|
||||
|
«Записки из подполья» Федор Михайлович считал, что мечты «Белых ночей», когда он был связан с петрашевцами, – оказались снами, что он проснулся, что явь – каторга, жестокость и смирение, если эту явь сделать выносимой, то вот все, о чем можно мечтать. Средство выносить жизнь, казалось, давала религия. Но о ней даже с таким близким человеком, как Н. Страхов, Достоевский не говорил; он приходил к ней тогда, когда надо было утешать себя и сводить в романах концы с концами, в торопливые бессонные ночи. Принял его в Петербурге озабоченный брат Михаил. Михаил Михайлович держал табачную фабрику. Фабрика имела успех. Впрочем, Михаил Михайлович, кроме того, был литератором, и не бездарным; он хотел быть издателем. Братья, позаняв всюду деньги, открыли журнал «Время». Федор Михайлович всю жизнь мечтал об издательстве; он не только ненавидел А. А. Краевского, но и завидовал ему. Свою мечту он передавал своим героям. Издательством хочет заниматься Разумихин на деньги, которые оставила Свидригайлова. У Достоевского, как у студента Разумихина, были издательские, драгоценные, как казалось, идеи и убеждения, что он разбогатеет; пока надо перетерпеть. Началась домашняя потогонная работа. Делами заведовал Михаил. В «Литературных мелочах» Салтыков писал: «...есть настоящий Достоевский (Ф. М., автор «Мертвого дома» и «Бедных людей») и есть псевдо-Достоевский (М. М., автор «Старшей и Меньшой» и предприниматель журнала «Эпоха»)». Михаил Михайлович действительно был и автором «Старшей и Меньшой» и предпринимателем – он был обычным человеком своего времени. Журнал Достоевских имел большой успех. Про «Время» Достоевский писал брату своему Андрею: «...дела по журналу идут неслыханно хорошо». В этом же письме Достоевский сообщает, что он написал за эти два года до ста печатных листов. Издатели Достоевского сомневались в точности цифры, но к этому письму есть приписка Михаила Достоевского: в приписке говорится главным образом о братской любви, однако Михаил Михайлович, делая ее, конечно, видал текст письма, но не стал спорить с Федором Михайловичем. Сто листов, вероятно, были написаны. От остальных сотрудников тоже ждали самоотвержения; недаром Салтыков-Щедрин утверждал, что журнал составляется тремя людьми; он намекал, что «Время» производит опыты отучения сотрудников от пищи и бесплатного снабжения их одеждою. Вообще обвинения выдвигались настойчиво и были, вероятно, правильны, но не слишком разнообразны. В делах Федор Михайлович был легковерен, нервен, упрям, оптимистичен и злопамятен. Он ненавидел своих издателей и, как только получил в руки журнал, в котором занимал второе место, «Время», – сразу начал сводить счеты с Краевским, портрет которого дал в романе «Униженные и оскорбленные», напечатанном в новом журнале. Здесь он показал и безграмотность издателя, и его самоуверенность, описал его карету и тяжесть положения писателя, унизительность выпрашивания денег, истребительность подневольного труда. Достоевский драматизирует денежные отношения. Деньги для него недостижимое счастье, нечто неведомое. Е. Д. Штакеншнейдер писала о Достоевском 80-х годов: «...для изображения большого капитала огромной цифрой всегда будет для него шесть тысяч рублей.» Штайкеншнейдер ошибается: реальная сумма – три тысячи. Три тысячи спасают сестру Раскольникова: они получены в наследство от жены Свидригайлова. В романе «Подросток» три тысячи получает, и не без труда, от Версилова его дворовый – Макар Иванович Долгорукий и, удвоив процентами капитал, оставляет его своей бывшей жене. Только полторы тысячи зашиты на груди Дмитрия Карамазова, растратил он три, но полторы тысячи – это половина позора. Деньги недостижимы, как счастье, и в то же время в романах Достоевского их часто бросают и топчут, как будто уничтожают. В «Селе Степанчикове» помещик принес Фоме Опискину пятнадцать тысяч: «...Фока разбросал всю пачку денег по комнате. Замечательно, что он не разорвал и не оплевал ни одного билета, как похвалялся сделать; он только немного помял их, но и то довольно осторожно». Бросает в огонь большие деньги Настасья Филипповна, но деньги в огне не горят. Топчет в «Братьях Карамазовых» деньги капитан Снегирев. Растоптал он двести рублей: деньги оказываются «сплюснуты и вдавлены в песок, но совершенно целы». Герои Достоевского робко и неудачно пренебрегают деньгами. Федор Михайлович был убежден, что со своим деловым братом он победит Краевского, победит всех; он видел себя уже богатым. «Каторжники, – рассказывал Достоевский, – очень любят деньги, они им очень нужны, но они бросают деньги в игре, потому что приобретают еще большее, чем деньги – иллюзию свободы». Достоевский был и игроком. Вместо сказочных удач приходила тяжелая работа. Достоевский вложил в журнал и свой гений, и свое страшное трудолюбие. Михаил Михайлович был хозяин не легкий. В 1864 году цензура, по каким-то соображениям, не пропустила в «Современнике» рецензию Салтыкова на балет «Наяда и рыбак». Рецензия-сатира появилась в урезанном виде в «Отечественных записках» 1868 года. В первоначальном тексте давался проект нового варианта и упоминалось, что костюмы для балета сшиты «тем самым портным, который, взамен полистной оплаты, одевает сотрудников «Эпохи». «Эпоха» сменила «Время»; журнал был менее удачен, чем его предшественник, и режим труда у него был еще труднее. В либретто балета была салтыковская ремарка: «Вдали, в костюме слесарши Пошлепкиной, просит прощения аллегорическая фигура «Эпохино Семейство», окруженная стрижами». Пошлепкина, очевидно, просит прощенья за статью Страхова по польскому вопросу. Результатом помещения статьи было запрещение журнала «Время». Здесь удар нанесен не Михаилу Михайловичу, а Федору Михайловичу. Михаил Михайлович уже умер, и журнал выходил под фирмой: «Семейство М. М. Достоевского». Это и есть «Эпохино Семейство». Вот что пишет П. М. Ковалевский в своих воспоминаниях о Федоре Михайловиче: «При помощи родного брата Михаила Михайловича, собрал он кое-какие средства; взял на себя отдел полемики: нападал, отбивался, грызся и грыз; но положил в это дело и свое здоровье и последние средства и свои и брата (человека семейного), остался за барьером с долгами, с смертельным недугом, нажитым в Сибири, развившимся в редакции. Он сердился, а его противники смеялись, – и смех победил. Его журнал «Эпоху» Салтыков прозвал «юпкой» и членов редакции «стрижами»; сам Некрасов поместил в «Свистке» несколько смешных куплетов насчет «сухих туманов» и «жителей луны», по целым месяцам населявших книжки журнала. Когда же о сухих туманах повествовал «Свисток». Над жителями луны издевались еще больше, даже не прочитавши статей; а они затем именно и писались, чтобы доказать, что на луне никаких жителей нет. Бедный Достоевский от всего этого страдал глубоко; следы неприязни «Современника» видел там, где их быть могло не более, чем «жителей на луне». Такое отношение появилось не сразу. В рецензии на первый номер журнала Чернышевский в «Современнике» дал отзыв, в общем благожелательный. Приведу слова о журнале: «Мы желаем ему успеха потому, что всегда с радостью приветствовали появление каждого нового журнала, который обещал быть представителем честного и независимого мнения, как бы ни различествовало оно от нашего образа мыслей». Нравился Чернышевскому и состав первого тома журнала. Он хвалил роман «Униженные и оскорбленные». Про другие вещи номера он говорит: «В прозе мы находим статью г. Страхова «О жителях планет»... перевод трех рассказов Эдгара Поэ, рассказ г. В. Крестовского «Погибшее, но милое создание»; эпизод из мемуаров Казановы, – отрывок, в котором он рассказывает свое знаменитое бегство из венецианской тюрьмы, – выбор очень удачный: история этого действительного события имеет всю занимательность эффектнейшего романа». Таким образом, отзыв был благожелательный, но отношение скоро изменилось. Полемику начал Достоевский потом. Возникла история о «стрижах». Существовал поэт Ф. Берг. Он напечатал в первом номере 1863 года в журнале «Время» два стихотворения. Одно было названо так: «Из стихотворения «В тюрьме». В этом стихотворении описывается гранитная тюрьма, стоящая над водой: Там над землей туман сырой Стихотворение неважное, но пять четверостиший все же могли быть восприняты как какой-то намек на Петропавловскую крепость: Вон по стенам, склонен к волнам, Так стояли пушки на стене Петропавловской крепости. Все это хорошо знали в Петербурге и вне Петербурга, это могло в журнале, в котором принимал участие Федор Достоевский, напоминать о политических заключенных Петропавловской крепости. Но рядом напечатано стихотворение того же автора: Из-за моря птицы прилетали, Дальше начинаются сентиментальные строчки; приведу несколько четырехстиший. Эх, беда теперь нам, бедным птицам, Дальше следуют стихотворные жалобы, птицы хотят покоя: В камышах повьем мы, птицы, гнезды, Зто стихотворение пародировалось много раз. Одну из пародий приводил Ф. М. Достоевский и сам отвечал на нее тоже пародией. «Хотел было я правда вам стихи сочинить, в pendant к вашим, в которых вы сравниваете нас с утками и с разными птицами. Плавали в затишьях да в озерах тихия Да что, и ваши-то стихи я нахожу плохими, а уж у меня так ровно ничего не выходит. И, знаете, всё хореем, да и стыдно как-то: Век и Век и Лев Камбек, Вот все, что я выдумал, да, пожалуй, еще есть две строчки: Ро-ро-ро, ро-ро, ро-ро, В чем тут дело? Почему это стихотворение имело такой неуспех и почему самый журнал «Время» и его сотрудников прозвали стрижами? Стихотворение Ф. Берга представляет собою очень далекую переработку народной былины «Птицы», которая появилась в это время в издании П. Н. Рыбникова. Стихотворение носит в оригинале характер сатирический. Птицы разные, и занимаются они разным : одни десятские, другие казаки, третьи люди торговые, достатки у них тоже разные. У крестьянина на Руси Другая характеристика у сокола: Часто в деревню прилетает, Птицы былины недовольны, жалуются и сравнивают и судьбы русских птиц, и судьбы птиц заморских. Птицы Ф. Берга хотят одного: покоя, хотят уйти в туман и выводить там своих детей. Это уклонение от жизни и было тем признаком, по которому революционная журналистика узнала в журнале семейства Достоевских чужого; началась борьба и смех. Федор Михайлович Достоевский борьбу принимал, и ему казалось, что он лично столько вытерпел, что его уже ни в чем обвинять не могут, а между тем он был не только объективно виноват, но и субъективно виноват вместе со своим братом. Он защищался, и нападал, и отбивался. «О стрижах. – Мы давно об этом хотели сказать словцо, да все не хотелось связываться... И так знайте, что стрижи, по нашему мнению – очень хорошенькие птички: во-первых, они красивы, а во-вторых, предвещают ясную погоду. Вспомните начало одного стихотворения: Жди ясного на завтра дня: Предвещать ясную погоду – очень лестно, особенно теперь, в наше время. И кто же, – вы, – дали нам это названье! – Что может быть лучше ясной погоды, ясных, тихих, миротворных дней!..» К тому всему еще шло примечание, в котором имя стрижей сближалось очень спорно с одним местом из «Слова о полку Игореве»: «Се ветры Стрибожи внуци, веют с моря стрелами». Но дело шло не к миротворным дням. Шел спор об оценке политической ситуации. Ироническое названье «стрижи» приклеилось. Достоевский отвечал на насмешки полемическими статьями, полными необыкновенной ярости; полемика его со Щедриным начисто выходит из пределов обычной полемики, и обе стороны друг про друга говорят вещи неожиданные. Федора Михайловича в «Искре» называли Федор Стрижев: так приклеилось к нему прозвище, пущенное Салтыковым. Об этом будем еще говорить дальше. Но мы должны отделить Федора Михайловича Достоевского, которого мы сейчас читаем, от Федора Стрижева, который давно умер. Вина Достоевского была основана на его иллюзиях. Он думал найти независимую позицию между консерваторами и либералами, между западниками и славянофилами и оказался стрижом. Он стремился к независимости и попал в кабалу, и в письме к Врангелю Федору Михайловичу пришлось сказать впоследствии: «О, друг мой, я охотно бы пошел опять в каторгу, на столько же лет, чтоб только уплатить долги и почувствовать себя опять свободным». Что же произошло и почему так упорно обвиняли и даже обвиняют Достоевских в эксплуатации? М. Е. Салтыков в «Мелочах жизни» писал о «Хозяйственном мужичке»: «Мужичку все нужно; но главнее всего нужна... способность изнуряться, не жалеть личного труда... Хозяйственный мужичок просто-напросто мрет на ней (на работе). «И жена и взрослые дети, все мучатся хуже каторги». Салтыков рассказывал, как хозяйственный мужичок кормит соседей, пришедших к нему «на помочь», говядиной «с душком», чтобы меньше съели. Братья Достоевские, конечно, не мужички, но они мелкие буржуа, которые помирали на работе и старались выкрутиться, выбиться в люди, эксплуатируя самих себя и своих соседей. Вот на чем основаны все обвинения, в частности в том, что Михаил Достоевский платил за работу вещами, – обвинения, которые пережили десятилетия. Истина в этих обвинениях есть. В 1876 году «Новое время» перепечатало из «Дела» анекдот, что в 1862 году Щапов получил от Михаила Достоевского в счет гонорара кредит у портного, и кредит был невыгодный. Федор Михайлович отвечал в «Дневнике писателя» : «С тяжелым чувством прочел я в «Новом Времени» перепечатанный этою газетою из журнала «Дело» анекдот, позорный для памяти моего брата Михаила Михайловича, основателя и издателя журналов «Время» и «Эпоха» и умершего двенадцать лет тому назад. Привожу этот анекдот буквально: В 1862 году, когда Щапов не захотел более уже иметь дело с тогдашними «Отеч. Зап.», а другие журналы были временно прекращены, он отдал своих «Бегунов» во «Время». Осенью он сильно нуждался, но покойный редактор «Времени», Михаил Достоевский, очень долго затягивал уплату следующих ему денег. Настали холода, а у Щапова не было даже теплого платья. Наконец, он вышел из себя, попросил к себе Достоевского, и при сем произошла у них следующая сцена. – «Подождите-с, Афанасий Прокопьевич, – через неделю я вам привезу все деньги», – говорил Достоевский. «Да поймите же вы, наконец, что мне деньги сейчас нужны!» – «На что же сейчас-то?» – «Теплого пальто вон у меня нет, платья нет». – «А знаете ли, что у меня знакомый портной есть; у него все это в кредит можно купить, я после заплачу ему из ваших денег». И Достоевский повез Щапова к портному еврею, который снабдил историка каким-то пальто, сюртучком, жилетом и штанами весьма сомнительного свойства и поставленными в счет очень дорого, на что потом жаловался даже непрактический Щапов». Процитировав обвинения и неохотно признав, что «некоторые обстоятельства в нем не выдумка», Достоевский с раздражением протестует против извращения фактов: «Прежде всего объявляю, что в денежных делах брата по журналу и в его прежних коммерческих оборотах я никогда не участвовал... Тем не менее мне совершенно известно, что журнал «Время» имел блестящий по-тогдашнему успех. Известно мне тоже, что расчеты с писателями не только не производились в долг, но, напротив, постоянно выдавались весьма значительные суммы вперед сотрудникам. Про это-то уж я знаю и много раз бывал свидетелем... Наконец – в приведенном анекдоте я не узнаю разговора моего брата: таким тоном он никогда не говаривал. Это вовсе не то лицо, не тот человек... Брат мой был человек высоко порядочного тона, вел и держал себя как джентльмен, которым и был на самом деле. Это был человек весьма образованный, даровитый литератор, знаток европейских литератур, поэт и известный переводчик Шиллера и Гёте». Заметку свою Достоевский кончил словами: «Фу, какой вздор!» Отвечать на обвинения против Михаила Михайловича приходилось своим. В примечаниях к статье Н. Страхова «Воспоминания об Аполлоне Александровиче Григорьеве» Федор Михайлович писал: «Слова Григорьева: «Следовало не загонять, как почтовую лошадь, высокое дарование Ф. Достоевского, а холить, беречь его и удерживать от фельетонной деятельности, которая его окончательно погубит и литературно и физически»... – никоим образом не могут быть обращены в упрек моему брату, любившему меня, ценившему меня как литератора слишком высоко и пристрастно и гораздо более меня радовавшемуся моим успехам, когда они мне доставались. Этот благороднейший человек не мог употреблять меня в своем журнале, как почтовую лошадь. В этом письме Григорьева, очевидно, говорится о романе моем: «Униженные и оскорбленные», напечатанном тогда во «Времени», Если я написал фельетонный роман (в чем сознаюсь совершенно), то виноват в этом я и один только я». Федор Михайлович принимает всю вину на себя, потому что он работал, исполняя свою собственную мечту: ведь это он еще юношей уговаривал брата начать издательство. Очевидно, что если эти обвинения повторялись, то они имели какое-то основание, но так как повторялись одни и те же обвинения, то, вероятно, поводов для обвинения было не так много. Что же было? На гранитном берегу изломанного и узкого Екатерининского канала, угол Малой Мещанской, в доме, населенном жильцами, находилась редакция журнала «Время». Журнал делали братья Достоевские, работая сверх сил в ожидании неслыханных успехов. В Михаиле Михайловиче было много от предпринимателя, было много упорства и изобретательности, и Федору Михайловичу это нравилось. Он был буржуазен, мечтательно буржуазен, и мечтал разбогатеть на издательстве, или на карточной игре, или выиграв в рулетке. Деловитость Федора Михайловича фантастична, ложна, по-своему утопична. Черт в «Братьях Карамазовых» не был доволен своей жизнью и среди прочих проектов изменений ее мечтал о вселении в тело дородной купчихи. Федор Михайлович временами хотел вселиться в душу обывателя; болея неверием и жаждой веры, имея широчайшие перспективы, будучи осведомленным во всех литературных вопросах времени, он хотел издавать такой журнал, который всем бы понравился, и для этого печатал во «Времени» отрывки мемуаров Казановы, описания знаменитых процессов и бойкие романы А. Скавронского (Данилевского). Как будто удача пришла: объявляя подписку на 1863 год, редакция журнала «Время» сообщала: «Мы выступили на дорогу слишком удачно, чтоб не возбудить иных враждебных толков». Журнал составлялся усилиями нескольких лиц. Объявления о подписке превращались в статьи размером почти в пол печатного листа. Несмотря на сотрудничество Федора Михайловича Достоевского и Аполлона Григорьева, журнал не получался. К нему можно было бы приложить те слова, которые сказал редактор «Времени», обращаясь к журналу Каткова: «Вам хочется что-то создать, слепить, несмотря даже на непрочность и негодность материала. Вы хотите настойчиво уверить нас и даже себя, что ваш материал годен, и не видите, что все это грезы, и то, что вы хотите лепить, – не лепится». То понимание окружающего, которое было у Достоевского как у редактора «Времени», тоже было неправильно, и поэтому его журнал не лепился, хотя в работу шли самые разнообразные материалы. Журнал строился как журнал «для чтения». В нем печатались легкие романы Данилевского, статьи о ведьмах, судебные процессы. Все это делало журнал не слитным, именно потому, что рядом печатались вещи Федора Михайловича. С одной стороны, это был журнал Достоевского, с другой стороны, это был журнал обывательский. Та середина, на которой хотел построить свой журнал Достоевский, отмежевываясь и от Чернышевского и от Каткова, существовать не могла. Происходили какие-то беспорядочные полеты составителей журнала; недаром Салтыков-Щедрин назвал сотрудников журнала стрижами. Щедрин годами полемизировал с Достоевским, что прослежено в книге С. Борщевского «Щедрин и Достоевский». Но столкновение Федора Достоевского с Салтыковым-Щедриным не было столкновением злого с добрым, и питал Федор Михайлович к Салтыкову не только злобу, потому что он не был стрижом. Борщевский указывает, что Достоевский в черновиках «Братьев Карамазовых» дает черту, разговаривавшему с Иваном Карамазовым, мечту воплотиться в действительного статского советника. Действительным статским советником был Салтыков, и в черновиках это имя названо. Но Иван Карамазов связан с самим Достоевским. Черт – двойник Ивана, хотя черт с ним спорит. Значит, действительный статский советник Салтыков-Щедрин не только противник Федора Михайловича Достоевского, но и как бы часть его души, часть его сомнений. Недаром Салтыков-Щедрин печатал Достоевского в своем журнале («Подросток» был напечатан в «Отечественных записках»). Не надо отождествлять Федора Достоевского с Михаилом Достоевским. Федор Михайлович часто не хотел видеть мир вокруг себя, но он его не мог не показать в своих романах, и без него человечество, а не только Россия, многое не знало бы само про себя. Ошибка умной книги С. Борщевского основана на том, что в ней писатель Достоевский характеризован не раскрытием сущности его творчества, а систематизированными высказываниями писателей и их реплик в споре. Между тем высказывания Достоевского о самом себе, так же как и высказывания Салтыкова о Достоевском, – это всегда связано с действительностью, но это никогда не адекватно с действительностью. В художественном творчестве соответствует действительности само художественное произведение, и именно в той форме, в которой оно осуществлено. Эта форма сама создана действительностью, является средством познания действительности, и в результате художественное познание, мироощущение, закрепленное в художественном произведении, часто находится в противоречии с тем, что высказывает автор, и, конечно, с тем, что высказывают герои. Герои Достоевского близки к Достоевскому, но герои эти в то же время противоречивы, и они всегда спорят друг с другом. То, что мы считаем идеологией Достоевского, всегда дается в романах в сопоставлениях и опровержениях. То, что называется полифоничностью романов Достоевского, их многоголосность при отсутствии авторского решения вызвана тем, что противоречия действительности автором познаются, но решения этих противоречий автором не достигается. Поэтому автор как бы прячется за своих героев. В публицистической статье он прячется за цитату, с которой спорит. Статьи, полные предположений, отступлений, самоопровержений. Тот мир, который стоял вокруг Достоевского каменными своими стенами, Федору Михайловичу не казался прочным. Он считал, что все изменится и изменение придет в революции. Вот что написал об этом Достоевский через много лет после «Записок из подполья» – в «Подростке». Говорит Версилов, но за Версиловым стоит сам Федор Михайлович: «Начнется борьба, и после семидесяти семи поражений нищие уничтожат акционеров, отберут у них акции и сядут на их место, акционерами же, разумеется...» Последняя часть фразы – это и есть отказ Достоевского от веры, он не отрицает победы будущего, но в сомнениях своих сейчас же превращает за в против. Необходимость лучшего показана была Достоевским с невероятной силой, потому что он хотя и хотел отказаться от подвига и хотел быть таким пророком, который пройдет через город никем не упрекаемым, но таким не стал. Он хотел стать стрижом, лебедем в тумане – и не смог. Он хотел стать буржуа, смирным человеком, братом своего брата – и не стал. Спор за и против прошел через всю его жизнь. Всякая работа о Федоре Михайловиче должна исходить из того, что человечество признало этого писателя. Нельзя оскорбить Достоевского, не оскорбив само человечество во многих его великих путях и намерениях, но путь Достоевского включает в себя и поиски компромиссов, давно отвергнутых историей. Федор Михайлович считал, что он трезвый политик, а между тем в России горела земля, революция была возможна; иногда казалось, что она неизбежна. Федор Михайлович был в числе людей, которые не верили в эту неосуществившуюся явь. Можем ли мы сказать, что он уже был реакционером и только реакционером? В эпоху озорства реакции Достоевский оказывается за границей. Правда, мы видим, что он уехал от долгов, но ведь его не оставили, не выкупили и даже не освободили от подозрений и полицейского надзора. «Записки из Мертвого дома» целиком появились в журнале «Время» в 1861 году. Начато печатание было в «Русском мире» в 1860 году. Подписчики «Времени» получили перепечатку начала. «Зимние заметки о летних впечатлениях» появились во «Времени» в 1863 году. В названии как бы подчеркивалось, что впечатления уже переосмыслены, обсуждены. В следующем году в «Эпохе» – журнале, сменившем «Время», – появились «Записки из подполья». «Записки из подполья» – повесть-монолог, занятый вопросом об отношении героя к идеям его времени, идеям социализма и полный отчаяния. Перед показом подполья Достоевский посмотрел Европу, поэтому я говорю сначала об обоих произведениях вместе. В 1863 году Достоевский в первый раз поехал за границу, посмотрел страны, о которых он столько думал: он побывал в Германии, во Франции, в Лондоне, Женеве. Запад, который посетил Достоевский, был ему хорошо известен. В детстве он воспитывался на «Письмах русского путешественника» Карамзина и на переводных романах. Он сам говорил, что читающему русскому человеку Европа известна вдвое лучше, чем Россия, а может быть, «и в десять раз». Еще не умея читать, Федор Михайлович слушал, как родители его читали на сон грядущий черные романы Радклиф, исполненные ужасов и неожиданностей. Достоевский знал Англию Диккенса, Германию Гёте, Шиллера, Францию Бальзака, Виктора Гюго, Жорж Санд. Для него Европа осталась «страной святых чудес». И вот он увидал ее, как евреи увидали с гор землю обетованную, но увидал кладбище. «Зимние заметки о летних впечатлениях» – записи о разочаровании. Берлин оказался похожим на Петербург даже по запахам. Про берлинцев написал враждебно и общо: «сами берлинцы, все до единого, смотрели такими немцами». Очерк Достоевского полон записей о потерях и пропусках. В Лондоне он не видал собора св. Павла, в Кельне он не сразу понял красоту кельнского собора; чтобы понять, он вспомнил Карамзина и его ощущения при проверке чудес Европы. Достоевский ехал, чтобы увидеть и поверить. Несмотря на подготовку по журнальным статьям, размер разочарования был неожиданным. Немцы, немецкое самодовольство, русские путешественники, самодовольные англичане занимают в описаниях целые страницы. Достоевский вспоминает фразу скептического Фонвизина, который посмотрел в XVIII веке Францию и записал: «Рассудка француз не имеет, да иметь его почел бы за величайшее для себя несчастье». Федор Михайлович увидал другое: оказалось на Западе слишком много рассудка, но в паразитарной форме благоразумия. С изумлением пишет Достоевский о французских шпионах эпохи Наполеона III – то нахальных, то милых и любезных и даже похожих семейными добродетелями на гоголевских старосветских помещиков, В Париже Достоевский увидал буржуа в тот момент, когда собственник, забыв высокий слог и старину, полез прятаться под императором Наполеоном. Он увидел буржуазию торжествующую и испуганную. Буржуа изменился и стал торжествующим лакеем. Но не смел сразу пропозировать перед всем светом в роли полной красоты и совершенства. Буржуа испугался. Он выдумал себе Наполеона, выдумал маленькую, испуганную литературу, семейную жизнь с газончиками, фонтанчиками, фальшивой верностью, более чем поль-де-коковскими благородными любовниками. Он увидал, что буржуа себе не верит, хотя и совершенно благополучен; что, чем более буржуа благополучен, тем более он боится. Чего же боится французский буржуа? – спрашивает Достоевский. Неужели коммунистов? Да, именно коммунистов. Достоевского трудно было испугать: он знал каторгу и стоял на эшафоте. Скрибовской ловкой драматургии он, однако, испугался. А коммунистам он не верил. Глава о Лондоне в «Записках» называется «Ваал». В Лондоне все громадно, резко, все противоречиво. Лондон подавляет своей всемирной торговлей, всемирной выставкой и хрустальным дворцом. Достоевский и раньше все это знал, он не верил до конца: он был мечтателен, как каторжник. Казалось бы, что здесь есть своеобразное славянофильство, но западничеству Достоевский противопоставляет Базарова; он писал в «Зимних заметках»,: «С каким спокойным самодовольством мы отхлестали, например, Тургенева за то, что он осмелился не успокоиться с нами и не удовлетвориться нашими величавыми личностями и отказался принять их за свой идеал, а искал чего-то получше, чем мы. Лучше, чем мы, господи помилуй! Да что же нас краше и безошибочнее в подсолнечной? Ну, и досталось же ему за Базарова, беспокойного и тоскующего Базарова (признак великого сердца), несмотря на весь его нигилизм». Но Достоевский был против нигилистов, им овладела растерянность. Да, хрустальный дворец уже существовал, и не только в мечтах утопистов. Он блистал на выставке, стоя на холме над Лондоном. Чернышевский в романе «Что делать?» сравнивал будущие хрустальные здания с этим дворцом. Достоевский увидал «что тут-то уже достигнуто, что тут победа, торжество. Вы даже как будто начинаете бояться чего-то. Как бы вы ни были независимы, но вам отчего-то становится страшно. Уж не это ли в самом деле достигнутый идеал? – думаете вы; не конец ли тут?» Он увидал одичалый народ, голодных детей: «Ваал царит и даже не требует покорности, потому что в ней убежден». В Лондоне жил Герцен между отчаянием и надеждой, которую старый поэт когда-то назвал «памятью о будущем». В Париже еще можно верить, потому что там был страх. Лондон подымался, как стена. Правда, Чернышевский говорит, что все изменится, но когда это изменится... Как это все неверно для Достоевского, как предположительно. Мир выглядел безнадежно. Правда, есть люди, которые утверждают: «...настанут новые экономические отношения, совсем уж готовые и тоже вычисленные с математической точностию, так что в один миг исчезнут всевозможные вопросы, собственно потому, что на них получатся всевозможные ответы. Тогда выстроится хрустальный дворец. Тогда... Ну, одним словом, тогда прилетит птица Каган» («Записки из подполья»). Неверие доламывало Достоевского. Мир Запада уже достиг своего дворца – страшного и чугунного торжества. Этому верить не хотелось. Нельзя было верить, но тут экономические отношения все ясны, и только испуганное лицемерие французского мелкого собственника давало какие-то надежды на то, что мир еще не остановился. Надо представить себе, как на каторге человек мечтал о поездке в страну, где жили Фурье и Жорж Санд, в страну, где живет сейчас Герцен. Как он мечтал о Западе в Семипалатинске, в пустых стенах, где ночью горизонт окружен звездами, где днем на верстовых столбах дороги, ведущей в пустыню, сидели беркуты, потому что сесть им было больше не на что. А тут все полно, населено, окрашено, сверкает, играет фонтанами и фонтанчиками, зеленеет садами, краснеет черепицей. Говорили, что если нет у буржуа садика, в котором он мог бы лежать на травке, то делает этот человек или человечек маленький шерстяной коврик «под газон», лежит на нем и наслаждается. Пойди, стащи его с зеленого коврика. Это безнадежней петербургского тумана. Достоевский не любил Петербурга. Ему становилось ясным, что «Петербург продолжается в Европе», и еще безысходнее. Человек, который мечтал о Западе, который рассказывал об этих мечтах в «Белый ночах», написал «Записки из подполья». Прежде чем войти в это подполье, еще раз дохнем воздухом «Белых ночей» молодого Достоевского. В бедной квартире думал молодой фурьерист. Чуть ли не все мысли его, все мечты связаны с Западом: «Вы спросите, может быть, о чем он мечтает? К чему это спрашивать! да обо всем... об роли поэта, сначала непризнанного, а потом увенчанного; о дружбе с Гофманом; Варфоломеевская ночь, Диана Вернон, геройская роль при взятии Казани Иваном Васильевичем, Клара Мовбрай, Евфия Денс, собор прелатов и Гусс перед ними, восстание мертвецов в Роберте (помните музыку? Кладбищем пахнет!), Минна и Бренда, сражение при Березине, чтение поэмы у графини В-й Д-й, Дантон, Клеопатра е isuoi amanti, домик в Коломне, свой уголок, а подле милое создание, которое слушает вас в зимний вечер, раскрыв ротик и глазки, как слушаете вы теперь меня, мой маленький ангельчик...» Для того чтобы верить в счастье, русскому юноше середины XIX века нужна была и русская история, и вся Европа. Но Европа как будто кончилась. Достоевский отказывается верить в хрустальный дворец на лондонской выставке и в капитальное здание в Берлине и отказывается верить в то, что социалисты могут победить Ваал и с ним пошлость, злобу и все акции мира. Предсказывая поражение, предсказывая ложно, Достоевский одновременно видел, что тот, кто согласен на такое поражение, сразу же становится вне жизни, становится небывало плохим для самого себя, мучительным и ничтожным. Элементы прошлых верований ясны в «Записках», и это заставило Салтыкова-Щедрина назвать героя «Записок» «ублюдком». «Подобно дрянным ублюдкам, на первый взгляд обманывающим неопытного ценителя то красотою хвоста, то породистостью ушей, эти люди тоже обманывают его то взятою на прокат и на веру мыслью, то заимствованным выраженьицем; но, само собою разумеется, как только этот человек повернется к вам всею своею физиономией... то обаяние хвоста исчезнет немедленно, и слово «дрянь» само собой слетит с языка». Щедрин отождествлял Достоевского с героем подполья и в то же время узнавал в герое Макара Девушкина. «Представьте себе Девушкина, сидящего в сатанах! Вместо пламени, из глаз его лезет гной; вместо змеиной короны, на голове у него колтун; вместо яда, уста источают помои. «Матинька вы моя! Простите вы меня, что я так кровожаден. Матинька вы моя! Я ведь не кровожаден, я должен только показывать, что жажда убийства не чужда душе моей, матинька вы моя! Я бедный сатана, я жалкий сатана, я дрянной сатана, матинька вы моя!» Попробуем в анализе формы этой пародии представить себе, какой для Салтыкова была сущность творчества Достоевского. Здесь мы встречаемся со странной двойственностью: с одной стороны, писатели времен «Эпохи» – стрижи; в то же время четвертый стриж, Ф. М. Достоевский, оказывается Макаром Девушкиным и сатаной. Стрижи пронзают пространство, летая то высоко, то низко в разные стороны. Стрижи почти не могут ходить: они только реют, как бы качаются под небом. Из птиц, перечисленных в неудачном произведении Ф. Берга, в пародию прозвища попали не упомянутые в стихах стрижи. Робкие, беззаботные, испуганно-слабые, готовые на измену – такими представил либералов Салтыков-Щедрин. Макар Девушкин противоречив: в его речах-бормотаниях все время идут изломы решений; его растерянные слова могут дать представление о качании человека между озлоблением и сентиментальностью. Спор за и против был осмыслен Салтыковым как смесь разноречивых высказываний. Всякий образ – спор о предмете, всякий образ приблизителен; всякий образ сдвигает предмет, пододвигает его к другому. Так сблизились стрижи и обитатели ада, упрекаемые в сентиментальности. В споре с Достоевским Салтыков вскрыл противоречие, но, как нам кажется, вскрыл его неточно. В колебаниях Достоевского, обозначенных даже в сломах интонаций, в спорах героя и в скандалах, которые все время вспыхивают на страницах романов, в изломанном действии, которое напоминает полет птицы с обожженным крылом, сказывается мир, в котором живет Достоевский, с его точно увиденными противоречиями. Разум гениального человека взлетает и не может преодолеть тяжесть ранения. Н. Страхов, спокойный, осторожно ходящий по лестницам, философски образованный, берегущий свое спокойствие, – стриж настоящий. Михаил Михайлович Достоевский, верный брат, не отказавшийся в день отправки брата на каторгу от елки, брат, бросающий в суп издательства труд гения, – стриж. Федор Михайлович Достоевский, конечно, не стриж. Добролюбов точнее определил Достоевского, чем сделал это великий сатирик. «В произведениях г. Достоевского мы находим одну общую черту, более или менее заметную во всем, что он писал: это боль о человеке, который признает себя не в силах или, наконец, даже не вправе быть человеком настоящим, полным, самостоятельным человеком, самим по себе. «Каждый человек должен быть человеком и относиться к другим, как человек к человеку», – вот идеал, сложившийся в душе автора помимо всяких условных и парциальных воззрений, по-видимому, даже помимо его собственной воли и сознания, как-то a priori, как что-то составляющее часть его собственной натуры». Мы не только судьи Достоевского, мы его потомки и наследники его гения. Мы должны уметь отделять писателя от его героев. Макар Девушкин верил в добро, а если он перестанет верить, у него останется одно заиканье, которое действительно стилистически связывает Макара Девушкина с героем подполья. Посмотрим же, какие линии скрестились в этом произведении, от каких вопросов, от какой беды спрятался в подполье человек? Какую веру он потерял? Как родился двойник утописта – обитатель подполья? Роман Чернышевского стоял над русской литературой, как подъемный кран над стройкой. Роман «Что делать?» был написан в Петропавловской крепости и закончен 4 апреля 1863 года. Он был напечатан в журнале «Современник» в №№ 3–4–5 за 1863 год. В журнале «Эпоха», издаваемом братьями Достоевскими, Н. Н. Страхов хотел напечатать рецензию на этот роман; название рецензии было придумано бойкое: «Счастливые люди». Что поражало Страхова в романе Чернышевского? «Положительно, у нас не было в последние годы ни одного произведения, в котором было бы слышно такое напряжение вдохновенья. Какого рода это вдохновенье – это другой вопрос; но эти тридцать печатных листов как будто написаны за один присест, единым духом». Дальше Страхов иронически и растерянно пишет о том, что роман силен тем, что он представляет наилучшее выражение того направления, в котором написан. Героям романа, говорит Страхов, все удается: «Роман учит, как быть счастливым». На следующей странице Страхов говорит: «Вообще несчастий и неудач в романе не полагается». Эта рецензия была напечатана в «Библиотеке для чтения» в 1865 году с подписью: «Н. Косица», – тот самый псевдоним Страхова, в котором Салтыков заметил комическое сходство с названием птицы; сам Страхов не очень скромно, вероятно, хочет напомнить о пушкинском псевдониме – Косичкин. В книге Н. Страхов делает примечание: «Счастливые люди» были написаны для «Эпохи», но Ф. М. Достоевский не решился напечатать эту статью, и только года через два после написания она явилась в «Библиотеке для чтения», которую издавал тогда П. Д. Боборыкин». Действительно, в романе «Что делать?» рассказывается о революционерах, о людях новой нравственности. Эти люди одушевлены идеей будущего, идеей создания нового общества, и тем самым они являются победителями и сегодня. Они легко разрешают обычные трудности жизни. Для людей старого мира они не уязвимы, потому что те не понимают мотивов поступков новых людей и поэтому не могут предвидеть хода их действий. За всем этим лежит представление о социалистическом будущем, которое кажется героям решенным во всех подробностях. Будущее это изображено в знаменитых снах Веры Павловны. Сны подробно показывают человечество, пришедшее к коммунизму, победившее природу, живущее без ревности, собственности, в хрустальных зданиях. Достоевский «не решился» напечатать рецензию. Но в журнале «Эпоха» в 1864 году в первом и втором номерах были напечатаны «Записки из подполья», разделенные на две части: в первом и втором номерах было напечатано «Подполье», а в четвертом номере – «Повесть по поводу мокрого снега». Отмечалось, что эта вещь является своеобразной полемикой Достоевского с романом «Что делать?». В романе Чернышевский писал о будущем с точностью, которая пугала Салтыкова-Щедрина, потому что это была точность утопии. Чернышевский описывал огромное здание: «Но это зданье, – что ж это, какой оно архитектуры? Теперь нет такой; нет, уж есть один намек на нее, – дворец, который стоит на Сайденгамском холме: чугун и стекло, чугун и стекло – только». Герой «Записок» отвечает: он отвечает на сны Веры Павловны, он спорит с предчувствиями и несчастен в своих опровержениях. «Вы верите в хрустальное здание, навеки нерушимое, т. е. в такое, которому нельзя будет ни языка украдкой выставить, ни кукиша в кармане показать. Ну, а я, может быть, потому-то и боюсь этого здания, что оно хрустальное и навеки нерушимое, и что нельзя будет даже и украдкой языка ему выставить». В этом отрывке герой подполья утверждает, что он не верит в хрустальное здание; он даже согласен скорей войти в курятник, потому что курятник не требует от него морального признания. Но больше всего герой спорит со способом доказательства, который избрал Чернышевский с хладнокровьем ученого-революционера. Чернышевский доказывает, что человечеству выгоднее жить разумно, что правильно понятое эгоистическое желанье счастья приводит к счастью общему. Он называет его разумным эгоизмом. Герой Достоевского доказывает, что человеку вовсе не нужна выгода, что человек боится того, что дважды два – четыре превосходная вещь; «но если уж все хвалить, то и дважды два – пять премилая иногда вещица». Человек из подполья стоит за страданья, даже за зубную боль. Он утверждает, что в зубной боли можно тоже устроить себе наслажденье. Таким образом, человек из подполья отвергает будущее устройство мира как будто потому, что ему оно не нравится своей непреложностью, отсутствием в нем сомнений, оно кажется ему не соответствующим человеческой природе. В то же время человек из подполья связан с человеком из «Белых ночей». Он мечтал о счастье человечества, о праздниках на берегу острова Комо, о сцене в кустах, и сам тут же говорит, что тут была не только сцена в кустах, а нечто и большее, и в то же время он тоже мечтает о хрустальном здании: отвергается не только утопия, но и благоразумие, символом которого является капитальный дом: «А покамест я еще живу и желаю, – да отсохни у меня рука, коль я хоть один кирпичик на такой капитальный дом принесу! Не смотрите на то, что я давеча сам хрустальное здание отверг, единственно по той причине, что его нельзя будет языком подразнить. Я это говорил вовсе не потому, что уж так люблю мой язык выставлять. Я, может быть, на то только и сердился, что такого здания, которому бы можно было и не выставлять языка, из всех ваших зданий до сих пор не находится». В повести сперва даны захлебывающиеся признания героя, переходящие в разговоры о стене. После этого начинается разговор общего характера: герой отрицает само понятие «прогресс»; он полемизирует с Боклем, который утверждал, что XIX век – век мира и благоденствия. Но больше всего полемизирует он с Чернышевским, с его представлением о том, что собственные выгоды человека, эгоизм человека, разумно понятые интересы приведут к созданию хрустального здания. Эти слова о хрустальном здании проходят через всю книгу, хотя (этого не заметил даже Щедрин) герой не отрицает хрустальное здание, наоборот, он говорит: «Пусть даже так будет, что хрустальное здание есть пуф, что по законам природы его и не полагается и что я выдумал его только вследствие моей собственной глупости, вследствие некоторых старинных, нерациональных привычек нашего поколения». Я думаю, что здесь говорится о поколении самого Достоевского, которое мечтало о социализме. Отрицает герой не столько хрустальное здание, сколько другое: «Я не приму, – говорит он, – за венец желаний моих – капитальный дом, с квартирами для бедных жильцов по контракту на тысячу лет и, на всякий случай, с зубным врачом Вагенгеймом на вывеске». Отвергается чужой капитальный дом европейской цивилизации. С ней герой не согласен; но то, что герой хочет отказаться и от хрустального здания, делает его трусом и негодяем. Достоевский именно это и показывал. С верой в социализм гибла идея нравственности и способность к сопротивлению. Таким образом, перед нами герой, не только противопоставляющий себя идеям утопических социалистов, но и человек, который когда-то был рядом с ними. Он отказался, причем отказался не просто. Герой подполья говорит: «Ведь у людей, умеющих за себя отомстить... как это, например, делается?.. Такой господин так и прет прямо к цели, как взбесившийся бык, наклонив вниз рога, и только разве стена его останавливает». «Вниз рога» опустив, шли на стену зачинщики. Люди, которым завидует герой, перед стеной пасуют. А герой говорит другое: «Как будто такая каменная стена и вправду есть успокоение, и вправду заключает в себе хоть какое-нибудь слово на мир, единственно только потому, что она дважды два четыре. О, нелепость нелепостей! То ли дело все понимать, все сознавать, все невозможности и каменные стены; не примиряться ни с одной из этих невозможностей и каменных стен...» С каменной стеной, как нам кажется, примирялся благоразумный либерал. Для него невозможность сломать каменную стену, невозможность сопротивления – нравственное оправдание, примирение с положением. Герой подполья с каменной стеной не согласен, она для него не довод, но идти на нее «вниз рогами» он не может. Один он не может пойти на каменную стену и попытаться ее повалить. Бессилие становится его развлечением. Обитатель подполья не имеет ни имени, ни фамилии. Вещь написана монологом, и человек представляется просто как Я. Достоевский много раз в своих описаниях говорил о петербургском снеге. Мы помним снег на набережной Фонтанки. Погода как будто подготовила появление двойника. Город героя «Записок из подполья» окрашен голядкинской погодой. Вторая часть «Записок» так и называется: «По поводу мокрого снега». Перед нами человек, отказавшийся от идей своего времени; он неглуп, довольно образован, но забит погодой. Человек отсырел до плесени. Он ничтожен, зол, но и в публичном доме плачет, что ему не дают быть добрым. Сюжет построен на двойственности человека: с одной стороны, устами героя Достоевский спорит с Чернышевским и с направлением «Современника», с другой стороны, сам герой разоблачен своими сомнениями. Сталкивается герой с преуспевающими товарищами по школе, которую когда-то кончил, но один из товарищей (предмет зависти обитателя подполья) носит фамилию Трудолюбов и напоминает о моральном превосходстве автора «Современника». Вторая часть идет с эпиграфом, взятым из Некрасова, нарочно затянутым на 14 строк. Эпиграф кончается строкой: ...и т. д. и т. д. и т. д. И вместо подписи «Н. Некрасов» написано: «Из поэзии Н. А. Некрасова». Затянутость эпиграфа должка обозначать, что все это «болтовня» и «неправда». Последний эпиграф: И в дом мой смело и свободно А внизу написано: «Из той же поэзии». После первого эпиграфа рассказывается о том, как человек на Невском проспекте решился однажды толкнуть дерзкого прохожего. Мы увидим, что у Достоевского каменная стена – это понятие не архитектурное: это психологический запрет действия, невозможность преодолеть чувство своей недостаточности, отсутствие протеста. Человек из подполья – прямая противоположность вожакам, показанным в «Мертвом доме», и антитеза героям Чернышевского. Достоевский не верил вожакам, но он видит ничтожество и человека из подполья. Герой этот мог бы быть не социалистом, но все же человеком, живущим хоть сколько-нибудь достойной жизнью. Он мог хотя бы узнать разврат, но человек из подполья знает только «развратец». Герой ничтожнее Акакия Акакиевича. Приличная одежда ему нужна для того, чтобы быть таким, как другие; она помогает ему хотя бы иметь право ходить по улице. Во второй части «Записок из подполья» каменная стена реализуется в виде офицера, который идет, толкая всех, кроме тех, которые постарше чином. Герой не решается толкнуть этого армейца и юлит, уступая ему в последний момент дорогу. Он жить не может, потому что окружен стенами такого рода: «Иногда, по праздникам, я хаживал в четвертом часу на Невский и гулял по солнечной стороне. То есть я там вовсе не гулял, а испытывал бесчисленные мучения, уничижения и разлития желчи; но того-то мне, верно, и надобно было. Я шмыгал как вьюн, самым некрасивым: образом, между прохожими, уступая беспрерывно дорогу то генералам, то кавалергардским и гусарским офицерам, то барыням; я чувствовал в эти минуты конвульсивные боли в сердце и жар в спине при одном представлении о мизере моего костюма, о мизере и пошлости моей шмыгающей фигурки!» Дело идет о жизнеповедении, и для того чтобы сделать это ясным, приведу параллельный текст из Чернышевского. Герой Чернышевского Лопухов, как и Раскольников, ходил по частным урокам. Чернышевский пишет «Какой человек был Лопухов? – Вот какой: шел он в оборванном мундире по Каменно-Островскому проспекту (с урока, по 50 коп. урок, верстах в трех за лицеем). Идет ему навстречу некто осанистый, моцион делает, да как осанистый, прямо на него, не сторонится; а у Лопухова было в то время правило: кроме женщин, ни перед кем первый не сторонюсь; задели друг друга плечами; некто, сделав полуоборот, сказал: «что ты за свинья, скотина», готовясь продолжать назидание, а Лопухов сделал полный оборот к некоему, взял некоего в охапку и положил в канаву, очень осторожно, и стоит над ним, и говорит: «ты не шевелись, а то дальше протащу, где грязь глубже». Это написано программно. Зрительная сторона куска не сильна, но тенденция такая: осанистый пошляк, который идет навстречу тебе, – это не стена, ты ему дорогу не уступай. Толкни его: он упадет. Теперь вернемся в подполье. Офицер обидел человека из подполья, а тот мечтает пройти мимо него на равных правах. Офицер сворачивал с дороги перед генералами, но таких людей, как герой подполья, он просто давит, идя на них, как на пустое пространство. Герой пристает к самому себе в бешеной истерике, проснувшись в третьем часу ночи: «Отчего именно ты, а не он? Ведь для этого закона нет, ведь это нигде не написано? Ну пусть будет поровну, как обыкновенно бывает, когда деликатные люди встречаются: он уступил половину и ты половину, и вы пройдете, взаимно уважая друг друга». Тут и лексика героя униженная, напоминающая своими повторениями речь нищего старика Покровского из «Бедных людей». Встреча на улице – это не просто встреча, это ощущенье своей неполноценности. Человек, лучше одетый, лучше поставленный, более определенный в своем социальном положении, уже стена для обитателя подполья. Герой несколько лет сворачивает перед своим врагом на Невском проспекте, потом он занимает деньги, одевается дешево, но элегантно, тщательно обдумывая свой костюм, шьет себе своеобразную шинель Акакия Акакиевича, только воротник этой шинели не из кошки, а из бобра, правда, это поддельный – немецкий бобер. Наконец в таком костюме человек из подполья решается не уступить дорогу и толкает офицера на равных правах. Герою Гоголя Акакию Акакиевичу шинель нужна была для того, чтобы не страдать от холода. Герою «Бедных людей» не только шинель, но и ботинки нужны для того, чтобы быть похожим на остальных людей. Герой подполья без шинели, без нарядного платья не имеет дороги. Я так развернул описание этого случая на Невском, чтобы показать, что значил во времена Чернышевского поступок Лопухова. Герой подполья хочет побыть со своими преуспевающими товарищами: он направляется на обед по подписке, даваемый по поводу отъезда одного из его однокашников. Его принимают нехотя, почти из милости. Он хочет быть таким, как все, но его топчут. Он произносит дерзкий тост, чуть ли не вызывая одного из приятелей на дуэль, но никто не обращает на него внимания. Приятели уезжают в публичный дом. Он едет за ними на извозчике. Они не лучше человека из подполья, но благополучнее. Они все согласны на капитальный, хорошо оборудованный дом и выгодную службу. Мы разделяем презрение героя к ним, презирая и его самого за то, что он теряется перед ними, уступает им и в то же время цепляется за их жизнь. Человек из подполья мечтает о мести. Он хочет драться на дуэли с Зверковым, который его оскорбил, он хочет мстить ему хотя бы через пятнадцать лет. «Я отыщу его где-нибудь в губернском городе. Он будет женат и счастлив. У него будет взрослая дочь... Я скажу: «Смотри, изверг, смотри на мои ввалившиеся щеки и на мое рубище! Я потерял все, – карьеру, счастье, искусство, науку, любимую женщину, и все из-за тебя. Вот пистолеты. Я пришел разрядить свой пистолет и... прощаю тебя». Тут я выстрелю на воздух, и обо мне ни слуху, ни духу... Я было даже заплакал, хотя совершенно точно знал, в это же самое мгновенье, что все это из Сильвио и из «Маскарада» Лермонтова». А кругом падал мокрый снег. У Сильвио был противник, который должен был с ним драться. Но, вероятно, у Сильвио были и другие дела, и жил он без унижения в своем кругу, дожидаясь, пока созреет месть. Сложнее с героем «Маскарада». Его Достоевский вспоминает и часто и не точно всю свою жизнь. В «Дневнике писателя» за май – июнь 1877 года в главе «Об анонимных ругательных письмах» Достоевский пишет: «Наш анонимный ругатель далеко еще не тот таинственный незнакомец из драмы Лермонтова «Маскарад» – колоссальное лицо, получившее от какого-то офицерика когда-то пощечину и удалившееся в пустыню тридцать лет обдумывать свое мщение». Точно такого эпизода в «Маскараде» нет. Лермонтовской безоговорочной ненависти, лермонтовской целостности Достоевский завидовал, хотя и утверждал, что Печорин имеет черты «злобного самонеуважения». Достоевский завидует способности Печорина жить в одиночестве, считая это нигилистической чертой. Достоевский говорил про лермонтовского «Пророка» : « – Пушкина я выше всех ставлю, у Пушкина это почти надземное, но в Лермонтовском «Пророке» есть то, чего нет у Пушкина. Желчи много у Лермонтова, – его пророк – с бичом и ядом. Там есть они! И он прочел с желчью и с ядом: «Провозглашать я стал любви «Они» – это нигилисты. Речь о Пушкине направлена была и против Лермонтова, и против Толстого, пришедшего к мысли о необходимости революции. Достоевский звал к себе русских странников, но вряд ли он звал к себе Печорина. Не пойдет! Надо было снижать значение Лермонтова, потому что разговор шел о смирении и о том, кто такое «они», то есть имеют ли они продолжение в России, или бесы будут изгнаны и смирятся. А. Барсукова пишет 10 июня 1880 года письмо о речи Достоевского. Оно напечатано в первом томе сборника «Звенья». Барсукова подчеркивает: «Но что меня удивило, это то, что никто ни единым словом не упомянул о Лермонтове. Как будто его не существовало. Говорили о Жуковском, Карамзине, Дельвиге, Языкове, а о Лермонтове ни слова». Путь Лермонтова шел к революции, он тосковал и гордился своей тоской и неудовлетворенностью. Николай I не только убил Лермонтова, но и истоптал его поколение. Я занимаюсь здесь не вопросами о влияниях и заимствованиях, а выяснением того, что лежит за литературными упоминаниями. Вспомним слова Герцена. Людей, близких Достоевскому, Герцен понимал глубоко. Он говорил об их безмерном самолюбии, о том, что они слишком дорого оценивали свой подвиг; он увидел в отих людях «достоевщину», еще Достоевским не выраженную. «Страшный грех лежит на николаевском царствовании в этом нравственном умерщвлении плода, в этом душевредительстве детей. Дивиться надобно, как здоровые силы, сломавшись, все же уцелели... Молодые чувства, лучистые по натуре, были грубо оттесняемы внутрь, заменяемы честолюбием и ревнивым, завистливым соревнованием. Что не погибло, вышло больное, сумасшедшее... Вместе с жгучим самолюбием, прививалась какая-то обескураженность, сознание бессилия, усталь перед работой. Молодые люди становились ипохондриками, подозрительными, усталыми, не имел двадцати лет от роду. Они все были заражены страстью самонаблюдения, самоисследования, самообвинения, они тщательно проверяли свои психические явления и любили бесконечные исповеди и рассказы...» Это написано об Энгельсоне, но это более широко, чем характеристика Энгельсона. Герой подполья ушел от идеалов своего времени, поэтому он не только плохой, но и подлый человек, и это Достоевский раскрывает совершенно точно. Но новых идеалов он не смог предложить не только этому человеку, но и другим людям, более хорошим. Посмотрите, для Достоевского Байрон охарактеризован некрасовской формулой «муза мести и печали». Достоевский видит непрерывность процесса и не верит в победу этого процесса. Романы Достоевского посвящены анализу промежутков истории. Время остановилось, люди как будто умерли. Есть у Достоевского страшный рассказ «Бобок»: мертвые, лежащие в земле, оказываются мертвыми не до конца, но они остановлены в жизни смертью и вспоминают о прошлом. Они лишены забвения, они как бы мучаются мыслью о несовершенных подлостях. У молодого Достоевского герои иначе живут, иначе думают; они не помнят о том, о чем все время думают герои позднего Достоевского. Историческая обстановка дала героям самозамкнутость; отсюда их самоанализ и упоение отчаянием. Потом самозамкнутость, изолированность героя была прославлена как монастырь старца Зосимы. Если нет идеала, надо ездить с приятелями в публичные дома. Но ты беден, у тебя нет карьеры, тебя не берут в компанию. Приятелей в публичном доме не было. Герой обрадован, он не должен совершать поступка. В результата обижен, взял проститутку и начал говорить с ней. Вопрос о проституции в это время широко обсуждался. Мы знаем, как ставили его в журнале «Современник». Стихи Некрасова мы видим в эпиграфах ко второй части «Записок». Эти эпиграфы, как мы уже говорили, приведены для опровержения их. Развернуто тема о проституции была дана в романе «Что делать?». Одна из глав этого романа имеет название «Рассказ Крюковой». Крюкова – мастерица артели Веры Павловны, бывшая проститутка. На улице она пристала к Кирсанову. Тот пришел к ней и заметил, что она больна туберкулезом, заинтересовался его, пожалел, помог выкупиться от хозяйки, заплативши за нее семнадцать рублей долгу. Рассказ Крюковой очень точен и не представляет собою идеализации судьбы проститутки. Девушка, которую выкупил студент, не сразу влюбляется в него; она сперва живет, принимая мужчин, но не всех, а пять-шесть знакомых, считая, что это уже очень большая разница. Это дано у Чернышевского точно и трогательно. Крюкова любит Кирсанова, и тот почти любит ее. Таким образом, она соперница Веры Павловны. Вопрос о преодолении ревности, которая поставлена во всем романе и у мужчин решается отношениями между Лопуховым и Кирсановым, у женщин – отношениями между Крюковой и Верой Павловной. Лиза, входящая в жизнь человека из подполья, конечно, принята им не так, как Кирсанов принял Крюкову. Две встречи обитателя подполья с Лизой построены если не на пародировании, то на противопоставлении истории героини Чернышевского, которая тоже имела две встречи с Кирсановым. Обитатель подполья начал вести с Лизой разговоры, которые в это время были приняты. Обитатель подполья болен мыслью, что над ним смеются. Женщина, слушая его, сделала замечание, что он говорит как из книжки. Обитатель подполья все время набавляет и делает все отвратительней детали будущей судьбы женщины. Он рассказывает про пьяную проститутку, которая сидит среди площади на мостовой. Толпа смеется над ней. Женщина – опухшая, грязная – бьет соленой воблой о булыжник. Эта сцена очень точно запомнилась Достоевскому, как увиденная или созданная. Он ее вспоминал неоднократно. Рядом с образом Сони Мармеладовой, еще молодой и сохранившей какую-то внешнюю привлекательность, в черновиках «Преступления и наказания» есть другой набросок дочери чиновника. Приведу отрывок из записной книжки: «Дочь чиновника мимоходом, чуть-чуть и оригинальнее вывести. Простое и забитое существо. А лучше грязную и пьяную с рыбой...» Лиза растрогана разговорами обитателя подполья и показывает ему письмо, написанное к ней каким-то студентом-медиком. Человек зовет ее к себе, он рассказывает ей свою жизнь; она начинает жалеть его, и после этого он чувствует себя еще униженнее, чем эта женщина. Он хочет ее оскорбить. Дает ей деньги. Она от него убегает. Аналогия с историей Крюковой в «Записках из подполья» проведена очень точно. У Лизы, как и у Крюковой, больная грудь; Крюкову любил Кирсанов – студент-медик; у Лизы есть письмо от студента-медика, и это письмо она показывает герою подполья. Все это поддерживается, как мы уже говорили, системой эпиграфов и связано с тогдашней проблематикой: вопрос о судьбе падшей женщины брался как вопрос о значении нравственности вообще, и Достоевский в журнале «Время» напечатал такую повесть. Десятирублевка, которую сунул герой подполья Лизе, является его надуманным оскорблением, настаиванием на том, что перед ним именно проститутка, опровержением всех разговоров и слез. Характеристика обитателя подполья дана в его монологе. Человек рассказывает о себе, все время старается оправдаться, как бы пофорсить и сейчас же себя разоблачает – и так громоздит сам перед собой одно унижение на другое. Это гибель отступника. Герой подполья мечтал о другой жизни, потом перед ним стала стена. Примириться со стеной он не умеет. Ломать стену, как Чернышевский, он не может, и его внутреннее содержание – самоунижение. Вот мы говорим, что существуют эпохи, в которых есть революционная ситуация, а революция не приходит. Революционная ситуация, ожидание иного мира было совершенно реальным в 1848 году. Что происходит при задержке истории, когда событие может совершиться, но не совершается? Определенная часть людей становится людьми подполья. Как сам Достоевский объяснял для себя своего героя? Он говорил, что все объясняется разрывом между сознаньем и возможностью. Приведу цитату: «Только я один вывел трагизм подполья, состоящий в страдании, в самоказни, в сознании лучшего и в невозможности достичь его... Что может поддержать исправляющихся? Награда, вера? Награды – не от кого, веры – не в кого?..» Сбоку этого текста приписка Достоевского: «В этом убедятся будущие поколения, которые будут беспристрастнее, правда будет за мною. Я верю в это». Достоевщина состоит в сознании невозможности, неправильности существующего, в сознании каменной стены, стоящей поперек дороги, ощущении идеала и в сознании невозможности его достичь. Идеалы в большой мере остались прежними. Прежними остались и черты презрения к обычной жизни, но содержанием жизни стало выстаивание перед каменной стеной, это самоутоление собственным несчастьем, анализ неправильности своего положения. Достоевский не считает положение своего героя правильным общечеловечески. Он своего героя казнит, презирает. Положение человека, который отказывается от пути к идеалу, определяется не тем, и главным образом не тем, что идеалы потускнели. Герой и в подполье влюблен в мечту о хрустальном здании, но невозможность достижения этого идеала приводит к самоуслаждению от топтания мечты. «Зубная боль», о которой говорил Достоевский, была в сердце. Достоевский показывает своего героя ничтожным, то есть он считает идеал необходимым. Позднее он будет пытаться изменить идеал, но это в данном моменте анализ отчаяния, а не отказ. Произошло так, что к подполью Достоевский пришел после того, как посмотрел на Запад. На Западе ясен был страх буржуа перед коммунизмом. Достоевский не поверил, что в этом страхе для мира есть надежда. Он видел старый мир гибнущим, считал, что эта гибель близка. Впоследствии он это связывал для Запада с войной. Но будущего для Запада он не видел. Для России он считал, что здесь старому не угрожает гибель, и хотел в старом увидеть новое, но это не приносило ему утешения. Впоследствии Достоевский проповедовал, что надо идти со смиренными, с тихими, но он тихих видал. Они были похожи на Аким Акимыча. Жажда нового осталась, но вера в новое изчезла. Предстояла эпоха войн и революций. Старый мир был опровергнут, но ему предстояло не только долголетие, но долговечность. Ему суждено было прожить на Западе не меньше ста лет. В русскую революцию Достоевский не верил, хотя многое в ней понимал и писал о ней непрестанно, непрестанно опровергая. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх |
||||
|