XXXVI

Вместо нескольких часов мы пробыли в Маттре и ее окрестностях два с половиной дня. Такур прислал сказать, чтобы мы оставались на «празднества весны», гок'ла аштами.[263] День рождения Кришны в августе, но имеет свой пролог весной, вместе с торжеством Гури, раджпутской Цереры.

Описание всех праздников, даже только главных, у индусов потребовало бы напечатания целой библиотеки. Сат бaра, аур нотахвара, «семь дней (недели) девять праздников», раджпутская пословица, на которую не требуется комментариев. Я опишу только виденную нами мистерию в окрестностях Маттры.

Гопи, пастушки, начинают, конечно, пасторальным праздником Гури, местной Цереры. Гури, одна из форм Парвати, или Дурга-мата, «мощная мать», богиня жатвы и изобилия у индусов. Дурга-мата, – та же mater montana,[264] эпитет, принадлежащий, по Диодору, Кибеле или Весте, в ее роли «богини хранительницы детей»; a mater montana называется в Раджастхане Амба мата (мать горы), и здесь она является патронессой и хранительницей мальчиков, будущих воинов. Алтарь Гури-Парвати-мата, «мощной матери горы», венчает почти все возвышенные местности в Меваре, сердце Раджастхана, и ей посвящены все «Храмы-Крепости» страны. Ее деятельность разнообразнее, а обязанности труднее и многостороннее, чем у ее рефлексий в Риме, Греции и даже Египте, так как все заставляет предполагать, что она первообраз Изиды. Как Эфесская Диана, «Гури-Дурга» увенчана полумесяцем и, как Цибела, она имеет на голове зубчатую башню[265] и считается под названием Дэви-Дурги (сила, мощь) патронессой всех укрепленных мест. Она тоже Мата Джавани – «мать рождений», то есть исполняет обязанность Юноны, Juno Lucina; как Падма, «престол которой водружен на лотосе» – она Изида Нила; как Гури Трипура (буквально – трех городов, Tripolis?) – «управляющая тремя городами», и как Атма-дэви, богиня душ, она, конечно, Геката, – Hecata Triformis греков. Словом, Гури синтезирует в себе одной всех богинь Греции и Египта, от Дианы и Прозерпины до Изиды и Астарты. Но главным образом она «земля», индийская Церера, которая и является в мистерии сидящей на снопах на колеснице, влекомой коровой,[266] с камакумной в руках, вазой, похожей на рог изобилия, из которого падают плоды и зерна.

После этой процессии является Камадева – бог любви, купидон Индии, у которого лук и стрелы заменяются здесь гирляндами цветов и заостренной бамбуковой тростью. Он попадает ею в одну из гопи, дочь Наяды, которая и сгорает любовью к Кришне. Раздается хор. То гимн Каме, из Бхавишьи пураны: «Приветствие богу цветочного лука!.. Слава дэву, заставляющему мудреца позабыть всю свою твердость! Слава Мадане, слава Каме, богу богов; ему, который Брахму, Вишну и Шиву и самого Индру наполняет волнениями любви!»

Является Гот-нат (Кришна, под видом «владыки пещеры» (гота), которого не следует смешивать с Гопи-натом – «владыкой пастухов»). Он покрыт звериной кожей, увенчан травой кузи и играет на бамбуковой свирели, и пред ним начинают собираться гопи, привлекаемые звуками музыки. Но в этом действии (в первом) гопи не пастушки, да и сам Готинат превращается из «бога пещеры» в «бога горы», в Гордан-Ната, или Нат-джи (владыку всех владык). Он увенчан блестящим венцом из лучей, как Феб, потому что здесь он является самим солнцем, как Вишну, Аполлон, Озирис. Скромная свирель тоже уступает место ситаре, шестиструнной лире,[267] на которой голубой бог начинает играть не мелодию, а, как мне показалось, гаммы, и очень монотонные. Но так как меня стали уверять, что это музыка древняя, как сама «музыка сфер», то я и успокоилась.

Пред богом «оборотнем» начинают рисоваться гопи, тоже к этому времени превратившиеся в звуки.

Говорю в «звуки», потому что другого подходящего слова нет. То девять но-рагини, a рага есть музыкальная шкала, гамма, рагини же (множественное число женского рода) – супруги рагов. В этом не я виновата, а мудрецы, изобретшие санскритскую музыку, в которой, вдобавок ко всей ее ученой прелести, нисколько не отвергаемой, но положительно не вкушаемой мною, заключается целая мифология.

Вот доказательство:

Санскритские изобретатели музыки выдумали шесть рага, то есть шкал, коих названия: Шрирага (рага значит господин), Вазанта, Панчама, Байрава, Мегха и Нат-Нараян.

У каждого из этих рагов по пяти жен, а у каждой из этих жен по восьми детей. Каждый раг, каждая рагиня и каждый рагиненок имеет имя, атрибуты, собственную биографию, генеалогическое древо, и если бы родился в России, то имел бы, вероятно, и свой формулярный список. Родившись в Индии, каждый из них за то получил титул бога, богини и боженка. Философия вышесказанного есть та, что певец и музыкант в Индии поет и играет, имея в своем распоряжении 276 разных шкал, по семи нот в каждой; каждая нота выражает какой-либо звук в животном царстве, а звук этот должен изображать какое-либо чувство.

Звуки животных и выражаемые ими чувства выписываю для любопытных из оригинального сочинения Санскритского Музыкального Общества, потому что оно разъяснит лучше всего, чтo такое представляли Кришна Нат-джи и его рагини.

Вот эти-то «звуки», выражающие оттенки чувств, и олицетворялись плясавшими пред Кришной но-рагинями.[268] То были девять олицетворений «девяти страстей», но-раза, зарожденные мелодией бога музыки,[269] его создания, воспрянувшие к бытию под волшебной силой Ваха,[270] и исполнение было, как и сама идея, прелестно. Взявшись за руки, но-рагини сперва пляшут пред своим творцом, а затем следует еще превращение. Пред зрителями является пылающий бог солнца, без incognito на этот раз, и но-рагини обращаются в знаки зодиака; начинается астрономическая мистерия, где богини-созвездия составляют вокруг бога солнца круг и выплясывают знаменитый Рас-Мандал, танец звезд. Но-рагини и но-раза опять исчезли, остались одни олицетворенные знаки зодиака. А рас-мандал все продолжается. Медленные движения, полная грации мимика оживляются и делаются все быстрее и быстрее…[271] Мистическая пляска на берегах Джумны напоминает танец альмей в Египте и переносит нас на песчаные берега Нила…

В третьем действии снова все изменяется. Кришна опять является пастушком с посохом и своею свирелью, и вокруг него играют и поют вновь воплотившиеся из богинь пастушки, гопи. Но-рагини еще раз превратились в но-рази, то есть «девять страстей», и стараются свести пастушка, брахмачарья, с пути истины. Но им это не удается. Кришна торжествует в своей добродетели, а пастушки – en sont pour leurs frais.[272]

Кришна, не обращая внимания на заигрыванье пастушек, продолжает играть на своей свирели, заменившей ему теперь шестиструнный ситар. Но зато коровы его священного стада, устыдясь, должно полагать, за пастушек, разбегаются… Солнце зашло и на сцене совсем темно. Тут являются свирепые катчи (другое племя раджпутов) и угоняют коров к себе; а в погоню за ними бросаются гоклы (гокуладесы) или куклопесы[273] и стараются отбить скот у хищников. Когда они появляются, то перед зрителем восстают свирепые циклопы-пастухи Гомера, не знавшие ни закона, ни удержа, мохнатые гиганты… Они вылезают из пещер, спускаются с деревьев, и на груди у каждого сверкает, как огненный глаз, огромный жук светляк, приколотый к звериной шкуре.

Такие светящиеся жуки, единственное освещение в пещере пастуха или в круглой башне бедняка Гоклы, и до сего дня в употреблении у племени нанды, воспитателя Кришны. Часто ночью, отправляясь отыскивать пропавшую корову или быка, гокла прикрепляет несколько таких жуков к тюрбану, чтобы светлее было. Не в этом ли племени гокуладесов следует искать начала и объяснения куклопесам греков? Светляки превосходно объясняют «фонарь на лбу» у циклопов-рудокопов, а также и то, что Гомер знал их за племя пастухов, гокула, главным и единственным представителем коих был «одноглазый» Полифем.[274]

Мистерия кончилась поздно. Брамины чоби (так названные от чоби, палицы, которою они вооружаются на это представление) давно уже, осадив тирана Канзу во дворце, разнесли в мелкие щепки его крепость[275] и самого его загнали в кусты, когда мы оставили пагоду. После спектакля «бог-Кришна» присоединился к нам и оказался очень молодым, рослым раджпутом, который, к удивлению нашему, даже говорил по-английски. Я обязана ему главными из полученных нами в Маттре сведений. Он нам объяснил смысл многого, чего мы тогда не понимали из представления, в котором ему выпала главная роль.

Он вполне верил в Кришну-героя, и отвергал Кришну-бога не менее нас самих. От него мы узнали, что служение седьмому по числу из семи главных видов Кришны, под которыми он обоготворяется в Раджастхане, то есть Мудхун-Мохуны, «божеству, опьяняющему любовью», находится исключительно в руках брамини, женщины. «Мудхун-Мохуна» есть пастушок, чарующий пастушок, гопи. В настоящее время великая жрица голубого бога очень стара и очень строга к храмовым научам, обязанность коих состоит в разыгрывании ролей гопи и в ухаживании за лазоревым божеством. Эта строгость отзывается на самом ее храме, который-де страдает недостатком в «небесных музыкантах».[276] Маленьких певцов неба им приходится занимать из других пагод, вне Раджастхана.

Статуй или идолов Кришны, как сказано, семь главных в стране, и они были описаны только Тодом, единственным, кажется, изо всех англичан, которому позволили, как и нам, пятьдесят лет позднее, приблизиться к святыне.

Эти семь «чудотворных» статуй были принесены столетия тому назад таинственным лицом, Бальбой, который потом и сделался верховным жрецом Раджастхана. Умирая, он их разделил между своими семью «внуками» от духовного сына (усыновленного), и теперь они составляют источник величайших доходов для их потомков, священнодействующих браминов семи главных пагод в стране.

Представлявший Кришну, собственное имя которого я забыла, доставил нам вход к Ноните,[277] «младенцу Кришне». Нонита сидит на лотосе, похожем, впрочем, на кочан капусты, задумчиво держа в руке пирожок (пару): такие пирожки делаются из теста, замешанного на воде из реки Джумны, отнюдь не другой. Со времен афганцев, которые со свойственным им иконоборством бросили Нониту в Джумну, он покоился до 1803 года на дне реки. Когда его случайно выудили оттуда, он пирожка своего все еще не съел и все еще также внимательно всматривается в него, как бы не доверяя ему. В этой воздержности я ему вполне сочувствую. Принесенный мне, в виде необычайной милости, «священный» пирожок до сей поры мне памятен. Съев его, я тотчас почувствовала припадок морской болезни и оставалась под влиянием мрачной меланхолии целый день.

Осматривая храмы и их разнородные божества, я совершенно забыла о салиграме нашего председателя полковника О***, не оставлявшем его ни на минуту. Мои мысли были так заняты мифологическими сравнениями, что если бы кто заговорил о нем, я, вероятно, не обратила бы и внимания. Но талисман напомнил нам о себе, и при таких обстоятельствах, что трудно было забыть.

Выходя, под вечер последнего дня, из полуразрушенного дворца, куда нас поместил Ананда по нашем приезде, чтобы посетить храм Гопала-Кришны, мы решили отправиться туда пешком. Пагода была так близко от нашего дома, что следовавшая за вами по пятам дребезжащая карета казалась нам излишней. Мы ее отослали, так как для того, чтобы перейти площадь не стоило и садиться в экипаж. Я пошла вперед с Нараяном, бабу и Анандой-Свами, а за нами шел полковник, в сопровождении целой свиты браминов, пандитов и шастри. Мульджи служил им переводчиком.

В пять минут, несмотря на постоянные остановки и препятствия, в виде шмыгавших между ногами обезьян, да целых процессий ослов и транспортов, мы были уже у преддверия пагоды, и я села на ступеньки широкой лестницы, поджидая главу нашей компании. Ананда-Свами стоял шагах в двух от меня и тихо разговаривал с Нараяном, с которым он видимо подружился, а бабу я отправила купить лакомств для «священных» четвероногих.

Храм Гопала-Кришны построен в глубине глухого переулка, из коего нельзя было видеть ничего, кроме одного угла площади, которую мы только что прошли. Ожидая каждую минуту полковника и бабу с орехами, я спокойно сидела, довольно удачно сдерживая до той поры нахальное и неприятное заигрыванье обезьян, которые чуть не лезли к нам в карманы. Эти животные до того привыкли жить между людьми, что даже и наши, столь отличные от туземцев платьем и наружностью, фигуры не возбуждали в них ничего, кроме ожидания обычной подачки. Их собралась около меня целая колония, и было бы трудно не заинтересоваться, глядя на их хитрые, светящиеся глазки, на взгляды их, упорно не покидающие моих рук и следящие за малейшим движением. Одна из них, престарелая на вид макашка, потерявшая уже несколько зубов, незаметно для меня стащила снятую перчатку и, прежде чем я даже догадалась о пропаже, принялась с наслаждением жевать ее в углу.

Но вот показался бабу с орехами и изюмом и стал бросать их пригоршнями в обезьян: тут у нас с ними началась потеха. Обезьяны стрекотали и дрались, мы глядели на них и смеялись, как вдруг, совершенно для нас неожиданно, со стороны площади поднялся такой ужасный необъяснимый вой, что мне показалось, будто там сорвался с цепи целый десяток тигров… Возгласы толпы, мычание быков, рев слонов, все это сливалось в один глухой, протяжный гул. Он приближался к нам, с каждою секундой становясь яснее и громче, и я было уже собиралась последовать примеру макашек, которые со страху мигом улетучились, когда Ананда-Свами разом отвлек мое внимание от неизвестной мне опасности и приковал его к себе… Глядя на него широко раскрытыми глазами, я, должно быть, представляла картину такого испуганного удивления, что бабу, сам не понимая еще причины его, бросился вперед загораживать меня своею тонкой фигуркой, а Нараян, схватив какое-то полено, стал возле меня в позе гладиатора. Так мы стояли все трое в течение нескольких секунд, не произнося ни слова, окаменелые от изумления.

Чтo же случилось? Для всякого, не наблюдавшего за аскетом, как то делала я с утра до поздней ночи в течение трех суток, ничего такого, что бы показалось уж из рук вон странным. Услыхав рев, Ананда-Свами, обыкновенно так медленно и плавно двигавшийся словно на заведенных пружинах, вдруг преобразился. Во мгновение ока, одним, сделавшим бы честь любому акробату, прыжком, он очутился на конце переулка.

Раздалось еще несколько слабых мычаний, а затем целая толпа браминов наводнила переулок и среди них полковник… но в каком виде, силы небесные!

Он потерял шляпу и, по-видимому, очки. Белоснежное пальто и панталоны превратились от покрывавшего их навоза и пыли в нечто невообразимое, в тряпки, покрытые пятнами и прилипшими к ним кусками столь излюбленного лондонскими эстетами цвета гнилой зелени, с коричневыми тенями нюхательного табака. Лицо его было краснее спелой вишни, волосы растрепались, а в бороде торчали куски соломы и сена… Он казался очень сконфуженным.

– Я советовал полковнику не подходить к священным коровам, но он не послушался, – кричал, объясняя, Мульджи.

– Черт их побери, ваших священных коров! – огрызался наш президент. – Я хотел их покормить хлебом и пряниками, а они стали ко мне лезть… голов десять. Я от них, а они ко мне… мотнет головой, подбросит хвостом вверх, да и норовит мордой в карман… Мотнет, да и лезет с ужаснейшим мычанием… оглушили меня… Ну, я и упал… поскользнулся и… упал!..

– Еще бы, когда у вас салиграм под рубашкой; ведь говорил же вам Ананда-джи,[278] предупреждал: берегитесь, не подходите к коровам!..

– Навалились на меня, приперли в угол, – продолжал объяснять, как бы извиняясь предо мной, бедный полковник, – ну, я и упал… брамины машут руками, просят коров по-санскритски оставить меня, и хоть бы один из них хватил их палкой!.. Ну, а коровы еще хуже!..

На лице Мульджи, при этих словах, изобразился священный ужас.

– Ударить корову Гопала-Кришны!..

– Не ушибли ли они вас? – осведомилась я, слишком еще пораженная неожиданностью и испуганная, чтобы вкушать всю комичность его положения.

– Нет… кажется, ничего, – отвечал он, ощупываясь. – Только вот перепачкался… проклятые коровы! Жаль, что со мной не было трости!..

– Прошу вас, не говорите так, полковник, – испуганно озираясь на браминов, прошептал встревоженный за нас Нараян. – Хорошо, что они не понимают вас. Они способны убить всех нас из-за священной коровы…

– А ведь вам пришлось бы еще хуже, сааб, – молвил бабу, – если бы не Ананда-Свами… Это он вас выручил… дэндой

– Просто смотрел! – перебила я. – Все кончилось до его дэнды

– Вы знаете, упасика, что это не так, – с упреком заступился Нараян и отошел прочь к стоявшему в стороне «брату Рощи».

Ананда в ту самую минуту, когда первые брамины показались у входа в переулок, пропустив людей, видимо воспрепятствовал нескольким коровам ворваться за ними в узкий проход. Стадо гналось за несчастным президентом рысью, пока он не исчез от них в переулке.

– Что ж именно он делал и как он им «воспрепятствовал»? – расспрашивала я «Кришну», который присоединился к нам несколько минут позднее.

– Стоял у входа и махал в них дэндой.

– Как в них?… то есть на них, на коров?… Ну, конечно, тем и испугал их.

– Нет, именно в них. Простого маханья палкой мои коровы не испугались бы.

Он говорил «мои» коровы, как будто серьезно воображал себя богом Кришной.

Мы отправились домой, так и не видав храма Гопала; солнце зашло, и под покровом тотчас же окруживших нас, как темным флером сумерек, скрывших очень кстати плачевный вид нашего президента, мы вернулись домой и стали приготовляться к отъезду. К несчастью полковника, вся наша поклажа была отправлена из Баратпура прямо вглубь Раджастхана, и президент не мог даже переменить платья. Но наш хладнокровный глава и тут не растерялся. Он купил белую одежду туземца и предстал пред нами в костюме, представлявшем странную смесь раджпутских одеяний с европейскими.

Но он видимо сознал в душе, что получил урок. Салиграм исчез с его особы, и ничто не напоминало нам более о его «магическом» присутствии. Впрочем, обладание оным оказало нам и пользу. Брамины, приняв этот факт к сведению, хотя и чувствовали к нашему президенту большую зависть и диву давались, что священный их предмет не утрачивает своих свойств даже на особе нечистого млеччхи, но все-таки почувствовали к нам еще сильнейшее уважение и как бы даже суеверный страх.

Мы выехали из Маттры ночью по реке в большой примитивной лодке, напоминающей венецианскую гондолу, в которой у нас стоял стол и скамейки кругом и даже было место для кухни. Последнее, впрочем, оказалось для нас бесполезным, так как мы оставили нашу гондолу в два часа ночи, и нас увезли в лес к какому-то «вассалу», по выражению Ананды, ночевать.

На другой день мы поехали к деревушке бардов. Бхаты или бхарты и чаруни или чараны, то есть барды и летописцы,[279] издревле занимаются переноской вещей. Такая «переноска» началась одолжением и постепенно перешла в ремесло. В этой стране, заселенной вечно враждующими племенами, разбойничьими шайками бхиллей и меров, во дни былые невозможно было пересылать ни денег, ни вещей большой дорогой. Барды были единственным классом, который уважали и проклятий коего страшились разбойники. Взявшись доставить сумму денег или ценную вещь, бхарт ручался своею жизнью за доставку; если разбойники, невзирая на его сан, отнимали у него доверенное, он в ту же минуту вонзал себе нож в сердце и, обрызгав кровью грабителей, умирал с проклятием на их головы. Это проклятие всегда исполнялось, говорят раджпуты. Прошли века, и теперь бхарта, везущего миллионы, не тронут разбойники, будь их сотня против одного. Бхарты служат посыльными по всему Раджастхану, и их сан делает их священными в глазах самого свирепого разбойника. «Даже полудикий коли и сахрай страшатся проклятий этого странного существа, которое ведет караваны с полной безопасностью чрез самые безлюдные пустыни и непроходимые леса этой местности. Путник, желающий достигнуть беспрепятственно портов Джалора или Радханпура, ведущего в Сурат или Мускат-Мандави, присоединяется к каравану, во главе которого едет бхарт: он в полной безопасности»…

На другое утро, восстав от спокойного сна в лесу, Ананда нас повез именно к одному такому чарану, в семействе коего мы и провели время до самого вечера. В белом, длинном и широком одеянии, старик походил на Оссиана, сошедшего с холста картины. Сидя с ситаром в руках на полу, он пел нам легенды о древней удали сынов его страны, о падении Читтура, о героях коганах (племя такура) и о блаженстве смерти за долг чести, за данное слово, за родину… Его два сына, рослые, красивые раджпуты, пели в свою очередь, и их легенды были все основаны на подвигах Кришны, Бальрамы, Арджуны и племен Гарикула. А их жены и старуха-мать прислуживали нам, кормили нас и не знали, что и делать для «саабов», отправляющихся к «великому такуру».

Костюм женщин у бхартов чрезвычайно живописен: темные шерстяные юбки и сверху белые как снег сари, а в черных, как смоль, волосах цветы, кораллы и золотые украшения. Здесь женщины скорее напоминают красивых неаполитанок прежнего времени, чем индусок. В этом благословенном уголке Индии нет ни каст, ни фанатизма бомбейских браминов. Бхарты и чараны составляют, так сказать, imperium in imperio.[280] Они не зависят ни от кого, и правительство умно воздерживается от вмешательства в их дела: весь Раджастхан поднялся бы как один человек в защиту своих священных бхартов. Они – последнее звено, соединяющее их горькое настоящее с величием их незабвенного и незабываемого прошлого.

Эти неизвестные в Европе, да и мало кому известные в Индии певцы хранят, быть может (для нас это несомненно), первые страницы истории всего человечества, а не одной только Арьяварты. Героические песни Индии – это все, чтo у них осталось от прошлого. Но эти песни дают право бхартам требовать, чтобы на них взирали как на первобытных историков всего человечества. Они жили задолго до тех времен, когда греческие басни впервые обратили на себя внимание поэтов и даже Геродота, отца истории, тысячелетия тому назад; бхарты воспевали настоящие события и живых людей, а не мифы. Каллиопу боготворили в Индии со времен Вьясы, современника Иова, по мнению первых ориенталистов, таких как сэр Уильям Джонс, Уилсон и другие. А эти санскритологи, если и грешили иногда неправильностью выводов, зато никогда не жертвовали истиной и фактами ради доходного места. Уцелели еще тысячами свитки одних исторических генеалогий и летописей в стихах; и их поэтические преувеличения не помешали б историку извлечь из них события и факты, изложение коих на одном из европейских языков перевернуло бы, весьма вероятно, заключения не только Маколеев и Гротов, но даже и наших русских историков.

Нам говорили «посвященные» барды (между ними есть и такие), что огромная коллекция их летописей, начальные свитки коих написаны с устных преданий, пополняет все пробелы и даже исправляет все ошибки всемирной истории; что в них найдутся все доказательства тому, что племена одного Раджастхана заселили в доисторические периоды берега северных морей, Балтики, Черного, Каспийского и других; что все германские и особенно славянские народности в Европе суть потомки ушедших из Раджастхана племен (в древности Раэттана). И действительно, если финны и мадьяры Венгрии должны искать начало своего рода и племени в Средней Азии и Тибете, шведы – в Кашгаре, а немцы (только Макса Мюллера, впрочем) на Оксусе, так почему бы и нам не поискать родоначальников варяго-руссов в лесах и «великой пустыне» Джайсалмера? Кто знает, быть может, славянские праотцы «братушек» – древнейших[281] болгар и сербов, чехов и нас, русских, – и в самом деле спят под семью этажами доисторических городов Саураштры, Амбера и Удайпура? Аларих и Чингиз-хан отнюдь не сами изобрели странный способ своего похоронного церемониала. Когда величественный курган над телами этих двух героев был возведен, говорит Гиббон, огромное вокруг него пространство было засажено лесом, «дабы помешать навеки ноге человека ступать по священному праху».

Так хоронили в древние времена и героев Раджастхана, и этот способ описан в песнях барда Чанда. Там, где теперь «долина смерти», пустыня Индии, ведущая к долине Инда, были прежде непроходимые леса. Тысячелетия превратили их в прах, а местность, где находятся еще такие курганы – в пустыню. В степях России таких «курганов» много; и то, чтo у нас зовется «бабой», называется в Индии тоже «баба», только слово это означает «отец», и я видела несколько таких каменных баб в Меваре.

Далее, другое кладбище простых воинов, и опять памятники «бабы», сооруженные над могилами тоже павших в битвах раджпутов. Пепел сожженных тел привозился на родину, и над «вождями» ставилась не «баба», а более доконченный монумент. На некоторых памятниках был вылеплен рельефом сам всадник в полном вооружении, со щитом, мечом и пикой; а подле него его жена – верный признак, что она сожгла себя на могиле супруга, т. е. совершила сати.

В Раджастхане всякое освященное преданием маха-сати, т. е. великого самопожертвования (самосожжения), место тотчас же делается ареной подвигов духов, «нечистым местом». Это, впрочем, не у одних раджпутов. «Духи» самоубийц, должно полагать, каются в своем поступке и на Западе, и приходят доживать свой насильно прерванный век в менее удобных, но зато и более наклонных к пороку телах. И у нас в России самоубийцам не лежится спокойно на избранном ими ложе, если верить народной молве. Как бы то ни было, но в Индии их «духи» достигают апогея надоедливости. Спириты могли бы здесь ликовать зело, но не-спириты очень на них жалуются. Меж страшных алтарей самоубийства, среди костров, где так часто, так безжалостно сожигались юность, красота, земное счастье, где мать, рыдая, в то же время благословляла дочь на подвиг святости, а отец, обязанный присутствовать при маха-сати от начала до конца, пел хвалебные гимны часто единственной дочери, юное, трепещущее тело коей трещало и корчилось в пожирающем пламени, – тотчас же заводились «демоны», зарождаясь с ночи девятого дня. Там, на даровых квартирах, немедленно появлялась Джигер-Кхор – страшная гарпия древности и Дхакуна – ее поводырь.[282] Оба эти демона, как это хорошо всем известно, рыскают по ночам, нападая на живых, у которых Джигер-Кхор пожирает сердца, вырывая их из животрепещущего тела. Некоторые мавзолеи, как гробницы в Помпеях, сделаны с комнатой внутри, где совершаются ежегодно обряды поминок по покойнику или покойникам. Для раджпута это самый страшный, тяжелый день в году, но которого, по общепринятому обычаю, ему невозможно избежать. Он обязан отправляться в эту похоронную комнату один и там совершать обряд над прахом, окропляя комнату водой, делая приношения цветами и рисом, а затем лежать ничком на полу часа два, бормоча мантры.

– Мой родной брат, – говорил старый бард, – один из храбрейших воинов Мевара, вернувшись домой после питри-ишварес (поминок), узнал, что за эти два часа он поседел, как восьмидесятилетний старик… А ему не было и тридцати.

– Что ж, он разве видел что-нибудь?

– Нет, но… чувствовал; все время чувствовал на себе ледяные руки Джигер-Кхоры, которая доискивалась его сердца… Он спасся мантрами. Так, так, день питри-ишвара[283] великий… но ужасный день! На кладбище, откуда мы пришли, они возятся каждую ночь…

– Кто они?

– Бхуты (духи). Выйдя из задней двери на внутреннюю веранду, можно видеть даже отсюда по вечерам, как они мелькают разноцветными огоньками над могилами…

– Синеватыми, – поправил Ананда, – это вы видите просто шахаба, блуждающие огоньки, которые вы найдете на всех кладбищах и особенно на полях сражений, – внушительно добавил он.

– Так, так… на полях сражений… конечно. А где же легло костьми более храбрых воинов, как не здесь? Но эти огоньки – их души!

– Не души, а фосфорическое сияние от тления стольких животных тел.

– Это нам говорил и наш махарадж, такур-саиб… Но ни он, ни вы не верите в Дхакун и Джигер-Кхор, потому что они не посмеют вас тронуть, а нас они не боятся.

Такое противоречие и скептицизм со стороны Ананды как будто не нравилось ему. Старик нахмурился и вдруг, ударив по струнам ситара, затянуть песнь Джохура. Джохур, – это тот ужасный обряд, когда обессиленные воины, убежденные, что им не одолеть врага, собирают своих жен, матерей, сестер и невест, и убивают их собственноручно, сожигая затем их тела на костре. 1275 год навеки памятен в Раджастхане, и барды поют до сей поры «о падении города Читтура» и о смерти «Рани Падмани», невинной причины битвы и падения города, который со времен исторического периода три раза подвергался страшнейшему «сакка»,[284] т. е. штурму и истреблению целого племени. Читтур погиб окончательно в 1676 году, но его защищали уже не законные владетели, а его победители и разрушители. Легенда относится к событиям 1275 года и полна интереса и прелести. Вот эпизод в нескольких словах.

Бхимза, дядя малолетнего раджи и его опекун, влюбляется и женится на дочери царя цейлонского, когана Гамир Санка, красавице Падмани, – эпитет, даваемый только «прекраснейшим из прекрасных». Ее красота, таланты, благородство души и самоотвержение, доведшее ее до костра, а Читтур до окончательного падения, составляют любимый сюжет народных преданий Раджвара (Раджастхан).

Теперь передам, как могу, чудную балладу бардов, пропетую нам нашим старым хозяином. Я даю буквальный перевод, но, конечно, с большими сокращениями главных событий исторического и навеки памятного в стране сражения.

Не грозного Читтур-града жаждет сердце Ала-ад-дина,
Лотосоокой Падмани, супруги храбрейшего Бхимзы,
Жаждет патан.[285] Посылает гонца на дурбар махараджи,
«Отдай за Дели мне рани…[286] Возьми ты все царство, богатства,
Все, чем владею, за рани, за перл драгоценный Востока!
Иначе погиб ты! Читтур, твой град, разгромлю я навеки,
Сгублю Агни Кулла[287] и сердце твое с ним я вырву!»
Разгневался Бхимза, наш царь, и страшно сверкнул он очами.
«Не надо мне царства, калиф, не боюсь я могулов!..
Не владеть тебе рани-царицей, мне верной Падмани.
Плюю тебе в бороду, враг! Приди!.. тебя ждут агни-куллы!..»
Град осажден. Голодает Падмани, могул торжествует,
Шлет снова посла:
«Хоть взглянуть позволь мне на рани Падмани!..
Без стражи приду я один… тебе доверяюсь, раджа,
Слову раджпут не изменит!..»
Жалея красавицу рани, во избежанье Джи-гура,
Дал Бхимза согласье, впустил он калифа в ворота Читтура.
Одного и без стражи…
…Узрел злой патан отраженье[288]
Рани прелестной в стене залы зеркальной дурбара.
Возгорел Алла страстью: за доверие злую измену
Радже патанец готовит…
…«За доверье доверьем плачу»,
Ала-ад-дину рек Бхимза, «иду за тобой, провожая
Тебя за ворота Читтура»… Вдруг крикнул тот, стражу сзывая,
Пленником сделал он Бхимзу, и в лагерь патанский коварно
Увлек, говоря: «О раджпут! ты заложник Ала-ад-дина,
Отдай мне Падмани, купи свое царство, свободу»!..[289]

Отчаяние овладело жителями Читтура, осажденного 80 000 войском предателя патанца. Старшины стали держать совет: отдавать ли Падмани за раджу или же то будет бесчестно. Но рани сама нашла, что она обязана пожертвовать собой за любимого мужа, решив в то же время не отдаваться Ала-ад-дину живой. Посоветовавшись с его дядей Горрой и его сыном Бадулем,[290] пришли к заключению, что следует попробовать освободить Бхимзу, не отдавая на поругание чести рани и не рискуя ее жизнью. Послали сказать императору, что пришлют ему Падмани, если только он снимет лагерь и отойдет далее. Ее доставят к нему и отдадут на руки; только она не может быть отослана без приличного ее сану торжества и проводов. Она должна отправиться к нему приготовившись, с большой свитой ее придворных, с принадлежащими ей вещами и приданым, и всеми желающими в Читтуре проститься с ней, женщинами и девами, не считая тех, которые пожелают сопутствовать рани в Дели. Калиф согласился и приготовился, дав сперва требуемую читтурцами клятву, что святость женских привилегий, т. е. наглухо запертых носилок не будет нарушена.

Тогда вышла из города толпа женщин, «матерей и престарелых родственниц раджпутских воинов», а среди их несли до 700 носилок; каждый паланкин несли шесть воинов, переряженных носильщиками. Царские палатки были окружены, по обещанию калифа, кханатами – полотняными, стегаными стенами, и носилки со свитой были пропущены внутрь. Полчаса было даровано Бхимзе на прощание с его рани; но тотчас по его появлении он был посажен в пустые носилки и бегом унесен из лагеря. В прочих носилках было скрыто оружие и в них сидело до 700 вооруженных воинов, цвет молодежи Читтура. Не прошло еще дарованного получаса, Ала-ад-дин, ревнуя к такому долгому прощанию и подозревая засаду, несмотря на данную клятву, внезапно ворвался за кханаты: события, все до одного подтвержденные историком Фериштой. Вместо прелестной Падмани и свиты юных дев калиф нашел около пяти тысяч воинов и несколько сот почтенных, но весьма безобразных старух, которые «вцепились в могулов, как дикие кошки». Раджпуты, пожертвовав заранее жизнью, только хотели прикрыть бегство Бхимзы, и под напором 80 000 человек, окруженные со всех сторон, погибли все до единого человека. Увидев своих сыновей и родственников мертвыми, бравые старые раджпутки вонзили себе кинжалы в сердца, и, как гласит баллада:

«Не гора то выросла на долине Читтура,
То тела бравых воинов, да не будет им стыдно,[291]
Все легли за царя… Над горою, другая гора, —
То тела матерей и женщин Раджвара»…

Радже Бхимзе дали быстрого коня, и он успел уйти от преследовавших его могулов. Подвиг товарищей и их старых матерей так воодушевил читтурцев, что в течение следующих за сим дней они совершали чудеса храбрости. Осажденные отразили наконец осаждающих, и Ала-ад-дин принужден был отступить, потеряв половину войска.

Но, увы! лучший цвет молодежи Читтура погиб в патанском лагере! Чрез несколько месяцев влюбленный патанец вернулся снова к приступу и на этот раз остался победителем. Предводимый Бхимзой, весь город, кроме детей и женщин, вышел сражаться за городские ворота. Герои без минуты колебания бросились на неприятеля «один против десяти», по свидетельству истории, и легли «скошенные на поле битвы», говорит баллада, «как колосья под дыханием циклона». Девизом раджпутов, как и у древних, да и настоящих руссов, было всегда: Ляжем костьми, мертвые срама не имут.

Спасся, хотя и очень раненый, один только юный Бадуль, двоюродный брат Падмани, в то время двенадцатилетний мальчик, но в понятиях раджпутов обязанный уже с таких юных лет защищать родину и умирать за нее.

Герои Читтура невольно напоминают героев Черной Горы. В характере черногорца есть много сродного характеру раджпута: те же баснословные удаль и храбрость, то же презрение к физическому страданию, та же бесконечная любовь к родине. Юные двенадцати и тринадцатилетние храбрецы, о которых мы столько читали в семидесятых и восьмидесятых годах, словно воскрешают в себе Бадуля Читтурского.

Этот эпизод описан чрезвычайно эффектно в Коман Разе, а в воинственной эпопее старика-барда он являлся еще рельефнее. Маститый старец весь преобразился: его черные глаза горели, сияя воинственным пылом при звуках собственного пения; покрытое морщинами лицо то искажалось неукротимой ненавистью к врагу при воспоминании о «сакка Читтура», то принимало выражение горя и страдания при рассказе о страдании запертых в осажденном городе жен и матерей, о их приготовлениях к джохуру (самосожжению), дабы не попасться живыми в руки могулов, не отдать себя врагу на поругание. Майн бхука хо!.. «Я голодна… голодна!..» кричит, витающая над полем битвы богиня смерти и разрушения, покровительница осажденного города, оскорбленная поступком раджи. Наклонится неумолимая Кали над одним воином, и он падает в ледяные объятия Ямуни (дэва смерти); направит свой чераг (фонарь) над другим и меч падает из его руки, а собственный щит опускается, закрывая его лицо «как тень могилы, бросающая свой черный покров на прах погребенного воина»…

Бадуль, покрытый кровью, возвращается один в стены Читтура. Происходит диалог между ним и женой его дяди, виновницей падения города, злополучной Падмани. Она желает, прежде чем присоединиться к супругу, то есть совершить сати и джохур, услышать из уст юноши о последних подвигах ее «властелина», son doux seigneur et maitre…[292]

Бадуль отвечает:

Он был косцом поля битвы, я – подбирал одни лишь колосья,
Шаг за шагом я следовал, как жнец за острой косою…
Я видел, как он, наш отец, ложе чести себе приготовил;
Кровавым ковром его крыл, подушкою выбрал он князя
Могулов… и лег на него. Он спит теперь сладко и крепко,
Хранимый телами врагов, усыпленных его же рукою…

Падмани-вдова опять вопрошает своего племянника:

Скажи мне, Бадуль, как мой царь,
как мой милый владыка сражался?…
А Бадуль ей в ответ: «О мать!.. как еще описать его храбрость,
Когда не осталось врага, пред ним трепетать или им любоваться?…»
Улыбнулася рани, прощается с отроком храбрым,
Говоря: «Владыка мой ждет… Костер уж пылает»,
Бросается в пламя; за ней – жены, юные девы Читтура…

Официальная история Удайпура, как и его летописи, добавляет, что за Падмани последовало 22 000 этих дев и жен Читтура в «огонь, спасающий их честь и имя». Они принесли свою жизнь в жертву долгу, сожглись на ужасном костре.

Феришта (историк) упоминает только о тех сакка, которые были успешны, о сакка Ала-ад-дина и Акбара, и тем грешит против истории. Но и он рассказывает об ужасах этого повального самосожжения и о пещере Маха Сати.

Читтур[293] – один из древнейших городов Удайпура или Мевара и был всегда знаменит своими героями. Вот в нескольких словах его история с 1275 года до 1803, не говоря уже о доисторических и даже домусульманских на него нашествиях.

В 1303 году Ала-ад-дин снова явился под стенами Читтура и, заняв его, окончательно разорил все, чтo мог, пощадив – странное дело – только места, освященные когда-то присутствием страстно любимой им женщины. Дворец Бхимзы и «прекрасной Падмани» остался не тронут; огромная колонна, обелиск джайнов и принадлежащий к нему храм буддистов, сооруженные в 896 году, так как Падмани принадлежал к вере, исповедуемой в Цейлоне – тоже каким-то чудом уцелели… Ou la poesie de l'amour va-t-elle se nicher![294] Ала-ад-дин, – жестокий тиран и фанатик, являющийся нежным рыцарем!

Собственно Читтур, то есть старый город с крепостью, выстроен на огромной скале, а более современный, строившийся с 1350 года, расположен у подошвы ее. Внизу протекает река Бирух, и на ней выстроен замечательный мост на девяти арках, из коих средняя, полукруглая, имеет к тому же по четыре готические арки по обеим сторонам. Но нижний город неинтересен. Надо карабкаться на старый, осмотреть все эти древние здания, чтобы получить верное понятие о его археологических достопримечательностях. Там, внутри крепости, существующей, по преданиям, со времен Кришны (у которого, мимоходом будь сказано, своих два храма здесь, громаднейшие по величине в стране), стоит еще Ноллака-биндар, внутренняя цитадель, выстроенная руками, конечно, сказочных циклопов, – до того массивны ее стены и башни. Возле нее – дворец Падмани до зубчатых стен коего самое время-разрушитель еле еще коснулось. Там ее терем; пространные, высокие его комнаты остались с тех пор пустыми, а бедная, злополучная красавица, как и ее сестры по судьбе, получила незавидную, посмертную репутацию бхута, полночного домового. В дурбарной зале (тронной) сохранились зеркальные стены. Они получили название от мозаикообразной на них чешуи; из мелких кусочков блестящей, полированной стали, как в персидских дворцах.[295] Одно чудо любви могло помочь Алл-ад-дину узреть в этих «зеркальных» стенах чудный образ Падмани и воспламениться им. Поглядевшись в них и приложив все свое старание увидать в этих кусочках отраженье собственной, хорошо мне известной физиономии, я открыла, долго проискав, мой правый глаз у себя на макушке, а нос у левого уха. С таким anamorphosis'ом любимого предмета пред глазами не стоило калифу брать на душу греха!..

У храмов Кришны находятся еще два резервуара (танки), каждый сто двадцать пять футов в длину, пятьдесят в ширину и пятьдесят футов глубины, из огромных плит черного мрамора. Верхушку скалы венчает храм, посвященный «разрушающим силам» с трезубцем Шивы у входа. Стены храма невообразимо массивны, и божеству, патрону пагоды, потребовалось бы много времени и усилий доказать свою разрушительную силу на этих стенах. Разбросанные по крепости, уцелели еще восемьдесят четыре цистерны, многие из них полные водой. Но самое замечательное здание, хотя и не столь древнее, это Кхерут Кхумб, «обелиск победы», воздвигнутый рани Кхумбом[296] вследствие блестящей победы, одержанной этим раджпутским государем над союзными армиями Мальвы и Гуджарата. Обелиск воздвигнут на террасе сорока двух футов в квадрате; сам он высотой в 122 фута и стоит на четырехугольнике, каждая стена коего имеет 35 футов длины. В этом обелиске-башне 9 этажей, по одной комнате с боковым внутренним коридором и витой лестницей в каждом. Башня увенчана куполом. Все здание из белого мрамора и покрыто сверху донизу резной работой. На стенах этого обелиска-башни целая мифология. Кроме того, в городе есть два-три древнейших частных замка и несколько столь же древних башен.

За Ала-ад-дином Читтур был взят Бахадур-шахом, царем гуджаратским, в 1533 году. Бахадура прогнал, в свою очередь, Хумаюн, делийский падишах, который и возвратил город его ражпутским владетелям. Затем Читтур был взят императором Акбаром в 1567 г. В этот год за саккой опять последовал джохур. Снова зажглись страшные огни в пещере Маха Сати; снова полилась кровь дев и женщин рекой, и целое племя раджпутов, превратив их тела в пепел, ринулось из крепостных ворот на могулов и легло все на месте – «ибо мертвые срама не имут».

Что за ужасная кровавая драма разыгрывается акт за актом в истории этого Читтура! По основании его доисторическим, сказочным героем «раджей Хунном», богиня «силы и разрушения», патронесса всех укрепленных мест, Дурга, обещает первым царям Читтура никогда не оставлять без помощи свою любимую скалу, Читтур. Пока Еклинг-ка-дэван[297] останутся ей верными, она, Еклинга, «рожденная от львицы» богиня, не покинет их.[298] Первый раджа Читтура, «посвященный» Баппа, был духовным супругом богини. Он принес клятву при посвящении его Чирндживой,[299] и доколе раджи будут соблюдать эту клятву, богиня не даст пасть Читтуру. Пока его раджи не перестанут называться именами Раджа-Гуру – «учителями раджей», Хиндуа Сурадж – «солнцем индусов» и Чуква – «всемирными владыками» – Читтур не может бедствовать.

Но вот несколько раджей, загордившись, – так говорит легенда, – начинают часто забывать обет и даже перестают оказывать должное почтение богине. Они вводят в ее сообщество других богов (ненавистного Шиве Кришну), и ярко-алый цвет знамени темнеет. Дурга Еклинга обещала свое покровительство потомкам Баппа, доколе они ей не изменят. При первом сакка Ала-ад-дина двенадцать раджей, венценосных глав Раджвара, защищали это знамя, но оно померкло, и они все остались на поле битвы. Во время второго сакка, начатого Бахадур-шахом, такур Деольский, из царственного дома Мевара, принес себя в жертву богине (убил себя на ее алтаре) и она спасла его город. Но на третий раз, в страшные дни осады юным Акбаром, Дурга Амба, приняв свой первородный образ Кали, осталась глухой к их воззваниям. Она отвернулась от своего зубчатого венца, и ее появление Самарси (радже Читтура в 1412 г.) было ее последним.[300] Удай-Синг, раджа меварский, закончил ряд царей, грешивших против богини, бежав при первом известии о появлении Акбара и его армии. Тогда лик богини отвернулся навеки от Читтура. Славный город пал, несмотря на его отчаянную защиту. Не Дурга Еклинга, а Кали явилась пред конем Удай-Синга с ее обычным воинственным кликом: Майн бхука хо! (Я голодна); она исчезла и насытилась лишь кровью последнего из славного племени агни-куллов.

Тридцать тысяч человек погибли в те дни, когда Акбар стоял под стенами Читтура. Страшный джохур был приготовлен, и оставшиеся в живых 8000 раджпутов, съев вместе последнюю бира[301] и облачившись в шафрановые рубашки – эмблема пылающего костра, – отправились исполнять свою ужасную обязанность. Девять рани (королев) и 15 принцесс (их дочери), два малолетние сына раджи и все женщины разных классов погибли от руки мужей, сыновей, братьев и родственников, и тела их были преданы сожжению в пещере Маха Сати. Затем эта восьмитысячная армия отворила настежь ворота крепости и устремилась неудержимым потоком на армию Акбара. Ни один из восьми тысяч не пережил этого дня, и ни одна желтая рубашка не была запятнана постыдной сдачей в руки врага.

Да, божество раджпутов их покинуло в тот ужасный, страшный последний день Читтура. Скала их мощи и независимости была предана сакка; а ее храмы и дворцы были разрушены дотла, и Акбар захватил даже все символы царственного дома: накара,[302] которых звук возвещал на мили кругом об отъезде и приезде ее раджей и князей; канделябры с алтаря «великой матери» Амба мати, которая опоясала мечом Баппу, и даже этот самый меч.[303] С тех пор Читтур сакка ка нан, «клянусь грехом сакка Читтура», сделалось священной и ненарушимой клятвой у раджпутов.

– Тийджо сакка Читтур ра (третье сакка Читтура) довело Раджастхан до того, чтo вы теперь видите у нас! – проговорил бард, мрачно окончив свои песни. – «Великая мать» отвернулась от нас, и вот почти три века, как Раджастхан умирает… Солнце его покинуло… Сурьявансы вырождаются!..

Увы! то была лишь метафора. Солнце жгло и палило даже в этом дремучем лесу. Я изнывала в этой душной атмосфере и, расположившись на коврах, разостланных на затемненной веранде, еле могла шевелить языком. Но любопытство и интерес взяли верх над ленью и зноем, и я пожелала узнать, в каком теперь виде Читтур: чтo с ним сделалось после сакка Акбара.

За барда отвечал Ананда.

– Один из раджей меварских овладел развалинами вскоре после последнего разгрома, но в 1676 году отворил его ворота и передал Аурангзебу по его первому требованию, без боя на этот раз. Читтур был снова возвращен его раджпутским владетелям лишь в конце прошлого века.

– Были вы там?… Видели его развалины?…

– Был и видел все, чтo осталось от него. Некогда непобедимый Читтур давно оставлен жителями, как и правительством рани. По мнению первых, на городе лежит проклятие богини; в глазах второго он сделался совсем негодным. «Резиденция царей, которая в продолжение 3000 лет воздымала свою венценосную главу высоко надо всеми прочими городами Индии», говорит летопись, «сделалась теперь убежищем диких зверей, выбравших своим логовищем ее храмы»… Священная столица охраняется теперь одними госсейнами и йогами, и вход в нее запрещен ране[304] и принцам крови особенным указом Махнута, главы монахов-воинов; ни проклятье богини, ни дикие звери, ни джигер-кхоры (демоны гарпии) не трогают йогов, оттого вы их и не боитесь! – пожаловался бард.

Пондишерский аскет не отвечал на это замечание, и правильность воззрений суеверного певца так и осталась неподтвержденной и неразъясненной потомству. Но Нараян обратился к Ананде, спрашивая его, можно ли рассказать нам, какую роль играли предки такура в последнем действии кровавой драмы Читтура?

Аскет молча наклонил голову в знак согласия, а Нараян, заметив, что это эпизод, который он намерен рассказать нам, внесен официально в летописи домов (царских) Салумбры и Майтреи[305] и воспевается всеми бардами, приступил к рассказу.

– Имена Джеймуля и Путты остались навек бессмертными и неразделимыми в истории Читтура, – начал Нараян, у которого загорелись глаза при рассказе о предках даже отвергавшего его такура, так сильно бедный юноша боготворил нашего героя. – Эти имена останутся символом всего беспримерно героического, будут жить в сердцах раджпутов и всех индусов, считаться ими святыней, доколе сохранится в стране хотя одна искра воспоминания о нашем великом прошлом… Когда защищавший «Ворота Солнца» вождь Салумбры погиб, выбор нового вождя пал на Путту из Каильвы. В то время ему было всего шестнадцать лет; его отец, доблестный воин, пал в одном из предшедших сражений семь лет до того, а мать отказалась от славы сати по просьбе умиравшего от ран мужа и пожертвовала доблестной смертью ради этого единственного сына, которого и воспитала, как наследника славного имени. На Западе у вас восхищаются матерью Гракхов, спартанскими и римскими матронами; но все это лишь слабые отражения прабабки отца такур-саиба по женской линии. Опоясывая сына мечом, она повелела ему надеть заранее «желтую рубашку» и умереть за Читтур. Только, как справедливо заметил полковник Тод, она превзошла древнюю римлянку-мать тем, что подкрепила сына собственным примером. Она сделала более. Юный Путта был обручен: страшась, как бы любовь к нареченной и ее образ не повлияли на сына во время битвы, она вручила своей невестке[306] копье и кинжал и, взяв ее за руку, повела молодую девушку со скалы вниз к городским воротам, где защитники Читтура были свидетелями доблести двух женщин, одной престарелой, другой чуть не ребенка. «Защищаясь, как львица, нападая, как тигрица», гласит летопись, возле матери, которая совершила в этот день чудеса храбрости, молодая амазонка упала, наконец, убитой к ногам старой героини. Мудрено ли, что, видя такой пример неустрашимого патриотизма в своих матерях и дочерях, Раджпуты-воины превращались в настоящих львов, заслуживая вполне имя синга (льва)! Защита длилась с восхода солнца до поздней ночи. Увидав, как невеста его упала мертвой, Патту подал знак матери. Приказав громким голосом приготовлять джохур, зажечь костры в пещере самим женщинам, а затем воинам в задних рядах убивать их, когда все будет готово, Путта со старой матерью во главе передового отряда бросился на могулов. Прочтите, что говорит сам император об этом последнем, отчаянном нападении, в котором старуха-воин, как ее называет Акбар, «сбрила собственноручно головы с плеч его храбрейших сердарей». Сам шайтан вселился в эту раджпутни, – пишет он. – Джеймуль, двоюродный брат Путта, оказывал такие же чудеса храбрости у других ворот и соединился в общем нападении на врага к вечеру. Когда, наконец, пал и Путта, простреленный насквозь пулями, его мать, «похожая на кровавую Кали», смело взяла сына на руки, снесла его под тучей стрел и пуль в городские ворота и, передав труп для сожжения, вернулась на поле битвы. Джеймуля Беднорского убила пуля самого императора, который очень гордился всю остальную жизнь этой честью. Этот факт заявлен историком Абул-Фузилом и императором Джехангиром, который называет и ружье,[307] из которого Акбар застрелил Джеймуля – сиграм. Да, великих героев произвела наша Индия!..

Еще баллады, еще несколько героических песен, и Ананда зовет нас, говоря, что солнце село и нам пора в путь…

Индусы садятся на слона, а мы с бабу и полковником залезаем в крытую повозку на быках. Мы едем к развалинам древнего храма, в уцелевшей части которого живут отшельник йог и его ученики. К утру мы будем там, а целую ночь придется тащиться по лесу… Но мы не боимся ни его тигров, ни разбойников бхиллей: у полковника его салиграм, и он теперь страшится гораздо более коров, нежели всех королевских тигров дикого Раджастхана; а у меня необъяснимое чувство безопасности при мысли о такуре и даже об Ананде. К тому же, с нами едет старый бард и его два сына…[308]









Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх