Выпуск 33

Отрывать обсуждение общей тематики от нашей актуальной белиберды, конечно, можно, и в определенных ситуациях даже и нужно, но это деполитизирует наши теоретические штудии, превращает их в башни из слоновой кости. Поэтому я постараюсь обсудить некоторые заморочки нашего текущего, весьма небезупречного, времени и как-то перебросить мост между этими заморочками и той общей тематикой, которой посвящен этот цикл передач.

И для этого я обсужу вначале, как это ни покажется странным, феномен Охлобыстина. Но не как политический или какой-то другой феномен… Я не знаю, хорош Охлобыстин или плох, замечателен или ужасен. Меня это почему-то даже не очень интересует. Я, конечно, могу себе представить, что все не так, как в той статье, и что эта статья тоже имеет некоторую заточку… Но мне почему-то кажется, что эта статья — это странный для журналиста крик души.

Я имею в виду статью в «Московском комсомольце», которая подписана Вадимом Поэгли, известным журналистом данной газеты, и в которой вдруг звучит что-то, показавшееся мне удивительно созвучным эпохе. И неважно, правильно или нет Вадим трактует феномен Охлобыстина. Я снова говорю, что по тем или иным причинам, на обсуждение которых нужно слишком много времени, мне это неинтересно. Мне Вадим интересен — и феномен Охлобыстина интересен через призму того, что пишет в этой необычной статье Вадим.

Я ознакомлю телезрителя с этой статьей, потому что мне кажется, что она, с одной стороны, освещает какие-то микроскопические частицы текущего политического процесса. А с другой стороны, превращает эти частицы в очень крупные проблемы современности, ключевые проблемы XXIвека, как это ни покажется странным. И тем самым выводит нас на ту тематику, которую я заявил в данном цикле телепередач «Суть времени».

Итак, статья Вадима называется «Кандидат в телефоны. Скотина и его 20 тысяч слушателей». Еще раз подчеркну, что мне неважно то, что называет Поэгли (Охлобыстин — «скотина»), скотина на самом деле Охлобыстин или нет… Мне интересен крик души Вадима Поэгли, потому что в этом крике есть что-то человеческое, как мне кажется. А если даже это и не так, то все равно это страшно интересно.

Итак, статья называется «Кандидат в телефоны. Скотина и его 20 тысяч слушателей».

«Все на продажу — лозунг нашего глупого времени. Деньгами сейчас можно измерить все».

Можно подумать, что не Вадим Поэгли и другие создавали действительность, в которой деньгами все можно измерить.

«От внешней привлекательности человека („выглядишь на миллион долларов…“) до важности предстоящей встречи с приятелями („у меня к тебе дело на сто рублей“). Но „времена не выбирают, в них живут и умирают“».

Ну, хорошая цитата. Но на самом деле принц Гамлет говорил, что порвалась цепь времен, и он будет эту цепь соединять… А кто-то говорил, что надо исправить кремлевские куранты… Поэтому вопрос о том, выбирают ли времена… Времена меняют. «Tempora mutantur et nos mutantur in illis» (прошу прощения, если я не очень точно говорю по латыни) — «Времена меняются и мы меняемся с ними». Мы меняем эти времена. Мы, постигая суть, меняем время. Если его не менять, то зачем жить?

Но, в любом случае, я читаю то, что пишет Вадим.

«Мы и живем, с разной степенью везения балансируя на грани успешности и подлости. В фильме Марка Захарова „Убить дракона“ есть занимательный диалог на эту тему:

„— Не смотрите так — дело не во мне. Нас, молодых, так учили, понимаете?

— Всех учили. Но почему ты оказался первым учеником?.. Скотина“».

Ну, это непрерывно повторяемая фраза из весьмапошлого, с моей точки зрения, драматурга Шварцав варианте Марка Захарова. И вот, в варианте Марка Захарова, она стала символом перестройки и всего прочего… И до сих пор как бы ничего нового Поэгли не говорит, он набирает свой текст из кусочков некоей либеральной мозаики своего времени. Новая там — небольшая фразочка о том, что, «вот ведь, наше глупое время! — всё на продажу». А вроде казалось, что это самое умное, что можно сделать для либерала. Но вот нет. Тут вот вдруг возникает возмущение по этому поводу. А так, в целом — Шварц, «Дракон», Марк Захаров, «времена не выбирают…» и все прочее.

Дальше Поэгли, сделав этот запев, возвращается к той теме, которая его интересует. К конкретной теме.

«…распиаренное аж выдвижением в президенты выступление Ивана Охлобыстина „Доктрина 77“ оказалось вовсе не рассказом о новой России, русском народе и Империуме и т. д., а всего лишь рекламой нового мобильного тарифа, который будет продаваться только в фирме, где „поп-заштатник“ (его собственное самоопределение) за немалую мзду служит креативным директором.

Я, признаюсь, сразу не поверил. И только прочитав охлобыстинское: „Мне по этому тарифу будет удобней разговаривать со своими единомышленниками“, понял, что наблюдаю „первого ученика“ во всей красе. Так что и скотиной Охлобыстина в подзаголовке не я назвал. Это у классиков Шварца — Захарова. Я бы назвал намного жестче».

Ну, это просто способ выразить свое негодование и избежать прямых называний, за которые могут в суд подать, и сделать отсылку к Шварцу и сказать, что это не я, а кто-то другой. И, опять, это не так интересно. Но дальше Поэгли пишет:

«Дело ведь не в купившихся на „Доктрину“ журналистах, со всей серьезностью обсуждавших, кремлевский ли это проект и насколько „национал-патриотические“ идеи востребованы в обществе. Если порыться в Сети, можно найти, что интернет-журнал „Мобильный контент“ сообщал о скором запуске тарифа „Доктрина 77“ еще 4 августа! Это наш прокол. И мы получили по заслугам».

Вот тут начинается горечь.

«Это наш прокол. И мы получили по заслугам. Дело в „единомышленниках“, как сам их называет Охлобыстин. Сам видел десятки выложенных в Интернете записей его выступления в Лужниках. Сам видел десятки блогов, на которых это выступление было расшифровано. Не говоря уже о 20 000 людей, купивших билеты в Лужники за 700 рублей. И полтора часа под дождем и ветром слушавших, как выяснилось, растянувшийся рекламный баян.

Стоит ли все это полученной мзды? Пусть каждый решает сам…

Напоминать священнику о воздаянии как-то глупо. Не геенной огненной же пугать… Ведь если совести нет, то и мучить она не будет. Кстати, привет всем исповедовавшимся „отцу Иоанну“. Боюсь, он впарит какой-нибудь кампании еще и тариф „Исповедальный“.

А то, что различные пиарщики, братья Охлобыстина по разуму, называют все это „гениальным рекламным ходом“, так именно этим, — пишет Поэгли, — пиарщики и отличаются от людей.

Именно так. Не от „обычных“ или „нормальных“ людей. А просто от людей».

И вдруг оказывается, что статья, начатая всей классической либеральной лабудой и заполненная журналистскими кульбитами, на самом деле пронизана не журналистскими упражнениями (это на первом плане), а за этими упражнениями вдруг ужас человека — хорошего ли, плохого, либерального, консервативного, тертого, не тертого, неважно, человека — перед лицом чего-то нечеловеческого.

«Именно так. Не от „обычных“ или „нормальных“ людей. А просто от людей»… «Этим-то пиарщики и отличаются от людей»…

И это не шутка, не журналистское упражнение. Это вдруг крик души.

Что там имеет на самом деле место с Охлобыстиным — неважно. Но предположим, что это так, как описывает Поэгли. Что это все такое?

А это вот в чистом виде постмодерн. Это ужас постмодерна, который проблематизирует всё именно так, как об этом говорит Поэгли. Речь идет не о патологичных людях и нормальных людях, а о людях и не людях. И речь идет о растерянности Поэгли, который говорит: «Ну, к совести-то невозможно… Ну, не геенной же огненной его пугать… Но что же делать-то, люди?! Как же мы купились! Мы-то думали: Кремль — не Кремль… патриотизм — не патриотизм… А это же просто реклама определенного тарифа — и всё!»

Ну, может быть, снова говорю, не всё. Я снова говорю — и теперь, наверное, более понятно, почему, — что я не хочу обсуждать Охлобыстина. Я хочу обсуждать этот ужас, распахивающийся в тот момент, когда люди действительно всерьез, оставаясь еще людьми, видят, что такое постмодерн.

И дальше перед этой постмодерновой штукой, которая готова быть чем угодно — этаким плазмоидом, антропоидом, который меняет облик в любую секунду… Об этом сказано было давно в классике:

Кем явится теперь? Мельмотом,
Космополитом, патриотом,
Гарольдом, квакером, ханжой..?

Вот эта способность являться кем угодно мгновенно… Строится некая конструкция…

Но ведь вопрос здесь поднят более серьезный: «Мы купились… Мы, тертые, знающие цену, — мы купились…» Но дальше он пишет: «Дело в „единомышленниках“, как их сам называет Охлобыстин. Сам видел… 20000 людей, купивших билеты в Лужники… за 700 рублей… под дождем и ветром слушавших рекламный баян…»

Ну, если вдуматься и чуть-чуть стряхнуть со статьи журналистский гламур, то статья-то страшненькая. Потому что постмодернизм проблематизирует подлинность. Подлинность вообще.

Это очень серьезный и глубоко идущий тип проблематизации. Отрицая метафизику, то есть конечные смыслы, ценности в любом, светском и несветском, их варианте, постмподернизм говорит:

«А если их нет, то откуда берется подлинность? Как вообще отличить подлинное от неподлинного? Мы сегодня вам сделаем такого героя, а завтра другого. Мы вам сегодня подсунем одну вещицу, а завтра другую. Вы сегодня поверите Ельцину, завтра Лебедю, потом еще кому-то, потом еще кому-то, а потом никому. И мы будем делать вас, как хотим, — говорят постмодернисты, — потому что вы потеряли интуицию подлинности. Вы не можете отличить подделку от натуральной вещи. А мы научились подделывать, как угодно. И будем продавать в качестве чего угодно и любых ценностей любое фуфло. Мы ценности для вас, идеалы и что угодно делаем на компьютере и всовываем в ваши мозги. Потому что вы уже давно — куклы, приложения к нашим компьютерам, и дурачить мы вас будем, как угодно. Вы, пипл, существуете для того, чтобы хавать то, что мы делаем. Пи-дженерейшн…» И так далее, и тому подобное.

Но ведь проблема — есть. Проблема есть, и она огромна.

Существует ли подлинность? Имеем ли мы право относиться к чему-то как к подлинному? Как вести себя людям, которые хотят во что-то поверить, к чему-то подключиться, вокруг чего-то построить какие-то общности, и каждую минуту думают: «А, может, это неподлинное? Может быть, это черти что и сбоку бантик?» Как шептала Татьяна Ларина, оказавшись в библиотеке Евгения Онегина: «Уж не пародия ли он?»

Ну, хорошо — пародия. А, может, он сегодня один, завтра другой, послезавтра третий, потом четвертый, потом пятый, потом шестой?..

Кто тут виноват? Пиарщики, которые так хорошо научились делать подделки? Или люди, которые потеряли способность к различению? К какому-то фундаментальному, главному, основному различению — между подлинным и неподлинным, между пародией и трагедией, между бытием и ничто, между «быть» и «иметь»? Эти различия стерты. И ослепший человек мечется, хватаясь за что попало. Или перестает метаться и говорит: «Да всё дерьмо! Все одним миром мазаны, все дурят голову нашему брату, чтобы что-нибудь с нас получить и как-нибудь нас где-нибудь запродать».

Так как же быть с проблемой подлинности в XXIстолетии, с интуицией подлинности, способностью человека различать подлинное и неподлинное?

«…И тут кончается искусство,
И дышат почва и судьба.»

Так есть «почва и судьба»? И есть у человека способность ловить это дыхание? «Вот тут уже „дышат почва и судьба“, вот тут начинается настоящее, вот тут существует подлинная страсть… Вот тут, тут и тут пойдут до конца, тут — остановятся на полдороге, повернут…»И так далее.

Когда-то, лет этак 17–18 назад, я встретился в Германии с одним из членов тогдашней российско-германской делегации Юрием Болдыревым, который произвел на меня впечатление. Делегация была достаточно высокопоставленная (я был тогда советником Хасбулатова и потому находился в этой делегации в Германии). Там были и ещё люди, которые произвели на меня незабываемое яркое впечатление. Я даже тогда подумал: «Ну, надо же — либеральные люди, а вроде как люди… И всё у них в порядке, и какая-то подлинность есть». Меня тогда в Юре тоже впечатлило какое-то человеческое начало. Было видно, что человек переживает происходящее и даже уже готовится к тому, чтобы сказать что-то типа экзистенциального «нет», крикнуть это «нет» — и каким-то образом сохранить в себе своё человеческое содержание.

Сейчас Юрий пишет в информационно-аналитическом издании Фонда «Историческая перспектива», называющемся «Столетие», некий кусок, который мне посвящён. Я не буду его зачитывать, потому что долго. И если бы это было, как у друзей Белковского, то можно было бы посмеяться, и обсудить, и поразвлечься. Но Юрий очень интересно и содержательно пишет. Говорит о том, что относится с огромным уважением и ко мне, и к системе моих взглядов… И дальше:

«Идет ли он на компромиссы с властью ради возможности действительно публично (а не сравнительно кулуарно, как вынуждены здесь делать это мы) проповедовать свои взгляды, которые, соглашусь здесь с ним, сейчас для России чрезвычайно актуальны? Наверное, идет. Так а кто бы позволил ему вообще на широкую аудиторию что-либо проповедовать, не апеллируй он к власти и олигархам? Нам же с вами не позволяют… На пользу ли делу эти его компромиссы? Не знаю, не могу судить за него, но и не тороплюсь осуждать. Может быть, системные взгляды, проповедуемые им, представляются ему важнее, чем конкретная искренняя или лицемерная и вынужденная (в рамках компромисса) оценка им того или иного политического деятеля… Даст ли он использовать себя во вред интересам общества в час „Х“, если в ближайшее время таковой наступит, мы не знаем — будем наблюдать. В политике, в которую включился Кургинян, кто кого переиграет никогда заранее не известно…»

Ну, прекрасный текст. Если бы он был в 10 раз менее комплиментарным, я его всё равно поблагодарил за то, что он содержателен. И я действительно испытывал и испытываю личные симпатии к Юрию, которого я не видел лет 18 или 19, и который потом выпал из демократической обоймы, и, насколько я могу понять (никогда за ним внимательно не следил), действовал удивительно порядочно и последовательно.

Я здесь даже согласен с Юрием, что политика — это искусство компромисса, и что на компромисс надо идти. Только хотел бы, чтобы было указано хоть на один компромисс, на который я пошёл за последние 19 лет. В чём заключался компромисс?

Я бы пошёл на компромисс ради каких-то целей. Я знаю, что есть компромиссы и компромиссы, и что без компромиссов политики нет… Но, во-первых, я никогда на них не шёл. А во-вторых, мне их никогда никто не предлагал. Власть никогда не предлагала мне идти с ней на какие-то компромиссы. Там, где нужно было огрызнуться против противников России, которые на этот момент оказались противником власти, власть могла с радостью предоставить мне эту возможность. Но это не называется «компромисс»…

Ни о каких компромиссах речь вообще никогда не шла. Где компромиссы? Я бы на них, повторяю, пошёл, но их нет, потому что они никому не нужны.

А логика такая: раз кто-то где-то выступает — значит, он пошёл на компромисс. Ну, а как может быть иначе?

И это очень понятная логика. Это как раз и есть логика постмодерна. Ожегшись на Охлобыстине, надо дуть на Кургиняна. Людей очень можно понять. Но это опять-таки связано с наличием или отсутствием последних дефиниций. Существуют тексты, последовательность позиции, и из логики этой позиции и того алгоритма, который был выбран, совершенно ясно: просто компромиссов не было…

Мне предлагали компромисс — один раз предлагали, я помню. Высокое лицо водило меня по Патриаршим прудам и говорило: «Знаете, ничего не нужно. Вы входите в правительство либеральное — Вас очень ценят… Вы только скажите, что в книге „Постперестройка“ Вы пошутили, это скетч. А дальше входите в любые правительства — всё, пожалуйста…»

Это называлось бы даже не «компромисс». Это называлось бы «идиотское предательство», при котором я теряю всё и неизвестно что приобретаю.

Чем это кончилось? Я сказал, что книга «Постперестройка» — это скетч? Я последовательно и на протяжении 20 лет развивал идеи, которые выразил в книге «Постперестройка», углубляя эти идеи, двигая их куда-то дальше…

Это путь. И когда идёшь этим путём от начала и до конца, то в какой-то момент оказывается, что возникают некие возможности. Неизвестно, как они возникают. Возникают и всё. И нужно для этого, в этом варианте, только одно — идти этим путём.

И если Юрий им пойдёт, то у него появятся возможности. И он не пойдёт ни на какие компромиссы. И он получит возможности, как это он в статье говорит, «развивать свои взгляды» и пр. Получит. И будет их развивать… Только сможет ли? Окажутся ли они в этот момент?

Если он будет идти подлинным путём, то окажутся.

Подлинность — это и есть путь. Вот ты идёшь и не сворачиваешь. И подлинность определяется по пути. Нет никакой особой проблемы в том, чтобы обнаружить неподлинность Охлобыстина. Для этого не надо обладать глубочайшей экзистенциальной интуицией или настоящим метафизическим чувством — там всё дышит неподлинностью, там просто путь весь строится из этих неподлинностей. Начинается одно неподлинностью, продолжается другое неподлинностью, поворачивается к третьей неподлинности. Там всё криком кричит, что подлинности не должно быть. И если даже говорить тут о религии — то это особая постмодернистская религия. Это адская смесь настоящей религии и весьма далеко идущей метафизической скверны.

Почитайте Пелевина, и всё будет понятно. Там ведь тоже есть и метафизический надрыв, и глумление. Надрыв, глумление… Надрыв, глумление… Хотите знать, что такое постмодернизм? Вот это. Хотите знать, что такое реакция человека, сохранившего в себе какую-то человечность на постмодернистский ад? Вот это Поэгли, прав он или неправ.

А дальше возникает вопрос о подлинности, о том, можно ли ответить на вызов постмодернизма в XXIвеке, или действительно царство имитации настолько преуспело во всём, что касается имитации, что подлинности быть не может вообще?

Постмодернисты сами говорят, что, может быть, единственная подлинность, которая есть, — это смерть. Является ли она подлинностью? Это глубочайшая проблема XXIвека, гораздо более глубокая, чем проблема труда и капитала. И достаточно сильно связанная с этой проблемой.

Принц Гамлет говорил: «Я помешан только в норд-норд-вест. При южном ветре я еще отличу сокола от цапли». Давно уже по этому поводу были у человечества некоторые предвидения. А сейчас ад раскрылся. И имя ему — постмодерн. И все мы стоим на краю бездны. И эта бездна поглотила страну.

В очередной передаче «Исторический процесс», посвященной пакту Молотов — Риббентроп, я обсуждал достаточно сложные проблемы, связанные с тем, что международное право того времени очень сильно отличалось от нашего. И что в этом пакте мы не совершили ни одной ошибки, не нарушили ни одну норму международного права.

Раздел территории, зон влияния — что это означает?

Раздела территории не было. Раздел зон влияния? Раздел зон влияния был между всеми. Секретные дополнения, протоколы были у всех. И т. д., и т. п. Мы спорили о том, являлись ли [советские] экономические поставки Германии фактом включения [CCCР] в войну (cпорить об этом смешно: Швеция не включалась в войну, при этом поставляла [Германии] легированную сталь), было ли это оправдано… И так далее.

И постепенно за всеми этими определениями и обнаружениями раскрывался ад. Иногда мне кажется, что люди, которые смотрят передачи, следят за обнаружениями, но не ощущают, какой за ними раскрывается ад. И здесь, в передаче «Суть времени», мне хочется поговорить об этом. Потому что об этом на телевидении, приспособленном для очень массовой аудитории, не поговоришь — слишком серьёзная тема… Но мы-то здесь собрались именно для того, чтобы обсуждать самые серьёзные, предельно серьёзные темы.

В чём состоит ад?

Оставим в стороне вопрос о том, что такое пакт Арита — Крейги, и почему зоны влияния делили японцы с англичанами (и кто только с кем чего ни делил), и как именно Польша сама входила на территорию Чехословакии… Всё это оставим в стороне. И подумаем о том, что было очевидно фактически всем 20–22 года назад…

Вот карта. Здесь находится Франция. Здесь находится Германия. Здесь находится Польша. А здесь СССР.

Германия атакует Польшу. Что может сделать СССР? [Говорят]: «Атаковать Германию».

Но СССР не может атаковать Германию, войдя на территорию Польши, потому что поляки немедленно повернут оружие против СССР. Поляки запретили нам пройти через территорию Польши, когда мы хотели помочь Чехословакии против Гитлера, и отрапортовали об этом Гитлеру. Поляки нас ненавидят. Они наш смертельный враг. И мы не можем помочь врагу, который нашей помощи не хочет, не приемлет, который считает нас опаснее Гитлера.

Что мы можем делать? К 17 сентября 1939 года польская армия разгромлена, правительство бежит, армия бежит, территория пустая. И нас предупреждают немцы, что там формируются Западная Украина, Западная Белоруссия, которые окажутся нашими смертельными врагами.

Мы входим на территорию. Между прочим, тем самым спасаем часть её населения от печей Освенцима.

Обвинять нас, врагов Польши, не имеющих с ней никакой договорённости, в том, что мы не ударили по немцам раньше, может только тяжелобольной псих. Безграмотный, тяжелобольной псих. И сейчас, в 2011 году, это все понимают.

А почему Франция, объявившая войну Германии, находившаяся в прочнейших отношениях с Польшей, являвшаяся её союзником (Польша была влюблена во Францию, Франция в Польшу), — почему Франция не ударила в тыл Германии, когда все войска были переброшены в Польшу? Почему Францию никто не обвиняет в том, что она является подельником Гитлера? Почему поляки не обижаются на Францию за то, что она с ними сделала? Ведь она обязана была нанести удар в тыл Германии, сдержать войска и пр. Но об этом вообще никто не говорит.

Я уж не говорю об Англии…

А по поводу нас на высшем международном уровне уже поставлен вопрос о том, что 23 августа [день подписания пакта Молотов — Риббентроп] надо признать днём начала войны, а соответственно нас — подельниками Гитлера, и вывести нас из числа победителей во Второй мировой войне. Вот ведь о чём идёт речь, а не о «делах давно минувших дней, преданьях старины глубокой».

Так кем же нужно было быть в конце 80-х годов, чтобы перед фактом того, что мы подписали абсолютно корректные дополнения (секретные, как и все дополнительные протоколы) к пакту, абсолютно аналогичному тем пактам, которые подписали все другие страны мира… Подписали после того, как французы, англичане отказались что-либо подписывать с нами, а самолёт Геринга стоял под парами, чтобы лететь в Англию, — кем же надо было быть, чтобы в этих условиях признать наши действия «преступными действиями параноика Сталина и сталинистов», этим признанием обречь на ад миллионы наших сограждан (которые теперь живут в аду, потому что их когда-то послали [в прибалтийские республики] жить и работать, а после этого назвали оккупантами), начать распад страны — и всё это сделать на абсолютно пустом месте!

Кем надо было быть? Что это были за депутаты? Это была только какая-нибудь будущая «Демократическая Россия»? «Народный фронт»? Это были коммунисты, это были ставленники номенклатуры, — и они все вместе это сделали? И они все вместе обрекли на ад ныне живущих и их потомков. А эти ныне живущие и их потомки — они не могли взять голову в руки посмотреть на то, что происходит? Это всё тот же вопрос о том, «хавает ли пипл»? Разум исчез? Что исчезло?

Это сегодня 90 % поддерживает то, что я говорю. А тогда, когда я говорил в точности то, что говорю сейчас, — это поддерживали 5 %. А все остальные ненавидели. Любые такие слова — и [тебя обвиняли в том, что] это «позиция номенклатуры»… Номенклатура сама и подбросила всё это дерьмо обществу! А общество орало, что номенклатура — это те, кто говорят: «Ребята, не ешьте эту поганую пищу, это „осуждение пакта Молотов — Риббентроп“».

Можно ли сейчас — по прошествии 20 лет — по-настоящему, экзистенциально, метафизически пережить ад той эпохи? Я не говорю — надо ли это простить. Я спрашиваю — можно ли это понять? И можно ли куда-то выйти из нынешней ситуации, не решив для себя метафизически, экзистенциально, как угодно ещё эту проблему — проблему распахнувшегося тогда ада, который является тем же самым адом потери различения между подлинным и неподлинным? Стёрты грани. Как говорит герой Шиллера: «Иль меж добром и злом, меж правдою и ложью стёрлись грани?»

Кто и как, какой тряпкой стёр эти грани у людей? Что случилось с разумом, с гражданственностью, с моральным, политическим чувством? Что произошло тогда?

То, что гады совершили подлость, понятно. Но почему на эту наживку клюнули? Наживку подбросили несколько людей, находившихся в теснейших связях с международными спецслужбами и чем-нибудь ещё похлеще — ТИГом, транснациональным империалистическим государством, как говорили левые в Италии.

Но все члены Съезда народных депутатов не находились в связях с транснациональным империалистическим государством и не были агентами иностранных спецслужб. Они были сутью своего времени.

И сотни миллионов, шедшие за теми, кто проклинал пакт Молотов — Риббентроп, тоже не были ни агентами, ни прислужниками. Они были сутью своего времени. И сутью своего общества. Великого общества, которое, тем не менее, оказалось в суперпагубном состоянии, про которое, как я уже говорил, было сказано: «Это общество „ням-ням“, которое может зарезать один волк».

Есть ли метафизика, есть ли окончательная опора для подлинности — этот вопрос мы ещё обсудим. Но ад же есть! Вот пахнуло им — и закричал Поэгли. А разве тогда не этим же пахнуло?

Раб от нераба (от гражданина) отличается не положением в обществе, а способностью различать, и не только подлинное и неподлинное, а очень и очень многое. Например, честь и бесчестие.

Читаю текст одного крупного журналиста, который рассуждает о том, будем мы дружить с американцами или не будем. Текст как текст, вполне такой либеральный и рассудительный, не лишённый иронии. А в конце текста говорится: «После того, как мы договоримся об этом, этом и этом, мы подадим американцам на десерт министра иностранных дел Лаврова».

Я это читаю, и у меня в душе что-то переворачивается — наверное, то же самое, что перевернулось в душе Поэгли (хочется в это верить)… Я разворачиваю все свои информационные калибры и по автору этой статьи из них шарахаю. Автор приходит в бешенство. А поскольку он по совместительству главный редактор одной из наших ведущих газет, он орёт: «Кургиняна никогда в газету не пускать!»… И т. д.

Я что, Лаврова защищаю? Мне что есть Лавров, что его нет… Я себя защищаю. Я не могу присутствовать при этой оргии, не отреагировав на неё.

Проходит сколько-то времени. Нахожусь где-то за границей, мне звонят: «Тут про тебя один публицист оранжевый написал не очень уважительно. Ну, ты знаешь, так, чуть-чуть, ничего особенного. Если хочешь, то ответишь ему. Мы его опубликовали — потому что так прикольно!» Это уже патриотическая печать…

Я говорю: «Ну, пришлите статью, я прочитаю».

Читаю — и мне становится дурно. Я беру телефон и начинаю в предельно нецензурных выражениях говорить, что я думаю о газете и обо всём остальном.

— Слушай, да ты такой обидчивый! Тебя задело то, что он там про тебя говорит?

— Да при чём тут то, что он про меня говорит! Он говорит, что Майкл Кентский станет царём России «при участии и под давлением внешних сил». Он говорит об этом в патриотической газете! «При участии и под давлением внешних сил» — это формула оккупации. Пусть он об этом говорит в «Новой газете» (он там упражнялся, кувыркался — и ради бога!), в «Московском комсомольце», где хочет.

— Как? Не может быть! Неужели? Да что же такое?

Оказывается, что в принципе уже нет готовности к различению. За 20 лет жизни случилось нечто: люди, для которых всё произошедшее есть ад, — начали в нём обживаться по законам ада. Они не могут всё время с невероятной остротой, такой, как 20 с лишним лет назад, переживать все пакости эпохи. А те, кто переживают их с такой остротой, невероятно быстро сходят в могилу. И тогда у остальных возникает эффект защиты и привыкания — тот самый, про который Раскольников говорил, обсуждая Соню Мармеладову: «Вечная Сонечка, пока мир стоит!.. Какой колодезь, однако ж, сумели выкопать! и пользуются! Вот ведь пользуются же! И привыкли. Поплакали, и привыкли. Ко всему-то подлец-человек привыкает».

Привыкает. «При-вык-нет», — говорит герой Чехова, переправляя через реку какую-то группу людей. И сразу видно, что он как Хорон переправляет их на тот берег.

«Привыкнет» — и возникает привыкание. Вот оно и стирает грани между подлинным и неподлинным, между честью и бесчестием.

Всегда было понятно, что не раб — это человек, у которого есть честь. «Ты трус, ты раб, ты мне не сын. Ты бежал с поля брани». Есть честь. А раб — это человек, который не понимает, что такое честь. Он не может ею руководствоваться. Потому что если он начнёт ею руководствоваться, он моментально умрёт, сойдёт с ума. Значит, он её так или иначе замораживает или вырывает из сердца — и тогда в душу проникает низость. Возникает дух предательства, смрад предательства.

Я нечасто читаю интернет… Но тут как-то недели три назад просто заглянул через плечо одного из работников моей организации и вижу (я как раз вёл дискуссию… с Крыловым?.. не помню, с кем, уже пять раз забыл), что на форуме переживающие за меня члены организации «Суть времени» говорят: «Ну, ладно, ладно, если его дискредитируют, то мы всё равно дальше без него пойдём!»

В следующей передаче я поговорил с этими «ребятами» один раз, и ребята решили, что нужно «для прогулок подальше выбрать закоулок».

Но человек-то, который это сказал, он уже раб. Он не понимает, что, с политической точки зрения, он должен сражаться против дискредитации, а не говорить: «Ладно, ладно, если … то мы…» Дальше на этом фоне особенно смешно звучит: «…то мы дальше пойдём». Никуда он не пойдёт, если он с ходу предал.

И тогда возникает самый ключевой и самый главный вопрос: почему же всё-таки гигантские сдвиги в нашем обществе не приводят к политическим результатам? Потому что на сегодняшний день эти сдвиги носят настроенческий характер. Это новые НАСТРОЕНИЯ. Этому надо радоваться. Эти настроения очень много значат. Но эти настроения не превращаются даже в умонастроения, тем более, в мировоззрение. А не превратившись в него, они не могут рождать мотивации. А не рождая мотивации, они не приводят к действию. И это первая проблема нашей эпохи.

Слишком долго, в течение 20 лет, менялись даже настроения. Мы должны быть счастливы, что они изменились. Но мы не должны на этом успокаиваться. Не должны. Потому что дальше идёт превращение настроений эмоциональных, разлитых в воздухе, общих, диффузных, хотя бы в умонастроения, насыщение этих настроений умом и чувством, более серьёзным, чем настроенческие вибрации («интенции», как говорят в науке).

«Чего-то хотелось: не то конституции, не то севрюжины с хреном».

Итак, настроения должны стать устойчивее, эмоционально насыщеннее и соединиться с умом, превратившись в умонастроения.

Умонастроения должны превратиться в мировоззрение.

Мировоззрение должно быть таким, чтобы пробуждать мотивационную сферу и её высшие этажи.

Пробуждённая же всерьёз мотивационная сфера должна быть настолько разогрета, чтобы могли осуществляться правильные, точные, конкретные действия. Причём эти действия должны носить сдержанный, спокойный, холодный и блестяще организованный характер. А для того, чтобы действия могли носить организованный характер, нужна организация не по настроениям, а на совершенно другой основе. И эту основу нам ещё предстоит создать. И к этому мы сейчас приступаем.

Пока что настроения таковы, что они рождают в лучшем случае достаточно слабые импульсы. В организацию входит поразительно много людей. Если бы эти люди разогрели свои настроения хотя бы до определённого мотивационного градуса и до определённой системы действий и могли бы распространять эти настроения из своего сердца и ума в окружающий мир, то всё уже было бы по-другому.

И когда я говорю о том, что это происходит не так в передаче «Суть времени», то я это говорю не потому, что мне что-нибудь нужно. Мне ничего не нужно.

Цитата на экране:

«Дело не в том, что мне нужны какие-то другие результаты голосования — и так всё более чем нормально. Дело совсем в другом. В том, хотят ли члены клуба „Суть времени“ завоёвывать новых сторонников, используя уникальный шанс, который им предоставляет программа „Исторический процесс“».

(Из выступления С. Е. Кургиняна на заседании клуба «Содержательное единство», 15.09.2011).

Я благодарен и так тем, кто себя блестяще ведёт. Благодарен обществу, которое не входит ни в какие организации и ведёт себя очень определённым образом от Камчатки до Калининграда. Я благодарен всем.

Я о другом говорю — о том, может ли настроение (и даже первый шаг с готовностью приступить к какой-то организованной форме деятельности) родить действие, в том числе и примитивное. А если настроение не рождает действие, то я по этому поводу а) скорблю и б) не опускаю руки, а говорю: значит, это надо поднять на новый этап. И понять, в чём же тут дело. Для этого существуют все интеллектуальные инструменты, которые мы создаём. Для этого существуем мы, потому что первая наша задача — увидеть реальность такой, как она есть. А вторая наша задача — эту реальность менять.

Как там процитировал Поэгли? «Времена не выбирают, в них живут и умирают».

Времена не выбирают, но те, кто умирают и умирали — наши деды и прадеды — меняли эти времена. А главное — вырывали страну из безвременья.

Блок по этому поводу писал:

«Не стерёг исступленный дракон,
Не пылала под нами геенна.
Затопили нас волны времён,
И была наша участь — мгновенна».

Вот из этой мгновенности безвременья наши прадеды вырывали страну. Прадеды и деды вырывали её, умирая и попирая смертью смерть.

Что же случилось потом? Об этом сейчас и надо поговорить.

Человек — это тонкая плёнка между тем, что мы называем «организованными формами существования рода человеческого», или «культурой», или иногда «цивилизацией» (не путать с другими вариантами того же самого определения; «цивилизация» — очень многомерный, многовалентный термин), и зверем. Считается, что именно в этой тонкой плёнке сосредоточено всё доброе, а всё тёмное и злое содержится ниже — в звериной, дочеловеческой толще.

Если бы это было так, то конструкция, конечно, очень страшная: тоненькая-тоненькая плёнка, которая еле держится, — и всё время прорывающиеся сквозь эту плёнку лавы дочеловеческого. Это очень совпадает с концепциями психоаналитиков — не важно, Юнга или Фрейда, тут весь вопрос в том, что такое подсознание. Но главное, что есть вот эта тонкая плёнка сознания, и под ней — гигантские, всё время готовые сокрушить её тектонические массы бессознательного.

Но эта картина сейчас, в первое десятилетие XXIвека (да и чуть раньше), не вполне точна. Всё, что мы называем «зверем», на самом деле явление более сложное. Всё это доприродное проникнуто отнюдь не одним только духом тьмы и агрессии, джунглей и войны всех против всех. Оно проникнуто и совершенно другим духом. Речь идёт не только о коллективизме, альтруизме, которые Конрад Лоренц нашёл в пределах дочеловеческих сообществ. Речь идёт и о большем.

Исследователи обнаружили эмоции, которые, как казалось, могут руководить поведением только отдельных высших представителей рода человеческого, в дочеловеческом сообществе. Они исследовали крыс (это очень известные эксперименты) и насыщали все их низшие фундаментальные потребности: в пище, воде, агрессии и так далее. Насытив все эти потребности, они предлагали крысе игру под названием «исследование лабиринта». Они актуализировали в крысе поисковую эмоцию — что происходит в этом лабиринте? Крысе ничего там не нужно — она не ищет там пищу, она не ищет там особь для совокупления, она не хочет никого порвать на части. Она просто хочет узнать, что там происходит.

Это называется «поисковая эмоция».

Для того чтобы исследовать силу поисковой эмоции у крысы, включался ток различного напряжения и силы. Среди крыс оказывались отдельные особи, которые шли на этот ток, даже если сила тока была несовместима с жизнью особи. Особь умирала на этом токовом барьере только ради того, чтобы продолжать поиск. То есть желание вести поиск оказывалось выше, чем инстинкт самосохранения. Подчёркиваю, это была крыса — не человек, в котором, естественно, все эти этажи эмоций оказались гораздо более мощными. Если дочеловеческое, крысиное существование — это маленькая головка такого рода эмоций с огромным раздутым телом «нижних этажей» (пища, агрессия и так далее), то предполагалось, что человек — это тело с очень раздутой головкой высших потребностей.

Тут и начинается теория потребностей. О каком типе человека мы говорим? Что такое человек?

«…Что значит человек,
Когда его заветные желанья —
Еда да сон? Животное — и всё».

Это Шекспир. Это сказано много веков назад.

Итак, когда мы говорим о том, что целью человека является благополучие, которое должно быть низведено к преувеличенному, гипертрофированному и, даже можно сказать, нормальному, но очень богатому насыщению потребностей: в сексе, пище, питье, удовольствиях, ещё чём-то, — мы действительно уверены, что у человека нет ничего другого? Что можно насытить эти потребности в человеке, и человек будет счастлив?

Что тогда мы имеем в виду под человеком? На какой системе аргументов, на каком теоретическом базисе основывается эта модель человека? Это что за человек как «машина удовольствий»? Кроме принципа удовольствий, то есть удовлетворения низших потребностей, ничего больше нет? А счастье «открывать новое»? А, наконец, любовь?

В начале цикла передач «Суть времени» я говорил о продаже первородства за чечевичную похлёбку. Что происходит с человеком, когда он продаёт первородство за чечевичную похлёбку? Он теряет способность любить. Теряя способность любить, он теряет безумно много — он теряет бытие. Он теряет то, что связано со способностью не «иметь», а «быть». Если кто-то помнит, я тоже говорил об этом в первых передачах данного цикла. Он теряет это, потому что любовь — это счастье отдавать и даже жертвовать. И это невероятное счастье, являющееся основой подлинности.

Человек, который любит Россию, свой народ — он не обменяет счастье этой любви на телефонный тариф. Если же он обменивает счастье любви на телефонный тариф — значит, он не знает, что такое любовь. И он может бегать куда угодно: из театра или кино в монастырь, а из монастыря — в пиар-компанию, а потом ещё куда-нибудь, к каким-нибудь буддистам, а от буддистов ещё к кому-то… Он может бегать куда угодно, у него пути нет. Он сбился с дороги. Он любить не может. Он бесконечно несчастен, потому что он лишён любви. Будучи лишённым любви, он не может отдавать. Он не может быть счастлив тем, что он отдаёт, — и внутри поселяется огромная пустота, которую надо чем-то заполнить. И тогда в эту пустоту надо засунуть как можно больше «иметь».

«Хочу иметь вот это, это, это!» — кричит героиня моего спектакля. Она кричит после того, как что-то вырвано, и она лишена этой способности любить. Что-то произошло с огнём любви. Он потух, он оказался ушедшим на какую-то бесконечную глубину, из которой никак не может всплыть. И вот тогда ужас безлюбости рождает необходимость компенсации в этом «иметь». И все эти домики, все эти машины, все эти дворцы, все эти яхты, вся эта лихорадка, все эти очереди в позднесоветских магазинах, перешедшие в эти «Джинсовые раи» и прочее, всё это потребительское безумие связано только с одним — с безлюбостью, которую надо чем-то заполнить. С гигантской внутренней каверной, которую хоть чем, но заткни, потому что когда там такая пустота, то просто страшно. Каждую секунду кажется, что туда войдёт уже окончательный ад.

Эти вечные эрзацы, это вечное упование на то, что каким-то образом можно будет… ну, если нельзя любить, то можно развлечься; если нельзя любить, то можно приколоться; если нельзя любить, то можно… Но главное, — что нельзя любить. И смысла жизни тогда нет.

Когда возникает любовь, вместе с нею возникает счастье жертвы, счастье дара и готовности отдать. Ты счастлив, что ты можешь отдать, а не получить.

Когда ты отдаешь, тебе возвращается нечто в виде ответной волны. Ты преодолеваешь то, что Маркс называл отчуждением. Ты обретаешь полноту человеческого бытия — и вместе с нею подлинность.

Человек, который сам не может любить, не может отличить подлинное от неподлинного. Его можно водить за нос как угодно до тех пор, пока ты снова в нём не зажёг огонь любви, или этот огонь не поднялся из каких-то последних глубин и не оживил его душу.

Тогда он всё поймёт. Он сразу увидит, в чём отличие суррогата от подлинности, чести от бесчестия. Любовь рождает в человеке состояние «быть». Отсутствие состояния «быть» рождает в человеке состояние «иметь». Человек, погружённый в «иметь», несчастен, он мечется в аду. Но он может в нём метаться с разной скоростью, в зависимости от того, насколько в нём можно разбудить хотя бы эту низкую мотивацию.

То, что предложили люди, взявшие на вооружение картину Ньютона (и, прежде всего, конечно, англичанин Локк), было связано именно с тем, как использовать вот эти метания в поисках возможности «иметь», как разбудить это «иметь», как разбудить всё низменное, и какие институты, учреждения, рамки надо этому поставить, чтобы оно тянуло наверх.

Позже на столетие или больше это всё будет соединено с теорией Дарвина. Но ещё задолго до Дарвина эта социальная модель была принята на вооружение как прямое следствие модели Ньютона.

Если мир — это безупречная машина, вращающаяся по определённым законам;

если всё подчинено дифференциальным уравнениям, а все территории гладки и предсказуемы, и всё это напоминает заведённый механизм;

если такова реальность;

если разум, наконец, открыл нам подлинную реальность — не ту, которую дают нам наши ощущения и суеверия, а подлинную реальность, открытую только разумному, и мы теперь понимаем, что это естественно в высшем смысле слова, это хрустальная беспощадная красота природы,

то всё должно быть естественно.

Разум и природа — вот то, что заменило церковные догмы.

Вот Евангелие модерна — разум и природа. Именем природы и естественного, открытого только разуму и этим очень сильно отличающегося от непосредственных ощущений, от заблуждений (все мы видим, что солнце встаёт и заходит, а на самом деле всё не так)… Вот этот настоящий мир, открытый только разуму, он беспощадно красив. И если следовать законам этого мира, постигая их, и перенести эти законы на законы социума, то можно достигнуть того, что в предыдущие тысячелетия считалось невозможным, — счастья человека на земле.

Ряд французских просветителей доходил до того, что человек будет бессмертен и в этом состоянии будет ещё и счастлив. Другие говорили о счастье как о главном проекте Нового времени. Раньше считалось, что счастье существует только в меру божественного вознаграждения по ту сторону. Здесь речь шла уже об ином. Но движение предполагалось ими за счёт того, что разбуженные «иметь» будут, сталкиваясь, рождать энергию. А эта энергия потянет вперёд.

«Да, это будет злая энергия! И что? Но она же потянет вперёд! Все эти столкновения родят восходящий поток».

Об этом говорилось прямо: «Пар может взорвать котёл, но если ты правильно котёл устроишь, то поезд побежит вперёд. Надо использовать только это, правильно использовать эту безупречную модель. А для этого надо отказаться от сострадания и от коллективизма, потому что только мечущийся индивидуум может хотеть по-настоящему. Только став индивидуумом и почувствовав себя отлучённым от связи, а значит, от любви и от всего, что даёт традиционное общество, он может возгореться до предельной алчности и захотеть иметь, иметь, иметь, иметь, иметь. А мы его организуем на законах разума, поставим ему рамки, создадим институты, учреждения, зададим правила игры. И он в этой своей низменной, отвратительной алчности начнёт творить благое дело: развивать производительные силы, двигать всё вперёд…»

Вот такой человек — имеющий, алчущий, помещённый в соответствующие социальные матрицы и принуждённый к беспощадному выполнению правил социально-ролевых игр, — есть актор Нового времени.

Тем самым этот человек изначально оказался вне того, что называется «быть».

Он мог пребывать в этом какие-то узкие полосы, стыдясь сам того, что он выходит за нормы и каноны великой новой эпохи — конечно же, эпохи, основанной на мощных социальных регуляторах. Но теперь эти регуляторы должны быть такие, чтобы человек не о любви думал, а думал о другом.

С древнейших времён в традиции существуют суд и милость. Так вот, всё оказалось построено на основе суда, права как воплощения этого суда. Милость оказалась отвергнута, не нужна. Она оказалась лишней в ньютоновско-локковской модели, которую затем начали проводить в жизнь Вольтер и его единомышленники. Это всё оказалось лишним.

Теперь вернёмся к советской трагедии и к советскому проекту. Если бы советского человека переместили на территорию «быть» до конца, то он на этой территории оказался бы действительно по-настоящему новым, он бы развернул те потенциалы и те мощности, которые даёт само понятие «быть». Но этого человека — по крайней мере, с хрущёвских времён, а, в сущности, и раньше — сдвигали на территорию «иметь».

А на территории «иметь» — свои законы. Нельзя выиграть у капитализма игру, находясь на его территории. Как только ты встал на территорию «иметь» и начал играть по правилам «иметь» — допусти грызню, допусти беспощадные убийства слабых, допусти законы эволюции, заставь работать всю жестокую машину «иметь». Тогда, может быть, она что-то и потянет вперёд до поры до времени. Невесть куда и невесть каким способом, но потянет.

Но если параллельно ты стал это «иметь» придушивать, то ты создал человека позитивного, более идеально мотивированного, чем на Западе, — и слабого. Потому что ты ни силу «иметь» в нём не включил (ты её придушил), ни силу «быть» в нём не включил (ты увёл его с территории подлинного коммунизма)… И что же ты после этого с ним собираешься делать?

Вот и возникло «общество „ням-ням“, которое может зарезать один волк». Вот и возникла интеллигенция, которая срубила сук, на котором сидела. Вот и возникло общество, которое поверило этой интеллигенции. Вот и возник перестроечный импульс безумия (будь он проклят во веки веков!), в ходе которого устраивались все эти оргии вокруг пакта Молотов-Риббентроп и прочего. Вот и возникло всё это.

И для того чтобы это избыть, это надо, во-первых, осознать. И, во-вторых, твёрдо понять, что делается в рамках нового проекта.

Мы остаёмся с антропологической моделью «иметь», остаёмся на территории этого «иметь», — и тогда допускам все страсти, все жестокости и все дикие игры, которые существуют в пределах «иметь»?

Или мы действительно возвращаем человека на территорию «быть» и мобилизуем в нём другую силу, другие потребности, другие мотивационные уровни, — но такие, которые делают этого человека сильнее, чем человек капитализма или, шире говоря, человек модерна.

Это должен быть другой человек. В раннюю советскую и сталинскую эпоху он всё-таки был другой. И поэтому мог вершить чудеса и выиграть войну. В позднесоветскую эпоху он всё больше и больше сползал туда. И это сползание не останавливали, потому что так было удобнее.

Теперь мы должны понять, что никогда больше, если мы восстанавливаем проект, мы не позволим возобладать чувству «иметь» на нашей территории Идеального. Мы действительно говорим о другом человеке и начинаем этот разговор с самих себя. С антропологических катакомб.

Мы можем действовать по принципу «быть»? Мы способны разворачивать все законы братства и солидарности? Мы способны жить по законам счастья и жертвы? Мы способны любить по-настоящему? Мы можем вернуть это чувство «любить» хотя бы в своей среде? А, вернув это себе, мы способны нести это за свои пределы?

Если мы на всё это не способны, то дело швах. Но я абсолютно убеждён, что мы способны. Абсолютно в этом убеждён.

И как только эта способность будет развёрнута по-настоящему и настроения превращены в нечто большее, все грани между подлинным и неподлинным, честью и бесчестьем восстановятся. Низменное уйдёт. И Россия сможет совершить не просто великие исторические деяния, она может открыть воистину новую страницу всемирной истории.









Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх