|
||||
|
Часть II. НАУЧНЫЕ РАССУЖДЕНИЯ Наука, начиная с философии древности, очень много внимания уделяла искусству рассуждения. Поэтому я не посвящаю особого раздела тому, как думать задавая вопросы, но рассуждение потребует особого разговора. Лично мое мнение о научном рассуждении весьма противоречиво. С одной стороны, наука, начиная с софистики, диалектики и логики древних греков, очень много сказала о рассуждении. С другой, научиться у науки рассуждать почему-то не удается. Бесконечные логические штудии, которыми болел предыдущий век, учат рассуждать логически, что почти не имеет отношения к жизни… Это все игры с иными мирами и иными законами и геометриями. Просто же рассуждать, чтобы решать те задачи, которые ставит перед собой разум ради жизни, похоже, никто из ученых не учил. А если и учили, то лишь снисходя, будто спускаясь с Олимпа… При этом сами ученые, если только им не везло сверх меры, в жизни оказывались беспомощными и неприспособленными. Их разум, столь готовый к чужим мирам, почему-то отказывался служить, когда дело доходило до простых земных задач. Это очень напоминает мне шарлатанов от тайноведения, которые проникают своими щупальцами в какие-то «тонкие планы», воздействуют на «карму», судьбу, что там еще есть за пределами моего земного разума, но не могут просто увидеть то, что у них перед глазами. Правда, они прекрасно читают мысли тех, кто думает о них плохо и сомневается… Искусство, которым владеют ученые, очень важное и, наверное, необходимо для того, кто хочет развить свой разум в полном объеме. Но если его развивать сразу с этой части, разум оказывается оторванным от жизни, а значит, его рассуждения развиваются не на той основе, которую предоставляет нам действительность. Возможно, такое уродство необходимо затем, чтобы разум научился выживать в любых условиях. Но я бы пока хотел понять Основы науки думать, и понять их психологически, то есть через то, чем живет моя душа в повседневности. Мне нужно как раз то, что позволяет думать просто и не сбегая от жизни. Поэтому я попытаюсь описать то, как думают ученые рассуждая. Точнее, что они сами говорят о том, как надо рассуждать или, на их языке, как работает мышление. Да, именно так, поскольку в последний век наука отреклась и от разума и от рассудка, упростив свою задачу до изучения одного лишь мышления… Нам с вами от этого проще не будет, не надейтесь! Слой I. ОЧИЩЕНИЕ Я уже очень много работаю в моем исследовании с наукой и научными сочинениями. Я опытный, меня на мякине не проведешь. Поэтому я не полезу сразу извлекать из психологии, философии и логики то, что относится к рассуждению, сначала я разгребу завалы, которыми наука перекрыла подходы к простым вещам. И я не сомневаюсь, что завалы эти есть, и немалые. Мои знания психологии и философии не позволяют мне в этом сомневаться. В этом подходе есть и простой здравый смысл и сметка, но в действительности я просто верно иду путем культурно-исторической психологии. И не просто хочу как можно быстрей и легче пробиться к тому, что мне нужно, но и создаю КИ-психологическое пособие по очищению сознания. Наука — один из сильнейших раздражителей и возбудителей нашего внимания. В силу этого, мы очень обильно впитываем в себя научные образы. Но это было бы еще полбеды, если бы наука была чем-то вроде яркого циркового представления, составленного из поражающих воображение номеров. Эти номера забылись бы и уж точно не оказывали бы влияния на наши жизни. Но наука обладает образами большего размера, чем мы в состоянии сходу осознать. Наука рождалась как смена мировоззрений, для ее развития были созданы и составили множество исторических слоев несколько новых философий. Кроме того, она создала отвлекающие приемы, вроде «Научной картины мира», которая и кажется даже самим ученым действительным мировоззрением ученого, его образом мира. Соответственно, люди непосвященные, неспособные схватить научное мировоззрение целиком и уж тем более окинуть его одним взглядом снаружи, извне, попадают в зависимость от Научной картины мира, а с ней и от мнений ученых. Научно — значит истинно! А между тем, научно — это всего лишь: в соответствии с сегодняшним мнением научного сообщества. И не только потому, что сама наука постоянно отрицает то, что еще совсем недавно считала истинным, а значит шествует из одной лжи в другую, выкладывая ошибками весь научный путь к истине. Но и потому, что она до сих пор не в состоянии дать определения понятию «научно». Попыток определить, что такое наука, делалось немало, но по какому-то большому счету они так далеко и не ушли от сомнений Декарта, которые и легли в основания научного подхода четыре века назад. Наука может быть поиском истины, и этот поиск в ней, безусловно, есть. Но так же глубоко под горами хлама, как и рассуждение. А снаружи — огромное научное сообщество, которое занято вполне мирскими делами, даже — делишками. Оно делит большой пирог, который отвоевало у общества, торгует местами у общественной кормушки и торгуется из-за них. Наука — это шумный, многолюдный и весьма нечистоплотный базар. То есть то место, где мы надеемся купить чистую пищу в соответствии с обещаниями, развешанными на самых видных местах… И ведь что поразительно: такую пищу на рынке найти можно, потому что она там есть. Хотя вероятность, что тебя там обжулят и всунут рыбу второй тухлости, многократно больше. К чистому и настоящему в науке еще надо суметь пробиться. Жить, как жили на Руси в старину, с простодушным доверием, что в книгах врать не будут, я уже не могу. Все-таки наука многому нас научила… Поэтому я намерен сначала снять тот культурно-исторический слой в избранных мною науках, в которой ни психология, ни философия, ни логика вообще ничего не знают о том, как думать и как рассуждать. Я просто не буду разбирать эти книги, в крайнем случае лишь указывая, что в них рыбы нет. Затем я займусь тем слоем культуры, который несут эти науки в общественное сознание, в котором рассуждение поминается, но так, что воспользоваться этим не получается. Например, потому, что оно подменяется словами о мышлении. Убедительными, должен сразу предупредить, словами, научными! Ему и будет посвящен этот раздел моего исследования, называющийся Слой первый. И лишь в следующем разделе, во Втором слое, я постараюсь погрузиться в тот культурно-исторический слой своего и научного сознания, в котором ведется хоть какой-то разговор о том, что я ищу. Раздел 1. РАССУЖДЕНИЕ ПСИХОЛОГОВ В этом разделе я буду заниматься, скорее, не собственно рассуждением, а отношением к нему психологов. Это позволит освободиться от того обаяния, которое живет для обычного человека в слове «психология». Мы непроизвольно ожидаем, что психолог может чудо, он способен изменить нашу жизнь, найти решения, спасти… Психологи не знают, что делать с таким подарком судьбы. Пока они были простыми людьми, которые только мечтали стать психологами, они и сами верили, что психолог — это душевед и немножко кудесник. Но поступив учиться, довольно быстро поняли, что психология — это естественная наука, которая чудес не делает и даже изгоняет их вместе со всем чудесным из жизни этого мира. И если они не сбежали тогда, то, значит, сломались и приняли договор психологического сообщества о том, что они — одно большое сообщество, ведущее битву за долю общественных благ. Можно сказать, войсковой лагерь, где все подчинены общему командованию, но каждый хочет что-то поиметь и лично себе… После этого, чтобы их узнавали, они долго и тщательно подбирали наряды, оружие, знамена и опознавательные значки, изучали язык и способы поведения… Теперь они узнаваемо свои, но они больше ничего не знают о душе и даже хуже: именно психологи и должны убедить покоренное население этой страны, что души нет! Они шли, чтобы изучать душу, а оказались завербованы во вражескую армию только потому, что она назвала себя психологией… С рассудком и рассуждением у верных бойцов армии научной психологии примерно так же, как и с душой. И в том смысле, что психологи не изучают рассуждение, и в том, что сами они рассуждают плохо… Все-таки рассуждению, чтобы им владеть, надо учиться. А как учиться тому, что изгнал из своего мира вместе с рассудком, разумом и даже умом?! Глава 1. Рассуждение психологов То, что у психологов сложности с рассудком, я показывал в предыдущей книге. Для них рассудок — один из типов работы логического мышления. Что такое логика, психологические словари не объясняют, предоставляя читателю самостоятельно сделать простейшее умозаключение, что это именно та логика, что описывается в учебниках логики. Соответственно, и за определением логического мышления, очевидно, нужно обращаться не к психологам, а все к тем же логикам… Тем самым психологи отбирают у себя понятие логического мышления и передают философам, скрыто намекая, где таится их источник знаний о рассуждении. И все же я попробую посмотреть, что думали психологи о рассуждении. Начну с самого верхнего слоя психологической культуры — со словарей и учебников. Начну с последних, опускаясь по слоям истории. В Предисловии к этой книге я приводил выдержки из манифеста новой, революционной психологии, созданного Введенским, в которых он изгоняет разум, ум и рассудок из своей науки. Как ни странно, но его призыв сработал. Чем ближе психологические словари к нашему времени, тем реже встречаются в них эти понятия. «Энциклопедический словарь Психология» В. Бачинина в 2005 году не знает ни одного из этих понятий. В 2003 году их не знает словарь-справочник «Психология» Р. Немова. В том же 2003 году их не знает «Психологический словарь» Копорулиной и проч., а «Большой психологический словарь» Мещерякова и Зинченко знает только «разум», да и то в значении «формы мышления, которая позволяет человеку переработать данные созерцания и представления». В общем, завещание дедушки Введенского в действии. В 2001 году «Словарь практического психолога» Головина просто перепечатывает статью из словаря Петровского и Ярошевского слово в слово, наверное, пользуясь тем, что в Советском Союзе не действовало авторское право. Словарь «Психология» Петровского и Ярошевского 1990 года не имеет статьи «рассуждение». Придется извлекать понимание из имеющейся в нем статьи «Рассудок и разум». Она же, лишь с переставленным названием — «Разум и рассудок», без изменений перепечатана в словаре «Общая психология» Петровского в 2005-м. Приведу начало этой статьи, чтобы дать понятие о том, как непросто у психологов с рассудком: «Рассудок и разум (в философско-психологической традиции) — два типа работы логического мышления. Рассудок, будучи одним из моментов движения мысли к истине, оперирует в пределах сложившегося знания данными опыта, упорядочивая их согласно твердо установленным правилам, что придает ему характер "некоего духовного автомата " (Б. Спиноза), которому присущи жесткая определенность, строгость разграничений и утверждений, тенденция к упрощению и схематизации. Это позволяет правильно классифицировать явления, приводить знания в систему. Рассудок обеспечивает успешную адаптацию индивида к привычным познавательным ситуациям, в особенности при решении утилитарных задач. Ограниченность рассудка заключается в его негибкости и категоричности, в его неспособности выйти за пределы анализируемого содержания. В тех случаях, когда умственная деятельность человека исчерпывается операциями рассудка, она становится абстрактно-формальной». А ограниченность клавиатуры, на которой я печатаю эти строки, наверное, заключается в том, что ею нельзя забивать гвозди… Я вообще не понимаю, что пишут эти люди! Не дав определения собственно рассудка, они сокрушаются по поводу его ограниченности, будто хотели, чтобы он был не рассудком, а, к примеру, творческим воображением. К тому же осуждают его за то, что он работает «абстрактно-формально», будто рассудок должен постараться и стать тем, что нравится психологу как личностная черта. Рассудок — это рассудок. Он данность, и его надо бы познать и понять. Психологи же сокрушаются, что рассудок плохо работает моментом движения к истине, ни на миг не усомнившись в том, что рассудок — часть познавательной способности человека, как это заявили философы. Философы, вроде Введенского, сами признавались, что набредили с понятиями разума и рассудка, что же держаться за научные предрассудки?! Ведь у психологов в руках орудие, позволяющее обеспечивать философов знаниями о действительности. Телега явно поставлена впереди лошади. Рассудок — это способность рассуждать. О рассуждении в этом словаре нет ни слова… Любопытное определение рассудка появилось в 2007 году в «Психологическом иллюстрированном словаре» И. Кондакова. Определение не слишком удачное и самостоятельное, но в нем есть определенная смелость: «Рассудок (от древнерусского розсудъ — рассуждение, решение). В рамках философской традиции, которая берет свое начало в античности, рассудок, как способность к рассуждению, к дискурсу, отличается от разума, предназначение которого состоит в познании божественного, абсолютного, бесконечного. Рассудок, получая свое содержание от чувств, разводит все в стороны, а разум, выступая высшей ступенью познания и имея своим предметом безусловные основания мироздания, все охватывает в едином акте (Н.Кузанский, И.Кант, Ф.В.Й.Шеллинг). В психологии данная традиция находит свое выражение в трактовках рассудка как формы логического мышления, основанного прежде всего на данных эмпирического опыта, в отношении которого применяются определенные, заранее известные алгоритмы (сравнение, выделение, классификация, подведение под понятие и т. д.). Синоним. Дискурсивное мышление». Любопытно: древние греки так прямо и говорили о рассудке и разуме? Или же они все же говорили о логосе, нусе, фрэнесе, доксе, в конце концов? А если они не говорили о наших разуме и рассудке, как удалось увязать их именно с тем, что называет Кондаков. К примеру, что там разводит рассудок? И как это наш разум занимается познанием божественного и абсолютного? Да и насчет того, как понимание рассудка древними греками отразилось в психологии, мы уже читали у Введенского. И все же, что такое, по понятиям Кондакова, дискурсивное мышление? «Дискурсивное мышление (от лат. Discursus — рассуждение). Форма мышления, которая характеризуется последовательным перебором различных вариантов решения задачи. Чаще всего осуществляется на основе связного логического рассуждения, где каждый последующий шаг обусловлен результатом предыдущего». Если я правильно понял, рассудок — это форма мышления, работающая на основе связного логического рассуждения. Следовательно, не все виды рассуждения относятся к рассудку? К тому же, рассудок — не совсем связное и логичное рассуждение? Либо Кондаков перемудрил, либо я его не понимаю. Однако, так обстоит дело с самым общедоступным слоем психологической культуры, запечатленной в психологических словарях. Вслед за ними идет слой культуры, воплощенной в общедоступных учебниках. Я хотел пройтись по ним так же, как по словарям, последовательно разбирая их понятия о рассуждении. Но просмотр примерно десятка учебников новой России и Советского Союза показал: у всех их есть общий источник понимания рассуждения. Источник этот — «Основы общей психологии» Рубинштейна. Этим источником и стоит заняться. Глава 2. Рубинштейн История все расставила по своим местам, и с ее высоты стало очевидно: в довоенном Советском Союзе было лишь два крупных психолога — Выготский и Рубинштейн. В науке, конечно, в политике их было значительно больше. Все остальные либо были зависимы от них, либо были самостоятельны, но не доросли. При этом Выготский выглядит как-то романтичней и одаренней, но у него нет работ по общей психологии, и поэтому его последователи не могут стать школой. Школа осталась только после Рубинштейна, и по ней до сих пор развивается вся наша научная психология. Сергей Леонидович Рубинштейн (1889–1960) учился в Марбурге. Там он в 1913 году окончил философский факультет и защитил докторскую диссертацию «Очерк проблемы метода», которая в 1914 и была там же опубликована. Затем он переехал в Одессу и с 1919-го доцент, а потом и профессор кафедры философии и психологии Одесского университета. С 1930 по 1942 — зав. кафедрой психологии Ленинградского государственного педагогического института. Затем он переезжает в Москву и заведует кафедрой психологии МГУ, с 1945 по 1949, а потом с 1956 по 1960 — заведует сектором психологии в Институте Философии АН СССР. Чтобы стать действительно ведущей фигурой в нашей психологии, надо работать в Москве. В 1940-м году Рубинштейн создает работу, которая и заложила основы всей советской школы психологии — «Основы общей психологии». В 1942 году он получает за нее Сталинскую премию, что позволяет ему оказываться в Москве. Это определенно было «кадровой перестановкой» — власть подсказывала психологам, что есть верный курс в их науке. Поэтому предшествовавший поиск Рубинштейна можно считать одобренным, как путь к созданию подлинно марксисткой психологии, о которой было заявлено красными идеологами еще в начале двадцатых. Правда, в 1947 году Рубинштейн оказался одним из тех, кого «критиковали» как космополита, то есть человека без родины, живущего мировыми ценностями, а не ценностями этой страны. Какой страны, любопытно узнать? Если Советского Союза, то и весь марксизм был космополитичен. Если же России, то не было после революции такого психолога, который бы исходил из своих русских предшественников. Сочинения их действительно оставляют ощущение, что это стая американского воронья, готовая, как германские евреи с приходом фашистов к власти, сняться и улететь в Америку. Как они и сделали, когда начались гонения. Но увязывать эту черту ранней советской науки с тем, что ее, по преимуществу, делали евреи, не приходится — все наши психологи той поры космополитичны. Думаю, по двум причинам: русскими быть нельзя, потому что тогда ты затаившийся враг «из бывших», а сама наука, включая марксизм, требует от ученого оторваться от родных корней и стать членом международного научного сообщества. И Рубинштейн, и Лурия начинали с зарубежных публикаций. Значит, вполне могли уехать или остаться там. Но не уехали. Не уехал и Выготский. Они и не хотели, они хотели жить здесь. Но вот душой они действительно были не в России, а в Науке… Рубинштейна в 1949 сняли со всех постов, подвергли критике и «Основы общей психологии», но это не имело значения, не было в Советском Союзе психолога, который мог бы действительно с правом критиковать эту книгу. Для этого надо было быть хотя бы равным Рубинштейну. Поэтому после смерти Сталина Рубинштейна восстановили на всех должностях, а «Основы» стали основами, и все наши учебники психологии так или иначе повторяют их. По крайней мере, в общем устройстве и в той части, что касается рассуждения. Главная книга Рубинштейна «Основы общей психологии» выросла из работы, которую Рубинштейн писал тогда, когда Выготский работал над своей главной книгой — «Мышление и речь». Выготский умирает в 1934 году, тогда же посмертно издают и эту его книгу. А в 1935 Рубинштейн издает «Основы психологии», за которую в 1937 ему без защиты была присуждена степень доктора педагогических наук по психологии. В 1940-м он сам напишет, что именно из нее выросла его новая работа, «но по существу — как по тематике, так и по ряду основных своих тенденций — это новая книга». Но и издание 1940 года было изрядно переделано Рубинштейном, когда он переиздавал «Основы» в 1946. В частности, была в значительной мере убрана критика Выготского, в частности, в интересующих меня вопросах. В 1989 году ученики Рубинштейна осуществили третье издание «Основ», в сущности, переиздав текст издания сорок шестого года, но дополнив его своими комментариями и отрывками из тех работ Рубинштейна, что позволяли полней раскрыть его взгляды на отдельные предметы. Поэтому я буду пользоваться первым и третьим изданием, говоря о последнем, и как о втором. Рубинштейн крупный психолог, к тому же рассматривающий психологию философски. Как и Выготский. Его нельзя просто пересказать, как словари или университетские учебники, — от этого ошибки, если они у него есть, не станут очевидными. Его надо понять, насколько это мне доступно. Для этого придется сначала взглянуть на его работу как на явление культуры. А это значит, мне придется сделать отступление и дать краткий очерк той культурной среды, в которой рождалась психология Рубинштейна. Точнее, тот ее раздел, что, так или иначе, посвящен нашей способности рассуждать. Раздел этот в современной психологии называется Мышление. Отступление. Психологическое мышление Культурная среда, в которой вызревали заложенные Рубинштейном в основания всей советской психологии понятия о мышлении, конечно, была психологическим сообществом. Это люди с их взглядами. Безусловно, при этом надо учитывать идущее извне воздействие общества на это сообщество. В советское время это воздействие очевидно, оно определяется идеологической политикой новой власти, подкрепленной репрессивным аппаратом. Требования советской идеологии ложатся вполне распознаваемым слоем культуры во все, что пишут психологи. Наружную его часть распознают все, потому что эти очевидные вкрапления цитат из классиков марксизма-ленинизма и призывы к правильному поведению похожи на политические лозунги. Однако есть и внутренняя часть, так сказать, присутствие искреннего марксиста, как писали про себя метры советской психологии, вроде Леонтьева. Тут надо учитывать, что никакого давления на психологов до 1928 года не было. Да и после двадцать восьмого года оно было незначительно. Действительные сложности начинаются с середины тридцатых, когда психологам понемножку начинают «вправлять мозги» партийные товарищи. Тем не менее, уже с начала двадцатых психологи сами ставят себе задачу разработать новую науку — марксистскую психологию. И ее просто по цитатам не распознаешь, она — в самом строе мысли. Следовательно, у советских психологов надо различать не меньше двух слоев культуры — внешний идеологический и мировоззренческий, — лежащих поверх собственно поиска истины. В действительности, этих слоев больше. Но третий слой, в какой-то мере, исторически шире, чем советская культура. Внешне он выглядит как зависимость от западных — европейских и американских — интересов в психологии. Именно интересов, а не психологов. С их психологами наши ученые свободно спорили. Но вот освободиться от тематики не могли — у Советского Союза стояла задача ДИП — догнать и перегнать — сначала весь капитализм, а лотом Америку в частности. Как военного врага. А врага надо знать… Однако слой культуры, который можно назвать «любыми силами не отстать от Запада», уходит корнями в дореволюционное прошлое. В нашей философии бытует мнение, что Россия не философская страна, и вся наша философия была заимствована. В силу этого, можно сказать, что задача не отстать всегда стояла перед нашей философией вообще и психологией в частности. Но это будет верно лишь отчасти. Зависимость нашей философии от западной до середины девятнадцатого века была иного качества, чем после появления естественнонаучного мировоззрения. Она была романтической. Философы наши, конечно, учились у западных философствованию. Особенно ярко это было во времена увлечения вольтерьянством и после появления немецкого идеализма Канта, Фихте, Шеллинга и Гегеля. Но романтичность предполагала свободный душевный выбор, а значит, и вполне определенную свободу в отношении к предмету почитания. Об этом прекрасно написала Татьяна Владимировна Артемьева, рассказывая о русской метафизике считающегося философическим восемнадцатого века: «Таким образом, совокупность принятых в западных системах терминов не играла в русской философии роль категориального аппарата, а имела другой, хотя и достаточно важный для понимания смысл. <… > Для нее прежде всего важен сам процесс исследования, "размышление над", а не "приведение к". Законченное рассуждение с логическим выводом — это не итог метафизичествования, а его составная часть, «концепт» категория, «кирпичик», из которого построено причудливое здание философствования. Мыслитель добывает материал для своей постройки в разных культурных рудниках. Он использует мрамор античной культуры, и добротный гранит Нового времени, и причудливые украшения, привезенные с Востока» (Артемьева, с. 15). Эта мысль о метафизике восемнадцатого столетия полностью относится и к первой половине века девятнадцатого. Наши философы, вроде Авсенева, Галича, Карпова, Голубинского, безусловно перерабатывают то, что пишут в других странах, но при этом пытаются сказать что-то свое. Для меня это особенно ярко видно на примере Василия Николаевича Карпова, издателя и переводчика Платона. Историки русской философии, вроде Введенского или Шпета, отзывались о нем язвительно. В итоге Карпов ушел в забвение и неизвестен русскому читателю, в том числе и профессиональному, то есть получившему философское образование. Между тем он пишет о феноменологии на полвека раньше Гуссерля и того же Шпета. Пишет, обгоняя свое время. Но Шпет не видит этого. Увлечение платонизмом, к которому Карпов приходит, не удовлетворившись немецким идеализмом, приводит его к обоснованию прикладной философии самопознания. Но этого не видит вообще никто из философов, писавших о нем. Точнее, видят как личное чудачество, как исторический факт, который никому не интересен. В последнем слове скрыт ответ: интерес — англоязычное слово, обозначавшее исходно денежную выгоду. Видеть самопознание современному философу не выгодно. Не выгодно же стало с того времени, когда понятие выгоды стало правящим в научном мировоззрении вместо истины — со второй половины девятнадцатого века. Происходит это более, чем не случайно. Это такая же неизбежность, как русская революция. В это время по всей Европе завершается одна большая революция — к власти приходит новый класс — буржуазия. С его приходом правящим становится буржуазное мировоззрение, основой которого и является выгода. Орудием захвата власти буржуазией было Просвещение. Но сутью этого захвата был именно переворот мировоззрения. В мире, который видится иначе, который перевернут, то, что было вверху, оказывается внизу. В силу этого оно вызывает отторжение и отвращение. Так поступили с ценностями аристократии, чтобы освободить свято место на престоле. А заполнили его тем, что было главным для нового Властителя. В итоге старые философские понятия были объявлены смешными или вредными, а на смену им пришел «свет разума» по имени естественнонаучное мировоззрение. Мировоззрение это строилось на гипотезах, но подавало себя как единственную истину. В сущности, произошла подмена. Истина из мира была перенесена в науку. Теперь истиной стало не то, что есть, не естина, а то, что говорит Наука! Научно — значит истинно… И вот множество ученых, чувствуя, что в новом мире надо вести борьбу за выживание, суетливо изъявляют приверженность новому мировоззрению, отрекаясь от старых, метафизических или идеалистических взглядов. Все это — не более чем политическая борьба, ничем не отличающаяся от того, что будет происходить в России после революции. Но принято считать, что это была выработка новых научных парадигм или борьба за научную чистоту. Всё это ложь. И мы ее хлебнули сполна в Советском Союзе, где просто нельзя было исследовать то, что не соответствует правящей идеологии, даже если это есть и без этого мы в тупике. Самое главное, что за рубежом, где в это время правили «свобода и демократия», было то же самое. Только там власти не так сильно лезли править мировоззрение ученых. Поэтому они делали это сами и вполне успешно травили своих собратьев. Чего стоит один пример дианетики, которую вытравили из США исключительно по экономическим соображениям, даже не озаботившись понять, было ли за этой странной наукой зерно истины. Конкурентная борьба за рынки при капитализме — вещь жестокая и кровавая! Третий слой сознания наших психологов, безусловно, связан с естественнонаучностью. В психологии это особенно заметно — она, в отличие от философии, уж слишком откровенно попыталась предать себя и стать частью биологии, то есть естествознания. И с тех пор всё тянутся перед ней неверные, кривые пути… Наука о душе без души! Все эти напластования над тем, что соответствует действительности, как-то надо суметь разглядеть в тех работах, которые составили культуру нашей современной психологии. Признаюсь, мне это совсем не просто. Глава 1. Тело советской психологической науки В науке есть такое понятие — корпус — свод или совокупность основных работ или понятий. В сущности, это лишь просто-научно названное тело, что я и предпочту. Корпус научных понятий — это то, что составляет тело определенной науки или научной дисциплины. И проще всего его рассмотреть по оглавлениям тех книг, которые считаются основными в этом направлении. Сейчас, правда, предпочитают использовать словечко еще красивые — парадигма. Для психологии в целом такими книгами, в которых выложены корпус или тело психологических понятий, являются учебники или работы вроде Рубинштейновских «Основ общей психологии». В самом кратком виде он описан в их оглавлениях. Беру, можно сказать, наобум несколько книг с полки и изучаю названия разделов.
Вот, в сущности, и всё, что изучает современная психология. За этим только специальные темы, вроде возрастной и педагогической психологии. Учебник Крутецкого — это, условно говоря, научный ширпотреб. А вот мэтр психологии:
Видны авторские предпочтения. К тому же это не учебник, а лекции, в которых автор чувствовал себя свободней. И все же, это и есть основной корпус современной психологии. Он узнаваем. Еще один учебник, теперь университетский и более ранний.
Но вот беру «Общую психологию», так сказать, классика советской психологии Узнадзе:
Это в изрядной мере иная наука. Корпус ее наполовину не совпадает с современным. Почему? Потому что эта книга написана в 1940-м году. То есть Узнадзе писал до того, как «Основы общей психологии» Рубинштейна получили Сталинскую премию. А что предложил Рубинштейн?
Вот это и есть корпус современной психологии как науки. Это ее тело. Как видите, учебники попроще стараются повторить его как можно ближе к первоисточнику. Мэтры творчески отступают. Слегка. Чтобы не очень выделиться… А что было до Рубинштейна? В сущности, полноценных учебников общей психологии до него не было. В советскую пору, конечно. Хотя задача такая была поставлена еще в середине двадцатых. И уже в 1925 году в издательстве «Работник просвещения» вышла работа С. В. Кравкова «Очерк психологии», которая как раз и пыталась решить задачу создания марксистского учебника обшей психологии. Вот как виделся корпус психологии тогда:
Это заказ идеологической машины, которая ведет просвещение. Он еще не точен, идет поиск. Через десять лет, в 1934 году выйдет работа Выготского «Мышление и речь», которая многое уточнит. А в 1935 году, как вы помните, первая попытка Рубинштейна — «Общая психология», из которой и вырастут «Основы». И в том же 1935 году появится книга Блонского «Память и мышление», которая, как и работы Выготского, была посвящена лишь части корпуса, а именно, мышлению. Я отмечаю это, чтобы сделать очевидным: в советское время идет мощная разработка именно этой части психологии. И я назову ее новой частью. И эта часть уверенно и определенно входит в современную психологическую парадигму. Однако так было не всегда. До этой книги было несколько работ переходного периода. Одна из них принадлежит человеку, чье дело продолжал Выготский и который умер достаточно рано, чтобы Советская власть не успела объявить его врагом. Николай Николаевич Ланге (1858–1921), в сущности, был преемником и продолжателем дела Сеченова. Классик при жизни. После революции он возглавлял кафедру психологии Одесского университета. На этом посту его сменил Рубинштейн. Последней книгой Ланге, завершенной, очевидно, в годы революции, была «Психология», где он попытался создать новый образ этой науки. Казалось бы, именно Рубинштейн должен был продолжить его дело. Однако, как пишет Ярошевский, издавший эту книгу Ланге под названием «Психический мир», «Рубинштейн оказался безразличным к полной новаторских идей книге Ланге «Психология» о которой сказано только то, что она "хороший сводный очерк психологии"» (Ярошевский, с. 34). «Сказано» было в некрологе, который Рубинштейн написал на кончину Ланге. Прав ли он был? Мы знаем, как развивалась психология. Значит, в том, что предложил Кравков, а Рубинштейн закрепил, была сила. А вот, что предлагал Ланге:
Ланге определенно не был бездарен или лишен чутья. Но у него еще нет мышления. И есть сильно устаревшие ассоциации и уж совсем неприемлемая душа. И даже если он ее и отрицает, а это именно он придумал понятие «психология без души», он все равно ведет себя неприлично. Книга Ланге показательна тем, что в ней еще нет культурных наслоений марксизма. Он исключительно естественник. И тем она страшней. Но мне сейчас важно, что это — переходная книга от марксистской, идеологизированной психологии, к естественнонаучной психологии предреволюционной поры. Глава 2. Естественнонаучная психология Как понять, как разглядеть, что психолог в ловушке культуры, а не честного исследования, если он по собственному выбору пишет психологию естественнонаучно? Думаю, это не сложно. Психология — это наука о душе, и ни один ученый не доказал, что души нет. Если же ее нет в его работах, значит, он сделал выбор исходить из определенных мировоззренческих установок, никак не связанных с истиной. Честный ученый должен был всегда оставлять возможность и для допущения, что ошибается. Если же в работе психолога звучит убежденность, значит, он убедил себя… Например, как убеждал еще в 1747 году Ламетри, когда доказывал, что может предложить иную, чем религиозная, гипотезу для объяснения союза души и тела. Гипотеза эта выразилась в названии его трактата — «Человек-машина»: «Душа и тело засыпают одновременно. По мере того, как затихает движение крови, приятное чувство мира и спокойствия распространяется по всему организму; душа чувствует, как вместе с веками томно тяжелеет она, как слабеет вместе с волокнами мозга и как, мало-помалу, словно парализуется вместе со всеми мускулами тела» (Ламетри, с. 184). Как вы понимаете, это одно из доказательств, что душа — это телесные проявления. И не думайте, что у Ламетри и прочих предшественников современных естественников было много действительно достойных доводов в пользу их гипотезы. И тем не менее, они были неистово увлечены возможностью разрушить весь прежний мир до основанья, как все революционеры. Вот еще доводы Ламетри: «Человеческое тело, это — самостоятельно заводящаяся машина, живое олицетворение беспрерывного движения. Пища восстанавливает в нем то, что пожирается лихорадкой. Без пищи душа изнемогает, впадает в неистовство и, наконец, изнуренная, умирает. Она напоминает тогда свечу, которая на минуту вспыхивает, прежде чем окончательно потухнуть. Но если питать тело и наполнять его сосуды живительными соками и подкрепляющими напитками, то душа становится бодрой… Пища имеет над нами огромную власть!» (Там же, с. 185). С точки зрения всей предшествующей культуры, это откровенное и наглое извращение. Века патристика советовала усмирять тело постом, чтобы душа могла вырваться из-под власти тела и ожить. Как родился этот бред? Как подмена. Вспомним: исконно именно душа считалась источником жизни и движения. Без души тела лежат кусками плоти. Душа — самодвижущееся начало в нас. Но если мы заявляем, что живое олицетворение беспрерывного движения тело, то тем самым мы делаем именно его душой. И тогда понятно, что эта душа обмирает без пищи. Какая возможность для пищевой и фармакологической промышленности создать рынки сбыта и назвать их обществом всеобщего благоденствия! К власти рвалась буржуазия, ветер дул в сторону наживы, и мыслящий тростник чуял это своим поэтическим даром… Самое любопытное и трудно вмещающееся в сознание — это то, что жрецами нового экономического порядка почему-то были избраны врачи. Наша культура говорит нам, что врачи и учителя — это те, кто больше всех заботится о нас, кто нас любит и желает добра. Но экономический взгляд на мир, который принесла с собой буржуазия, жестокая вещь. Он говорит: люди делают то, что им выгодно. И служат тому, кто им платит. Если в мире есть тела, то выгодно тем, кто их обслуживает. Врачи обслуживают тела. Даже психиатры. Врач Ламетри предсказал это. Весь трактат адресован именно врачам. Какой-то лукавый дух улучает их гордыню и запускает в работу мышление исключительности: «Итак, в данной работе нами должны руководить только опыт и наблюдение. Они имеются в бесчисленном количестве в дневниках врачей, бывших в то же время философами, но их нет у философов, которые не были врачами. Первые прошли по лабиринту человека, осветив его; только они одни сняли покровы с пружин, спрятанных под оболочкой, скрывающей от наших глаз столько чудес; только они, спокойно созерцая нашу душу, тысячу раз наблюдали ее как в ее низменных проявлениях, так и в ее величии…» (Там же, с. 181–182). О чем бредит этот выскочка? Как врачи наблюдали душу? В советское время у хирургов родилась шутка: сколько раз людей вскрывал, но души там что-то не видел! Какую душу наблюдали врачи среди пружин и шестеренок вскрытых человеческих тел? Хамство и наглость, творящие нечто вроде молодежного сообщества, которому плевать на истину и достаточно того, что мы — круче всех других! Так рождается сообщество физиологов, которое через сто лет устами Сеченова задаст вопрос: «Кому делать психологию?»: «Итак, различные состояния души всегда соответствуют аналогичным состояниям тела. По для лучшего обнаружения этой зависимости и ее причин воспользуемся здесь сравнительной анатомией: вскроем внутренности человека и животных. Ибо как познать природу человека, если не сопоставить его строение со строением животных?» (Там же, с. 189). Откуда взялось это «итак»? Из чего сделан вывод? Никаких доказательств ранее нет. Но как строится убеждение! Как еще познать анатомическую природу человека, как не сличая ее с животными?! Очевидно же. А значит, верно. Вот только легкая натяжка: речь идет не о телесной природе, а обо всей природе, включая и душу. И как физиолог собирается познавать душу человека по телам животных? Вопрос неверный. Автор и не предполагает ответа на этот вопрос. Ведь он в предисловии сказал, что всего лишь выдвигает гипотезу. И теперь он, в действительности, не утверждает, что все так. Он строит возможность исследовать этот путь. Просто его язык — язык бульварной газеты, где желаемое уже есть действительное. Поэтому, если быть строгим в рассуждении, надо бы добавлять к каждому своему высказыванию: чтобы доказать эту гипотезу, попробуем пройти вот таким путем. Он молод, хотя ему в это время под сорок, забывчив, мечтателен. Поэтому он сразу живет уже в том мире, где всё доказал: «Человек — настолько сложная машина, что совершенно невозможно составить себе о ней ясное представление, а затем дать точное определение. Вот почему оказались тщетными все исследования a priori (то есть до опыта, только рассуждением — АШ) самых крупных философов, желавших, так сказать, воспарить на крыльях разума. Поэтому только путем исследования a posteriori (путем опытного исследования — АШ), то есть пытаясь найти душу как бы внутри органов тела, можно — не скажу открыть с полной несомненностью самую природу человека, — но достигнуть в этой области максимальной степени вероятности» (Там же, с. 182). Крошечная неточность, забыл помянуть, что так мы проверим выдвинутую гипотезу… и уже родился Великий учитель. Пустячок, а как приятно! И что же такого он намерен обнаружить в телах людей и животных, что позволит физиологу судить о душе? Конечно же, то, что и до сих пор очаровывает всех естественников! «В общем и целом, форма и строение мозга у четвероногих почти такие же, как и у человека: те же очертания, то же расположение всех частей, лишь с той существенной разницей, что у человека мозг, в отношении к объему тела, больше, чем у всех животных, и притом обладает большим количеством извилин» (Там же, с. 189). И ведь как просто и очевидно: повредили мозг, человек становится неполноценным и начинает хуже думать. Иногда и совсем перестает. Эта очевидность, как и очевидность соответствия размеров мозга умности будет впоследствии опровергнута и даже высмеяна самими физиологами. Как будет осмеяно все, что сказал Ламетри и все вульгарные материалисты вслед за ним. Но обаяние придуманной сказки про телесную душу каким-то чудом все равно сохранится. Я не собираюсь сейчас спорить с физиологами, меня они интересуют лишь как культурная среда, которая стала разрушительной для наших психологов во второй половине девятнадцатого века. Как раз в то время, когда идеи Ламетри развивали Бюхнеры, Фогты и Молешоты в Европе, Сеченовы, Чернышевские и Антоновичи у нас. Соблазн увидеть человека живой машиной был так силен, что доводил людей до остервенения, будто те, кто пытался их образумить, мешали их измотанным душам достичь желанного отдохновения от непосильных трудов. Противников сносили буквально как помехи, встающие на пути перед последним рывком к спасению. Общее ощущение от просветителей той поры, как и от врачей до сих пор, что они в угаре или толстой коросте засохшей грязи. Они знают, что есть истина, и их не поколебать в своей уверенности. Откуда в этой гипотезе о машинности и бездушности человека эта силища? Что ее дает?! Причем бог с тем, что гипотеза явно неверна и давно превратилась просто в веру. Достаточно почитать признания самих ведущих физиологов, вроде той же внучки академика Бехтерева академика Натальи Бехтеревой: да, есть много на земле, мой друг Горацио, что и не снилось нашим физиологам, но говорить об этом нельзя! Затравят! Сами затравят, без властей и идеологов. Просто сообщество избрало травить и изгонять всех, кто не верит в физиологию машины. Но ведь в итоге пропускают явно важные подсказки. Вот тот же Ламетри пишет о соответствии мозга объему тела. Это же так очевидно: объемы мозгов соответствуют объемам голов, а объемы голов соответствуют объемам тел. Так может, объем мозга важен именно для управления телами? И чем больше и сложней тело, тем сложнее им управлять? Я-то говорю это как человек, бывавший, подобно многим, вне тела и испытывавший, что душа продолжает думать без мозга. Поэтому мне сомневаться легче — я нашел абсолютную точку несоответствия физиологической теории с действительностью и теперь ее не отпущу. Но и любой честный ученый, не доказав, что души нет, не может исходить в своих исследованиях лишь из убежденности, являющейся символом веры его сообщества. Это выбор. Либо истина, либо рынки и выгода, рубежом, на котором в сознание русских психологов проникает допущение, что душу можно выкинуть из науки и изучать человека как физиологическую машину, был 1863 год, когда Сеченов опубликовал в «Современнике» «Рефлексы головного мозга» — полемическую работу, предназначенную для того, чтобы оскорбить читающую публику и так создать сенсацию. В итоге и с помощью Чернышевского и его своры он преуспел и стал властителем дум молодежи. В работе 1873 года «Кому и как разрабатывать психологию?» он не просто отвечал возмутившимся его наглостью Кавелину, Самарину и многим другим русским людям, как это пишут в учебниках истории психологии. Он обращался к уже сложившемуся сообществу, которое избрало путь, предложенный Ламетри. До этого времени в трудах наших психологов содержались рассказы о том, что многие зарубежные психологи считают нужным изучать нервную систему, и она важна для понимания человека. А после психологи начинают исходить из того, что нервная система и есть душа. Почти все наши психологические труды с семидесятых годов девятнадцатого века и до революции содержат слой естественнонаучной культуры как часть мировоззрения самих авторов. При этом они еще верят в душу, как это видно в трудах Челпанова или Лопатина. Но, скорее, уже только верят и не хотят предавать, хотя прогресс осудил и объявил уже душу вне закона… Глава 3. Тело естественнонаучной психологии Суть изменений, произошедших с нашей психологией во второй половине девятнадцатого века, хорошо выразил Лев Лопатин (1855–1920) во введении в свой «Курс психологии», отчитанный в 1903–1904 годах. «Психология, по буквальному значению слова, есть наука о душе (душеведение). Когда впервые возникли психологические теории, их задача вполне отвечала такому определению: их авторы старались объяснить, в чем заключается сущность души, взаимодействие каких элементов обусловливает ее существование, принадлежит ли она по своей природе к материальному миру, или, напротив, относится к высшей, невещественной сфере бытия… В сравнительно недавнее время положение дела изменилось. Этот вопрос о существе души отступил на второй план или даже совсем был выброшен из психологии. Предметом психологических исследований были признаны явления души, полито вопроса о том, кто и что их переживает. Среди психологов возобладал взгляд, по которому мы совсем не можем сказать с уверенностью, что такое душа сама по себе, да и существует ли она как независимый от тела источник своих особых явлений. Начали стараться построить психологию без души» (Лопатин, с. 4). Естественнонаучная психология — это психология без души. Примерами ее в России могут быть как творения наших психологов, так и несколько зарубежных книг, вроде психологии Вундта, Гефдинга, Джемса. Они были переведены и использовались как совершенно авторитетные учебники, которые не оспаривались. При этом были оголтелые борцы против души, и были умеренные. Примером той психологии, которая предпочла заменить душу на ее явления, были «Очерки психологии основанной на опыте» датского философа Гарольда Гефдинга, изданные у нас в 1914 году. В точном соответствии со словами Лопатина, Гефдинг пишет: «Мы принимаем слово «душа» только в том же значении, как и сознание — в смысле выражения единства всех наших внутренних опытов (ощущений, представлений, чувствований, влечений и намерений)…» (Гефдинг, с. 33). Точно так же и умерший в 1910 году Джемс исходил из того, что психологу нет дела до души, доказывать ее существование — это дело метафизиков. Психология же имеет дело лишь с теми или другими состояниями сознания. Именно его подход постарался воплотить в том же 1914 году Введенский. Итак, корпус психологии, как его видело умеренное крыло естественников. Начну с А. И. Введенского, с оглавления его «Психологии без всякой метафизики». Правда, вынужден буду немножко сократить, поскольку он умудрился сделать из него слишком обширную свалку. Предмет, задачи и значение современной психологии. Быстрое и доходчивое объяснение, почему надо быть современным и заниматься явлениями, а не душой. Методы психологии… Необходимые физиологические сведения Психофизиологический закон А.И. Введенского… Он никогда не страдал от ложной скромности! Сознание. Восприятие и ощущение… Количественная сторона ощущений… Душевные способности и мыслительные акты. Разум, рассудок, ум, мышление, память и воображение. Как вы помните, тут Введенский предлагает выкинуть на свалку разум, рассудок и ум, и оставить только мышление. Состав представлений… Состав понятий и суждений Смена мыслей: ассоциации… Волевые явления… Чувства, эмоции, аффекты, современное положение психологии чувств; теория Джемса-Ланге, теория Вундта. Там, где я поставил отточия, мною пропущено иногда по нескольку строчек оглавления. Но все они на обозначенную тему. Как видите, это совсем иная парадигма или тело науки. Но Введенский вел себя накануне революции как немножко сумасшедший. Возможно, это его личные «отклонения от нормы». Но вот знаменитый учебник «Объективной психологии» В. М. Бехтерева, выходивший в свет выпусками с 1907 по 1912 годы. Введенский, если быть честным, был немало напуган успехами рефлектологии Бехтерева, да и завидовал ему изрядно. И его «Психология без всякой метафизики» во многом писалась для того, чтобы не быть раздавленным Бехтеревым. Итак:
«Всю обширную область мыслительных процессов можно разбить на две большие группы, или, вернее, во всяком мыслительном процессе можно выделить две различные стороны, которые обычно бывают связаны между собой и идут рука об руку: во-первых, образование общих представлений и отвлеченных понятий, во-вторых, образование суждений и умозаключений» (Лазурский, с. 152). И далее увязывает суждения и умозаключения с ассоциациями, верно следуя за своими английскими учителями, с которых и началось победное вхождение естествознания в психологию. Лишь изредка он вынужден оговариваться, но не в том смысле, что это работа рассудка, а в том, что тут он вторгается в сферу влияния логики… Это была психология, полностью забывшая душу. Можно назвать ее именем, которое придумал для своей науки Вильгельм Вундт — психофизиология. Но рядом еще жила другая психология — умирающая наука о душе. Глава 4. Тело науки о душе Среди тех психологов, кто во второй половине девятнадцатого столетия исходил из того, что психология — это наука о душе, тоже были люди, так сказать, полярные. Одни из них считали, что новые веяния, вроде учения о нервной системе, надо лишь поминать в связи с психологией. Другие же, вроде Ушинского, считали, что надо всё отдать за право психологии стать естественной наукой. Последним из психологов, кто создавал науку о душе, был Григорий Иванович Челпанов. Он значительно пережил революцию и умер лишь в 1936 году. Но работать ему не дали, его просто выгнали из созданного им института экспериментальной психологии, и заселили его юными марксистами. Но начать стоит с нашего знаменитого педагога Константина Дмитриевича Ушинского. Он издал прославившую его книгу «Человек как предмет воспитания» еще в 1868 году. Весь ее первый том, в сущности, есть учебник психофизиологии. Начну с него. Шестидесятые годы были временем, когда естествознание разрушало Россию. Шла травля всех, кто пытался вступиться за душу. То, как издевались над заведующим кафедрой философии Московского университета Юркевичем, навсегда останется позорной страницей нашей интеллигенции. Велась мощная пропаганда нового мировоззрения, зарождалось революционное подполье и терроризм. Люди боялись бесов… Так Достоевский назвал новых благодетелей России. От страха ли, от поражения ли сознания, но Ушинский пишет свой педагогический бестселлер как призыв учителям быстро распрощаться с прежним мировоззрением и перейти на службу Науке. В общем, это было большое и подлое предательство, откровенное предложение подсуетиться и занять местечко потеплей, продавшись новому хозяину мира. Книга начинается с большого раздела, посвященного физиологии. При этом Ушинский, безусловно, верит в душу. Психологический раздел начинается с рассуждений, которые не позволяют в этом усомниться: «Отношение, в котором душа поставлена к нервному организму, составляет одну из величайших тайн творения, которая, возбуждая сильнейшее любопытство в человеке, остается для него непостижимою, хотя человек, так сказать, живет посреди этой тайны и каждым своим действием, каждою своею мыслию решает на практике задачу, неразрешимую для него в теории. Теперь, по крайней мере, ясно для нас уже одно, что нервный организм стоит неизбежным звеном и единственным посредником между внешним миром и душою» (Ушинский, с. 187). Действительно, восприятие внешнего мира, как и управление телом, идет с помощью нервной системы. Но почему ради этого важного звена надо забывать о душе и заниматься только им?! Впрочем, вопрос риторический. Важнее то, что вторая часть первого тома книги Ушинского, в сущности, была курсом общей психологии. Перескажу основные понятия, отразившиеся в оглавлении этой части.
Это иная психология. В ней еще есть ассоциации и очень много про рассудок. Есть и глава, поминающая мышление. Но сама она начинается со слов: «рассудочный процесс…» и вся посвящена рассудку. Похоже, Ушинский вовсе не осознавал значения слова мышление и использовал его еще в бытовом смысле. Зато его осознавал Константин Дмитриевич Кавелин, издавший свои «Задачи психологии» на четыре года позже выхода книги Ушинского. Кавелин был гением психологии, в сущности, он прозревает то, что станет главным для этой науки на век или более вперед. Психологии еще предстоит догнать Кавелина, но произойдет это лишь тогда, когда она снова станет наукой о душе. Вот оглавление его «Задач»:
В том же 1872 году выходит в свет «Логика» Михаила Ивановича Владиславлева. А в 1881 году он издает двухтомник «Психология». Исследование основных явлений душевной жизни». После него выйдет «Курс психологии» Льва Михайловича Лопатина (1903), и многократно переиздававшийся «Учебник психологии» Челпанова. О Владиславлеве и Челпанове надо говорить вместе. Поэтому сначала оглавление «Курса психологии» Лопатина:
(Нервы, ощущения и ассоциации — АШ). И вот Владиславлев и Челпанов. Почему я их объединяю? Потому что в их психологиях отсутствует мышление. Но при этом они оба писали учебники логики. И оба заявляли в них исходно: логика есть наука о мышлении. О правильном мышлении, если быть совсем точным. И это не психологический подход. Но начинали они свои логики с очерков психологии и прямо задавались вопросом: что есть мышление? И что есть приемы мышления? Психологии тех, кто не принял естественнонаучного мировоззрения, очень отличаются от того, что мы знаем под этим именем сегодня. Я даже не хочу больше приводить оглавлений. Достаточно сказать, что в них была душа и не было мышления в современном его понимании. О понимании мышления Владиславлевым и Челпановым я буду говорить особо. Хотя они и были самыми яркими представителями той русской психологии, которая не отреклась от души, но вынуждена была говорить на новом, естественнонаучном языке науки. Но были и такие мыслители, которые писали о психологии еще тогда, когда о естественной науке не было и слуху. Наши философы первой половины девятнадцатого и все восемнадцатое столетие пытались размышлять о душе. Приведу несколько оглавлений из книг, вышедших в сороковых-пятидесятых годах девятнадцатого столетия. Приведу, чтобы вспомнить, чем была русская Наука о душе. «Умозрительная психология» Федора Голубинского:
«Психология» Никифора Зубовского.
Из «Вступительной лекции в психологию» Василия Николаевича Карпова, который, кстати, как Владиславлев и Челпанов, тоже занимался мышлением в рамках логики: «Итак, психология должна изложить: 1) Феноменологию души, 2) Биологию души и 3) Патологию души» (Карпов, с. 250). Не думайте, что под биологией здесь понимается то, что и в естествознании. Биология, по прямому значению греческой ее основы, — это наука о жизни. Биология души — это наука о жизни души как тела, которое переживет смерть. Но этой науки уж нет… Глава 5. Как менялась психология Думаю, приведенные мною примеры достаточно очевидно показывают, что наука, именовавшая себя психологией, менялась от эпохи к эпохе, и меняла она при этом свои парадигмы, корпус или тело. То есть состав основополагающих понятий, делающих науку мировоззрением. От мировоззрения зависит, в каком мире мы живем. Это кажется странным: должно бы от мира зависеть, каково наше мировоззрение. Материализм убедил нас, что материя первична, а сознание вторично. Но убедительность не есть истинность. Мы не тела. Мы души, воплотившиеся в тела. Тела наши живут в едином мире по имени Земля. Но мы все живем в очень разных мирах, совмещаясь в пространстве, как это свойственно нашему сознанию — умещать самые разные вещи в одном и том же пространстве. Да и что ходить за далекими примерами: один человек глядит на меня и видит тело, другой — душу. Один говорит о том, сыт и здоров ли я, одет и обут ли… Другой о том, ради чего я не сыт и не одет… Для одного я неудачник, для другого — гений, которому надо подражать! Мир был одним для тех психологов, у кого была душа. Он был труден, он был сплошным уроком и испытанием, но он был прекрасен и оправдан. Мир стал другим для психологов без души. Он несправедлив, в нем хорошо живут только американцы, потому что у них наука финансируется лучше, то есть богаче… Я хочу сделать несколько сводных образов того, что было телами психологии в разные ее периоды. Я уже показывал, что в оглавлениях психологических трудов много лишнего. Это потому, что психологи часто не владеют как раз искомым мною рассуждением и не в силах обобщать понятия. Поэтому они выносят в оглавление, то есть в Головы своих трудов, на равных как главное, так и второстепенное. Попробую сделать выборку того, что повторяется из работы в работу, начиная с самых ранних психологических трудов. Если начинать с психологов восемнадцатого века, вроде Аничкова, Золотницкого, Шварца, Щербатова, Радищева, то основным для них был вопрос о бессмертии души, а значит, и вообще о бессмертии. Однако за этим стояло более широкое понятие о душе. Это ярче всего видно в «Науке о душе» Ивана Кандорского. На основании его образа психологии я и попытаюсь создать сводное тело Науки о душе. Итак, первое, что утверждает Кандорский как начало психологии: О том, что душа есть, или о бытии души нашей. Затем перед ним встает вопрос о том, как ее познавать и как познает она. Отсюда воля и желания. Затем способности и склонности души. О союзе и соединении души и тела. Об идеях. О свойствах духа. О душах животных. Психологи девятнадцатого века, как вы видели, перерабатывают этот образ. Но в целом сохраняется следующее: Наука о душе Душа есть. Она существо или тело, состоящее из особого, духовного вещества. Душа познаваема. Познание ее доступно каждому в меру его развития. Кто-то может созерцать душу непосредственно, кто-то лишь через ее явления. Путь непосредственного созерцания душ доступен мистикам. Поэтому наука избирает изучать душу через явления ее, тем самым заявляя себя как особый путь познания. Явления души человеку воплощенному по преимуществу даны через тело. Задача психолога научиться видеть сквозь эту оболочку то, что к нему не относится. Поэтому важнейшим вопросом становится то, как душа соединяется с телом. В сущности, это предмет психофизологии и должен быть признан очень важной частью психологического познания. Но основное тело психологии связано с «биологией души», то есть с описанием собственно душевных черт, качеств и способностей, включая ее болезни. Биология, как описание жизни тел, заставляет сравнивать способности тела физического, тели, и способности тела духовного, собственно души. Так выделяются те способности, которые явно не могут быть телесными: Желания (в отличие от телесных потребностей) Чувства Воображение Разум Рассудок Все это нужно затем, чтобы появилась возможность не только познать, но и понять себя. То есть ответить на вопрос о своем предназначении или о задаче, ради которой моя душа пришла в этот мир. Вот приблизительный образ Науки о душе, как она складывалась в трудах русских мыслителей до появления естествознания. С появлением же его к этому образу начинают добавляться рассуждения о нервной системе как о действительном деятеле, производящем душевные явления. Тем самым исчезает тот, кто являет себя в явлениях, а вместо него рождается некое темное пятно человеческой природы по имени психика. Крайними случаями подобного движения были рефлексологии, вроде Бехтеревской, Павловской, Корниловской или бихевиористской (Уотсон). Я не буду делать сводный образ этого тупикового направления. Перейду сразу к тому умеренному корпусу психологии, что победил в советской науке с помощью Рубинштейна. Я даже не буду обобщать его. Подобную работу проделали сами русские психологи уже значительно позже падения советской идеологии. Причем проделали с тем психологом, с которым Рубинштейн, можно сказать, воевал в своих «Основах общей психологии», с Выготским. В двухтысячном году один из последователей Выготского, доктор психологических наук, профессор Н. Е. Веракса осуществил грандиозный труд, сведя разрозненные работы своего учителя в один большой том, подобный «Основам» Рубинштейна. В сущности, он сделал то, что не успел сам Выготский. И сделал добротно и с любовью, так что теперь школа Выготского, помимо неудобного в использовании шеститомного собрания сочинений учителя, имеет и Корпус основных работ. Но вот какую шутку сыграло с психологами мировоззрение. Корпус этот выстроен строго по тому образу, что был закреплен Рубинштейном. Иначе говоря, школа Выготского, который придерживался иных взглядов, чем Рубинштейн, и, конечно же, сам построил бы Общую психологию иначе, доведись ему это делать, впихнула мастера в ложе, приуготовленное врагом… Конечно, Рубинштейн не был настоящим врагом Выготского. Это условность. Или как это называется в науке, когда одна школа воюет с другой, как воевали все советское время рубинштейновцы с выготцами? Это же не мешало им вместе выпивать в кулуарах научных конференций! И все же, причесать Выготского под Рубинштейна — это, в общем-то, насилие и предательство. Этакое осквернение могилы… Тем не менее, если теперь и труды Выготского уложены в тот же парадигмальный образ, значит, он давно перестал быть плодом Рубинштейна, а стал общенаучным. Поэтому я выделю его именно из «Общей психологии», которую никогда не писал Выготский.
Далее — специальные разделы, вроде психологии развития или детской психологии. Вот это и есть основной Корпус современной психологической науки. И я не намерен его сличать с Наукой о душе. Это так же бессмысленно, как сличать с ней физиологию. Это разные науки, причем с очевидностью имеющие право на существование. Но если приглядеться, вся современная психология оказалась втиснутой лишь в одну из задач, которую ставила перед собой Наука о душе — она отвечает на вопрос о том, как душа проявляет себя сквозь тело. Даже до вопроса, как соединяются душа с телом, научная психология пока не дошла. Это явное наследие той заразной болезни, которую наши психологи подхватили от Сеченова, когда увлеклись естествознанием в форме физиологии. И Сеченов был прав, требуя отдать такую психологию делать физиологам. Тут отвлеченному рассуждению делать нечего, тут должны работать «конкретные пацаны», приборно. К сожалению, болезнь эта была столь разрушительна, что опустошила наши селения, не оставив никого, кто бы сохранил способность рассуждать о душе независимо от тела. Поэтому придется описать психофизиологическое видение мышления достаточно подробно, чтобы научиться его распознавать как явление культуры. В сущности, таким способом зараза нейтрализуется в нашем сознании, потому что воздействовать она может, лишь пока ее не осознаешь. Сделать это нужно тем более, что сами люди, пораженные этим паразитом сознания, при этом пытались думать о самом главном, о том, чем действительно жили их души. И думали ведь. Подобно тому же метафизику Введенскому. Вот только всё их думание выходило из-под пера странным и искаженным до неузнаваемости. Хотели сказать что-то красивое и нужное, получалась либо идеологическая галиматья, либо закодированное послание несуществующему читателю… (Конец Отступления) Глава 3. Мышление Рубинштейна Рубинштейн был настолько основателен в своих «Основах», что не только утвердил и закрепил новую психологическую парадигму, новое тело психологии, но и перекрыл на долгие десятилетия возможность сомнений и поиска. Его «Основы», подкрепленные всем идеологическим аппаратом Советской власти, были настолько убедительны, что достигли состояния углового камня общественного мировоззрения. Мировоззрение сообщества русских психологов-профессионалов теперь непроизвольно строится на том образе психологии, который взят ими из Рубинштейна. Те же, кто в целом сомневается и даже воюет с современной психологией, делают это в рамках ее корпуса, утвержденного Рубинштейном. Вот зачем я показал в Отступлении, что были и до сих пор возможны иные парадигмы, иные тела этой науки. Как вы понимаете, это означает, что и понимание того, как идет рассуждение, различно, если рассматривать способность рассуждать из разных мировоззрений или ради разных целей. Это кажется странным, но вот яркий и однозначный пример, доказывающий это. Создал его Георгий Иванович Челпанов, объясняя разницу между логикой и психологией. «На мышление мы можем смотреть с двух точек зрения. Мы можем на него смотреть прежде всего как на известный процесс, законы которого мы исследуем. Это будет точка зрения психологическая. Психология описывает, как совершается процесс мышления. С другой стороны, мы можем смотреть на мышление, как на средство достижения истины. Эта цель может достигаться, может и не достигаться. Логика исследует, каким законам должно подчиняться мышление, чтобы оно могло привести к истине» (Челпанов, Логика, с. 1). Как вы понимаете, мышление логики и мышление психологии — очень разные мышления. Логика — это не наука о мышлении совсем. Это наука о «правильном мышлении» и о достижении с его помощью какой-то «истины». Челпанов, говоря это, совсем не заметил, что нельзя достигать Истину с помощью орудия, которое для этого не предназначено. А предназначенным оно может стать только в руках того, кто уже знает истину. Иначе это орудие будет заточено под то, чтобы достигать вместо истины то, что посчитал истиной его создатель. Но зачем достигать истину тому, кто уже знает ее?! Логики создавали это орудие в надежде с его помощью достигнуть чего-то, что им было уже известно. Поэтому логики оказывались успешными, а люди спорили о том, как сделать их еще успешней. Но никто из логиков не спорил о том, что есть истина… Вот и мышление Рубинштейна, а вслед за ним и всей нашей психологии, это какое-то особое мышление, предназначенное достигать каких-то, вполне известных психологам, целей. Сам Рубинштейн писал в 1940 году в Предисловии к «Основам», что ставил своей задачей: «…размежевание между всем, что есть живого и передового в советской психологии, со всем отжившим и отмирающим. В коненом счете вопрос сводится к одному: превратить психологию в конкретную «реальную» науку, изучающую сознание человека в условиях его деятельности и таким образом в самых исходных своих позициях связанную с конкретными вопросами, которые ставит практика — такова задача» (Рубинштейн, 1940, с. 9). Практикой, как мы понимаем, была практика социалистического строительства. Это значит, что мышление, как его разрабатывал Рубинштейн, должно было служить целям той власти, что заказывала эту разработку. Но пусть это останется лишь еще одним слоем культурных искажений, которые необходимо научиться различать. Меня же интересует лишь то, как мышление Рубинштейна скрывает в себе жемчужину рассуждения. Тут, пожалуй, надо сказать о том, что Рубинштейн, как и все психологи после наглых заявлений Сеченова о том, что психологию должны делать физиологи, и утери души, был занят поиском собственного предмета этой науки. Без него она теряла право на существование. Поэтому он не пропустил рассуждения Челпанова о том, как психология отличается от логики, и почти дословно использовал в своей работе лишь с небольшим идеологическим довеском: «Мышление является предметом изучения не только психологии, но также — и даже прежде всего — диалектической логики. Каждая из этих научных дисциплин, изучая мышление, имеет, однако, свою отличную проблематику или сферу исследования. Проблемой диалектической логики является вопрос об истине, о познавательном отношении мыимения к бытию. Проблемой психологии является протекание мыслительного процесса в сознании индивидуума, вопрос о конкретной взаимосвязи мышления с другими сторонами сознания» (Там же, с. 286). Рубинштейн тут, похоже, не очень понимал, что сказал. В сущности, он выдал себя, признавшись, что является сторонником уже осужденной психологии сознания. И означают эти его слова то, что мышление и все, что входит в корпус психологии — восприятие, память, воображение, воля, желания, — это «стороны» или части сознания. Но после победы естествознания это было недопустимо, сознанию было отказано в праве считаться предметом психологии. Чудо еще, что его не изгнали из нее, как разум или рассудок. Рубинштейн это прекрасно понимал. Просто нельзя говорить о психологии уж на совсем искусственном языке, не имеющем к действительности вообще никакого отношения. Иногда просто необходимо сказать так, чтобы тебя поняли. И вот выскакивают из уст психологов чуждые им «душевные явления» или «стороны сознания». А в намеренно отведенных сознанию главах поясняется: «Новые формы общественного бытия порождают и новые формы психики, коренным образом отличные психики животных — сознание человека» (Там же, с. 109). Как это ни печально, но даже посвящая сознанию отдельную главу, Рубинштейн не дает ему более подробного определения, чем то, что можно извлечь из этого высказывания: сознание — это форма психики. А психика — это работа нервной системы, в частности, мозга — «…у человека органом сознательной деятельности является кора…» (Там же, с. 115). И далее, и далее, вплоть до великих открытий Павлова, объясняющих сознание условными рефлексами… Правда, в самом начале книги он дает иное определение: «сознание — это специфическая форма отражения объективной действительности» (Там же, с. 10), но оно настолько бессмысленно, что я его просто не принимаю к рассмотрению. Сознание оказывается иным именем психики. Подмена и противоречие. И не единственное. Следующее противоречие, которое обязательно надо отметить, скрыто в первых же строках, посвященных мышлению: «Наше познание объективной действительности начинается с ощущения и восприятия. Ощущение является источником, и притом единственным источником, нашего познания действительности. Но, начинаясь с ощущений и восприятия, познание действительности не заканчивается ими. От ощущения и восприятия оно переходит к мышлению. Ощущения и восприятия отражают отдельные стороны явлений, моментов действительности в более или менее случайных сочетаниях. Мышление соотносит данные ощущений и восприятий — сопоставляет, сравнивает, раз/шчает, раскрывает отношения, опосредования и через отношения между непосредственно чувственно данными свойствами вещей и явлений раскрывает новые непосредственно чувственно не данные абстрактные свойства; выявляя взаимосвязи и постигая действительность в этих ее взаимосвязях, мыишение глубже познает ее сущность. Мышление отражает бытие в его связях и отношениях, в его многообразных опосредованиях» (Там же, с. 283). Если не считать легкой неловкости языка, который не привык использовать слово «мышление» для выражения таких образов, само высказывание кажется верным. Особенно для профессионального психолога, который привык, что мышление и все остальные «стороны сознания» — это всё «познавательные процессы». И мышление — это познавательный процесс. Или, как говорит сам Рубинштейн: «Мышление как познавательная теоретическая деятельность познания теснейшим образом связано с действием» (Там же, с. 285). Это он выводит нас на единицу или «клеточку психического», о которой спорит с Выготским, считавшим такой единицей «значение», а не действия. Но пока это не важно. Важно лишь то, что при таком определении мышления, чуть не вся психология оказывается если не теорией познания, то уж точно наукой о познании. Но вот беда, психологи не дают определения познания! В сущности, не дает его и Рубинштейн. Хотя он не зря стал классиком, начинает он свой труд с попытки разговора о знании. Попытка, конечно, слабая и не совсем удачная. Но Рубинштейн, видимо, осознавал это и в конце жизни вернется к ней в прекрасной и очень философичной работе «Человек и мир». Она тоже насквозь идеологизирована как марксизмом, так и естественно-научностью. Но там он думает и думает так, как никто из наших психологов в его время уже думать не умел. Работа эта вышла лишь посмертно. Но у меня сейчас нет возможности заниматься ею, пока мне важно пройти тот слой культуры, мешающий чистоте моего видения, который создал Рубинштейн, закладывая основы советской науки о мышлении. Поэтому я вынужден ограничиться тем, что он говорит о познании в «Основах общей психологии». Говорит он о познании в связи с разговором о сознании. Все-таки Рубинштейн чувствовал, что что-то путает с понятием сознания, не в силах дать ему определения, и потому многократно к нему возвращался. В первой главе «Основ» есть раздел «Понятие сознания», который начинается со слов: «природа психического имеет двоякую форму существования или проявления» (Там же, с. 9). Первая выражается в поведении, в деятельности, в «рефлексе», вторая — в рефлексии, интроспекции, самосознании… Что-то из разряда откровений во сне, когда все кажется гениальным. Где тут сознание, Рубинштейн так и не сообщает, оставляя думать, что психическое и есть сознание. И принимается спорить с интроспективной психологией сознания, которая все неверно понимала. Завершается этот спор утверждением: «Психическое не сводится к одному лишь "явлению сознания" к его самоотражению в себе самом. Сознание человека не является замкнутым внутренним миром. Оно определяется в своем собственном внутреннем содержании лишь посредством своего отношения к внешнему, объективному миру, который оно отражает» (Там же, с. 10). Это сон, сон о научности и марксизме. Рубинштейн просто не мог говорить, не учитывая то, что сказал, к примеру, Ильич, или то, что было принято в научном сообществе. В научном сообществе было принято считать сознание тем, что сознает. Ильич требовал говорить о нем как об отражении. А жизнь прорывалась словами о содержании сознания, требовала видеть сознание миром, причем внутренним миром. С этим требовалось спорить, в итоге рождались бредовые опровержения, лишь нарушающие точность рассуждения, которые ничего не опровергали: сознание не является внутренним миром, потому что определяется в своем содержании отношением к внешнему миру. Или же Рубинштейн хотел сказать, что сознание — это внутренний мир человека, лишь не замкнутый, открытый внешним воздействиям? Отчего же так и не сказал?! Тогда, по крайней мере, хотя бы родилось простейшее определение сознания. Так же не просто складывается и понятие познания. Каким-то образом оно вползает в сон Рубинштейна через переживания. К тому же оказывается, что сознание — это не психика, психика проявляется в сознании лишь через переживания, его «особым психическим аспектом»… Сноразум — удивительная вещь! «Переживания человека — это субъективная сторона его реальной жизни, субъективный аспект жизненного пути личности. Таким образом, понятие переживания выражает особый психический аспект сознания; он может быть в ней более или менее выражен; но он всегда наличен в каждом реальном, конкретном психическом явлении; он всегда дан во взаимопроникновении и единстве с другим моментом — знания, особенно существенного для сознания» (Там же, с. 6). И ведь я вполне допускаю, что Рубинштейн хотел здесь сказать нечто вполне осмысленное и даже весьма важное. Просто его мысль исказилась, проходя через слои культуры, обрастая в каждом из них признаками образованности и свойства, то есть принадлежности к своим. Вроде красивого простонаучного словечка «момент», которым настоящий русский интеллигент должен «шифроваться», чтобы его не раскусили непосвященные. «В первичной зачаточной форме момент знания в со-знании заключается в каждом психическом явлении, поскольку всякий психический процесс является отражением объективной реальности; но знанием в подлинном, специфическом смысле слова — познанием, все более глубоким активным познавательным проникновением в действительность оно становится лишь у человека по мере того, как он в своей общественной практике начинает изменять и, изменяя, все глубже познавать действительность. Знание — существенное качество сознания…» (Там же). Я даже не в силах выявлять все странные сочетания мысли, которые показались сну Рубинштейна допустимыми. Главное, что познание — это более глубокое активное познавательное проникновение в действительность. Да… определение… Более глубокое, чем что? Чем психический процесс или психическое явление? То есть любое явление сознания осуществляет, так сказать, производство знания. Но это знание еще не является настоящим, то есть познанием… Иначе говоря, между знанием ненастоящим и настоящим существуют количественные различия, которые однажды позволяют говорить об одном из видов знания, что оно настоящее, потому что родилось в ходе общественной практики… Не слишком философский подход. Как мне кажется, на философском уровне мы должны говорить о качественной природе знания. И если нечто получает у философа имя знание, значит, то, что его произвело, уже обладает способностью творить знание. И какая бы общественная жизнь к этому ни добавлялась, качественно она уже ничего не прибавит. Следовательно, все это наносное, культура, идеологические требования. А само орудие познания уже пропущено и не описано. Далее Рубинштейн еще много звонко бредит о том, как общественное познание подымает индивидуальное познание до уровня научного познания. Но все это не имеет значения, потому что мы уже не там… Вот из таких основ и начинается у Рубинштейна разговор о познавательном процессе, именуемом нашей психологией Мышлением. Глава 4. Мышление Рубинштейна. Продолжение Как я уже говорил, мышление нашей психологии меня интересует только потому, что она спрятала в нем и рассудок и разум. Вот такой научный подход: не разделять понятия, а свалить все в общую кучу, дать почти случайное имя для всего вместе, а потом изучать по кирпичику. Кстати, вопрос о кирпичике или единице того, что называется мышлением, был очень насущен для психологии вообще и для Рубинштейна в частности. Для Рубинштейна именно потому, что от того, чья первооснова психологии победит, зависело, и кто лучший психолог. Поэтому рассказ о мышлении Рубинштейна надо начинать с главы, где он говорит об этой «клеточке». А говорит он о ней в главе «Психические процессы и действие». Глава начинается с постановки задачи: «Для того чтобы понять многообразные психические явления в их существенных внутренних взаимосвязях, нужно прежде всего найти ту «клеточку» или "ячейку, в которой можно вскрыть зачатки всех элементов психологии в их единстве. В логике такой клеточкой, или ячейкой, в которой можно вскрыть зачатки всех элементов диалектики, является, как указывал Ленин, любое предложение» (Рубинштейн, 1940, с. 142). Насчет Ленина Рубинштейн, похоже, придумал неудачно. Просто попробовал пришить то, что и Ильич вслед за Марксом считал необходимым искать во всем «первокирпичики». Во всяком случае, во втором издании этого изящного телесного изгиба в сторону властей нет. Вместо него там изгиб в сторону естественнонаучное™, который, на мой взгляд, вообще невозможно понять, если не спишь в одном сне с Рубинштейном: «При этом под «клеточкой», или «ячейкой», мы разумеем не какой-то экстракт или сгусток "чистой "психики, а в соответствии с нашей общей концепцией такое психофизическое единство, в которое заключены основные моменты психики в их реальных взаимосвязях, обусловленных конкретными материальными обстоятельствами и взаимоотношениями индивида с окружающим миром» (Рубинштейн, 1989, с. 192). Я этой феней не владею, но понимаю, что она должна была вызывать эстетическое удовольствие у тех, кто хотел быть поближе к власти, но не умел так прятать суть в треске и блеске. Сказать же Рубинштейн хотел этим лишь то, что Выготский неправ, а он придумал лучше. Выготский тут, правда, не назван, но знающие люди все понимали верно: «Если по аналогии спросить, что является «ячейкой», «клеточкой», в которой можно вскрыть зачатки всех элементов психологии, то на этот вопрос наш ответ гласит: этой «ячейкой», или «клеточкой», является любой акт жизнедеятельности у животного, деятельности у человека» (Рубинштейн, 1940, с. 142). Из этого вполне достойного сноразума утверждения вырастет огромное здание психологии деятельности, посвященное, по большей части, тому, как убедить всех, что это утверждение верно. Верно же оно только в том, что деятельность — это важная часть человеческого существования и определенно должна изучаться. Относительно же первокирпичика психологии существует давняя история. Но в данном случае Рубинштейн всего лишь придумал, как обойти Выготского, заявив свой «кирпичик», но постарался это прикрыть рассуждениями о том, что «клеточку» надо рассматривать генетически: «Генетический, исторический принцип распространяется и на нее. Различие психики на разных ступенях развития находит себе отражение и в развитии соответствующей "клеточки "» (Там же). Почему я считаю, что эти слова были сказаны лишь для отвода глаз? Потому что в третьем издании ученики Рубинштейна сделали к этому месту пояснение из разряда «на воре шапка горит»: «Эта генетическая, исторически изменяющаяся на разных этапах развития сущность «клеточки» или «единицы» анализа в психологии до сих пор недостаточно учитывается многими психологами и философами, особенно современными последователями культурно-исторической теории, разработанной Л. С. Выготским… Если Л. С. Выготский считал, что единицей анализа является такой «продукт», который "обладает всеми основными свойствами, присущими целому", то для СЛ. Рубинштейна "единица "психического изначально содержит в себе лишь "зачатки всех элементов или сторон психики". Легко увидеть, что у Л.С. Выготского недостаточно учтена именно развивающаяся сущность «клеточки», так как последняя уже изначально и сразу обладает всеми основными свойствами целого. Отметим также и эволюцию в трактовке СЛ. Рубинштейном этой проблемы. Если в "Основах общей психологии" он в качестве «единицы» деятельности и поведения рассматривает действие (изначально практическое) и поступок, то в 50-е годы «единицей» психического для него становится целостный акт психического отражения объекта субъектом, включающий единство познавательного и аффективного компонентов» (Рубинштейн, 1989, с. 193). Наверное, так же ощущали себя люди, когда слышали, как «базарят» между собой офени… Глокая куздра будланула бокра… Выготский, конечно, тоже был непрост, но все же в его усилиях был хоть какой-то смысл. И говорил он яснее. «Единица, к которой мы приходим в анализе, содержит в себе в каком-то наипростейшем виде свойства, присущие речевому мышлению как единству. Мы нашли эту единицу, отражающую в наипростейшем виде единство мышления и речи в значении слова. Значение слова… представляет собой такое далее неразложимое единство обоих процессов, о котором нельзя сказать, что оно представляет собой: феномен речи или феномен мышления» (Выготский, Мышление, с. 262). Как видите, этот непрозрачный спор имеет прямое отношение к исследуемому предмету. Выготский, оказывается, искал то, что является единым для вполне различных человеческих способностей — мышления и речи. Раз есть разные имена, значит, за ними разные понятия. При этом мы с очевидностью понимаем, что они родственны, то есть как бы вырастают из одного корня. Где та развилка, до которой они еще едины? Выготский был точен и понятен, потому что честно называл то, что хотел найти и достичь. Рубинштейн же скрыл свою истинную цель и поэтому говорил, как советские идеологи, — чтобы звучало весомо, но ничего не было понятно. Похоже, хотел он найти первокирпичик всей психологии. Кажется, он попал в ловушку при изучении сознания, о которой предупреждал еще Вильям Джемс: «Большинство психологов придерживаются так называемого синтетического способа изложения. Исходя от простейших идей, ощущений и рассматривая их в качестве атомов душевной жизни, психологи слагают из последних высшие состояния сознания — ассоциации, интеграции или смещения, как дома составляют из отдельных кирпичей. Такой способ изложения обладает всеми педагогическими преимуществами, какими вообще обладает синтетический метод, но в основание его кладется весьма сомнительная теория, будто высшие состояния сознания суть сложные единицы» (Джемс, с. 57). При этом сам Джемс исходил, что сознание течет как поток мыслей. Точнее, мысли, потому что в оригинале мысль у него стоит в единственном числе. В сознании сами собой меняются «состояния сознания», именно они и есть «кирпичики» сознания Для Джемса, если судить вот по таким словам: «Когда я говорю: "всякое душевное состояние" или "мысль есть часть личного сознания"…» (Там же, с. 58). На это, как вы помните, попался и Александр Введенский, предлагая изгнать разум и рассудок и заменить их в психологии на мышление, то есть науку о мыслях. Но раньше их додумался до «кирпичной» психологии, пожалуй, Герберт Спенсер. Точнее, творчески спер эту идею у ассоцианистов, как спер позитивизм у Конта. В «Основаниях психологии» он выдвинул настолько заманчивое предложение, что им увлекся даже поздний Вундт: «Мы можем себе представить, что существует один первоначальный элемент сознания и что все бесчисленные роды сознания происходят вследствие комбинирования этого элемента самого с собою и последующего рекомбинирования полученных таким образом сложных элементов между собою, причем эти рекомбинации достигают все более и более возрастающую многочисленность, разнообразие и сложность. Имеем ли мы какой-нибудь ключ к этому первичному элементу? Я думаю, что да. То простое душевное впечатление, которое, как оказывается из опытов, представляет собою единицу строения для того ощущения, которое мы называем музыкальным тоном, сродно с некоторыми другими простыми душевными впечатлениями, происходящими отличным от него путем. Субъективный эффект, произведенный треском или шумом, не имеющим заметной продолжительности, едва ли есть что-либо другое, как нервный толчок» (Спенсер, с. 177). Вундт, судя по его «Введению в психологию» 1911 года, наверное, искусал себе все локти, что не допер до музыкального тона во времена своей экспериментальной психофизиологической лаборатории. Что же тут было такого заманчивого в мыслях Спенсера, который дальше, к слову сказать, начинает дико бредить относительно того, как же из нервных толчков рождается человеческое поведение? Ведь ассоциативная психология уже додумалась до простейших кирпичиков сознания? Ассоцианисты считали таким кирпичиком ассоциацию. Это чистой воды явление сознания. Точно так же, как идеи Локка и Юма. Явления сознания не давали психологам стать естественниками. Ассоцианисты, особенно Александр Бэн, очень хотели считаться естественниками, но бодливой корове бог не дал додуматься до такого кирпичика, который бы соединял психологию с физиологией. А Спенсер додумался! Нервный толчок! Открытие, выдвинувшее его во властители дум, точнее, мыслей! Это был пример того, как сделать себя успешным на рынке интеллектуальных товаров. И психологи последующих поколений стремились его превзойти. По крайней мере, Рубинштейн. Тем более, что превосходить надо было еще и Выготского. И вот познавательный психический процесс мышления оказывается состоящим из «действий», даже еще и понимаемых как «целостный акт психического отражения объекта субъектом». Самое любопытное, что за этим действительно что-то было… как за облаками… Глава 5. Рассуждение Рубинштейна Советские психологи говорили очень много слов о мышлении. Еще бы, если смешать все создававшиеся тысячелетиями понятия в кучу, а потом заново разбирать ее по «кирпичику», придется потрудиться. Труд, впрочем, могущий оправдаться, если бы они и в самом деле так делали. Просто взяли и пересмотрели все, что есть в сознании. Но они так не делали. В действительности они исходили из каких-то предположений, гипотез, вроде тех, что вели Ламетри. И так же, как он, сами попадались под очарование собственной убедительности. Мне не нужна вся эта свалка психологического мышления, мне достаточно вычленить из нее то, что относится к рассуждению. Но вначале я бы хотел иметь определение того, чем занимались наши психологи, когда говорили о мышлении. Я имею в виду то, что естественники никогда не исходили из того значения слов, которое вложил в них творец языка народ. Они по-детски вольно приписывали этим словам свои значения, как дед Щукарь, читающий словарь иностранных слов. К тому же они не слишком страдали склонностью давать определения. Ведь определения определяют, а значит, лишают свободы крутить словами и крутиться. Вот и Рубинштейн не очень любит четкие и однозначные определения. Ему все время требуется завернуть что-нибудь такое, про что можно будет сказать: вы просто не поняли, я имел в виду совсем другое! Наверное, определением мышления можно посчитать вот эти слова из первого раздела главы «Мышление»: «Всякое мышление совершается в обобщениях. Оно всегда идет от единичного к общему и от общего к единичному. Мышление это движение мысли, раскрывающее связь, которая ведет от отдельного к общему и от общего к отдельному, "…уже самое простое обобщение, первое и простейшее образование понятий (суждений, заключений etc.) означает, — пишет Ленин, — познание человека все более и более глубокой объективной связи мира". Мышление — это опосредованное — основанное на раскрытии связей, отношений, опосредовании — и обобщенное познание объективной реальности» (Рубинштейн, 1940, с. 284). Следовательно, я могу без страха ошибиться принять за определение, что мышление есть познание. Глупо. Мышление — это моя способность. Познание же — деятельность, которой я могу заниматься. К тому же, «всякое мышление совершается в обобщениях». Вон, например, у меня зачесалось в таком месте, куда я могу дотянуться только рукой, в которой держу книгу. Я думаю, перекладываю книгу в другую руку, и чешусь. Было ли тут обобщение? Не знаю. Только психологу видно. Но если не было, значит, не было и мышления. А что же было? Я думал, это определенно. Значит, был разум, но не было мышления, так? А если у меня просто зачесалось, я зачитался и не сразу это осознал, а когда осознал, то просто взял и почесал. Наверное, тут вообще не было ничего, кроме рефлекторного или инстинктивного движения? А что с осознаванием? И с тем, как я чесал? Я ведь чесал так, как это принято в моем обществе. Культурно чесал. Это мышление или нет? А тут еще этот Ильич! Он-то не о мышлении говорит, он говорит о познании. Но Рубинштейн ввалил его в ту же кучу. И получилось, что мышление — это образование понятий, суждений, заключений. Но ведь это же чистой воды рассуждение! И что же получается: Рубинштейн под мышлением понимает просто работу рассудка. А как же собственно познание? Ведь познание, если говорить уж совсем просто, это обретение знаний. Знаний о чем-то вполне определенном, потому что познание ощущается направленным: познание чего-то. Так видит язык. Но психолог вполне мог приписать этому русскому слову и какие-то свои значения. И ведь приписал! Как соотносится с познанием то, что пишет о нем Рубинштейн через пару страниц? «Психологическая природа мышления характеризуется специфичностью протекания мыслительного процесса. Специфично прежде всего его начало. Начальным моментом мыслительного процесса обычно является проблемная ситуация. Мыслить человек начинает, когда у него появляется потребность что-то понять. Мышление всегда начинается с проблемы или вопроса, с удивления или недоумения, с противоречия. Этой проблемной ситуацией определяется вовлечение личности в мыслительный процесс; он всегда направлен на разрешение какой-то задачи» (Там же, с. 289). Все-таки Рубинштейн был потрясающе плохим психологом! Он постоянно что-то навязывал тому, о чем писал, пытаясь засунуть это себе в глотку, точно устрицу, несмотря на то, что оно пищало и упиралось. Он пишет слова, которые сами по себе и даже во взаимосвязи кажутся вполне верными и осмысленными. Но не имеющими отношения к действительности. Просто психологическая действительность Рубинштейна не интересовала, он делал Ба-альшую науку! Судите сами, вот я так отозвался о Рубинштейне, и у вас появился вопрос: о чем это он? Этот вопрос вполне можно посчитать тем, что описал Рубинштейн, как желание понять, лежащее в начале «мыслительного процесса». Действительно, в начале этого «мыслительного процесса» лежит именно желание понять. Но теперь вспомните себя за минуту до этого, когда вы просто читали. Наверное, тогда в основе лежало желание познать? А в основе чего? Было ли у вас мышление тогда, когда не было удивления или проблемной ситуации, которую Рубинштейн называет задачей? Отвлекались ли вы на случайные мысли и воспоминания? Текли ли у вас мысли, попросту говоря? Безусловно. Это означает, что мышление не укладывается в определение, которое утверждает, что мышление существует только внутри задач. Более того, такое определение еще и противоречит утверждению, что мышление — это познание. Решение задач, да еще и практических, что тоже постоянно подчеркивает Рубинштейн, это совсем не познание! Это использование, применение познания для жизни. Если мышление — это то, что использует мысли, то мы попадаем в любопытную ловушку: тогда все, про что мы можем сказать, что это мысль, оказывается частью и признаком мышления. И если мы про образ задачи можем сказать, что это мысль, то и решение задач — это мышление. Но тогда и то, что идет в нашем сознании помимо задач и познания, тоже мысли, и значит, мышление! И тогда определение Рубинштейна неверно. И неверен сам подход. Выделять нечто в потоке мыслей, значит, возвращаться к отвергнутому психологами народному способу делить поток сознания на разум, рассудок и собственно мышление. Так стоило ли отвергать? Но ловушка еще не исчерпана. Как для вас звучат слова: Мыслить человек начинает, когда у него появляется потребность что-то понять? Естественно ли это словосочетание для русского человека? Или же естественнее было бы: думать человек начинает тогда, когда сталкивается со сложностями? Тут подмена. Все, что описано Рубинштейном в этой части книги, где он говорит про решение задач, относится даже не к рассудку, а к разуму, то есть к тому, что не мыслит, а думает. Вот такой фокус. И суть этого фокуса в том, что психология отвергла разум и рассудок как предметы своего изучения, объявив их мышлением. А сама принялась изучать именно их, а мышление, которое существует в нашем сознании в промежутках между работой разума и рассудка, просто не заметила. А ведь именно оно и было собственно психологическим предметом, потому что логика и философия всегда стремились изучать только рассудок и разум, не обращая внимания на обычное мышление. Однако дело еще хуже. Тайком подменив мышление на разум и рассудок, психологи поняли, что забрались в вотчину философии, и полностью сдались логике. Поэтому в том, как описывать свое «мышление», они вторичны. А их «операции как стороны мыслительного процесса» сводятся к тому, что, наверное, вам знакомо из совсем иных источников:
Такова парадигма или свод основных понятий нашей современной психологии относительно мышления. И все психологи из книги в книгу переписывают: анализ и синтез, понятие, суждение и умозаключение… И все это так, чтобы нельзя было понять, что ты это просто переписал у предшественника: «Суждение — это отражение связей между предметами и явлениями действительности или между их свойствами и признаками» (Петровский и Ярошевский, 2002, с. 436). Понять нельзя, можно только запомнить… Что из этого может относиться к рассуждению? Глава 6. Операции мыслительного процесса Такое название дал Рубинштейн тому, что раньше относилось к разумению и рассуждению. С тех пор все эпигоны без малейшего сомнения повторяют за ним это странное, но очень сильное, почти магическое выражение: операции мыслительного процесса! Проще всего эта тема изложена в мелких книжонках, предназначенных облегчать экзамены, вроде сборника шпаргалок «Общая психология» Ф. Р. Филатова. В таких сочинениях корпус науки выложен в самом чистом виде, потому что их задача — обеспечить студенту твердую тройку, которую ставят за то, что ты знаешь только самые общие понятия своей науки. Я расскажу, как видел «мыслительный процесс» Рубинштейн, а потом приведу краткое переложение его Филатовым, чтобы показать, что именно было взято психологией из всех исканий своего классика. А значит, что было сутью современной психологии на взгляд сообщества профессиональных психологов. Я не буду повторять, что Рубинштейн связывает свое «мышление» с задачностью, для обозначения которой придумал выражение «проблемная ситуация». То, что он заменил все русские слова на иностранные, говорит о том, что, с одной стороны, это для него признак научности — науку нельзя делать по-русски, — с другой, что он пытается скрыть либо какое-то знание, либо свое непонимание предмета за непонятными словами. Но задачность — общий признак разума. Мышление, которое является частью разума, безусловно, должно иметь отношение к решению задач. Как и любая иная часть разума. Поэтому задачность не может сама по себе быть какой-то определяющей чертой мышления. Чтобы она ею стала, надо говорить не о задачности вообще, а о какой-то особой задачности, свойственной только мышлению. Если Рубинштейн действительно говорит о мышлении, то его задачность должна раскрываться в тех свойствах или орудиях, которые составляют мышление. Но для этого надо быть уверенным, что это именно орудия мышления и свойства именно его. Рубинштейн говорит об этих свойствах и орудиях как об «операциях» и перечисляет их: «Таковыми являются сравнение, анализ и синтез, абстракция и обобщение» (Рубинштейн, 1940, с. 296). Являются ли эти «процессы» действительно орудиями мышления? Конечно, если сделать из понятия «мышление» некое абсолютное обобщение, вмещающее в себя все, что можно привязать к мысли, то все и войдет, как в безразмерную свалку. Но я не Введенский, для меня разум и рассудок существуют. И работают они так, что можно их действия назвать мыслями. Можно, и всегда можно было. Однако народ предпочел выделить их в особые, условно говоря, «устройства» ума или сознания. Следовательно, само понятие «мысль» либо не является строго определяющим всё как принадлежащее мышлению, либо не должно применяться ко всему, что происходит в сознании. Иными словами, то, что происходит в рассудке, можно назвать мыслями, но это будет неточно, потому что точное название для образов, которые использует рассудок, будет рассуждения. А для образов разума — разумения. Мысль же — это имя для образов мышления. Это первое. Второе: если перечисленные Рубинштейном операции можно отнести только к мышлению, тогда Рубинштейновская психология верна. Но если часть из них столь же легко соотносится с разумом, рассудком или умом, то рушится все. Почему? Да потому, что показывает произвольность его «классификаций». Иными словами, мышление выбрано произвольно, а составные части его впихнуты в обобщающее понятие насильно. И можно было так же легко впихнуть их все в «разум», например. И это было бы так же неверно. Просто потому, что точно так же уводило бы от познания действительности, как и любая другая свалка. А разве можно определенно сказать, что сравнение, анализ и синтез, абстракция и обобщение, являются исключительной принадлежностью мышления? Даже если их перевести на русский язык! Боюсь, вообще ни одно из этих понятий не относится собственно к мышлению, вот беда! Но пойду последовательно. Сравнение. В отношении сравнения Рубинштейн краток, поэтому приведу целиком: «Сравнение, сопоставляя вещи, явления, их свойства, вскрывает тожество и различия. Выявляя тожество одних и различия других вещей, сравнение приходит к их классификации. Сравнение является часто первичной формой познания: вещи сначала познаются путем сравнения. Это вместе с тем и элементарная форма познания. Тожество и различие, основные категории рассудочного познания, выступают сначала как внешние отношения» (Там же, с. 296). Вот тебе бабушка и Юрьев день! Отменяли, отменяли рассудок, да вдруг пришли к рассудочному познанию. Это высказывание нельзя понять никак иначе, кроме как признание, что в рамках мышления действует рассудок! А значит, сравнение, тожество, различение и классификация — это все части рассудка. Может быть, и так. Вот только и рассудку и мышлению в действительности почти невозможно сравнивать вещи. Они сравнивают образы вещей и по ним судят о вещах. Рассудку, то есть способности рассуждать, просто нечем к ним, к вещам этим, прикоснуться. Он не имеет рук. И даже хуже того — он не связан и с органами восприятия. Для того чтобы рассудок мог рассуждать, нужно, чтобы некая иная способность подготовила ему такую возможность, превратив восприятия в образы, подходящие для рассуждения. Рассудок, совершенно очевидно, не может сравнивать вещи, он может лишь выстраивать условия, в которых суждение о вещах или сравнение их стало возможным… Рубинштейн каким-то образом умудрился посчитать сравнение «первичной формой познания», заявив дальше, что «более глубокое познание требует раскрытия внутренних связей, закономерностей и существенных свойств», что и осуществляется другими операциями мыслительного процесса — анализом и синтезом. Пока я даже не в состоянии судить о том, что тут глубже, потому что Рубинштейну нужно в мышлении то, что познает. А мне — то, что рассуждает. И все же, анализ и синтез точно не могут научить рассуждению, потому что русский мужик рассуждать умел, а вот анализировать и синтезировать… Можно, конечно, допустить, что этими словами обозначили что-то, что русский человек умел, да имени дать не догадался. Нечто вроде «мысленного расчленения предмета» на части, а потом восстановления его снова в целое. Можно. Только так не сказано, а сказано, что это — «логическое содержание мышления». Это означает, что если в действительном рассуждении и есть такие действия, они производятся как-то не так, причем, настолько не так, что даже не узнаются русским человеком под именами анализа и синтеза. А русский человек порассуждать любит… Но основное возражение против этого утверждения Рубинштейна опять то же: мы не можем расчленять предмет мысленно. Мы можем расчленять мысленно лишь образ предмета. Если речь идет именно об этом, то тут, пожалуй, описывается способность думать воображая… Что касается абстракции, то есть «выделения, вычленения и извлечения одной какой-нибудь стороны, свойства, момента явления или предмета, в каком-нибудь отношении существенного, и отвлечения от остальных» (Рубинштейн, 1940, с. 297), то я просто не понимаю, о чем говорит Рубинштейн. Действительное рассуждение как-то уж очень проще описанного. Упомянутые далее понятие и представление — это просто ошибка. Они, конечно, используются при рассуждении и мышлении, но отнюдь не как процессы. Точнее, процессом, то есть действием, понятия было бы понимание. А вот представление — это действительно действие, как я показывал раньше. Вот только Рубинштейн понимает под ним — «наглядный образ» (Там же, с. 300). Как «наглядный образ» может быть «процессом»? К тому же, представление не относится к рассуждению. Завершает Рубинштейн эту часть своей книги рассказом о суждении и умозаключении. Умозаключение, по моим понятиям, бесспорно относится к рассуждению. А вот что касается суждения, тут не все однозначно. Дело в том, что психологи под ним понимают не то, из чего состоит рассуждение, а способность высказывать мнение, выносить оценку, в общем, судить. Как моя способность судить связана с рассуждением, еще надо суметь показать. А для этого об этой связи надо хотя бы сказать… Умозаключение же Рубинштейн приравнивает к выводу (с. 302). Оно, как кажется, и верно. Вот только русский язык сопротивляется: выводить — это обратно заключению. Для того, чтобы вывести, надо сначала нечто в чем-то заключить, в сущности, запереть ключом. Но об этом Рубинштейн не пишет, зато переписывает из некоего Линдворского какие-то логические примеры. То есть говорит не как психолог. К тому же, весь этот небольшой раздел скучен и невнятен. Оно и понятно: он писался не психологически, не по наблюдениям из жизни, а по книжкам, которые, по сути своей, хранили схоластическое наследие формальной логики. И задачей себе Рубинштейн ставил — описать то, что назвал «операциями мыслительного процесса», а не научить им. И я подозреваю, что никто в психологии и не ставил перед собой такую задачу! Но почему? Почему психология не учит думать? Это не ее задача? Тогда чья? Как же научиться у психологов думать рассуждая, если это не их дело? Пожалуй, за этим надо отправляться к первоисточникам, то есть в философию. Но сначала я хочу посмотреть, может быть, что-то изменилось со времен Рубинштейна. Глава 7. Мышление после Рубинштейна После Рубинштейна в нашей психологии правит рубинштейновская парадигма, то есть образ того, что считать телом этой науки. Даже те, кто спорят с рубинштейновцами, последователи Выготского, например, как вы видели, стараются причесывать его под Рубинштейна. Поэтому я не буду делать подробный очерк того, что есть в нашей психологии о мышлении, я приведу лишь три примера. Первый — это пример честного использования психологического сообщества для личных целей — «Общая психология» Ф.Р. Филатова, которую я поминал в предыдущей главе. В сущности — сборник шпаргалок, изданный карманным форматом, чтобы было удобнее прятать в карманах. Среди последователей Рубинштейна Филатов наиболее показателен. Поскольку его задача — гарантировать студенту правильный ответ на экзамене, его изложение точно и выверено. Вот весь Рубинштейн в самом кратком, но узнаваемом изложении. Начать надо с двух обязательных частей. Первая: «Основная единица, или «молекула» мышления — мысль, представляет собой когнитивное действие…» (Филатов, с. 306). Вторая — «процесс решения задачи» (Там же, с. 308). И наконец: «Основные операции мыаштелъной деятельности. Мыслительная деятельность людей совершается посредством специфических мыслительных операций, к которым относятся: сравнение, анализ и синтез, абстрагирование и конкретизация, обобщение, классификация и систематизация» (Там же, с. 310). Каждой из «операций» уделяется абзац строк в пять-десять. Для наглядности, приведу пару выдержек: «Сравнение — это мысленное сопоставление предметов и явлений с целью установления сходства и различия» (Филатов, с. 301). «Анализ — это мысленное расчленение предмета или явления на составляющие его части, выделение в нем конкретных элементов, признаков и свойств» (Там же). Естественно, это пособие не предназначено для того, чтобы учить думать. Оно — для того, чтобы не надо было запоминать ту бессмыслицу, которую нагородили советские психологи после Рубинштейна, это же — шпаргалки. Но если в нем отсутствует раздел, который бы учил думать, значит, такой дисциплины наша психология не знает. Хотя она учит, как проводить естественнонаучные эксперименты, вроде физиологических, биологических, химических или статистических. Как делать естественную науку, психолог знать должен, а вот как думать… Филатов очень точен и добросовестен. Его книга — лучшее пособие по нашей общей психологии, потому что оно не перегружает сознание студентов лишним, оно точно и красиво пересказывает то, что сами психологи считают сердцем своей науки. Рубинштейн гораздо словообильней и размазанней. Но качественно остается в той же рамке. Филатов затратил на эту тему три страницы карманно-шпаргалочного формата, Рубинштейн восемь огромных. Но можно ли по его «операциям» научиться думать? Филатов — это пример из самой гущи нашей профессиональной психологии, это то, чем живут наши психфаки, обучая новых членов сообщества. Другой пример — это классик, академик, человек, творивший психологию — А. Н.Леонтьев. «Лекции по общей психологии», отчитанные им незадолго до смерти. Как последователь Выготского, он старался говорить не как Рубинштейн. Удавалось это плохо. Леонтьев о мышлении писал много. Естественно, в сочетании с речью, что является визитной карточкой всех выготцев. Но, говоря об общей психологии, надо давать определения, и Леонтьев пытался. Это не очень ему удавалось, настолько «не очень», что даже студенты заваливали его возмущенными записками, усматривая противоречия в его «теории опосредования». Тем не менее, вкратце перескажу суть взглядов Леонтьева. Она, если честно, совсем немного отличается от взглядов Рубинштейна. Во-первых, и для него мышление оставалось «проблемой» и «процессом». Последнее кажется бесспорным, пока не поймешь, что имел в виду под процессом психолог. И для него оно было познанием: «Восприятие и мышление — два уровня познания, две формы познания» (Леонтьев, с. 332). К тому же он по-прежнему «настаивает» на «истине», вместо того, чтобы ее искать: «"Ничего нет в интеллекте, — когда-то говорил Ф. Бэкон, которого цитирует Выготский и ряд других авторов, — чего не было бы раньше в чувствах". Всякий материалист настаивает на этой точке зрения» (Там же). Вопросы, которые пришли в записках студентов после первой же лекции Леонтьева, относятся как раз к попытке определения мышления и одновременно могли бы вывести к рассудку: «Одна из записок гласит: "Вы дали следующее определение мышлению: мыишение — это процесс, с помощью которого мы можем опосредованно судить о том, что скрыто от нашего чувственного восприятия. Нет ли, — спрашивает товарищ, — в этом определении порочного круга? «Мыслить» и «судить» — термины, определяемые друг через друга. Нет ли в этом определении формальной логической ошибки: определение неизвестного через неизвестное?"» (Там же, с. 338). Можно ли с помощью процесса судить? Что понимается под словом «процесс»? Это просто обозначение того, что некое действие длится, или же «процесс» незаметно превратился для наших психологов в некое существительное, вещь или, точнее, орудие, заменяющее само мышление? С помощью руки можно брать или щупать. С помощью рассудка — судить. С помощью процесса нельзя ничего. С помощью слова «процесс», правда, можно обозначить длительность и постоянность действия. Когда наши психологи говорят, что мышление — это процесс, они явно что-то прячут то ли в этом простонаучном словечке, то ли в рукаве. Что же касается порочного круга между мыслить и судить, то круг этот, похоже, возникает именно тогда, когда запретили рассудок в психологии. Если нет рассудка, то и судить, и рассуждать, и умозаключать, и делать выводы — это все мыслить! Что называется, за что боролись… И вот Леонтьев долго-долго оправдывается, чтобы прийти вот к такому хитрому решению: «можно здесь слово «судить» заменить словами "переходить от воспринимаемого к тому, что скрыто от восприятия, ощущения". Здесь ударение не на слове «судить», а на "опосредованности"» (Там же, с. 341). Вот это ответил! Что называется, заткнул все споры на корню. По крайней мере, я не знаю, куда еще можно двигаться после такого ответа, да еще с довеском: «Поэтому можно мое определение считать правильным» (Там же). Вот так и жила советская психология от Москвы до самых до окраин… Однако это не значит, что психология уж совсем не исследовала саму способность рассуждать. По какому ведомству проводили эти исследования советские психологи, я не знаю, а за рубежом их пытались делать в рамках когнитивной психологии, то есть все той же психологии познания. И надо отдать должное нашим психологам, они давали агрессорам вполне достойный отпор. Один из таких споров разгорелся в самом конце прошлого века и был опубликован в «Психологическом журнале» за 1998 год. Журнал этот возглавляет А. В. Брушлинский — один из учеников и последователей Рубинштейна. Так что понятно, что мнение журнала высказывается от лица рубинштейновцев. Некто Слуцкий В. М., похоже, из бывших русских, совместно с двумя американцами — Моррисом и Айноном — предложил журналу опубликовать статью с совершенно научным названием, но посвященную рассуждению: «Когнитивные механизмы дедуктивного рассуждения…» Брушлинский, человек, безусловно, острого ума, передал статью для отзыва доктору психологических наук М.А. Холодной. Холодная отозвалась о статье настолько прохладно, что Слуцкий обиделся аж из США: «Профессор Холодная высказывает два критических замечания в отношении нашей статьи. Во-первых, по мнению рецензента, работа имеет ограниченную актуальность — авторы "ломятся в открытую дверь", защищая позицию, которая и без того хорошо известна читателям журнала. Во-вторых, как считает рецензент, наши эксперименты имеют сомнительную экологическую валидность: методика весьма отдаленно напоминает те задачи, с которыми человеку приходится сталкиваться в своей реальной жизни» (Слуцкий, с. 154). Из этого ответа может сложиться впечатление, что в Российской психологии все так хорошо с наукой рассуждения, что статья американских психологов была просто неинтересна или устарела еще до написания. Иными словами, либо наших ведущих психологов — Брушлинского и Холодную — не удовлетворил уровень научности статьи, либо нашим психологам все написанное в ней и так давно известно. В общем, спор чисто научный. Это не так. С научностью у американцев все в порядке. И это следует из отзыва Холодной: «Психологические механизмы способности рассуждать и психологические механизмы способности строить логически верные умозаключения — конечно же, не тождественные проблемы. Статья посвящена еще более частному вопросу, касающемуся механизмов дедуктивного рассуждения. Весь материал статьи (теоретическое введение, описание выборок, план эксперимента, результаты и заключение) представлен в очень грамотной, общепринятой для научной статьи форме» (Холодная, с. 153). Если вопрос не в научности, то, может быть, в исчерпанности этой темы для нашей психологии? Но вот Холодная приводит список работ, посвященный предмету спора. Просто вчитайтесь в названия и попробуйте понять, догадались бы вы взять работу с таким названием, если хотите научиться рассуждать: «Первое мое сомнение связано с актуальностью данной работы. Возможно, в западной психологии идея об изначальной рациональности познавательных процессов человека, либо идея о формальнологической основе человеческого рассуждения действительно являются широко распространенными. Для советской психологии (а ныне — для российской) характерна традиция изучения познавательной деятельности «снизу», через реальные характеристики реально функционирующего мыишения. В частности, были описаны роль невербальных смыслов и эмоциональной активации в процессе поиска решения (O.K. Тихомиров, 1969), предметный, операциональный, рефлексивный и личностный уровни регуляции мыслительного процесса (И.Н.Семенов, 1990), взаимосвязь логического и психологического в мышлении (А.В. Брушлинский, 1996). С точки зрения полученных в этих исследованиях фактов ясно, что человек крайне редко думает (рассуждает) в режиме требований формальной логики — и, тем не менее, находит правильные решения и в нормальных, и в творческих задачах» (Холодная, с. 154). Более всего меня из перечисленных работ пугает сочинение Брушлинского. Впрочем, я допускаю, что оно глубоко и содержательно. Просто он обладает даром писать только для докторов психологических наук. Тем не менее, как бы Холодная ни размахивала щитом из этих трех работ, не пустить американцев на наш рынок из-за обилия своих исследований было бы неверно. Жидковато у нас с исследованиями рассуждения. Значит, причина была не в этом. Я подозреваю, что она в том, что уподобление рассуждения логике оказалось тупиком для психологии, и талантливые психологи наконец-то начали это чувствовать. Не научно, а нюхом, чутьем, даром каким-то, науке неведомым. И это видно во втором замечании Холодной: «Как правило, в когнитивных исследованиях фигурирует настолько специальный и искусственный по содержанию и форме стимульный материал, что возникает вопрос о действительном смысле полученных результатов. Содержание силлогизмов, использованных в экспериментальной части исследования, может ошеломить любого нормального испытуемого, поэтому неясно, что, собственно говоря, делали испытуемые в этих условиях: действительно рассуждали, либо «отделывались» от чудака-экспериментатора» (Там же). О чем это она? Вы читали названия тех работ, что Холодная приводит в качестве примера настоящей научности, — они сами по себе способны ошеломить психически здорового человека. Что может быть хуже? Ну, только не язык американских собратьев. С языком у наших психологов, слава богу, и у самих хуже некуда. Их возмутили вот такие примеры исследований: «В ряде исследований нами было предложено одно из таких заданий, которое вызывает большое число ошибок рассуждения. Задание сформулировано следующим образом. Считайте, что первые два утверждения (выделенные жирным шрифтом) истинны. Сделайте заключение, используя оба допущения (выберите 1, 2, 3 или 4). Все композитные числа делятся на 8 без остатка. 26 — композитное число. Таким образом: 1) должно быть, 26 — не композитное число 2) 26 — исключение из правила 3) Вероятно, композитные числа не делятся на 8 4) 26 делится на 8 Испытуемые не знали, что означает термин «композитное» эмпирический статус посылок был неясен, а логически верное заключение (26 делится на 8) — эмпирически ложным» (Слуцкий и др., с. 144). Представляю, как билась в этой ловушке из бреда наша М.А. Холодная. И как она не выдержала и просто рубанула гордиев узел наукообразности мечом своего разума: рассуждать надо, а не бредить о когнитивных процессах! И ведь не права, хотя и умница! Неправа потому, что уже забыла, чем мучают наших студентов на всех психфаках, заставляя заполнять бредовые тесты, переведенные с американского, решать вот такие задачи, не имеющие никакого отношения к жизни, резать и бить током обезглавленных лягушек. Забыла, где дверь в первый класс!.. Но ведь умница! Не стала сдерживаться и просто и разумно ответила, в сущности, что истину надо искать, а не публикации плодить. И как ни странно это для меня, но, устроив дискуссию, то же самое заявил и Брушлинский. Тем самым подведя своеобразный итог рубинштейновской науке о мышлении. Правда, ответ этот неуслышанным утонул в море того копошения вокруг тела науки, в котором бесчисленные ее труженики переваривают выделения великана. Утонул, утопленный ядовитым откликом обиженного американского коллеги, который просто показал, что этикет требует не правду-матку резать, а говорить прилично, то есть как принято в обществе собравшихся за обеденным столом воспитанных людей. И показал на «особо простом» примере, так сказать, для тех, кто сложнее не понимает: «Не можем согласиться с тем, что дискуссия о рациональности познавательных процессов актуальна лишь для западной, но не для российской психологической мысли. Начну с простого примера. Допустим, учитель в разговоре с учеником говорит: "Кто правильно решит задачу, тот получит пятерку". Ученик правильно решил задачу. Что он будет ждать от учителя? Ожидания ученика ясны. Результаты многочисленных исследований говорят о том, что более 97 % испытуемых, независимо от содержания задания, делают правильное умозаключение по схеме modus ponens (Если А, то В, то В. А. Следовательно В)…» (Там же, с. 154). И еще много умных слов о том, что если в некоторых случаях ответы у всех одинаковы, значит, что-то такое есть в рассудке, что это обеспечивает… Например, устройство. Холодная по поводу таких открытий заметила: «Степень актуальности этого вывода примерно та же, что и в заключении типа "темнота происходит преимущественно от недостатка света"». Я же скажу: верная мысль, в корень зрит американец. Вот только бы сказал об этом просто, без когнитивных схем и модусов. Может быть, это стало бы полезным многим, хотя и не дотянуло бы до научного открытия. Но нельзя просто, потому что если это сказать просто, то окажется, что есть не только мышление, но и рассудок. И хуже того: а в рассудке есть нечто врожденное, что не должен принимать ни один материалист. На этом они по-прежнему настаивают. Глава 8. Мышление Выготского Другой наш великий психолог — Лев Семенович Выготский (1896–1934) — славен именно тем, что, как кажется, кроме мышления ничем больше и не занимался. Разве что педологией, то есть тем, как через это мышление воздействовать на поведение школьников. Однако мышление Выготского — довольно-таки странная вещь. Дело в том, что он всячески избегал давать определение этому понятию. Возможно, в этом проявлялась его научная добросовестность — дать определение не исходно, а по итогам исследований. Но даже в завершающей его жизненный путь работе 1934 года «Мышление и речь», он использует понятие «мышление» так, как завещал Введенский — как кучу мусора для всего, что может быть названо мыслью. Более того, читая название «Мышление и речь», невольно ожидаешь, что рассказ пойдет о мышлении и о речи. Но тут фокус, детский прикол, вроде: А, И, Б сидели на трубе. А упало, Б пропало, кто остался на трубе? В работе «Мышление и речь» не говорится о мышлении или речи, в ней говорится об И! То есть о том, как связаны между собой речь и мышление. Это прекрасная тема для исследования, это действительно важный предмет для продвинутого психологического исследования, но только в том случае, если определены исходные составляющие всего рассуждения. Если же они оставлены смутными, простите, такое исследование превращается в шарлатанство, способное обмануть и запутать своей наукообразностью многих… Это чувствовали все крупные психологи той поры и спорили с Выготским. Я уже показывал это на примере Рубинштейна. Павел Блонский уже в 1935 году издает работу «Память и мышление», где оспаривает положения Выготского. К сожалению, и сам не дает определения исходных понятий, играя со связующим их И. Возможно, не умри Выготский преждевременно, именно он написал бы основной учебник психологии Советского Союза. Он любил игры с методологией, что явно видно в тех его работах, где он пишет о других психологах или психологическом кризисе, развившемся из-за перехода психологии в естественнонаучность. Но быть сильным в критике других еще не означает, что ты так же силен в создании своего. Хоть последователи Выготского и называли его «Моцартом психологии», но трудолюбивый «Сальери психологии», Рубинштейн, обладал даром, которого Выготский, возможно, был лишен. Рубинштейн был основателен. Выготский скакал по верхушкам, спеша догонять и перегонять тех, кто прославился. Поэтому он не старался сделать себя ясным, а ясным рассуждение может быть только в том случае, если ясны основания, из которых оно развивается. Основания Выготского — довольно мутная водица. Поэтому даже его ученик Эльконин писал: «…при чтении и перечитывании работ Льва Семеновича у меня всегда возникает ощущение, что чего-то я в них до конца не понимаю» (Цит. по: Веракса, с. 5). Сам себя Выготский объявлял сторонником диалектического метода в психологии, но в отношении мышления он, безусловно, был последователем Введенского, знаменитую работу которого — «Психология без всякой метафизики» — не только читал и цитировал в 1927 году в своей главной методологической работе «Исторический смысл психологического кризиса». Он исходил из нее, когда утверждал, что «созрела потребность в общей психологии, а отчасти наметились границы и приблизительное содержание этого понятия» (Выготский, Психология, с. 17). «А.И. Введенский полагал, что общую психологию "гораздо вернее было бы называть основной психологией, потому что эта часть лежит в основе всей психологии"» (Там же, с. 18). Мысль, в общем-то, бесспорная, вопрос только в том, что в нее вкладывать. Сам Выготский выделяет три предмета, которые в его время стремились занять место общей психологии: «Что же наиболее общего у всех явлений, изучаемых психологией, что делает психологическими фактами самые разнообразные явления — от выделения слюны у собаки и до наслаждения трагедией, что есть общего в бреде сумасшедшего и строжайших выкладках математика? Традиционная психология отвечает: общее — то, что все это суть психологические явления, непространственные и доступные только восприятию самого переживающего субъекта» (Там же, с. 19). Упоминание непространственности и доступности лишь субъекту явно показывает, что Выготский в этом рассуждении остается зависим от Введенского, то есть бьется за психологию без метафизики. Замена же душевных явлений на психологические — это легкая подтасовка, в которой он показывает, что психология должна быть естественнонаучной, то есть частью биологии. В этом он следует за «Философией зоологии» Ламарка, которого поминает чуть дальше. Еще два предмета, которые выделяет как возможные основы для общей психологии Выготский, это предметы рефлексологии и психоанализа, которые оказываются для него поведением и бессознательным. Вывод этот странный и разрушительный для облика великого психолога. Рефлексология могла сколько угодно заявлять, что через рефлексы она изучает поведение, но от рефлексов животных до действительного поведения человека она никогда не добралась. Не видеть это может только слепой психолог. Точно так же и бессознательное является лишь торговой маркой психоанализа, лишь тем, за что платят, как за самое интересное. Но и для психоанализа бессознательное является возможным лишь в том случае, если есть сознание. Выготский просто не вышел в 1927 году на уровень разговора об общей психологии. Почему и не создает определения общих понятий, из которых исходит в собственных исследованиях. Он размазан и расплывчат. В середине пятой главы он заявляет: «Перейдем, наконец, к положительному определению общей науки» (Там же, с. 33). А затем начинает десятую со слов: «Мы переходим к положительным формулировкам» (Там же, с. 71). Сорок страниц большого формата мути! И снова целая глава критики других философов, чтобы в одиннадцатой главе помянуть Ланге с его «психологией без души» и Введенского с «психологией без метафизики», как примеры отрицательного определения общей психологии, и снова задаться вопросом о «положительном смысле» психологии. А в 12-й главе он вдруг объясняет нам, что существуют две психологии — одна описательная, другая эмпирическая, и я понимаю, что он и не собирался давать собственное, «положительное» определение той науки, которой будет заниматься… Далее он долго бьется с Франком, который в 1917 году горько сетовал, что у психологии украли имя, подменив науку о душе на физиологию, и с Челпановым, который «приводит справку, что в эпоху французской революции термин «психология» был заменен термином "идеология", так как психология для той эпохи — наука о душе; идеология же — часть зоологии и делится на физиологическую и рациональную» (Там же, с. 115). В ответ на все посягательства защитников души Выготский твердо заявляет: да, мы украли имя психология, но мы — материалисты и марксисты — венец прогресса, а значит, имеем право на любые имена, поскольку завершаем собой предшествующее развитие! Мы просто наследуем все, что хотим, поскольку прежние хозяева не выжили: «Психологии как науки о душе, в смысле Франка, в точном старом смысле этого слова, нет; это вынужден констатировать и он, когда с изумлением и почти отчаянием убеждается, что такой литературы вообще почти не существует» (Там же, с. 113). Выготский явно отрицает все предыдущие школы психологии и утверждает строго отрицательно: наша психология — не такая! Но какая? Марксистская. Объективная. Научная. И даже единственная и подлинно научная! «Как мы будем называть естественнонаучную психологию? Ее теперь называют часто объективной, новой, марксистской, научной, наукой о поведении. Конечно, мы сохраним за ней имя психологии. Но какой?» (Там же, с. 116). В обшем, марксистской. А что это значит, догадывайтесь сами. В нее должны были войти части: «…мы будем говорить об общей и детской, зоо- и патопсихологии, дифференциальной и сравнительной» (Там же, с. 120). На этом сочинение завершалось, а последователи усмотрели общую психологию в работах Выготского, посвященных поведению и реакциям… То есть общей психологией для Выготского была рефлексология, которая каким-то образом и связывалась для него с поведением. В 1926 году Выготский, вероятно, впервые заговаривает о мышлении в «Педагогической психологии». Начинает он с того, что «мышление принадлежит к числу самых трудных и малоразработанных психологических проблем» (Цт. по: Выготский, Психология, с. 187). В ней мышление оказалось для него «особо сложной формой поведения». Пишет он, как всегда, мутно: «Прежде всего для нынешнего психолога совершенно ясна та сторона мышления, которой оно входит в систему поведения как совокупность двигательных реакций организма» (Там же). В сущности, это исходное упоминание мышления в главе, названной «Мышление как особо сложная форма поведения». Можно ли назвать его определением? Зато можно составить себе мнение о том, как этот Моцарт делал, точнее, уделывал психологию. Он посвящает главу мышлению, а пишет о движении и двигательных реакциях, пытаясь дать отличие реакций от мыслей… Ладно, спишем на то, что маэстро был еще молод в психологии. В 1932 году он читает лекции по психологии. Начало узнаваемо: «Сегодня у нас на очереди проблема мышления» (Выготский, Лекции, с. 46). Мышление всегда было для Выготского и всей советской психологии проблемой. Естественно, никакого собственного определения мышления Выготский не дает. Он посвящает первую часть лекции разбору того, что о мышлении говорили другие, а во второй прямо от Пиаже заявляет: «Позвольте мне во второй части лекции, как мы обычно делаем, перейти от общего рассмотрения теоретических вопросов к изложению фактического материала и попыток решения той проблемы, которая стоит в центре всех путей исследования. Эта проблема может иметь, мне думается, центральное значение для современных исследований детского мышления. Это проблема смысла, или разумности детской речи» (Там же, с. 61). Кому до чего, а вшивому до речи!.. И радостная толпа юных советских психологов с криками восторга сбегает от темы «Мышление», к теме «Речь», галопом пролетая сквозь смысл и разумность, которая, как ожидается, должна бы быть свидетельством существования разума… Вот именно так написан и главный труд Выготского «Мышление и речь». Он начинается с проблем, конечно, с проблемы мышления и речи: «Центральным моментом всей этой проблемы является, конечно, вопрос об отношении мысли к слову» (Выготский, Мышление, с. 4). И ни попытки объяснить, что же будет понимать под мышлением сам автор! Хотя сам же указывает: «таким образом ни в среде психологов различных направлений… мы не находим сколько-нибудь законченной и научно убедительной теории интеллекта» (Там же, с. 78). Сомневаться, что он здесь говорит все о том же мышлении, не приходится. Наверное, эта работа Выготского действительно глубока, и из нее можно извлечь много полезного. Но она похожа на свалку мусора, поскольку исходные понятия не разделены, и почти невозможно понять, к чему именно относятся те или иные находки. В действительности, Выготский давал определение мышлению два раза. Один раз в 1931 году в Большой медицинской энциклопедии. Другой — в том же году в Психологическом словаре, написанном им совместно с Б. Варшавой, кажется, его студентом или аспирантом. Словарь этот был первым нашим психологическим словарем. Он еще очень слаб и совершенно забыт. Но с него начиналась советская психология. Поэтому я приведу это определение как можно полней. Вы узнаете в нем истоки. «Мышление — сложнейший вид интеллектуальной деятельности человека, выражающийся в приспособлении к новым условиям, в разрешении новых задач. Процессы мышления сводятся: 1) к образованию общих представлений и понятий, 2) суждений и умозаключений. Помимо словесно-логического (абстрактного) мышления, существуют формы эмоционального мышления (оценка). Мышление пытаются объяснить две теории: бихевиористов (рефлексологов) и сторонников Вюрцбургской школы». Далее о рефлексологах и вюрцбургцах. Как видите, своего о мышлении авторы сказать смогли не много. Поскольку они опирались на словари Болдуина, Гиезе и Эйслера, мышление стало частью интеллекта. Взяли ли они хоть что-то для определения мышления из словаря Радлова, который упоминают, понять трудно. Но зато можно проследить любопытную зависимость от этого словаря творчества самого Выготского. «Весьма важное значение для психологии (сравни Тэн "Обуме и познании") имеет вопрос об отношении мысли к языку. Многие психологи думают, что слово есть неизбежная форма мысли и всякое мышление есть не что иное, как неслышный разговор, речь, протекающая в сознании. Это воззрение правильно, если дать слову достаточно широкое определение, то есть считать слово символом, знаком произведенного синтеза. Существуют слова, потерявшие значения…» (Радлов, с. 408). Не отсюда ли рождается у Выготского: «Как ни решать сложный и все еще спорный теоретический вопрос об отношении мышления и речи, нельзя не признать решающего и исключительного значения процессов внутренней речи для развития мышления. Значение внутренней речи для всего нашего мышления так велико, что многие психологи даже отождествляют внутреннюю речь и мышление. С их точки зрения, мышление есть не что иное, как заторможенная, задержанная, беззвучная речь» (Выготский, Мышление, с. 90–91). Во всяком случае, если посчитать, что это определение мышления неверно, противопоставляется ему: Мышление — сложнейший вид интеллектуальной деятельности человека, выражающийся в приспособлении к новым условиям, в разрешении новых задач. Но что такое интеллект? Человек, пишущий о речи и языке, должен быть точен в собственной речи и не определять неизвестное с помощью неизвестного же. Однако Выготский умудрился сбежать от определения интеллекта даже в собственном словаре: «Интеллект — биологической функцией интеллекта является «изобретение», то есть приспособление к новым условиям при помощи актов поведения не врожденных и не заученных». Что такое функция, я догадаюсь и сам. Что такое интеллект, если сказать это прямо, по-русски? Сбежал! Спрятался в мути! Но если попробовать сделать это за Выготского, то по-русски обеспечивать нам приспособление или выживание на Земле должен разум. И значит, мышление — это вид разумной деятельности. Или, попросту, одна из частей или одно из орудий разума. И если это так, то все работы Выготского, посвященные мышлению, говорят не о том. Они, быть может, даже действительно глубоки. Просто их нельзя использовать, и потому Эльконин и все остальные ученики Выготского и сетовали: при чтении и перечитывании работ Льва Семеновича у меня всегда возникает ощущение, что чего-то я в них до конца не понимаю… Выготский делал с психологией то же самое, что классики марксизма-ленинизма со своими источниками и составными частями. Он сам приводит пример: «Не является для марксизма и сколько-нибудь новым то положение, что в животном мире заложены корни человеческого интеллекта. Так Энгельс, разъясняя смысл гегелевского различения между рассудком и разумом, пишет: "Нам общи с животными все виды рассудочной деятельности: индукция, дедукция, следовательно также абстракция (родовое понятие четвероногих и двуногих), анализ неизвестных предметов (уже разбивание ореха есть начало анализа), синтез (в случае проделок животных) и — в качестве соединения обоих — эксперимент (в случае новых препятствий и при независимых положениях). По типу все эти методы, то есть все известные обычной логике средства научного исследования, вполне одинаковы у человека и у высших животных. Только по степени развития (соответствующего метода) они различны"» (Там же, с. 97). Вот откуда росли уши всего рассуждения советских психологов. Вот откуда их пристрастие к анализу и синтезу, понятно и почему они говорят о рассудочной деятельности, но не о рассудке. Понятно и то, что если обезьяна делала анализ орехов, то уж русский мужик и подавно должен был анализировать и синтезировать. Непонятно только, как сам Выготский посмел помянуть разум и рассудок! Впрочем, стоит ли обращать внимание на случайные оговорки — в целом он, безусловно, был идейным марксистом! Заключение рассуждения психологов Конечно, я далеко не исчерпал всего, что писали и думали о рассуждении наши психологи. Но я описывал пока лишь один культурно-исторический слой. Поэтому, показав, что психология наша, исключив ум, разум и рассудок из числа своих предметов, тем самым крайне усложнила свою жизнь и теперь мучительно ищет способов, как извернуться и все-таки говорить о рассуждении, я считаю выполненной половину своей задачи. Этим я показал культурно-историческое содержание психологических понятий о рассуждении. То же самое культурно-историческое содержание просматривается и в попытках психологов говорить о рассуждении логично или философично. У психологии есть свой предмет и свои возможности его исследования. Поэтому все логизмы — наносное и чужеродное. К тому же уводящее психологию от жизни. Тем не менее, я надеюсь, что в следующем слое смогу показать и то, что, когда психолог начинает работать психологически, он может быть чрезвычайно полезен для желающего научиться думать. Собственно говоря, только он и может, поскольку он описывает действительность и обеспечивает все остальные науки основаниями для их построений. Поэтому, переходя к рассказу о том, как видели рассуждение философы, я исходно осознаю: это надстройка, это вторично, потому что это игры с теми кубиками, которые были добыты прямым психологическим наблюдением за действительностью нашего сознания. Но в этих играх отражаются закономерности, по которым сочетания «кубиков» допустимы. Значит, в них отражается устройство и свойства нашего сознания. Они же, в свою очередь, вырастают из свойств того, чему сознание принадлежит. Это значит, рассуждение, а с ним — рассудок и разум — это прямой путь к Душе. Раздел 2. РАССУЖДЕНИЕ ФИЛОСОФОВ. ОБЩЕФИЛОСОФСКИЕ ПОНЯТИЯ О РАССУЖДЕНИИ Я ожидаю, что уж философы-то точно не только умеют рассуждать, но и знают, как этому научить. Во всяком случае, кроме них ни одна из наук и не поминает искусство рассуждения в числе своих инструментов, хотя все науки строятся именно путем рассуждения и его экспериментальной проверки. И, тем не менее, известная часть философских понятий о рассуждении заслуживает того, чтобы от нее очиститься. Конечно, я не смогу дать полный очерк того, что говорили о рассуждении философы. Я начну со слоя самых общих понятий, которые даются в общедоступных изданиях, вроде словарей и начальных учебников философии. А потом сделаю несколько погружений в те работы, которые принадлежат мастерам. Соответственно, весь рассказ о философском рассуждении, на мой взгляд, стоило бы разбить на две части: собственно рассуждение философов и рассуждение в логике. Я попробую сделать именно так, хотя и боюсь, что философы постоянно прячут своё рассуждение за логикой. Впрочем, в завершающих главах предыдущего раздела я наглядно показал, как психолог искусственно прилепляет логику к своему психологическому рассуждению. Надеюсь, и у философов это сращение будет столь же заметно. В этой части я постараюсь не просто говорить о самых общих понятиях философов о том, что такое рассуждение, но еще и выделить именно философское рассуждение из сращений философии с логикой. Естественно, я буду стараться придерживаться лишь тех работ, что написаны на русском языке, поскольку речь идет о понятиях. Понятия даны нам вначале лишь через родной язык, начинать с чужого языка — значит сразу же нарушать чистоту и понимания, и рассуждения. Однако в философии одним русским языком не обойтись, просто потому, что эта «наука» у нас изначально складывалась как заимствованная, а в собственную школу философствования так и не переросла. Ее язык до сих пор в изрядной мере чужой. При этом философия, особенно если она — любовь к мудрости, должна описывать действительность мира и человека. Значит, даже если мы заимствуем какие-то иноязычные имена для обозначения понятий, сами-то понятия национальной принадлежности не имеют. И если они действительны, значит, они всегда были доступны нашему народу. Это безусловно относится к той части философии, в которой она имеет дело с устройством или составом человека. То есть к психологической основе философии. Именно в этой части наш народ, насколько я могу об этом судить, имел свои имена для философских понятий. Причем имена, предельно точно соответствующие понятиям, поскольку они веками подгонялись друг к другу. Замена имени на иностранное в таком случае означает и потерю части понятия вместе с содержащимся в нем смыслом. Конечно, это может означать и одновременное приобретение части понятия и смыслов, поскольку в языке, из которого делается заимствование, это понятие частично шире нашего. Как и частично уже. Но, думаю, итог очевиден: понятие подменяется и становится другим, лишь частично напоминающим родное, то есть исходно понятное русскому человеку. Поэтому я предпочту работать с русским языком, чтобы при первом проходе выделить тот слой философских понятий о думаний и рассуждении, который соответствует моей родной культуре. Безусловно, и эти понятия, хоть и трижды родные, далеко не так ясны мне, как хотелось бы. Их надо изучать и исследовать. И даже, быть может, иноязычные понятия окажутся в этом полезны, поскольку дадут взгляд со стороны. Поэтому я не намерен «русифицировать русскую философию». Я всего лишь исследую ее методом культурно-исторической психологии. И начну со словарей. Глава 1. Русские философские словари о рассуждении. Гогоцкий Первые попытки создать философский словарь делались в России еще в восемнадцатом столетии. Однако первыми действительными философскими словарями России были «Опыт философского словаря» Александра Галича, вышедший в 1819 году. В сущности, уже Галич закладывает те основы понимания рассудка и разума через иноязычные понятия, которые потом долго правят в нашем философском сообществе. Он дает определение рассудка в статье, посвященной смыслу: «Смысл, Intellectus, Verstand, entendement, а) вообще все деятельные способности познания в человеке; Ь) в тесном значении способность мыслить, т. е. представлять себе что-либо чрез общие понятия или приводить явления к (относительному) единству. Бывает логический, производящий действительные понятия о предметах из чувственного созерцания, и чистый, производящий особенные понятия без определенной материи. — В последнем значении от него отличают 1) рассудок, judicium, Urteilskraft jugement, способность, относить известное понятие к другому представлению и сравнивать с ним, дабы отыскать, не содержит ли сие представление в себе признака, который бы заключался вместе и в оном первом понятии, как общее в частном или частное в общем. 2) Разум, ratio, Vernunft, способность познавать что-нибудь из начал, а) логический, способность заключать посредственно, Ь) чистый, способность порождать из самой себя идеи безусловного единства, либо для познаний (р. теоретический), либо для воли (р. практический)». Рассудок для Галича — это способность судить, если брать латинское и английское соответствия. Но Галич сумел эту способность суждения превратить в нечто гораздо более сложное, что не было принято последующими философами, наверное, потому, что малопонятно. Как, кстати, не было принято и его соотнесение интеллекта со смыслом. Сильвестр Гогоцкий, создавший следующий русский философский словарь в 1876 году, пытался понять разум и рассудок чуть иначе, но тоже через латынь. Надо добавить, что после Гогоцкого философы лишь какое-то время будут следовать его пониманию, а потом поменяют соотнесение наших слов с латинскими. Рассуждения у Гогоцкого нет, но есть рассудок и разум: «Рассудок (intellectus) — деятельность мыслящего сознания или, как обыкновенно говорят, способность души, состоящая в точном разграничении понятий и представлений и в исследовании их соотношений. Как для чувственного сознания были своего рода единицы и их соединения в чувственных перцепциях; как для представляющего сознания были единицы в мысленных образах и их сочетания в ассоциации идей, так и для мыслящего сознания образуются логические единицы в понятиях, которые потом то же мыслящее сознание будет различно соединять, разделять и ставить в основание различных выводов силою суждения. Разум (ratio). Так называют высшую способность или высшее отправление мышления, когда оно направлено к утверждению высшей или последней причины и цели всего ограниченного и условного. Разум отличают от рассудка и силы суждения; рассудку свойственно определенное разграничение понятий, сила суждения следит за всевозможными соотношениями понятий и выводами; а разум выражает ту же деятельность мыитения, когда она ищет завершения всех своих понятий и суждений и одного цельного миросозерцания». В действительности, последующая философия предпочитала считать разум интеллектом, а рацио относилось более к рассудку. Эта путаница понятий особенно ярко проявилась в названии «Века разума», как именовали философы семнадцатый-восемнадцатый века, в действительности понимая под этим время рационализма, а в точном переводе — рассудочности. Это было время начал, и понятия лишь устанавливались. И устанавливались они договором о том, какое русское понятие каким иностранным словом называть. Путаница же рождалась от того, что бралось не действительное понятие русского языка, а только имя, которому приписывалось опять же чужое понятие, как это ярко видно в определении разума. Разум — слово русское, но вот определение его как высшей способности мышления относительно рассудка сделано через Канта, Как бы там ни было, рассудок (какое бы латинское имя ни приписывалось ему) понимается Гогоцким как некая деятельность «мыслящего сознания или души». Гогоцкий был выходцем из духовно-академической среды, поэтому для него душа должна была быть действительной сущностью, а не удобным именем психических явлений. Это значит, что он и многие другие в то время отчетливо связывают душу с сознанием. Если судить по словам Гогоцкого, то это чуть ли не взаимозаменяемые понятия. В действительности, в словах «мыслящее сознание» уже есть предательство души в пользу философии, точнее, метафизики, потому что это отголосок картезианского когито, я мыслю, значит, я существую. Иными словами, Гогоцкий, который сам как философ был гегельянцем, в отношении разума придерживается мнения Канта, а в отношении души — Декарта. Отсюда и отождествление сознания и души. Тем не менее, душа и сознание действительно связаны, и когда душа действует, это проявляется в сознании в виде образов. Образы — это общее название для всего, что может существовать в сознании. Но мы больше привыкли эти содержания сознания называть мыслями. Отсюда и отождествление сознания с мышлением — другой подарок картезианской метафизики. Выглядит это так же очевидно и одновременно глупо, как если бы кто-то сказал, что человек — это кожа, поскольку иначе как через кожу он себя проявить не может. И ведь верно — любые движения, которые совершает мое тело, видны как движения кожи… наверное, я, и вправду, есть кожа… А душа моя — сознание или мышление… Сознание, как среда или кожа души, имеет устройство, или состав, как это называлось на Руси в старину. Это устройство определенно позволяет душе проявляться, а значит, и закрывает и защищает ее, позволяя жить воплощенной в тело. Она способна творить образы, думаю, похоже на то, как вода и воздух могут творить из себя вихри и водовороты — нечто той же природы, но при этом обладающее границей — обрезом — и некой самостоятельностью от материнской среды. Вплоть до способности сохранять свою жизнь. Так же сознание может хранить эти образы, превращая их в память, и помогает их использовать. В силу этого образы обретают разное качество и управляются одни другими. В силу этого рождаются разные способности сознания, которые народ заметил и дал им имена: ум, разум, рассудок, мышление… и многие другие. Соответственно этим способностям или орудиям сознания получили имена и образы, ими используемые. Уму и разуму соответствует дума. Использовать образы-думы — думать. Мышлению — мысли. Использовать их — мыслить. Рассудку соответствуют рассуждения, которые, в свою очередь, составляются из более простых образов. Гогоцкий описывает это, когда говорит, что у души есть способность, состоящая в точном разграничении понятий и представлений и в исследовании их соотношений. Тут надо опять оговариваться, потому что понятие «представление» он использует не в народном и не в психологическом значении, то есть не в соответствии с действительностью, за которой наблюдал. Использует он его так, как это повелось в кантианской философии, после того, как Кант придал слову vorstellen — представлять — значение «первичного» или «простейшего» образа, до ступного и животным, чуть поднявшегося над восприятием или впечатлением, но находящегося в самом низу огромной лестницы из качественно различающихся образов (см. Лапшин, с. 26). О том, насколько такое видение представлений не соответствует действительности, я подробно писал в предыдущей книге. Сейчас это означает, что Гогоцкий не понимал, точнее — не видел(!) того, о чем рассказывает. Он пытался уварить то, что описали другие, не проверяя точность их созерцания. И тем творил правящее общественное мнение философского сообщества. В итоге оно и стало той «природой», той «естиной», относительно которой ведется современное философское рассуждение и исследование мира. Проще говоря, именно благодаря таким искусственным построениям философия и разошлась с действительностью настолько, что перестала быть нужна в современном обществе. Люди ее просто не понимают и уж тем более не в силах применить к жизни. И началось это, как видите, не позже середины позапрошлого века. На самом деле, еще раньше. В сущности, Гогоцкий занят вслед за всей философией своего времени попытками увязать свою науку в непротиворечивую картину мира или хотя бы устройства человеческого сознания. Непротиворечивость — важная часть рассуждения, но не имеет никакого отношения к действительности. Дерево или река не могут быть противоречивыми или непротиворечивыми. Чтобы что-то с ними делать, их просто надо знать. Точно так же и сознание просто надо знать. Философия отказала себе в этом и через три десятилетия достигла ярких вершин ненужности в феноменологии Гуссерля, когда принялась изгонять психологизм и очищать свое рассуждение с помощью логики. Гогоцкий не был революционером, он лишь ярче других воплотил требования своего времени: …как для представляющего сознания были единицы в мысленных образах и их сочетания в ассоциации идей, так и для мыслящего сознания образуются логические единицы в понятиях, которые потом то же мыслящее сознание будет различно соединять, разделять и ставить в основание различных выводов силою суждения. Некое «мыслящее сознание», наверное, мышление, образует «логические единицы в понятиях». Мышление у русского человека было, и оно им описано в языке. А вот «логики» не было. И если за этим иноязычным есть некая действительность моего сознания, русский человек не мог ее не заметить. И значит это то, что для действительной строгости моего рассуждения нужно не переводить его на иностранную логичность, а выверить все его части в едином языке. Да и сам Гогоцкий, похоже, плохо понимая, что делает, показал: логические единицы в понятиях! Это значит, что для него еще очевидно, что нет никаких логических единиц в нашем языке, а есть понятия. Но если мы хотим говорить учено и философически, надо научиться заменять понятия на «логические единицы». Тогда это станет похоже на настоящую логику! А теперь просто вглядитесь в написанное Гогоцким: есть некое мыслящее сознание, что значит, что в сознании есть разные части, одна из которых мышление, другая — рассудок, третья — разум. Какая-то из них, использует «мысленные образы», какая-то — понятия. Надо только разобраться и понять, как это действительно устроено и работает. И вдруг — логические единицы! И больше никакой возможности просто понять и освоить, потому что теперь мы будем долго понимать и осваивать то, что наворотили многочисленные европейские любители делать простое сложным, начиная с Аристотеля… Глава 2. Словарь Владимира Соловьева Как я уже говорил в предыдущей главе, наши философы, пытаясь понять, что такое рассудок и разум, шли за умом не к собственному народу, а к западной философии, считая, что она больше об этом думала, а значит, и лучше знает. Поэтому они пытались понять, что такое рассудок, не наблюдая за собой и не вглядываясь в русский язык, а соотнося русские слова с латинскими, греческими, французскими и английскими именами для сходных понятий. В итоге разум понимался ими как ratio, а рассудок мог пониматься как intellectus. Поскольку соотнесения эти были, по сути своей, случайными, они могли меняться. И менялись они, иной раз, на свою противоположность, так что «Словарь русского языка» под редакцией Евгеньевой, который, безусловно, не самостоятелен в своих определениях разума, прямо соотносит его с интеллектом, а не с рацио. Думаю, эту путаницу частично объясняет Владимир Соловьев. Он не оставил полноценного философского словаря, но в девяностых годах девятнадцатого века написал такое количество статей по философии для словаря Брокгауза и Ефрона, что из них составился довольно полноценный философский словарь. В статье, посвященной разуму, он пишет: «Разум (логос, ratio). — Кроме значения разума как особого вида мыслительной деятельности по соотношению с рассудком, под разумом в более широком смысле понимается существенная для человека, как такого, способность мыслить всеобще, в отличие от непосредственно данных единичных фактов, какими исключительно занято мышление прочих животных. Такая способность отвлечения и обобщения, очевидно, включает в себя и рассудок, в силу чего в некоторых языках, например, французском, коренного различия между разумом и рассудком вовсе не полагается (raison — raisonnement)» (Соловьев, с. 428). Отсюда родилось и то заблуждение, что французский век резона, то есть рассудочного резонерства, превратился в русском переводе в Век разума, что очень увлекало души русских мыслителей и подвигало нас к просвещению, а с ним и к революциям. Кстати, современные французские философские словари, вроде словаря Дидье Жулиа, до сих пор плохо различают эти понятия и так и пишут: «рассудок: разум, способность к познанию». Судя по определению рассудка, Соловьев был в этой части философствования близок к гегельянству и кантианству и уж точно предпочитал понять его, как принято у философов, а не так, как его видел народ. Да и вообще не очень уверенно себя ощущает с этими предметами. Соловьев не просто история нашей философии — влияние его личности на русских философов было слишком велико, чтобы не понимать, что они невольно принимали его точку зрения. Тем более что Соловьев делает первую попытку в профессиональной русской философии понять значение этих понятий из языка, к сожалению, немецкого… «Рассудок — разум (в тесном смысле) — два вида мыслительной деятельности человека, которых различие и взаимное отношение понималось неодинаково в тех или других философских учениях. Независимо от этого, необходимо установить точный основной смысл терминов, что без произвола может быть сделано лишь на почве этимологии и общего сознания. Так как наши понятия в самостоятельной форме существительных легко поддаются нежелательному гипостазированию, то есть невольному представлению действий и функций человеческого мышления как особых сил или сущностей, то следует более держаться форм глагольных и отглагольных. Существенное различие двух рассматриваемых понятий видно уже из того, что разумение бывает и без рассуждения; можно прямо воспринимать (vemehmen, откуда Vernunft) смысл чего-нибудь, как это бывает, например, с истинными поэтами, интуитивное разумение которых не только не предполагает, но и исключает рассуждение (в качестве основы их деятельности): о поэтическом произведении, сочиненном по рассудку, говорится только в смысле порицания, как и о научном трактате, внушенном фантазией» (Там же, с. 430). Соловьев сам болел тем, что подменял философствование поэзией и не слишком любил школу, в смысле классического философствования. Поэтому его доводы кажутся убедительными. Но на самом деле они обманчивы. Во-первых, он нарушил строгость рассуждения: сличая разум и рассудок, он вдруг противопоставляет у «истинного поэта» рассудочность и интуитивное разумение, не определив, что это такое. Может быть, это и верное соотнесение понятий. Во-вторых, он совершенно не прав, считая, что «истинный поэт» творит не рассуждая. Как и с научным произведением, «внушенном фантазией», речь идет лишь о форме записи. Рассуждение обязательно происходило, только хороший поэт не выносит его в запись, умея скрыть за строчками. Научный же трактат, «внушенный фантазией», если я правильно понимаю, о чем речь, просто совсем не научный трактат. Для того чтобы говорить о рассудке и разуме в поэзии, необходимо было обладать более глубоким уровнем самонаблюдения и действительно описывать то, как происходит творчество. Но эти статьи писались для словаря общего пользования, и потому предполагалось, что они должны быть достаточно поверхностными, чтобы их понял читатель. К сожалению, это вело к снижению их философской ценности. Тем не менее, приведу то, что пишет Соловьев о рассуждении. «С другой стороны, несомненно, что можно рассуждать без разумения. Вообще мы рассуждаем о каком-нибудь предмете для того, чтобы уразуметь его истинный смысл; следовательно, такое разумение, как действительное состояние мысли, является лишь в конце, а не в начале рассуждения. Различается таким образом двоякое разумение: интуитивное (присущее непосредственному сознанию и возвышаемое поэтическим и всяким другим вдохновением) не основанное на рассуждении, но могущее, а для полноты и ясности долженствующее им сопровождаться — разумение дискурсивное, добываемое посредством рассуждения. Нормальный мыслительный процесс исходит, таким образом, из данного в той или другой форме (во всяком случае — в форме человеческого слова) прямого разумения, где некоторое мысленное содержание берется в своей слитности, — проходит затем через рассуждение, то есть намеренное разделение и противопоставление мысленных элементов, и приходит к их сознательному и отчетливому соединению или внутреннему сложению (синтезу). Отношение рассуждения к разумению всего точнее и полнее представлено в философии Гегеля, тогда как у Канта оно затемнено его односторонним субъективизмом и разными искусственными построениями…» (Там же). Не знаю, так ли это было затемнено у Канта, но у самого Соловьева изложение определенно сильно замутненно «разными искусственными построениями». Это тем более обидно, что он говорит почти по-русски и постоянно тешит во мне надежду понять сказанное. Но именно тогда, когда, казалось бы, остается внести лишь штрих-другой, и образ станет ясным, он вдруг вставляет какое-то мутное простонаучное выражение, вроде дискурсивного разумения, синтеза или нормального мыслительного процесса… Боюсь, однако, что если Соловьева полностью перевести на русский язык, окажется, что его рассуждение перестает быть строгим, что он и скрывал иноязычными вкраплениями и заумью. Тем не менее, так думали наши философы о рассудке и рассуждении на рубеже двадцатого века. Глава 3. Словарь Эрнеста Радлова Следующий русский философский словарь был создан Эрнестом Радловым. Первый раз он выходил в 1904 году, второй — в 1913-м. Это словарь стал исходным для всех последующих наших словарей, в то время как предшествующие были забыты и утеряны под тем предлогом, что они сильно устарели. Объяснение это сомнительное и означает оно то, что философское сообщество рубежа девятнадцатого и двадцатого века достигло определенного уважения, в то время как его предшественники оказались слабей. Именно как сообщество. Потому что в действительности наши философы очень плохо знают, что пытались сказать, к примеру, русские философы первой половины девятнадцатого века, кроме славянофилов и западников. Современные философы не уважают философов того времени, хотя те могли быть к истине гораздо ближе всех остальных. Зато они уважают тех, о ком много говорит общественное мнение, к примеру, философов «Серебряного века». Русская духовно-академическая философия известна только историкам философии, да и те пишут ее как историю философии. Философы же почти не пытались понять своих предшественников по той простой причине, что сейчас надо успевать за новыми учителями с Запада. Свет все-таки оттуда. Вместе с деньгами и славой… В общем, в философском сообществе идет борьба за выживание. Поэтому словарь Радлова еще как-то известен и использовался в начале советской власти, а все остальные забыты уже ко времени Радлова. Радлов в своих определениях рассудка полностью соответствует понятиям философского сообщества своей поры. Поэтому для него и разум и рассудок — это нечто познавательное. Слава богу, он хотя бы сохраняет здравый смысл и допускает, что эти понятия могут существовать не только в философском сообществе. После Радлова долго держалась мода писать о рассудке и разуме в одной словарной статье. «Рассудок и разум — обозначают две различные ступени познавательной деятельности человека, причем рассудок обыкновенно противополагается разуму, как низшая ступень высшей; впрочем обыденное словоупотребление не выдерживает этого различия и придает этим терминам иные оттенки (например, говорят о разумном, о рассудочном человеке и т. д.). Только в различных философских системах рассудок и разум становятся определенными терминами, как например в системе Канта. Рассудок есть способность судить по категориям, а разум есть способность завершения рассудочного синтеза путем безусловных идей. Рассудок образует понятия, а разум — идеи. Это различие встречается у многих философов, так Платон различает дианойя (рассудок) от нус (разума), Аристотель различал разум теоретический и практический, кроме того разум чистый и страдательный; и эти термины Аристотеля удерживались в схоластической философии (например, intellectus purus). Рассудок есть способность заключения из понятий и посему чисто человеческое свойство, в то время как разум приписывается и миру (мировой разум, логос) и Божеству». Как видите, философская парадигма, то есть основное согласие философского сообщества о том, что считать телом своей науки, сменилось даже со времен Соловьева, который считал, что разум — это логос и ratio. Для Радлова это — нус. А рассудок — стал дианойей. Но и это не окончательно. Как видите именно с этого времени намечается стремление философов видеть разум интеллектом, причем Аристотелю, как ни странно это звучит, почти приписываются латинские звучания этого понятия. Что еще необходимо отметить, это накапливающееся высокомерие научного сообщества и его отрыв от народа и действительности. Вдумайтесь вот в это высказывание: Только в различных философских системах рассудок и разум становятся определенными терминами… Означает оно то, что Радлов искренне верит в то, что только философия придала этим словам строгие и определенные значения. Этим он продолжает собственную мысль, высказанную в самом начале статьи: впрочем, обыденное словоупотребление не выдерживает этого различия и придает этим терминам иные оттенки. Иными словами, в науке и философии все точно и определенно, и разум и рассудок надо различать именно так, как придумала наука, а вот эти простые люди — они вечно все путают в своем обыденном языке! Не изучив этот самый обыденный язык, не поняв его, даже заменив его изучение изучением Канта и Соловьева, заявлять такое, в общем-то, хамство, исходящее из презумпции виновности собственного народа в глупости. Да и какими же определенными терминами стали «в различных философских системах рассудок и разум»?! В этих системах то, что относится к рассудку и разуму, просто свалка мусора и хлама. К чему высокомерие? Добро бы еще описал, что же они такое… Радлов был профессиональным знатоком философии, но философом не был. Поэтому требовать от него лишнего не стоит. Он работал библиотекарем и заместителем председателя Петербургского философского общества, того самого Александра Введенского, который предложил изгнать из философского и психологического использования понятия ум, разум и рассудок. В общем, был чиновником философского сообщества. Поэтому он прекрасно знал, что написано и что надо считать верным. В силу этого его словарь оказался манифестом философского сообщества России той поры. И тем он показателен. В нем выражены окончательные мнения, с которыми никто не спорил. Тем интереснее посмотреть, что Радлов пишет о рассуждении. Он посвящает ему небольшую, но самостоятельную статью: «Рассуждение — имеет двоякое значение: в общем значении рассуждением называется деятельность рассудка, и иногда рассуждение употребляется как синоним мышления; в более специальном значении рассуждением называется умственное взвешивание доводов в пользу какого-либо положения, в результате которого является вывод доказываемого положения. Всякое рассуждение распадается на три момента: 1) явное определение темы, 2) перечисление и анализ доводов, 3) вывод». Я выделил последнюю мысль, потому что не знаю, как ее понимать. Радлов не умел рассуждать точно. Введя вначале деление рассуждения на «общее и специальное значения», он тем самым предоставил мне гадать, к какому из видов рассуждения относятся заключительные слова. К тому же я не понимаю, что такое рассуждение в общем значении. Может быть, это имеется в виду бытовое или языковое понятие о рассуждении? Тогда все верно: рассуждение — это то, что делает рассудок. Исходя из русского языка, рассудок должен рассуждать. Следующее предложение: иногда рассуждение употребляется как синоним мышления, — построено настолько дико, что я бы предпочел его вовсе выкинуть. Если речь в нем идет действительно о рассуждении, то оно не может быть синонимом мышления, потому что синонимами могут быть только слова, но не действия. Если же Радлов хотел сказать, что слово «рассуждение» иногда употребляется как синоним слова «мышление», то какое отношение это бытовое и случайное наблюдение имеет к определению философского словаря?! Мало ли кто случайно или намерено назовет философа мудрецом, это же не значит, что так оно и есть! Чтобы это наблюдение над использованием слов стало, как говорится, «научным фактом», Радлов должен был превратить его в обобщение. Что-то вроде: последнее время, в образованных кругах русского общества и среди философов, увлекшихся теорией мышления, входит в моду называть мышление рассуждением. Так это только потому, что мой друг Александр Введенский предлагает изгнать рассудок и заменить на мышление… Шучу. Но на всякий случай приведу определение мышления, сделанное Радловым: «Мышление — обозначает некоторую душевную деятельность, понимаемую то в более широком значении, то в более узком. В первом значении под мышлением разумеются все умственные процессы, во втором лишь произвольное соединение или разъединение двух (или более) элементов сознания. Мышление можно рассматривать с точки зрения психологической, как процесс, с точки зрения логической, как деятельность, преследующую известную цель (познание, истину) и с точки зрения метафизической — как выражение известного духовного содержания, имеющего определенное значение». Он опять сеет неопределенность, и я теперь не понимаю, с какой из трех возможных точек зрения он рассказывал о рассуждении, но у меня есть сильное подозрение, что и рассуждение он рассматривал с точки зрения логической, то есть с точки зрения деятельности, преследующей определенную, точнее, неопределенную, скрытую от меня цель. Тем не менее, если отбросить то, что явно узнается как присутствие цели выглядеть похожим на ученого или философа, и попробовать выбрать из определения Радлова то, что узнается моим личным понятием о рассуждении, то получается: Рассуждение — это деятельность рассудка. Начинается рассуждение с «определения темы», то есть с выбора предмета, по поводу которого и ведется рассуждение. Можно назвать его некой задачей, которую надо решить, рассуждая. Обнаружив задачу, я начинаю «перечисление и анализ доводов», то есть, попросту сужу и оцениваю то, что смог воспринять или узнать. Использование слова «анализ» — с очевидностью признак простонаучья, то есть цели выглядеть ученым. «Доводы» не так очевидны. Но если вдуматься, то они принадлежность спора, а их наличие в определении говорит о том, что Радлов пишет не о рассуждении, а о логическом рассуждении, которое рождалось из платонической диалектики, которая сама рождалась из искусства спора софистов. Это «рассуждение» опять же искусственное и имеет лишь относительную связь с тем, как рассуждает рассудок. Точнее, рассудок может рассуждать и для того, чтобы убедить кого-то или победить его в споре, но это — использование орудия, которое предназначено для другого. Тем не менее, рассуждая, я действительно перебираю и исследую свои «доводы», то есть, в сущности, образы, позволяющие взглянуть на задачу с разных сторону. Проделав это, я прихожу либо к выводу, либо к заключению. Слова эти, если вслушаться в их русское звучание, описывают принципиально различные действия. Очевидно, это означает, что итогом рассуждения могут быть разные образы, условно, закрытые или открытые для последующего рассуждения. Но я пока еще не готов рассуждать об этом. Глава 4. Советские словари Первым советским философским словарем был «Краткий философский словарь» Юдина и Розенталя, впервые вышедший в 1939 году. Это было идеологическое издание, важнейшей целью которого была не философия, а мировоззрение. Истина мало интересовала марксистов, если она не была классовой истиной, то есть истиной, как ее хочет видеть один из участников политической борьбы. Естественно, этот словарь не указывал своих источников, но в отношении рассудка он, видимо, опирался на словарь Радлова. Во всяком случае, внешне это тоже двойная статья «Рассудок и разум». Правда, по содержанию она опускает первую, общефилософскую часть определения Радлова и сразу переходит к политической, то есть к Канту и Гегелю, который был одной из составных частей марксизма. Звучит это определение крайне нелепо: «Рассудок и разум — два вида познания в философии Канта и Гегеля». Полоумное начало это определялось не тем, что марксисты не подозревали о том, что рассудок и разум существовали и вне Гегеля с Кантом, а тем, что надо было Гегеля преодолеть Энгельсом и Лениным, а логику — диалектическим мышлением. Вдаваться в этот бред не буду, потому что о рассуждении там нет ни слова. Статья эта сохранялась от первого издания «Краткого философского словаря» до последнего, если не ошибаюсь, в 1954-м. Единственное, что менялось, это количество цитат из Ленина. Первая попытка дать определение рассудку была сделана в «Философской энциклопедии» 1967 года. Писал эту статью Г. Батищев. Он, хоть и был марксистом, но все же при этом был философом, поэтому его статья явно сместила советскую философию от идеологии к философии. Точнее, к той философской культуре, которая правила в то время. «Рассудок — форма мышления, в которой его всеобщая диалектическая природа осуществляется и проявляется превращение — как специфически субъективная способность логически обрабатывать материал познания, придавая ему определенность, организованность и строгость, а также как дискурсивное движение в нем. Рассудок, в противоположность интуиции, представляется лишенным творческих функций, хотя на деле они лишь не находят в рассудке явного выражения. Следует отличать рассудок как философскую категорию от обыденного рассудка (см. здравый смысл)». В этом определении Батищева мне видится, как советская философия, пораженная марксизмом, начинает выздоравливать и возвращается к тому, чем она была до революции. Потребовалось как раз полвека. Это слабые определения, но с ними хотя бы можно спорить, их можно опровергать, достигая истины. Это всетаки возрождение! Определение это переполнено мусором, — простонаучными словечками и выражениями, вроде «форм мышления», «специфически субъективных способностей», «логичности». Особенно научно выглядело «дискурсивное движение» в мышлении. Если бы все это перевести на единый язык, рассуждение стало бы строгим и точным, но, к сожалению, могло бы утратить видимость соответствия действительности. Поэтому во всех тех местах, где философ сомневался в себе, он вставлял чужеродные понятия, тем самым сбивая читателя и лишая его возможности наглядно видеть точность рассуждения. Еще более мешает этому то, что невозможно понять, о каком именно рассудке говорит Батищев — о философской категории или моей способности рассуждать. Пояснение, что обыденный рассудок — это здравый смысл, просто глупо, но стоит в него заглянуть. Статья про смысл была написана А. Гулыгой. Она была огромной и какой-то бестолковой. За ней явно ощущалась старая философская традиция переводить английские и французские философские сочинения на русский язык, подменяя то, о чем говорили иностранцы словами «здравый смысл». Ни малейшего отношения к русскому понятию «здравый смысл» это философское чудовище не имеет. «Здравый смысл (здравый рассудок) — стихийно складывающиеся под воздействием повседневной практики, житейского опыта взгляды множества людей на окружающую их действительность и закономерности природы. В общепринятом толковании здравый смысл означает сознание, не искаженное какими-либо предвзятыми мнениями, пережитками, унаследованными от прошлого, ходячими, но ошибочными представлениями, религиозными догмами, устаревшими или оторванными от действительности философскими и другими воззрениями. Здравый смысл отделяет рассудок от предрассудка, рациональный взгляд на мир от суеверия, трезвое понимание вещей от влияния случайных обстоятельств, колебания моды и т. п. Здравый смысл характеризует повседневные побуждения, мотивы, которыми руководствуются люди в их каждодневной будничной практике. Здравый смысл дает себя знать и в области искусства и литературы, в известной мере определяя художественные вкусы людей, воплощаясь в фольклоре, в оценках людьми художественных произведений, а нередко и в эстетике». Поразительно беспомощное определение. Местами даже полоумное. Причем ведь прекрасно видит, что здравый смысл не только содержит в себе оценки, но и сам оценивается людьми как здравый. В отличие от иного. А какого? На уровне рассуждения Гулыги — от нездравого, конечно. Но если вдуматься в то, что он сам пишет про сознание, не искаженное какими-то предвзятыми мнениями, то в отличие от чистого сознания либо от разума. Здравый, значит, не чистый. Тем очевидней это в словах Гулыги о вкусах, оценках и воплощении здравого смысла в фольклоре, то есть в предрассудках и суевериях людей. Здравый — это не здоровый, это правильный, и правильный на вкус людей определенной эпохи, то есть в соответствии с модой и требованиями времени. Здравый смысл — это набор образцов поведения, которые именно в это время облегчают выживание. Здравый же рассудок — это лишь попытка наших философов переводить выражения, вроде английского common sense. А их бы не переводить надо, а понимать… Следовательно, когда Батищев пишет об обыденном рассудке, он и здесь нас обманывает, потому что отсылает еще к одному философскому понятию, заимствованному из европейской и американской философии, а не к тому, что мы знаем как свой рассудок. Попытка понять, что же такое не философская категория «рассудок», а сам рассудок, похоже, в советской философии не делалась. По крайней мере, не делалась в основном теле советской философии, не делалась как то, что считается официальной частью науки. Таким образом, извлечь из советской философии, что же такое рассуждение, можно лишь косвенно, понимая, что философы говорят не о самом рассуждении, а о каком-то рассуждении, скажем, логическом. Чтобы не быть голословным, приведу выдержку из той же статьи Батищева. «Рассудок разрывает эмпирические и собственно теоретические способы применения мышления и превращает их в самостоятельные «типы», из которых второй якобы не глубже проникает в предмет, а воспаряет над ним в абстракции. Для рассудка характерны рядоположность, внешняя рефлексия. В особенности рассудку свойственно гипертрофирование категории различия: с его точки зрения дистинкция есть высший символ научности. Языковое выражение, которое никогда не может быть единственным способом опредмечивания мыслительной деятельности, фетишизируется (знаковый фетишизм). Поэтому специфическим законам языковых операций процесса рассуждения придается значение законов будто бы самого познающего мышления. Отсюда иллюзия, будто логикой мышления должна быть не содержательная, а формальная логика…» Отсюда иллюзия, будто логикой мышления должна быть не содержательная, а формальная логика… Красиво бредил человек! Общее ощущение — кто-то сошел с ума. Но кто бы из нас двоих ни ополоумел, я точно знаю, что автор меня умней. И это знак. Меня обрабатывают. Эта философия — не любовь к мудрости. Она сражается не за истину, а за что-то, что достигается через других людей. Эта философия — все еще идеология. Но даже если не считать ее частью правящей идеологии, сама философия как наука бьется зато, чтобы обработать тех, кто ею правит, кто захватил ее в плен. Она внушает власть предержащим, что они глупее философов, а значит, должны их бояться и слушаться. По крайней мере, уважать и хорошо кормить… Движение за свободу философии от идеологии было непростым. Философия сражалась против властей, которые использовали ее как шлюху, пытающуюся примазаться к наукам, которые обеспечивали военную мощь Советского Союза, а потому уважались больше. Поэтому в следующем советском философском словаре Фролова, вышедшем уже в восьмидесятые, прежние категории превращаются в признаки научности: «Разум и рассудок — понятия, выражающие две взаимно необходимые стороны развития научного познания, а также нравственного и художественного мышления, две взаимно помогающие друг другу способности». Описания того, как работает рассудок, в этом словаре тоже нет, но уже одно то, что он назван способностью, означает колоссальное движение к действительности. Правда, движение это было возможно только через психологическое описание человека и его сознания. Этого советская философия не делала, оставляя психологии. Психология же той поры, как вы это уже видели, такими мелочами не занималась или занималась с оглядкой на философию и логику. Замкнутый круг, который не смогла разорвать и современная русская философия. По крайней мере, насколько она смогла выразить себя в своих словарях. Глава 5. Словари новой России После революции 1991 года в новой России вышло так много философских словарей, что все перечислить было бы трудно. Поэтому я воспользуюсь лишь теми, что имеются в моем распоряжении. Я опускаю всяческие «малые» словари, вроде «Краткого философского словаря» А. П. Алексеева или «Краткого словаря по философии» Н. Н. Рогалевич, поскольку они о рассудке и рассуждении вообще ничего не знают, и использую только «большие» издания, претендующие на то, чтобы быть энциклопедиями. Мне остается лишь надеяться, что эта подборка будет представительна. «Философский энциклопедический словарь» Губского 1997 года издания в отношении рассудка очень краток и столь же беспомощен: «Рассудок — психическая деятельность, дающая материал для разума путем образования понятий, суждений, путем умозаключений. Рассудок — является "мыслящей душой", способностью мыслить предметы и их связи посредством понятий (Вундт). Он представляет собой способность образования понятий, суждений и правил (Кант). Однако рассудок может быть без понятий и понятия бывают без рассудка». Рассудок — это и деятельность, и способность, и даже сущность — мыслящая душа… Что такое «способность образования понятий», которая может быть без понятий, я себе представить не могу… Другой энциклопедический словарь, «Философия» под редакцией Ивина, вышедший совсем недавно — в 2006 году, — простодушно повторяет старую, поколениями профессионалов наработанную схему совмещать рассудок и разум в одной статье, к тому же считая их философскими категориями. Что значит, что этот словарь совсем не собирается говорить о рассудке и лишь повторяет домыслы философов о чем-то, что они назвали этим старым добрым именем. Хуже того, это — «философские категории, сложившиеся в рамках классической немецкой философии и предназначенные для проведения различия между двумя якобы принципиально разными ступенями познания». Надо полагать, что, в отличие от всех остальных философов, у которых нет своего рассудка, у русских его нет даже в философском смысле — они его знают только из работ Канта и Гегеля… Нездоровится как-то нашим философам! К счастью, «Новая философская энциклопедия» 2001 года сохраняет хоть какой-то здравый смысл: «Рассудок — тип мыслительной деятельности, связанный с выделением и четкой фиксацией абстракций для освоения мышлением предмета. Выступая как необходимое условие работы мышления, его нормативного характера, рассудок осуществляет прежде всего упорядочивающую, систематизирующую функцию по отношению к предмету познавательной деятельности. В то же время абсолютизация в рассудке определенности и устойчивости форм мысли и их упорядочивающей функции приводит к известной скованности рассудочного мышления, опасности его догматизации, необходимости коррекции этих недостатков в реальном, живом познании многообразия действительности». Далее В. Швырев, писавший эту статью для Энциклопедии, переходит к рассказу о том, как рассматривает рассудок и разум «философская традиция», рассказывая о философии Канта и Гегеля. И это прекрасно: есть живой, действительный рассудок, которым наделен каждый из нас, и есть его философское понимание. Плохо только то, что я почти не понимаю, что же такое рассудок. Мне требуется перевод на русский, но, поскольку Швырев ничего не говорит о том, как думать рассуждая, я этот перевод делать не буду. Тем более что в последнем из выбранных мною словарей есть статья не только о рассудке, но и о рассуждении. Словарь этот — «Словарь философских терминов» В. Г. Кузнецова. К сожалению, он точно так же болен какой-то «детской болезнью местечковости» и знает только о том рассудке, что был в кантовской философии, что мне, ну, совсем неинтересно. Боюсь, что и его «рассуждение» — это какое-то очень особенное, очень философское рассуждение! «Рассуждение — процедура выведения некоторого высказывания из других высказываний. Рассуждение представляет собой познавательный прием, позволяющий с помощью вербальных, языковых средств осуществлять обоснованные утверждения, опираясь на некоторое известное знание и используя различные логические методы преобразования имеющейся информации. Утверждение, которое подвергается обоснованию, выводится в ходе рассуждения, называют тезисом, а используемые в этом процессе исходные положения — аргументами. Простейшей разновидностью рассуждения являются умозаключения. В них переход от аргументов (называемых также посылками) к тезису (называемому заключением) осуществляется непосредственно, "в один шаг". Хорошо известны такие примеры умозаключений, как однопосылочные выводы силлогистики (обращение, превращение и др.), двухпосылочные простые категорические силлогизмы, многопосылочные силлогистические выводы (сориты), а также ряд умозаключений, выделяемых в рамках логики высказываний (например, modusponens…)» Как видите, нас обманули и подсунули вместо рассуждения — логику. При этом обманули и себя, заявив по привычке, что «рассуждение представляет собой познавательный прием», а на деле показав то, что аргументы могут водиться лишь там, где есть спор, поскольку происходят от английского слова «спорить», argue. А значит, вопрос о познании не стоит перед подобным «рассуждалыликом», он сражается за победу… К сожалению, мне больше нечего сказать о том, как рассуждают наши философы в самом общем виде. Допускаю, что в недрах философского сообщества имеется немало утонченных работ, посвященных искусству рассуждения. Но они, очевидно, еще не стали общепринятыми. Общее же мнение философского сообщества, которое естественно выражается в его самых общедоступных изданиях, таково, что остается тяжелое ощущение. Кажется, с рассуждением у наших философов неладно… Глава 6. Современная академическая философия Поскольку я веду свое исследование способом культурно-исторической психологии, я не должен думать за науку и выискивать ее лучшие стороны. Мне достаточно показать то, что сегодня является культурой соответствующего научного сообщества. В данном случае, философского. Конечно, я допускаю, что в огромном философском сообществе есть и такие мыслители, которые полностью не укладываются в общую картину, но это не существенно для моего исследования. Моя главная задача — познать себя, разглядев, как в моем сознании уложены те или иные понятия и представления. В частности, как уложилась в моем сознании современная академическая философия. Для этого мне надо описать ее тело, то есть, говоря научно, корпус или парадигму современной русской философии. Как кажется, составлять это тело должны работы самого широкого распространения, на которых стоит пугающая надпись: допущено в качестве учебника, соответствует государственному стандарту на философское образование. Значит, вслед за словарями, которые, безусловно, являются визитными карточками современной философии, мне предстоит посмотреть, что думают о рассуждении академические учебники философии. И тут начинаются странности… Как по-вашему, должны ли философские учебники и словари соответствовать друг другу? Ведь их, как кажется, должны создавать люди, входящие в самое сердце сообщества. Попросту, свои, поскольку такое чужому не доверишь! Но когда после словарей начинаешь изучать учебники, появляется ощущение, что это разные вотчины, и люди, захватившие право на написание учебников, ничего не знают о тех, кто пишет словари… Удивительное единодушие имеется только между «Кратким философским словарем» под редакцией А. П. Алексеева и выпущенным философским факультетом МГУ учебником «Философия в вопросах и ответах» под редакцией того же А. П. Алексеева. Эти сочинения ничего не знают ни о рассудке, ни о рассуждении. В остальных все гораздо сложнее. Если вы помните, русская философия традиционно относилась к разуму и рассудку, с одной стороны, как к философским категориям, с другой — как к формам или ступеням познавательной деятельности. Само собой ожидается, что в таком случае о рассудке должны бы рассказывать там, где занимаются изучением познания и познавательных способностей человека — в гносеологии или теории познания. Но из подборки почти в полтора десятка различных современных учебников философии, лишь сборник шпаргалок «Философия: экзаменационные ответы», Николаевой, Самыгина и Столяренко смутно помнит, что рассудок должен бы относиться к познанию: «В процессе познания участвуют в совокупности чувственное, рациональное познание, логика, интуиция. <…> Рациональная ступень познания опирается на логическое мышление, которое осуществляется в трех логических формах: понятия, суждения, умозаключения. <…> Выделяют два различных уровня мышления: рассудок и разум. Рассудок — исходный уровень мышления, на котором оперирование абстракциями происходит в пределах жесткого стандарта, неизменной схемы, рассматривая понятия и предметы как неизменные и постоянные. Разум — диалектическое мышление, для которого характерны творческое оперирование абстракциями, постижение сущности вещей в их развитии и саморефлексия своего познания, деятельности» (Николаева, с. 120–121). Не буду ничего говорить о самом делении мышления на уровни, хотя от этого и несет плесенью, но сборник шпаргалок — это такое абсолютно парадигмальное изложение материала науки, иначе говоря, тут места вольностям нет, иначе завалишь экзамены. Следовательно, современная философия больше не относит понятие, суждение и умозаключение к рассудку. Теперь это либо «формы мысли» либо «логические формы». Изящный выход из неловкого положения… Изящней только вообще не поминать этот противный рассудок, как поступают авторы «больших» учебников философии, вроде В.В.Ильина. Но это выход для профессиональных философов, но не для меня. Мне надо научиться думать рассуждая. Поэтому я обыскиваю все учебники, попадающиеся мне в руки. И обнаруживаю, что современные русские философы не только не связывают рассудок с познанием, но и само понятие «рассудок» почти не встречается в современных академических учебниках за исключением тех случаев, когда он говорит о разуме и рассудке У Канта и Гегеля, или в редких оговорках для связки слов. То же, что словари прошлого определяли как составные части рассудка или рассуждения — сравнение, анализ, синтез, абстрагирование, обобщение, конкретизация, классификация, систематизация, понятие, суждение, умозаключение, посылки, выводы, — теперь, как вы видели, оказывается формами мышления (они же — логические формы и формы логического мышления) (Курбатов, П.Алексеев, Лавриненко, Гуревич, Спиркин), либо методами познания (Грядовой, Голубинцев, Бучило). В соответствии с этим, бывшее когда-то единым тело понятия «рассудок» в значении способности к рассуждению теперь оказалось раздробленным между двумя частями современной философии: одни из входивших в рассуждение понятий могут быть упомянуты в разделах, посвященных сознанию, другие — в теории познания. Правда, некоторые относят эти «формы-методы» к логике. Но поскольку логика для них — это наука о правильном мышлении, можно посчитать, что речь все же идет о формах мышления. Но если вспомнить, что само мышление — это познавательная способность, то можно посчитать, что мы — на полях теории познания… Не берусь судить, поскольку мне это не важно. Мне важно лишь то, что при этом никто из философов не учит тому, как рассуждать. А поскольку я просматриваю основные учебники философии, имеющие не только рекомендации министерств, но и многократно переиздававшиеся, я могу сделать вывод, что наших студентов-философов не учат рассуждать! Но если не учат рассуждать студентов, значит, не учат рассуждать и философов!.. На это, конечно, философы могут возразить, что их-то как раз учат рассуждать логически, поскольку они чуть ли не единственные изучают логику. О логике разговор особый. Как, к примеру, о математике или эсперанто. Даже если логика учит не только особым образом записывать ход рассуждения, но и самому рассуждению, это все же ЛОГИЧЕСКОЕ рассуждение, которое искусственно создано и привнесено в наше сознание. Сами же философы, пока не освоят логику, либо рассуждать не умеют совсем, либо умеют и рассуждают. И второе вернее. Есть ли логика, нет ли логики, но мы рассуждаем постоянно и, кстати, часто лучше профессоров логики, которые в жизни оказываются далеко не такими богатыми и успешными, как они умны и умелы в логическом смысле. Следовательно, рассуждение нам доступно до логики, оно есть, оно — моя данность, но его никто не изучает и не совершенствует. По той простой причине, что появилась логика и пообещала чудо… Чтобы не быть голословным, приведу пару примеров, как современные философы пишут о том, что раньше составляло рассудок или рассуждение. Бучило и Чумаков: «Существует группа методов научного познания, которая используется как на эмпирическом, так и на теоретическом уровне. Специфика этой группы методов состоит в том, что они являются универсальными в умственной деятельности человека, и поэтому без них невозможен сам мыслительный процесс, само движение знания. К названным методам относятся: абстрагирование, обобщение, анализ и синтез, индукция, дедукция и умозаключение по аналогии. Абстрагирование состоит в том, что наше мыиыение идет по пути мысленного отвлечения от несущественных или случайных свойств, связей и отношений познаваемого объекта с одновременным фиксированием внимания на тех сторонах, которые важны. Обобщение предполагает нахождение общих свойств, связей и отношений в исследуемых объектах, установление их сходства, свидетельствующего об их принадлежности к некоторому классу явлений. Результатом абстрагирования и обобщения являются как научные, так и обыденные понятия… Анализ — это метод познания, состоящий в мысленном расчленении предмета на составляющие его части с целью познания. Синтез предполагает мысленное воссоединение составных частей изучаемого явления» (Бучило, с. 200). В состоянии ли вы научиться рассуждать по этим подсказкам, я не знаю, но знаю, что эти подсказки слишком общи и поверхностны, чтобы быть верными. И я уже задавал к некоторым из подобных отписок вопросы, которые рождаются при попытке научиться этим приемам. Как вы видели, эти авторы пишут о том, что входило в рассуждение, как о методах. О них же как о формах я буду рассказывать в главе, посвященной логике. Пока же приведу пример из сочинения, которое изящно сумело обойти крайности философского мира и говорит о частях рассудка как о «структуре». Это «Основы философии» В. Курбатова. «Абстрактное мышление — следующая неотъемлемая часть познания. Оно тоже имеет сложную структуру: — понятие; — суждение; — умозаключение; Понятие, также являясь отражением свойств предметов и отношений, благодаря обобщенной, абстрактной природе и знаковой форме, не обладает той предметной наглядностью, которая свойственна чувственному познанию. Обычно под понятием подразумевают мысль, отражающую в обобщенной форме существенные связи между предметами действительности. Объект характеризуется в понятии обобщенно, что достигается с помощью следующих средств: а) абстракция; б) идеализация; в) обобщение; г) сравнение; д) определение; Абстракция или абстрагирование означает отвлечение от несущественных черт, выявление существенных свойств. Обычно отвлечение с одной стороны упрощает и схематизирует, но вместе с этим, пополняет формируемый образ или мысль с наполнением знакового, символического смысла и содержания. Абстрактный объект, создаваемый на основании метода абстрагирования, может интерпретироваться (наполняться смыслом) на множестве ему подобных объектов. <…> Обобщение — буквально означает "мысленный переход". Это операция абстрактного мыишения, которая осуществляется посредством перехода от единичного факта или явления к классу фактов» (Курбатов, с. 248–249). Я намеренно выбрал именно такие примеры, в которых перечисляются почти одни и те же «формо-методы», чтобы дать представление и о том, насколько едины в своих взглядах философы, и насколько просто по таким описаниям обучиться рассуждению. Впрочем, сами авторы, наверное, могут возразить, что их работы носят общий характер и имеют задачей лишь описать то, чем является философия. Обучать же — дело прикладных семинаров и особых учебников. Согласен и снимаю все свои претензии вместе с надеждами… Тем более что сами философы честно говорят, что и не собирались говорить о такой ерунде, как рассудок. Это же устарело! Впрочем, один человек все же помянул и рассудок и разум. Думаю, как раз потому, что сильно «устарел». Устарел в том смысле, что все еще придерживается старых взглядов на эти предметы, поскольку и сам принадлежит к старшему поколению наших философов. Это Александр Георгиевич Спиркин, чей учебник — единственный! — содержит, на мой взгляд, обязательный параграф: «О рассудке и разуме, уме и мудрости». Параграф этот, правду сказать, исторический, то есть относящийся к устаревшей философии прежних мыслителей: «Рассудок и разум. По способу умственной деятельности мыслящее сознание личности можно разделить на два основных типа: рассудок и разум. Первым из мыслителей, кто уловил разнотипность характера мышления, был Гераклит, который показал, что, мысля одним способом, менее совершенно, ограниченно, человек не поднимается до всеобщего. Разум же состоит в возможности воспринять природу целостного, в ее движении и взаимосвязи. Сократ понимал под рассудком средний, характерный для многих уровень мышления, способность согласовывать внутренние правила с внешней деятельностью. Платон считал, что разум есть способность созерцать сущее в понятиях, а рассудок достаточен для обыденного применения в практической деятельности. Согласно Аристотелю, более мудрым оказывается не тот, кто действует непосредственно, а тот, кто владеет знанием в общей форме. Рассудок проявляет себя в частных науках, в какой-либо специальной области. Его функция — составление суждений, формальное отношение к вещам. Разум же ориентирован на сущее; он рефлексивен» (Спиркин, с. 366). После всего предыдущего, эти строки звучат чарующе. Жаль только, никто из перечисленных мудрецов не говорил о рассудке, а Спиркин не объяснил, как он понял, что те греческие слова, которые они используют, надо понять именно так. Ведь чтобы понять, что Платон или Гераклит говорит о рассудке, надо иметь не греко-русский словарь, а добротное определение, даже описание сравниваемых понятий в русском и греческом. К тому же Гераклит точно не говорит о рассудке в том знаменитом отрывке, он лишь объясняет, что Логос, будучи изречен, понимается людьми по-разному, а невежды как не понимали его до изречения, так не понимают и после… Да они даже и не пытаются. Зачем?! Зачем понимать, если ты уже знаешь! Так ведь можно дойти и до сомнения… Глава 7. Философская логика Собственно логике я намерен посвятить особый раздел, в этой же главе я пишу о том, как видят логику не логики, а философы. Когда-то логика была частью философии, но с тех пор из философии ушло так много различных наук, что от нее почти ничего не осталось. И пора бы уже признать, что и логика тоже совсем самостоятельная и не очень философская наука. Как психология. Но без нее у философов не очень клеится разговор о познании, поскольку, как вы помните, разум и рассудок были ими объявлены видами познавательной деятельности. И философы невольно сохраняют упоминания логики в своих общих учебниках. Есть, конечно, и такие, кто просто вводит в свои книги раздел, посвященный логике, тем самым заявляя, что считает ее частью философии. Но их осталось совсем мало. К тому же, эти их разделы совсем не похожи на то, во что превратилась современная логика. Это лишь воспоминания о былом величии философии… Но начну с тех учебников, где логика поминается лишь случайно и как бы невольно. Довольно редко это выглядит как осознанное использование логики в рамках теории познания, как сделано в «Философии» под редакцией В. Н. Лавриненко, где о логике рассказывается в главе «Познание»: «Рассмотрим более подробно вопрос о том, с помощью каких средств осуществляется процесс познания, какими способами добывается истина. В современной философии рассматриваются две основные формы познания: чувственное познание и логическое познание. Чувственное познание выступает в форме образов, которые возникают в сознании человека в результате деятельности органов чувств и центральной нервной системы. Это ощущения, восприятия и представления. <…> В отличие от чувственных форм логические средства познания не обязательно должны сопровождаться чувственными образами. Скорее верно обратное — любой чувственный образ у человека, в отличие от животных, сопровождается логическим образом. Элементарными формами логического отражения, присущими всем людям, являются понятия, суждения и умозаключения. Подробный анализ этих форм дается в курсе логики» (Лавриненко, с. 286). Что можно извлечь из этого рассказа? То, что раньше чувственное познание дополнялось разумом и рассудком, теперь же эта «ступень познания» полностью отошла логике, будто в России тайно произошел еще один передел собственности. Естественно, прежних владельцев не упоминают, чтобы не будить неприятные воспоминания… Другие философы стараются не поминать не только разум и рассудок, но и логику. Они говорят о мышлении в рамках теории или философии познания, и у них как бы само собой выскакивает что-то логическое: «Суждения, являющиеся одной из основных форм логического мышления, уже имеются при чувственно-сенситивном отражении предметов. В них ставятся в связь конкретные восприятия и представления. Говоря, к примеру: "Студентка Иванова пошла в кинотеатр "Россия "", — мы не осуществляем никаких операций по обобщению признаков, мы лишь утверждаем что-то о ком-то, причем в наглядно-образной форме. С одной стороны, здесь имеется акт мышления, а с другой — отсутствует абстрагирующая логика. Положение о том, что суждения не связаны только с понятиями или, допустим, теориями, признается, кстати, и авторитетными специалистами по логике…» (Алексеев А., с. 282). От этих случайных проблесков логики внутри общей философии остается ощущение, что логики очень бурно обсуждают именно то, что интересует меня, только как-то сложно и не простым языком. Но пока еще пример из логики между делом. Это единственный пример, в котором поминается рассуждение: «К тому или иному суждению человек может прийти путем непосредственного наблюдения какого-либо факта или опосредованным путем — с помощью умозаключения. Мышление не есть просто суждение. В реальном процессе мышления понятия и суждения не пребывают особняком. Они как звенья включены в цепь более сложных умственных действий — в рассуждения. Относительно законченной единицей рассуждения является умозаключение. Из имеющихся суждений оно образует новое — вывод. Именно выведение новых суждений является характерным для умозаключения как логической операции. Суждения, из которых выводится заключение, суть посылки. Умозаключение представляет собой операцию мышления, в ходе которой из сопоставления ряда посылок выводится суждение» (Спиркин, с. 449). Как видите, из этих полуслучайных оговорок складывается некая картина или описание того, что философы понимают под логикой. Почему эти строки скрыты философами посреди рассказов о теории познания? Думаю, это связано с теми изменениями, которые произошли с логикой за последние век-полтора. Раньше логику, как и психологию, мог читать один и тот же философ как дополнения к своим философским интересам. Теперь философ боится логики, потому что она, как физика, химия или математика, ушла и стала чем-то уж слишком мало доступным для простого философа. И сделали это сами философы — они попросту предали себя, отказавшись от поиска истины. За этим стоит психология — и личная и общественная. Ее бы стоило изучать философам, чтобы понимать, почему они читают свои курсы так, а не иначе. И почему с философией происходят те или иные изменения. Большая часть этих изменений определяется отнюдь не тем, что современная философия стала гораздо лучше знать свой предмет, чем было раньше. Они определяются целями, которые преследуют философы. Не буду говорить о том, как философы не хотят жить в бочках и голыми или уходить в монастыри, в пустыни, чтобы прозревать истину в постах и медитациях. Допустим, истину можно открывать и в хорошо оснащенных лабораториях или в богатых библиотеках. Но вот когда ты пишешь и выбираешь из двух возможных определений одно, что подталкивает твой выбор? Понять это — простое психологическое упражнение, можно сказать, начальная культура самоосознавания. Почему бы философам не овладеть ею, почему не научиться задаваться вопросами? Приведу пример. Человек, обладающий бесчисленной коллекцией всяческих философских регалий, — Павел Семенович Гуревич — в книге, помеченной скромной надписью на обложке «Учебники профессора П. С. Гуревича», пишет в рамках рассказа о теории познания главу: «Логика как наука о принципах правильного мышления». Правильное мышление! Что двигало им, чтобы выбрать именно это название? Поиск истины? Глава эта, точнее, главка на одну страничку, названа именно так, чтобы думающий читатель сразу понял: здесь рыбы нет, точнее, здесь не будет попытки описать мышление. Здесь Гуревич выдал то, о чем писала Людмила Александровна Микешина вслед за Мамардашвили в книге, посвященной болезни всей нашей теории познания: «…традиционная "теория познания есть нормативная или «законодательная» теория познания"» (Микешина, с. 36). Попросту говоря, наша теория познания и уж тем более логика не изучают мышление, они предписывают, каким ему быть. Они заставляют «мыслить правильно», не описав ту основу, которую меняют, не изучив ее и не поняв, к тому же и не защитив себя от подчинения теми, кто сумеет говорить от лица заказчика правильности, — и тем обрекают на вечную службу неведомым хозяевам. Сейчас с логикой происходит, говоря языком фильмов ужасов, очередная трансмутация — она превращается в «символическую логику», которая в действительности вообще не имеет отношения к логике, поскольку является лишь иным способом записи математических действий. Общее ощущение от нее — ужас перед грядущим чудовищем. Прислушиваться к современной логике — значит убить философию окончательно… Так что же двигало Гуревичем? Желание познать действительность или желание вещать и просвещать от лица собственника всех истин, имеющихся у человечества? Это психология, и еще проще — это гигиена и санитария умственного труда. Такие вопросы необходимо задавать себе, когда пишешь учебники. Попросту спрашивать себя: я уверен, что это так, или же я лишь хочу написать учебник, чтобы люди могли сдавать экзамены? Но ведь это ложь. Сами философы пишут о тех исследованиях мышления людей разных культур и вслед за многочисленными этнологами грамотно заявляют: исследования показывают — наш, западный способ думать отнюдь не свойственен человеческому сознанию как данность. Люди других культур думают иначе. Значит, говорить о «правильном мышлении» можно лишь экономически, то есть от лица Хозяина, который держит философов как журналистов для обработки общественного сознания. Хозяин этот — те экономические силы, которым выгодно, чтобы все люди думали одинаково и ценили одно и то же. В таком «унифицированном мире» легче торговать, таких одинаковых людей легче покорять, из них легче делать рабочих и солдат… «Правильное мышление» философов — это удобное мышление. Оно не имеет отношения к истине и ее поиску, зато так проще жить. И это предательство. Долгое и намеренное предательство, которое творило философское сообщество по отношению к самому себе. Я уже приводил пример, как простодушный Александр Введенский предлагал в 1914 году просто выкинуть все эти неудобные для использования разум, рассудок и ум из философского и психологического языка. Но это яркий пример того, как умные люди рубят сук, на котором сидят, и засыпают источники, питавшие их. Однако современная философия полна примеров, когда то же самое творится не так ярко. Лишь одна выдержка из учебника с названием «Философия»: «Рассудок (дедуктивная логика). Рассудок и логика. Слово «рассудок» в естественном языке употребляется и в значении "дедуктивное мышление", и в значении "вероятностное мышление". В обоих случаях люди рассуждают, а поэтому мыслят ассудком. Я предлагаю под деятельностью рассудка понимать только дедуктивное мышление, дедуктивную логику, поскольку именно дедукция является в наибольшей степени мышлением по правилам, правильным мыишением. А правильное, строго логическое мышление — идеал ясного рассудка, недвусмысленного, четкого рассуждения» (Балашов, с. 523). Удобно! Просто! Изящно! Подозреваю: намерениями сделать жизнь философа удобней выстлана вся дорога, по которой «прогрессирует» современная философия… Заключение философского рассуждения Странное ощущение вынес я из погружения в философию. Честно признаюсь, я ожидал чего-то иного. Я понимаю, что есть среди философов и философы… я допускаю это. Да некоторыми и восхищаюсь, так что философы среди философов определенно есть. Наверное, есть у философов и рассуждение. Философское рассуждение… Я не нашел… Раздел 3. РАССУЖДЕНИЕ ЛОГИКОВ Я с трепетом предвкушаю встречу с этой… наукой? Во всяком случае, сама логика с охотой называет себя так, как и математика, к которой она сейчас припаразитилась. В действительности, логика, конечно же, не наука. Хотя может быть наука о логике. Но сама логика — это язык, способ записи. Чего? Думаю, именно рассуждения. Но философы, то ли без зазрения совести, то ли бездумно, утверждают: логика — это наука о формах и приемах ПРАВИЛЬНОГО мышления, «устанавливающая условия правильного рассуждения», как утверждает «Краткий философский словарь» под редакцией А. П. Алексеева. Наука, устанавливающая законы рассуждения, не может быть наукой о рассудке и его способности рассуждать… Как не может быть наукой Уголовный кодекс. Не знаю, стоит ли это объяснять. Думаю, тому, кто собрался изучать рассуждение, это должно быть очевидно. Логику, как особую «науку», создал Аристотель. Но с тех пор эту игрушку присвоило слишком много умных мальчиков и девочек, чтобы она осталась прежней. Логика меняется. Она меняется в тысячелетиях, меняется в веках, и даже за десятилетия происходят очевидные изменения логики. Когда-то она была частью философии, чем она стала сейчас, сходу ответить трудно. Просто приведу выдержку из работы, пытающейся понять, что же сталось с тем, что когда-то было «Философской логикой»: «Традиционная логика как исторически первая форма логического знания предполагала чисто содержательные системы философской логики, с позиции которых и обосновывались первые формальные теории. В настоящее время господствующие позиции стала занимать другая форма логического знания, представленная математической логикой, то есть таким направлением формально-логических исследований, в рамках которых эксплицируются дедуктивные, модельные и другие свойства математических теорий. В результате философская логика стала активно математизироваться» (Шуман, с. 5). В этом странном построении не всё чисто с точки зрения точного рассуждения. Первый абзац просто невозможно понять, если не владеть птичьим языком современной науки — просто-научьем. Он собран из кусков, из кубиков, и, похоже, не все эти кубики из одного набора. Почему? Зачем философу говорить на двух языках сразу? Чтобы его читали русские люди? Или чтобы они покупали его книгу? Боюсь, он на простых читателей не рассчитывал, этот абзац весь адресован тем, кто исходно понимает, о чем речь. Это рассказ о логике для логиков. Поэтому я просто не в силах о нем судить, потому что не понимаю, что значит, что логика предполагала содержательные системы логики. Что-то вроде того, что масло предполагает в себе наличие масла… Впрочем, последнее, пожалуй, понятнее, потому что мы знаем, что масло воруют, а вместе него нам продают маргарин, как вместо колбасы — соевые концентраты и красители… Может быть, с логикой делают то же самое? Судите сами, если логика — это «наука» о правильном мышлении или правильном рассуждении, как она может математизироваться? Какое математика имеет отношение к рассуждению? Только то, что она его использует? В таком случае, и мой желудок имеет отношение к колбасе!.. Наука о рассуждении не может математизироваться, не может превращаться в подсобную дисциплину математики, просто потому, что она должна изучать рассуждение! Но философ не оговорился. Развившаяся за последнее столетие странная дисциплина с названием «Символическая логика», вытесняет из университетов прежнюю, «традиционную» логику. Но это не логика! Это — жуткий монстр, который не могут уже понимать даже посвященные. Это творение шарлатанов для шарлатанов, укравшее имя Логика, как когда-то физиология украла у психологии ее имя. Причем выгоды от того, чтобы выглядеть математикой, настолько велики, что в «математические науки» лезли в прошлом веке все, кому не лень. Та же психология теперь считает своим признаком наличие математических методов. Лингвистика вообще хотела бы не существовать, а быть «структурным» подразделением математики… Болезнь эта страшно усилилась в середине прошлого века с появлением Винеровской кибернетики, которая сумела убедить человечество, что решит все его проблемы. На поверку оказалась еще одной научной уткой, но кусочек маслица на корочку научного хлебца урвать успела… Вот и «символическая логика», перестав быть логикой, уверенно вытолкала из гнезда другие виды логики. Строго по законам биологической борьбы видов — побеждает тот, кто телом больше и наглей. Как кукушачий подменыш… При этом «логики» эти не стесняются выпускать учебники своей псевдонауки, а в них признаваться в том, что вся их наука — вранье. Вот отрывок из Предисловия к последнему учебнику «Символической логики», выпущенному Петербургским университетом: «Авторы данного учебника, к сожалению, не смогли провести во всех его разделах одну и ту же символику. Мы старались сохранить за логическими знаками те же значения, которые придавались им в "Формальной логике", однако не везде это оказалось возможным. Дело в том, что в наш учебник вошло много нового материала из разных областей науки, в которых нередко в символике наблюдается "либеральное разнообразие". Впрочем, «разбоя» в данном учебнике не так уж много; при этом автор каждой главы оговаривает употребление им символов, если это необходимо» (Символическая логика, с. 7–8). Эта «наука» даже не пытается внушить нам, что вырастает из логики! Она просто занимает ее место, присвоив себе имя и некоторые узнаваемые черты! Допускаю, она имеет право на существование. Возможно, математике действительно нужно, чтобы помимо формул в ней и объяснения были записаны не в виде рассуждения, а в виде подобном формулам. Зачем? Ну, возможно, чтобы быстрее схватывать написанное, так сказать, одним взглядом. Жизнь, правда, показывает, что количество ошибок при такой записи растет в той же пропорции, в какой сокращается ее объем. Да и бог с ним! Бог и с этой кривой логикой. Важно одно: формальная логика не только не имеет отношения к рассуждению, она его вытравливает даже из математики, к которой присосалась! Мне же нужно именно то, что учит рассуждать. Глава 1. Математическое сомнение в логике. Пуанкаре В сущности, я начал рассказ о рассуждении в логике с того, что высказал ей недоверие. Оговорюсь сразу: не всей. Пока не всей. Пока только той, что присвоила себе это имя одновременно с современной физиологической психологией, укравшей полтора века назад свое имя у науки о душе. В каком-то смысле я не имею права высказывать свои сомнения и уж тем более — недоверие этой странной вещи, которая называется теперь символической логикой. Просто потому, что я ее не понимаю, а значит, и не знаю. Боюсь, именно по этой причине ее и пропустили в сообщество наук: никто из действительных логиков и философов просто не ощущал права ее не пускать — а вдруг будет уничтожено что-то ценное! Ведь они тоже не понимали и не знали это творение сноразума, прорвавшееся в наш мир, будто чужой дух. В действительности, сомнения в символической логике и даже предупреждения об опасности звучали неоднократно и из уст очень видных ученых. Думаю, что первым его высказал еще в начале четырнадцатого века английский философ и логик Уильям Оккам. Высказал как предвидение или предчувствие. Возможно, потому, что сам делил логику «на логику терминов, логику высказываний и логику рассуждений» (Апполонов, с. XVI). Но высказал не в своей «Логике», а сразу в нескольких философских работах как методологический принцип, то есть как основание, из которого должно вырастать точное рассуждение. Принцип этот общеизвестен под именем «бритвы Оккама» и воспроизводится чаще всего как требование: не следует умножать сущности без надобности. В действительности это знаменитое изречение или требование не встречается в тех подлинных сочинениях Оккама, которые нам известны. Оно сохранилось лишь в предании. В работах самого Оккама «бритва» звучит иначе. Но чтобы это звучание заиграло, я сначала расскажу о том, как сомневались в символической логике математики. В частности, такой прекрасный математик, как Анри Пуанкаре, умерший как раз в 1917 году, когда естественная наука начала свою кровавую революцию. Пуанкаре был очень сильным математиком и физиком и даже разработал независимо от Эйнштейна основы специальной теории относительности с ее математическим обоснованием. Но Пуанкаре был не только ученым, он был еще и думающим человеком. Поэтому он писал философские работы, размышляя о роли науки. Одна из таких его работ вышла в России в 1910 году под названием «Наука и метод». В ней очень много математики и о математике, то есть как раз о том, с чем сращивает себя современная логика. Как видите, Пуанкаре, как и Оккам, думает о методе, то есть о путях и способах движения науки к своим целям. И это необходимо отметить особо: метод — это путь и способ к цели. Следовательно, цель определяет его. Стоит подменить цель, и надо пересматривать метод. Стоит заметить, что в твоей науке поменялись способы, — и ты безошибочно вскрыл заговор: кто-то подменил цель! Пуанкаре пишет главы о будущем математических наук. Значит, он размышляет о цели, к которой эти науки стремятся. И посреди битвы за чистоту математики, у него вдруг рождаются главы: «Математические науки и логика» и «Новые логики». Они вырастают из опасения, что преподавание математики в Европе к концу девятнадцатого века пришло в нездоровое состояние, которым он завершает предшествующую главу: «Если вы мне теперь скажете, что методы, которые я пропагандирую, давно уже применяются в лицеях, я буду более обрадован, чем удивлен. Я знаю, что в общем у нас обучение математике поставлено удовлетворительно. Я не хочу, чтобы оно было нарушено, — это меня опечалило бы, — я желаю лишь медленных прогрессивных улучшений. Это обучение не должно подвергаться крутым колебаниям по капризу преходящей моды. Его высокая воспитательная ценность померкла бы в такой буре. Здравая и прочная логика должна по-прежнему лежать в его основании. Определение, внушаемое при помощи примеров, всегда необходимо, но оно должно подготовить логическое определение, а не заменять его; оно должно, по крайней мере, выяснить желательность такого логического определения…» (Пуанкаре, с. 180). Пуанкаре явно ратует за логику, он вообще — логик! Только вот настораживает требование, что в основе математического обучения должна лежать «здравая и прочная логика». Поскольку речь идет не о сумасшедших, а о способах обучения математике, то это звучит странно: а разве в науке, разве у ученых может быть какая-то иная логика?! Пуанкаре объясняет свое опасение в следующей главе, начиная ее прямо с описания той задачи или беды, в которую попала математика к началу двадцатого века: «Можно ли математику свести к логике, не обращаясь предварительно к тем принципам, которые ей, математике, свойственны? Существует школа математиков, которая со всей страстью и верой в дело стремится доказать это. Она выработала специальный язык, в котором нет больше слов, а в котором имеются одни только знаки. Этот язык понятен только немногим посвященным, так что профаны склонны преклоняться перед категорическими утверждениями горячих адептов. Не бесполезно, однако, ближе исследовать эти утверждения, чтобы убедиться, насколько оправдывается тот категорический тон, с которым они высказываются» (Пуанкаре, с. 182). Знаки — это как раз то, с чего начинает свою «Логику» Оккам. Этот разговор нужен Оккаму, чтобы определиться с предметом логики. Логику он считает «наиболее подходящим инструментом, без которого не может быть познана в совершенстве ни одна наука» (Оккам, с. 3). Из последующих строк становится ясно, что Оккам видит логику искусством рассуждения и доказательства. Поэтому вполне оправданно в первой главе, посвященной терминам, появляется латинское слово «аргумент»: «Все авторы сочинений по логике стремятся разъяснить, что аргументы состоят из высказываний, а высказывания из терминов. Отсюда [ясно], что термин есть не что иное, как непосредственная часть высказывания. В самом деле, Аристотель, определяя термин, пишет в I книге Первых Аналитик: "Термином я называю то, на что расчленяется высказывание, утверждающее или отрицающее, что нечто есть, то есть предикат, и то, о чем он сказывается"» (Оккам, с. 3). Это в переводе Апполонова и Гарнцева. В нашем академическом переводе Фохта это место из Аристотеля звучит так: «Термином я называю то, на что распадается посылка, то есть то, что сказывается, и то, о чем оно сказывается, с присоединением [глагола] «быть» или "не быть"» (Аристотель, Первая аналитика, 24Ь, 15). Если свести оба перевода в единое высказывание, то станет ясно, что речь идет о высказывании, которое используется как доказательство или довод в рассуждении, в котором спорящий доказывает свою правоту. Это высказывание состоит из неких смысловых единиц, хотя единицы эти, именуемые терминами, как далее поясняет Оккам, могут быть разной природы. Попросту, качественно различаются. Но это пока не так уж существенно, существенно то, что для Оккама все это относится к речи, которую он вслед за Боэцием делит на три вида: письменную, устную и внутреннюю. Как это звучит в переводе: «письменная, устная, ментальная (последняя существует только в уме)» (Оккам, с. 5). В действительности, в латинском оригинале нет ментальной речи, а стоит «соnсерtus», что значит, что Оккам говорит о понятиях или представлениях, образах воображения. Это полностью согласуется с Аристотелем, если вспомнить, что его «Первые аналитики», так или иначе, вырастают из сочинения «Об истолковании», начинающегося с установления того, что такое высказывание и речь: «Итак, то, что в звукосочетаниях, — это знаки представлений в душе, а письмена — знаки того, что в звукосочетаниях» (Аристотель, Об истолковании, 16а, 4). Не буду пока вдаваться в то, что Аристотель и Оккам понимают под представлениями совсем не то же самое, что современные философия и психология. Кратко — это образ, который мы можем себе представить, хотя отнюдь не простейший образ чувственного восприятия, как это считается сейчас. Да это и очевидно, раз возможна замена представления на понятие, что недопустимо в современной философии. Как и очевидно, если понять, что на эти «представления» делится высказывание. Для современной философии высказывание может делиться на понятия, но никак не на представления. Но это лишь уточнение понятия «термин», главное в ином: «Термин, произносимый голосом, есть часть высказывания, произнесенного голосом и предназначенного быть услышанным телесным слухом. Ментальный термин есть интенция, или претерпевание, души, обозначающее или со-означающее нечто, по природе и предназначенное для того, чтобы быть частью высказывания, производимого в уме, и подразумевать то, что оно обозначает. <… > Но когда я говорю, что слова суть подчиненные знаки понятий, или интенций, души, я не имею в виду, что слова в первую очередь и в собственном смысле слова являются знаками самих понятий души, если термин "знак "употребляется в собственном значении; напротив, [я хочу сказать], что [слова являются знаками понятий в силу того], что они налагаются для обозначения тех самых [объектов], которые обозначаются посредством понятий ума…» (Оккам, с. 5). Не буду вдаваться в логические тонкости Оккама. Мне достаточно того, что для него слова — это знаки понятий, но еще важнее, что понятия — это «интенции», то есть некие движения ДУШИ! Пока мы ведем рассуждение в словах, мы прямо и непосредственно передаем душевные движения. В этом существо того, что названо Божественной речью, Вяч или Логос! Именно этому и была посвящена Аристотелем наука о Логосе, то есть о Божественной речи — логика. Вот почему Пуанкаре возмущается той школой «математиков», которая пытается лишить математику речи, то есть рассуждения, воплощенного в слове: Она выработала специальный язык, в котором нет больше слов, а в котором имеются одни только знаки. Этот язык понятен только немногим посвященным, так что профаны склонны преклоняться перед категорическими утверждениями горячих адептов. Кого он имеет в виду? Пуанкаре прямо называет имена Кантора и Гилберта. В частности, его как настоящего математика возмущает то, что Кантор ввел в математическое употребление «актуальную бесконечность» взамен использовавшегося математиками возможного бесконечного: «Понятие бесконечности уже давно было введено в математику. Но это бесконечное было тем, что философы называют становлением. В математике бесконечное обозначало количество, способное расти выше или ниже какого бы то ни было предела; это было изменяющееся количество, о котором можно было сказать, что оно перейдет все пределы, но нельзя было сказать, что оно их перешло» (Пуанкаре, с. 183). Что же так возмущает Пуанкаре? Для нематематика это совершенно непонятно. Но я попробую объяснить это примером из того же Аристотеля, объясняющего, что «то, что в звукосочетаниях, — это знаки представлений в душе»: «Подобно тому как мысль то появляется в душе, не будучи истинной или ложной, то так, что она необходимо истинна или ложна, точно так же и в звукосочетаниях, ибо истинное и ложное имеются при связывании и разъединении. Имена же и глаголы сами по себе подобны мысли без связывания или разъединения, например «человек» или «белое»; когда ничего не прибавляется, нет ни ложного, ни истинного, хотя они и обозначают что-то; ведь и «козлоолень» что-то обозначает, но еще не истинно и не ложно, когда не прибавлен [глагол] «быть» или "не быть" — либо вообще, либо касательно времени» (Аристотель, Об истолковании, 16а, 10–18). Никаких козлооленей нет, как нет и бесконечности для математики. Бесконечность — чисто психологическое понятие. Поэтому математик может позволить себе либо говорить слово «бесконечность», либо работать с бесконечностями становления, попросту, со множествами, которые растут, — то есть с действительными вещами, которые могут встретиться в жизни. Бесконечность как действительное математическое понятие — это козлоолень. Ее нет и математически не может быть. Но ее можно вообразить и даже придумать игры, в которых она будет бить все карты, как джокер. И придумали!.. И даже создали целый математический метод… «Этот метод, очевидно, противоречит всякой здоровой психологии. Конечно, не этим путем шел человеческий ум, создавая математику; и адепты нового метода, я полагаю, не думают ввести его на ступени среднего образования. Но, по крайней мере, логичен ли этот метод или, лучше сказать, безошибочен ли он? В этом можно усомниться. Однако, геометры, пользовавшиеся этим методом, очень многочисленны. Они собрали массу формул. Написав мемуары, в которых формулы не чередовались с словесными объяснениями, — как это делается в обыкновенных математических книгах, — а в которых, следовательно, такие объяснения совершенно отсутствуют, они вообразили, что освободились от всего того, что не представляет собой чистой логики» (Пуанкаре, с. 184–185). Как видите, наиболее возмутительно в работах этой школы именно то, что, убивая логику вместе с ее основой логосом — речью, — они присваивают себе право говорить от имени логики. Как современные психологи — от имени психологии. Именно поэтому Пуанкаре и говорит о здоровой психологии, то есть о науке о душе. Эта «логика» не может быть местом для жизни души, она предназначена лишь для жизни психики. Это какая-то болезнь, вроде раковой опухоли, которую никак нельзя изгнать из тела науки, — начиная с математики и кончая философией. Болезнь заразная и быстро приспосабливающаяся ко всем защитам и лекарствам. Это отчетливо звучит в словах Пуанкаре: «Настало время для справедливой оценки этих преувеличений. Я не надеюсь убедить упомянутых математиков: слишком долго дышали они своей атмосферой. Да и кроме того, если вы опровергли одно из их доказательств, вы можете быть уверены, что оно возродится лишь в слегка измененном виде. Некоторые из доказательств уже несколько раз возрождались из пепла, наподобие той лернейской гидры, у которой вырастали новые головы. Геркулес выпутался из затруднения, потому что его гидра имела девять голов, если не одиннадцать; но здесь слишком много голов: они имеются в Англии, в Германии, в Италии, во Франции, и Геркулес должен был бы отказаться от состязания. Я обращаюсь поэтому только к непредубежденным людям со здравым смыслом» (Пуанкаре, с. 185–186). Очевидно, в этом кошмарном чудовище из снов разума, в этой химере — козе с головой льва есть, как в каждом из демонов, воплощающихся в наш мир с нашей помощью, какое-то чудовищное искушение и соблазн. Эта сущность пожирает души и разрушает миры. Но она всегда будет обеспечена пищей и служителями, которые надеются получить свои блага от близости к ногам повелителя. Сущность эта лишняя в мире людей и определенно из тех, которые не следует умножать без необходимости. Но ее творят и умножают… Самое любопытное, что семь веков назад Оккам, создавая свою «бритву», творил оружие именно против этого врага человечества. Действительное изречение звучит поразительно точно, будто он предвидел игры псевдологиков в псевдоматематику множеств и бесконечностей: «Множественность не следует допускать без необходимости». Глава 2. Сомнения самих логиков Вообще-то сами логики мало в чем сомневаются, если верить написанным ими учебникам. Но в отношении рассуждения у них сомнения определенно есть. Их можно заметить по такому простому и очевидному признаку, что большая часть современных учебников логики рассуждение вообще не поминает, некоторые учебники поминают его вскользь, как бы оговорившись по-бытовому, и лишь совсем немногие вдруг заявляют, что логика — чуть ли не наука рассуждения. Основным определением логики для наших логиков до сих пор остается определение «Логического словаря» Н. Кондакова 1971 года: «Логика (греч logos — слово, мысль, речь, разум) — совокупность наук о законах и формах мышления, о математико-логических законах исчисления (формализованных символических языков), о наиболее общих (диалектических) законах мышления». Как видите, ни о каком рассуждении речь не ведется. Логика определенно не есть наука о рассуждении. В сущности, более приемлемым можно считать определение И. Дмитриевской, сделанное в 1995 году: «Формальная логика — философская наука о правильном мышлении: о законах, которым оно подчиняется, и о формах, в которых оно протекает». С этим согласны все современные учебники логики, которые мне доводилось держать в руках. Правда, иногда находятся оригиналы, вроде Александра Зиновьева, которые делают предметом логики не мышление, а что-то другое: «Согласно моей логической теории, предмет логики как особой науки — язык. Но язык не во всем многообразии его признаков и функций в жизни людей, а лишь в качестве знакового аппарата познания реальности людьми и средства фиксирования и сохранения результатов познания» (Зиновьев, с. 19). Как говорится, исключения лишь подтверждают правило. Отдельные мыслители могут быть не согласны с правящим мнением сообщества, но в культуру заложится то, что стало содержанием учебников, то есть телом или корпусом науки. И тут бесспорными свидетельствами являются именно учебники и сборники шпаргалок, позволяющие наверняка сдать экзамены. Они просто обязаны не отходить от так называемой «парадигмы», иначе их не будут покупать. Мне попалось пара таких изданий с линиями для разреза и яркой надписью на обложке: ШПАРГАЛКА. ЛОГИКА. Так вот в них сомнений нет: «Логика — наука о структуре и закономерностях правильного мышления» (Шпаргалка по логике, 3). «Основным типом мышления является понятийное (абстрактно-логическое). Именно его и исследует логика» (Иваньков, 2). Это то, что однозначно будет признано правильным на любом экзамене по логике, это тело логики, если считать ее наукой. Оно подтверждается оглавлениями всех учебников логики, в которых нет раздела «Рассуждение». Даже в тех, которые все-таки рассуждение поминают. Не поминается рассуждение и в тех Словарях терминов или Предметных указателях, которыми составители учебников снабжают свои сочинения (Демидов, Маслов). Тем удивительнее, когда рассуждение все же всплывает вдруг в учебниках логики. Приведу все подобные подарки, которые мне удалось разыскать. Большую часть из них вряд ли можно назвать осмысленными, скорее, авторы просто не нашли более подходящего слова, чтобы передать свои мысли. Например, С. Мареев начинает свою «Логику» с такого рассуждения: «Наука логика носит аналитический характер, а точнее, она дает метод анализа определений, умозаключений и доказательств. Не случайно название основной работы Аристотеля в области логики «Аналитика». Логика — это именно анализ форм рассуждения, умозаключения и доказательства, а не их синтез. Поэтому самый тщательный логический анализ математических доказательств не дает нам непосредственно умения и способности синтезировать другие доказательства» (Мареев, с. 5). Автор определенно хотел что-то сказать… а я не в силах это понять! Но если исходить из первого предложения, где умозаключения и доказательства объединены с определениями, то слова, что логика — это ИМЕННО анализ форм рассуждения, умозаключения и доказательства, могут означать либо то, что рассуждение — это определение, либо то, что автор не владеет точным рассуждением. Логикой он, наверное, все же владеет, раз пишет учебники… С подобного же примера осмысленной бессмысленности начинает свой учебник логики и Ю. Ивлев: «Слово «логика» происходит от древнегреческого «Xoyoq», которое переводится как «Понятие», «разум», «рассуждение». Понятие — это мысль. Рассуждение — процесс мышления. Разум тоже имеет отношение к мышлению. То есть логика — наука о мышлении. Науками о мышлении являются также психология, физиология высшей нервной деятельности и ряд других» (Ивлев, с. 5). Кстати, почти все наши учебники логики почему-то считают непременным условием своей научности упоминание физиологии как науки о мышлении… Рассуждение же и Ивлев и Мареев стараются побыстрее забыть, чтобы не пришлось о нем рассказывать. Очевидно, этот предмет для них непонятный, в отличие от «логики», которую они собираются далее повествовать. Дальше других в отношении рассуждения пошел учебник Кириллова и Старченко. В шестом издании он имеет Предметный указатель, в котором даже поминает рассуждение. Один раз, на четырнадцатой странице. Правда, на десятой, где, собственно, и начинается учебник, твердо заявлено исходное утверждение: «Логика — наука о законах и формах, приемах и операциях мышления, с помощью которой человек познает окружающий мир» (Кириллов, с. 10). Какой человек имеется в виду, авторы пояснить не удосужились. Очевидно, они либо имеют в виду человека вообще, либо не умеют задавать рассуждению точные исходные посылки. Но мой жизненный опыт сопротивляется утверждению, что кто-то из русских людей, помимо логиков, хоть что-то познает с помощью науки логики… Далее следуют два параграфа, посвященных мышлению, а на той самой четырнадцатой странице новый раздел второго параграфа, названный «Закон мышления», вдруг начинается с требования: «Рассмотрев понятие логической формы, следует уточнить понятия «мысль» и "рассуждение"» (Там же, с. 14). С какого, простите, дуба слетело это требование вместе с внезапным рассуждением, я не понимаю, потому что ранее рассуждение авторами не поминалось. Наверное, это просто такой литературный оборот, способ введения новых понятий. Итак: «Мысль — это результат процесса познания в форме понятия или суждения. Рассуждение — умозаключение или несколько взаимосвязанных умозаключений, переход от посылок к заключениям» (Там же). Все это выделено в особый абзац и набрано жирным, очевидно, для запоминания. Обсуждать то, что рассуждение приравнено к умозаключению, я не возьмусь, но, поскольку, в ходе рассуждения проделываются все те действия, которые назвали авторы, определение, можно сказать, верное… только вряд ли полное, и вряд ли определение… А самое неприятное то, что дальше опять идет много про мысль, но ничего про рассуждение. Это понятие забывается, будто его определение было данью какой-то отжившей традиции. Самим же авторам оно не требуется для того дела, которое они делают. Я не хочу множить примеры. Логики либо не нуждаются для своей работы в понятии о рассуждении, либо используют его по бытовому, просто потому, что действительность все-таки такова, что пишут-то они о рассуждении. Пишут, но сильно сомневаются… И все пытаются обойтись в своих рассуждениях без самого рассуждения… К счастью, не все. Глава 3. Редкие исключения И все же исключения встречаются, и логики прямо заявляют, что будут говорить в своих учебниках о рассуждении. Эти заявления остаются не слишком последовательными, будто рассыпающаяся на несвязные куски память о том далеком времени, когда корабль астронавтов еще только разбился на чужой планете, оставив горстку землян терять древние знания… Именно так звучат для меня упоминания о рассуждении в одном из самых известных наших учебников, написанном А. Д. Гетмановой. Александра Денисовна будто грезит о тех временах, когда ее соплеменники знали иную логику, поэтому в ее учебнике появляются две науки с одним и тем же названием: «Термин «логика» происходит от греческого слова logos, что значит «мысль», «слово», «разум», «закономерность», и используется для обозначения как совокупности правил, которым подчиняется процесс мыитения, отражающий действительность, так и науки о правилах рассуждения и тех формах, в которых оно осуществляется» (Гетманова, с. 7). Возможно, Гетманова не понимает, что наука о мышлении и наука о рассуждении — это разные веши, и искренне считает, что мышление и есть рассуждение. Во всяком случае далее она заявляет, что мышление изучают разные науки, включая всё ту же физиологию высшей нервной деятельности. Видимо, логики — очень послушные мальчики и девочки. И если им авторитетно заявить, что физиология может изучать мышление, они забывают о собственном стремлении избавляться от психологизма и признают, что мышление не идеально и вообще — работа мозга. Доказано ли это, логиков не интересует… Далее Гетманова на какое-то время погружается в стихию мышления, но в параграфе, посвященном «Понятию логической формы и логического закона», вдруг обращается к цитате из книги В. Меськова «Очерки по логике квантовой механики», из которой снова заимствует рассуждение. Звучит этот кусок странновато. Сначала идут слова самой Гетмановой: «Формальная логика — наука о законах и формах правильного мышления» (Гетманова, с. 12). Просто и узнаваемо! И вдруг к этому пришивается: «В.С. Меськов пишет: "…Предметом науки логики являются рассуждения, а сама она есть наука о рассуждениях. Задачей логики как науки является установление законов и правил, которым починяются рассуждения". Рассуждения облекаются в логическую форму и строятся в соответствии с логическими законами» (Там же). Если быть «логичным», то сопоставление этих двух определений означает, что для автора правильное мышление и есть рассуждение. Возможно, не просто рассуждение, а рассуждение, облеченное в логическую форму, но все же это одно и то же. Однако это нигде и никем не доказано! И выглядит как искусственное сращение. Самое малое, что необходимо для такого приравнивания, это дать определения и мышлению и рассуждению. Но их нет. Как любят играть со знаками сами логики: это S есть Р… И хватит об этом! Далее, в разделе «Логические законы», утверждается: «Соблюдение законов логики — необходимое условие достижения истины в процессе рассуждения… Логические принципы действуют независимо от воли людей, они не созданы по их воле и желанию, а являются отражением связей и отношений вещей материального мира. Общечеловеческий характер принципов формальной логики состоит в том, что во все исторические эпохи все люди мыслили по одним и тем же логическим принципам» (Там же, с. 14). Все это мечта, сон. Многочисленные исследования этнологов, антропологов и психологов с очевидностью показали, что в разных культурах и в разные времена люди мыслили по-разному. То, что наши, европейские логические требования не работают для людей других культур, — притча во языцех. Насчет истины же сами логики обломали все копья, чтобы определить, как же она достигается. Рождение новых логик, в сущности, отменяющих формальную логику, как раз было следствием этой борьбы за то, чтобы в логике действительно стало возможно достижение хоть какой-то истины. Константин Жоль довольно подробно излагает это в своих книгах. Вкратце эта битва за возможность истины в логике выглядит так: «До начала XIX века ученые считали, что все теоретические постулаты и базисные определения, особенно математические, являются абсолютно достоверными и самоочевидными. Современные же методологи и логики отвергают положение о самоочевидной истинности постулатов и определений, предлагая рассматривать их как условно выбранные предложения… Характерно, что вплоть до конца XIX века понятие «доказательство» имело преимущественно психологический смысл. Доказательство понималось как некоторая интеллектуальная деятельность, целью которой является убеждение самого себя и других в истинности ожидаемого предположения. На аргументы, применяемые при доказательствах, не накладывалось никаких ограничений, за исключением того, что они должны быть интуитивно убедительными» (Жоль, с. 135). Далее Жоль рассказывает, как знаменитый польский логик А. Тарский заложил основы для проверки истинности выводов. Метод его, по крайней мере, внешне, выглядит ничуть не менее уязвимым, чем и все предшествующие, но это я пока опущу. Существенен лишь вывод Жоля: «Но в то же время поиски истины справедливо рассматриваются учеными в качестве основной цели научной деятельности. Поэтому ключевым вопросом является вопрос нахождения хотя бы частичных критериев истины и разработка процедур, которые могли бы позволить нам признавать или отрицать истинность как можно большего количества научных и практически значимых высказываний. Одним из таких критериев для отделения логически (теоретически) истинного от практически истинного является разграничение языка исследователя и предметного языка, что позволяет утверждать следующее: все доказуемые высказывания являются истинными…» (Там же, с. 138). Все, что я повторил тебе трижды, истина!.. Такой же бред, высмеянный Кэрроллом в «Охоте на снарка», как и то, что истинно то, что доказуемо. Тем более что сами логики изо всех сил стараются выделить свой язык из живого (предметного) языка, чтобы создать искусственные условия, в которых их рассуждения увязаны и подстрижены под одну гребенку, так что из них можно строить математические формулы и ожидать определенности. Искусственные условия никогда не могут быть истиной! Они искусственные, а значит, отличающиеся от действительности… Но это на взгляд простого человека, которому всего лишь хочется научиться думать! Относительно первой логической науки Гетмановой — науки о правильном мышлении, Жоль от лица современных и передовых логиков походя бросает: «В некоторых учебниках по логике можно прочитать, что формальная логика изучает мышление. Сегодня с этой характеристикой логики, отдающей изжитым психологизмом XIX века и средневековой схоластикой, вряд ли кто из серьезных логиков согласится» (Там же, с. 139). Что понимают под логикой серьезные логики вместе с самим Жолем, я пока разбирать не буду. Но высказывание это разрушает остатки очарования, навеянного логикой: если предмет этой науки меняется вместе с мнениями и модой, она вовсе не так уж вправе предписывать нам, как мыслить правильно! Что же касается Александры Денисовны Гетмановой, то хоть она и оступается раз за разом, сбиваясь с разговора о рассуждении на разговор о мышлении, но сомнение, которое она посеяла во мне, сильно: а что если логика исходно все же была наукой о правильном рассуждении?! Глава 4. Ядро рассуждения Как пишет о логике единственный логик, который считает ее «наукой о правилах рассуждения», Александра Денисовна Гетманова: «Предметом изучения логики являются формы и законы правильного мышления. Мышление есть функция человеческого мозга» (Гетманова, с. 17). Определение логики как науки о рассуждении она давала в первом параграфе своего учебника, а это определение открывает третий. Так что можно было и забыть… или уснуть в другой сон… Но не буду придираться к мелочам, для меня важно то, что все логики именно так и излагают свою науку в отношении рассуждения. Они либо вообще о нем не знают, либо поминают между делом, сводя свою науку к мышлению, либо отвергают мышление ради каких-нибудь «когнитивных схем» или «структурного анализа информации», но к рассуждению не возвращаются. Кстати, не уверен, что Гетманова заметила, что заявила в двух приведенных выше «посылках», что логика — это наука о функционировании человеческого мозга… это если подходить к ее высказываниям формально. Как бы там ни было, но очевидно одно: если логики и признают рассуждение одним из своих предметов, все же рассуждение не есть мышление, а значит, оно входит лишь частью в предмет логики. Во втором параграфе Гетманова перечисляет, что есть в логике от рассуждения: «Соблюдение законов логики — необходимое условие достижения истины в процессе рассуждения. Основными формально-логическими законами обычно считаются: 1) закон тождества; 2) закон непротиворечия; 3) закон исключенного третьего; 4) закон достаточного основания» (Там же, с. 14). Другие логики или философы могут^связать с рассуждением какую-нибудь иную часть того, что входит в «логику», причем часто непредсказуемую. А ожидаемое не включить. Например, профессор Гуревич: «Логика пользуется категориальным аппаратом. Понятие — одна из форм отражения мира на ступени познания, связанной с применением языка, форма обобщения предметов и явлений. Суждение — мысль, выраженная в форме предложениям котором нечто утверждается или отрицается. Умозаключение — рассуждение, в ходе которого из одного или нескольких суждений, называемых посылками умозаключения, выводится новое суждение…» (Гуревич, с. 335). Каша изрядная, но можно догадаться, что суждение тоже имеет отношение к рассуждению, раз им является умозаключение, использующее суждения. Но вот относится ли к рассуждению форма обобщения предметов в виде понятия, я с очевидностью заключить не могу. Скорее, это относится к экспроприации эскпроприаторов или к складскому делу. Шучу. Но понятие никак не может относиться к обобщению предметов. А вот к рассуждению просто обязано, если суждения выражаются в форме предложений. Кстати, а как еще? Вопрос мой не совсем уместен, он сделан профаном, не человеком сообщества, который знает историю предмета. Для человека со стороны эти слова про то, что суждение выражается в форме предложения и входит в умозаключение, которое является рассуждением, кажутся странными. Конечно, про эту странность можно сказать, что за ней традиция, восходящая еще к Аристотелю. Но я подозреваю, что заимствование гораздо более позднее. На мой взгляд, эти слова отражают целую страницу в истории современной логики, которая очень стремилась стать нужной математике. Один из путей, который она для этого избрала, лежал через грамматику. В связи с чем и Гетманова не упустила возможность помянуть русские истоки такого подхода: «Как уже отмечалось, формальная логика — наука о законах и формах правильного мышления. Формальная логика в определенном смысле подобна грамматике. К.Д. Ушинский считал логику грамматикой мышления. Подобно грамматике, придающей языку стройный и четко осмысленный характер, логика обеспечивает доказательность и стройность мышления» (Гетманова, с. 16). Как вы помните, одним из основателей этого направления был польско-американский математик и логик Альфред Тарский. Так вот Гуревич в данном случае повторяет работу другого польского математика и логика — Анджея Гжегорчика, чья «Популярная логика» была переведена у нас в 1966 году. Подзаголовком этой книги было: «Общедоступный очерк логики предложений». А начиналась она прямо со слов: «/. /. Умозаключение — одно из действий, обогащающих наше познание» (Гжегорчик, с. 5). А на следующей странице стояло: «Мы провели определенное рассуждение конкретного вида, называемое умозаключением» (Там же, с. 6). Далее Гжегорчик немало говорит о рассуждении, если верить переводу, конечно. Но те, кто его читали и по нему учились у нас, а он был очень популярен у наших логиков старшего поколения, восприняли именно это: умозаключение — это один из видов рассуждения. К сожалению, никто не уточнил: имеются ли иные виды рассуждения и можно ли рассуждать без умозаключений… Гжегорчик не так уж безгрешен в собственных рассуждениях, на мой взгляд, но именно поэтому я не буду пересказывать его сочинение. Важно то, что он сильно воздействовал на наших логиков, и я подозреваю, что и на А.Д. Гетманову, единственную всерьез связывающую логику с рассуждением. Во всяком случае, ее список «законов, являющихся условием достижения истины в процессе рассуждения», очень сильно напоминает мне то, что пишет Кондаков про Гжегорчика: «Формальной логикой он называет "науку, устанавливающую общие методы (схемы) правильных умозаключений". Современную логику он отождествляет с математической логикой, поскольку она изучает прежде всего математические рассуждения. Законы логики рассматриваются им как "схемы построения истинных сложных предложений". Такими законами, по его мнению, являются следующие: закон исключенного третьего, закон непротиворечивости, законы двойного отрицания, контрапозиции, конъюнкции, дизъюнкции, эквивалентности и законы де Моргана» (Кондаков, с. 102). Последний довесок, вроде законов, открытых шотландским математиком Огастесом де Морганом, относятся по преимуществу к математической логике, и их я рассматривать не намерен. А вот повторяющуюся часть вполне можно исследовать и по старым добрым русским учебникам логики. Они не слишком изменились с той поры. Поэтому я оставлю современную логику логикам и попробую понять, что было в логике ядром рассуждения. Я подозреваю, что оно изначально было тем, что связывало логику с логосом. Но сначала еще одно сомнение в логике. Глава 5. Философское сомнение в логике. Хайдеггер Сомнение это было высказано одним из величайших философов Европы — Мартином Хайдеггером (1889–1976), высказано, можно сказать, между делом, как необходимое условие глубокого рассуждения о бытии. Сделал это Хайдеггер в лекциях, отчитанных в 1935 году во Фрайбургском университете под названием «Введение в метафизику». В действительности, он схитрил, — он не читал лекции, он прямо на глазах у слушателей вел философское исследование того, что есть бытие. Это живая философия… Но я ограничусь тем, что сказал Хайдеггер о логике и поэтому начну с места, которое удивительным образом перекликается с главой «Математическое сомнение в логике», точнее, с сомнением в возможности существования химерических бесконечностей. В действительности, это сомнение было заявлено уже Аристотелем, который создал искусственное понятие «козлоолень» и рассуждал о том, что его нет, но каким-то образом он есть. В сущности, Хайдеггер продолжает это рассуждение Аристотеля, пытаясь понять язык и себя. Это пример хорошего и точного рассуждения. «То обстоятельство, что мы понимаем бытие, не только действительно — оно необходимо. Без этого открытия бытия мы вообще не могли бы быть «людьми», хотя то, что мы есмы, вовсе не безусловно необходимо. И сама по себе существует возможность, что человек вообще не есть. Ведь было же время, когда человека не было. Но, соблюдая строгость, мы не можем сказать: когда-то человека не было. Во всякое время был, есть и будет человек, ибо время временит себя, покуда человек есть. Нет такого времени, когда человека не было, не потому что человек исшел от века и в вечность изойдет, а потому что время не есть вечность и всякий раз временит себя как время в исторической сиюбытности человека» (Хайдеггер, с. 164). Вечность — это вид бесконечности. И Хайдеггер четко показывает: это понятие не сущее, оно зависит, как и любое иное понятие, от человека, ибо им творится и без него не существует. Как и время, козлоолень или бесконечность… Любые действия с такими «лишними сущностями» должны быть условными, то есть обусловленными культурно и исторически. Это — языковые игры. Но чтобы обрести полноту существования, на которую способен человек, нужно понять свое бытие на том уровне глубины, которого позволяет нам достигать именно эта наша способность к языку, к творению и использованию понятий, собственно, к самому пониманию. Без понимания человек — лишь прямоходящее животное без перьев. Но он отличается от животных и, значит, именно в этом отличии есть нечто, что отличает и его бытие. Отличие — в способности понимать, значит, и суть нашего бытия в изрядной части — в этой же способности. Поэтому Хайдеггер рассуждает, чтобы обрести понимание… «Так как понимание бытия преимущественно и прежде всего расплывается в неопределенном значении и все же, тем не менее, остается в этом знании прочным и определенным; так как, следовательно, понимание бытия при всем своем чине темно, запутанно, заслонено от нас и сокрыто, то его нужно прояснить, распутать и вырвать у сокрытости. Это может произойти, если вослед тому пониманию бытия, которое мы приняли лишь как факт, мы станем вопрошать, дабы поставить его под вопрос. <…> Мы понимаем слово «бытие» и одновременно все его отклонения, пусть бы это и выглядело так, что само понимание остается неопределенным. То, что мы понимаем; то, что нам в понимании вообще как-то открывается, об этом-то мы и говорим: оное имеет смысл. Бытие, поскольку оно вообще подлежит пониманию, обладает смыслом. Познавать и пошшать бытие как наивопросительнейшее, нарочито спрашивать о бытии, означает не что иное, как: вопрошать о смысле бытия» (Там же, с. 163). Удивительно, но когда я как этнограф пришел к русским мазыкам и захотел научиться их искусству, мне сказали: чтобы стало доступным то, что ты считаешь для себя невозможным, нужно стать вопрошанием… — Что это такое? — спросил я. — Ходи вопросом… Если ты не стал цельным, ты вообще не можешь понимать, понимание приходит лишь тогда, когда ты целиком один луч восприятия или одно усилие понимания. Тогда ты все равно можешь не понять, что это перед тобой, но ты можешь понять, зачем это тебе, как его использовать, — так откроется смысл встреченного. Например, бытия… Вопрошание о бытии, это вопрошание о себе, потому что это попытка понять смысл своего бытия… Но как начать понимание? С чего человек может приступить к этой битве? С освоения опыта тех, кто уже сделал своё усилие до него, оставив его в истории в виде твоего родного языка. Сознание предшественников всё еще доступно нам, в него можно войти и позаимствовать для начала их понимание. Для этого надо понять слово. «Какой шаг должны мы проделывать постоянно? Прежде всего в качестве факта мы поместили в поле нашего зрения следующее: слово «быть» имеет улетучивающееся значение, есть чуть ли не пустое слово. Результатом более детального разбора этого слова явилось следующее: неуловимость словесного значения находит свое объяснение: 1. в стирании, свойственном инфинитиву, 2. в смешении, которому подверглись все три изначальных значения корней» (Там же, с. 165). «Инфинитив» было бы лучше заменить русским «неопределенный вид», это сразу бы дало бы ощущение некоего понимания. Что такое смешение изначальных значений, Хайдеггер пояснит чуть дальше, в рассуждении о «зависимости бытия и слова друг от друга»: «До сих пор в вопросе о бытии мы пытались понять это слово преимущественно по его словесной форме и значению. И вдруг выяснилось: вопрос о бытии не есть дело грамматики и этимологии. И если мы по-прежнему будем исходить из слова, то, значит, и в данном случае, и вообще оно имеет с языком некую особую связь» (Там же, с. 166). Это начинается незаметный переход к логике, как к логосу, скрытому в языке. Поэтому следующий кусок рассуждения очень похож на психологическое обоснование логики, как это делали, пока логика не стала символической, то есть химерической. «Обычно язык, слово считают вторичным и попутным выражением переживаний. Поскольку в этих переживаниях переживаются вещи и процессы, язык, опосредованно, является также выражением, как бы передачей пережитого сущего. Слово «часы», например, предоставляет возможность троякого различения: 1. относительно слышимого и зримого словесного образа; 2. относительно значения того, что мы вообще себе при этом представляем; 3. относительно самой «вещи»: некие конкретные часы. При этом (1) является знаком для (2), а (2) указанием на (3). Так и мы, по-видимому, можем в слове "бытие "различать словесный образ, словесное значение и самое вещь» (Там же, с. 166–167). И тут, в отличие от большинства остальных «вещей» с бытием начинаются сложности: «слову и значению «бытие» не соответствует никакая вещь»!.. Бытие определенно есть, как «покой над горными вершинами», но это не вещь! Это нечто иное. И его надо исследовать и понимать как-то иначе, какими-то иными средствами, по сравнению с вещами этого мира. «Однако из этого мы не можем заключить, что бытие состоит только в слове и его значении. <…> Из этого следует: у слова «бытие» и его отклонений и у всего, что лежит в его словесной области, слово и значение в конце концов с тем, что они подразумевают, сопряжены изначальней, но и наоборот. Само бытие в совсем ином и сущностном смысле зависит от слова больше, нежели любое сущее» (Там же, с. 167). Еще раз вспомним: человек отличается от животного именно способностью понимания, в ней — ключик к его бытию. Понимание, обретенное поколениями наших предков, спрятано в слове и речи. Конечно, это еще не мое понимание, но это путь и подсказка, и это не просто перст, указующий на луну. Для человека бытие лежит именно там, где бытует слово, это и есть особенность человека. Именно поэтому надо принять, что слово и значение сопряжены с нашим бытием гораздо сильней, чем кажется при поверхностном взгляде. Там, где скрыто значение слова — тайна, сопоставимая с божественностью человека. Там мой личный логос, как личный Атман индуса. Личный, но равный ТОМУ Атману, потому что они — одно и то же. Поэтому дальнейший путь рассуждения — в логику. Но он опять же невозможен прямо. Просто потому, что пролегает сквозь мышление, а точнее, — сквозь сознание и его устройство. Бытие человека, как и его понимание бытия, ограничены этим устройство. Поэтому Хайдеггер говорит дальше об ограничениях бытия. Третье — бытие и мышление — он считает наиболее запутанным, а по своей цели — наиболее спорным. Суть запутанности и спорности он передает в четвертом из «семи тезисов относительно отличий бытия от иного»: «4. Кажущиеся вначале формальными противоположности возникли, следовательно, не при любых обстоятельствах и в виде неких речевых оборотов попали в язык. Они возникли в тесной связи с запечатлением бытия, явственность которого для истории Европы была определяющей. Их начало совпадает с началом философского вопрошания» (Там же, с. 174). Хайдеггер начнет этот разговор о неслучайности того, как запечатлелось бытие в нашем сознании, с Парменида. Но я эту часть его рассуждений опущу и сразу перейду к тому, что есть мышление. Но оговорюсь: в действительности Хайдеггер говорит о denken, что с немецкого было бы лучше перевести как «думать», а не «мыслить». Поэтому я убираю оба эти имени, поскольку они называют лишь разные способы использования образов сознания, и говорю о сознании и его устройстве, оставляя желающим самим решать, говорит ли Хайдеггер о разуме или, как считает переводчик, о мышлении. «Мышление противопоставляется бытию таким образом, что оное, то есть бытие, ему представлено и вследствие этого противостоит как пред-стоящее (пред-мет) (Там же, с. 195). И в отношении представления необходимо отметить и вспомнить: понимание представления Хайдеггером в принципе отличается от современного психологического понимания. Хайдеггер идет вслед за языком, поэтому представление для него — отнюдь не первичный образ восприятия, представление может быть сложнейшим, составленным из множества понятий, представленных и предстоящих внутреннему оку. «Оно имеет сверхмогущество, поскольку становится не между или посреди трех других разделений, но все их себе представляет и таким образом их пред-собой-ставя, как бы обставляет их. И выходит так, что мышление не просто остается противочленом некоего иначе устроенного различения, но становится той почвой и точкой опоры, на основании которой принимается решение о противостоящем и при этом в таком диапазоне, что бытие вообще начинает получать свое толкование, исходя измышления» (Там же, с. 195). Далее Хайдеггер движется к логосу через то пространство сознания, которое я в предыдущем разделе назвал «Думать представляя». В этой части его метафизики он настолько не укладывается в современные договоры философов и психологов, что переводчик невольно начинает выдавать себя, показывая, что навязал Хайдеггеру понятие мышления, когда тот говорит о разуме. Принять это переводчику трудно, поэтому он ставит «думание» в кавычки, но сохраняет, потому что это описание работы сознания, сделанное Хайдеггером, очень важно. Итак, параграф 48 — «Мышление как пред-ставление», начинается с вопрошания: «Что значит мышление ("думание")? <… > Кто-то говорит: я думаю, что дело удастся, то есть мне так представляется, я придерживаюсь такого взгляда и так полагаю. Думать в подчеркнутом смысле значит: об-думывать (nach-denken) нечто — положение дел, план, событие — размышлять. «Думание», или «мышление». годится в качестве названия работы того, кого мы называем «мыслителем». Все люди, разумеется, в отличие от животных, мыслят, но не каждый является мыслителем. Что извлекаем мы из этого словоупотребления?… Мышление нечто нам предоставляет, ставит перед нами. Это пред-ставление всякий раз исходит от нас, есть свободное наше деяние, но не произвольное, а упорядоченное — именно благодаря тому, что, представляя, мы обдумываем и продумываем представленное, расчленяя его, разлагая на части и снова их сополагая. Однако мысля, мы ставим не только что-то взятое от самих себя перед собой и расчленяем его не только затем, чтобы расчленить, но, размышляя, следуем за представленным. Мы его не просто принимаем таким, каковое оно нам достается, но отправляемся в путь, чтобы, как говорится, проникнуть в суть вещей. Там мы узнаем, как вообще обстоит дело с данной вещью. Мы создаем о ней понятие. Мы ищем всеобщего. Из перечисленных характеристик того, что обычно называют «мыслить», выделим прежде всего три: 1. Пред-ставление "от самих себя " как своеобразное свободное поведение. 2. Пред-ставление в виде расчленяющего объединения. 3. Представляющее схватывание всеобщего» (Там же, с. 197–198). Вот исходный и, можно сказать, поверхностный образ той среды, в которой ведется Хайдеггером исследование бытия. Это всего лишь описание. Но «мы еще не добыли удовлетворительного понятия о мышлении» (Там же, с. 198). За ним придется идти в логику. Глава 6. Философское сомнение в логике. Хайдеггер (Продолжение) Хайдеггер посвящает логике несколько глав, которые называет параграфами, начиная с «"Логики" и ее происхождения». Именно ее он начинает с того, что пока мы не добыли удовлетворительного понятия о мышлении, и задается вопросом: «Но откуда же нам его взять?» (Хайдеггер, с. 128). Ответ звучит так, как он прозвучал бы у любого обычного человека, очарованного логикой, например, у меня. Более того, он звучит именно так, как хотелось бы самим профессионалам от логики, чтобы звучало в умах тех, кому они продают свой товар: «Если мы об этом спрашиваем, то поступаем так, как если бы в нашем распоряжении не было «логики», существующей уже на протяжении столетий. Она-то как раз и есть наука о мышлении, учение о правилах мышления и формах мыслимого. Кроме того, она есть наука и дисциплина в рамках философии, в которой мировоззренческие взгляды и направления едва ли играют какую-нибудь роль. Помимо этого, логика считается наукой надежной и вызывающей доверие. С давних времен она учит одному и тому же. Может случиться, что иной перестраивает, например, отдельные традиционные дисциплины относительно их структуры и последовательности; иной то или это вычеркивает, еще кто-нибудь делает добавления в связи с теорией познания, а кто-то подводит подо все психологическую основу. Но в целом здесь царит отрадное единодушие. Логика освобождает нас от всякого усилия обстоятельно спрашивать о самой сущности мышления. Между тем хотелось бы предложить еще один вопрос. Что значит "логика "»? (Там же, с. 199). С этого вопроса начинается философское сомнение Хайдеггера. Это непростое философское рассуждение, которое уже само по себе учит рассуждать. Но ярче бросается в глаза то, что это сомнение не было высказано до Хайдеггера самими логиками, а после него оно не стало общим местом для них. Кто-то из философов, конечно, знаком с ним и даже разделяет его. Но если мы надеемся встретить упоминания об этом сомнении в логике где-то в университетских учебниках, мы сильно ошибаемся. Это сомнение для избранных, боюсь, что даже пишущие «логики» для общего употребления, то есть творящие культуру, которая творит нас, не поняли и не приняли его. И это тем более странно, что без этого сомнения еще можно вколачивать в головы студентов привычные ответы на экзаменах, вроде того, что логика — это наука о правильном мышлении. После него сама логика, если именно ее и преподают логики, должна возмутиться: сомнение делает логическое рассуждение сомнительным, значит, не логичным! Если есть сомнение, продолжать говорить то же самое больше нельзя! Тем не менее, говорят и много говорят. Машина заведена и останавливаться не может, потому что она кормит огромное сообщество людей и ради каких-то мелочей, вроде сомнения в своей истинности, останавливаться или сворачивать с намеченного пути не может… Итак, что же такое «логика»? И не будем забывать, что переводчику удобнее переводить Хайдеггера говорящим о мышлении, хотя он, вероятнее, говорит о разуме. «Это наименование есть сокращенное выражение для ёпкгсщг] XoyiKt] (эпистеме логике — АШ), науки о Xoyog (логос — АШ). А XoyoQ подразумевает здесь высказывание. Но сама-то логика ведь есть учение о мышлении. Почему же она представляет собой науку о высказывании? Почему мышление определяется исходя из высказывания? Сие вовсе не само собой разумеется. До сих пор мы объясняли «мышление» вне связи с высказыванием и речью. Осмысление сущности мышления потому абсолютно своеобразно, что ему дается при этом ход как осмыслению Лоуод, благодаря чему оно и становится логикой» (Там же). Логика обретает свою значимость только потому и только до тех пор, пока она пытается понять, что такое Логос. Не логика сама по себе имеет значимость для человека, а Логос, к которому она нас не пропускает. Логика имеет значимость лишь для человечества, поскольку присвоила себе право определять какие-то правила человеческого поведения, в частности — правила правильного мышления. Но в таком случае она — не наука о Логосе, а орудие государственного управления членами общества… Современное состояние логики весьма, весьма сомнительно! И не случайно Хайдеггер называет логику «сомнительным предприятием». Логика действительно стала «предприятием» или «учреждением» в рамках государственной машины! Хайдеггер растолковывает эту часть своего сомнения в «логике» на несколько глав раньше, отвечая возможным возражениям тех, кто уверовал, что избрал себе в лице «логики» сильного хозяина: «Когда ссылаются на закон противоречия и на логику вообще, чтобы доказать, что все мыишение и говорение о ничто противоречиво и поэтому бессмысленно, то на деле это лишь видимость строгого и научного стиля. «Логика» считается при этом неким от века проверенным судилищем, в полномочиях которого в качестве первой и последней инстанции вынесения приговора ни один человек не смеет усомниться. Кто выступает против логики, тот, следовательно, явно или неявно, подозревается в произволе. Это простое подозрение выставляют как достаточную основу для возражения и считают себя избавленными от дальнейшего собственного продумывания» (Там же, с. 108–109). Эта «логика», которую считают судилищем, явно имеет в глазах ее приверженцев черты некоего могущественного и вполне живого существа, обладающего своей волей. Она, вроде бы, рождается в их умах, но отделена от их тел и живет, лишь пользуясь ими. Можно считать, что она составляет из тел своих распространителей собственное тело, через которое и воплотилась в этом мире. И спорить с «логикой» нельзя не потому, что она верна, а потому, что она права! И в правах! Спорить с «логикой» попросту опасно, как с мамой или папой, потому что они есть носители и распределители прав в доме… «Нельзя безоговорочно и как бы считая иное невозможным полагать, что логика и «логическое» суть единственные способы определения мышления. С другой стороны, вовсе не случай привел к тому, что учение о мышлении стало "логикой". Как бы там ни было, ссылка на логику в целях ограничения сущности мышления есть уже потому сомнительное предприятие, что не только отдельные ее разделы и теории остаются под вопросом, но и вся логика как таковая. Поэтому «логику» следует ставить в кавычки. Это происходит не потому, что мы собираемся отрицать «логическое» в смысле верно построенной мысли. Ради самого мышления мы стараемся как раз добыть то, чем определяется сущность мышления, алетейя и фюзис (истина и бытие — АШ), бытие как несокрытость, то, что как раз из-за «логики» и утрачено» (Там же, с. 199–200). Утрачено в том смысле, что учение, назвавшее себя логикой, присвоило себе монополию на знание того, что надо считать правильным, и судит тех, кто пытается сквозь знания о том, что есть «правильное сегодня мышление», прорваться к Логосу. Сегодня правильным считается математическая или символическая логика! Недавно была индуктивная. Чуть раньше — формальная! И кто не с нами, тот против нас. Сами учителя логики старательно приписывают свою «логику» к орудиям познания истины. Однако «логика» не имеет отношения ни к поиску истины, ни вообще к философии, как к любви к мудрости. Логика в этом похожа на психиатрию, которая не лечит никакую душу, несмотря на название, и на современную психологию, которая никакую душу не изучает. «Логика» не интересуется логосом, «логика» учит тому, как мыслить «правильно». «С каких пор существует логика, которая, еще и сегодня владея нашим мышлением и сказыванием, издревле определяет грамматическое понимание языка и тем самым основу европейской установки в отношении языка вообще? С какого времени начинается выработка логики? С того самого времени, как заканчивается греческая философия, становясь делом школы, организации и техники… Логика — изобретение школьных учителей, а не философов! И там, где философы пользуются ею, это совершается из более основательных побуждений, не в интересах логики» (Там же, с. 200). Кто-то делает прорыв, пронзает слои сознания, заполненные бесконечными облаками образов, своим созерцанием и прозревает то, что является их источником и сущностью, то, что прямо связано с моей природой и, похоже, с божественностью. И если он поделился этим плодом своего упорного созерцания с другими, они не берут урок труда и созерцания, они берут сразу плод и начинают его есть, вырабатывая правила поедания… Так рождались многие религии, так рождалась, мне кажется, буддийская наука о просветлении, и так же рождалась логика… «Логика как выявление строения форм мышления и как разработка его правил могла возникнуть лишь тогда, когда уже произошло разделение бытия и мышления, и притом определенным образом и под особым углом зрения. В связи с этим сама логика и ее история никогда не смогут удовлетворительно разъяснить сущность этого разделения между бытием и мыитением и его происхождение. Со своей стороны, логика, что касается ее происхождения и права претендовать на определяющее толкование мышления, нуждается в объяснении и обосновании» (Там же). «Логика», какой ее подают сейчас нам, определенно нуждается в объяснении, поскольку она совершенно непонятна, и ее, как в старом анекдоте, «понять нельзя, можно только запомнить». И в неменьшей мере она нуждается в обосновании, то есть в возвращении той основы, из которой она когда-то, как кажется, рождалась. Сомневаюсь в этом, потому что прозрение учителя и использование плода учениками, в действительности, никак не стирает непроходимую грань или даже пропасть между тем, кто прозрел, и тем, кто поел. Творившие логику никогда не знали Логоса! Они лишь использовали готовое прозрение… Я собирался изложить в этих главах сомнение Хайдеггера в логике, я изложил его. Что же сам он считал ценным в логике и, собственно, логикой, я, пожалуй, расскажу тогда, когда перейду к извлечению из нее этого полезного. Полезным в логике, в первую очередь, являются не правила мышления, а перст, указующий на Логос. Но в рамках более узкой ступени движения к себе мне будет важно и то, что логика говорит о рассуждении. Заключение очищения Рассуждение — всеобщая способность, причем как людей науки, так и обычных людей. Поэтому оно применяется и в быту, и во всех науках. Его часто не видят, как воздух, и плохо узнают, потому что в мире отсутствует культура, обучающая рассуждению. Но применяют рассуждение все и постоянно. Однако есть несколько наук, которые поминают рассуждение в числе своих предметов, или должны поминать. Это, на мой взгляд, психология, философия и логика. Другие науки, которые тоже, в ходе своих рассуждений используют это слово и понятие, я не рассматриваю. Но психологи, логики и философы должны не только поминать, но и обучать рассуждению. Однако, как это очевидно из приведенных мною материалов, большая часть обитателей этих сообществ, даже не подозревает, что рассуждение является их предметом. Меньшая, поминает рассуждение, но сбегает от его изучения, поскольку уже столетие, как изгнала его из своего арсенала вместе с душой. И это настораживает и одновременно дает надежду: рассуждение изгнано из науки не только вместе с рассудком, разумом и умом, оно изгнано вместе с душой. Очень похоже, что оно является одной из душевных способностей. Тогда — изучить рассуждение, освоить его, главное, очистить и овладеть этой способностью в чистом виде — приблизиться вплотную к душе. Думаю, пройти прямо в те слои сознания, что примыкают к телу души. В таком случае, изучение рассуждения — это путь к себе и самопознание. Поэтому я перейду в следующий слой культуры и моего собственного сознания, где имеются научные понятия о том, как рассуждать и что рассуждает. Слой II. РАССУЖДЕНИЕ Я надеюсь, что даже на основании тех материалов, что были приведены в предыдущем слое, можно составить себе некоторое понятие о том, что же такое рассуждение. Боюсь, большинство людей именно такое понятие и имеет. Причем независимо от того, являются ли они людьми науки или нет. Судя по тем же самым материалам, люди науки о рассуждении задумываются не часто и не глубоко. Но не все. Поэтому, если в предыдущей части книги я больше занимался тем, что мешает понять рассуждение или загрязняет понятие о нем, в этой я намерен заниматься только тем, что так или иначе относится к рассуждению. Пока — на основании чужих работ. И начну в том же порядке, что и в прошлый раз: психологи, философы, логики. Раздел 1. РАССУЖДЕНИЕ ПСИХОЛОГОВ Психолог как ученый и психолог как просто умный и думающий человек — это две большие разницы, как говорится. Сам по себе психолог умеет и думать и рассуждать. Но как только он одевает профессиональный мундир, он вынужден существовать внутри того мира, который себе построил под именем «Научная психология». И тут начинается… Как человек психолог может все, как член сообщества — только то, что позволено нравственностью сообщества, и то, что возможно разработанными им средствами. И средства и нравственность психологического сообщества весьма сомнительны. Нравственность сообщества, я подчеркиваю! Сами психологи — вне науки — вполне нравственные люди, как и любые люди вообще. Но как члены психологического сообщества они — высоконравственны и даже патологически нравственны. Нравственность психологического сообщества больна, что не может не сказываться на качестве мира, который оно строит. Мир этот тоже больной. И к тому же, какой-то кривой и невозможный. Поэтому психологи в своих работах могут писать такие вещи, которые никому из здоровых людей не понятны или просто невозможны. Но в мире с дикими законами возможны дикие вещи. Мир психологов слишком похож на придуманный виртуальный мир какой-нибудь компьютерной игры, где законы назначались создателем. И если ты хочешь пройти эту игру, придется принять, что здесь все не как у людей… Большую часть подобных странностей я показывал в предыдущем разделе и предшествовавших книгах. В этой части книги я буду их лишь поминать, чтобы можно было сразу пройти к тому, что соответствует действительности настоящего мира. По этому поводу психологи могут вытащить возражение из времен субъективного идеализма: а есть ли настоящий мир, помимо нашего восприятия, и так далее… Я как раз склонен принимать такие возражения, потому что с их помощью можно поставить себе задачу двигаться к действительности. Психологи же приводят такие возражения только затем, чтобы отбить охоту соваться в их дела. И это такое же нравственное правило их мира, как если бы он был миром компьютерных подростков, которые очень не любят пускать в свои делишки взрослых. Поэтому подростки создают злой мир и особый, почти тайный язык, комсовый жаргон, которые должны отпугнуть взрослых людей. Они нападают на все, от банков до русского языка, пытаясь либо подчинить, либо навредить, лишь бы в их песочницу никто не лез. Как ни печально, научные сообщества, и психологи в частности, повторяют этот путь с удивительной точностью. Очень похоже, что в этом явлении виден какой-то архетип общечеловеческого поведения, связанный с потребностью прохождения молодежных инициаций… Что ж, каждый имеет право жить так счастливо, как он это видит. Но мне нужно научиться думать рассуждая. И это ставит границу между наукой о рассуждении и любыми другими видами человеческой деятельности, включая биологическую, зоологическую и молодежную психологию. Глава 1. Мышление Кравкова Я начну свой рассказ о рассуждении психологов с советской поры. Среди последних работ мне не удалось найти ни одной, прямо посвященной этому предмету. Скорей всего, я просто недостаточно хорошо искал, и мне не попались нужные книги. Но я и не пишу очерк по истории психологии, мне всего лишь нужно научиться или усовершенствовать вполне определенную способность. Так что я имею право и не знать всей литературы по предмету. Итак. Психологи, конечно, несчастные люди. Сначала они предали душу, потом едва не были съедены сначала физиологами, затем идеологами, в 1950 году их вообще чуть не запретили как лженауку. Психика их исковеркана, жизнь идет, как в кошмарном сне, и, по сути, есть борьба за выживание в войне, которая давно умерла… Ждать от них внятного рассказа о том, чему посвящена их наука, просто жестоко. И все же, не хочется верить, что все так плохо. Были и среди психологов сумасшедшие, которые, несмотря на все грозы, обрушивавшиеся на них и страну, продолжали искать истину. Самой яркой фигурой советской психологии, безусловно, был вышвырнутый ею Георгий Иванович Челпанов, психологии дореволюционной — Константин Дмитриевич Кавелин. Но к ним я еще вернусь. Пока же я бы хотел показать, что и среди психологов среднего уровня были и есть, я думаю, настоящие исследователи. Для меня их представителем является С.В. Кравков. Наши психологи очень небрежно относятся к собственной истории и плохо помнят людей, творивших их науку. Московского психолога двадцатых-тридцатых годов прошлого века С. Кравкова знают, даже помещают отрывки из его работ в психологических хрестоматиях. Его исследования зрительного восприятия считаются чуть ли не классическими. Но найти о нем хоть что-то очень трудно. Кроме нескольких упоминаний его имени Петровским, ни в учебниках истории нашей психологии, ни в психологических словарях о нем нет ничего. Можно сказать, этот психолог сейчас полностью забыт. Возможно, потому, что он не слишком укладывался в парадигму, то есть в тело, приготовленное для погребения психологии. Он писал о самонаблюдении и рассуждении. А это шаг то ли влево, то ли шаг вправо… в общем, вполне достаточно, чтобы быть забытым… В 1922 году, будучи ассистентом Психологического института Московского университета, Кравков написал прекрасную и, наверное, последнюю в русской психологии работу, посвященную самонаблюдению. В ней, споря со школой Бехтерева, утверждавшей, что самонаблюдение применимо только в самопознании, а в науке ему места нет, Кравков доказывает, что самонаблюдение должно быть одним из основных методов всей психологии. Заявляя такое, психолог, в сущности, отстаивает право психологии на самостоятельность и свой предмет. По существу, это классическая школа психологии, которой лишила себя современная официальная психология. Психолог обязан владеть самонаблюдением в совершенстве, иначе он просто не имеет права говорить о многих вещах, которые без самонаблюдения недоступны нам. Например, о рассуждении. Кравков не только изучал то, что делалось в самонаблюдении в мировой психологии и философии. Очевидно, он работал с самонаблюдением и сам. Поэтому его рассказ о рассуждении принципиально отличается от того, чем стали рассказы о «рассуждающем мышлении» в последующей психологической парадигме. В отличие от Выготского, Кравков не поминает Введенского, но с точки зрения построения тела науки, его «Очерк психологии» 1925 года — предвестник классической Общей психологии Рубинштейна, а значит, и всех последующих учебников психологии. Он начинается естественнонаучно, не имеет глав, посвященных разуму, но зато впервые, вслед за работой Лазурского, вводит раздел «Мышление». Но по содержанию этот раздел еще принадлежит предшествующей эпохе, и в нем явно ощущается работа самонаблюдения. «Очерк психологии» писался по идеологическому заказу и издавался «Работником просвещения» именно как первая попытка построения «выдержанного марксистского руководства по психологии». Это снаружи и очевидно. Но за этим скрывается другой путь, которым могла пойти психология. Психология выбрала то, что навязывала ей, начиная с 1929 года, государственная идеологическая машина. Путь, предложенный Кравковым, был закрыт и стал тупиком. И сам Кравков сбежал, подобно Лурии, в пограничье с физиологией. Но закрыл этот путь всего лишь выбор, и его можно открыть, хоть прямо сейчас. Начинается глава «Мышление» с попытки мягко отспорить у озверелых в то время рефлексологов и реактологов право говорить о психологии психологически: «Наше взаимодействие с противостоящим нам миром сравнительно лишь в очень немногих случаях осуществляется путем простого рефлекса, когда то или иное впечатление, в силу анатомического устройства нашей нервной системы, тотчас же и неизменно влечет за собою определенное ответное действие. В громадном большинстве наших жизненных случаев реакция оказывается совсем не столь непосредственной и стереотипной» (Кравков, Очерк, с. 116). Далее Кравков описывает иные способы действий, помимо физиологических реакций, которые выявляются, стоит нам столкнуться с «совершенно новыми положениями, в которые жизнь нас порою ставит». Это может быть перебор случайных действий или подражание лучшим образцам. Но может быть и третье: «Натолкнувшись, например, неожиданно на то, что хорошо до сих пор запиравшаяся дверь нашей комнаты вдруг перестает запираться, мы не мечемся бесцельно, не воспроизводим чьих-либо чужих действий над этою дверью, не подражаем и кому-нибудь из сейчас окружающих нас лиц, но принимаемся самостоятельно искать причину незапирания двери, сообразно с чем предпринимаем меры и к ее устранению. Подобного рода действия мы, по справедливости, называем разумными и ставим их в связь с теми мыслительными процессами, которые протекают в сознании субъекта в промежуток времени между получением им впечатления и ответным действием (Там же, с. 117). Вот это и будет предметом исследования Кравкова в главе с названием «Мышление». Как вы понимаете, «разумные действия» могут относиться к мышлению только в рамках научно-психологического подхода. В действительности они относятся к разуму. И значит, Кравкова, как и Выготского, надо понимать через переводчика. Но он хотя бы прямо обозначил, о чем будет говорить, когда говорит о мышлении. Что любопытно: Кравков говорит просто, опираясь не на какую-нибудь символическую логику, прибредившуюся в кошмарном сне одному из жрецов математики. Он говорит, опираясь на бытовые примеры, значит, для обычного человека, переводя науку на разговорный язык. Это значит, что он хочет сделать себя понятным. А это знак, — знак настоящего исследования и поиска истины. Муть не нужна, когда ты хочешь получить подтверждение верности своего видения. В сущности, Кравков, дав всей теме имя «Мышление», показывает: в рамках этого обобщающего понятия мы, как психологи, можем рассматривать все, про что можно сказать, что это мысль. Сюда войдут такие мысли, которые в действительности являются проявлениями рефлекторных реакций. Войдут случайные метания мысли, перебирающие любые всплывающие в сознании образы, войдут образцы лучшего поведения, которые мы собирали годами. Но войдет то, что называется разумным поведением. По сути, способность думать и решать задачи. Затем он переходит к описанию того, как происходит думание, и начинает с рассуждения. Других способов думать он не видит, да и рассуждение для него очевидно во многом потому, что описано логикой. И все же об этом стоит рассказать подробно, потому что, в отличие от большинства других психологов, Кравков вводит логические понятия с помощью психологических наблюдений и самонаблюдения. Глава 2. Рассуждение Кравкова Я уже говорил, но повторю еще раз: для настоящего психолога, профессионала и прикладника, необходимо владеть школой самонаблюдения. Это первое. Второе требование — работать не с заумной научной мутью, а с тем, с чем человек сталкивается в обычной жизни. И третье — говорить об этом надо на том языке, на каком одна душа понимает другую. Обычный язык — это и есть язык психологии. Настоящей психологии, конечно, не подделки. Главный признак настоящей психологии — она имеет теоретическую и прикладную части. Прикладной психология становится только тогда, когда работает с тем, что нужно людям. Научная психология работает только с тем, что нужно ей. Кравков в 1925 году еще пытается сохранить для психологии возможность быть прикладной наукой. Поэтому он выводит теорию из самых простых и понятных бытовых примеров. Его рассказ о работе разума как рассуждении вырастает именно из такого примера, который могут понять все. Возможно, можно было найти пример лучше и короче. Но и такой он навсегда останется классикой психологии, тем более, что сходные примеры использовали и предшественники Кравкова. Поэтому я приведу его целиком, разбивая на шаги. Тем более, что он говорит как раз о том, как думать, значит, это шаги думания. «Обратимся к случаям из обыденной жизни, в коих мы вынуждены бываем подумать. 1. Допустим, например, что я, возвращаясь к себе домой, вижу, что на моем письменном столе обычное расположение вещей резко нарушено и царит полный беспорядок. Это обстоятельство вызывает у меня чувство живейшего изумления. Я задаю себе вопрос: что бы этот беспорядок мог значить? Что мне теперь надлежит делать? Моя мысль начинает работать. 2. Новое, необычное впечатление… я пытаюсь так или иначе объяснить, то есть как-либо включить в систему обычных для меня фактов и событий. Может быть, у меня в мое отсутствие был обыск, может быть, произошла кража, может быть, кто-либо из моих домашних искал спрятанные мною и понадобившиеся им ключи и т. д. 3. Мои дальнейшие поступки явным образом будут зависеть от того, какую из этих многочисленных возможностей я приму за истинную: если были воры — надо сообщить в милицию; если беспорядок произведен ребенком — надо просить присматривающих за ним взрослых не допускать этого впредь и т. д. Поэтому мне необходимо на том или ином ответе остановиться. Необходимо о наблюдаемом беспорядке сказать "он есть результат таких-то причин"» (Кравков, Очерк, с. 118). Вот описание задачи, на примере которой и возможно обучение тому, как научиться думать и рассуждать. Я вставил в пример номера, обозначив шаги, на которые надо разбить исследование примера. Первый — это не думание, это предшествующее ему состояние, которое Кравков называет изумлением, а Аристотель или Сократ назвали бы удивлением. С удивления начинается философия, как утверждали они. Но сейчас мы отчетливо видим: с удивления начинается думание и движение к пониманию. Это важно лля тех, кто хочет понять, любовью к чему была философия. Но как это происходит? Кравков, в действительности, многое пропускает как очевидное. Но в начальном учебнике должно быть названо все. Когда он говорит: новое, необычное впечатление, он не совсем точен. Это не только впечатление, хотя мы и можем сказать: впечатление такое, будто здесь побывали воры. Однако в действительности Кравков описывает сразу два и даже три шага работы сознания: получение впечатлений и сличение их с узнаваниями. Получение впечатлений — это восприятие. Оно еще доразумно, но его надо различать как обязательно совершающееся действие. Но чтобы сличить эти впечатления с тем образом ожидания, что есть у нас, надо их превратить в образ, доступный для сличения. Чтобы было понятно, представьте себе условного «дикаря», который никогда не видел письменного стола. Поймет ли он, что на столе беспорядок? Для начала ему надо вообще научиться узнавать столы, затем письменные столы, затем создать себе хотя бы самое общее понятие о том, чем может быть порядок на столе… В общем, обрести понятие о том, на чем может быть порядок и беспорядок, и с его помощью сделать из самых непредсказуемых впечатлений образ беспорядка. Только после этого его можно сличать с образом ожидания. Это сличение даст определенность, после которой возможен поиск причины. Тогда начинается следующий этап в работе с образами. Теперь мы перебираем все хранящиеся в сознании образы, связанные со столом и беспорядком, подыскивая подходящий для объяснения. В сущности, мы снова сличаем эти образы с образом разгромленного стола. Предшествующая этому состоянию сознания работа шла как узнавание. Это была работа сознания. Но отличающаяся от создания впечатлений. Эта работа велась с понятиями, значит, это работал разум. Но еще не рассудок. Для того чтобы заработал рассудок, как раз и нужно определиться с исходными условиями задачи. А они таковы: сличив впечатления с образом ожидания, я понял, что на столе разгром. Я удивлен и задался вопросом: что это может значить? Разум тут же вытащил из сознания все возможные предположения в виде образов, конечно. И я должен сличить их между собой, и выбрать наиболее подходящий для объяснения. Вот для этого мне необходимо вынести суждение, то есть произвести суд над всеми образами. Так начинается рассуждение, которое Кравков пытается сделать школой рассуждения для психологов, основанной на логической записи. «Схематически говоря: необходимо к данному подлежащему найти сказуемое, решить: "есть Р". Подобного рода утверждение или отрицание чего-либо о чем-нибудь (об некоем S я утверждаю, что оно есть Р) является суждением. То, о чем мы утверждаем или отрицаем что-либо, является психологическим подлежащим, а то, что мы о нем утверждаем или отрицаем, есть психологическое сказуемое. В приведенном нами выше примере, суждение о том, чем вызван беспорядок на письменном столе, может составиться лишь в результате известной предшествовавшей работы мысли, лишь в результате процесса рассуждения — одного внимательного восприятия исходного факта для образования суждения здесь недостаточно» (Там же, с. 119). Я не знаю, нужна ли нам логика для того, чтобы научиться рассуждать. Приведенный пример показывает, что она — не более, чем способ записи того же самого, но кратко и наглядно, как кажется. Иначе говоря, его можно применять, можно и не применять. Если не испытывать особого увлечения к подобным тайным способам передачи обычных мыслей, то формальная запись может сильно затруднить понимание, а значит, и рассуждение. Это очевидно. Менее очевидно, что таким же способом превратить язык психологии в тайный язык научного сообщества является и использование грамматических понятий — подлежащее и сказуемое. Проще от этого не становится, как и понятней. Но зато позволяет пишущему опираться на какие-то ранее заученные сложные образы, уже имеющиеся в его сознании. Если грамматический образ языка неверен или был неверно понят, неверным будет и всё, что на нем построено. А то, что грамматики неверны, языковеды кричат постоянно! Как бы там ни было, и грамматические подпорки, и символические способы записи, подобные математическому языку, являются лишь метафорами, то есть иносказаниями, способами говорить о предмете не прямо, а через облегчающие понимание примеры. Облегчающие ли? Иногда лучше и проще сказать прямо. Как бы там ни было, но Кравков идет путем наукотворчества, и создает науку о психологии, опираясь на другие науки, в данном случае, на логику и грамматику. Именно с их помощью он начинает рассказ о рассуждении: «Рассуждение начинается с изумления, с вопроса: "что за непорядок у меня на столе?" За ним следует более пристальное восприятие вызвавшего изумление факта» (Там же). Начав объяснять рассуждение с помощью метафор, Кравков, как и большинство психологов, сразу же дает себе право на неточность. И оно сказывается во всем. Как вы уже видели, рассуждение не начинается с изумления. Изумление и удивление, конечно, предшествуют рассуждению, но не непосредственно. Если идти с такими допусками, то рассуждению предшествует само событие или мое возвращение домой… Но психология начинается с того места, где психолог рассматривает свой непосредственный предмет — сознание и его содержание, то есть образы. Конечно, это не сама душа, но это то, что позволяет душе непосредственно проявляться. Рассуждение не начинается и с вопроса. Вопрос лишь заставляет разум извлечь все имеющиеся образы предположений. Рассуждение начинается как суд над этими образами. Так же неточно и высказывание, что вслед за вопросом начинается «более пристальное восприятие». Восприятие — действие непроизвольное. Оно не может быть более или менее пристальным. Оно — данность, к тому же мало зависящая от нашей воли. Оно просто идет. Начинается пристальное изучение! И то не «вызвавшего изумление факта», то есть не стола с его беспорядком. Начинается изучение образов-предположений и сличение их с действительностью. Для чего действительность исследуется глубже: «Мы выдвигаем ящик стола и смотрим, не пропали ли лежавшие там бумаги и ценные вещи. В зависимости от результатов подобного осмотра, мы строим ту или иную догадку: "это дело рук воров", или "это домашние искали ключ", или какую-либо другую» (Там же). Опять неточность. Догадки мы «строили» раньше, если вы не забыли. Сейчас мы их проверяем! Мы, конечно, можем и по ходу изучения проверять и перебирать все возможные предположения, но они уже есть в наличии к этому времени. Задача — обрести уверенность в том, что происшедшее понято верно. Тогда правильное предположение будет переведено в состояние условий новой задачи, и станет, по сути своей, описанием образа мира, в котором эту задачу надо решить. В сущности, дальше мы просто будем исходить из этого предположения как из основания для своих последующих действий. Например, побежим вызывать милицию. Дело это чреватое последствиями, поэтому нам нужна уверенность. Вот мы и проверяем свои предположения. Все просто, но Кравков, заявив логическую метафору, вынужден уходить во все большие сложности. Тем не менее, его описание остается верным, хоть и чуточку переусложненным: «Мы не останавливаемся, однако, всегда на первой всплывшей у нас догадке; мы ищем основания для нашей уверенности в том, что она истинна, что данное S действительно есть Р. Для этого мы вскрываем содержание сделанного допущения, выводим вытекающие из него следствия и сопоставляем их с тем, что дает нам внимательное рассмотрение исходного факта. Допустив, что "беспорядок есть дело рук воров", я делаю естественные вывод, что воровство всегда сопровождается похищением ценных вещей; смотрю, соответствует ли это следствие наличной действительности. Если да, и все ценные вещи, бывшие на столе, действительно пропали, — я полагаю свою догадку истинной; если же нет и, несмотря на полный кавардак на столе, ценные вещи с него никуда не исчезли, — я уже отбрасываю мысль о ворах и обращаюсь к построению и проверке одного из других возможных допущений» (Там же). В сущности, прекрасное описание, если бы его не замутняла силлогистика. Естественные допущения и естественные выводы и заключения, как вы видели в самом примере, вполне достаточны для решения подобных бытовых задач. Так что, вполне уместно применить здесь «бритву Оккама» и исключить из использования лишние сущности. И тогда мы получим, что рассуждаем мы, делая допущения. Но что это такое? Ведь до этого мы говорили о предположении. Разве это не одно и то же? Если вглядеться в описание, то станет очевидно: пока у нас были предположения, мы перебирали их в уме. Но как только мы избрали считать одно из предположений возможным, мы сделали его допущением, то есть допустили мысль о том, что это и есть настоящая причина беспорядка. С этого мгновения мы стали иначе относиться к этому образу, как будто он и есть правда, и тут же стали проверять его на соответствие действительности. Включилась же эта проверка с помощью развернутого устройства допущения: если это так, то должны быть такие-то и такие-то признаки. И тут же подключили второе устройство с если: если я хочу найти эти признаки, мне надо сделать такие-то и такие-то действия. Тут же были извлечены из сознания образы этих действий, и я принялся открывать ящики и целенаправленно искать ценные вещи. Либо их отсутствие. Это значит, что связка, если — то, является в действительности чем-то, что вызывает к жизни решения, которые заставляют наш разум работать и производить действия с сознанием. Значит, это не связка слов, и даже, похоже, не просто связка образов. Это какое-то состояние сознания, вроде морщины на нем, которая заставляет разум бежать по себе, как по колее… Я, конечно же, говорю условно. И пока лишь собираю необходимый мне материал, создаю приблизительное описание исследуемого мною явления. И все же, мне думается, за тем путем, который был предложен Кравковым, и который я попытался рассмотреть, лежит дорога к настоящей прикладной психологии. Более того, психология владеет такими средствами понять рассуждение, какими не владеет ни одна другая наука. Поэтому к рассуждению психологии просто необходимо будет еще вернуться. Пока же я делаю вывод: для основ науки думать психология рассуждения является школой изучения этой способности нашего разума. Жаль только, эта психология уже почти вся в прошлом… Глава 3. Рассуждение Кравкова (продолжение) Следующий урок рассуждения Кравков выводит из другого, столь же простого, примера. Начинается он, как и в прошлый раз, как пример науки думать. Я разбиваю его на шаги: «Я повертываю включатель электрической лампочки, но она не загорается. Это для меня неожиданность, и я удивлен. Задаю себе вопрос: отчего бы лампочке не гореть?» (Кравков, Очерк, с. 119). Дальше Кравков опускает имена шагов, и я буду их добавлять, чтобы сохранялась, так сказать, школа. В данном случае надо добавить, что, задавшись вопросом, я начинаю строить предположения, что, в действительности, означает, что разум начинает извлекать все имеющиеся у него образы возможных причин случившегося. «Возможно, что она перегорела, возможно, что порвался провод, возможно, что перегорели предохранительные пробки, возможно, что она просто недостаточно плотно ввинчена и т. д. Прежде, чем остановиться на одном из этих решений, я принимаю одно из них, делаю из него соответствующие выводы, смотрю на согласие или несогласие их с тем, что имеется в действительности, и в зависимости от этого, принимаю его или же перехожу к подобному же примериванию прочих возможных допущений» (Там же). Как вы понимаете, «делать соответствующие выводы» можно только в рамках рассуждения или исследования. Но даже если это исследование, вроде дополнительного пощелкивания выключателем или подкручивания лампочки, ему предшествует рассуждение, начинающееся с введения условия: если это лампочка недостаточно вкручена, надо ее докрутить… После этого рассуждение замирает, пока я не поработаю руками и не получу образ хорошо вкрученной лампочки. Тогда я делаю вывод не из состояния лампочки. А из того образа, что получил: это не решение, надо искать другую причину. В общем, пример чрезвычайно очевиден в силу своей простоты, и Кравков использует его для перехода к более отвлеченным предметам, а значит, к использованию в рассуждении отвлеченных понятий. К сожалению, его снова сносит в попытки привить к простому и всем понятному рассуждению разума логические ветви, делающие пример научнее и мутнее. «Когда перед нами встает необходимость сделать выбор между несколькими различными возможностями поведения (например, заняться ли нам сейчас же практической деятельностью, или же продолжать доканчивать свое образование), то, — если только мы не решаем следовать лишь непосредственно более приятной перспективе, — мы оказываемся вынуждены опять-таки рассудить, будет ли полезнее для нас и для общества, если мы сейчас же выйдем из школы, или же если мы проучимся в ней до полного окончания курса. Иными словами, нам опять-таки надлежит вынести и обосновать то или иное суждение. Если мы "оставление сейчас школы" назовем через S1, а "наиболее полезное для себя и для общества поведение" Р, то разумно выбрать между нашими двумя возможностями и будет означать принять суждение "S1 есть Р" или "S1 не есть Р" за истинное» (Там же, с. 120). Чем хороши эти ранние попытки Кравкова играть в логические игры, так это очевидностью того, насколько они искусственны и не нужны для действительного рассуждения. Нигде в примерах Кравкова мы не можем углядеть, что знание всех этих S и Р облегчит нам решение задачи. Если, конечно, нашей задачей является то, что описано в примерах. Но вот если наша задача — сдать экзамен придурку-преподавателю,'который измывается над студентами, или войти в сообщество ему подобных, тогда польза логики для психолога становится очевидной. Правда, задача тогда незаметно подменяется и становится действительно похожей на школьную задачу, когда нас заставляют решать задачи физические, химические и математические не затем, чтобы с их помощью решать задачи жизненные, а затем, чтобы получить образование, соответствующее идеологическим требованиям общества, избравшего стать современным. Это значит, что, решая школьные задачи, мы их решаем ради решения задачи более высокого порядка, и рассуждение наше становится двусложным: чтобы получить свободу от садиста, надо научиться решать эти задачи. То есть: чтобы решить мою задачу, надо решить задачу ему. Это как с ребенком: хочешь провести вечер в свое удовольствие — иди читай сказку маленькому палачу. После инъекции логистики, Кравков начинает сам слегка плавать, будто утерял ясность сознания, поэтому его вывод надо принять с настороженностью: «Таким образом мы можем видеть, что в мышлении мы стремимся всегда к установлению обоснованного суждения. Суждение же есть, как мы уже упоминали, утверждение или отрицание чего-либо о чем-нибудь, т. е. есть всегда установление отношения между предметами. Поэтому-то установление соотношений между предметами мы и можем считать основной и характерной функцией мышления» (Там же). Во-первых, каким образом? Из предыдущего примера никак не следует, что «мышление» стремится «к установлению обоснованного суждения». Там лишь Кравков заявляет, что «нам опять-таки надлежит вынести и обосновать то или иное суждение» с помощью силлогических символов. Во-вторых, что такое суждение? То, что суждение же есть, как мы уже упоминали, утверждение или отрицание чего-либо о чем-нибудь, мы опять же не выводим из примеров, а узнаем от Кравкова в точности таким образом, как это делают логики, а не психологи: «Схематически говоря: необходимо к данному подлежащему найти сказуемое, решить: "S есть Р". Подобного рода утверждение или отрицание чего-либо о чем-нибудь (об некоем S я утверждаю, что оно есть Р) является суждением» (Там же, с. 118). В худших традициях логики Кравков в данном случае не выводит понятие суждения из жизни, а навязывает нам, что считать суждением, по принципу: договоримся утверждение или отрицание чего-нибудь о чем-нибудь называть словом «суждение». Это «суждение» есть лишь имя, заимствованное из обычного языка и используемое логиками для обозначения чего-то своего. Возможно, оно даже совпадает с тем, что считал суждением народ, и что считает суждением наш язык. Но это, можно сказать, случайность, в общем-то, даже мешающая чистоте науки. А поскольку Кравков сильно увлекался Гуссерлем, подобная чистота психологии от психологизма могла иметь для него значение и уж точно пробиралась в его рассуждения неосознанной. Ну, и третье: при чем тут мышление, если все это время мы говорили о рассуждении, а временами Кравков проговаривался и поминал разум? Но это между строк: в рамках условной системы понятий, используемой психологами, где мышление есть родовое имя для всего, что мы можем наблюдать в своем сознании, можно считать, что такой вывод условно верен. Условно — в логическом смысле. В психологическом, как я показывал уже раньше, он не верен, что означает, что он верен в рамках условного рассуждения, но не соответствует действительности человека. Но это мелочи, ведь мы говорим не о человеке, а о его способности рассуждать!.. Дальше Кравкова уносит в тот поток мысли, что создал Вильям Джемс в своих «Беседах с учителями», и он начинает вещать что-то педагогическое для учителей, желающих испортить жизнь школьникам с помощью суждений и силлогизмов. Это я оставляю для настоящей науки и расстаюсь с Кравковым на том рубеже, до которого он был хорош и просто рассказывал, как надо думать, рассуждая. Думается мне, что эта часть его психологии когда-нибудь будет признака классикой и оценена по достоинству. Глава 4. Рассуждение Челпанова Георгий Иванович Челпанов (1862–1936) был, кажется, последним русским психологом, который писал о душе. При этом он очень хотел делать научную психологию, создал лучший в мире Институт экспериментальной психологии и вообще уделял немало внимания тому, как сохранить душу в психологии, несмотря на высшую нервную деятельность. В итоге он оказался между двух стульев: «следует признать, что учение о душе и учение о душевных явлениях составляют две части одной и той же психологии» (Челпанов, Учебник психологии, с. 2), — и был выкинут из науки и своего Института победившими марксистами. Это было жестоко, но истина не может быть предметом договора и примирения враждующих сторон. Она такая, какая есть. Челпанов старался примирить и в итоге дотянул на посту директора Института до 1924 года. Дальше его двойственность была нетерпима. Если бы он не заигрывал с естественной наукой, он не дотянул бы и до этого времени, но зато его книги остались бы в веках, как выражение либо крайней ошибки, либо наиболее близкого к истине пути. Сейчас они оставляют немножко жалкое впечатление, поскольку двойственность его проявляется во всем… Вот например:«…рациональная же психология разрабатывается путем умозрения, умозаключения или рассуждения (от латинского ratio, что значит "разум ")». (Там же). Как это понимать? Не мог же Челпанов действительно считать, что русские научились рассуждать с помощью прививки латинского ratio? Очевидно, он говорит о том, что русское слово «рассуждение» происходит от ratio? Глупо. Но и это не всё! Как русский человек мог связать рассуждение с разумом, а не с рассудком? А Челпанов и не русский, когда пишет эти строки. Он — психолог, член сообщества, ограниченный его языком и правилами. Можно сказать, сильно ограниченный психолог. У него есть лишь тот набор кубиков, которыми снабдила его его наука. Поэтому у него рождаются высказывания, возможные только в сообществе, которое искусственно сузило свои знания о мире тем, что можно вывести путем картезианского рассуждения из оснований, избранных все тем же Декартом. И вот эта зажавшая уши, рот и глаза обезьяна, пишет: «Умозрение именно означает познание при помощи разума в отличие от познания посредством опыта. Как мы видели выше, существование души есть предмет умозаключения, умозрения» (Там же). Психолог той поры либо ВЕРИЛ в душу, либо НЕ ВЕРИЛ. Но мысль о том, что душу можно не вывести путем рассуждения из исходного когито Декарта, а познать, просто выйдя из тела, ему даже не приходила на ум. И в то время люди переживали клинические смерти, и в то время путем упражнений или усилий психолог мог сам испытать внетелесные состояния, но он этого не делал! Просто потому, что это еще не было введено в научный оборот. Ушки и глазки настоящего ученого должны быть прочно запечатаны для всего, что еще не одобрено общественным мнением его сообщества. Психологи — сверхнравственные мальчики и девочки! Сообщество не говорило о рассуждении, оно составило корпус основных понятий своей науки, и психолог не имеет права прямо говорить о том, что видят его глаза. Даже если это око души. Поэтому у Челпанова в его оглавлении нет разделов ум, разум, рассудок. У него, как и полагается, есть представления, память, понятия, речь, а также суждения и умозаключения. Челпанов излагает начальный курс психологии для гимназий, поэтому он подчеркнуто отстранен и приводит правящие мнения обо всех важных понятиях своей науки. Но при этом он все же верил в душу, а значит, видел свою науку иначе, чем побеждавшие естественники. И у него все равно прорываются такие взгляды, которые после него уже не вмещались в тело науки. У него есть представления, понятия, речь, суждения и умозаключения и нет того, что их использует. Они просто есть у человека, как и голова, которой он кушает. Это научная традиция или мировоззренческое требование: не говорить о разуме и рассудке как свойствах или способностях души. И традиция стойкая, живущая до сих пор. Для примера беру «Историю и философию науки», только что вышедшую из типографии в 2008 году и пишущую о том же предмете: «Третий этап в развитии отражения — отражение в социальной системе. Здесь отражение принимает форму человеческого познания и его результата — знания. К ощущениям, восприятиям, представлениям и образному мышлению, имевшимся у высших животных, у человека прибавляется понятийное мышление, или разум. Он включает в себя три формы — понятия, суждения и умозаключения». Что такое «формы», которые включает в себя разум? Как может разум вообще включать в себя какие-то формы? Эти «формы» использованы авторами лишь для связки слов в предложении, чтобы не ломать голову и не искать настоящего имени. А может, и хуже: чтобы не использовать то имя, к которому относятся эти частные понятия, так сказать, чтобы не множить сущности, без которых и так можно обойтиться!.. Но что делает разум? Он думает, разумеет. Стало быть, понятия, суждения и умозаключения — это то, что обеспечивает думание, разум думает с их помощью. Или рассуждает. Челпанов выдаст эту маленькую тайну в своем Учебнике. Но насколько он верен традиции! Судите сами: «Мышление же при помощи понятий, мышление о вещах вообще без слов невозможно. Слово есть знак вещи вообще. Понятия могут осуществляться только в том случае, если у нас в уме есть какие-нибудь заместители, знаки и главным образом слова. Способность мышления при помощи понятий называется разумом. Она присуща только человеку, потому что человек обладает способностью речи… Животное может иметь элементарные мыслительные процессы, может иметь представления единичных вещей, но не может иметь общих представлений или понятий…» (Челпанов, Учебник психологии, с. 134). А дальше он излагает понятия, суждения и умозаключения. Пока наука верна себе в своей искусственной слепоте. Но все же Челпанов — это не эпигон, не простой перепевала общепринятых глупостей. Вот его определение умозаключения: «Чтобы закончить обзор познавательных процессов, нам следует рассмотреть еще тот процесс, который называется умозаключением. Если нам дается два или несколько суждений и из них необходимо вытекает новое суждение, то такой процесс называется умозаключением или рассуждением» (Там же, с. 142). Умозаключение психологии — это и есть скрытое рассуждение! А заключается оно в использовании уже известных суждений для выведения новых. По крайней мере, таково понимание рассуждения Челпановым. Поэтому важно понять, что есть для него сами суждения. Что касается умозаключений, то Челпанов различает их всего три вида: индукцию, дедукцию и «умозаключение от частного к частному». То есть умозаключение от частного к общему, от общего к частному и от частного к частному. Два первых вида лучше изучать по логике, последний Челпанов поясняет примером: «Если ребенок обожжется на свече, то он не решается больше подносить руку к свече, думая, что он обожжется» (Там же, с. 143). Что же касается суждений, то тут Челпанов настолько интересен, что об этом стоит рассказать особо. Глава 5. Суждения Челпанова Итак, исходное определение рассуждения у Челпанова было таким: Если нам дается два или несколько суждений и из них необходимо вытекает новое суждение, то такой процесс называется умозаключением или рассуждением. Не буду придираться к тому, что, с психологической точки зрения, сведение рассуждения к умозаключению с очевидностью сужает понятие рассуждения. Челпанов не только психолог, но и логик, и он болеет логичностью. Не в смысле качества рассуждения, а в смысле использования понятий логики. Поэтому в данном случае он просто потерял себя как психолога и пытается быть круче психологов, поскольку он — логик и знает что-то такое, чего психологи должны бояться. И слушаться! Поэтому, чтобы понять Челпанова, надо сличать его Психологию с Логикой. И как ни странно, это сличение показывает, что он искусственно вбивает себя в более узкие рамки, чем позволяли ему его способности. По крайней мере в отношении рассуждения. Это очевидно, когда читаешь его «Введение в философию». Георгий Иванович был умный и знающий человек. Он был одарен и не предавал свою душу. Но все же он не был в полной мере философом, хотя и писал философские работы. В Предисловии к первому изданию «Введения в философию» в 1905 году он пишет: «Для изучения настоящей книги необходимо предварительное знакомство с элементами логики и психологии» (Челпанов, Введение, с. VIII). А далее предлагает как раз свои учебники логики и психологии. С действительно философской точки зрения — это обман и самообман. Философия должна была закладывать основы и начала для логики и ставить требования перед психологией, задавая ей направление поиска. Психология может предшествовать философии, только если философия — это наука о человеке, скажем, гносеология или теория познания. Тогда психология — это то орудие, которым добываются знания о действительности. Но «Введение» Челпанова — это классический учебник рубежа девятнадцатого и двадцатого веков. Он, конечно, поминает гносеологию, но лишь в историческом смысле, то есть как рассказ о воззрениях других философов. А затем уходит к онтологии и космологии. Философия, как ее видит Челпанов, отнюдь не есть наука, которая заказывает психологии исследования. Она лишь учитывает ее. Это значит, что требование Челпанова предварительно знать логику и психологию выдает потребность не в основах и началах, а в языке. Чтобы понимать философов той поры, уже требуется владеть непростой терминологией, отличающейся от живого языка. Философия уже далека от мудрости, как ее понимал народ. Философ уже не мудрец, а Мыслитель, и звучит гордо… При этом в первой же главе, посвященной задачам философии и ее методу, Челпанов попросту и по-бытовому проговаривается: «В настоящее время философы всех направлений признают, что возможен только один способ познания, именно, познание при помощи опыта и наблюдения, руководимого рассуждением» (Там же, с. 2). Не стоит надеяться, что он сам осознал, что сказал. Дальше он к этому не возвращается. В действительности он лишь отразил спор между немецкой и английской школами философствования, между эмпиризмом и немецким идеализмом. Идеализм, как казалось, постигает истину исключительно с помощью рассудочного созерцания работы «чистого разума», а эмпиризм требовал признать, что никакого чистого разума нет, а есть лишь понятия, извлеченные из жизненного опыта. Так что это «рассуждение» Челпанова совсем не то же, что и в утверждении, что рассуждение есть умозаключение. Это рассуждение — вполне бытовое понятие, описывающее то, как, к примеру, делал философию Кант. А Кант, безусловно, не только умозаключал. Он — рассуждал, но шире, в общем, лучше бы сказать: мыслил! Да вот — выскочило! Кстати, никто из философов в действительности не делал такого заявления, что рассуждение должно руководить наблюдением над опытом. Это Челпанов вывел из собственных наблюдений за тем, как делается философия в де й ствител ьн ости. А в действительности все философы, которые сказали хоть что-то свое, рассуждали, пытаясь понять то, что открывалось им при наблюдении за собой и другими людьми. Это рассуждение в широком смысле. И тем не менее: рассуждение — это то, что должно руководить наблюдением и опытом, а значит, и познанием. Вот действительно философский подход. Если философия — это любовь к мудрости, она должна руководить тем, как постигается истина и добывается мудрость, задавая соответствующее мировоззрение. Задавая его, безусловно, с помощью философского, а не логического или математического рассуждения. И тогда логика и психология оказываются орудиями этого рассуждения и должны изучаться после того как станет ясно, как и для чего их применять. Но Челпанов советует начинать с логики, и я последую его совету, чтобы понять ход его мысли. Итак, мне нужно понять, что такое рассуждение, сведенное к умозаключению, которое состоит в выведении из имеющихся суждений нового? В 13 главе его «Учебника логики» есть раздел, который так и называется — Определение умозаключения: «Теперь мы рассмотрим умозаключение или рассуждение, которое представляет собою наиболее совершенное логическое построение. Умозаключение получается из суждений, и именно таким образом, что из двух или больше суждений с необходимостью выводится новое суждение. Это последнее обстоятельство, именно выведение нового суждения, особенно характерно для процесса умозаключения. Итак, умозаключение есть вывод суждения из других суждений, которые в таком случае называются посылками, или предпосылками» (Челпанов, Учебник логики, с. 70). Челпанов нигде не доказал, что рассуждение и есть умозаключение. Он просто навязал читателям их тождество. В его изложении встречаются убедительные выражения вроде: «с необходимостью выводится» и «особенно характерно». К ним сразу же хочется придраться: это лишь «правильная речь» для изложения логики, или же нас в чем-то хотят убедить? К примеру: всегда ли при умозаключении из суждений новое суждение выводится с необходимостью? И: а что менее характерно для умозаключения, чем выведение нового суждения? Далее Челпанов перечисляет виды умозаключений, как делал это и в «Учебнике психологии». Правда, теперь их оказывается больше, что показывает логику как подробно разработанную науку. Но пока меня больше занимает то, из чего состоит рассуждение, то есть собственно суждения. Умозаключение, безусловно, используется в рассуждении, как, например, и слова, знаки или понятия, но само это слово предполагает какие-то действия с суждениями. Вот их я и хочу понять. В «Учебнике психологии» Челпанов дает лишь сокращенное описание понятия «суждение». Оно искажает действительное понимание самого Челпанова: «Мы рассмотрели такие познавательные процессы, как ощущение, восприятие, образование общих представлений… Чтобы определить, что такое суждение, мы рассмотрим несколько примеров суждений. "Этот человек честен" есть суждение. "Железо проводник теплоты" есть суждение. "Растение есть организм" — суждение. Из этих примеров мы видим, что в суждении мы приводим в связь два представления, мы устанавливаем между ними то или иное отношение» (Челпанов, Учебник психологии с. 137). Я не хочу сейчас обсуждать убеждение Челпанова и всего научного сообщества в том, что суждение является «познавательным процессом». Если считать познанием не то, что дает знания о действительности, а то, что производит определенный вид образов, которому можно дать имя «знания», то такая точка зрения имеет право на существование. Но вот понятие представления оговорить необходимо. Дело в том, что Челпанов строго следует за кантианской традицией делить все имеющиеся в нашем сознании образы на низшие и высшие, используя слово представление не в том смысле, в каком его использовал народ, а жестко приписывая ему искусственное значение, придуманное Кантом. Его «представление» — это не сложный образ, могущий включать в себя даже понятия, который ты представляешь себе, а простейший образ, каким ощущение запечатлевается в нашем сознании. Для русского языка этот психологический термин есть простая подмена слова «образ» на термин тайного научного языка «представление»: «То, что является в нашем сознании, когда какое-либо ощущение возобновляется или воспроизводится, называется представлением, идеей, образом» (Там же, с. 65). Это значит, что суждение — это не установление отношений между представлениями, а установление отношений между образами в самом широком смысле этого слова. В том смысле, в каком образом может быть и простейший образ восприятия, который мазыки называли истотой, и понятие, и представление. Понятое так, суждение превращается в то, что называлось в психологии ассоциацией. Возможно, искусственной. Очевидно, Челпанов чувствовал слабость такого определения и поэтому уточнил: «По общепринятым воззрениям, в суждении мы высказываем или утверждаем что-либо относительно чего-либо» (Там же, с. 138). Вот это сущностное дополнение. На мой взгляд, именно в нем и скрывается понимание. Хотя я воспользовался бы для выражения этой же мысли русским языком: в суждении мы судим. Но тогда потребовалось бы определить, что значит судить? И тут пояснение «утверждаем» может помочь. Похоже, судя, мы утверждаем, то есть делаем нечто твердым, как при закладке оснований. Для чего? Для того же рассуждения, то есть для движения мысли, для думания… Вынося суждение, мы создаем те опоры, которые считаем соответствующими действительности и потому позволяющими двигаться к истине. Мы считаем… не более! И делаем мы это чаще всего в речи. Так речь становится убедительной. И так в ней отражается наш поиск путей к истине. Поэтому появляется соблазн посчитать этим путем саму речь и посчитать законы, правящие речью, законами познания… «То представление, о котором что-либо высказывается, называется субъектом, подлежащим; то представление, которое называет, что именно высказывается, называется предикатом, или сказуемым» (Там же). Из этого объяснения стоит запомнить только то, что субъект — это подлежащее, а предикат — сказуемое. И то только для того, чтобы понимать формальную логику, потому что она стала наукой о языке, почти двойником грамматики. В «Учебнике логики» это очевидней: «Суждение есть известное умственное построение, но, будучи выражено в словах, оно называется предложением. Грамматический анализ предложения. В предложении мы всегда высказываем что-нибудь относительно чего-нибудь. То, относительно чего мы высказываем, называется подлежащим, субъектом, а то, что мы о нем высказываем, называется предикатом, сказуемым» (Челпанов, Учебник логики, с. 42). Дальше идет условный язык, отражающий узкий взгляд на предмет. Сразу появляется искушение задавать вопросы. Например: в каком смысле говорится, что в предложении мы всегда высказываем что-нибудь? А если мы спрашиваем, это тоже высказывание? Тогда, в каком смысле? И так далее. Точно так же условны и уязвимы и все остальные построения Челпанова, как только он начинает излагать логику: «Познание и суждение. Если бы у нас были одни только представления и понятия, но не было бы их соединения или связи, то могли бы мы сказать, что у нас есть познание? Конечно, нет. Познание может быть только в том случае, если мы имеем дело с истинностью или ложностью; а вопрос об истинности или ложности возникает только тогда, когда между понятиями устанавливается известная связь; это бывает именно тогда, когда мы судим о чем-нибудь» (Там же). Так и рвется: совсем дурак, что ли?! Логика каким-то магическим образом лишает философов разума, и они начинают бредить в неведом сне. Судите сами: у вас есть образ чего-то, что вы увидели, и даже больше: у вас есть понятие о чем-то, с помощью которого вы совершаете какие-то важные действия и выживаете в этом мире. Эти образы пришли путем прямого восприятия действительности и настолько ей соответствуют, насколько только это доступно нашим органам восприятия. Конечно, они ложны в силу своей неточности, и орел мог бы рассмотреть эту вещь точнее, а волк разнюхать лучше. Но уровень нашего восприятия — это данность и предел истинности, определяемый нашим воплощением. Эту «ложность» можно не учитывать или, как говорится, выносить за скобки. Главное, что истинность этих образов достаточна для выживания, и значит, они соответствуют действительности. И это однозначно свидетельствует: мы знаем мир. У нас есть познание. И оно не ложно. Но вот когда мы начинаем судить о чем-то, устанавливая связи между понятиями, мы уходим от действительности к содержанию своего сознания. И тогда действительно появляется возможность ложности или истинности. Но не познания, а суждения! Для живого человека это — отвлеченный предмет, никак не подрывающий качество его познания мира. А для логика и философа — это подмена всего познания. Его познание — это не познание действительности, а познание истинности или ложности его суждений!.. А что же происходит у него со всем остальным познанием мира, запечатленным в огромном Образе мира и во всем содержании его сознания, когда философ убеждается, что его суждения ложны? Может, они отменяются, и философ вдруг теряет способность ходить, писать, выбирать вино себе к обеду? Заигрались. Но и бог с ними. Зато в этой куче мусора, которое назвали логикой, есть зерна действительно любопытного. Любопытного, если отбросить грамматический взгляд на суждения и сохранить только основное, а именно то, что суждение — это установление связи между двумя образами. Причем установление именно такой связи, которая позволяет вывести следующее суждение, становящееся опорой для рассуждения. Если идти не от грамматики, а от живого языка, то суд — это оценка и вынесение решения о том, как поступать с тем, что мы рассматривали. Это решение и воплощается в той опоре, что мы создаем, устанавливая связь между образами. Вот о природе этой связи Челпановым сделано красивое наблюдение, которое я бы не хотел упускать. «Уверенность или вера. В суждении самым существенным является утверждение; без утверждения не могло бы быть суждения. Но для того, чтобы я мог что-нибудь утверждать, я должен иметь уверенность в том, что утверждаемое мною имеет объективную реальность, что оно существует в действительности, а не только в моем сознании. Если я утверждаю, что "доска черная", то это происходит от того, что я уверен, что вне меня существует предмет, который называется доской и которому присущ черный цвет. Если бы у меня такой уверенности не было, то я не мог бы высказывать указанные суждения. Простого соединения представлений было бы совершенно недостаточно для образования суждения» (Челпанов, Учебник психологии, с. 138). В сознании философов всё так запутано! Декартово когито, то есть утвержденная им исходная точка рассуждения — я мыслю, значит, я существую — замкнуло философов на самих себя. Они уверены, что они рассуждают сами по себе, независимо от других людей, а речь используют лишь по чистой случайности, поскольку так исторически сложилось. И их внутренняя речь — это прямое отражение действительного познания мира. На самом же деле речь нужна для общения с другими. И когда у философа появляется утверждение, что «доска черная» или «теперь день», это лишь вырванный из потока жизни кусок действительного общения с другими людьми. И проверять его на истинность надо не по внутренним ощущениям, а по тому, как это помогает другим людям действовать и жить. Если твое высказывание-утверждение использовано другими так, как это ожидается, суждение было верным. Если же они усомнились, оно сомнительно. А если они предлагают тебе полечиться, суждения твои ложны. Речь рождалась как орудие, облегчающее выживание не человека, а людей, общества в этом мире, то есть на Земле. И если высказывания верны, то верны они именно в том смысле, что другие люди при их ограниченной, как и у тебя, способности восприятия все же действуют верно относительно того, на что ты им указал своим суждением. Это предназначение речи и одновременно ее ограниченность как орудия. Этого нельзя не учитывать. Если за речью и есть логос, то не в ней, а там, где живет разум. Поэтому действительным способом судить о том, насколько верны наши высказывания, является их использование в общении с другими людьми. Но это относится лишь к простейшим высказываниям, которые соответствуют действительному миру с очевидностью, то есть напрямую описывая вещи или действия людей. Но люди имеют сложное сознание. Их телесные действия отражают образы, сложенные в их сознании из множества понятий. Люди могут сложить их неверно или иметь намерение обмануть. Вот для этих случаев и требуется искусство логики или способность как говорить убедительно, так и понимать тех, кто говорит убедительно, то есть пытается обманом заставить тебя сделать что-то выгодное ему. «Уверенность может иметь различную степень. Если уверенность достигает наивысшей степени, то суждение, которое мы составляем, представляется нам вполне достоверным. Например, я уверен, что в настоящий момент — день, а не ночь. Эта уверенность достигает высшей степени, а потому суждение "теперь день" приобретает для меня наибольшую достоверность. Но иногда уверенность, которая у меня бывает, когда я высказываю суждение "А есть В", достигает такой же степени, как и уверенность, с какою я мог бы произнести суждение "А не есть В". Тогда я не могу утверждать, что "А есть В", я воздерживаюсь от такого суждения… Это будет тем психическим состоянием, которые мы называем сомнением, колебанием… Таким образом мы видим, что уверенность является существенным элементом акта суждения. Поэтому полное определение суждения будет заключаться в следующем: суждение есть такой акт соединения представлений, с которым связывается уверенность в том, что утверждаемая связь представлений имеет объективную реальность» (Там же, с. 139). Попросту говоря, Челпанов считает суждением лишь такое соединение образов, про которое ты уверен, что оно соответствует действительности. Это не однозначно. Софисты осознанно использовали суждения, которые никак не соответствовали действительности. Сократ во всех своих беседах намеренно заставляет собеседника судить о вещи то так, то иначе. Собеседник, быть может, и уверен в своих суждениях, но Сократ-то знает, что намеренно говорит нечто не истинное. Однако при этом эти его слова не перестают быть суждениями. Наверное, надо внести уточнение в это определение Челпанова: в обыденной речи человек, высказывая суждение, уверен, что оно соответствует действительности. Однако философ, логик или обманщик может построить свое рассуждение на заведомо ложных суждениях, и при этом они останутся суждениями, а рассуждение — рассуждением. В общем, эта часть логики и психологии еще не доведена до совершенства, и описание той действительности, которую она отражает, по-настоящему не сделано. Однако, если отрешиться от того, что можно намеренно использовать ложные суждения, или, вернее, можно искусственно придавать ложным утверждениям вид суждений, то суждение как таковое, очевидно, рождается как непосредственное отражение действительности. И никакого действия, которое мы можем назвать верой, в нем нет и не может быть! Я гляжу в окно и понимаю: сейчас день. Я это вижу: где место, куда может вкрасться вера? Я сужу об этом по тем признакам, которые научился связывать с понятием «день» с самого рождения. Они просто складываются в образ узнавания, и мне не требуется никакая вера. Но при этом я мог ошибиться. Особенно в отношении сложных явлений. И тогда мое видение ложно. Но не для меня, а для стороннего наблюдателя. И только он в состоянии оценить, то есть вынести суждение, что я верю в свои слова. Я же в них не верю. Я так вижу! Очевидно, что имеющееся сейчас в моем распоряжении описание суждения неполно и неполноценно. Им еще надо заниматься. Глава 6. Психология Владиславлева Русская психология развивалась в девятнадцатом веке как наука о душе. Это, безусловно, было связано с влиянием православия, которое всеми силами пыталось ограничить духовную свободу русских людей, насаждая цензуру и поддерживая карьеристов и приспособленцев, вроде Магницкого, рвавшихся к власти. Попытки вольнодумства жестко пресекались. Как ни странно, но именно эта жесткая и прямолинейная политика была использована врагами души. В 1850 году было совершено, как сейчас говорится, заказное убийство русской философии. Философские факультеты были закрыты, и преподавали философию только в Духовных академиях. Казалось бы, официальное православие победило своего врага. В действительности же оно лишь уничтожило тех, кто сдерживал врагов православия — естественников. В итоге этого деяния образовалась духовная пустота, и ее тут же заполнили шарлатаны от вульгарного материализма, вроде Сеченова, Чернышевского, Антоновича, и прочие террористы, названные Достоевским бесами. В России загремели взрывы, пошатнулся трон, а с ним и главная опора православия. Чтобы спасти Россию от революции, пришлось пойти на срочные реформы и изменить ее лицо так, что из абсолютной монархии она, на деле, превратилась в монархию условную, точнее, ограниченную. Излишняя жестокость в сочетании с бездумностью были прямым путем к тому положению, в каковое привели Церковь большевики, которые сделали с ней то же самое, что сами церковники проделали с русской философией. Философия за тринадцать лет умертвления потеряла почти все кадры профессиональных философов. Была утрачена целая культура. В 1863 году, вслед за первыми реформами, была возвращена в Россию и философия. Первым заведующим кафедрой философии в Московском университете был поставлен профессор Киевской духовной академии Юркевич. А из числа одаренной молодежи были выбраны двое — Владиславлев и Троицкий, — которых отправили на несколько лет стажироваться за границу, а потом и сделали профессорами философии, которые возрождали русскую философскую культуру. Но это была уже совсем иная философия! Учитель того самого Введенского, который предложил выкинуть из психологии разум, рассудок и ум, Михаил Иванович Владиславлев (1840–1890) вел в Петербургском университете философию, логику и психологию. Он был поразительно грамотным и очень самостоятельным мыслителем. Наверное, не случайно именно он был назначен ректором Петербургского университета. Начинал он с диссертации «Современные направления в науке о душе». Так что его психология шла в ногу со временем… В 1881 году он выпускает огромное двухтомное сочинение «Психология. Исследование основных явлений душевной жизни». Это был труд, из которого так или иначе вырастали все последующие психологические сочинения России. Я не смог понять, учитывал ли он русских своих предшественников, вроде Кавелина, Карпова, Голубинского, Авсенева, но зарубежную психологию он знал хорошо. Вероятней всего, русские психологи просто не казались ему стоящими, потому что в отношении «Логики» Карпова он отзывается весьма уважительно. Это пренебрежение к своим русским предшественникам, вероятно, было вызвано тем, что Владиславлева в рамках психологии занимали иные предметы. То есть не собственно душа, хотя он определенно верил в душу, а некоторые ее проявления, такие как воля и чувства. Он даже придумал, как это видно по второму тому, свой собственный способ измерения чувств, чему очень завидовал Введенский, создавший впоследствии целую лабораторию для подобных работ. Соответственно, не очень занимало Владиславлева и рассуждение. Причем настолько «не очень», что даже в своей знаменитой «Логике», он избегает этого понятия. Тем не менее, знать Владиславлева психологу необходимо. Его образ работы человеческого сознания гораздо полнее, чем у современной психологии, а его ошибки — показательны для понимания того, как психология стала современной. При этом, даже не называя имен, он отчетливо перекидывает мостик между психологией предшествовавшей и современной. Итак, Владиславлев был учителем Введенского. И когда Введенский говорит, что вместо разума, рассудка и ума надо использовать имя, которое уже привилось в психологии, он, в первую очередь, имеет ввиду именно своего учителя. Это Владиславлев придумал дать общее имя всему тому, что психолог обнаруживает «у себя в голове». Правда, звучит это у него не так прямо, как у Введенского. Он решает наименовать этот «поток сознания» иностранным словом «рефлексия»: «Прежде всего сделаем замечания о названиях рефлексии. Одни из них обозначают ее как деятельность, другие именуют ее собственно как способность к известной характерной работе. В первом смысле, мыслительная деятельность называется рефлексией, мышлением. Способность, из напряжения которой она возникает, именуется рассудком, умом, разумом» (Владиславлев, Психология, с. 313). Если я правильно понимаю Владиславлева, рефлексия — просто имя «покрасивше» для мышления. И при этом она возникает из способности, которая называется рассудком, умом, разумом, которые Владиславлев не различает. Конечно, он не мог их уж совсем не различать, поскольку прекрасно знал Канта и даже сделал первый перевод «Критики чистого разума». Но там различение было философским и кантианским, попросту, надуманным. А здесь Владиславлев пишет как психолог, и как психолог он избегает этого предмета. Зато он делает предметом психологии мышление: «Название «мышление» есть имя самой деятельности, которая стремится к познанию предметов. Оно производит мысли, ставит их в разнообразные отношения и образует из них сложное целое. Оно называется логическим, поскольку в своей деятельности сознательно следует логическим законам и правилам…» (Там же, с. 313–314). Думаю, устаревший язык Владиславлева играет с ним шутку. Мышление называется логическим, ЕСЛИ осознанно следует логическим законам и правилам. Поправил бы я и неоправданное утверждение, что мышление стремится к познанию — это неоправданное сужение понятия. Но в остальном определение очень точное: мышление — это то, что производит мысли и создает из них сложное целое. Но мышление пока меня не интересует. Гораздо интересней следующее определение: «Слово «рассудок» есть название общепринятое лишь для одной из сторон умственной деятельности, той, которая преимущественно судит о предметах познания; мы рассуждаем, то есть приводим в порядок, разбираем свои мысли, каждому предмету как бы отдаем должное, что принадлежит ему в действительности. Следовательно, упомянутый термин есть название главнейшее для аналитической деятельности ума. Даже если не ограничиваться таким толкованием разбираемого названия, а принять кантовское, именно, что рассудок есть способность образующая правила, которые прилагаются нами в возможном опыте, то и в этом случае означенное имя будет лишь односторонне обозначать рефлективную деятельность, лишь ту, которая обращена к одному опыту» (Там же, с. 314). Любопытно, заметил ли сам Владиславлев, что потерял свою рефлексию как «отражение» и заговорил обычным языком об умственной деятельности? Думаю, это он лишь оговорился, потому что в остальной книге он про рассудок забудет и будет творить «научную психологию», которая вскоре после него перерастет в рефлектологию и рефлексологию. Но пока он точно описывает то, что делает рассудок, а именно то, что Аристотель описывал в «Аналитике», откуда и берется «аналитическая деятельность ума». И если это так, то понятно, откуда взялся и ум, — Аристотель говорил именно о нем. Точнее, о том, что греки называли нус. Таким образом, Владиславлев незаметно перетащил нас из психологии в логику, почему и появляется разговор о правилах. «"Ум, разум" древнейшие термины, давно уже установившиеся в науке. Введенный первоначально в философии, в качестве перводвижущей причины, еще Анаксагором, термин 'ум "получил со времени Платона и Аристотеля право гражданства в психологии. Для обоих этих философов ум обозначал высшую теоретическую деятельность души, обращенную к созерцанию вечного и неизменного бытия, то есть идей (у Платона) или вечных неизменных принципов всякого познания (у Аристотеля). У латинских переводчиков vovg Аристотеля превратился в intellectus «разум», и это последнее имя утвердилось в науке со времени Альберта Великого и Фомы Аквината. В нашем столетии ему дан был ход Кантом, в его «Критиках». По нему, разум вообще есть способность принципов…» (Там же). В общем, обман. Владиславлев, оказывается, не говорит о разуме или рассудке. Он лишь отдает дань почтения тем мыслителям, которые «дали ход» этим «терминам»… Сам он не имеет насчет этих способностей собственного мнения и не считает их предметом психологии, предпочитая рефлексию: «Говоря о познавательной деятельности человека, мы будем всего чаще называть ее рефлексией. Название «разум», по устоявшемуся словоупотреблению, обозначает лишь одну высшую деятельность познания, образующую принципы; равно под рассудком подразумевается преимущественно аналитическая умственная деятельность; мышление, как термин логический, неудобен для нас здесь, где мы желаем анализировать эту деятельность не с логической, а психологической точки зрения. Все указанные названия более или менее односторонне обозначают предмет нашего изучения. Поэтому теперь мы отдаем предпочтение термину «рефлексия», потому что он именует деятельность умственную, каких бы высот созерцания она ни достигала» (Там же, с. 315). Русская философия сдавала экзамен на владение европейской наукой. Она не хотела творить своё. Ей важнее было догонять и догонять чужое… Говоря об «устоявшемся словоупотреблении», Владиславлев вовсе не имеет в виду русский язык, он принадлежит другому сообществу, он — человек науки. Поэтому он говорит о словоупотреблении, устоявшемся в науке. Поэтому он не исследует, он анализирует «умственную деятельность» без ума… Собственно рассуждение Владиславлева не интересовало и больше им в этой работе не поминается. Вот основание, из которого криво и неблагодарно вырастала вся наша современная психология. Впрочем, что посеешь… Глава 7. Рассудок Зубовского До запрещения философии в 1850 году, психология в России была другой. Я приведу лишь один пример, чтобы дать о ней представление. Это — учебник психологии профессора Могилевской семинарии Никифора Андреевича Зубовского, вышедший как раз накануне запрета в 1848 году. Зубовский не слишком самостоятелен в том, как надо строить науку, он последователь знаменитого немецкого систематизатора философии Христиана Вольфа. Поэтому его работа чрезвычайно подробно раскладывает предмет психологии на составные части. Но при этом Зубовский, именно в силу своей зависимости от школы, отчетливо показывает, какой была психология той поры. В частности, она содержала полноценный раздел «Рассудок», который после этого исчезает и из психологии, и из философии. Я перескажу этот раздел как можно подробнее, чтобы сохранить эту страницу русской психологии. Зубовский начинает с параграфа с названием «Предметы рассудка»: «Впечатления, производимые предметами в душе, получивши в воображении известные формы и сделавшись представлениями, поступают в рассудок. Таким образом, предмет деятельности рассудка составляет все предметы всех миров, получившие первоначальную форму в воображении и, следовательно, прошедшие в душу через чувства или разум действительно или только мнимо» (Зубовский, с. 93). Когда я писал про Владиславлева, что он перекинул мостик от психологии предшественников к современной психологии, я во многом имел в виду как раз Зубовского. Они удивительно схожи в своих описаниях психологии. Вряд ли Владиславлев мог заимствовать у Зубовского, скорее, это просто одна школа, которую Владиславлев еще застал. Школа эта, безусловно, сильно пропитана кантианством, хотя за ней ощущается и классическая философия. Представления, поступающие в рассудок — это, безусловно, Кант и его последователи. А вот формы, получаемые в воображении, — это идеи греков. Изъясняйся Зубовский по-русски, и мы бы поняли, что предметом деятельности рассудка являются образы, созданные душой из впечатлений, полученных чувствами. Как пишет Зубовский — в воображении. Под воображением он понимает не то, что мы сейчас. Для него это именно способность придавать впечатлениям образы. Что же касается образов, приходящих в душу через чувства или разум, тут речь идет о том, что показывал еще Челпанов: мы можем иметь образы либо взятые из опыта, то есть из внешнего мира, либо почерпнутые разумом при наблюдении за собственной работой, то есть из мира внутреннего. Именно об этих мирах и ведет речь Зубовский. Разуму у него, кстати, тоже посвящен особый раздел. Разум он понимает по-кантиански, как высшую способность к созерцанию, в сравнении с рассудком: «Чувства внешние и внутренние наблюдают предметы мира внешнего вещественного и мира внутреннего непосредственно. Разум, напротив того, проникает своим взором в совершенства мира Божественного через посредство идей, или представлений, которые находятся в самой душе» (Там же, с. 83). Идеи оказываются, в сущности, теми же представлениями. Или наоборот. Это означает, что они еще не наполнены для психологии первой половины девятнадцатого века каким-то самостоятельным содержанием. Это лишь новое имя для старых идей, то есть, если говорить по-русски, для образов. Что же касается рассудка, его отличие от разума можно понять вот из этого высказывания: «Но ни чувство внешнее, ни чувство внутреннее, которое наблюдает только явления и перемены, происходящие собственно в душе, ни рассудок, который только из готовых начал выводит то, что в них содержится…» (Там же). Разум способен творить начала, основываясь на которых рассудок ведет свою деятельность. Очевидно, к числу этих начал относятся и образы предметов, представления. Следовательно, их тоже творит разум. Задача рассудка — использование. Как оно осуществляется? Это понятно из следующего: «Все, что не произвело впечатления действительного или мнимого в душе и не сделалось представлением, не может быть предметом деятельности рассудка. Ибо, если мы разрешим все произведения рассудка (суждение, понятие и умозаключение) на их части, то найдем в основе их представления, которые со своей стороны все, или во всей целости своей, или по частям, возникают от чувства и от разума. Если даже мы мыслим что-нибудь не как действительно существующее, но только как возможное, то и в сем случае рассудок только поставляет в новые отношения предметы, поступившие в него от чувства и от разума. Рассудок ничего не творит сам, а действует под тем, что дано ему, и открывает то, что содержится в готовом, данном ему» (Там же, с. 93–94). Мне думается, это надо отметить себе как действительное наблюдение над работой рассудка: рассудок строит рассуждение из уже имеющихся образов разного уровня сложности — от простейших, до сложных суждений, понятий и умозаключений. Далее Зубовский описывает способы работы рассудка. Он упускает, что рассудок рассуждает, поэтому нельзя однозначно понять, достаточно ли это описание. Но я перечислю основные виды деятельности рассудка, как их видел Зубовский. В нее входят различение, анализ или аналитическое суждение, синтез или суждение синтетическое, умозаключение. А затем идут «законы рассудка»: закон тождества, противоречия, исключенного третьего, достаточного основания. Обо всем этом можно было бы рассказать и подробней, но лучше сделать это в разговоре о логике, потому что Зубовский тут совсем не психолог. К сожалению, редко кто из психологов в состоянии устоять перед искушением логикой и остаться служителем той науки, которая должна обеспечивать и логику, и философию наблюдениями над той действительностью, с которой они заигрывают. Впрочем, психология еще не вышла из состава философии в то время и привычно излагалась как вводная часть в философию вместе с логикой. Так что Зубовского можно понять. А можно и не понимать, поскольку для моих задач это не имеет значения. Главное — прежняя психология вполне признавала у человека и наличие рассудка и способность рассуждать. Однако глубина этой психологии была явно недостаточной для того, чтобы использовать ее в прикладном смысле. В любом случае, надо идти за рассуждением к философам. Заключение рассуждения психологов Самое неприятное у психологов — это их стремление делать науку. Как только психолог начинает исполнять требования научности, он от поиска истины сваливается в то, чтобы быть честным членом научного сообщества. У всех ученых, которые соблюдают научность в своих исследованиях, есть оправдание: научность — это способ, каким достигается истина. Проверенный способ! Разработанный многими поколениями предшественников! Какой самообман! Никто не проверял, чего в научности больше: действительной пригодности в деле постижения истины или же требований, как стать членом научного сообщества. Точнее, о том, как надо соблюдать научность при ведении исследований, писали довольно много, хотя и спорно, поскольку те, кто заказывает музыку в науке, всегда недолюбливали философию. А без философии все проверки были на уровне прикладном, то есть поближе к технологии и к деньгам. В итоге, научность — это прекрасное орудие обеспечения технологии. Научно — значит, технологично. А раз промышленность берет научную разработку и платит деньги, значит, истина в ней как-то обязательно присутствует! А вот то, как научность создает образ «настоящего» ученого, не проверяли и не исследовали почти совсем. Антисциентисты, борцы с бесчеловечностью науки, правда, много кричали о том, что такая наука, какой она сложилась на Земле, убьет все живое. А значит, она — орудие ада, а не истины! Их не слушали и не слушают… Но меня больше интересует не мировоззренческая проверка, а психологическая. Соблюдение «требований научности» превратилось в фетиш, являющийся синонимом требования истинности. Но при этом ученые все больше плодят бессмысленных сочинений, наполненных подгонкой и враньем, лишь бы опубликоваться и защититься. Причем сами научные руководители учат молодежь: ты подгони результаты, но напиши это так, чтобы выглядело предельно научно, и никто не полезет проверять! Действительно, кому же охота читать эту тоску?! Требование научности переродилось в прием оформления, придания внешне научного вида сочинениям проходимцев. Если научность и можно использовать для достижения истины, ее с тем же успехом можно использовать и в других целях. Так что научность не оказалась панацеей и не спасла человечество от лжи. Истина по-прежнему остается личной потребностью исследователя, либо философия должна определить пути и способы ведения исследований так, чтобы исполнение ее требований обеспечивало движение к истине. Собственно говоря, вся философская логика рождалась именно в надежде, что жесткие правила рассуждения обезопасят мыслителя и не позволят ему уклониться от поиска истины. Само по себе это уже смешно и печально, потому что есть попытка подменить деятельность духа мертвыми правилами… Поиск истины — это все же мое личное устремление, рождающееся из моих решений и позывов души и духа. Если я не хочу искать истину, если я не хочу познать себя и вернуться в тот настоящий мир, откуда я сюда пришел, меня ничем не принудить. Я обязательно найду способ, как обмануть все требования, будь они требованиями науки, закона или нравственности. Все зависит от человека, который ищет. Если он психолог и не ищет душу, он ищет не истину. Если он логик и не ищет логос, он ищет что-то иное. Если он философ, он должен искать мудрости… Раздел 2. РАССУЖДЕНИЕ ЛОГИКОВ Русские логики Логика — наука иностранная, одна из тех, от освоения которой решается, овладел ли человек европейской ученостью. Русские логики по преимуществу были зависимы от логиков зарубежных. Да и не удивительно: исходные понятия в любом случае приходилось осваивать такие, какие эта наука себе создала. Конечно, можно было пойти другим путем. Понять, о чем эта наука, и попытаться проверить ее своим умом, а то и высказать об этом предмете свое полное мнение. И тогда родилась бы наука, скажем, о русском понимании логоса. То есть о разуме или разумной речи, к примеру. Но логика — наука хитрая, наука-ловушка! Она улучает новичка обещанием чуда, для чего всего лишь нужно освоить язык и принять кое-какие правила. И ты будешь гораздо умнее других! И новички попадаются. Одни на искус. Другие на то, что не имеют права высказывать свое мнение, пока не изучили досконально. Иначе это мнение будет поверхностно. А изучив досконально оказываются уже неспособны говорить простым, народным языком, потому что о логике надо говорить логическим языком. Однако язык этот тащит за собой понятия, а понятия — понимание, понимание же — это определенный способ видеть мир… Самостоятельные работы по логике появляются в России с середины девятнадцатого века. Но это относительная самостоятельность. Это самостоятельность внутри логики. Это лишь подтверждение права считаться европейски образованным человеком и говорить о логике наравне с ее хозяевами… Как у познания логоса появились хозяева? Впрочем, если найдутся желающие признавать за кем-то право собственности на воздух или солнце, почему бы не присвоить и их?! Я начну рассказ о логике с русских логиков, как о верхнем слое логики, потому что так будет проще понять, как логика исторически развивалась от Аристотеля. Начну с самых простых и показательных примеров. Глава 1. Логика Лодия Логики начали издаваться в России в восемнадцатом веке. Логика преподавалась в Киевской и Московской академиях, в университетах, в духовных семинариях и духовных академиях. Поэтому руководств по логике составлялось немало. Однако первой стоящей упоминания считается логика первого ректора Харьковского университета Ивана Рижского «Умословие, или Умственная философия…», изданная в 1790 году. Но читать логику на языке осьмнадцатого столетия мне не по силам… Следующей книгой, которая, в сущности, и заложила основы русской логической науки, были «Логические наставления, руководствующие к познанию и различению истинного от ложного…» Петра Дмитриевича Лодия (1764–1829). Лодий был из прикарпатских славян. С 1787 по 1803 годы — профессор Львовского и Краковского университетов, с 1803 — Петербургского педагогического университета, в 1819-20 годах — декан философско-юридического факультета Петербургского университета. Лодий неплохо знал Канта, хотя во многом и спорил с ним. Это отразилось в его логике, и было замечено доброжелателями. На Лодия тут же был написан донос, в итоге чего его «Логические наставления» были изъяты из книжных магазинов. Донос сделал известный подлец и гонитель русского духа Магницкий. В доносе говорилось, как пишет Шпет в «Очерке развития русской философии», что «книга Лодия полна "опаснейших по нечестию и разрушительности начал; а автор превзошел открытостью нечестия и Куницына и Галича", два года до этого изгнанных из Петербургского университета, министерство отказало Лодию во втором издании, а спустя год Рунич лишил его кафедры и через некоторое время — деканства» (Шпет, с. 575). Я не буду вдаваться в исторические изыскания того, что же так напугало русские власти, хотя предполагаю, что это было именно присутствие кантианства. Я просто учту, что корни многих понятий логики Лодия уходят в логику Канта. Расскажу же я лишь о том, как Лодий понимал рассуждение. Надо отдать ему должное — он был одним из немногих логиков, кто считал, что логика должна учить рассуждать. Принимать это надо с поправкой на изрядное количество условий. Первое — все тот же язык допушкинской России. Второе — тоже язык, но язык научный, — простонаучье, да еще и начальной поры. В-третьих, опять же язык, но понятийный, который во времена Лодия еще почти совсем не был разработан в России, а тот, что заимствовался, был в действительности немногим лучше. Что касается русского литературного языка, вы это почувствуете сами, когда насладитесь его красотами. Что до простонаучья, то достаточно осознать, что Лодий коверкает русский язык ради того, чтобы звучать научно, и эта помеха станет преодолимой. А вот с языком понятий надо работать особо, разбираясь с каждым используемым им словом. Они на удивление не совпадают с тем смыслом, что мы ожидаем от них сегодня. Лодий завершает десятый параграф первой главы словами, которые должны бы вызвать у меня воодушевление: «Посему новые совсем от предыдущих различные способности находятся в душе, которые называются Разумением, Рассуждением и Разумом» (Лодий, с. 102). Первое движение души: ну, наконец-то хоть кто-то прямо заговорил о рассуждении. Затем легкое недоумение: чем разум отличается от разумения, и почему вообще разум объединен именем способности с разумением и рассуждением. Они — действия, а он — деятель. Ему бы впору стоять в одном ряду с рассудком. Но рассудка Лодий не знает. Зато он дает определения: «Разумение (Intellectus) есть способность человеческого ума изображать себе подобные, всеобщие и от чувств отвлеченные понятия о вещах. Сие значение разумения свойственно одному чувственно разумному существу, то есть человеку, и называется высшею познавательною способностью; когда же относится к нижней познавательной способности, то под именем разумения обыкновенно считается чувствование, воображение и память чувственная» (Там же). Уж лучше бы он ничего не пояснял! Ни на латыни, ни по-русски. Лучше бы не переводил иностранные понятия, а просто попытался подумать о том, о чем пишет. Но есть то, что есть, и пожелания мои неуместны. Зато я имею право отсечь все лишнее. В частности, раз я ищу познания себя, — то, что относится к низшей познавательной способности, то есть не к человеку. Итак, разумение, которое, как кажется, есть интеллект, есть способность ума создавать отвлеченные понятия. К тому же: «К сей способности относится внимание (attentio), Размышление (reflexio), и отвлечение (abstractio)» (Там же). Далее объясняется, что внимание есть действие души… Понимать ли это так, что душа делает «внимание» через голову ума или сквозь ум и разумение, я не знаю. И не знаю, как относиться к тому, что «Размышление есть продолжение внимания, остановленного над некоторым предметом, рассматриваемым по частям» (Там же, с. 103). Хотя, это, очевидно, есть попытка понять размышление не из русского языка, а из латинской рефлексии, то есть отражения в оптическом смысле. Вот и размышление стало оптическим, своего рода, созерцанием. Что же касается отвлечения, то оно, как казалось, должно было быть исключительной способностью разумения производить понятия, но тоже оказалось действием души: «Отвлечение есть действие души, через которое мы от вещей, вместе понятых, отделяем одну либо другую, или одно либо другое свойство их, и рассматриваем порознь, хотя впрочем они неразлучны» (Там же). Думаю, сейчас логики назвали бы это анализом. Для того чтобы это действие души обрело право называться отвлечением, ему в этом описании не хватает какого-то завершения, то есть именно превращения рассматриваемого в понятие, независимое от того, к чему оно принадлежало до рассматривания. Лодий явно путается в понятиях, логика его стремится повторить то, что было сделано европейцами в их сочинениях, но русский язык словно бы сопротивляется этому и оправдывает обвинения в том, что не подходит для философии. Так и ощущается, как Лодий мучается и скрежещет зубами, но продолжает упихивать эту логическую устрицу в глотку своего учебника, все множа и множа понятия: «Человек отличается от прочих немысленных животных еще тем, что он одарен умом (Ingenium), Разумом (Ratio), Рассуждением (Judicium), и Умствованием (Ratiocinium)» (Там же, с. 103). И опять хочется порадоваться: надо же, в начале девятнадцатого века наши логики еще говорили о рассуждении, а потом забыли его. Однако и латинский перевод рассуждения означает способность судить. А странное определение ума, следующее далее, настораживает: «Ум есть способность усматривать подобия вещей надлежащим образом, их приноравливать и совокуплять» (Там же). Это определение для меня не соответствует тому, что звучало в определении Разумения. Этот ум мельче и словно бы забыл, что у него есть еще и способность «изображать себе подробные, всеобщие и от чувств отвлеченные понятия о вещах». И вообще, если сказано, что разумение — это способность ума, к тому же включающая в себя внимание, размышление и отвлечение, то ум стоило бы определять через них, как нечто общее, источник для всех этих способностей. Но Лодий идет другим путем. Перед ним явно стоит мучительная задача: передать то, что он знает из европейской логики и так или иначе видит внутренним взором в себе, русским языком. Попросту, перевести все европейские понятия русскими словами, для чего эти слова надо подыскать для каждого латинского выражения по чувству. Подыскать не поняв, о чем же говорит латынь, а найдя подходящие. В итоге, они подходят лишь для того, чтобы можно было набрать связный текст из русских слов, используя их как знаки слов латинских. Если бы он попытался понять не европейскую логику, а себя, он бы просто рассказал о том, о чем говорится в логике. Но рассказал бы так, что это не совпадало бы с ней. И это вполне обоснованно: русский язык отличается от латыни, и уж тем более от германских языков. Его нельзя использовать для прямого перевода английских или немецких языковых построений. Поясню это примером из самого же Лодия. Рассказывая о том, что такое логическое «предложение», он пытается показать, что, передавая мысль в слове, мы часто искажаем ее. Поэтому логика должна как бы подправлять речь, «понимая», что же за ней стоит: «Предложение есть рассуждение, выраженное словами. И так предложение различествует от рассуждения в том, что сие последнее есть только внутреннее действие души, а предложение есть действие душевное, коим обнаруживается рассуждение, следовательно, для всякого предложения три понятия нужны, то есть подлежащее, сказуемое и связь» (Там же, с. 192). Очевидная вещь: мысль выражается в слове, то есть в речи, а значит, может и должна изучаться независимо от речи, хотя и сквозь нее, — выворачивается логиками в то, что мысль должна изучаться именно зависимо от речи, через ее грамматику. И грамматику германских языков! «Но заметить надобно, что сии три понятия не всегда выразительно в предложениях полагаются, а особливо связь; которая иногда содержится в глаголе, например: Вольтер говорит; сие предложение равно следующему: Вольтер есть говорящий. Иногда подлежащее, сказуемое и связь заключатся в одном слове, например: пишу, читаю, то есть я есмь пишущий, читающий» (Там же, с. 192–193). В русском звучит: я говорю, во французском, кстати, тоже сходно Voltaire dit. А вот в германских появляется связка: I am speaking. Понятно, что связь между я и говорю есть. Она заключена в понятии и в том, как выражено слово «говорить» в данном случае. Но почему ее надо обязательно передавать на германский манер: моя есть говорить?! Только потому, что логику на русский надо перевести, а не понять логос, о котором в ней идет речь. Это было начало русской философии, и она просто усваивала себе европейскую грамотность. Она еще не рисковала думать сама. Поэтому, когда мы читаем Лодия или других авторов той поры, необходимо понимать, что очень часто их слова не соответствуют ни тому, что говорит логика, ни тому, для чего они используются в русском языке. В частности, это произошло с рассуждением и разумением Лодия. Когда он говорит о рассуждении, он, в действительности, имеет в виду совсем иное, почему со временем понятие «рассуждение» и было утрачено нашими логиками. Они просто привели его в соответствие с действительностью, а действительность оказалась такова, что, говоря о «рассуждении», Лодий и многие логики той поры в действительности говорили о суждении. Судите сами, этому посвящена вторая глава: «О рассуждениях и предложениях. 1. О рассуждениях. Рассуждение (Judicium) есть то действие нашего ума, посредством которого он утверждает или отрицает сходство двух представлений между собой. Например, когда я имею представление камня и твердости и усматриваю, что твердость приличествует камню, и внутри самого себя утверждаю Камень есть тверд; тогда я сужу. И так во всяком рассуждении бывает или утверждение, или отрицание» (Там же, с. 187). Не мудрствуя лукаво, просто приведу определение суждения из словаря Кондакова: «Суждение — форма мысли, в которой утверждается или отрицается что-либо относительно предметов или явлений, wc свойств, связей и отношений, и которая обладает свойством выражать либо истину, либо ложь. Та часть суждения, которая отображает предмет мысли, называется субъектом (лат. Subjectum) (то есть подлежащим — АШ) суждения и обозначается латинской буквой S, а та часть суждения, которая отображает то, что утверждается (или отрицается) о предмете мысли, называется предикатом (лат. Praedicatum) (то есть сказуемым — АШ) суждения и обозначается латинской буквой Р. Слово есть (или суть, когда речь идет о многих предметах) называется связкой. Суждение можно изобразить символически в виде такой формулы: S есть (не есть) Р». Как видите, логика за эти два века продвинулась только к тому, чтобы говорить по-русски более гладко. По сути же Лодий говорит о том же самом. Просто он еще в самом начале, и поэтому его борьба с русским языком ярко видна. В чем и заключена ценность его работы, если мы хотим однажды понять Логос. У современных логиков двери к Логосу покрыты слишком большим числом слоев штукатурки… Итак, говоря о рассуждении, Лодий подразумевает суждение. А говорит ли он о рассуждении? Ведь он пытался переводить все, что звучит в логике, а логика определенно думала о том, как рассуждать. В действительности, Лодий о рассуждении не говорит. Он доходит только до разговора об умозаключениях, которые называет умствованиями. Его умствование, безусловно, более широкое понятие, чем его рассуждение. Но не шире, чем понятия современных логиков: «Рассуждение есть способность души, посредством которой взаимное сходство или не сходство двух понятий утверждаем. Умствование есть действие нашего ума, посредством коего он усматривает взаимное сходство или несходство двух понятий между собою, по причине усмотренного их сходства или несходства с третьим некоторым понятием» (Лодий, с. 163–164). Умствование, как объясняет Лодий, отличается от рассуждения тем, что при сличении с третьим понятием делается «последование», современно — вывод (Там же, с. 248). И это можно принять за некий вид ужатого определения рассуждения. Но все же, в описании Лодия чего-то не хватает… Как не хватает и во всей современной логике. Рассуждение логики традиционно неполноценно, даже если сами логики и умеют рассуждать. После Лодия они все меньше поминают понятие рассуждения, и оно будто истаивает в этой науке. Может быть, Лодий сохранил след того, что было у древних логиков? Глава 2. Логика Рождественского Учебников логики в начале девятнадцатого века в России было довольно много. В основном это были переводы какого-нибудь Баумейстера или Кизеветтера. Но были и оригинальные сочинения, вроде логик Лодия, Рижского, Лубкина, Талызина. Условно оригинальные, поскольку они честно излагали то, что должно считать логикой. Поэтому для рассказа о том, первом периоде русской логики я воспользуюсь сочинением профессора и, кажется, одно время заведующего кафедрой философии Петербургского университета Николая Федоровича Рождественского (1800–1872). Свое «Краткое руководство к логике» он написал в 1826 году. Я воспользуюсь его пятым изданием 1844 года под названием «Руководство к логике с предварительным изложением психологических сведений». Чем интересно это сочинение: в 1821 году профессор Рождественский был напуган скандальным делом о вольнодумстве студентов, и с тех пор, как пишут о нем историки, «лекции читал догматически, не выходя за рамки, определенные начальством». Иначе говоря, Рождественский читал «правильную логику». Вот в этом и есть ее ценность. Итак, правильная логика начинается с краткого описания той психологической среды, в которой возможно ее существование. Как ни привыкли мы высмеивать науку той поры, но это вызывает уважение. Да и последующие логики вс<| равно вынуждены делать это, только стыдливо пряча, что не просто описывают мышление, а вынуждены исходить из психологической данности нашего существования. «Бог одарил человеческую душу многими и различными способностями. Главных обыкновенно считают три, именно: способность познания, чувствования и желания» (Рождественский, с. 1). Очерк психологии Рождественского посвящен всем этим способностям. Но логику он будет излагать исходя из задач познания: «Кспособности познания относятся: чувства, воображение, память и разум» (Там же). Это неверное начало, хотя им и болеет вся логика. Неверное с психологической точки зрения. Способности человека не ограничиваются перечисленными, а разум отнюдь не исчерпывается своей способностью к познанию. Разум и познает и решает задачи, и обеспечивает выживание. Собственно говоря, познание — служебно, оно подчинено задаче обеспечения выживания. Но философам льстит, что именно их наука, направленная на познание, оказывается вершиной мира. И вершиной разумности. Поэтому они не хотят знать действительный разум, а выпячивают в нем лишь то, чем занимаются и хотят заниматься. И вот вся психология начинает развиваться для логика от познания. Это уродство, но если бы логик всего лишь был логичен и спокойно заявил: для задач логики необходимой в психологии является способность познания, — все бы стало на свои места. А если бы он к этому еще и добавил: общим согласием логиков было решено, что логика — это не наука о Логосе, а наука о человеческом познании, — то мы понимали бы всё. Отмечу это особо: логика может быть чем угодно, но логики избрали считать ее наукой о познании. И она стала ею. В итоге психология логиков оказывается подчиненной ее задачам. Она заявляет, что изучает мышление, но в действительности изуродована до той недонауки, что изучает некое, особое «мышление», что бы ни понимали под этим логики. А они понимают под ним то, как рождаются из восприятия образы, которые они после Канта называют представлениями. И как из этих образов создаются понятия и суждения, с помощью которых логик строит умозаключения. Заметьте: логики не думают, они строят свои мыслительные конструкции… После того, как эта часть психологии исчерпана, логики забывают о душе, захлопывают дверку в свой мирок и принимаются изгонять из него психологизм, а попросту то, что может помешать им собирать из кубиков свои построения. Это значит, что логики, хоть и объявляют своей целью познание, не познают действительность, а строят ее… И ведь эта их действительность тоже неким образом существует… Так что все оправданно! Рождественский, конечно, был догматик, и последующие мыслители не уважали его. Но он хотя бы плохо знал логику. В итоге он проговаривается, не в силах скрыть действительность за отточенной терминологией. Поэтому его Определение логики постарались замолчать и забыть: «Бог одарил человека способностью мыслить. Сия способность называется разумом. Разум мыслит по законам. Наука, изъясняющая законы (всеобщие и необходимые правила) нашего размышления, называется логикою. Слово Логика происходит от греческого Xoyog, означающего разум, слово» (Там же, с. 59). Рождественский проболтался, а я за это уцеплюсь: что же такое разум, который и должен бы быть собственным предметом логики? На это у Рождественского есть ответ в психологической части. «Разум, принимая сие слово в обширном значении, есть такая способность нашей души, посредством коей а) познаем всеобщие и необходимые правила (законы физические и нравственные), б) выводим из частных правил (законов) частные случаи и в) применяем общие правила к частным случаям, состоящим под сими правилами» (Там же, с. 15–16). Бедные философы! Стоит появиться какому-нибудь уроду Канту и сказать что-нибудь такое, что ум простого философа понять не в силах, как он без Канта и думать не может. Не говорить же людям в умственной книжке то, в чем сам сомневаешься?! А вот в ученом немце никто усомниться не посмеет, значит, и в тебе вместе с ним. За спиной у Канта ты неуязвим, вот только живет вместо тебя он… Но кто сказал, что ты хотел эту жизнь?! «У нас не определены слова: смысл, ум, разум и рассудок. Некоторые писатели под смыслом и умом разумеют способность составлять общие правила, составлять понятия, суждения и умозаключения. Под словом разум (ratio) понимают способность познавать вещи из начал, выводить познания особенного из познания всеобщего, познавать последние причины и законы вещей, или способность познавать безусловно. Под рассудком разумеют способность применять общие правила к особенным случаям, способность познавать согласие или несогласие наших деяний с известными правилами» (Там же). У кого «у нас», как вы думаете? Может быть, в русском языке? Не обольщайтесь — у нас, у философов! К русскому языку эти определения отношения не имеют. Логики — это особый народец, лишь паразитирующий с другими учеными на теле колосса на глиняных ногах… Рождественский поминает и разум и рассудок почти в беспамятстве. Он полностью одурманен, с одной стороны, угрозами властей, с другой — чарами науки. В действительности, он вовсе не говорит о разуме. Он говорит о чем-то немецком и немножко латинском и греческом. Разум ему просто недоступен, как и всем логикам, поскольку он закрыт от них пленкой культуры, предписывающей, что понимать под этим словом. Но если в слово родного языка вложить иностранное содержание, оно перестает быть словом, а становится лишь именем, знаком для чего-то, что ты изберешь. Ты можешь называть свою собаку Бобиком, но от этого она не станет ни бобом, ни Бобом… Рождественский плохо помнит, что назвал предметом логики разум и Слово! Он спит… Поэтому он ничего не знает, что в русском языке слово рассудок означает то, что рассуждает, а не то, что приписал Кант какому-то немецкому слову, которое наши философы перевели как рассудок. Кант исказил значение немецкого слова. Затем наши переводчики как-то распознали, что он говорит о рассудке. Наверное, по словарю обычного немецкого языка, где эту связь между словами заметили много раньше Канта. Но точно не по содержанию понятия, которое Кант создал. Ведь попробовали бы наши философы подыскать имя тому понятию, которое описывает Кант как его, кантов, рассудок, и они бы поняли, что в русском нет соответствия и что русский «рассудок» означает совсем иную способность ума и делает совсем иные действия. Но содержание понятий не имело значения для ученых. Они творили свой, искусственный язык и бессовестно тащили любые подходящие им слова, не гнушаясь разрушать свой родной русский язык. Да и какой он им родной! Далее Рождественский забывает о рассудке и излагает логику строго так, как это и принято: «Из познаний, доставляемых чувствами, разум образует понятия: из понятий составляет суждения, из соединения суждений умозаключения: из сих элементов разум составляет систему, науку» (Там же, с. 61). Приплыли! Тяжелое пищевое отравление! Что я в голову кушаю, из того я и состою — глотнул научного пойла, ничем другим, кроме утверждения науки в этом мире, больше заниматься не могу. Переродился! Наверное, проглотил вирус… Глава 3. Систематическая логика Карпова В истории русской культуры был удивительный человек — Василий Николаевич Карпов (1798–1867). Многие русские мыслители в восемнадцатом и начале девятнадцатого века поминали о самопознании. Потом забыли… Карпов пишет «Введение в философию», в которой строгим рассуждением выводит: философия должна быть приуготовлением к самопознанию. То же самое звучит и в его психологических сочинениях. За это последующие поколения российских философов, вроде врага метафизики, ума, разума и рассудка Введенского или последователя Гуссерля Шпета, высмеивали его, объявляли тугодумом, а сочинения его скучными и невнятными. Клевета. Обыкновенное научное требование обгадить то, что может вызвать сомнение в твоем подходе. Все книги Карпова удивительно ясно и строго изложены. Он — один из немногих русских мыслителей, кто умел рассуждать и делал это красиво. Кстати, в отличие от того же Введенского. Это владение рассуждением распространяется и на «Систематическое изложение логики», изданное Карповым в 1856 году. При всех сложностях самой логической науки, это сочинение Карпова чуть ли не единственное, что можно просто читать и понимать. Надо отметить, что в отношении логики именно благодаря качествам того, что сделал Карпов, сохранилась хоть какая-то преемственность русской философии первой и второй половин девятнадцатого века. Во всяком случае, учитель Введенского Владиславлев начинает свою «Логику» в 1881 году с редкого для русских ученых поклона предшественнику: «До сего времени мы имели одни учебники логики, большую часть которых можно назвать только сокращенными переводами разных немецких руководств. Из имеющихся у нас сочинений по логике выделяется, по логической стройности плана, некоторой самостоятелъности взглядов и направления, одно только "Систематическое изложение Логики" бывшего профессора С.-Петербургской Духовной Академии, В. Н. Карпова. Несомненно, что труд этого малооцененного нашею светскою литературою мыслителя занял бы в свое время почетное место даже в более зрелой и обширной германской ученой литературе» (Владиславлев, Логика, с. V). Это оценка человека, обладающего прекрасным европейским образованием. Он знал, что говорил. Безусловно, и Карпов тоже был прекрасно образован, в силу чего в его Логике обсуждаются многие понятия европейских логиков. Это не значит, что он вторичен или заимствует. Знакомство с трудами Карпова убеждает: если даже он явно начинает развивать положения какого-то из европейских философов, то только потому, что тот пришел к этому открытию раньше, и его уже нельзя не учитывать. Так было с самопознанием. Нельзя открыть самопознание после того, как Сократ сделал его предметом своей философии. Вот так же, на мой взгляд, было у Карпова и с понятием рассудка. Думаю, в этом отношении он шел за Кантом, в частности, за исходными положениями его Логики. Но не потому, что стремился перелагать Канта, а потому, что узнавал в его словах соответствие действительности и не мог высказать иначе. Вот то исходное положение кантовской Логики: «Как и все наши способности в совокупности, так, в особенности, и рассудок связан в своих действиях правилами, которые мы можем исследовать. Более того, рассудок следует рассматривать в качестве источника и способности мыслить правила вообще. Ибо как чувственность есть способность созерцаний, так рассудок есть способность мыслить, то есть подводить представления чувств под правила. Поэтому он настойчиво стремится отыскивать правша и удовлетворяется, когда их находит. Итак, если рассудок является источником правил, то спрашивается, по каким правилам он действует сам?» (Кант, Логика, с. 319). Это исходное основание всей кантовской логики, и оно поразительно противоречиво, что непроизвольно вызывает у человека, обладающего ясностью сознания, возмущение. При этом Кант умудрился назвать многие вещи, которые просто обязаны быть учтены, поскольку соответствуют действительности и их не обойти. И это вызывает еще большее возмущение, потому что вызывает доверие, а значит, делает путь к истине еще более искаженным. Отбросить явную глупость легко, отбросить прозрение, которое лишь слегка искажено, почти невозможно. И оно будет теперь веками торчать пробкой, не пропускающей к действительности. Поэтому Карпов всю свою Логику будет спорить с этим положением Канта. Но при этом и возьмет из него многое. В частности, он примет понятие «рассудок» в том смысле, в каком он использован здесь Кантом. Именно здесь, не во всей Логике и не в Критиках. А именно как Способность, рождающую мышление. И примет понятие мышления как деятельности рассудка, использующуй представления. Значит, он примет и понятие «представление», но опять же не точно в кантовском смысле. В общем, Карпов взял у Канта язык, но, переводя его на русский, отбросил многое из содержания кантовских понятий и вложил свое видение, которое было гораздо ближе к русскому языку. К сожалению, он еще не дошел до того, чтобы просто говорить философию по-русски. Наверное, это было еще рано. Россия только впитывала ученость как некую среду, ей очень важно было убедиться, что она поняла науку, а проверяется это тем, что человек свободно говорит на научном языке. Карпов и так говорил слишком просто и по-русски, за что и был забыт и осмеян… Мне же кажется, что ведшаяся три последних века битва за создание русского философского языка была неоправданной. В философии стало общим местом убеждение, что русский язык не подходит для философии, что в нем не хватает нужных понятий. В отличие от немецкого, к примеру. Сами немцы, однако, во времена хоть того же Лейбница, были убеждены, что для философии не подходит немецкий. И Лейбниц писал на латыни и французском, который был гораздо более философским языком… Русский язык действительно очень плохо подходит для перевода французских, немецких и английских философских терминов. Зато он прекрасно подходит для описания действительности. Но зачем настоящему философу иностранные термины? Чтобы выглядеть своим в международном сообществе ученых? Если бы наши философы попробовали сами описать по-русски ту действительность, которую исследует философия, думаю, родился бы живой и очень глубокий философский язык. Просто потому, что с помощью русского языка народ сохранил глубочайшие прозрения о природе человека и мира. Но это не было нужно, и русский язык весте с народной мудростью вытравливались из нашей науки… Карпов был одним из немногих, кто хотел понять откровения древних греков своим, русским умом. Он был переводчиком Платона, он стал последователем Сократа в своей психологии. А в Логике он попытался понять Аристотеля и, наверное, Канта. Не изучить, а понять то, что они видели, но сам и по-русски. Насколько хватало сил. Кант заявляет, что рассудок извлекает законы из себя. И добавляет: «Правда, некоторые логики предполагают в логике психологические принципы. Но вносить в логику такие принципы столь же бессмысленно, как черпать мораль из жизни. Если бы мы заимствовали принципы из психологии, то есть из наблюдений над нашим рассудком, то мы и видели бы лишь, как совершается мышление и каково оно при разного рода субъективных затруднениях и условиях; следовательно, это вело бы к познанию лишь случайных законов» (Там же, с. 322). Дикая, перевернутая с ног на голову «логика»! И все же в ней есть очарование: если мы хотим понять законы, по которым работает разум, мы должны пройти сквозь слои «пены», в которую воплощаются проявления этих законов в обыденной жизни, и добраться до самого источника, где эти законы, условно говоря, воплощены в самое устройство разума. Кант был очень молодым человеком, который взялся за дело себе не по плечу. Он, что называется, и жить торопился, и чувствовать спешил. Поэтому он, в потрясающем доверии к собственной личности, бросается сразу к быку на рога. Попросту, ничтоже сумняшеся, подобно Декарту, берется сходу судить о том, что есть правильно, а что неправильно для устройства разума, который даже не описал в его проявлениях. Он просто знает, и ему некогда заниматься ерундой. В силу этой болезни, писал Кант плохо, мутно. Его не понимали. Он обижался, страдал, переписывал и переписывал свои сочинения. И так и заслужил в итоге оценку Булгаковского Воланда: мудрено придумали, профессор, не поймут… Карпов идет строго от обратного: «Во всех училищах нашего отечества, в которых положено преподавать Логику, она, сколько мне известно, преподается в связи с Психологиею. Какова эта связь и везде ли она одинакова, — я не знаю; но думаю, всякий согласится, что она должна быть не внешняя, а внутренняя, — должна определяться не программою, а существенным отношением этих наук одной к другой. …между Логикою и Психологиею такое единство и согласие еще необходимее; потому что в своих теориях они раскрывают одну и ту же человеческую душу» (Карпов, Логика, с. V). И далее, заявив, что счел нужным основать свою логику на началах психологии, то есть, в сущности, сначала сделать описание предмета и лишь потом делать выводы и учить других, Карпов определяет: «После сего естественно представляется вопрос: каковы должны быть те психологические начала, на которых кто-нибудь хотел бы основать Логику? Я полагаю, что лучшими началами логических исследований надобно почитать те, которыми удовлетворительно объясняется действие законов рассудка, и из них естественно вытекают формы его мышления. Логика, Ифика (этика — АШ) и Эстетика должны служить поверкою Психологии и быть либо трофеями аналитических ее подвигов, либо укоризною в ее заблуждениях на поприще анализа» (Там же, c.VI). Отточенное рассуждение, естественно вытекающее из задачи познать себя. Я могу хотеть познать либо мир, либо себя. Но что бы я ни видел своей целью и наградой, я должен начать с познания себя. Даже если я хочу познать мир, я не сделаю этого именно по той причине, на которую указал Кант: мое познание будет таким, какова моя способность к познанию. А она, как у самого Канта или у продолжателя его дела Гуссерля, так же гнавшего из философии психологизм, искажена разного рода субъективными затруднениями и условиями. Попросту говоря, познание мира надо вести, раскрыв и очистив свою познавательную способность до того предела, который дала нам природа. И даже если для полного познания не хватит и этого предела, все же позволять себе лезть в познание, не достигнув и его — хамство и пустая трата жизни. В сущности, и Кант, и Гуссерль на континенте и вся аналитическая философия на островах, пытались и до сих пор пытаются выкинуть психологию из рассмотрения именно ради того, чтобы прорваться прямо туда, где человек способен прозревать действительность на пределе своих способностей. К сожалению, этот порыв к чистоте созерцания неизбежно омрачается той культурой, которую вобрало в себя сознание исследователей. Тем самым «психологизмом», в бытовом смысле слова. И можно было бы спокойно и разумно принять как необходимость для всех исследователей — начинать со школы прикладной психологии, учащей убирать психологические помехи, очищая сознание, но гордость или глупость не позволяют. Кажется, что можно достичь того же самого усилием… Наверное, можно и усилием. Но школа бы не помешала! Карпов просто гораздо старше и мудрее поспешных охотников за откровениями. Он не зря обращался в философии к Сократу и Платону, в логике — к Аристотелю. Это жизненный подход — не терять накопленного предшественниками. Вот и в психологии он пытается сохранить то, что найдено до него: «Выведенные мною из Психологии начала Логики сами по себе, конечно, не дают полной идеи учения о душе… …я не вдавался в теории иностранных психологов, не увлекался идеями той или другой школы, но постоянно имел в виду гармонию мыслей о душе, как она отражается в зерцале Св. Писания, представляется в ясном сознании здравого смысла и начертана на скрыжалях многовекового наблюдения» (Там же, с. VII). 1856 год. В Европе вовсю идет естественнонаучная революция. В России «Современник» захвачен Чернышевским. Через несколько лет в нем выйдут «Рефлексы головного мозга» Сеченова и начнется травля всех, кто попытается вступиться за душу. Ссылка на Святое Писание будет считаться смертным приговором для сочинения в глазах «прогрессивной молодежи». Поэтому молодежь эта будет высмеивать Карпова строго, как это было в советское время: я не читал, но осуждаю! А если прочитать и вдуматься: Библия, безусловно, отразила не вековые — тысячелетние! — наблюдения человечества над тем, что мы называем душой. Затем веками отшельники и мистики созерцали душу в своих скитах и кельях. Это — золотой запас науки. Это нельзя не учитывать! Но не только не учли, а еще и сделали запретным. И в итоге отрезали себе ту часть способности восприятия действительности, которая открывала пути дальше… Просто взяли и изгнали психологизм вместе с наукой о душе из своего мира. А изгнав, с наслаждением занялись логиками и кубиками… Невольно приходит искушение сделать то же самое: взять, да изгнать весь логицизм из рассмотрения. Вот только появляется червячок в душе и принимается глодать: а вдруг в нем тоже есть кусочек способности, без которой пути не будет? Глава 4. Мыслящий рассудок Карпов один из редких логиков, который постарался вписать свою логику в общую науку о человеке. Для него логика, конечно, наука о мышлении, но мышление — это лишь одно из явлений, далеко не исчерпывающее нашу душевную жизнь. Да и в рамках мышления, логика лишь наука о формах, какие «может принимать наше мышление». Но само по себе мышление есть нечто лежащее глубже форм, некая «материя», производящая формы. И логика весьма ограниченная наука, даже не задающаяся вопросом о самой ткани или материи мышления! Конечно, логика может служить познанию, но… «Приучая владеть формами мыишения при упорядочивании и развитии мыслей, она действительно то же для силы познания, что орудие — для руки художника» (Карпов, Логика, с. 5). В общем, логика должна успокоиться и занять своё, вполне скромное место. Она — не более чем «дисциплина ума», как сказали бы сейчас. Небольшое орудие позволяющее не то чтобы познавать действительность, а лишь упорядочивающее и делающее более понятными наши познания. Я думаю, она и вообще не очень относится к познанию, но в гораздо большей степени к использованию знаний. Это, впрочем, не совсем верно, поскольку благодаря логическим рассуждениям мы можем творить выводы, которые вполне можно посчитать новыми знаниями, если дать им такое имя. Но Карпов тоже сомневался в способности логики познавать: «Логика, в смысле формального органа познания, не в состоянии обогатить нас фактами; потому что факты приобретаются не через познание форм мышления, а через деятельность чувств и созерцание ума…» (Там же). Но бог с ней, с теорией познания.'Пока логика и рассуждение, поскольку тем органом души, который мыслит, Карпов вслед за Кантом избрал считать рассудок: «Сила мыслящая есть рассудок. Чтобы рассудок мог развивать эти формы, то есть как-нибудь мыслить, — нужны некоторые условия, которые доставляли бы ему материю мышления; а чтобы, при данной материи, мыитение принимало правильные, соответствующие его назначению формы, — нужны особенные законы, которыми рассудок постоянно ограничивался бы в своей деятельности» (Там же, с. 12). Мыслящий рассудок Карпова, если приглядеться, не совсем рассудок русского человека. Он все же в изрядной мере кантианский рассудок, он совмещает в себе, кроме рассудка, и части разума и мышления. И все же это явный и очень логичный шаг в сторону построения из логики настоящей науки: если есть мышление, его кто-то должен делать! Просто мысли сами по себе, как это существует для современных логики и психологии, быть не могут. Их кто-то должен производить, какая-то способность души, для тех, у кого она есть. Либо мозга для остальных. У этой способности есть русское имя, поскольку русский народ не мог ее не заметить. И это имя — далеко не всё, что было подмечено в его многовековых наблюдениях. Следуя за Карповым, но современными словами: чтобы творить мысли, нужна некая среда, из которой их можно создавать, превращая в образы. Образы творятся непроизвольно, но сами по себе они почти бесполезны для жизни, как это можно видеть на примере детей и сумасшедших. Нужно уметь их использовать. Это использование, как показывает наблюдение, тоже идет почти непроизвольно. Каким-то образом мысли наши складываются в такие связки и последовательности, которые обеспечивают выживание на этой планете. Думаю, складываются они путем вполне естественного отбора: то, что вредно для выживания, быстро гибнет, либо само, либо вместе с дураком-хозяином. Так что правильность сочетания мыслей мы вполне можем объяснить не законами мысли или рассудка, а законами этого мира, которому мы вынуждены быть дополнительны. А значит, обязаны отражать своим сознанием, точно следуя его устройству, благодаря чему устройство мира становится законом для нашего разума. Но вот то, что мысли сами по себе могут рождаться из материи сознания, что они могут сочетаться, а потом храниться в нужных сочетаниях, это, безусловно, определяется не просто законами разума и рассудка, а самим устройством этой нашей способности. Именно отражение в мыслях устройства либо сознания и разума, либо внешнего мира и воспринимается нами как наличие законов мышления. Устройство разума как одной из душевных способностей, в сущности, является устройством души, либо определяется ее устройством. Поэтому далее Карпов поясняет, что мыслящая сила — это не просто рассудок, а гораздо больше: «Условия мыитения в нашей душе должны предшествовать не только мышлению, но и обнаружению законов его в рассудке. Поэтому и самый рассудок, прежде чем они готовы, надобно понимать как чистую возможность мыслить. В значении чистой возможности мыитения, сила мыслящая, или лучше — разумно-свободная душа окружена со всех сторон бесконечным множеством предметов» (Там же, с. 14). Необходимость сделать себя ясным вынуждает философов проговариваться. Вот и Карпов проговорился: говоря о рассудке, точнее, используя кантовское имя рассудка, он в действительности говорит о разуме. И большая часть его описаний рассудка в действительности есть описания разума. Поэтому то, что относится к рассуждению, у Карпова еще надо вычленять и извлекать. А для этого надо знать, что к нему определенно относится, чтобы распознать это в его Логике. Так что Карпов окажется полезен в этом деле лишь условно. И все же, если подходить к его психологической логике как к введению в науку рассуждения, он заложил основание, которое нельзя не знать, если действительно хочешь видеть логику полноценной наукой. Поэтому я выберу из Карповской Логики не то, что относится к рассуждению, а то, что относится к исходным началам науки о рассуждении. И тут уместно будет показать, как рассудок в созерцании Карпова вписан в общее устройство человека или, что точнее, человеческого сознания. Душа и ее разум окружены внешними предметами, попросту, внешним миром. Но достаточно ли того, что у души есть разум, а снаружи есть мир, чтобы началось думание и рассуждение? «Но эти предметы навсегда остались бы для ней чуждыми и не произвели бы в ней действительного мышления, если бы между нею и предметами не посредствовало с одной стороны чувственное восприятие, а с другой — идеальное созерцание» (Там же, с. 14). Чувственное созерцание или восприятие я пока оставлю психологии, а вот об идеальном созерцании стоит сказать особо. Карпов берет это понятие из предшествующей, вероятно, еще схоластической по своим корням логики, поскольку дает латинский перевод этого понятия: contemplatio. Но мне это неважно, главное: так он видит устройство сознания целостно и не только согласен с этим, но и способен творчески развивать. И еще важнее то, что его видение рассуждения работает внутри такой картины человека: «Идеальное созерцание есть деятельность души, поколику душа обращена к самой себе и получает впечатления как бы из недр собственной своей природы. Сила, посредством которой идеальное созерцание происходит, есть ум (ratio)» (Там же, с. 16). Этот ум Карпов, думаю, вслед за Кантом, считаем умом практическим. Но вслед за Макарием Египетским: «деятелем того духа, который… дарован человеку в дыхании жизни и посредством которого человек имеет общение с Богом. Он сходствует с чувством; потому что его созерцание есть также своего рода усмотрение» (Там же, с. 17). Однако усмотрение или умозрение это может быть направлено душой и не только на созерцание идеальных вещей божественного мира. Тогда ум становится «теоретическим»: «Умозрение есть самодеятельное и сознательное обращение души к миру, так как предметы мира представляются ей в уме. Посему умозрение обыкновенно почитается деятельностью ума; а ум, действующий с сознанием и сам собою направляющийся к созерцанию вещей в мире, называется умом теоретическим» (Там же, с. 22). Если чувства поставляют душе впечатления, то оба вида ума — идеи. Я не склонен использовать иностранные слова для того, что можно сказать по-русски. И даже если мы посчитаем, что качество образов, которые приходят в сознание из восприятия и из умозрения, разное, все же это образы. И пока я упрощу и это и понятие ума: мудреные различия практического и теоретического ума пусть останутся философам. Мне достаточно того, что ум есть, и что он оказывается некой высшей способностью человеческой души или сознания, отличной от телесного восприятия. Следовательно, образы, которые мы имеем, действительно различаются по происхождению, даже если в сознании и оказываются однородными, поскольку воплощены в одно и то же «вещество». Однородность эта необходима, чтобы разум мог использовать любые образы. Но и не видеть, что они добыты из разных миров, мы тоже не имеем права. Итак, восприятие и умозрение принесли образы. Теперь их надо использовать: «А для этого требуется новая сила, которая, управляясь известными законами, принимала бы участие в обоих, взаимно противоположных направлениях сил теоретических и между деятельностями их развивала бы деятельность посредствующую или среднюю. Такая сила души есть рассудок или смысл (Siavoia, Xoympog)». Значение ее весьма верно характеризуется этимологиею слов, которыми она названа. Рассудок рассуждает, Siavoei'…, то есть различает в сознании впечатления ума и чувства, и потом смыслит — Xoyicsi, rm/j.oyiqci, то есть, согласно с требованием своих законов, различенное известным образом соединяет» (Там же, с. 25). Если убрать неопределенные «впечатления ума и чувства» и заменить их на образы, поскольку рассуждать с помощью еще не ставших образами впечатлений нельзя, мы имеем единственное во всех русской логике определение рассуждения. Лишь одно вызывает у меня сомнение — это приравнивание рассудка к смыслу. Боюсь, тут Василий Николаевич ошибается. Точнее, недостаточно различает эти понятия психологически. Рассудок, безусловно, рассуждает ради обретения какого-то смысла, а рассуждение ценится только осмысленное. Но как раз это и означает, что оно может быть и бессмысленным. Иными словами — рассудок не содержит смысла в самом себе. Он лишь следует за ним. Иметь смысл или помнить о смысле — не дело рассудка. Но не стоит забывать, что во времена Карпова большинство русских понятий еще не были поняты и плохо различались философами. И Карпов, как вы помните, смешивает рассудок с разумом, а возможно, частично и с умом. Поэтому, говоря в этом определении о рассудке, он видит нечто большее, а именно рассудок и разум нерасторжимо. И именно разум он, скорее всего, и называет смыслом, поскольку это задача разума вносить осмысленность во все действия человека. Да и само словосочетание «рассудок или смысл» показывает, что в нем заключено двойное понятие. А это значит, что понятий два. Поэтому их просто надо разделить в дальнейшем изложении Карпова. А он посвящает деятельности этого рассудка несколько последующих параграфов. Глава 5. Рассудок — сила логическая Рассказ о работе разума, разделенного на рассудок и смысл, Карпов начинает с объявления их связи с логикой: «Так как рассудок или смысл есть главное действующее начало мышления — сила, в собственном смысле логическая, то мы должны обратить на нее особенное внимание и подробное рассмотреть характер её деятельности» (Карпов, Логика, с. 25–26). Вот это заключительное: «её деятельности», — однозначно привязывает последующие параграфы не к рассудку или даже разуму, а к «силе логической». Как вы понимаете, здесь есть легкий разрыв в последовательности и точности рассуждения: нигде по-настоящему не доказано, что «рассудок или смысл» есть сила логическая, и уж тем более, что он — только логическая сила. Но дальнейшее повествование будет постепенно сужено Карповым до логики. Я подозреваю, что эта слабость, это внезапное сужение предмета, присутствует во всех логиках, и объясняется она тем, что логики теряют рассуждение как способ воплощения логики. Рассуждение — это очень простое и живое действие, оно доступно каждому. Логика — только избранным. Поэтому, как только речь переходит на логику, вступают в дело искусственные правила, не так уж хорошо соответствующие действительности. И наука эта становится мертвой и скучной для простого человека. Если бы логик сохранил описание не только законов, но и материи, в которой они воплощаются, а именно живого, человеческого рассуждения, предмет логики стал бы понятен всем. Но тогда, что недопустимо для профессионалов, все бы и смогли судить о том, где логики правы, а где приврали в нужную им сторону… К сожалению, Карпов, назвав своим предметом рассудок, его деятельностью считает мышление. Это неоправданное расширение предмета самой логики, если мы посмотрим на те «законы», которые описываются в ее учебниках. Изучают логики все-таки искусство рассуждения. Но отказаться от этого расширения настоящий логик не может, потому что исходно логика предполагала изучать Логос — а это гораздо шире рассуждения. Это — божественная речь во мне. К тому же текущая по каким-то глубинным законам, которые скрыты в недрах моего сознания. Что может быть источником законов моей Речи? Наверное, мышление! Поэтому будем изучать мышление и станем мыслителями! А что, если источник законов не в мышлении, а за ним? Ведь мышление уже само складывается и течет по каким-то законам. Даже если оно определяет речь, оно не может определять законы собственного существования. Эта мысль выглядит весьма «логичной», однако логики почему-то ее избегают. Вероятно, потому что не хотят действительно знать человека, оставляя за скобками все, что не относится прямо к формальным законам их рассуждений. В итоге «мышление» логиков — это тоже не мышление. Это некое искусственное понятие, лишь уворовавшее у живого языка более или менее подходящее слово в качестве имени для собственного понятия. Но что это за понятие — мышление логиков — еще надо суметь понять. Понимать его во всех современных логиках я не собираюсь, но Карпов дает возможности для того, чтобы понять себя. «И ум, и чувство, — та и другая из этих сил находит для себя… особый мир, в котором своим образом может что-либо познавать, и особую сторону вещей, с которой они бывают доступны ее усмотрению. Но для третьей — собственно мыслящей силы, нет третьего мира; нет так же для нее в вещах и третьей стороны, по которой они существовали бы именно как предметы ее деятельности. Все действительно существующее предстоит либо уму, либо чувству; рассудку же не остается ничего: он есть сила без предмета, будто художник без материала. Но природа всякой силы, следовательно и рассудка, всегда такова, что если не имеет она предмета деятельности, то и не действует; а когда не действует, то и не проявляется в значении особой силы. Между тем каждый человек ясно сознает, что он мыслит; следовательно есть нечто, чем бывает занято его мышление…. Своим пробуждением будучи обязан взаимной встрече ума и чувства, рассудок и своим материалами обязан взаимной встрече предметов ума и чувства в сознании» (Там же, с. 27–28). Очевидно, что понятие сознания у Карпова отличается от картезианского и современного. Если приглядеться, оно ближе к психоаналитическому: его «сознание» явно способно иметь содержания. Даже более того, природа сознания уподобляется Карповым миру: «Не имея в своей области ничего собственного, он (рассудок — АШ) может мыслить только о том, что входит в сознание путем чувственного усмотрения и умственного созерцания. Отсюда произоишо предположение и самое название третьего мира, именуемого миром мыслимым, который населяется представлениями и понятиями рассудка о предметах миров внешнего и внутреннего» (Там же с. 28). Эта совсем не бесспорно высказанная мысль в действительности очень важна. Сомнение вызывает лишь различие мира умственного созерцания и мира рассудка, мира мыслимого. Это различение является очевидным лишь до тех пор, пока мы, вслед за Кантом и Платоном, предполагаем, что разуму дано созерцать божественные идеи, то есть нечто, что не содержится в нашем сознании. Мысль эта была уверенно оспорена еще Локком. И я склонен поддержать его сомнение, хотя сам исхожу из того, что душа очень многое приносит с собой, воплощаясь. Почему я поддерживаю в данном случае сомнение Локка? Потому что Карпов утверждает, что нечто из умозрения, но не взятое из самого сознания внутренним взором, входит в сознание и становится, наряду с образами восприятия, той материей, с которой работает рассудок. Именно в работе рассудка Локк и его последователи и искали присутствие врожденных образов. И не смогли найти. Между тем, если мы сравниваем образы умозрения с образами восприятия, они должны быть чуть не столь же обильны. И это явно так, потому что мы все знаем, что постоянно творим какие-то образы в своем воображении. Да вся математика и сама логика построены в умозрении. Это действительно целый мир! Определенно! Но определенность эта сохраняется только до тех пор, пока мы не разделяем наш предмет на три мира, выделяя мир мыслимый, который населяется представлениями и понятиями рассудка о предметах миров внешнего и внутреннего. Как только это разделение произведено, становится ясно, что весь мир мыслимый — это содержания сознания или мир сознания. Умозрение точно так же имеет дело с его образами, как и рассудок. Это ошибка наблюдения или созерцания. Мой опыт убеждает меня, что «врожденные идеи» можно найти, но не разумом или рассудком. Они остаются на уровне, предшествующем разуму, и продолжают жить в душе. Их обнаружение — непростая работа над собой, а выводы удается сделать лишь по косвенным признакам, изучая то, как складываются наши жизни. Ничего действительно божественного наше умозрение не видит, пока не обретет соответствующего качества. Но даже обретя его, оно тут же переводит увиденное в обычные образы сознания, и рассудок работает уже с ними. Однако, надо признать, различие в образах, описанное Карповым, все же существует. Образы умозрения как умственного восприятия, или образы воображения, безусловно, отличаются от образов рассудка, от суждений, понятий, умозаключений и даже от представлений. Это верно. Неверно, пожалуй, лишь выделение этих образов в особый мир… хотя русский язык позволяет это. И мы вполне можем говорить о мирах логики или рассудка, населенных не жизнью и не образами жизни, а формальными знаками… И все же, я ввел бы более строгое разделение, не позволяя поэзии увлечь себя: сознание содержит образы разного качества. Это не миры, но это разные уровни или слои сознания. Мир же в качестве имени для образов надо использовать осторожно, потому что это верное имя и поэтому должно строго принадлежать тому, что в сознании ему соответствует. А соответствует ему образ мира. И это важно именно для логики. Объясню. Речь идет о том, что еще со времен Аристотеля называется в философии категориями. В частности, о категориях пространства и времени. Помянув разные по своему качеству образы сознания как миры, Карпов забывает об этом понятии прямо на границе разговора о категориях. Точнее, об условиях, делающих деятельность рассудка возможной. Вырастает этот разговор об условиях из положения, очень естественно выведенного из понятия о мыслимом мире: «Но если для мыиыения рассудка столь же необходимы предметы деятельности ума и чувства, сколь необходима деятельность этих сил для самого его пробуждения; то явно, что все постигаемое чувством и умом надобно почитать вещественными или предметными условиями мышления» (Там же, с. 28). Не думаю, что Карпов хочет сказать, что образы сознания состоят из вещества какого-то рода. Он лишь предлагает рассматривать их как некие вещи или предметы, что, безусловно, упростит понимание логики. Почему? Потому что логика возможна лишь, при понимании определенных законов, которые управляют нашим мышлением. Но если они управляют мышлением, а мы уже оказались внутри сознания, значит, это — законы сознания. А условные «вещи» логики — это вещи сознания, и совсем не условные! Для сознания образы — вполне настоящие и даже действительно вещественные предметы. Как вещественной, то есть сотворенной из тонкого вещества, является и душа. Что за законы надо учитывать, чтобы образы сознания стали «вещами» логики? «Выше было сказано, что все доступное чувству постигается как существующее в известном месте и в известное мгновение, а всякий предмет ума созерцается как предмет, удерживающий свое бытие везде и всегда. И там и здесь мы не поставляем вещей ни в какое отношение и потому усматриваем их независимо от пространства и времени. Но когда, вследствие взаимной встречи чувствопостигаемого и умосозерцаемого в сознании, встречаются в нем также «здесь» и «везде», "мгновенно" и «всегда», и рассудок, по самой своей природе и назначению, должен соглашать эти противуположности: тогда «здесь» и «везде» необходимо являются в отношении и пробуждают в душе мысль о движении пространственном; а «мгновенно» и «всегда», становясь таким же образом во взаимное отношение, ограничивают ее к сознанию движения временного. И тут скрывается источник форм пространства и времени, столь неизбежных для рассудка… Пространство и время составляют как бы необходимую атмосферу силы мыслящей, поколику она мыслит» (Там же, с. 28–29). Пространство и время — неизбежность любого мышления и любой логики. Это ее закон, который логик обязан учитывать. И учитывает. Как условия, в которых должны существовать предметы его рассмотрения и рассуждения. Но, не всегда задумывается, что это за условия? Историки философии знают, что Карпов сумел, за полвека до Гуссерля, открыть много феноменологических понятий. И его рассуждения о мире и пространстве и времени удивительно перекликаются и с «Логическими исследованиями» Гуссерля, и с его рассуждениями о категориях в «Идеях к чистой феноменологии». Сейчас у меня нет возможности подробно показывать это сходство. Но Гуссерль постоянно пытается показать, как обычный человек в условиях мира живет психологически. И как многое из его понятий можно «вывести за скобки», очистив мышление. В итоге его разговор о мире, как и у Карпова, оказывается разговором о времени и пространстве, а мир мы обнаруживаем в общей свалке «за скобками»… Однако вещи могут существовать только в мире! И даже мыслящая и протяженная «субстанции» Декарта были res — вещами. Декарт говорил о мыслящих и протяженных вещах! Мыслящая вещь — это образ, и если он — вещь, для него должен существовать мир. Когда Гуссерль, очищая логику от психологизма в «Логических исследованиях», приводит доводы «психологистов», он даже не поминает такое понятие как Образ мира. Психология той поры не знала его. В итоге и сами психологи, и логики шли за философами, за тем же Аристотелем, и предпочитали «редуцировать» мир до категорий. В сущности, до проявлений, до черт, и привязывали логику как науку о том, как должно мыслить, к произвольно выбранным проявлениям мира. И логика стала скучной, непонятной и ненужной людям наукой. Просто потому, что мы живем в мире, и душа наша приходит в мир, чтобы решить свои большие задачи именно в нем. Образы мирских вещей — это вещи Образа мира. Оторвав логику от мира, мы лишили ее жизни! Глава 6. Законы мышления. Владиславлев После Карпова наша логика как-то поскучнела и крутилась внутри того, что логика — это наука о правильном мышлении, имеющая целью познание истины. У нее есть три закона — тождества, непротиворечия и исключенного третьего. И вся она сводится к представлениям, суждениям, понятиям и умозаключениям. Суждения могут считаться предложениями, а умозаключения — выводами. Понятие о представлении наши логики сплошь заимствуют у Канта и считают их простейшими чувственными образами. Суждения логические, в сущности, исчерпывают для логиков понятие о предложении и рассматриваются как отношение между подлежащим и сказуемым. Понятия вдруг оказываются логическими приемами. А умозаключение приравнивается к выводу, хотя русский язык подсказывает, что это должны бы быть противоположные действия… Отказ видеть логику цельно вписанной в образ человеческого мира и, вообще, отказ полноценно познавать человека, ограничивая себя пространством сознания, содержащим формальные знаки, делает логику ущербной наукой. Это было бы не страшно, если бы она приняла то, что является узким орудием, изучающим рассуждение. Но логика претендует на то, чтобы говорить обо всем «мышлении», подразумевая и мышление, и рассудок, и разум, и сознание человека. Да еще и расхваливая себя как знатока и хранителя законов, по которым работает разум! Живой человек, говорящий на полноценном языке, не может уместить свои мысли в суждения и умозаключения. Кроме них существует слишком много необходимого, без чего речь и жизнь невозможны. Хотя бы вопросы и восклицания. Да и просто повествование совсем неохотно ложится в прокрустово ложе логики. В сущности, логика до сих пор остается школой подготовки к спору или доказательству не истины, а правды в суде. Своей правды! Она немного ушла от того, чем была во времена древних греков. Самое любопытное — это то, как же логикам удалось определить, что является «правильным» в мышлении. Кажется, они сами по преимуществу избегают задаваться этим вопросом, скромно сохраняя за собой право на звание знатоков правильности. Наверное, потому, что никто не может оспорить те примеры, которые они приводят. Правда, иногда они сами начинают их оспаривать, и тогда внутренняя слабость логики становится очевидна. Я покажу это на примере «Логики» Михаила Владиславлева (1881). Определив логику как «науку о приемах нашего мышления», он начинает ее с рассказа о законах мышления: тождества, непротиворечия и исключенного третьего. Я надеюсь, что они действительно нужны для рассуждения и хочу их освоить. Поэтому я перескажу Владиславлева достаточно подробно. Владиславлев начинает с заявления, которое современные логики уже не делают, чтобы избежать ненужных вопросов: «Законы мышления. Через логическое мышление разум в обширном смысле стремится достигнуть истины, то есть опознаться среди окружающего мира духов, среди природы и в хаосе сменяющихся явлений открыть и различить истинно сущее от ложного, ценное и значительное бытие от неценного и незначительного. Чтобы достигнуть этой цели, разум действует и обращается с продуктами своей деятельности не как пришлось, а как должно, то есть как это предопределено законами, присущими природе его, которыми и обеспечивается его постоянно-ровная и всегда себе верная интеллектуальная работа. Эти законы называются законами мышления» (Владиславлев, Логика, с. 7). Бесконечные вопросы! Если логика — наука о мышлении, откуда взялся разум? Если она о разуме, почему он после этого пропадает? Если мы собрались изучать законы разума, то как эта глава оказалась посвященной «Законам мышления»? Ладно, это мелочи и придирки. Главное: если мы изучаем мышление, то откуда нам становятся известны законы разума? И даже если мышление и разум — это одно и то же: как мы узнаем, что должно, каким способом мы познаем эту истину, определяющую достижение всех остальных логических истин?! Вы думаете, хоть один логик снизошел до того, чтобы раскрыть тайну того, как он узнал об этих законах? Нет, логики, объявив, что разум или мышление работают по законам, присущим его природе, просто начинают вещать, что есть эти законы. Я бы добавил: на их взгляд. Да к тому же, постоянно плодя сущности без надобности. Владиславлев, к примеру, уже в следующем предложении передает законы разума-мышления уму: «Один из них определяет способ отношения ума к мыслям, рассматриваемым изолированно, вне связи их с другими; несмотря на их случайные различия, ум признает их тождественными» (Там же). Оно бы и верно, ум определенно это делает, по крайней мере, как считают простые люди, не логики. Но с точки зрения точного рассуждения, стоило бы либо ввести все эти понятия и дать им не только определения, но и объяснить взаимные отношения, либо убрать лишние и использовать лишь одно имя. Как, кстати, вскоре и предложит ученик Владиславлева Введенский. Да и почти все современные логики, как я это показал в предыдущем разделе, предпочитают второй путь: просто выкинуть то, что требует объяснений и, главное, исследований. Хочется жить проще! Поэтому начхать на истину в смысле действительности, с нас хватит того, что мы докажем истинным! Но проще жить все же надо в мире, а мир таков, каков есть. Он настоящий, и он познаваем. Народ тысячелетиями наблюдал за ним и отмечал свои наблюдения в языке, показывая, что устройство человека не просто. Будет ли опрощение с помощью отказа видеть действительность облегчением жизни ученого? Безусловно! А облегчением познания действительности?.. Законы мышления-разума-ума были каким-то образом рассмотрены логиками. После этого они должны были быть проверены. И только проверка могла позволить делать предположение, что эти повторяющиеся явления есть законы, то есть отражения действительного устройства или природы изучаемого предмета. Почему от нас скрывают, как пришли к выводу, что эти «законы» есть законы? Без ответов. Итак, закон тождества, или тожества, как пишет Владиславлев. «Закон тожества определяет отношение ума к различным мыслям, взятым изолированно, с которыми ему приходится иметь дело в продолжении своей деятельности. Несмотря на всякого рода различие в формах, в каких мысль может представляться уму, он остается постоянно верен самому себе и признает ее одною и тою же мыслью. Он отождествляет одни и те же мысли» (Там же, с. 7–8). В современной записи этот закон выглядит так: «Закон тождества (лат. Lex identitatis) — один из четырех основных законов формальной логики, согласно которому каждая мысль, которая приводится в данном умозаключении, при повторении должна иметь одно и то же определенное, устойчивое содержание. Именно это имеет в виду В. Ф. Асмус, когда утверждает, что, согласно закону тождества, необходимая логическая связь между мыслями устанавливается лишь при условии, если всякий раз, когда в рассуждении или выводе появляется мысль о каком-либо предмете, мы будем "мыслить именно этот самый предмет и в том же самом содержании его признаков". В традиционной логике закон тождества записывается в виде следующей формулы: А есть А» (Кондаков, с. 520). На обычном языке этот «закон» оказывается требованием в разговоре: уж если говоришь о чем-то, так о нем и говори, не подменяй по ходу разговора другим. Почему? Потому что иначе люди перестанут тебя понимать. Да и не потому, что ты действительно непонятен, а потому, что они будут думать, что ты говоришь все еще о том, с чего начал, а ты уже о другом!.. Я намеренно выражаюсь самым бытовым образом для того, чтобы стало понятно, почему Асмус говорит: необходимая логическая связь между мыслями устанавливается лишь при условии… Закон оказывается весьма сомнительным. Он вообще не закон речи, в том смысле, в каком Логос является Речью. Он — закон понимания. Безусловно, понимание речи — важное условие общения. Но речь наша вовсе не обладает качествами, описанными в этом «законе»! Этот «закон» лишь желателен в речи. Но сам он не ее закон, он — Закон общения! Чисто психологический, а не логический закон! И при этом, если мы будем исследовать общение с точки зрения разумного взаимодействия, которое оно должно обеспечить, мы найдем в нем Логос. Мы можем найти нечто, что обеспечивает понимание при общении, тем самым давая возможность для взаимодействий и выживания. И это Нечто мы можем назвать логосом либо Логосом. Это уж как глубоко проникнет наш взор. Надо отдать должное Владиславлеву. Он заканчивает этот рассказ словами о понимании: «С другой стороны, благодаря этому закону возможно наше понимание. Процесс понимания говоримого нам другими состоит, в сущности, в том, что мы отождествляем передаваемую мысль с мыслью нам самим принадлежащею… и таким образом понимаем ее» (Владиславлев, Логика, с. 10). Это, в действительности, приговор логике: если перевести «закон тождества» из собственности говорения в собственность понимания, то окажется, что логика не имеет к тождественности сказанного никакого отношения. Все зависит от культуры, в которой мы воспитывались, поскольку понимание вырастает из узнавания образов. А образы узнаются нами благодаря воспитанию в единой образной среде. В сущности, это узнавание можно считать негласным общественным договором, который никогда не называется, но навязывается всей совместной жизнью. Закрепляется он и бесконечным количеством показов, и насмешками над дураками даже с побоями, а в крайнем случае тупости — смертью. Чаще всего, убивают даже не люди, а мир с помощью несчастных случаев. Логики как раз разрушают понимание, присваивая узнаваемым понятиям свои значения, уродуя русский язык, путая сами себя. И все же Асмус не зря говорит о необходимой логической связи: если мы хотим, чтобы существовала логика, для ее существования необходимо закрепить некоторые виды связей как обязательные. Что это нужно для существования сообщества логиков, понятно. Нужно ли это для действительного рассуждения в обычной речи и в обычных жизненных делах? Как кажется, безусловно! Но что это означает? Что мы должны отказаться от обычного своего языка и создать особый — «закрепленный» язык? Или же лучше было бы просто говорить на самом обычном русском языке, но говорить чисто и строго? Иными словами: для того чтобы речь наша стала действенной, нужно ли нам выращивать дополнительный искусственный язык логики или достаточно почистить свой? Что значит очистить сознание от помех изложению своих мыслей. Ведь язык-то русский хорош и сам по себе. Я думаю, надо чистить сознание, а не создавать новые языки. По очень простой причине: если сознание не очищено от помех, все они будут и в вашем новом языке, сделайте вы его хоть трижды формальным! Именно поэтому творцы современной символической логики и не понимают друг друга. А точнее, именно поэтому все они и вводят собственные знаки, чтобы их не понимали и не видели, что их символическая речь так же безобразна, как и обычная. Это довод психологический. Но есть довод и логический, и он принципиален. Логики всех времен упорно утверждают, что мышление подчиняется законам мышления. Иными словами, законы мышления присущи мышлению, разуму или логосу. Но если это так, значит, человеческая речь по природе своей должна быть логична и естественно логична. Иначе говоря, если ей не мешать, она сама собой потечет так, как предписывает логос или ее природа. Тогда зачем весь шум о том, что мышление должно быть правильным и как сделать его правильным? Зачем вся логика, учащая правильному мышлению? Почему нет науки, учащей правильному пищеварению или правильному кровообращению? Потому, что в пищеварение и кровообращение никто не догадался вмешаться и испортить? А в речь и мышление вмешались? И они сохраняют свою природу, но просто не могут ей соответствовать из-за большого количества помех и искажений? Тогда тем более: надо не отказываться от своей природы и не подменять ее, а просто почистить то, что ее исказило. Правда, в таком случае станет трудно быть вместо богов… Глава 7. Противоречие, исключенный третий, достаточное основание Аристотель говорил о трех логических законах. Лейбниц придумал четвертый — закон достаточного основания. Он признан логиками до сего дня. Во всяком случае, «Логический словарь» Кондакова говорит о четырех законах. Владиславлев приводит три первых как бесспорные, а четвертый отвергает, высказывая в нем сомнение. Это сомнение важно, потому что вполне может быть распространенно и на первые. Поэтому я продолжу рассказ о законах логики с конца. Он говорит об этом законе в примечаниях к основным: «Мы опускаем здесь так называемый закон достаточного основания… Он получил ход со времени Лейбница, который, впрочем, давал ему метафизическое значение. В логике Вольфа, последователя Лейбница, он приводился как принцип, заимствованный из онтологии (первой части тогдашней метафизики). Затем в логиках Кантовской школы закон достаточного основания приводится уже как формальный логический закон. По нашему мнению, нет основания считать его законом мысли. Последняя может быть твердою и крепкою и не удовлетворяя ему» (Владиславлев, Логика, с. 22–23). Как мы видим, Владиславлев всего лишь высказывает мнение, и этого мнения мыслителя достаточно, чтобы отказать закону в законности. Или приписать ее! Суть закона достаточного основания: всякая истинная мысль должна быть обоснована другими мыслями, истинность которых доказана. Я тоже опущу его разбор, потому что в жизни истинным является то, что соответствует действительности. Доказанность — признак спора или суда. Истинно то, что истинно, доказано оно или нет. Раз возникает вопрос о доказанности, значит, нас затягивают в игры искусственного мирка, где пытаются создать особый язык. Проверка истинности осуществляется жизнью, но логикам некогда ждать, они сражаются и спешат… Лейбниц за сотню лет до аналитической философии попытался переделать логику под математику. Поэтому его закон, возможно, очень нужен в рамках математических рассуждений, но совершенно оторван от жизни, как и вся символическая логика. Пусть логики спорят, но сама возможность сомнения в законах логики очень важна, чтобы освободиться от очарования. А освобождаться есть от чего. Взять хотя бы Закон противоречия: «Сущность закона противоречия (Lex contradictionis) состоит собственно в следующем. Положение и отрицание взаимно себя уничтожают: ничто противоречащее себе не должно быть допускаемо в мысли» (Там же, с. 11). Если я хоть что-то понимаю в русском языке, то сказано, что законом мышления является отсутствие в нем противоречий, непротиворечивость. Даже не буду разбирать сейчас навязывание «правильности»: не должно быть допускаемо. Для меня важней то, что в предыдущем законе тождества определенно сказано: А есть А. Если мы говорим, что мышление непротиворечиво по своей природе и должно таким же быть в выражениях, то как закон стал называться законом противоречия? Читай П, но знай, что это А? Понятно, — традиция, привычка, и так все понимают… Теперь следующее сомнение: каким образом это логическое требование, в смысле требования логиков, стало законом мышления? Оно, вроде бы, и так принимается, что противоречить самому себе недопустимо. Кстати, когда? Когда говоришь с другими людьми. Речь-то идет о речи! А почему? Потому что они возмущаются. А с самим собой? Да противоречь сколько душе угодно! Но тогда это становится внутренней речью и перестает быть мышлением или думанием. В думании то, что выражается в речи противоречием, имеет какую-то свою природу, которую никто не попытался разглядеть и описать. Как это явление стало для логиков законом мышления? Мышление явно способно противоречить само себе, для него это вполне безболезненное действие. «Различные отдельные мысли могут сочетаться в одно целое и органически связываться между собою. Потребность связывания мыслей в целое есть одна из глубоких нужд мышления. Чтобы при этом мысль оставалась твердою и устойчивою, необходимо, чтобы она, при всей сложности своего состава и при всем различии своих отношений к другим мыслям, не носила элементов разрушения в самой себе и вступая в сочетание с другими, не уничтожалась ими» (Там же, с. 11). Это описание пожелания, но отнюдь не закона. И пожелание это на уровне: если мы хотим, чтобы была логика, так давайте договоримся… При этом отчетливо видно, что этот крик о помощи рождается лишь тогда, когда «мысль» достигает «сложности своего состава». В простых мыслях противоречия, похоже, столь очевидны, что оказываются невозможны психологически. Как посылка гонца одновременно в две разные стороны. Он просто не сможет разорваться и выполнить противоречивый приказ. Как не сможет и мастер сделать из одной заготовки две разные вещи, несмотря на распоряжение хозяина. Но это психологический уровень мышления или логики. Тут все слишком просто и очевидно. Как очевидно и пожелание, чтобы мысль оставалась твердою и устойчивою. Если в эти слова вдуматься, то они вообще теряют смысл: а что это значит, что мысль должна быть твердою и устойчивою? Это на зуб проверяется? Или мы можем пощупать почву, в которой мысль укоренена? Нет, логики о почве молчат, и о веществе мысли тоже. Это они так образно выражаются! И если потребовать с них объяснений, они просто уйдут от такого разговора, хотя вся феноменологическая и аналитическая революция в философии — это поиск ответов именно на эти вопросы. Зачем нужен логический уровень понимания противоречия и непротиворечия? Владиславлев делает намек: «Противоречие может быть только там, где мы соединяем какие-либо элементы мысли: где ничего не соединяется, там нечему и противоречить… Противоречия, встречающиеся в понятиях и суждениях, мы называем непосредственными, те же, которые допускаются в умозаключениях и доказательствах, посредственными. Случаи непосредственного противоречия могут встречаться прежде всего в понятиях и представлениях: например, когда в понятии или представлении предмета мыслится признак, противоречащий ему, приписываем вещи признак, отрицаемый ею. В логике этот вид противоречия называется contradictio in adjecto. Нужно заметить, что понятия с противоречивыми признаками встречаются в мышлении нередко. От них не свободно даже философское мышление, особенно когда оно восходит к слишком общим понятиям; в обыкновенных же практических понятиях, мало разработанных аналитически, весьма часто встречаются противоречивые подробности» (Там же, с. 11–12). Владиславлев оказался предшественником аналитической философии, которая как раз более всего занята именно тем, что выводит точные языковые понятия. Но это не главное. Главное — от противоречий не свободно ДАЖЕ философское мышление! Какой самообман! Именно философское мышление и не свободно от противоречий. Просто потому, что выше сказано о сложности состава мысли, являющегося условием возникновения противоречия. Противоречия — признак восхождения человеческого разума ко все более сложным понятиям. Это знак пути и развития нашего сознания. Как и борьба с противоречиями. Вскрыв те слои сознания, где возможны все более сложные и утонченные понятия, человечество должно научиться строить их так же чисто, как строит и простейшие понятия или очевидности. Без этого наше дальнейшее развитие, похоже, невозможно. И это закон и требование нашего естественного духовного развития, мне кажется. Иначе невозможно объяснить, что же мы так бьемся за эти логику и философию?! Подозреваю, что и сами эти законы — всего лишь понятия. То есть попытки понять, как же устроено наше сознание. Причем понять сложное из простейшего, как пытается Владиславлев понять закон исключенного третьего: «Сущность его состоит в следующем: или да или нет; как невозможно на один и тот же вопрос отвечать и да и нет, так невозможно и что-либо среднее между утверждением и отрицанием. Этот закон исключает все третье между да и нет…» (Там же, с. 17). Чтобы этот «закон» стал законом, мы должны добавить: в идеальном мире, в мире идей. В жизни люди очень часто не говорят ни да, ни нет, потому что отчетливо ощущают, что было бы неверно сказать и так и так. Почему? Покажу на примере: человек сделал подлость. И он это признает. Ему говорят: ты подлец, признай это. А он молчит, либо говорит нет. Почему? Потому что он при этом знает про себя, что он не подлец, он не ощущает себя им. Подлость он сделал, но по какой-то причине. Если речь идет о логике, то факт совершения подлости делает его подлецом. Но если мы говорим о психологии, то он отчетливо знает, что он не подлец. Он подлец лишь там, где действуют формальные законы: если сделал П, то ты — ПЦ! В психологии такой уровень рассуждения тоже возможен, когда мы говорим об очищении, а значит, исходно признаем, что есть некая основа, скажем, душа, которая может быть загрязнена жизнью или исходно несовершенна. Вот тогда мы можем выделить пространство искусственных взаимоотношений, в котором происходящее не имеет отношения ко всему человеку, а относится лишь к этим слоям загрязнений или несовершенств. Тогда внутри этих ограниченных слоев сознания все идеально: если ты совершаешь подлость, то внутри слоя грязи эта подлость признак того, что ты подлец. Здесь! В этом слое. И таким ты воспринимаешься другими. Так и знай: для тех, с кем ты общаешься, ты подлец! И им и останешься, если не уберешь это из себя. Но при этом мы понимаем, что весь ты, конечно же, не подлец. Это определение не относится к тебе, как к человеку или душе, — это лишь имя для той идеи, для того формального проявления, которое в тебе есть. А словосочетание ТЫ — ПОДЛЕЦ, случайно! И само по себе несет противоречие! Просто это понятие не разработано и не понято человечеством. Ты — это и тот ТЫ, который говорит про себя Я. И тот, которого знают самые разные люди. Когда кто-то говорит тебе: ты — подлец! Он имеет в виду то «ты», которое совершило подлость. Но звучит это как: ТЫ — подлец. В этом словосочетании ТЫ — из одного мира, а подлец — из другого. Они не сочетаются, в чем и противоречие. Должно бы быть либо: ты — подлец, либо: ТЫ — ПОДЛЕЦ. Вот тогда противоречия нет. Но мы не видим большое Я человека, мы видим лишь то, что он нам показал, и воспринимаем его мелким, равным подлости его поступка. А он сам видит себя иначе и не соглашается. И вот рождаются и да и нет! А в действительности, обладай человек культурой самоосознавания, он ответил бы: и да, и нет! Да, потому что подлость я сделал. Но этот я — не Я! Поэтому Я вполне могу убрать из себя ту часть, которая делает меня нечистым, и остаться не подлецом, как я себя и ощущаю, несмотря на факты. Очистить понятие о себе — это то же самое, что делает и философия, очищая свои понятия от противоречий и исключая третьи возможности в понимании. В сущности, при самопознании — это решение задачи стать цельным. А какую задачу решают философы с помощью закона исключенного третьего? Ведь никакого такого закона, кроме как в логике, нет! Может быть, они учатся спорить и побеждать других? И да и нет. Это бесспорно на уровне их осознавания собственных поступков. Но что они делают в действительности, что делает их природа? Владиславлев пытался найти ответ: «Наконец, необходим закон, руководящий умом при переходе его от одной мысли к другой. Ум должен знать, что он собственно делает, когда что-либо утверждает или отрицает, то есть какого рода отрицание предполагается необходимо, когда он утверждает, и какого рода утверждение, когда он что-либо отрицает. Если бы не было такого рода солидарности между мыслями, не могло б быть существующей правильности в переходе от одной мысли к другой, не было бы групп решительно родственных и враждебных мыслей и уму невозможно было бы легко двигаться к известным намеченным целям» (Там же, с. 17). У меня есть подозрение: природа того, как логик чувствует, что мысль верна или не верна, противоречива или нет, не будет понята и объяснена, пока не удастся исследовать сознание как тонкоматериальную среду. Мой опыт работы с образами и сознанием подсказывает: сознание — вещественно. И образы, творимые из сознания, тоже. Они протяженны и занимают вполне определенный объем в пространстве сознания. Именно поэтому мы ощущаем неуют, когда пытаемся засунуть в то же место еще один образ. Образ может принять только то, что естественно рождается из него, так они развиваются. Но он не может вместить в себя чуждый образ, — это просто замена одного образа другим… Но это всего лишь прозрения прикладного психолога. За ними нет ни величия, ни значимости… Глава 8. Суждение. Каринский Как я уже показывал, мышление понимается логиками суженно, по сравнению с действительностью. Оно, на их взгляд, состоит из использования представлений, суждений, понятий и умозаключений. Причем все перечисленные явления считаются логиками приемами мышления. Понимание логиками представлений полностью совпадает с их пониманием психологами, а значит, не имеет никакого отношения к действительности. Даже хуже: вместо того, что мы все понимаем под представлением, когда говорим: представьте себе, — логики понимают под ним простейшие чувственные образы, то есть образы, созданные из впечатлений, едва полученных восприятием. Я подробно писал об этом во «Введении в науку думать» и просто опущу в этой книге. Что же касается суждений, которые, как кажется, и должны быть основным содержанием рассуждения, я построю свой рассказ на классической работе современника и тезки Владиславлева Михаила Ивановича Каринского (1840–1917). Будучи профессором кафедры метафизики Петербургской духовной академии, он, как ни странно, был близок к материализму, а в логике первым стал сближаться с так называемой алгеброй логики — предшественницей современной символической логики. В 1880 году он защитил диссертацию «Классификация выводов», где попытался«разработать такую классификацию умозаключений, чтобы она включала по возможности все виды умозаключений, применяющихся как в процессе научного мышления, так и в практике обыденных рассуждений» (Кондаков, с. 208). Как видите, вывод для логиков тождествен заключению. Поэтому я расскажу об умозаключении по работам учеников и последователей Каринского, а из его диссертации постараюсь извлечь понятие об основе умозаключений — о суждении. Напомню, современные логики считают, что: «Суждение — форма мысли, в которой утверждается или отрицается что-либо относительно предметов и явлений, их свойств, связей и отношений и которая обладает свойством выражать либо истину, либо ложь» (Кондаков, с. 503). С разговора о суждении начинается вся диссертация Каринского, это слово открывает Введение: «Суждений, которые не нуждаются ни в каком доказательстве, или так называемых аксиом, очень не много. Суждений, которые служат простым, точным выражением наблюдаемых фактов, правда, бесчисленное множество; но они редко входят непосредственно в системы наук в качестве научных положений; по большей части они служат только посылками для вывода научных истин. Почти все содержание знания составляют суждения выводные, так что вывод по всей справедливости можно назвать той формой нашего убеждения в истине, которая всего чаще применяется в науке. Постоянно также пользуемся мы им и в жизни» (Каринский, Классификация, с. 5). Единственное, что обязательно надо добавить к этому исходному утверждению: почти все содержание научного знания… В этой недомолвке скрыто многое, начиная с научного хамства. Ученый склонен грубо принижать ценность того, чем владеет народ, и столь же грубо преувеличивать значение науки. То, что это — яркая и грубая ошибка, хорошо видно на примере того, как психологи не понимают, что такое образ мира. В сущности, это понятие до сих пор не разработано в научной психологии, и психолог запросто может приравнять к образу мира какую-нибудь научную картину или одну из его «моделей», разработанную кем-нибудь из философов. При этом Образ мира — это всеобъемлющее понятие, определяющее всё содержание нашего сознания. Объем его настолько велик, что все потуги науки считать свои знания чем-то основательным в действительности есть лишь попытка привязать наше зрение к пене, закрывающей океан. В Образе мира хранятся все те знания, которые делают возможным науку, ее знания и само выживание человека на Земле. Поэтому недомолвка Каринского — это признак основательнейшей неполноценности его труда, выражающейся в том, что он не видит действительного мира. Именно поэтому его и утаскивает со временем в алгебру логики, то есть в миры форм подальше от жизни. Остается для меня под вопросом и то, что суждения могут быть простым, точным выражением наблюдаемых фактов. Если я гляжу на вещь и называю ее: зима, луна тут, я одет, — как сделал когда-то мой сын, едва научившись говорить, — являются ли эти высказывания суждениями? А между тем они — выражения непосредственно наблюдаемых ребенком «фактов». То есть имена для того, что он видит. Могут ли быть суждения, в которых не присутствует сомнение и не сделан выбор? Зачем судить о том, что ты просто видишь? Боюсь, Каринский упростил и понятие суждения, как до него упростили понятие представления. Он небрежен в этой работе по отношению к суждению, поскольку спешит к главному — к выводам. Но мы знаем, что логика строит свои выводы из суждений, значит, быть небрежным к суждениям при изучении выводов недопустимо. Поэтому я оставляю эту первую работу Каринского и попытаюсь понять, как же он видел суждения, по его «Логике», которую он читал на Бесстужевских курсах в 1884-85 годах. Здесь он вынужден давать полноценные определения понятиям, которые использует. Объявив исходно логику «наукой о познании», Каринский вынужден давать определение знанию, что совсем не лишнее, если вспомнить, как он свел всё знание к знанию научному. Он вообще был яркий поборник насаждения научности. В действительности, Каринский и здесь избегает давать простое и понятное определение своего предмета. Он говорит хитро: «Познание имеет своим предметом все существующее и своей задачей — познание этого существующего так, как оно существует» (Каринский, Логика, с. 181). И далее спорит с воображаемыми противниками, утверждая, что познание сущего возможно. Но что такое само знание он, я предполагаю, говорит только по окончании спора. Впрочем, судите сами: «Во всем предыдущем мы старались уяснить, что логика есть наука о познании, познание же имеет своим предметом существующее, теперь обратимся к главной форме знания. Форма, в которой выражается наше познание, есть суждение; суждения мы можем делить на положительные и отрицательные, общие и частные, как это одинаково делают Аристотелевская логика, так и индуктивная. Но не останавливаясь на этом делении, постараемся точнее определить две основные части суждения — субъект и предикат» (Там же, с. 183). Итак, независимо от того, что такое само по себе знание, его форма, — то есть то, в чем оно воплощается как содержание, — оказывается суждением! Это дико даже с точки зрения обычной логики. Не обращая внимания на то, что представления не есть простейшие образы, примем, что существуют образы, простейшие образы и образы сложные. Простейшие образы, рождающиеся из впечатлений, отражают действительность просто и точно. Насколько, конечно, им позволяет несовершенство наших органов восприятия. Но это данность, и я ее не учитываю. Как вы помните по «Классификации выводов», даже эту способность образов — просто отражать действительность — Каринский отдал суждениям. Он словно бы не признает представлений, а уж про образы я и не говорю. Именно этот отказ от психологизма и приводит его к математизации логики. Он говорит о познании существующего, но не признает существования сознания и душевного мира. Они мешают ему. Знание, безусловно, не ограничивается только суждениями. Хотя, возможно, он имел в виду, что логическое или научное знание умещается в суждениях и выводах из них. Каринский, безусловно, неправ, так небрежно обходясь с собственным предметом. Даже советская логика, как это записывает словарь Кондакова, в целом тоже больная научностью, не согласна с ним: «Знание — целостная и систематизированная совокупность научных понятий о закономерностях природы, общества и мышления, накопленная человечеством в процессе активной преобразующей производственной деятельности и направленная на дальнейшее познание и изменение объективного мира» (Кондаков, с. 162). Советские логики чрезвычайно уважали Каринского за то, что тот звучал так материалистично и подходяще. Нравилось им и то, что знание — это совокупность научных понятий, даже если они накоплены до науки! Ну, а ненаучные понятия? Или просто то, про что мы говорим: я знаю… Это знания или бытовое заблуждение? То есть знание низкого качества, можно сказать, и не знание вовсе? А если существует знание высокого качества, научное знание, то оно говорит о природе знания больше, чем знание низкого качества? И является ли знание высокого качества лучшим свидетельством о том, что такое знание? Если у знания есть природа, то для нее совершенно все равно, как мы оцениваем свои знания, как научные, бытовые или вообще заблуждения. Заблуждения — совершенно такие же знания для той природы, которая позволяет нам их иметь. Тем более что сегодня наука оценивает собственные знания как передовые достижения, а завтра — как хлам и ошибки! А послезавтра — вообще как мракобесие! Из Каринского, как и из любого другого выдающегося мыслителя, можно было бы выбрать то, что удалось ему лучше всего. Так советские логики брали у него теорию выводов, а современные русские брали лучшее у советских. Но как доверять выводам Каринского, если он был небрежен в самых основаниях своих рассуждений? Я понимаю, что если пропущу начало, поддавшись горячим уговорам: там после будет здорово! — я могу попасть под очарование этого мастера… Но есть ли очарование то, что дает познание? Каринский разработал теорию выводов и умозаключений, на которых строится многое в работах современных очарованных логиков. Именно поэтому я ограничусь той частью его сочинений, в которой он еще не очарователен. Глава 9. Понятие. Челпанов Георгий Иванович Челпанов, возможно, ярче других логиков высказал ту странность, которая лежит в основании этого искусства: «Психология рассматривает мышление так, как оно есть, логика так, как оно должно быть» (Челпанов, Учебник логики, с. 2). Странность в том, что все логики знают, что мышление ДОЛЖНО быть каким-то, но никто не сказал, почему и кому оно должно. Они это ПРОСТО знают, и не нужно лишних вопросов. Могут правда добавить: «Подобно тому, как этика указывает законы, которым должна подчиняться наша жизнь, чтобы быть добродетельной, и грамматика указывает правила, которым должна подчиняться речь, чтобы быть правильной, так логика указывает нам правила, законы или нормы, которым должно подчиняться наше мышление для того, чтобы быть истинным» (Там же). Бесконечные вопросы! Что такое истина? Как логик оказался ее собственником, почему именно он знает, что есть истина? Что есть истина логиков, если истина остальных людей ими не учитывается и не принимается в рассмотрение? Является ли эта «истина» чем-то существующим независимо от логика, или же это понятие, вызревающее у человека с развитием? Если истина внекультурна и внеисторична, откуда она стала известна логику? Если же она подобна этике и грамматике, то она — культурно-историческое понятие. И это, очевидно, так, раз уж логики начали приводить доказательства по аналогии, над которыми сами издеваются… Надо отдать должное Челпанову, он чувствует возможность подобных вопросов и пытается показать, как знание непосредственное, вырастающее из очевидности происходящего, оказывается основой для знания сложного, выводного, каким являются научные знания. При этом суть этого в достижении всё той же очевидности: «Посредственное знание доказывается, делается убедительным, очевидным при помощи знаний непосредственных» (Там же, с. 3). Из этого объяснения «торчат уши»: истина логики есть явление культурно-историческое. Почему? Потому, что задача логики доказать и убедить с помощью очевидности. Но и сама исходная очевидность — это все то же обращение к человеческому восприятию, а восприятие обманывает. Значит, и очевидность — опасный друг. И не потому, что наши органы восприятия плохи, а потому, что мы узнаем вещи не ими, а теми образами, которые уже есть в нашем сознании. Мы узнаем то, что очевидно, своей культурой и в соответствии с той культурой, которую довелось обрести… Тем не менее, Челпанов, как только ощущает, что разговор о критериях истинности исчерпан, вдруг завершает первую главу и резко переходит к главе «О реальности понятий». Понятия не поминались им в первой главе, значит, эта глава еще не о понятиях, а продолжение разговора об истинности, то есть посвящена «реальности». Если вспомнить, что простонаучное словечко «реальность» происходит от латинского слова res, что значит, вещь, то весь последующий разговор должен бы звучать, как выяснение: имеют ли понятия вещественность. Но простонаучье, как язык научного сообщества, приучило нас к тому, что когда мы говорим о реальности, мы говорим о бытии в том смысле, что то, о чем речь, есть в действительности или его нет. Что, опять же, значит, что оно есть только в нашем воображении. Существование в воображении означает, что вещь нереальна, ее как бы и нет. И это работает, пока мы говорим о действительных вещах. Но как только мы переходим к образам сознания, все становится смутно и неопределенно. Начиная с самих способов говорить об этом: «В психологии мы видели, что понятиями называются такие умственные построения, которые относятся к классу, к группе однородных вещей. Мы обладаем известными понятиями, но спрашивается, существует ли какая-либо реальность, которая соответствовала бы нашим понятиям?» (Там же, с. 7). Как понять это странное: такие умственные построения? И это говорит психолог?! Вступая на землю Логики, Георгий Иванович словно бы теряет себя и лишь смутно, как во сне, помнит, что был когда-то большим психологом! Почему? Потому что, скажи он определенно, что есть сознание, у него есть содержания, все эти содержания существуют в виде образов, и свойственная логике неопределенность в основаниях стала бы очевидна. Но тогда логику пришлось бы менять. А он собирался всего лишь ее изложить… «Когда мы имеем представление этого стола, этого дома, этого человека, то мы говорим, что ему во внешнем мире соответствует известная единичная вещь. Если это так, то можно поставить вопрос: а что же соответствует нашему понятию стола, понятию дома, понятию человека? Ведь ничего не соответствовать не может, потому что в таком случае понятия в нашем уме были бы фикциями, то есть мы мыслили бы что-то, чему не соответствует ничего реального; у нас в уме было бы понятие человека, но никакой реальности, соответствующей этому понятию, не было бы. Из этого ясно…» (Там же, с. 7–8). Из этого как раз мутно! Начать хотя бы с этого не русского выражения: когда мы имеем представление этого стола… Мы можем представить себе стол, но не можем иметь представление стола. Это всё наследие кантианской психологии, решивший представлениями называть простейшие образы, из которых складываются понятия. Поэтому психологи часто называют понятия общими представлениями или обобщающими представлениями. Обобщать, представляя себе нечто, мы можем, но они не видят представление как действие. Для них нет понятия «представить себе», для них есть вещь «представление». И когда Челпанов задается вопросом о том, что же соответствует нашему понятию стола, у меня идет ответ: образ. Некий сложный образ, который можно описать3 изучить и понять. Но это ответ человека, для которого существует сознание и образы. Челпанов-психолог знает и о сознании и об образах, но Челпанов-логик — это другой человек. Он погружен в древние споры реалистов, номиналистов и концептуалистов. Собственных психологических наблюдений для него больше не существует, потому что он должен излагать корпус науки… При этом, что поражает: он не видит связи понятий, которые рассматривает, прямо в соседних абзацах. Вот он задался вопросом о том, что же соответствует понятию, и из его ответа про то, что они были бы фикциями в нашем уме, если бы им не соответствовало бы ничего реального, то есть некой вещи снаружи, ясно, что он не говорит об образах, то есть о том, как существуют понятия в сознании. Но вот он прыгает в историю вопроса: «Платон (427–347) признавал объективно-реальное существование понятий, которые он называл идеями. В мире, подлежащем нашему чувственному восприятию, существует этот, другой, третий стол; но кроме этих единичных столов в мире сверхчувственном существует еще идея стола, соответствующая нашему понятию стола» (Там же). А Аристотель, ученик Платона «соглашается с ним в том, что идеи, как их понимал Платон, действительно существуют реально, но он не находит никаких оснований для допущения, что идеи существуют отдельно от чувственно воспринимаемых вещей» (Там же). Вот это всё приемлемо, потому что делает идеи некими вещами, вынесенными из сознания во внешний мир! А вспомнить, что сам в психологии говорит про идеи как образы сознания, — ни-ни! Хуже того, готов пойти на подтасовку, лишь бы не принять, что идеи или образы могут иметь реальность в сознании: «…Локк (1632–1704). По его мнению, человек обладает способностью создавать общие представления и выражать эти общие представления при помощи слов. Человек может из ряда сходных представлений абстрагировать или выделить то общее, что в них содержится, отбросивши все случайное, что обусловливается теми или иными обстоятельствами» (Там же, с. 9). Локк вообще не говорит ни о каких представлениях! Локк и все мыслители после него до Канта не используют это слово. Локк говорит об идеях и только об идеях. И поэтому, начиная рассказ о нем, Челпанов не мог бы не принять то, что сказал, не искази он Локка: «Те номиналисты, которые признавали существование общих представлений (идей — АШ)как психических явлений, называются концептуалистами (от conceptus mentis — понятия). Главный их представитель Локк» (Там же). Не подставь он представления вместо идей, и идеи обрели бы значение «психических явлений», а с ними его обрели бы и понятия. Что значит, что оставался бы один шаг до того, чтобы принять: реальность понятий психическая. А это значит, что психика вещественна! А точнее, поскольку никакой психики нет, вещественно сознание. Этого Челпанов сделать не мог, потому что как логик прекрасно понимал, что подобное высказывание было бы логическим доказательством вещественности сознания и его образов, включая понятия. Как психолог он, конечно, понимал, что логические доказательства в таком вопросе ничего не значат, как ничего не значат доказательства бытия Божия. Сознание либо вещественно, либо нет, и доказывать тут нечего. Тут надо просто исследовать. Но он был логик и играл по правилам, а потому должен был обходить то, что неприемлемо для логики, всеми силами своего ораторского искусства. И он крутил словами… Вот например: «Различие между общими представлениями и понятиями соответствует различию между понятиями просто и понятиями логически обработанными» (Там же, с. 11). Различие между понятиями просто и понятиями… Это языковые игры логиков. Из них трудно понять, что есть их «понятия», как трудно понять и что есть их «суждения». Но зато очевидно, что они придали своим понятиям искусственные значения. И то, что они называют понятием, очень мало соответствует тому, что есть в действительности. Или, говоря словами самого Челпанова, тому, что в мышлении должна изучать психология, то есть тому, как оно есть. Понятия логиков — это такие понятия, какими они «должны быть», чтобы логики могли достигать свои истины. Глава 10. Умозаключение. Рутковский У Каринского был последователь — преподаватель Петербургского университета Леонид Васильевич Рутковский (1859–1920). В 1888 году, последам «Классификации выводов» Каринского, он выпустил исследование того же предмета — «Основные типы умозаключений», которые попытался классифицировать. Исходное положение этой работы: «Предмет изучения логики составляют приемы приобретения знаний, а так как вывод по всей справедливости может быть назван главнейшим приемом убеждения в истине, то и вполне естественно, что вопрос об умозаключениях занимает первенствующее место среди вопросов логической науки» (Рутковский, с. 267). Профессиональные логики, на взгляд стороннего человека, пишут как-то поразительно нелогично. Хоть бы кто-то прямо заявил: вывод и умозаключение — это одно и то же. Нет, это мы должны принять сами, или нам нечего делать в логике. Нам словно бы вежливо дают понять, что мы со свиным рылом влезли в калашный ряд, где все уже давно знают такие простые вещи. Лично я уже говорил, что сомневаюсь в тождестве вывода и заключения. Русский язык показывает, что того, кто заключен, можно вывести, но нельзя человека одновременно выводить из заключения и заключать. Понятное дело, логики все понимают по-своему, потому что переиначили все слова обычного языка. Так вот и дали бы где-то определения тому, что переиначили… Вызывает у меня сомнение и приравнивание приобретения знаний к приемам убеждения в истине. Думаю, что Рутковский имел в виду не то, как убеждать в своей истине других, а то, как проверять истинность рассуждения, убеждаться в ней. И все же проверка — это не обретение знания, если быть строгим. Логика знаний давать не может! Это не ее дело. Знания обретаются не с помощью логики, а с помощью способности к познанию. Логика, кажется, лишь пытается превращать их в научные знания… если я не ошибаюсь, сами ученые, производящие эти знания в своих исследованиях, плевать на нее хотели! Как бы там ни было, Рутковский ставит своей задачей создание новой классификации, что заставляет его «с возможной точностью определить, что мы разумеем под именем умозаключений» (Там же, с. 268). Вот это мне более всего любопытно! Рутковский, точно подслушав мои сетования на то, что логики не начинают свои сочинения с определения используемых ими понятий, начинает с описания положения дел в логике конца девятнадцатого века: «…со словом умозаключение соединяются разнообразные значения не только в обыкновенном разговоре, но и в специальных логических трактатах. По справедливому замечанию Джевонса, "вопрос, что такое умозаключение? и до настоящего времени остается далеко не разрешенным, подобно древнему вопросу, что такое истина?"» (Там же). Свидетельство известного английского логика Уильяма Джевонса показывает, что положение с логическим понятием «умозаключение» век назад было одинаковым во всем мире. Это повышает ценность исследования Рутковского. Как он сам говорит, он не повторяет других авторов, а излагает свой личный взгляд. «Все наши знания, по своему происхождению, могут быть разделены на две категории: 1) на знания эмпирические и 2) на знания выводные. Первые приобретаются непосредственным наблюдением фактов; вторые же добываются посредством особого умственного процесса, называемого умозаключением, из других, уже ранее приобретенных знаний. Ввиду этого умозаключение может быть определено как такой акт мысли, посредством которого мы установляем новые знания независимо от непосредственного наблюдения, единственно на основании имеющихся уже знаний» (Там же). Кажется, я совсем не понимаю, как думают логики и как рождаются их построения. Рутковский явно собирался дать «предварительное определение» умозаключения. Если бы он это сделал, мы бы могли проверить истинность его определения, а значит, и истинность всего основания, на котором он строит свои рассуждения. Но он просто обманул! Он не заявил, что считает умозаключением то-то или то-то, он незаметно подменил, сделал само собой разумеющимся: вторые же добываются посредством особого умственного процесса, называемого умозаключением… Может быть, мне посчитать, что умозаключение — это «особый умственный процесс»?! Или же допустить, что Рутковский хотел сказать, что добывание знаний из других, уже ранее приобретенных знаний, есть умозаключение? Выбора нет, я так и поступлю. Но теперь я всегда буду знать, что, вероятней всего, не понял автора и домыслил нечто за него. Все дальнейшее изложение обретает для меня качество легкой неопределенности. Из-за отсутствия определений, как вы понимаете. Но я сомневаюсь в том, что логика дает новые знания. Кстати, Георгий Иванович Челпанов, о котором я рассказывал в предыдущей главе, тоже сомневался в способности логики добывать знания: «Многим даже кажется, что логика может указывать средства для открытия истины в различных отраслях знания. Но в действительности это неверно. Логика не поставляет своею целью открытие истин, а ставит своею целью доказательство уже открытых истин. Логика указывает правила, при помощи которых могут быть открыты ошибки» (Челпанов, Логика, с. 4). Исходное определение вывода, как главнейшего приема убеждения в истине, не было с определенностью отменено самим автором. Он просто его забыл. Неопределенностью грешит и все, что говорит Рутковский о знании, поскольку не дал определения этому фундаментальному понятию своей науки: «Если теперь мы примем во внимание, что всякое знание, каково бы ни было его происхождение, служит ответом на один из следующих вопросов: 1) какому предмету присуще данное определение и 2) какое определение присуще данному предмету, то получим возможность установить положение, что задача умозаключительного процесса, в каждом частном его случае, сводится, в конце концов, к тому, чтобы найти ответ на который либо из этих вопросов» (Рутковский, с. 268). По этому поводу я даже сказать ничего не могу, поскольку вообще не понимаю, о чем здесь говорит логик. Тем более не понимаю, как знание стало определением. Наверное, определение здесь тоже понимается в одном из узких смыслов, вроде имени или знака. Поэтому я опускаю несколько глубоких мыслей Рутковского о природе подобных неопределенных определений и сразу перехожу к его описанию умозаключения: «На основании этих замечаний о природе умозаключающей деятельности не трудно определить те элементы, из которых должен состоять каждый акт умозаключения. Коль скоро задача умозаключения состоит в выводе нового знания из знания уже имеющегося, то, очевидно, в состав каждого умозаключительного акта должно входить, во-первых, знание, из которого делается вывод, и, во-вторых, знание, которое выводится из первого. Первое может быть названо знанием основным, а второе — знанием выводным» (Там же, с. 269). Честно признаюсь: я вполне допускаю, что умозаключение творит знания. В сущности, если не договариваться о значении слов, то знанием можно назвать все, что угодно. Например, то, что я посчитаю знанием. Рутковский так и поступает, он считает, что знанием является то, что мы выводим из другого знания. Я же считаю, что вывод становится знанием только тогда, когда я говорю себе: это надо запомнить. Говорю или решаю без слов. Пример: дважды два — четыре. Вывод: я знаю математику. Или я знаю алгебру? Нет, арифметику! Вопрос: это знание? Но вот я решаю: надо запомнить: я знаю математику и меня зовут А.Ш. Теперь я знаю, как меня зовут и еще много любопытного. Как психолог я подозреваю, что вывод вообще не имеет отношения к знанию и познанию, он узко относится только к рассуждению. Что делать с выводами из рассуждений и с умозаключениями, которые совершаются по их ходу, решает тот, кому дано такое право. И это деятель. Например, разум. И никакого само-превращения выводов в знания. Мы эти выводы делаем и забываем на каждом шагу, просто потому, что рассуждаем непрерывно. И никак не ценим, пока не добиваемся такого вывода, который начинаем ценить. Именно тогда мы и решаем, что эту ценность надо сохранить, то есть запомнить, сделав знанием. Но это в рамках моего понятия о знании. Оно явно отличается от логического. Заключение русских логиков Как видите, русское понятие «заключение» не совпадает с понятием заключения или умозаключения логиков. Оно означает завершенче, пожалуй, даже закрытие некоего пространства сознания, где хранятся какие-то образы или знания. Вывод отсюда таков: логики рассуждают на искусственном языке, который весьма условно совпадает с тем, который мы умеем понимать. О том, что логика искусственно сужает русский язык, так или иначе проговаривались и сами логики. Это очевидно хотя бы из рассуждений печально известного А. И. Введенского, гнавшего из психологии ум, разум и рассудок, а из логики психологизм. В «Логике, как части теории познания» он пишет: «При изучении же логики достаточно помнить, что переживания суждений и умозаключений всеми принято называть мыитением. Дело в том, что в мышлении логике приходится затрагивать именно суждения и умозаключения. Даже о так называемых понятиях она принуждена говорить, как мы скоро увидим, только потому, что они встречаются в каждом суждении. Поэтому для логики безразлично, относится ли к мышлению еще что-нибудь, кроме суждений и умозаключений…» (Введенский, Логика, с. 10–11). Кем всеми принято называть мышлением какие-то странные «переживания суждений и умозаключений»? И как этого мнения стало достаточно для обоснования науки? Другой известный наш логик, ярко развивавший теорию спора, Сергей Иннокентьевич Поварнин (1870–1952), в работе 1915 года, где хорошим словом поминает и Каринского и Введенского, говоря об умозаключениях, показывает действительное отношение логиков к русскому языку: «Для того чтобы строить более исчерпывающие классификации умозаключений и дать более широкие обобщения в их области, необходимо коренным образом изменить обычное понимание суждений» (Поварнин, Логика, с. X). Скорее всего, Поварнин говорит об «обычном» для логиков понимании. Но это их «обычное» понимание суждений рождалось как пересмотренное и особенное понимание русского слова суждение. Обращение с языком у логиков соответствует общенаучному отношению к языку: просто сказать, оно хамское и очень похоже на то, какое сейчас распространяется комсой, то есть на интернет-сленг. Наука, когда она победила в мире, была очень молодым общественным существом. И ей были свойственны все достоинства этого возраста… Начиная с того, что она присваивала себе то, что присвоить невозможно. Например, разум или рассуждение. Достаточно было дать этому научное имя, что-нибудь вроде дискурса, и обычные люди уже не рискуют совать в эту шумную подворотню свой обывательский нос. Но мне нужно научиться думать рассуждая. Я волен в том, принимать или не принимать ту часть Науки, которая присвоила себе рассуждение. Я понимаю, что способность рассуждать была у людей до науки и сохранится при ней и после нее. Но пока я хочу собрать все наблюдения над тем, как рассуждение происходит. Значит, мне придется идти к самым корням той науки, которая называется логикой, считает себя наукой о правильном мышлении, а в действительности учит тому, как рассуждать. История логики В этом разделе я, конечно, не собираюсь действительно написать историю логической науки. Я просто хочу пробежаться по основным событиям, менявшим ее лицо. События эти, по преимуществу, происходили не в России, но оказывали на наших логиков прямое воздействие. Впрочем, это относится к последним двум векам. До этого логику у нас не знали, поэтому рассказывать о ней можно только как о европейском явлении. Поскольку мне важно понять, что такое рассуждение, я выберу лишь то, что, на мой взгляд, имело отношение либо к науке рассуждать, либо к потере этого искусства. Конечно, выборка моя чрезвычайно не полна. Но общее представление о предмете она все же даст. Вероятно, его придется углублять в последующем, если только не окажется, что в отношении рассуждения такого представления о логике вполне достаточно. Изучать и понимать саму логику я не собирался. Я начну рассказ с логики Гуссерля, но хочу напомнить, что уже поминал ранее аналитическую философию, рождающуюся в конце девятнадцатого — начале двадцатого века из логических работ Готлоба Фреге и логико-математический штудий Бертрана Рассела и Альфреда Уайтхеда. В сущности, аналитическая философия — это логицизм, то есть попытка взять из метафизики Аристотеля одну только аналитику и сделать ее основой всего философствования. Аристотель, как известно, не говорил о логике, а все свои логические взгляды изложил как аналитику… Аналитическая философия — это логическая философия. И это островная философия, стоящая до сих пор в оппозиции философии континентальной, то есть франко-германской. Поэтому она не признает феноменологию Гуссерля, как континентальные европейцы не признают её. Хотя какие-то попытки сближения этих двух школ, конечно же, делались… Но мне, собственно, не важно, что это за философии. Важно лишь то, что обе они построили себя как новые логики, и обе много сделали для понимания и того, как мы думаем, и того, как познаем. При этом обе они не настолько очевидны, чтобы быть признанными откровениями об истине. Они достаточно много ошибались в своих началах, что очевидно, когда изучаешь выросшую не без аналитической философии символическую логику. Все логики, относящиеся к математическим, я оставляю в стороне, поскольку они разрабатывались уж чересчур для искусственных условий. А мне нужно просто научиться думать рассуждая. Из логики же Гуссерля я пока возьму лишь то, что относилось к запущенной им в прошлом веке войне с психологизмом. Глава 1. Антипсихологизм. Гуссерль Эдмунд Гуссерль (1859–1938) выпустил свою первую большую работу «Философия арифметики» в 1891 году. Через десять лет, в «Логических исследованиях», он заявит, что сильно ошибался в той первой работе, ошибался именно в том, что строил свою логику на психологии. Так начнется второй этап его творчества, который и приведет его к созданию логической философской науки, которую он назовет феноменологией. В России у него будет немало поклонников и последователей. Семен Франк издаст его труды в 1909 году. В том же году печально известный гонитель разума и рассудка Александр Введенский издаст свою «Логику, как часть теории познания», в которой продолжит дело Гуссерля по изгнанию психологии. В 1914 Густав Шпет посвятит Гуссерлю исследование «Явление и смысл». Понять намерения Гуссерля можно. Он их объясняет в предисловии к «Логическим исследованиям». Как и все передовое научное человечество, в конце девятнадцатого века его потянуло к «философскому уяснению чистой математики». Это исследование привело его к выводу, «что логика нашего времени не доросла до современной науки» (Гуссерль, Логические, с. 10). В общем, он был захвачен общим поветрием того времени творить науку. «Я исходил из господствующего убеждения, что как логика вообще, так и логика дедуктивных наук могут ждать философского уяснения только от психологии. Соответственно этому психологические исследования занимают очень много места в первом (и единственном вышедшем в свет) томе моей "Философии арифметики". Это психологическое обоснование в известных отношениях никогда не удовлетворяло меня вполне. Где дело касалось происхождения математических представлений или развития практических методов, действительно определяемого психологическими условиями, там результат психологического анализа представлялся мне ясным и поучительным. Но как только я переходил от психологических связей мышления к логическому единству его содержания (единству теории), мне не удавалось добиться подлинной связности и ясности. Поэтому мною все более овладевало принципиальное сомнение, как совместима объективность математики и всей науки вообще с психологическим обоснованием логики» (Там же, с. 11–12). Так Гуссерль пришел к необходимости «нового обоснования чистой логики и теории познания». Как видите, и наш пострел Введенский плыл прямо в струе новых европейских веяний. Веяния же эти, если вчитаться в Гуссерля, говорили о том, что логика и математика не нуждаются в «гипотезе души» для своего существования. Это науки вполне от души самостоятельные… Думаю, что беда была в том, что психологии конца девятнадцатого века, в действительности, уже давно не были науками о душе, а были так или иначе психофизиологиями разного уровня. Психофизиология действительно к логике может иметь отношение лишь зависимое: и психологические сочинения должны излагаться логично. Так что Гуссерль во многом прав в отношении психологии. Как и в отношении логики: эта наука, бесспорно, имеет и должна иметь свой предмет. Но как это объяснял сам Гуссерль? Он исходил из утверждения, сделанного Джоном Стюартом Миллем в начале своей «Системы логики», в котором тот заявил, что логики не понимают друг друга, потому что используют одни и те же слова для выражения совершенно различных понятий. В общем, задача — договориться о терминах, но этого нельзя сделать, не договорившись о понимании. Однако в логике царит война всех против всех, сетует Гуссерль. Поэтому он определяет для себя несколько вопросов, о которых и предлагает договориться, обосновывая их своим исследованием. Сущностным для меня является третий: «Есть ли она (логика — АШ) формальная дисциплина, или, как принято выражаться, имеет ли она дело, "только с формой познания" или же должна считаться с его "содержанием"?» (Там же, с. 18). Все остальные относятся к положению логики среди наук. И, как ни странно, в этом вопросе скрыт корень всех бед: говоря о формальности наук, современные ученые исходят из простонаучного понимания, что «форма» — это устоявшееся выражение, имеющее не историческое, а современное значение. В общем, как раз то, чего боялся Милль. Если же переводить на язык спора с психологизмом, то вопрос в том, как понимать «форму»: как форму из языка науки, или как образ из языка психологии. После Гегеля поговорить о диалектике формы и содержания — испытание для философов. Но именно этот пласт культуры и подтягивается, если отказаться от психологизма и начать говорить философски. А с ним и все сложности понимания того, что было сказано не для понимания. Гуссерль посвящает борьбе с психологизмом несколько глав, начиная с третьей. Спорить он там начинает все с тем же Миллем, заявившим, что логика — «не обособленная от психологии и соподчиненная ей наука. Поскольку она вообще наука, она есть часть или ветвь психологии-» (Там же, с. 65). Гуссерль отвечает, что это кажется очевидным, на первый взгляд: «Взглянув на содержание логической литературы, мы найдем подтверждение этому. О чем здесь всегда идет речь? О понятиях, суждениях, умозаключениях, дедукции, индукции, определениях, классификациях и т. д. — все это относится к психологии, но выбрано и распределено согласно нормативным и практическим точкам зрения. Какие бы узкие рамки ни ставить чистой логике, из нее нельзя устранить психологического элемента» (Там же, с. 66). Рассказывая дальше о споре психологистов и антипсихологистов, Гуссерль постоянно говорит о разуме и его работе. Очевидно, что в германской психологии и логике, по которым училась российская философия, это было общим местом до определенного времени. Но это к слову. Собственное сомнение Гуссерль начинает с наблюдения над попытками кантианцев и гербартианцев создать «чистые логики». Это им не полностью удалось, но все же они «заметили в традиционной логике множество связанных между собой теоретических истин, которые не умещаются ни в психологии, ни в других отдельных науках, и потому заставляют предполагать свою собственную область истины» (Там же, с. 73). Если исходить из того, что душа, воплощаясь, создает условия для выживания на Земле, главным из которых оказывается ум или разум, как определенное устройство сознания, то логика не может быть независимой от души, а значит, и от психологии. Но вот вопрос: может ли рождаться разум естественно, как итог приспособления к земным условиям. Или же он отражает какие-то условия, присущие всей вселенной, то есть гораздо шире земных? Если так, то в разуме каким-то образом проявляется Мировой разум. А это значит, что логика может и не вмещаться в психологию. Точнее, в науку о лично моей душе вмещается только мой земной разум. Но как только я пытаюсь понять, каковы законы его деятельности, эти законы выносят меня за пределы моего узкого воплощения, и я понимаю, что есть нечто, что шире моей души. Но тут возникает новый вопрос: а за пределами земной психологии разум существует не в связи с душой? Или и там он, будь он даже Мировой Разум, он есть свойство какой-нибудь Мировой Души? Очень похоже на загадку про курицу и яйцо… И, похоже, решать его надо, договариваясь не о словах, а об уровнях или культурных слоях, в рамках которых производится каждое исследование. Философам же, вроде Канта или Гегеля, очень нравилось прозревать за все границы и, созерцая опуда, разрушать доводы тех, кто решает задачи здесь. В сущности, именно это возражение и делает выводом своих исследований Гуссерль в конце девятой главы, споря с эмпиристами, то есть со сторонниками узкого, земного взгляда на логику и психологию: «Заблуждения этого направления проистекают в конечном счете из того, что его представители — как и психологисты вообще — заинтересованы только познанием эмпирической стороны науки. Они до известной степени за деревьями не видят леса. Они трудятся над проблемой науки как биологического явления и не замечают, что она даже совсем и не затрагивает гносеологической проблемы науки как идеального единства объективной истины. Прежнюю теорию познания, которая еще видела в идеальном проблему, они считают заблуждением…» (Там же, с. 237). Далее сам Гуссерль высказывает опасение, что его преобразование логики может показаться «чистой реакцией» на биологизм современной ему психологии. И это, в сущности, так. Это движение маятника от вульгарного материализма к идеализму. И далее он скажет, что считает во многом себя последователем Канта именно в том, что логика должна рассматриваться идеально. Лично мне кажется, что эта реакция на биологический психологизм была необходима. Но вот беда: движение к идеализму, вызванное потерей науки о душе к началу двадцатого века, не вернуло нас ни к душе, ни к действительной психологии. Оно, используя выражение Гуссерля, «вынесло их за скобки». Вот как Гуссерль видел свою логику: «Мы возвращаемся в самых общих чертах к Кантову делению логики на чистую и прикладную. Мы действительно можем согласиться с наиболее яркими его суждениями по этому вопросу. Конечно, только с соответствующими оговорками. Например, мы не примем, разумеется, тех запутывающих мифических понятий, которые так любит и применяет также и к данному разграничению Кант, — я имею в виду понятия рассудка (Verstand) и разума (Vernunft), — и не признаем в них душевных способностей в подлинном смысле. Рассудок и разум как способности к известному нормальному мыииению предполагают в своем понятии чистую логику, — которая ведь и определяет нормальное, — так что, серьезно ссылаясь на них, мы получили бы не большее объяснение, чем если бы в аналогичных случаях захотели объяснить искусство танцев посредством танцевальной способности (т. е. способности искусно танцевать)… Термины «рассудок» и «разум» мы берем, наоборот, просто как указания на направление в сторону "формы мышления" и ее идеальных законов, по которому должна пойти логика в противоположность эмпирической психологии познания» (Там же, с. 242–243). Гуссерль хотел избавиться не от разума и рассудка, а от того, что под этими «словами» понимал Кант, который действительно приписал им совсем не обычные значения. Но избавился он, как говорится, выплеснув вместе с водой и ребеночка. Он предложил заменить эти понятия на «формы мышления». Именно о таком использовании слова «форма» я и предупреждал в начале этой статьи. Как это очевидно, оно означает отнюдь не «образ» в психологическом смысле. Эти «формы» очень похожи на те, о которых так много кричали большевики от психологии. В них может вместиться что угодно — от образов, до способностей или устройств сознания. Последователи Гуссерля могли вернуть разум и рассудок в психологию, но предпочли, как это сделал Введенский, полностью выкинуть их из психологии, обрадовавшись возможности заменить на такое «простое и понятное» мышление с его формами… Формы были важны Гуссерлю, чтобы обосновать особый предмет логики. В этом его как-то можно понять. Как и в том, что он пытался сбежать от действительной жизни в идеальные, искусственные миры. Возможно, в этом проявляется какой-то Великий замысел пребывания человека на Земле: научиться пользоваться понятиями гораздо более тонкими, чем достаточно для выживания… Научиться уже здесь, чтобы из этого подготовительного класса, лягушатника, однажды выйти на простор иной школы, которую должны проходить все души… Глава 2. Индуктивная логика. Милль Гуссерль в своих «Логических исследованиях» ведет диалог с двумя предшественниками: Миллем и Кантом. Начну с первого. Джон Стюарт Милль (1806–1873) считается позитивистом и даже последователем Огюста Конта. Думаю, это утверждение почти так же неверно, как неверно было оно относительно нашего мыслителя Константина Дмитриевича Кавелина. Милль, конечно, уважал и признавал заслуги Конта, но Конт создавал свой «Курс позитивной философии» совсем незадолго до выхода «Системы логики» Милля. К тому же, Милль ничего не заимствует у Конта. Просто он вслед за отцом — Джеймсом Миллем — и друзьями, вроде Александра Бэна, очень хотел приобщиться к естественнонаучной революции и строил свою логику как некую духовную физику или, в крайнем случае, химию, пытаясь применить к сознанию методы естественных наук. При этом он каким-то образом умудрился, как и Конт, перебежать дорогу Марксу и Энгельсу, за что те «подвергали его разгромной критике». Естественно, после этого его не любили и не издавали в Советском Союзе. Последний раз «Система логики» издавалась в России в 1914 году в переводе Ивановского и давно стала библиографической редкостью. К тому же Каринский и Рутковский во многом построили свои теории на разборе ошибок Милля. В общем, сочинение это почти утеряно для русской логики. При этом в действительности это великолепная работа, составляющая важнейшую страницу в истории логики. Для меня ее основной недостаток — ее огромный объем. Пересказать кратко это сочинение невозможно. Поэтому ограничусь двумя предметами. Во-первых, что думал Милль о психологии, раз уж Гуссерль спорил именно с ним. Во-вторых, конечно же, рассуждение. Психологии посвящена четвертая глава шестой книги «Законы духа». Милль сразу сужает предмет, чтобы выделить лишь то поле, которое обеспечивает работу логики: «Что такое дух? что такое материя?… Как и во всем нашем исследовании, мы воздержимся здесь от всяких соображений о природе духа и будем понимать под "законами духа" законы психических явлений, то есть различных чувствований…, или состояний сознания чувствующих существ. Согласно классификации, которой мы намеренно держались, этими состояниями сознания являются мысли, эмоции, хотения и ощущения…» (Милль, с. 772–773). Даже такое сужение предмета может сыграть злую шутку с исследователем, как играет сужение логического предмета до формальных связей шутку с логиками-антипсихологистами. Исследуя «формы мышления», такой логик позволяет себе не думать о природе этих «форм», а в итоге ошибается в их понимании. Отрезая дух, Милль так же рискует ошибиться в понимании «состояний сознания». Философия, если вспомнить ее развитие со времен ранней Греции, все время задавалась вопросом о первой причине всего. Это кажется нам немножко смешным и почти совсем не нужным, поскольку их огонь, вода или апейрон не имеют отношения к нашей жизни, к нашим склокам, шоппингам, тачкам, бабкам… Но если ты задумываешься о том, из чего вырастает логика, тебе необходимо либо задаться вопросом о первопричинах, либо принять, что ты делаешь логику на продажу. Как искусство побеждать в споре, например, научном. Ограничение Милля возможно, если логик принимает его как условие дальнейшего поиска: я не могу дать ответ на вопрос, что есть дух, поэтому я начну с его проявлений в моем сознании в виде логики и, описав их, построю себе основание для шага к духу! Какие бы задачи ни ставил перед собой Милль, он определенно видит логику из того пространства сознания, где она — часть душевной жизни. И значит, ветвь древа психологического. Что существенно, при всей тяге к естествознанию, он однозначно заявляет: «…последовательностей психических явлений нельзя вывести из физиологических законов нашей нервной системы: а потому за всяким действительным знанием последовательностей психических явлений мы должны и впредь (если не всегда, то, несомненно еще долгое время) обращаться к их прямому изучению путем наблюдения и опыта-» (Там же, с. 774–775). В этом отразилась самая суть индуктивного направления в логике, рождавшегося именно как сопротивление формальной логике начала семнадцатого века в требованиях Бэкона познавать природу через опыты и эксперименты. Его главным сомнением в аристотелевской логике силлогизмов было то, что логики той поры не проверяли своих выводов жизнью. Книга Милля — это как раз попытка наблюдения за той действительностью, которую он обнаруживает в своем сознании и ее проверка строгим рассуждением. Поэтому он и начинает ее с разговора о рассуждении, как это понял русский переводчик. Это место стоит привести целиком: «Логику часто называли искусством умозаключения, или рассуждения» (Там же, с. 2). К этому высказыванию Ивановский делает пояснение в сноске: «Мимь употребляет здесь термин reasoning, первоначальное значение которого — «рассуждение», даже «мышление». Здесь ближе подходит термин «умозаключение», так как всякое рассуждение состоит из тех или других умозаключений» (Там же). Удивительное и удивительно показательное замечание: если рассуждение состоит из умозаключений, так и давайте не будем заниматься рассуждениями, а будем делать умозаключения! Поразительно соответствует тому, что проделали логики! Однако вопрос: действительно ли английское reasoning означает рассуждение? Лично мне кажется более подходящим разумение. Однако словарь Мюллера однозначно дает: Reasoning — рассуждение, объяснение, аргументация. В точности так же и словарь Апресяна и Медниковой: Reasoning — рассуждение, логический ход мысли, аргументация, доводы, доказательства, объяснения. Правда английский карманный харрапский словарь, изданный П. Коллином, считает, что reasoning — putting your mind to use, то есть просто думание. Но это, видимо, уже в самой исходной основе значений этого слова. Итак, Милль предлагает считать логику искусством рассуждения, но наши логики предпочли увидеть ее искусством умозаключения, наверное, потому, что им так проще… Поэтому в дальнейшем я буду заменять в переводе умозаключение на рассуждение (где это уместно, конечно). Далее Милль осознанно развивает мысли архиепископа Ричарда Уэтли (1787–1863), выпустившего в 1826 году «Логику», где обосновывал искусство рассуждения. «Он определял логику не только как искусство, но и как науку рассуждения, разумея здесь под «наукой» анализ умственного процесса, происходящего всякий раз, как мы рассуждаем, а под "искусством" — основанные на этом анализе правша, имеющие своим назначением руководить этим процессом-» (Там же). Конечно, такой подход делал логику все той же «нормативной наукой», которая навязывает какое-то «правильное» рассуждение, не задавшись вопросом, относительно чего оно правильно. Что есть правильно и к чему надо стремиться, логики знают еще со времен софистов, то есть с тех времен, когда одни люди ярко побеждали в спорах других. Тем не менее, сам подход однозначен: чтобы выводить хоть какие-то правила, надо понять, как же это все устроено. Иными словами: правила могут быть либо искусственными, навязанными природе, либо они могут быть отражением устройства того, что во мне рассуждает. И это принципиально! «Действительно, система правил, которые должны руководить процессом рассуждения, может быть основана только на правильном понимании этого умственного процесса: тех условий, от которых он зависит, и тех ступеней, из которых он состоит. Искусство необходимо предполагает знание…» (Там же). Это настолько важно, что я вполне готов прерваться, чтобы эта мысль впечаталась в сознание. Но сначала в самом кратком виде описание отличий формальной логики от индуктивной, сделанное Миллем: «Итак, логика в такой же степени есть наука о рассуждении, как и искусство, основанное на этой науке. Однако, слово "рассуждение" подобно большинству других научных терминов, употребляемых в обыденной речи, имеет несколько значений. В одном из своих применений оно обозначает силлогизирование, то есть тот способ получения вывода, который можно… назвать заключением от общего к частному. В другом из своих значений «рассуждать» значит просто выводить то или другое положение из допущенных уже ранее утверждений, и в этом смысле наведение, или индукция, имеет такое же право называться рассуждением, как и доказательства геометрии. Писатели по логике вообще предпочитали употреблять термин «рассуждение» в первом смысле: я намерен пользоваться им в последнем, более широком значении» (Там же). Милль завершает это рассуждение словами о том, что логика шире рассуждения, поэтому «новые писатели по логике» предпочли понимать ее название «в том смысле, в каком оно было употреблено талантливым автором «Логики» Пор-Рояля, то есть как равнозначное с выражением "искусство мыишения"» (Там же, с. 3). Отсюда и наше бытовое использование понятий «логично» или «он очень логичен» не в значении использования логических правил, а для обозначения силы ума и способности рассуждать. Поэтому сам Милль дает предварительное, «рабочее» определение: «мы определили логику как науку об операциях человеческого разума при отыскивании истины» (Там же, с. 4). Я согласен с первой частью этого определения: наука о логосе и не может быть чем-то иным, кроме науки о работе того, что этим словом обозначалось — ума, разума или источника речи. Но не согласен со второй частью — она предвзята и бездумно заимствована у философов: как раз бытовое владение «логичностью», которое расписывал Милль, показывает, что разум использует «логичность» далеко не в научных целях. В сущности, главная его задача — обеспечение выживания и жизни. Иногда для этого надо знать действительное устройство мира и человека. Чаше — как победить в бою с природой или другими людьми. И тут поиск истины становится гораздо менее важен, чем искусство решать задачи. Глава 3. Логика Канта С этой оказавшей немалое влияние на русскую философию «логикой» все очень и очень не просто. На первый взгляд она даже может показаться бредом. Так что многие логики либо вообще не признавали ее, как и «Логику» Гегеля, за сочинение по логике, либо, подобно Гуссерлю, сходу избавлялись от изрядной части кантовских понятий, вроде его «разума» и «рассудка», называя их фантастическими. Для того чтобы понять «Логику» Канта, надо понять, что он хотел, какую цель перед собой ставил. Тогда будет понятно, что за орудие он создавал. А то, что его «Логика» — средство достижения определенной цели — бесспорно. Но начну по порядку. Иммануил Кант (1724–1804) преподавал логику с 1755 по 1796 в Кенигсбергском университете. Как считает словарь Кондакова, преподавал он общую формальную логику, что соответствует действительности разве только в том, что так ее называл сам Кант. Тот же Кондаков считает, что «главную цель философии Кант видел в том, чтобы ограничить разум и очистить место для веры». Как вы понимаете, это мнение советского идеолога. Кантианцев долгое время преследовали в России как раз со стороны церковной цензуры и даже выгоняли из университетов, как было с Лодием. Но у марксистских идеологов было поразительное чутье на все враждебное, так что за этим дымом определенно есть какой-то огонек… Читать логику в то время можно было лишь на основе какого-то уже признанного учебника. Кант не слишком уважал предшественников, считая, что они не много продвинули логику со времен Аристотеля. Единственные, кого он выделял, были Лейбниц и Христиан Вольф. Поэтому он читал вроде как логику вольфианскую на основе учебников его последователей. Сначала Баумейстера, а потом по книге Г. Мейера «Извлечение из учения о разуме». Но, как рассказывают о нем исследователи: «В своих лекциях Кант, однако, мало придерживался текста учебника Мейера и вносил в него значительные изменения и принципиальные дополнения в виде замечаний на полях и отдельных листах. Эти заметки значительно превышают книгу Мейера по объему и существенно отличаются от нее по содержанию» (Жучков, с. 653). Уже отойдя от преподавания, Кант попросил своего бывшего ученика Г. Йеше подготовить его^старые лекции к изданию. В итоге «Логика» Канта была собрана Йеше по конспектам и записям в виде «сжатого учебника» и издана в 1800 году. Получилась она суше, чем писал сам Кант, к тому же в ней есть повторы и излишняя дробность изложения. Но это все объясняется тем, что Кант вносил свои заметки на протяжении долгих лет. Что же касается «отсутствия точности и ясности в изложении», то тут исследователи, наверное, напрасно грешат на Йеше, — Кант ясно писать не умел и вызывал ужас у немецких писателей. Как бы там ни было, но «Логика» Канта предшествует его основным философским сочинениям. Значит, многие понятия, созданные им во время написания «критических» работ, имеют корни еще в ней. К тому же в ней есть преемственность с предшественниками, что так же дает возможность для лучшего понимания. В частности, Кант именно в «Логике» вводит знаменитую лестницу «ступеней познания», в которой разбивает все содержание сознания на семь уровней, соответственно, приписывая всем образам сознания семь качественных состояний. И начинает ее с представления, чем вводит в заблуждение всю последующую психологию. Я приводил эту «лествицу» во «Введении в науку думать» по работе Ивана Лапшина «Законы мышления и формы познания». Лапшин взял ее из немецкого издания «Логики» Канта Кирхманом: «I) vorstellen = представлять доступно II) percipere = воспринимать сознательно, животным III) noscere = различать и отождествлять IV) cognoscere = сознательно познавать V) intelligere = образовывать понятия VI) perspicere = проникать разумом VII) comprehendere = познавать apriopi» (Лапшин, с. 26). Из vorstellen у Канта родилось vorstellung — представление, как самый низший вид образов — «чувственные образы» современной психологии и философии. С языковедческой точки зрения, это выражение странное. Я имею в виду то, что из «представлять» по законам русского и немецкого языков должно рождаться то представление, которое означает в наших языках театральное действие или сложную картину, предстающую перед внутренним взором. Собственно говоря, театральное представление и есть воплощение такой образной картины. Но у Канта из «представлять» родилось под именем «представление» нечто совсем иное, к законам и правилам его родного языка отношения не имеющее… В России «Логика» Канта переводилась в 1915 году Марковым, а при переиздании 1980 года его перевод был «переработан» В. Жучковым. Иными словами, это все тот же, лишь уточненный перевод 1915 года, созданный в том философском мировоззрении девятнадцатого века, которое зачаровывало русских философов системотворчеством Канта. Соответственно, чаровала и возможность разбить все образы сознания на четкие ступени движения от животного к божественности, что тоже казалось системой! Поэтому в основании этой лествицы определенно должна была быть ступень, соответствующая возможностям животных, то есть самая низшая, которую мы, люди, особенно философы, давно преодолели. Такие пустяки, как действительное значение русского и немецкого слова «представлять», почему-то мало интересовали русских и немецких мыслителей. Не буду спорить с необходимостью различать образы и иметь имя для их разных видов, в том числе и для самых простых. В русском языке, к слову сказать, для них было имя истоты. Хочу лишь четко обозначить: когда Кант, либо современные логики, психологи или философы говорят о представлениях, они используют это слово не по его прямому значению, и это надо учитывать при чтении и понимании. «Представления» Канта и любых его последователей — это не представления, это простейшие образы сознания, из которых составляются понятия, суждения и умозаключения. Это первое. Второе — это цель Кантовской Логики. Если попытаться понять ее из самого сочинения, то можно запутаться и посчитать, что случайно попал в странный сон великого ума, который плодит чудовищ. Здесь все произвольно и необязательно, как и должно быть во снах: «I. Понятие логики. Все в природе, как в неживом, так и в живом мире, происходит по правшам, хотя мы не всегда знаем эти правила. — Вода падает по законам тяжести, и у животных движение при ходьбе также совершается по правилам. Рыба в воде, птица в воздухе движутся по правилам. Вся природа, собственно, не что иное, как связь явлений по правилам, и нигде нет отсутствия правил… Применение наших способностей также происходит по известным правилам, которым мы следуем сначала не сознавая их… Как и все наши способности в совокупности, так, в особенности, и рассудок связан в своих действиях правилами, которые мы можем исследовать. Более того, рассудок следует рассматривать в качестве источника и способности мыслить правила вообще. Ибо как чувственность есть способность созерцаний, так рассудок есть способность мыслить, то есть подводить представления чувств под правила. Поэтому он настойчиво стремится отыскивать правила и удовлетворяется, когда их находит. Итак, если рассудок является источником правил, то спрашивается, по каким правилам он действует сам?» (Кант, Логика, с. 319). Каким-то странным образом какой-то странный рассудок стал источником правил. Поскольку никак не оговорено, что это правила для чего-то, чему он хозяин или творец, то получается, что он источник правил и для природы, где даже птицы летают не по воздуху, а по правилам… И все последующее обоснование логики, как и её понятия, оказывается для относительно здорового, естественного человека таким же непонятным и неочевидным. Однако, если вернуться все к той же «Лестнице образов», то там есть подсказка. Я приведу тот же кусок «Логики», но теперь по современному изданию, потому что к нему стоит приглядеться внимательно: «В отношении объективного содержания нашего познания вообще могут быть мыслимы следующие степени, по которым оно в этом смысле может увеличиваться: первая степень познания: представлять что-либо; вторая: представлять что-либо сознательно, или воспринимать (percipere); третья: что-либо знать (nonscere), или представлять, сравнивая с другими вещами, как по сходству, так и по различию; четвертая: знать что-либо сознательно, то есть познавать (cognoscere). Животные также знают предметы, но они не познают их; пятая: понимать (intelligere) что либо, то есть познавать рассудком при помощи понятий, или конципировать. Это — нечто весьма отличное от постижения [Bergreifen]. Многое мы можем конципировать и не постигая, например perpetuum mobile, невозможность которого показывает механика; шестая: познавать что-либо разумом, или усматривать (perspicere). Этого мы достигаем лишь в немногих вещах, и наши знания всегда являются тем меньшими численно, чем больше мы хотим усовершенствовать их по содержанию. Наконец, седьмая: постигать (comprehendere) что-либо, то есть посредством разума или a priori познавать что-либо в той степени, в какой это нужно для нашей цели. Ведь всякое наше постижение лишь относительно, то есть достаточно лишь для известной цели; безусловно мы не постигаем ничего» (Кант, с. 371–372). Чем важно это место? Тем, что оно сердце всей работы, а во многом, — и всего творчества Канта! Подсказка, скрытая в нем, очевидна: Кант не говорит о логике, он говорит о познании. И его «Логику», можно было бы назвать так, как сделал Введенский: «Логика, как часть теории познания». Но в действительности, это тоже неверно: это после Канта появилась такая возможность говорить о логике. Он же творит саму теорию познания, которой до него, в сущности, не было. Но теорию познания чего? На первый взгляд, если верить заявлениям философов, — истины. Но даже если использовать это Имя, что обозначал им Кант? Отнюдь не действительность в обычном понимании этого слова. Ему нет дела до Земли и земных дел! Он устремлен туда, где рождаются Идеи! Его действительность — это не человеческая действительность, действительность не нашего мира. Но мира далекого и труднодостижимого. Именно ради этого ему нужны ступени или лестница постижения, она же — восхождения «к вере», как почуял советский идеолог, а на самом деле — к божественности. Кант всего лишь из работы в работу прокладывал путь назад, на Небеса… Он страстно хотел вернуться Домой! Никакие бытовые вопросы, вроде выживания, решения жизненных задач и рассуждения его не интересовали. Его Логика рассуждения не знает. Даже его «умозаключения» — это приемы познания: «Умозаключение разума есть познание необходимости известного положения посредством подведения его условий под данное всеобщее правило» (Там же, с. 420). Да это и очевидно из приведенной развернутой «Лествицы познания». Кант вообще не знает рассуждения и не владеет им. По большому счету, он даже не философ, — он провидец, вроде Бёме или Сведенборга. Он — что видит, то и поет… Насколько может это себе представить. Его задача — уйти в те пространства, где логика существует a priori, то есть доопытно. А доопытно она существует только в виде Идей, Идеи же живут на Небесах… Единственное, что мне бы хотелось извлечь из его логики, это как раз вопрос о представлениях. Сам Кант представляет свои миры и себе и нам отнюдь не простейшими образами, доступными и животным. Он так сложно всё представляет, что постоянно остается непонятым и непонятным. Иначе говоря, его действительные представления — вовсе не соответствуют тому, что он сам называет этим именем. Его представления — это обычные представления немецкого языка! Но почему тогда для него представления стали низшими или «чувственными образами», как передали это последователи? Ну, чем-то, что даже ниже восприятия: «вторая: представлять что-либо сознательно, или воспринимать…»? При этом представления как-то особенно важны для Канта, из них он складывает более сложные образы и ими же их объясняет: «Суждение есть представление единства сознания различных представлений или представление об их отношении, поскольку они образуют понятие» (Там же, с. 404). Вопрос мой таков: почему Кант, использовавший латинскую терминологию предшественников, в отношении представления отказался от нее и использовал немецкое слово vorstellung? Может быть, он не знал латинского соответствия? Это не так. Он начинает раздел «Общее учение об элементах» с определения, где как раз приводит латинское имя представления: «Все познания, то есть все представления, сознательно относимые к объекту, суть или созерцания, или понятия. Созерцание есть единичное представление (repraesentatio singularis); понятие есть общее (repraesentatio communes) или рефлективное представление (repraesentatio discursiva)» (Там же, с. 395). Совершенно очевидно, что само понятие о представлениях было взято Кантом из предшествующей логики, а затем превращено в основание лествицы познания или возвращения божественности. Вот благодаря этому оно и стало так важно для русских философов, так или иначе увлеченных не сухой логикой, а той картиной духа, которая сквозь нее открывалась. Наши философы той начальной поры, когда философия только входила в сознание русского народа, были в изрядной мере мистиками и духовидцами. Потому и живет у нас до сих пор очарование психологией и философией… Что же такое Кантовы «представления», думаю, можно понять из того места, где он пытается говорить о «познании вообще»: «Все наше познание имеет двоякое отношение: во-первых, отношение к объекту, во-вторых, отношение к субъекту. В первом смысле оно имеет отношение к представлению, в последнем — к сознанию, общему условию всякого познания вообще. Сознание есть, собственно, представление о том, что во мне находится другое представление» (Там же, с. 340). И чуть дальше: «Так как сознание есть существенное условие всякой логической формы познания, то логика может и имеет право заниматься лишь ясными, а не темными представлениями… Сама она занимается лишь правилами мышления относительно понятий, суждений и заключений, посредством которых осуществляется всякое мышление. Разумеется, что-то предшествует тому, чтобы представление стало понятием… Хотя представление еще не есть знание, но знание всегда предполагает представление. И это последнее даже и нельзя объяснить. Ибо объяснять, что такое представление — всегда пришлось бы опять-таки посредством другого представления» (Там же, с. 341). Первокирпичики или принципы — это такая непростая материя для философов! Их лучше сделать само собой разумеющимися! И не вдаваться в подробности! И все же, понятия образуются из представлений! И сами представления можно объяснять только с помощью представлений! Это необъяснимо! Это непонятно! Но так хочется понять! Вот почему Кант перешел на родной язык: нельзя понять мертвую латынь, ее можно только запомнить. Он перешел на немецкий, где слово vorstellung все еще было живым, в надежде достичь понимания. Но не достиг, а сочинения его стали еще более запутанными. Почему? Потому что после этого он заговорил о представлениях двойственно: и как о том, что обозначалось латинским именем и было простейшим образом, и как о том, про что мы можем сказать: могу себе представить. Простейший образ слился со сложнейшим действием по имени Представление! Кант стал путанней, но, как ни странно, при этом стал понятнее обычному сознанию, которое узнавало его «представления» попросту, по-бытовому! В его трудах появилась жизнь, которая влекла и влечет до сих пор, и не дает просто выкинуть его, как прочих немецких зануд. Что же он хотел найти, уходя от латинской мертвечины? Имя для первокирпичика, для атома, из которых строится Дорога Домой. Те его «представления», что являются началом Лествицы познания, были просто Образами! Это родовое имя для всех видов образов, как для простейших, так и для составных, вроде понятий. Понятия — тоже образы. И представления, настоящие представления, составляются из образов. Он сделал очень смелый шаг — отошел от предписаний школы и перевел латинский термин на народный язык. Но ему недостало смелости, чтобы не только отказаться от латинского имени в пользу немецкого, но и подумать, о чем же идет речь. Он просто перевел латинское слово на немецкий, и вместе с переводом сохранилась вся схоластика, которая в нем жила… Но он мог бы попытаться понять! Он мог сделать следующий шаг и поглядеть в себя, где все науки либо соответствуют действительности, либо не соответствуют… Глава 4. Логика Пор-Рояля Джон Стюарт Милль через полвека после Канта не поминает его среди логиков, зато говорит о «талантливом авторе "Логики Пор-Рояля"», после которого имя логики стало «равнозначно с выражением "искусство мышления"» (Милль, с. 3). По крайней мере, так это звучит в русском переводе Ивановского. На самом деле авторов у «Логики Пор-Рояля» было двое — Антуан Арно и Пьер Николь, — и называли они логику не искусством мышления, а искусством думать: «La Logic, ou L'Art de penser…». Поскольку наши философы не видят разницы между мышлением и думанием, они почему-то чрезвычайно избирательны и говорят только о мышлении, избегая думать. Поэтому в современном переводе эта работа называется: «Логика или Искусство мыслить, где помимо обычных правил содержатся некоторые новые соображения, полезные для развития способности суждения». Написана эта работа была в 1662 году в аббатстве Пор-Рояль. Сами Арно и Николь были янсенитскими богословами и последователями Декарта. Поэтому их «Логику» можно считать картезианской. То, что их так хорошо поминает Милль, само по себе удивительно, потому что он был последователем Бэкона и его индуктивной логики. Возможно, хорошее отношение к «Логике Пор-Рояля» было вызвано тем, что Арно и Николь были так же недовольны той схоластикой, в которую выродилась Аристотелевская логика, как и Бэкон. Времена менялись, нужны были новые орудия. Но не буду вдаваться в излишние исторические подробности. Главное, что Арно и Николь начинают свое сочинение с рассудительности: «Ничто не заслуживает большего уважения, чем здравый смысл и способность безошибочно распознавать истину и ложь. Все прочие умственные способности имеют ограниченное применение, рассудительность же требуется в любом жизненном поприще, важно в любой деятельности. Не только в науках трудно отличить истину от лжи, но также и в большинстве обсуждаемых людьми вопросов, и в большинстве их дел. Почти всюду есть разные пути: одни — истинные, другие — ложные, и выбор возлагается на разум» (Арно, с. 7). Есть большой соблазн посчитать рассудительность Арно и Николя способностью рассуждать. Однако, судя по сказанному, это все же не рассуждение, это лишь способность судить о том, что истинно, а что ложно. И это обман. Потому что в действительности речь идет о том, как видеть истинность или ложность не в мире, не в жизни или делах, а в тех же самых рассуждениях людей. Так что это важная часть рассуждения, которую, безусловно, надо осваивать. Но нельзя забывать и то, что авторы исходно ограничивают себя лишь тем, что проявляется во взаимоотношениях между людьми. В этом смысле они логики, как и их предшественники. Они сужают свой предмет, но с помощью полноценного описания того, что этот предмет окружает, просто ослепляя себя немножко, чтобы перестать видеть то, что делает логику не наукой о воображаемой логичности, а наукой о действительном мире. Тем не менее, картезианская логика — это огромный скачок к жизни по сравнению с логикой схоластической. «Следовательно, прежде всего надо было бы приложить старания к тому, чтобы развить данную нам способность суждения, довести ее до наивысшего доступного нам совершенства. Именно этому мы должны были бы посвятить большую часть наших занятий. Разумом пользуются как инструментом приобретения познаний, а следовало бы, наоборот, познания использовать как инструмент совершенствования разума: ведь правильность ума неизмеримо важнее любых умозрительных знаний, которых мы можем достичь с помощью самых достоверных и самых основательных наук» (Там же). Это картезианство. Это Декарт, сомневающийся во всех науках и всей учености и пытающийся все пересмотреть заново своим умом. Точнее, рассудком с помощью метода точного рассуждения. Это путь сильного одиночки, отвергающего помощь. Единственное, на что он полагается, это на то, что достоверным основанием для всех рассуждений является лишь его самоощущение себя, знаменитое Декартово когито: я мыслю, значит, я существую. Чтобы прорваться в одиночку, нужно, конечно же, не умение рассуждать, нужно иметь правильно выстроенный разум или рассудок, в переводе на русский — мышление. Поэтому Декарт и картезианцы непроизвольно шли шире, чем нужно для искусства рассуждения. Они искали орудия, как думать правильно, поскольку исходили, как и Кант после них, из того, что думание идет по правилам: «Но поскольку случается, что ум вводят в заблуждение ложные проблески, и поскольку многое познается путем долгого и нелегкого исследования, безусловно, было бы полезно руководиться определенными правилами, с тем чтобы облегчить разыскание истины и сделать это занятие более плодотворным» (Арно, с. 11). И Декарт из сочинения в сочинение творил Правила для руководства ума. Боюсь, что именно здесь и скрывалась ошибка: ум работает сам, как кровообращение. Ему нельзя задать правила, которые были бы ближе к законам, по которым он работает сам. Их можно лишь понять и познать. Правила можно задать рассуждению, ибо оно есть искусственное построение, имеющее целью нечто, связанное с другими людьми. Либо прямо — как убеждение, либо косвенно — если решается жизненная задача. Но Декарт хотел остаться в одиночестве со своим умом. И его последователи, ощущая важность рассуждения, все же стремятся обучать разум: «Некоторым не понравилось это заглавие "Искусство мыслить"; они хотели бы, чтобы мы заменили его на "Искусство хорошо рассуждать". Но просим их принять во внимание, что логика призвана дать правила для всех действий ума — не только для суждений и умозаключений, но и для простых идей, и вряд ли можно подобрать другое слово, которое обозначало бы все эти действия, а слово «мысль» их, несомненно, объемлет, потому что и простые идеи, и суждения, и умозаключения — все это мысли» (Там же, с. 16). Французское penser, безусловно, можно переводить на русский как «мысль». Просто потому, что так принято, потому, что во французском нет другого слова, и потому, что мы, русские, не дали себе груда задуматься, почему у нас два слова обозначают как бы одно и то же: мыслить и думать, мысль и дума. Но если мы говорим о разуме, точнее, рассуждаем о разуме, точность рассуждения требует не относить к нему то, что определенно относится к мышлению. Однако логики изучают мышление, а не рассуждение… Как бы там ни было, но Арно и Николь подымают все те вопросы, которые попытался век спустя осмыслить Кант. Самое удивительное, они даже предвосхищают его в том, чтобы перевести логические понятия на родной язык. И что хуже: они так же жестко привязывают логику к познанию: «Логика есть искусство верно направлять разум в познании вещей, к коему прибегают как для того, чтобы обучиться самим, так и для того, чтобы обучить других. Это искусство составляют наблюдения людей над четырьмя видами действий своего ума: представлением, суждением, умозаключением и упорядочением. Представлением(concevoir) называют простое созерцание вещей, которые представляются нашему уму, как, например, когда мы представляем себе (nous representons) Солнце, Землю, дерево, круг, квадрат, мышление, бытие, не вынося о них никаких суждений. Форма же, в какой мы представляем себе эти вещи, называется идеет (Там же, с. 24). Это очень важное место, и не случайно наш переводчик сохранил написания двух французских слов для передачи понятия «представление». Это два имени двух разных понятий. Именно на эту двойственность попался Кант. Но не Арно и Николь. Их представление, хоть и простое, но не простой образ. Это — простое созерцание. Определение не верное, но гораздо ближе к истинному. Неверно оно потому, что созерцание бездейственно: я просто смотрю на то, что представлено моему взору, например, внутреннему. Но раз оно представлено, значит, кто-то его представил. И, самое главное, само представление было совершено до того, как я начал созерцать, оно совершалось тогда, когда созерцаемое было представлено. Однако понятие «представление» всегда содержит в себе и восприятие того, что представляется. Значит, представление вполне может иметь две части: сначала некое действие выставления на обозрение, а затем созерцание выставленного. В высказывании Арно и Николя таится ошибка для той ловушки, в которую попал Кант и последующие философы и психологи: их представление проиллюстрировано такими примерами, которые вызывают искушение посчитать, что созерцается в представлении нечто передаваемое одним образом, вроде круга, квадрата или кружочка с лучиками — солнца. Лишь понятия «мышление» и «бытие» могли бы пробудить сомнения, но про них сразу же возникает мысль: мы созерцаем в данном случае не само мышление, а понятие о мышлении. А оно — такой же простой и единичный образ. Это ошибка и хитрость. Логики всех веков пытаются уйти от излишней широты, чтобы точно определить свой предмет. Как в последние века они борются за изгнание психологизма. Они пытаются доказать, что логика имеет право не брать всего человека и уж тем более мир, а остаться внутри самой сути формализации наших образов. Но при этом, как только появляется сложность, они вдруг оказываются не там, где их ожидаешь застать. Вот и Арно и Николь четко и жестко заявляют: логика есть искусство верно направлять разум в познании вещей. И вдруг отменяют сказанное: чтобы обучиться самому и обучить других. Если речь идет о познании вещей, мы один на один с миром. Здесь есть вещи, стихии и явления. И здесь нужен разум. Но если мы собрались обучать других — мы в обществе. И здесь нужно мышление. Само по себе заявление, что логика — это искусство познания мира, вряд ли верно, логика лишь орудие проверки истинности рассуждений, то есть орудие проверки качества тех инструментов, которыми мы познаем. Это орудие отладочное, а не рабочее. Но допустим, что и логикой можно осуществлять познание вещей. Даже таких, как Земля, Солнце, тем более, квадраты, круги. Можем ли мы при этом опустить то, что собирались взаимодействовать с другими людьми, хотя бы обучая их? Если нет, то почему нет ни одного примера из этой части жизни? А если учесть, что логика все-таки скорее всего относится преимущественно к тому, как мы взаимодействуем с людьми, поскольку она рождается из речи и ее законов, то кто-то кого-то обхитрил. И обхитрили, думается мне, логики самих себя. Судите сами: что будет с представлениями, если мы добавим в этот ряд примеров, допустим, задачу представить себе, какой он дурак! Или: ты только представь, что они там учинили при такой степени опьянения! Останутся ли эти представления простейшими созерцаниями или простейшими образами? Само собой разумеется, что представление о мышлении, которое есть у меня, отличается по сложности от подобных представлений других психологов. И это значит, что есть сложенность, то есть составленность представлений из многих образов. Но более того: даже внутри созерцания подобных сцен появляются переживания. Вовсе не суждения и не оценки. А целый букет различных переживаний. Представление — это действительно созерцание, но с предшествующим творением представляемого, и с последующим его переживанием. А переживание означает воображаемое проживание. Следовательно, представление — это Образ мира. Из числа небольших, можно сказать, простых или даже простейших образов мира. А из него сделали простейший образ! И это во многом с подачи Арно и Николя, которые, безусловно, заимствовали свой способ говорить о представлениях у предшественников. К счастью, они четко разделили представления и идеи, то есть образы. Поэтому вдумчивый логик может понять: представления — это спектакли, но не простейшие образы, потому что они составляются из простейших образов или идей. Арно и Николь излагали логику так, как видели ее сами, то есть из нового мировоззрения, принесенного картезианством. Поэтому они выкинули очень много лишнего, а много сказали по-своему и проще. Но в целом, они все же излагали Логику, и поэтому дальнейший их пересказ не имеет смысла, если не познакомиться собственно с источником картезианства. Заключение Если бы я писал действительную историю логики, мне пришлось бы рассказать о схоластической логике средневековья, о логике времен эллинизма и о логике школ, оставшихся после Сократа, Платона и Аристотеля. Как и о логических взглядах Декарта и Бэкона, из которых и развиваются в борьбе с аристотелизмом современные виды логики. Но я не буду этого делать. И не потому, что схоластическая или античная логики неинтересны, а мыслители той поры глупы. Читая уже упоминавшегося мною Оккама, либо Боэция или Секста Эмпирика, поражаешься глубине их мысли и остроте ума. Мы ничуть не стали умней людей той «мрачной поры», какой нам рисовали средневековье историки. Есть только одно «но»: они остаются в рамках логики Аристотеля. Даже такие, как Иоанн Солсберийский, в двенадцатом веке называвший логику искусством рассуждения. И поэтому для моих целей, то есть ради того, чтобы научиться рассуждению, достаточно понять, что говорил о нем Аристотель. Что же касается Аристотеля, как и Декарта с Бэконом, они не писали логик, даже когда писали «Органоны» и «Новые органоны». Они не были логиками. Они были философами, которые думали иногда о логике, иногда о логическом… Раздел 3. РАССУЖДЕНИЕ ФИЛОСОФОВ Понимают ли философы, что их главное орудие — это рассуждение? Как-то понимают, но не так уж уверенно и ясно. Философы, скорее, подозревают себя в том, что они мыслят. Им это нравится больше, наверное, потому что звучит красивей и выглядит почетно. А как мыслят философы? В этом смысле чрезвычайно показательна книга хорошего немецкого философа Хаймо Хофмайстера, которая в русском переводе звучит как «Что значит мыслить философски». Впрочем, на немецком то же самое звучит чуточку иначе: «Philosophisch denken», что, на мой взгляд, скорее, означает «Философическое думание», то есть «Думать философски». Но я доверяю нашему переводчику или его философскому чутью: немец хоть и использует слово, означающее думание, но он философ, а значит, говорит о мышлении. То есть о том виде думания, которое делает человека Мыслителем, поскольку думает он так, что все его думы превращаются в достояние человечества, а значит, в образцы для подражания и восхищения. Впрочем, это сейчас неважно. Гораздо важнее, что означает название этой книги: имел ли в виду Хофмайстер в книге, вышедшей в серии «Профессорская библиотека», научить, как же думать философски? Как кажется, именно этим он и занят. Но вот любопытная вещь: Хофмайстер даже не пытается говорить о том, как надо думать философу. Всю книгу он говорит о том, о чем должен думать философ! Это прекрасное сочинение, показывающее, как европейская философия с самого ее возникновения искала Arche — первооснову или «фундамент всего знания и всего сущего». Чтобы именно из него вырастить все последующие рассуждения — как ветви и листы из ствола и корня. Мыслить философски можно как угодно, главное, от первопричины сущего. Это вовсе не пустое требование. Первопричина заставляет отбрасывать много такого, что могло бы утопить в себе и увести в сторону от главного, а философ должен сказать свое слово именно о главном. Об остальном скажут другие науки. Плохо только то, что собственно действие думания теряется за этим величественным древом, как лес… Величие все-таки сильно застит видение. Моя задача проще: я хочу выбрать примеры таких рассуждений философов, в которых они либо задумывались о рассуждении, либо рассуждали показательно, то есть так, что это стало школой для последующих поколений. Глава 1. Так истина или принуждение? Ивин Я начну исследование с поверхности, с самых поздних исторических и культурных пластов, и шаг за шагом постараюсь дойти до первоисточника всех понятий, которыми живет современная логика. Первоисточником этим, условно, можно считать Аристотеля, хотя и логические понятия и попытки создавать некие логические науки существовали задолго до него. Итак, современный русский философ и логик Александр Архипович Ивин. Попытки логиков утверждать, что их «наука» является орудием познания или постижения истины, выглядят очень убедительно. Настолько убедительно, что невольно вспоминается, что рождалась эта «наука» как орудие убеждения на судах и искусство спора. Так что сетования современных логиков, что прежние способы определения истины были психологическими и интуитивными, оправданы. Логика, как она существовала изначально, должна была владеть чем-то, что позволяло изменять состояние сознания человека, приводя его к заявлению: убедили, ваша правда взяла! Как вы понимаете, это восклицание проигравшего предполагает, что у него есть своя правда, но она оказалась слабее в данном споре или с данным противником. При чем тут истина? Логика явно относится к числу магических, точнее, чародейских искусств — она предназначена для очаровывания и знает соответствующие приемы. Например, Точное рассуждение. К истине, помимо истины нашего сознания, логика отношения не имеет. Истина же нашего сознания — это либо его устройство, либо мое понятие об истине. Устройство сознания логики брезгливо выбрасывают из числа своих предметов, считая его частью презираемого ими психологизма. Следовательно, вся их «истина» — это суета внутри понятия об истине. И это очень похоже на действительность. Но меня как раз мало волнует битва «логики» за то, чтобы стать наукой, быть полезной обществу и научиться познавать мир. Мне нужно от нее только искусство рассуждения. Поэтому я просто закрою глаза на весь тот букет, которым она фонтанирует, и ограничусь тем, что есть в логике относительно рассуждения. И начну не с особых работ, а все с тех же учебников. К счастью, среди них встречаются и любопытные. Я имею в виду «Логику и теорию аргументации» И вина. Общее понимание логики у него как раз такое, какое высмеивают уже сами логики из продвинутых: «Логика — это особая наука о мыиыении… Самым общим образом логику можно определить как науку о законах и операциях правильного мышления» (Ивин, с. 7). Что такое мышление, Ивин, как и принято у логиков, при этом не определяет, отсылая нас к очевидностям нашего собственного бытового мышления. Очевидно, в память о решении сообщества изгнать психологизм. Это значит, что Ивин заявляет читателю: в общей части логика такова, как ее описывают все собратья по логическому перу. В общей части она — ничего не знает о рассуждении. Но есть специальная часть. Та самая «теория аргументации». Аргументы — это, в переводе с английского, доводы в споре, доказательства. А в споре общими словами о благих намерениях не отделаешься, тут надо сражаться и побежать. И тут же появляется потребность в орудиях и, пожалуй, оружии — в том самом рассуждении! Выскакивает рассуждение внезапно, как чертик из табакерки. Просто вдруг посреди первой страницы книги, сразу после разговора про мышление и познание истины, опирающееся на логические законы, вдруг появляется название подраздела: «Рассуждение как принуждение». И тут же идет пересказ «Смерти Ивана Ильича» Толстого, в котором герой с удивлением обнаруживает, что «логическое» утверждение «все люди смертны», относится и к нему тоже… Если принять, что автор просто чуточку запутался и не смог сразу точно очертить предмет своего исследования, слегка размазавшись в общелогических реверансах, то вся книга начинается со второй страницы первой главы, с того места, где говорится: «Как бы ни были нежелательны следствия наших рассуждений, они должны быть приняты, если приняты исходные посылки. Рассуждение — это всегда принуждение. Размышляя, мы постоянно ощущаем давление и несвободу» (Ивин, с. 8). Если принять, что мы изучаем не логику, а особую логическую дисциплину, посвященную спору и использующую рассуждение, то такое начало верно: рассуждение — это всегда принуждение. Об этой ловушке рассуждения в рамках размышления говорил еще Декарт, заявлявший, что ошибки рассуждения невозможны в выводах, — только в исходных посылках. Выводы, если ты следуешь правилам рассуждения, с неизбежностью будут верными. Мы постоянно наблюдаем в жизни, как люди делают неверные выводы из любых исходных посылок, но это не смущает логиков: ведь они говорят о своем, о существовании по правилам в искусственном мирке. Впрочем, и это очарование «великого метода», создавшего современную науку, уже развеяно. Как говорят об этом передовые логики: «Логику в ее нынешнем виде не интересует и не должно интересовать, как человек приобрел необходимые ему для логических рассуждений знания. Пусть этим занимаются историки, гносеологи, психологи и т. д. Логику же интересует лишь то, как можно чисто теоретическим образом получать новые знания на базе уже имеющихся. В связи с этим основной задачей современной логики является контроль за правильностью научных выводов» (Жоль, с. 143). Теперь логики творят «схемы правильных рассуждений», чтобы можно было проверять себя и своих собратьев. «Логика, в отличие от психологии, не занимается изучением мышления субъекта познавательной деятельности. Она имеет дело не с мышлением, а со схемами поэтапного движения от одного вида информации (знания) к другому виду. Этот схематизированный (алгоритмизируемый) процесс может осуществляться и машиной, сконструированной или запрограммированной человеком. Однако о машине не говорят, что она рассуждает…» (Там же, с. 146). Вот такие логические игрушки: освобождались, освобождались от человека, а в конце пришли к тому, что о логике будем судить по тому, ЧТО ГОВОРЯТ. Кто говорит? Кстати, эта ловушка психологизма, как волчья яма, постоянно подстерегает всех борцов с психологизмом, и они в нее с завидным упорством позорно вваливаются в итоге почти всех своих рассуждений. Но это между делом. Главное то, что в высказывании: о машине не говорят, что она рассуждает, — есть сила и принуждение, заставляющее отвергнуть мысль о том, что однажды с помощью схем современной логики удастся освободиться от изучения человеческого разума. Поэтому вернусь к Ивину. К сожалению, не дав определения мышления и рассуждения, он и не отличает рассуждение от размышления. Поскольку для меня это очень разные вещи, я буду считать, что Ивин последователен и продолжает говорить о рассуждении: «От нашей воли зависит, на чем остановить свою мысль. В любое время мы можем прервать начатое размыишение и перейти к другой теме. Но если мы решили провести его до конца, то мы сразу же попадем в сети необходимости, стоящей выше нашей воли и наших желаний. Согласившись с одним утверждением, мы вынуждены принять и те, что из них вытекают, независимо от того, нравятся они нам или нет, способствуют нашим целям или, напротив, препятствуют им. Допустив одно, мы автоматически лишаем себя возможности утверждать другое, несовместимое с уже допущенным» (Ивин, с. 8). Это очень важное наблюдение. Кстати, безусловно психологическое наблюдение, наблюдение, выявляющее устройство, если не души, то нашего сознания. Ведь и «допущение» и «утверждение», которые мы делаем, — это образы. А образы — это сознание. Если наличие одних образов исключает возможность иметь одновременно с ними другие, мы имеем дело со «святым местом», которое пусто не бывает. Попросту говоря, мы наблюдаем сквозь эту «принудительность» рассуждения устройство сознания, в котором есть место для использующихся в рассуждении образов, и если это место занято одним образом, другим образам места нет. Чтобы занять это место, его надо освободить. И освободить его, сделать пустым, можно либо развивая имеющийся образ, то есть сделав местом действия сам этот образ, либо «уничтожив» его, опровергнув его «истинность». Впрочем, «свято место» так же становится пустым, если отказаться от предмета спора, как говорит Ивин, выбрав нечто иное, «на чем остановить свою мысль». «В чем источник этого постоянного принуждения? Какова его природа? Что именно следует считать несовместимым с принятыми уже утверждениями и что должно приниматься вместе с ними? Какие вообще принципы лежат в основе деятельности нашего мышления? Над этими вопросами человек начал задумываться очень давно. Из этих раздумий выросла особая наука о мышлении— логика» (Ивин, с. 8). Далее Ивин дает очень краткий очерк истории логики, настолько краткий, что его можно повторить целиком: «Древнегреческий философ Платон настаивал на божественном происхождении человеческого разума. "Бог создал зрение, — писал он, — и вручил его нам, чтобы мы видели на небе движение Разума мира и использовали его для руководства движениями нашего собственного разума". Человеческий разум — это только воспроизведение той разумности, которая господствует в мире и которую мы улавливаем благодаря милости Бога. Первый развернутый и обоснованный ответ на вопрос о природе и принципах человеческого мыишения дал ученик Платона Аристотель. "Принудительную силу наших речей" он объяснил существованием особых законов — логических законов мышления. Именно они заставляют принимать одни утверждения вслед за другими и отбрасывать несовместимое с принятым. "К числу необходимого, — писал Аристотель, — принадлежит доказательство, так как если что-то безусловно доказано, то иначе уже не может быть; и причина этому — исходные посылки…" Подчеркивая безоговорочность логических законов и необходимость всегда следовать им, он замечал: "Мышление — это страдание", ибо "коль вещь необходима, в тягость она нам". С работ Аристотеля началось систематическое изучение логики и ее законов» (Ивин, с. 9). Последнее — мечта и самообман. Как и самообман утверждение, что логика — это наука. Логика — это инструкция по применению правил. Логика никогда не подымалась до тех высот, которые задали когда-то Гераклит, Парменид, Платон. Она, начиная с Аристотеля, все больше забывала о Логосе, и все больше уходила к правилам спора и доказательства. Ее не интересовало ни устройство человека, ни то, что проявлялось сквозь него, заставляя подымать взоры от земли к тому, что происходит на Небесах… «Изучая, "что из чего следует", логика выявляет наиболее общие, или, как говорят, формальные, условия правильного мышления. Вот несколько примеров логических, или формальных, требований к мышлению: — независимо от того, о чем идет речь, нельзя что-либо одновременно и утверждать и отрицать; — нельзя принимать некоторые утверждения, не принимая вместе с тем все то, что вытекает из них; — невозможное не является возможным, доказанное — сомнительным, обязательное — завершенным и т. п.» (Там же, с. 9–10). Как видите, логика всего лишь собирала наблюдения за тем, как мы рассуждаем, а потом создавала правила, навязывая, как НАДО рассуждать, а лучше, — и мыслить. Тогда всем было бы удобней! Кому всем? Наверное, всем логикам! А в действительности все высказанные Ивиным требования не соответствуют действительности. Литература нонсенса, абсурда, парадокса неоднократно создавала примеры того, что можно утверждать, отрицая; жизнь показывает, что люди, принимая утверждения, не принимают следствия из них, а уж последнее правило — просто бред! Но самым сильным доводом против того, что логика — наука, является собственное утверждение Ивина, что все, что она создала — есть не более, чем требования и условия. Предмет этой «науки» условен и определяется тем, что о нем говорят «серьезные» логики. Иначе говоря, логика — это собрание мнений, произвол сообщества учителей над учащимися. И Ивин это подтверждает. Далее он забывает о том, что задавался действительно научными вопросами: В чем источник этого постоянного принуждения? Какова его природа? Он просто излагает те правила, которые удалось собрать за тысячелетия существования сообщества любителей «логики». Логос, источник логичности и его природа остались вне сферы интересов современного логического сообщества… Глава 2. Перст, указующий на Логос. Хайдеггер Редкие философы современности долетают до того места в логике, где появляется возможность вспомнить, что это наука о Логосе. Когда они это делают, рождаются высочайшие философские произведения, вроде «Введения в метафизику» Мартина Хайдеггера. В действительности, даже Философ с большой буквы не может раскрыть для меня логос. Он может лишь указать на него, подсказать путь, которым я сам могу достичь понимания. Метафизика Хайдеггера, это именно такой указующий перст. Надо смотреть не на него, надо попытаться оторваться от него и взглянуть туда, куда он указывает… Хайдеггер во «Введении в метафизику» не только высказывает сомнение в логике, но и задается в 48 параграфе вопросом о первоначальном значении слов Xoyoq и Mr/eiv, то естьлогос и глагол, обозначающий соответствующее ему действие. Его вопросы принципиально важны, потому что они предназначены для уяснения связи между бытием, которое для Хайдеггера есть фюзис, и логосом: «1. Каким образом бытует изначальное единство бытия и мышления как единства сроок; и Xoyoq? 2. Как происходит изначальное расхождение tpvaiq и Xoyog? 3. Как достигается вычленение и появление Xoyog? 4. Как Xoyoq ("логическое") становится сущностью мыишения? 5. Как этот Xoyog в качестве разума и рассудка завоевывает господство над бытием в начале греческой философии?» (Хайдеггер, с. 202). Я не в силах в этой главе проследить весь ход мысли великого философа. Поэтому я постараюсь из его рассуждения извлечь то, что важно для моей задачи. К тому же, Хайдеггер совсем не прост в своих построениях, его приходится понимать с усилием. Как, например, его исходную мысль, что бытие и мышление — фюзис и логос — одно и то же для человека. Нужно очень глубоко понимать природу человека и его отличие от животного, чтобы это стало очевидным. Именно поэтому необходимо заглянуть в самое начало: «Будучи поставлен исторически, этот вопрос гласит: как обстоит дело с этой причастностью в решающем начале европейской философии? Как в ее начале понимается мышление? То, что греческое учение о мышлении преображается в учение о Xoyoq, в «логику», может послужить для нас сигналом. Мы действительно наталкиваемся на изначальную связь между бытием, ipvaiq, и Xoyoq. Надо только освободиться от мнения, будто бы Xoyoq и Xeryeiv значит изначально и, собственно говоря, не что иное, как мыишение, разум и рассудок. Пока мы придерживаемся этого мнения и, более того, исследуем понимание Xoyoq в смысле позднейшей логики как мерило его толкования, до тех пор, заново открывая начала греческой философии, мы будем приходить к несуразностям» (Там же). Логос не есть основа того, что мы знаем как логику, а логика отнюдь не производное от логоса. И в то же время, они как-то связаны между собой. «…что же такое Xoyoq и XЈyeiv,ecnu не мышление? Aoyoq значит слово, речь, a Xeryeiv — говорить. Диа-лог — это двусторонняя речь, моно-лог — речь односторонняя. Но изначально Xoyoq не есть речь, сказывание. В том, что подразумевает это слово, нет непосредственного отношения к языку. Asyco, Xeyeiv, по латыни legere, есть то же самое слово, что и немецкое "собирать"(lesen): подбирать колосья, собирать хворост, собирать виноград; "читать книгу " — есть только разновидность «сбора» в собственном смысле. Это значит: одно прикладывать к другому, приводить в единство…» (Там же, с. 202–203). Хайдеггер далее уходит ради понимания логоса в понимание бытия. Я пока оставлю его поиск в стороне, мне достаточно и этой подсказки: она вполне психологична и соответствует множеству малоприметных русских понятий. Иногда прямо его иллюстрирующих, как «сложить один и один вместе» или прямое требование «соберись». А иногда понятным только через что-нибудь вроде этого «соберись», например: расстроился. Или растекся, развалина… Хайдеггер приводит высказывание Аристотеля из его «Физики», в котором говорится, что «всякий порядок носит характер сведения воедино», где воедино передается через логос. Греки, имея в виду логос, вовсе не обязательно думали о «речи» или «высказывании», как и о разуме. И русские выражения это подтверждают: в требовании собраться вовсе не звучит ни речь, ни рассудок. И все же это явно имеет отношение к природе сознания и разума… Та подсказка, которую я хочу извлечь из рассуждений Хайдеггера, сделана им в следующем параграфе, где он пытается понять, что означал логос для Гераклита: «Начнем с двух фрагментов, в которых Гераклит явно занимается логосом… Фр. 1: "Но в то время как Xoyog постоянно остается таковым, люди ведут себя как непонимающие и до того, как услышали, и после того, как однажды услышали. Сущим же как раз становится все в соответствии и вследствие этого логоса; однако они (люди) подобны тем, кто никогда ничего не отваживается испытывать, хотя они и пробуют себя и в таковых словах, и в таковых делах, каковые проделываю я, все разлагая согласно бытию и объединяя, как оно себя ведет…» (Там же, с. 205). И далее Хайдеггер разъясняет эти два отрывка из Гераклита: «То, что здесь говорится о Xoyog, точно соответствует собственному значению слова: собирание» (Там же, с. 206). Он наверняка прав… и все же! Вчитаемся в Гераклита: объясняя, как ведут себя слепые и спящие люди, Гераклит явно противопоставляет их себе. А сам он сначала всё «разлагает согласное бытию» и лишь потом «объединяет». Это полностью соответствует задаче логики, как она дана Аристотелем в «Аналитике», если понимать аналитику по прямому значению этого слова: разложение, разделение на составные части. Задача логики вначале была — понять большое и сложное в его частях, то есть упростить ради понимания. Но что разделяет и разлагает на части логика? Не вещи же? Хайдеггер дает еще одну подсказку: «Логосу противостоят люди, и именно такие, которые логос в себя не в бирают. Гераклит часто употребляет данное слово. Оно есть отрицательная форма к avvinpi, что значит, сводить воедино… следовательно люди таковы, что они не сводят воедино… что же? Ответ: Xoyog, то, что постоянно вместе, что есть собранность» (Там же, с. 207). Эта подсказка бесполезна, потому что она в изрядной мере — игра словами. Хайдеггер тут пытается подражать Гераклиту, которого звали Темным за его сложную игру словами. Но дальше он пытается сам понять, что же сказал, и это уже можно использовать: «Люди суть всегда те, кто не сводит вместе, не вбирает в себя, не стягивает воедино, они, по-видимому, еще не слышали или уже не слышат. В следующем предложении высказано то, что здесь подразумевается: люди не доберутся до логоса, если даже попытаются сделать это в словах… …хотя люди и слышат, и слышат именно слова, но не могут в этом слышании "услышать" того, то есть проследить за тем, что в словах не слышится, что есть не речение, а Xoyoq» (Там же). А вот с этим уже можно работать. По крайней мере, психологически. Философски это слишком круто, чтобы можно было надеяться понять, но для психолога жизнь значительно проще. Вот Хайдеггер говорит: «Настоящая способность слушать ничего общего не имеет с ушами и органом говорения, а означает: следовать за тем, что есть Xoyoq: собранность самого сущего. Мы действительно можем слышать, если только имеем уши. Но способность слушать не имеет с ушными раковинами ничего общего» (Там же). «Собранность самого сущего» пока можно просто и безжалостно выкинуть из рассмотрения. Если в этом Хайдеггер не перехитрил самого себя, оно откроется все равно не ранее, чем я дорасту до таких вещей. А вот то, что мне доступно, понятно и без бытия и сущего: слушать умеет не тот, кто может воспринимать звуки, а тот, кто понимает. Понимание же, безусловно, зависит от культуры, не говоря уж про язык. Исследования культурно-исторических психологов показывают: если человек не имеет соответствующей культуры, скажем, культуры восприятия живописи, он не узнает того, что нарисовано. Он видит всего лишь набор цветных пятен. Это значит, что и одного языка самого по себе тоже недостаточно для понимания. Понимание приходит многократно, по мере того, как растет способность понимания. Но понимание, если следовать за русским языком, дается нам в понятиях. Хайдеггер говорит: хотя люди и слышат, и слышат именно слова, но не могут в этом слышании «услышать» того, то есть проследить за тем, что в словах не слышится, что есть не речение, a Xoyoq. И вставив логос, он все запутывает просто потому, что и сам еще не дошел в своем исследовании до понимания, и читатели не понимают. Не разумеют, как он сам говорит в другом месте. У нас нет соответствующего понятия! Но допустим, что сознание наше имеет много уровней утончения, вершиной которых может быть и логос. Однако он доступен лишь тем, кто последовательно поднялся до такого уровня понимания. Как и по каким ступеням мы сможем к нему подыматься? Лестница эта не может быть лестницей из дерева или камня. Это явно условное понятие, пытающееся описать устройство нашего сознания. Мы можем подыматься в понимании только по качеству понятий, которые творим. Вот почему наше понимание так сильно зависит от культуры: она заставляет нас иметь очень разнообразные понятия об одном и том же. И то, что тебе кажется понятным, другому ПОНЯТНО так, как тебе недоступно. Как самому Хайдеггеру, кажется, понятно, что такое логос на недоступном еще мне уровне. И все же: подымаясь к пониманию, мы можем подыматься только по лестнице качества собственного сознания. А выражается это качество во владении образами все большей «духовности», условно говоря. Отсюда рождается попытка Канта создать «лествицу восхождения» к божественности, так захватившую воображение русских и европейских философов. Не слова — они лишь знаки — понятия, вот что должно стать предметом логики, если она хочет вернуться к логосу. По крайней мере, так видится. С психологической точки зрения. Но философы, и особенно логики, не признают психологию… Глава 3. Рассуждение Декарта Много людей участвовало в том, что историки назвали переходом к Новому времени. Эта смена времен началась еще в конце шестнадцатого века, но человеком, кому судьба судила быть лицом этого изменения человеческого духа, был Рене Декарт (1596–1650). Декарт считается творцом новоевропейской метафизики, хотя сам он был увлечен естественными науками и математикой. Рассуждение же о методе считал лишь способом, каким удается делать естественнонаучные открытия. И написал он эту свою главную философскую работу «Рассуждение о методе» уже после и в качестве приложения к «Диоптрике», «Метеорам» и «Геометрии». Значение этой работы он осознал, лишь готовя ее к изданию в 1637 году, когда попытался подать ее как главную, сделав остальные приложениями, своего рода примерами применения метода. Сам же он писал об этом издании: «…я озаглавил его не "Трактат о методе", но "Рассуждение о методе", а это то же самое, что Предисловие или Мнение относительно метода, чтобы показать, что я намерен не учить, а только говорить о нем… он заключен больше в практике, чем в теории, и последующие трактаты я называю Опытами [применения] этого метода, так как я утверждаю, что вещи, содержащиеся в них, не могут быть найдены без него… равным образом я включил кое-что из метафизики, физики и медицины в первое «Рассуждение». чтобы показать, что метод распространяется на все предметы» (Цит. по: Гарнцева с. 631). Их этого заявления очевидно, что метод, о котором говорит Декарт, служебен и нужен лишь для того, чтобы познавать природу. И совершенно неясно, является ли он способом рассуждения, несмотря на название. Но примером рассуждения он быть обязан. Тем более что сам Декарт начинает сочинение с упоминания рассуждения: «Здравомыслие есть вещь, распределенная справедливее всего; каждый считает себя настолько им наделенным, что даже те, кого всего труднее удовлетворить в каком-либо другом отношении, обыкновенно не стремятся теть здравого смысла больше, чем у них есть. При этом невероятно, чтобы все заблуждались. Это свидетельствует скорее о том, что способность правильно рассуждать и отличать истину от заблуждения — что, собственно, и составляет, как принято выражаться, здравомыслие, или разум, — от природы одинакова у всех людей, а также о том, что различие наших мнений происходит не от того, что одни разумнее других, а только от того, что мы направляем наши мысли различными путями и рассматриваем не одни и те же вещи. Ибо недостаточно иметь хороший ум, но главное — это хорошо применять его» (Декарт, Рассуждение, с. 250–251). Психолог бы попытался понять, что же такое имеют те люди, которые считают себя разумными, что в итоге оказываются в ошибках. Попросту говоря, он постарался бы изучить действительность. Логик, каким здесь и является Декарт, не собирается изучать действительность. Он просто предлагает, как свести все проявления разума к простому и доступному единообразию с помощью четырех правил: «Хотя логика в самом деле содержит немало очень верных и хороших правил, однако к ним примешано столько вредных и излишних… …так и вместо большого числа правил, составляющих логику, я заключил, что было бы достаточно четырех следующих… Первое — никогда не принимать за истинное ничего, что я не признал бы таковым с очевидностью… Второе — делить каждую из рассматриваемых мною трудностей на столько частей, сколько потребуется, чтобы лучше их разрешить. Третье — располагать свои мысли в определенном порядке, начиная с предметов простейших и легкопознаваемых, и восходить мало-помалу, как по ступеням, до познания наиболее сложных… И последнее — делать всюду перечни настолько полные и обзоры столь всеохватывающие, чтобы быть уверенным, что ничего не пропущено» (Там же, с. 260). Так и Кант составил свою лестницу восхождения понятий от самых простых к сложным. В итоге запутав психологов и философов очевидностью такого построения. Декарт начал эту упрощающую путаницу на полтора века раньше Канта и, естественно, достиг большего. «Рассуждение о методе» — это не учебник рассуждения. Это способ, каким можно легко и быстро избавиться от необходимости учиться рассуждать… Однако, чтобы понять Декарта и случайно не выплеснуть ребенка вместе с водой, надо начать с более ранней работы, которую он начинал писать еще около 1619 года и никогда не издавал, считая сырой. В ней он сделал первую попытку изложить свою философию и тот же метод правильного рассуждения. Называлась эта работа «Правила для руководства ума», но не была закончена и оборвалась на двадцать первом правиле. Очевидно, сам Декарт ее стеснялся. Тем не менее эта работа еще в рукописи была знакома авторам «Логики Пор-Рояля», Лейбницу и другим людям, оказавшим влияние на развитие логики. Поэтому начну с краткого обзора Правил. Даже если Декарт и стеснялся их, но только потому, что не смог высказать свои мысли совершенно. По сути же, он до самой смерти считал эту работу верной и хранил ее. Поэтому цель, заявленную в первом правиле, вполне можно считать той, ради которой он творил и вел свои рассуждения: «Правило 1. Целью научных занятий должно быть направление ума таким образом, чтобы он мог выносить твердые и истинные суждения обо всех тех вещах, которые ему встречаются» (Декарт, Правила, с. 78). Однозначно: Декарт, если и говорит о рассуждении, то лишь о рассуждении в рамках науки. Понятие о «твердых и истинных суждениях» можно принять за намек на рассуждение, но логики отучили меня от излишней доверчивости, и я не уверен, что «суждения» Декарта — это именно то, что звучит в слове «рассуждение». А зная его жизнь, я прекрасно понимаю, что ему было важно отказаться от той схоластической школы, которой его мучили иезуиты, и перевернуть мир своим умом или здравым смыслом. Поэтому, даже используя рассуждение, он может говорить о совсем иных вещах. Например, о развитии способности к «естественному свету разума», то есть способности видеть очевидности. Следующее, что роднит Декарта с логиками, это требование второго правила: «нужно заниматься только теми предметами, о которых наши умы очевидно способны достичь достоверного или несомненного знания» (Там же, с. 79). Достоверность, как и убедительность, — это черта логики. Как и вполне определенная формальность всех построений Декарта, близкая к правилу исключенного третьего: «А всякий раз, когда суждения двух людей об одной и той же вещи оказываются противоположными, ясно, что по крайней мере один из них заблуждается или даже ни один из них, по-видимому, не обладает знанием: ведь если бы доказательство одного было достоверным и очевидным, он мог бы так изложить его другому, что в конце концов убедил бы и его разум» (Там же, с. 80). Это чистой воды мертвая логика без какой-либо психологии: если суждения (они же — мнения) двоих противоположны, один не прав. Логично? Логично. Но логичность — это убедительный самообман, потому что не правы могут быть оба. При некотором расширении сознания и это логично. Но вот если хорошенько подумать не о том, как побеждать других, а о жизни и действительности, то может запросто оказаться, что оба правы. Просто они не поняли друг друга, что чаще всего и бывает. И это уже не логично, а психологично. Но логик не допускает, что его высказывание может быть неверно подано, а уж тем более неверно высказано. Он допускает лишь то, что его высказывание может быть неточно построено. И это логика. А не рассуждение. Как и убедительность. Рассуждение не имеет никакого отношения к убедительности или убеждению другого. Оно относится лишь к действительному миру и, наверное, к логосу, который пытается передать… Но Декарт, хоть и не пишет логику, все же логик по природе своей. Поэтому у него рождаются странные высказывания, доступные только логическим сочинениям: «Действительно, любое заблуждение, в которое могут впасть люди (я говорю о них, а не о животных), никогда не проистекает из неверного вывода, но только из того, что они полагаются на некоторые малопонятные данные опыта или выносят суждение опрометчиво и безосновательно. Из этого очевидным образом выводится, почему арифметика и геометрия пребывают гораздо более достоверными, чем другие дисциплины, а именно поскольку лишь они одни занимаются предметом столь чистым и простым, что не предполагают совершенно ничего из того, что опыт привнес бы недостоверного, но целиком состоят в разумно выводимых заключениях» (Там же, с. 82). Заблуждение никогда не проистекает из неверного вывода? Странно! Даже очень! Но зато очень логично и философично: логика — это искусство верных выводов. И нужно лишь, как требовал Хофмайстер, найти верное основание для рассуждения, и ты мыслишь философски! Например, воду, апейрон, огонь или когито — точку мышления в себе самом. Что и сделал Декарт. Логики и философы сплошь и рядом делают неверные выводы как в философии, так и в жизни. Особенно в жизни! Делают их и математики. Так что математические основания лишь кажутся тем, что спасет мир. Скорее, они превратят его в мир, где после нас будут жить машины. Далее Декарт излагает свой метод поиска научных «истин». На поверку он сводится всего к двум приемам: интуиции и дедукции, то есть к способности делать выводы и умению видеть очевидности. На деле само требование обучаться дедукции оказывается противоречием с заявлением, что мы не можем ошибаться в выводах: если не можем, так зачем учиться?! Игры же с очевидностями — это страшная ловушка обычного сознания, которым и обладают ученые. Чтобы доверять своему видению, сознание надо достаточно очистить. Но вот это искусство напрочь отсутствует в науке. Ей хватает уверенности в логике… Далее Декарт излагает сам метод. Это правило пять: «Весь метод состоит в порядке и расположении тех вещей, на которые надо обратить взор ума, чтобы найти какую-либо истину. Мы будем строго придерживаться его, если шаг за шагом сведем запутанные и темные положения к более простым, а затем попытаемся, исходя из усмотрения самых простых, подняться по тем же ступеням к познанию всех прочих» (Там же, с. 91). Если мы вспомним рассказ Хайдеггера о логосе Гераклита, то увидим удивительное соответствие: сначала разделить понятия на простые части, а потом свести их заново вместе, но уже с пониманием. Все же Декарт не случайно оказался во главе величайшей революции человечества. Он много ошибался, но он заставил науку своей поры очнуться и потрясти головой, чтобы она вернулась к тому, с чего она начиналась. А начиналась она с очень простых вещей. Можно сказать, слишком простых… Глава 4. Новый органон Бэкона Философы, может быть, и не всегда любители мудрости. Но они точно неглупые люди и придумали много хитрых словечек, облегчающих их жизнь. Одно из таких речений: слабости философа не являются слабостями его философии! Это означает, что философ не просто может быть подлым и грязным, но заслуживающим уважения человеком. Нет, это оправдание жизни, и оно гораздо глубже. Сократ и все настоящие философы стремились прожить жизнь в соответствии со своей философией и проверить ее жизнью. Они были простыми и даже наивными людьми, действительно искавшими того, о чем говорили и учили. Речение о слабостях философа позволяет стать профессиональным философом, который живет за счет того, что обманывает других, уча их, как жить, но сам так не живет. И вообще, он живет, сыто и выгодно пристраиваясь. Но требует к себе уважения как к мудрецу. Френсис Бэкон (1561–1626) был не просто представителем этого направления в профессиональной философии, он был, наверное, самым ярким подлецом из всех философов. Угодливый царедворец, вор, предатель, лжец. Когда его карьера не ладилась, он сумел пролезть в доверие к королевскому фавориту графу Эссексу. Эссекс искренне привязался к нему и приложил все свое влияние и связи, чтобы добиться для Бэкона высокой должности при дворе, но как только он, герой испанской войны и любимец народа, потерял доверие короля, обвинителем на его суде оказался Бэкон. И постарался, как старались у нас в тридцать седьмом, обвинить в обдуманном и заранее подготовленном заговоре, так чтобы процесс стал шумным и полезным для карьеры. Эссекса казнили, а Бэкон еще и после его смерти поливал его грязью… После этого он стал пэром и канцлером Англии. Годы его канцлерства считаются самыми позорными годами, приведшими к английской революции и казни короля. Можно сказать, он упорно вел страну к революции, предавая собственного короля и способствуя тем людям, которые позорили его. Бэкона успел снять с должности парламент, обвинив во взяточничестве и продажности. Он сознался, но король спас его… Таковы «слабости философа», на которые мы не должны обращать внимания. Главное — это его философия. А что философия? Философия его, в действительности, соответствовала жизни, хоть он сам и писал много красивых слов про глубину своего сердца, где он чист. Но тщеславно писал и о том, что считает себя Александром Великим философии, которую всю переделает, поскольку до него не было ни одного стоящего философа. При этом то, что он сделал в философии, по сути, было такой же подлостью и предательством, ведшим к разрушению мира: «Родоначальником материализма и всей опытной науки нового времени назовут Бэкона основоположники марксизма… Безусловным авторитетом пользовался Бэкон у французских энциклопедистов, восторженные слова посвящает ему А.И. Герцен» (Субботин, с. 16–17). Французское Просвещение тоже говорило много красивых слов о тех красивых целях, ради которых оно готовило революцию. Но мы знаем, что их философия, как и философия Бэкона, завершилась казнями, террором и морями крови. Про марксизм я и не говорю! Как им это удалось? Строго по заветам Бэкона, который говорил про себя: «Я строю в человеческом понимании истинный образ мира, таким, каков он есть, а не таким, каким подсовывает каждому его разум. А это нельзя сделать без тщательного рассечения и анатомирования мира. И я считаю, что нелепые и обезьяньи изображения мира, которые созданы в философских системах вымыслом людей, вовсе должны быть развеяны… Поэтому истина и полезность суть одни и те же вещи…» (Цит. по: Субботин, с. 18). Разум отражает действительность. Образ мира, который складывается в нашем сознании, совершенно точно отражает мир, в котором мы живем, что подтверждается тем, что мы выживаем в нем. Объяснения этого образа мира могут быть и ошибочными, но ошибочно сделанный разумом образ мира мгновенно приведет к гибели его хозяина. Подсовывают образы миров не разум, а как раз философы, вроде Бэкона. И уж если быть «логичным», то его заявление рождает вопросы: если он считает, что жить люди должны не так, как видит их разум, а так, как их научит Бэкон, то они должны воровать и предавать? Или же они должны быть овцами, которых легко обворовывать Бэконам? Иначе говоря, философия Бэкона учит жить так, как жил он сам? Или же она призвана, как все революционные идеологии, подсунуть толпе то, что ее увлечет и отвлечет, чтобы за их спинами было легче чистить карманы и делить мир? Почему-то мне кажется, что Бэкон не смог скрыть в своей философии свою истинную природу и обучал именно воров. Уж очень явно современная англо-американская демократия продолжает дело Просвещения и его философию. В сущности, он был действительно большой мыслитель, который заложил все основы современной научно-технологической революции и общества всеобщего потребления. Мир развивается по Бэкону и, значит, однажды будет казнен… Что же касается логики и рассуждения, еще молодым Бэкон задумал «Великое восстановление наук», поскольку«все человеческое мышление, которым мы пользуемся для исследования природы, дурно составлено и построено и уподобляется некоей великолепной громаде без фундамента» (Бэкон, Великое, с. 57). Как-то это очень похоже на то, что делал Декарт. Время было такое: пришла плеяда мыслителей, задумавших перевернуть мир. Для этого надо было перевернуть мировоззрение. Мировоззрение переворачивается тогда, когда основание, на котором оно строится, достаточно хорошо обгажено, так что начинает вызывать у людей неуют и сомнения. Чисто психологически это выражается в том, что придерживаться прежних взглядов становится стыдно и позорно. Как это было, к примеру, в России, когда естественники во главе с Сеченовым и Чернышевским сделали постыдным защищать душу и сделали посмешищами Кавелина, Самарина, Юркевича… Прием этот, как видите, создавался Бэконом. Из него рождался мировоззренческий подход: нечего ждать милостей от природы, если их можно вырвать силой! В демократическом исполнении он выразился в создании опытной науки и правящей миром технологии. Естественно, Бэкон еще не мог развивать технологию в то время, поэтому эта часть его учения была лишь пожеланиями. Но пожеланиями прозорливыми, соответствующими путям развития буржуазии. В сущности, собственное учение Бэкона было логическим, хотя он и хотел сделать нечто большее, достойное Александра Македонского. Но в самом начале «Великого восстановления наук» он заявляет главное орудие своего творчества — индуктивную логику, как это сейчас называют: «Итак, для второй части предназначается учение о лучшем и более совершенном применении разума к исследованию вещей и об истинной помощи разума, чтобы тем возвысился разум (насколько это допускает участь смертных) и обогатился способностью преодолевать трудное и темное в природе. Это приносимое нами искусство (которое мы обыкновенно называем истолкованием природы) сродни логике и все же чрезвычайно и даже прямо бесконечно от нее отличается» (Там же, с. 70). Отличалась логика Бэкона отказом от доверия силлогизмам и обращением за проверкой верности рассуждения к опыту, причем в значении эксперимента. Главным логическим сочинением Бэкона стал «Новый органон», написанный в пику и ради опровержения Аристотеля. Бэкон вообще любил отзываться о предшественниках походя и грязно, используя в философии приемы политической пропаганды. Об Аристотеле он высказал более всего таких замечаний, разбросанных по всем его сочинениям. Аристотель был немало повинен в том, как был загублен человеческий ум… «Остается единственное спасение в том, чтобы вся работа разума была начата сызнова и чтобы ум уже с самого начала никоим образом не был предоставлен самому себе, но чтобы он был постоянно управляем, и дело совершалось как бы механически» (Бэкон, Новый, с. 8). Вот мечта и идеал, воплощенный в технологии. Думать надо по правилам, которые жестко определят «операции» мышления и тем обезопасят разум от ошибок и заблуждений. Именно это и легло в основу кибернетической революции двадцатого века, когда все ученые уповали на то, что удастся создать искусственный интеллект, а он захватит власть над миром и наконец-то воздаст должное всему этому неуправляемому стаду людишек! Естественно, возвысив тех, с кем можно будет побеседовать вечерами, поскольку они тоже обладают интеллектом… Они даже будут тайно править этим мировым монстром, как сейчас тайно правят богом и вместо бога! «Новый органон» начинается с «афоризмов» — пронумерованных кратких изречений, в которых Бэкон закладывал основы естествознания и логики. Рассуждение упоминается в этой большой книге только один раз, в двадцать четвертом афоризме: «Никоим образом не может быть, чтобы аксиомы, установленные рассуждением, имели силу для открытия новых дел, ибо тонкость природы во много раз превосходит тонкость рассуждений» (Там же, с. 15). Я этого заявления не понимаю. Очевидно, он говорил не о самих рассуждениях, а о способности рассуждать, которой обладал. И хотел он сказать, если исходить из всего его учения, что «аксиомы» надо выводить из ощущений (параграф XIX), то есть из опытного наблюдения: «Два пути существуют и могут существовать для отыскания и открытия истины. Один воспаряет от ощущений и частностей к наиболее общим аксиомам и, идя от этих оснований и их непоколебимой истинности, обсуждает и открывает средние аксиомы. Этим путем пользуются ныне. Другой же путь выводит аксиомы из ощущений и частностей, поднимаясь непрерывно и постепенно, пока наконец не приходит к наиболее общим аксиомам. Это пусть истинный, но не испытанный» (Там же). Я понимаю, что таким образом Бэкон просто воевал с логикой (в сущности, с логикой Аристотеля), которую раз за разом объявлял «бесполезной для открытия знаний» (параграф XI). И это снова полемический и пропагандистский прием, сродни коммерческой саморекламе. Но Бэкон при этом, что называется, «нелогичен» и по понятиям обычной логики, и по понятиям логики собственной, если считать ее логикой природы или естества. Он заявляет: никоим образом не может быть, чтобы аксиомы, установленные рассуждением, имели силу для открытия новых дел, ибо тонкость природы во много раз превосходит тонкость рассуждений. При этом очевидно, что он допускает, что необходимую «тонкость» имеют ощущения, то есть наша способность восприятия. Однако, какую бы «тонкость» не имели ощущения, мы не можем воспользоваться ею, если не переведем ее в образы, позволяющие использовать воспринятое. И это очевидно работает для Бэкона, поскольку он намерен получать знания и развивать науки. Использование не просто предполагалось, а приравнивалось истине! Следовательно, речь идет не о «тонкости ощущений» как таковых, а об образах, которые способно рождать наше сознание, перерабатывая воспринятое. Именно эти образы восприятия и использует разум, создавая образы действий и образы вещей или миров. И делает он это с помощью представлений, воображения и рассуждения. Думаю, это очевидно: разуму все равно, какие образы использовать, лишь бы это были образы. Но он определенно не может использовать просто «тонкость чувств». Это значит, что просто ощущения или чувства как раз не могут превратиться в «аксиомы». «Аксиомы», что бы ни понимал Бэкон под этим словом, в любом случае есть некие образы, легшие в основания исследования и… рассуждения! И это значит, что «тонкость природы», во сколько бы раз она ни превосходила «тонкость рассуждения», не может быть выражена ни в каких «аксиомах», которые бы не были доступны рассуждению. Либо мы просто не улавливаем эту «тонкую» часть природы своими органами чувств, либо мы ее превращаем в образы, и тогда рассуждение, как способность разума, может это использовать. Бэкон заигрался в войну с Аристотелем и в переворот науки. Но это его личное дело. Для меня же важно лишь одно: творец индуктивной логики, безусловно, немало сделал для оживления наук, но он принципиально выкинул рассуждение из своего рассмотрения. Это понятие в его работах встречается лишь тогда, когда он рассказывает о той логике, с которой воюет. Когда-то Аристотель воевал с Платоном, пытаясь сказать по-своему всё, что сказал учитель. История отыграла ему зеркало… Глава 5. Логическое Аристотеля (Защита от Сократа) Аристотель (384–322 г. до н. э.) родился в Стагире, городке на Фракийском побережье рядом с Македонией. Его отец Никомах был другом и придворным врачом македонского царя Аминты. В 17 лет Аристотель, к тому времени потерявший родителей, уехал в Афины и стал учеником Платона на целых двадцать лет. Платон называл его «умом своей школы»… После смерти Платона Аристотель уезжает сначала в Асс, а через некоторое время принимает предложение македонского царя Филиппа стать воспитателем тринадцатилетнего Александра. В этой должности он пробыл три года, но после воцарения Александра Македонского вернулся в Стагир, а потом в Афины. Какое-то время Александр помогал Аристотелю даже деньгами, но со временем их отношения ухудшились. Тем не менее, после смерти Александра, когда в Афинах началось восстание против македонцев, Аристотелю пришлось бежать, поскольку его обвиняли, почти как Сократа, в преступлениях против религии. Умер он в изгнании… Очевидно, Аристотель начал писать свои сочинения еще при жизни Платона. Историки философии считают, что его «Топика» — одно из основных логических сочинений — была написала еще в бытность в Академии Платона. Но основное время его творчества, похоже, приходится на второй приезд в Афины, когда он открыл свою философскую школу в предместье Афин Ликее, где обучал, гуляя по дорожкам возле храма Аполлона Ликейского. От этого философского гуляния и произошло название его школы — перипатетики, гуляющие. Кроме «Топики» к логическим сочинениям Аристотеля относятся две «Аналитики» и некоторые другие работы. В первом веке до нашей эры все они были собраны в единый «корпус» Андроником Родосским и названы «орудийными книгами» в значении орудий познания. Впоследствии, возможно, уже в византийские времена, это стало звучать как «Органон» — орудие то ли рассуждения, то ли познания истины. Однако сам Аристотель не называл эту науку логикой, как и сочинение свое «Органоном». Все это сделали его последователи. Понятие же «логос» он по большей части использовал в значении речь. Впрочем, издававший в 1972 году логические сочинения Аристотеля 3. Микеладзе высказывает неожиданное для наших логиков предположение. Оно рождается из рассказа о том, что было самым ценным для самого Аристотеля. Он определенно гордился тем, что изобрел так называемый силлогизм: «… силлогизм есть некоторое образование, принадлежащее к роду логосов и описываемое следующим образом: он представляет собой отношение необходимого следования между данными предположениями и заключением, причем… данные предположения полностью определяют заключение в том смысле, что заключение, чтобы ему с необходимостью следовать из посылок, не должно нуждаться ни в чем другом, кроме того, что предположено… Под «логосом» в контексте аристотелевского определения силлогизма следует, пожалуй, понимать рассуждение» (Микеладзе, с. 7–8). Мудреное речение насчет логоса, тем не менее, выдает природу того предмета, о котором идет речь: образование в данном случае может быть либо образом, либо устройством сознания, определяющим связи между образами. Силлогизм же есть, как чуть дальше пишет Микеладзе, имя для «дедуктивного рассуждения», то есть рассуждения от общего к частному. Что-то вроде: если все люди имеют какую-то способность, то и каждый отдельный человек должен ее иметь. Микеладзе, похоже, не случайно использовал понятие рассуждения, потому что в примечании к «Топике» он несколько раз повторяет, что эта работа посвящена рассуждению: «Таким образом, в «Топике» изучаются диалоги Платона как образцы диалектических (или, вернее, диалогических) рассуждений» (Там же, с. 595). К сожалению, я совершенно не могу быть уверен в том, а что понимает Микеладзе и другие наши логики под самим понятием рассуждения, и не хочу попасть под очарование случайно использованного слова. В подтверждение своего сомнения приведу вот такой пример из его статьи: «Вопрос о том, каким образом строится дедуктивное рассуждение (силлогизм), и в частности доказательство, составляет, следовательно, центральную проблему логики Аристотеля» (Там же, с. 9). Как видите, здесь отчетливо заявлено, что именно силлогизм был главным для Аристотеля. И он же назван рассуждением, пусть одним из видов рассуждения — дедуктивным, но все же рассуждением. Но чуть раньше (с. 7) он указывает, где Аристотель дает определения силлогизма. В частности, он ссылается на сочинение «О софистических опровержениях», которое сам же и помещает в сборник в переводе Иткина. Я читаю это место и обнаруживаю слова, которые не сразу могу распознать как то, что Микеладзе считает определением силлогизма: «Умозаключение же исходит из определенных положений таким образом, что оно через положенное с необходимостью высказывает нечто отличное от положенного» (Аристотель, О софистических, 1,165 а 1–2). И лишь читая книгу А. Ахманова «Логическое учение Аристотеля» (1954) я понимаю, что логики говорят «умозаключение», а имеют в виду «силлогизм»: «В «Топике» Аристотель, определив умозаключение (аиХХоуш/ибд) как такую речь (Xoyog), в которой если даны известные положения, то из них с необходимостью вытекает нечто иное, чем эти положения» (Ахманов, с. 89). Очень похоже, что Микеладзе использовал понятие «рассуждение», говоря про Аристотеля, по-бытовому, вовсе не придавая ему той значимости, которую усмотрел я. Он попросту приравнивает рассуждение к умозаключению, что весьма свойственно нашим логикам. И ведь действительно: рассуждая, мы делаем умозаключения. Значит, умозаключение и есть рассуждение. А прогуливаясь с перипатетиками мы делаем шаги. Значит, шаги и есть прогулка! А мы — перипатетики!.. Как бы там ни было, но Аристотель был занят тем, как найти истину. Поэтому его логика — это во многом наука о достоверном знании или истинности высказываний. Приведу краткое описание той задачи, которую решал Аристотель, сделанное Ахмановым. Из него ясно, что, прежде всего, он пытался понять, как вел беседы Сократ, точнее, как строится диалогическо-диалектическое рассуждение в сократических диалогах Платона: «Хотя диалектические рассуждения и строятся по определенным законам и правилам, которые мы называем теперь правилами логики, но в силу вероятности посылок они не ведут с необходимостью к истине, которую Аристотель определяет как соответствие действительности. Поэтому такие рассуждения можно назвать, с точки зрения Аристотеля, недоказывающими. Напротив, доказывающие рассуждения, вытекая из необходимо истинных положений и будучи построены по тем же правилам, в силу необходимой истинности исходных положений и соблюдения правил рассуждения имеют своим результатом необходимую истину» (Ахманов, с. 83). Я думаю, Аристотель вел свои исследования потому, что ощущал недостаточность рассуждения, которое показано в диалогах Платона, как когда-то Сократ сражался с софистами и их способом рассуждать. Софистика была еще жива во времена Аристотеля как способ играть словами и управлять мнениями и поведением людей. И при этом было очевидно, что она лжива. Вот поэтому Аристотель и начинает исследование всей речи, чтобы понять, в каких случаях мы можем говорить об истинности речи и знания. «Принятие каких-либо исходных положений за истинные без аналитического исследования их истинности делает все рассуждение гипотетическим, условным. Средством проверки его становится согласие или несогласие собеседников с результатами рассуждения, так что несогласие порождает противоречие с исходными положениями, заставляя искать новые исходные положения и из них выводить новые следствия. Движущей силой таких рассуждений является установление противоречий и преодоление их. Образцы такой диалектики в изобилии имеются в так называемых сократических диалогах Платона, и очень может быть, что именно приемы, или техника, рассуждений, практиковавшихся в школе Платона, имелись в виду в «Топике» Аристотеля» (Там же, с. 84). Думаю, это верное предположение, поскольку чтение платоновских диалогов постоянно оставляет в душе чувство неудовлетворения: против всего, в чем я уверен, можно привести такие возражения, что я усомнюсь в самом себе. Но еще хуже то, что Сократ тоже не знает ответов на те вопросы, которые задает. Он лишь разбивает мою уверенность в том, что я знаю действительный мир. Это раздражает. И рождает желание немножко оградиться от полноты жизни, создать жесткие правила и внутри них, как внутри мирка поменьше настоящего, обрести покой и уверенность во всем. Очевидно, что Аристотель начинал «Топику» именно в таком «раздражении»: «Цель этого сочинения — найти способ, при помощи которого мы в состоянии будем из правдоподобного делать заключения о всякой предполагаемой проблеме и не впадать в противоречие, когда мы сами отстаиваем какое-нибудь положение. Прежде всего, конечно, следует сказать, что такое умозаключение и каковы его виды, для того чтобы понять, что такое диалектическое умозаключение…» (Аристотель, Топика 1,1,100 а 18–24). Этот странный переход к умозаключению, которое, кстати, есть силлогизм, а не умозаключение в нашем понимании, нельзя понять, если не почувствовать это раздражение от Сократа и его нудных приставаний. Этот переход неестественен, нелогичен, пока не поймешь, что задача Аристотеля — разобраться с «диалектическими умозаключениями», а точнее, — с «диалектическими рассуждениями» Сократа и доказать, что ученик может победить мастера. Что для этого надо сделать? Показать ложность всей диалектики, то есть хитрость Сократа, который, подобно софистам, попросту дурит людей. И Аристотель делает это прямо в следующем куске текста, деля все виды речи по их качеству. Я разобью сплошной текст на куски, соответствующие различным образам или шагам мысли: «Так вот, умозаключение есть речь, в которой если нечто предположено, то через положенное из него с необходимостью вытекает нечто отличное от положенного. Доказательство имеется тогда, когда умозаключение строится из истинных и первых [положений] или из такт, знание о которых берет свое начало от тех или иных первых и истинных [положений]. Диалектическое же умозаключение — это то, которое строится из правдоподобных [положений]. Истинные и первые [положения] — те, которые достоверны не через другие [положения], а через самих себя. Ибо о началах знания не нужно спрашивать «почему», а каждое из этих начал само по себе должно быть достоверным. Правдоподобно то, что кажется правильным всем или большинству людей или мудрым — всем или большинству из них или самым известным и славным. Эристическое же умозаключение (то есть созданное ради спора — АШ) исходит из [положений], которые кажутся правдоподобными, но на деле не таковы, или оно кажется исходящим из правдоподобных либо кажущихся правдоподобными [положений]» (Аристотель, Топика, 1,1,100 а 25–30). Если передать эту мысль кратко, Аристотель делит все виды рассуждений (умозаключений) на три: истинные, поскольку выведены из истинных положений, наверное, очевидностей; диалектические, которые вероятны и даже кажутся достойными доверия даже мудрым людям, и эристические, то есть откровенно софистические, имеющие целью обман или введение в заблуждение. С первыми или истинными рассуждениями, в общем, все ясно для Аристотеля. Как и с последними, где ложность очевидна. Его задача — найти, как же быть с хитрыми диалектическими построениями, которые кажутся достоверными, но в итоге обманывают и разочаровывают. И не в чем-то особом, а в самом себе! И он находит прием: надо научиться выводить их из истинных положений. Соответственно, и опровергать их надо, доказывая неистинность тех исходных положений, которые положены в их основание. Это сразу же ставит перед вопросом: что есть истина? Для Аристотеля она оказывается соответствием мысли бытию, то есть действительности мира, данного в чувствах. Поэтому действительное логическое учение Аристотеля гораздо шире его логических сочинений. Ведь определить, что есть бытие, действительность и что есть соответствие им мысли, — совсем непросто. Поэтому логика Аристотеля разбросана от его «Метафизики» до трактата «О душе». И, кстати, в немалой мере она изложена именно в его психологии, потому что ему важно не только искусство спора и опровержения высказываний противника, но и сама по себе способность верно рассуждать, а значит, способность думать или «мышление» на языке наших философов. В действительности, это очень важные и полезные исследования, но они искусственно ограничены Аристотелем философскими задачами, попросту, — тем, какдобывать научное знание. Именно им и была заложена эта искусственная слепота науки, которая не видит, что рассуждение существует и помимо нее. Тем более, что оно далеко не всегда нужно для получения знания или истинного знания. Рассуждение, как оно существует до науки и без науки, не интересует Аристотеля. Тем более, что он всей своей «логикой» сбегает от того, что делает с помощью рассуждения Сократ. Аристотель ищет покой и надежность. Сократ — будит разум и память о самом себе. Анамнезис, припоминание Платона понимается Аристотелем как следствие из его учения об идеях. Аристотель его отвергает, заявляя, что мы все получаем через ощущения из внешнего мира. Идеи — это лишь отпечатки на вошеной дощечке души. Понять анамнезис не как припоминание каких-то знаний из Того мира, а как припоминание себя, он не в силах… Мы можем называть искусство рассуждения Сократа диалектикой. А можем, как предлагал он сам, — майевтикой. Искусством родовспоможения. Можно посчитать, что Сократ говорит о знаниях, и тогда все его диалоги — недостоверны. А можно увидеть, что он будит и ведет ко второму, прижизненному рождению того, кто уснул в уверенности, что его знания о мире и себе верны… Логики очень уверены, что логика защитит их от Сократа. Самое страшное, что она ведь и вправду защитит! Заключение рассуждения философов Безусловно, я не смог создать действительно полноценный очерк того, как рассуждают ученые. Я лишь вскрыл несколько слоев культуры, скрывающих это искусство. И не только большое количество работ, учащих рассуждать, осталось за рамками моего исследования, но и те, которые я рассмотрел, не раскрыты мною полноценно. Но я определенно выбрал все, что в этих трудах явно относилось к рассуждению. Изучать скрытое и неявное — значит играть в игры сообщества, пытаясь стать своим. А значит, непроизвольно менять свое сознание, обучая его быть ключиком к их сложным и хитрым замочкам. А вот этого я не хочу. Моей задачей было обучиться рассуждению, не попавшись в ловушки особых видов рассуждения, которые создаются сообществами для обработки сознания своих членов. Поэтому попутно я решал задачу очищения своего сознания от подобных ловушек и предрасположенностей к ним. Теперь пришло время попробовать понять, что же такое рассуждение в самом простом и обычном смысле. То есть понять то орудие, которым владеет мой разум и которое используется не только для обретения знаний, но и для решения обычных жизненных задач. То есть поучиться думать рассуждая. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх |
||||
|