• Очарование первого знакомства
  • Гнездо, где появилась птица
  • Дорога в будущее
  • «Notre fille trouve grande approbation»
  • «Никогда мы не говорили между собою на языке любви»
  • «У меня были хорошие учителя: несчастье с уединением»
  • Домашние университеты
  • О Павле, сыне Петра
  • Маленькие секреты о том, как понравиться великому народу
  • «Я буду царствовать или погибну»
  • Славная революция 28 июня
  • Ропшинская драма
  • Тяжесть царского венца
  • «Шлиссельбургская нелепа»
  • «Я работаю как лошадь»
  • «Наказ» и Кючук-Кайнарджийский мир – еще два шага к славе
  • Героиня в толпе героев
  • Долгое прощание с «кипучим лентяем»
  • Незаменимый циклоп без панталон
  • Тень России над Босфором
  • «Гватемала – гать малая», или Слезы Польши
  • Блеск северной звезды
  • Абсолютизм с человеческим лицом
  • Жестокие шутки природы
  • «Из бывшего утиного гнезда, ныне Санкт-Петербурга»
  • О «тяжелом багаже» и счастье быть бабушкой
  • Осенняя гроза над царскосельским парком
  • Глава 5

    Владычица Севера: Екатерина Вторая

    Очарование первого знакомства

    Французский посланник граф Л. Ф. Сегюр быстро шел по залам Зимнего дворца на свою первую аудиенцию у Екатерины II 23 сентября 1785 года. Он волновался, тщетно пытаясь вспомнить слова официальной приветственной речи, которую ему предстояло произнести перед императрицей. Поспешим за графом, чтобы не опоздать к началу аудиенции…

    Пройдя ряд комнат, он оказался перед закрытой дверью, «которая вдруг отворилась… и я, – вспоминал впоследствии Сегюр, – предстал перед императрицей. В богатом одеянии стояла она, облокотясь о колонну. Ее величественный вид, важность и благородство осанки, гордость ее взгляда, ее несколько искусственная поза – все это поразило меня, и я окончательно все позабыл».

    Первое свидание с русской императрицей на многих действовало ошеломляюще. Опытные государственные мужи, дипломаты, полководцы бледнели и терялись. Знаменитый Дени Дидро просто впал в оцепенение; давний заочный приятель Екатерины, барон Гримм, и тот пришел в замешательство, когда в 1774 году впервые предстал перед нею.

    Смутиться было немудрено: посетители оказывались перед женщиной необычайной, поразительной, слава о которой треть века гремела по всему миру. И ее величественный облик, к тому же – на фоне сияющего великолепия Зимнего дворца, соответствовал этой славе. Но проходила минута-другая, и спокойный, дружелюбный, даже ласковый тон императрицы все преображал – лед смущения и скованности таял, и вскоре новый знакомый Екатерины чувствовал себя рядом с нею легко и свободно. Ее простота в сочетании с внутренним достоинством – вот что поражало собеседника уже в первые минуты общения. Все это так не соответствовало ходячим представлениям о Великой Екатерине, Семирамиде Севера! «Принц де Линь, – писала Екатерина Гримму в 1787 году, – признался мне, что в первое свое путешествие он ожидал увидеть во мне женщину большого роста, неподвижную, как железная спица, выражающуюся не иначе, как сентенциями, и требующую, чтобы ей постоянно удивлялись, что он был очень рад, что ошибся и нашел существо, с которым можно разговаривать и которое само умеет болтать».

    Проходило еще какое-то время, и посетитель, приглядевшись к Екатерине, мог заметить, что она совсем не красавица. Фавье – секретарь канцлера Михаила Воронцова – суров к нашей тогда тридцатипятилетней героине: «Никак нельзя сказать, что красота ее ослепительна: довольно длинная, тонкая, но не гибкая талия, осанка благородная, но поступь жеманная, не грациозная; грудь узкая, лицо длинное, особенно подбородок, постоянная улыбка на устах, но рот плоский, вдавленный; нос с горбинкой; небольшие глаза, но взгляд живой, приятный; на лице видны следы оспы. Она скорее красива, чем дурна, но увлечься ею нельзя».

    Другого мнения о Екатерине был английский дипломат граф Джон Бекинхэм. Он не увидел на ее лице следов оспы, поскольку Екатерина ею никогда не болела, но согласился с Фавье, что «черты лица ее далеко не так тонки и правильны, чтобы могли составить то, что считается истинной красотой». И все же, по его мнению, она очаровательна: «Прекрасный цвет лица, живые и умные глаза, приятно очерченный рот и роскошные блестящие каштановые волосы создают, в общем, такую наружность, к которой очень немного лет тому назад мужчина не мог бы отнестись равнодушно, если только он не был бы человеком предубежденным или бесчувственным… (Екатерине тогда было тридцать три года – возраст весьма почтенный по критериям XVIII века. – Е. А.) Она была, да и теперь остается тем, что часто нравится и привязывает к себе более, чем красотой. Сложена она чрезвычайно хорошо, шея и руки ее замечательно красивы и все члены сформированы так изящно, что к ней одинаково подходит как женский, так и мужской наряд. Глаза у нее голубые, и живость их смягчена томностью взора, в котором много чувствительности, но нет вялости. Кажется, будто она не обращает на свой костюм никакого внимания, однако она всегда бывает одета слишком хорошо для женщины, равнодушной к своей внешности».

    Прошло еще три десятилетия, и другой гость Екатерины – граф Штернберг – записал в памятной книжке почти то же самое, что и его предшественник: «Императрица среднего роста, крепко сложена и довольно полна, что затрудняет ее походку. Оживленные молодостью черты ее, должно быть, были очаровательны: овал лица несколько удлинен, подбородок немного выдается, уста приветливо сомкнуты, изогнутый, хорошо очерченный нос сообщает лицу нечто серьезное, при этом у нее влажные, оживленные глаза и высокий лоб». В одном, пожалуй, ошибся наблюдатель – это бы несомненно вызвало нешуточный гнев Екатерины – нос ее считался совершенным. Он был не только не изогнутым, но абсолютно прямым, греческим, и Екатерина не без гордости писала, что в профиль она – вылитый Александр Македонский. В этом действительно можно убедиться, разглядывая камеи екатерининской коллекции в Эрмитаже.

    Вернемся на аудиенцию. Вслушавшись в то, что она говорит на изящном французском, гости делали вывод, что императрица – умница, ее знания обширны, суждения о предмете глубоки и оригинальны. Принц К. Г. Нассау-Зиген, сопровождавший Екатерину во время ее путешествия в Крым в 1787 году, писал с придыханием восторга: «Поистине, я восхищен ею, с каждым днем все более и более, трудно представить простоту ее обхождения. Разговор ее очарователен и когда он касается серьезных предметов, то меткость ее суждений свидетельствует об обширности и правильности ее ума. Она бы была самым привлекательным частным человеком».

    А вот она весело засмеялась шутке собеседника, что-то ответила ему в тон, и стало ясно, что Екатерина обладает тонким чувством юмора, а веселый, заразительный смех ее говорит о характере легком, натуре оптимистичной и жизнерадостной. Так это и было. Чуть ли не главным своим свойством Екатерина считала оптимизм, или, как тогда говорили, – веселость. «Надобно быть веселою, – писала она в 1766 году давней подруге матери, госпоже Бьельке. – Только это одно все превозмогает и переносит. Говорю это по опыту: я много переносила и превозмогала в моей жизни, однако смеялась, когда могла, и, клянусь Вам, что в настоящую минуту, когда у меня столько затруднений в моем звании, я охотно играю, когда представляется случай, в жмурки с моим сыном и часто без него». В этом проявлялась не только природа. Екатерина была убеждена, что в оптимизме выражается гений человека. Узнав, что Фридрих II – человек веселый, она заметила, что черта эта, несомненно, – от чувства превосходства, и вообще, «был ли когда великий человек, который бы не отличался веселостью, не имел в себе неистощимый запас ее?» Запас такой жизнерадостности в ней самой действительно казался неистощимым. За несколько месяцев до смерти она сообщала Гримму, что до сих пор чувствует себя очень хорошо, весела и легка, как птица…

    Сегюр, с сожалением простившись с обаятельной государыней, покинул тронный зал. Впрочем, некоторые визитеры, обласканные императрицей, совершенно шалели: Дидро хватал ее за руки, а Гримм просил позволения остаться у нее в качестве комнатного мопса. Мы же не будем надоедать Екатерине и выйдем вслед за Сегюром, чтобы посидеть в архиве и библиотеке и поподробнее узнать об этой «птице» – государыне Екатерине II.

    Гнездо, где появилась птица

    Она не любила отмечать свои дни рождения. «Каждый раз – лишний год, без которого я могла бы отлично обойтись, – писала Екатерина в 1774 году Гримму, – скажите по правде, ведь было бы прекрасно, если бы императрица оставалась в пятнадцатилетнем возрасте?» И она всячески избегала поздравлений и празднеств по поводу дня, который иным людям почему-то кажется главным в году. Для Екатерины это был обычный день трудов и воспоминаний. Вот как она начинает первый вариант своих мемуаров: «Я родилась 21 апреля (2 мая) 1729 года (тому сегодня 42 года) в Штеттине, в Померании». Можно представить себе, как были написаны эти строки: 21 апреля 1771 года Екатерина проснулась, как обычно, рано-рано утром, растопила камин приготовленными с вечера дровами, выпила чашку крепчайшего кофе и села за свой секретер, где ее ждали чистые листы бумаги. Так начинались сотни дней императрицы, в том числе и дни рождения…

    София Фредерика Августа – таким было от крещения по лютеранскому обряду имя Екатерины – происходила из древнего, хотя и бедного, княжеского рода Ангальт-Цербстских властителей. Это – по линии отца, князя Христиана Августа. По линии же матери – княгини Иоганны-Елизаветы – ее происхождение было еще более высоким, ибо Голштейн-Готторпский герцогский дом принадлежал к знатнейшим в Германии, и дядя Екатерины Адольф Фридрих (или, по-шведски, Адольф Фредрик) был даже шведским королем в 1751–1771 годах.

    К моменту рождения принцессы Софии (или, по-домашнему, Фике), отец ее командовал расквартированным в Штеттине (ныне Щецин, Польша) прусским полком, был генералом, а позже – в немалой степени благодаря брачным успехам своей дочери – стал, согласно указу Фридриха II, фельдмаршалом и губернатором. То, что он не сидел на троне в своем крошечном Цербсте, а состоял на службе у прусского короля, было делом обычным в Германии. Титулованные германские властители жили много беднее какого-нибудь российского Шереметева или Салтыкова и поэтому были вынуждены идти на службу к могущественным государям – французскому, прусскому, русскому (так, русским фельдмаршалом стал владетельный принц Гессен-Гомбургский). По этому же пути с ранних лет пошел и отец будущей Екатерины – ведь доходами с крошечного домена семью не прокормишь, а трогательные истории о том, как бедный король сам идет со свечой в руке к дверям замка открывать бредущему мимо свинопасу, оставим на совести сказочника Андерсена.

    Фике появилась на свет в сохранившемся до сих пор Штеттинском замке. «Я жила и воспитывалась в угловой части замка, – писала впоследствии Екатерина, – и занимала наверху три комнаты со сводами, возле церкви, что на углу. Колокольня была возле моей спальни. Там учила меня мамзель Кардель и делал мне испытания господин Вагнер. Через весь этот угол, по два или по три раза в день, я ходила, подпрыгивая, к матушке, жившей на другом конце. Впрочем, не вижу в том ничего занимательного, разве, может быть, вы полагаете, что местность что-нибудь значит и имеет влияние на произведение сносных императриц». Да, у историков есть основания так полагать!

    Детство принцессы Фике было обычным для ребенка XVIII века, пусть даже и из княжеского рода. Ведь для родителей дети тогда не были, как ныне, бесценными сокровищами. Никто особенно не печалился, если ребенок (тем более девочка) – как правило, один из многих в семье, – тяжко болел или умирал: «Бог дал – Бог взял». Судьбу ребенка решала, в конечном счете, его природная крепость. Неслучайно в 1777 году, думая о будущем новорожденного внука Александра, Екатерина шутливо «шепчет» на ухо его феям: «Природы, милостивые государыни, запасите [ему] природы». Для принцессы Фике феи запасли природы больше чем достаточно. Это позволило девочке выжить в ужасных, по нынешним представлениям, условиях и перенести тяжелые детские болезни. В семилетнем возрасте у нее открылся сильнейший кашель, жар и «колотье» в боку. Через три недели мучений девочка «выздоровела»: «Когда меня стали одевать, – вспоминала Екатерина, – увидели, что я скорчилась за это время наподобие буквы Z: правое плечо стало выше левого, позвоночник шел зигзагом, а в левом боку образовалась впадина». Местный палач, который был не только костоломом, но и костоправом или, по-современному говоря, мануальным терапевтом, порекомендовал массировать плечо, натирая его слюной, а также носить корсет, с которым девочка не расставалась несколько лет.

    Природа – природой, но принцессе Фике к тому же здорово везло: ведь ее не укусила тифозная вошь, и она не умерла от сыпняка в тринадцать лет, как ее младший брат; ее, как этого же брата, не уронили на пол в полтора года сонные няньки, от чего он получил вывих бедра и до самой своей ранней смерти страшно хромал. Она не ослепла от последствий хронического авитаминоза – золотухи, которая покрывала ее все детство с головы до ног слоем коросты. («Когда она появлялась на голове, мне стригли волосы, пудрили голову и заставляли носить чепчик. Когда она появлялась на руках, мне надевали перчатки, которых я совсем не снимала до тех пор, пока не отпадали корки». – Из «Записок» Екатерины II.) Следует еще заметить, что она бы никогда не стала русской императрицей, если бы окривела в детстве от случайного укола ножницами, острие которых проткнуло веко девочки, только чудом не задев глазного яблока.

    Между родителями и детьми не было близости. Отец – человек пожилой, занятый делами, – существовал где-то вдали, как высшая власть в семье, и дети видели его редко. Мать же, Иоганна-Елизавета, в четырнадцать лет выданная замуж за сорокадвухлетнего Христиана Августа, была особой легкомысленной, увлеченной интригами и «рассеянной жизнью». Основное внимание она уделяла не детям (как вспоминала Екатерина, мать совсем не любила нежностей), а светским развлечениям. Забавно, что впоследствии, приехав с четырнадцатилетней дочерью – невестой великого князя – в Россию, тридцатидвухлетняя Иоганна-Елизавета вела себя так, как будто вся поездка была устроена ради нее одной, ревновала собственную дочь, оказавшуюся, естественно, в центре внимания русского двора.

    Иоганна-Елизавета


    Княгиня, в отличие от своего мужа – служаки и домоседа, постоянно путешествовала, подолгу гостя у многочисленных родственников, живших в разных городах Германии. Она часто брала с собой Фике и ее младшего брата Фридриха Августа, и девочка с раннего возраста привыкла к новым местам, легко адаптировалась в незнакомой обстановке, быстро сходилась с людьми. Впоследствии ей это очень пригодилось.

    Нельзя забывать еще одну особенность местности, где «производили сносных императриц»: Екатерина жила в наиболее развитой, протестантской части Германии. Сюда с конца XVII века бежало от ужаса католических расправ великое множество французских гугенотов. Поэтому здесь, на севере Германии и в Пруссии, французская культура и образованность пустили глубокие корни. В этой атмосфере и жила семья будущей Екатерины. Следует прислушаться к мнению Людовика XVI, возражавшего одному из первых историографов Екатерины II К. К. Рюльеру, который писал, что якобы ее ранняя жизнь была пропитана духом казармы. «Ничего подобного! – восклицал король. – Просто автор плохо знаком с укладом домашней и придворной жизни мелких немецких князей, при дворах которых говорили на изящном французском языке».

    Как бы то ни было, с молоком кормилицы Фике впитала французский язык – великий и могучий двигатель интеллектуального прогресса в XVIII веке. Став взрослой, она особенно часто вспоминала свою воспитательницу мадемуазель Елизавету (Бабетту) Кардель – француженку-эмигрантку. Бабетта, по словам Екатерины, была на редкость добрым и милым существом, с возвышенной от природы душой, развитым умом, превосходным сердцем; «она была терпелива, кротка, весела, справедлива, постоянна и на самом деле такова, что было бы желательно, чтобы могли всегда [для детей] найти подобную». В письме 1775 года, вспоминая свою уже давно покойную воспитательницу, Екатерина писала: «Кроме разных наук, она еще знала, как свои пять пальцев, всякие комедии и трагедии», цитатами из которых так и сыпала.

    Принцесса Фике – живой, впечатлительный ребенок – все это впитывала и басни Лафонтена знала не хуже, чем Библию, отрывки из которой ее заставляли заучивать наизусть. Но важно подчеркнуть, что ни в семье Фике, ни в обществе протестантской Германии не было и тени религиозного фанатизма, который так часто коверкал души детей тех времен. О религиозных воззрениях зрелой императрицы Екатерины скажем потом, теперь же отметим, что немыслимо и представить, чтобы в католической части Германии маленькая принцесса могла вести дискуссию со своим духовным отцом – пастором – о том, почем уже должны гореть в адском пламени гении античности только за то, что они родились раньше Христа и знать не могли о его душеспасительном учении.

    Особенно пристрастилась Фике к чтению. Бабетта нашла вернейший способ привить эту любовь: она читала вслух своей воспитаннице что-нибудь очень интересное, но при условии, чтобы та хорошо вела себя на уроках; если же Бабетта была недовольна успехами Фике, то читала книгу про себя, чем очень огорчала девочку. Возможно, в то же самое время в Киле Брюммер – наставник юного голштинского принца Карла Петера Ульриха, почти ровесника и будущего мужа Екатерины – бил мальчика и привязывал его, вместо обеда, к ножке стола или ставил голыми коленями на горох, отчего ноги принца распухали. Может быть, и по этой причине Петр III и Екатерина стали такими разными…

    Конечно, домашнее образование, которое получила принцесса Фике, было отрывочным и несистематическим. Да из нее и не собирались делать ученую даму. Как только стало ясно, что Фике выжила и относительно здорова, ей определили иной удел – в четырнадцать-пятнадцать лет принцессе Софии предстояло стать женой какого-нибудь принца или короля. Так было заведено в ее мире, и девочку с малолетства готовили к будущему браку, обучая этикету, языкам, рукоделию, танцам и пению. К последнему предмету Фике оказалась абсолютно непригодной из-за полного отсутствия музыкального слуха. Впрочем, уже того, чем она владела, было вполне достаточно, чтобы стать хорошей женой короля или наследника престола. И Фике с нетерпением ждала своего будущего мужа. Как-то много лет спустя в разговоре Екатерина ополчилась на дам, вступающих в брак по расчету; я думаю, что императрица лицемерила: сама она с детских лет готовилась отдать себя не тому, кто ей понравится, а багрянородному избраннику. Но понять ее можно: ведь юная Фике, как честная и добропорядочная девушка, мечтала, что полюбит того, кого судьба и родители дадут ей в мужья, подарит ему наследников, и все будет хорошо. И ее ли вина, что мечты эти не сбылись?

    И вот наступил долгожданный день, решивший судьбу принцессы. Екатерина так вспоминала о нем: «1 января 1744 года мы были за столом, когда принесли отцу большой пакет писем; разорвав первый конверт, он передал матери несколько писем, ей адресованных. Я была рядом с ней и узнала руку обер-гофмаршала Голштинского герцога, тогда русского великого князя… Мать распечатала письмо, и я увидела его слова: «с принцессой, вашей старшей дочерью». Я это запомнила, отгадала остальное и, оказалось, отгадала верно…»

    Дорога в будущее

    Да, письмо было именно о том, чего ждала девушка: от имени императрицы Елизаветы Петровны граф Брюммер приглашал Иоганну-Елизавету с дочерью приехать в Россию под предлогом изъявления благодарности Ее Величеству за все милости, которые она расточала их семье. «Как только встали из-за стола, – вспоминала Екатерина, – отец и мать заперлись и поднялась большая суета в доме… но мне не сказали ни слова. Так прошло три дня…»

    Екатерина пишет в мемуарах, что она заставила мать подробно рассказать ей о содержании письма и сама уговорила родителей дать согласие на поездку в Россию. В этом можно усомниться. Известно, что Иоганна-Елизавета уже давно торила себе дорогу в Россию: посылала императрице Елизавете льстивые поздравления, портрет ее старшей сестры – герцогини Голштинской Анны Петровны, а также – вряд ли случайно – в марте 1743 года брат Иоганны-Елизаветы голштинский принц Август лично привез в Петербург портрет принцессы Софии кисти художника Пэна. Он сохранился до наших дней: мы видим свежее, продолговатое лицо, маленький рот и тяжеловатый подбородок. Художник не приукрашивает натуру, но в повороте головы, смелом и внимательном без улыбки взгляде он показал нам личность и характер.

    Впрочем, вряд ли именно этот портрет определил решение императрицы Елизаветы остановить свой выбор на Фике – цена таким рекламным парсунам всегда была невысока, ведь не бывает на свете некрасивых и злых принцесс! У императрицы были свои, далекие от эстетики расчеты. Она долго искала невесту своему наследнику, перебирая все европейские коронованные семейства и знатные фамилии. Среди кандидаток были принцесса из французского королевского рода, дочь польского короля красавица Мария-Анна, но Елизавета выбрала все же именно Фике, ибо та отвечала двум важнейшим критериям: во-первых, была протестанткой, то есть могла легче перейти в православие, и, во-вторых, происходила из знатного, но столь малого рода, что ни связи, ни свита принцессы не должны были возбудить особенного внимания или зависти российских придворных. Так императрица объясняла свой выбор вице-канцлеру А. П. Бестужеву-Рюмину.

    Думаю, что именно отсутствие связей и влиятельной родни было в глазах императрицы главным достоинством цербстской принцессы. Елизавета не хотела, чтобы при ее дворе возникла какая-то особая «партия» наследника престола и его жены, поддерживаемая кланом заграничных коронованных родственников. Впрочем, в последний момент один могущественный человек все-таки попытался незримо вскочить в экипаж, в котором 10 января 1744 года Фике навсегда уезжала из Цербста и Германии. Этим человеком был прусский король Фридрих II. Как только ему стало известно о письме Брюммера, он сразу же написал Иоганне-Елизавете, что предложение женить русского наследника на ее старшей дочери принадлежит именно ему, что он приказал хлопотать об этом в глубочайшем секрете – в том числе и от родителей девушки(!), и что, преодолев массу трудностей, он достиг цели: приглашение императрицы Елизаветы Петровны наконец получено. Таким смелым приемом Фридрих решил присвоить плоды чужого династического труда.

    Когда Фике по дороге в Россию прибыла вместе с родителями в Берлин, ей был устроен прием, не виданный ранее ни одной из десятков принцесс, выросших в германской провинции. К своему удивлению, на обеде в королевском дворце, куда ее пригласили, принцесса София увидела, что ей назначено место за столом рядом с самим Фридрихом II. Принцесса смутилась и хотела уйти, но король удержал ее. Он был необычайно учтив и любезен и весь вечер говорил только с Фике. Да, особая галантность Фридриха II объяснима: лучшего способа влиять на позицию России, как через жену наследника престола, а потом – возможно – и императрицу, трудно было и придумать. Что из этого получилось, мы узнаем позже, теперь же проследим путь и судьбу Фике после ее расставания с отцом. Его, в отличие от матери, императрица Елизавета видеть не желала.

    На прощание Христиан Август вручил дочери памятную записку, в которой заклинал ее сохранять верность родной лютеранской религии, подчиняться Богу, императрице и будущему мужу. Христиан Август советовал дочери не ввязываться в придворные интриги и правительственные дела, аккуратно вести свои финансы, избегать крупной картежной игры, ни с кем не вступать в дружеские отношения и быть со всеми сдержанной. Как ни любила Фике отца, фактически ни одного из его наставлений она не выполнила: так резко изменилась ее жизнь, когда принцесса София Фредерика Августа вступила на землю Российской империи.

    Это произошло 26 января 1744 года в Риге. Памятная, знаменательная дата: великая империя впервые встретила свою будущую великую императрицу! И встреча эта была великолепна – залпы салюта, грохот барабанов, роскошный экипаж, высшие чиновники лифляндской администрации в парадных мундирах, величественные апартаменты, а потом удивительная «каравелла снегов» – гигантские сани, обшитые снаружи серебром и соболями, запряженные десятью лошадьми. Наконец – почетный караул. Иоганна-Елизавета обратила внимание на бравых молодцов-кирасир, во главе которых красовался ловкий ротмистр, и написала об этом в письме домой. Может, она даже и спросила имя блестящего ротмистра, да тут же и забыла: для нее и Фике, как и для всего остального человечества, оно ровным счетом ничего не говорило. Для нас же имя это более чем выразительно: двадцатичетырехлетним ротмистром – начальником почетного караула будущей императрицы – был Карл Фридрих Иероним барон фон Мюнхгаузен, да, тот самый враль, непревзойденный «король лжецов». Впрочем, такой ли уж он враль?

    Вероятно, много лет спустя, сидя в родном, тихом Боденвердене в кругу друзей за кружкой пива, он рассказывал свои невероятные истории о России – стране злобных волков, страшных снежных бурь, заносивших дома до крыш, а церкви – до крестов на куполах. Возможно, один из его рассказов начинался так: «Когда я командовал почетным караулом Екатерины Великой и помогал ей ложиться в гигантские сани, обшитые сверху донизу серебряными галунами и драгоценными соболями и запряженные десятком белоснежных, как лебеди, лошадей…» Гости, слушая эти рассказы, хохотали до колик, и им было невдомек, что все это правда: и волки, и многодневные снежные метели, заметавшие до крыш русские деревни, и императрица (правда – будущая), и сани-линеи в соболях и серебряных галунах, запряженные цугом десятью, а то и шестнадцатью лошадьми…

    «Notre fille trouve grande approbation»

    Мюнхгаузен, конечно, как всегда, немного приврал: помогал Фике лечь в сани (иначе в них невозможно было ехать) не он, а камергер Семен Нарышкин. Екатерина вспоминала: «Чтобы научить меня садиться в эти сани, [он] сказал мне: „Надо закинуть ногу (enjamber), закидывайте же!“ Это слово, которого никогда не приходилось мне слышать раньше, так смешило меня дорогой, что я не могла его вспомнить без хохота».

    Принцесса Софья оставалась Фике – девочкой смешливой и веселой. Без страха и сомнения она мчалась в санях по гладкой зимней дороге в Петербург и, вероятно, мечтала о будущем – ведь молодости свойственны скорее мечты, чем воспоминания. Рядом с ней в санях лежала ее мать – княгиня Иоганна-Елизавета. Хотя она была женщина опытная, много в жизни повидавшая, но и ей происходившие с ними перемены кружили голову. Долгий, мучительный путь от Берлина до Кенигсберга и Мемеля по непролазной грязи, ночевки в клоповниках, разбойники, ледяной ветер с моря – все это, как по волшебству, исчезло на русской границе. Внимание, почет, богатый стол, собольи шубы с царского плеча, веселый морозец на укатанной зимней дороге, залихватское гиканье ямщиков…

    От Нарвы до Петербурга чудо-сани домчали путников за сутки, в столице мать и дочь приветствовали залпом орудий с бастионов Петропавловской крепости, их встречали высшие чиновники и придворные, назначенные императрицей фрейлины, в Зимнем дворце для них были приготовлены роскошные апартаменты. Самой Елизаветы Петровны, к сожалению, в Петербурге не было – двор откочевал в старую столицу. Но и без императрицы княгиню и ее дочь принимали великолепно, по-королевски, на зависть германским провинциальным родственникам, которых Иоганна-Елизавета об этом победно извещала.

    Ради высоких гостей устроили прием, представление слонов, на улицах оживленной праздничной столицы, так непохожей на тихие, занесенные снегом немецкие городки, шумела разудалая русская масленица с ее балаганами, качелями, блинами, гигантскими снежными горами, визгом, криком и пением. Иной, нарядный, пестрый, неизвестный девочке мир…

    А потом была стремительная езда в Москву. В сани на этот раз заложили 16 лошадей и, как писала Иоганна-Елизавета мужу, они скорее летели, чем ехали: 70 верст за три часа, да еще по дурной дороге, – огромная по тем временам скорость. 9 февраля мать и дочь были уже в Москве, в Анненгофе – дворце на Яузе, где их сердечно приняла императрица Елизавета. Еще раньше, не дав гостям раздеться, прибежал великий князь и сразу же стал болтать с Фике, как со старой знакомой. Да так это и было – они уже виделись в 1739 году в Германии.

    И вот начались смотрины: немок с любопытством осматривали с ног до головы и с головы до ног – так писала мать, хотя, надо полагать, смотрели в первую очередь на дочь. И она очень всем понравилась. «Восторг императрицы» – так записал первое впечатление Елизаветы от встречи с принцессой Софьей учитель великого князя Петра Федоровича Якоб Штелин. А Иоганна-Елизавета сообщала мужу: «Наша дочь стяжала полное одобрение, императрица ласкает, великий князь любит ее». И когда в начале марта Фике внезапно и тяжело заболела, императрица прервала богомолье в Троицком монастыре и поспешно вернулась в Москву. Екатерина вспоминала, что, очнувшись, она увидела себя в объятиях императрицы. Был огорчен болезнью Фике и великий князь, уже сдружившийся с нею. После этого эпизода сомнений ни у кого не осталось: все поняли, что кандидатура Фике как Невесты утверждена высочайшей волей.

    До той поры вокруг претендентки на руку наследника престола шла упорная борьба придворных группировок. Вице-канцлер А. П. Бестужев-Рюмин – влиятельнейший и уважаемый императрицей политик – опасался, что в результате брака великого князя и принцессы Ангальт-Цербстской усилится влияние Пруссии на Россию. И опасения эти не были безосновательны.

    Иоганна-Елизавета, выполняя наставления Фридриха II, не успев осмотреться в Москве, сразу же с ногами влезла в русскую политику, сошлась с французским посланником маркизом де ла Шетарди, его приятелем – врачом Елизаветы графом Жаном Германом Лестоком, обер-гофмаршалом наследника графом Оттоном Брюммером и с прусским посланником бароном Акселем Мардефельдом, которому Фридрих писал, что очень рассчитывает на помощь княгини Цербстской в своих делах. Все они были, как на подбор, отъявленные враги вице-канцлера и его антифранцузской и антипрусской линии и только ждали падения старого хитреца с политического Олимпа. Интриги княгини Иоганны-Елизаветы против Бестужева в сочетании с неумным, ревнивым в отношении дочери поведением были замечены Елизаветой Петровной, вызвали сначала недовольство, а потом и гнев. Неслучайно сразу же после свадьбы Петра и Екатерины императрица выпроводила Иоганну-Елизавету за границу и больше никогда не позволяла ей ни приезжать в Россию, ни переписываться с дочерью.

    Фике в интригах матери не участвовала. Линия ее жизни все дальше и дальше расходилась с линией матери, хотя Иоганна-Ели-завета так не считала и по привычке еще пыталась управлять дочерью. При этом княгиня встречала все большее и большее сопротивление со стороны императрицы Елизаветы, которая уже как бы приняла Фике в свою маленькую семью и защищала ее интересы. Наша героиня, оказавшись в сказочной обстановке двора Елизаветы, с головой погрузилась в тот вечный праздник, который устроила себе и окружающим императрица.

    «Я так любила танцевать, – писала в мемуарах Екатерина, – что утром с семи часов до девяти я танцевала под предлогом, что беру уроки балетных танцев у Ланде, который был всеобщим учителем танцев и при дворе, и в городе; потом в четыре часа после обеда Ланде опять возвращался, и я танцевала под предлогом репетиций до шести, затем я одевалась к маскараду, где снова танцевала часть ночи». Для девушки наступила та пленительная и короткая пора жизни, когда однажды кончилось нудное ученичество и исчез опостылевший режим, отменились как бы сами собой надоевшие до смерти ограничения, когда пришла наконец вожделенная взрослая жизнь, но еще без утомительных обязанностей взрослого человека, с одним только счастьем долгожданной свободы: теперь можно было танцевать до упаду, одеваться во что захочешь, часами делать прически, какие нравятся, можно было даже не спать по ночам!

    Уединяясь на ночь в спальне с молоденькой графиней Румянцевой, принцесса Софья устраивала там настоящий кавардак, все ночи проходили в том, что девицы прыгали, танцевали, резвились и засыпали часто только под утро. Когда же невесте великого князя назначили целых восемь горничных, радости ее не было предела: это были очень живые, молодые девушки, по вечерам они все вместе поднимали страшную возню, жмурки стали их любимой игрой. Фике училась тогда играть на клавесине у Арайи, регента итальянской капеллы императрицы; это значит, вспоминала она, что когда Арайя приходил, «он играл, а я прыгала по комнате; вечером крышка моего клавесина становилась нам очень полезной, потому что мы клали матрацы на спинки диванов и на эти матрацы крышку клавесина, и это служило нам горою, с которой мы катались».

    Вся компания, в том числе и невеста наследника, укладывалась спать на полу, и девицы до утра вели шумную дискуссию… о различиях полов. «Думаю, – писала много лет спустя Екатерина, – большинство из нас было в величайшем неведении; что меня касается, то могу поклясться, что хотя мне уже исполнилось шестнадцать лет (описанный эпизод относится к 1745 году. – Е. А.), но я совершенно не знала, в чем состоит эта разница, я сделала больше того: я обещала моим женщинам спросить об этом на следующий день у матери; мне не перечили и все заснули. На следующий день я действительно задала матери несколько вопросов, и она меня выбранила. Немного ранее у меня появилась другая прихоть. Я велела подрезать себе челку, хотела ее завить и потребовала, чтобы вся эта бабья орава сделала то же; многие воспротивились, другие плакали, говоря, что будут иметь вид хохлатых птиц, но наконец мне удалось заставить их завить челки».

    Великий князь Петр Федорович и великая княгиня Екатерина Алексеевна


    К этому времени Фике уже звали иначе: летом 1744 года она перешла в православие и стала великой княгиней Екатериной Алексеевной. К этому важнейшему событию ее готовили давно: она учила русский язык, но тщательнее всего зубрила наизусть Символ веры: «Верую в единого Бога – Отца, Вседержителя, Творца небу и земли…» 28 июня 1744 года в Успенском соборе Московского Кремля, в присутствии императрицы, двора и высшего духовенства состоялась торжественная церемония. Фике-Екатерина держалась молодцом. Вскоре Иоганна Елизавета «рапортовала» супругу о том, что их дочь ясным и твердым голосом и с хорошим русским произношением, удивившим всех присутствующих, прочла Символ веры, не пропустив ни одного слова. Все в церкви заплакали от умиления, и даже ревнивая мать Екатерины не могла скрыть своего восхищения благородством и грацией будущей жены наследника престола.

    А назавтра состоялась долгожданная церемония обручения: великий князь Петр Федорович и великая княгиня Екатерина Алексеевна были официально объявлены женихом и невестой. Народ ликовал. В честь торжественного дня для него приготовили царский подарок: шесть зажаренных быков, набитых жареной же птицей, хлеб и вино в немыслимых количествах. Зрелище дарового кормления народа всегда было ужасно – Ходынка 1897 года стала лишь финалом подобных мероприятий.

    «Перед дворцом находится очень большая площадь, – описывал французский дипломат Корберон подобную кормежку уже при Екатерине II, – на которой может поместиться до 30 000 человек. Посреди этой площади был воздвигнут помост из бревен с несколькими ступенями. На него кладут жареного быка, покрытого красным сукном, из-под которого виднеются голова и рога животного. Народ стоит вокруг, сдерживаемый в своем прожорливом нетерпении чинами полиции, которые, с хлыстами в руках, обуздывают его горячность. Это напоминает наших охотничьих собак, ожидающих своей доли оленя, которого загнали и разрубают на части, прежде чем выкинуть им. На этой же площади, направо и налево от помоста, бьют фонтаны, имеющие форму ваз, из них льются вино и квас. При первом выстреле из пушки все настораживаются, но только после второго выстрела полиция отходит в сторону и весь этот дикий народ кидается вперед; в это мгновение он производил впечатление варваров и скотов. Помимо прожорливости здесь было и другое побуждение: предлагалось схватить быка за рога и оторвать ему голову, тому же, кто принесет голову во дворец, обещано было сто рублей награды за ловкость и силу. И сколько желавших одержать эту победу! Люди опрокидывают, увечат, топчут друг друга, и все хотят быть причастными к этой славе. Триста несчастных тащили с криками свой отвратительный трофей, от которого каждый рвал куски и обещанные сто рублей были поделены между ними».

    Однако не будем забывать, что сам Корберон прибыл из страны, в которой весной 1770 года во время празднества бракосочетания Людовика XVI и Марии-Антуанетты озверевшая толпа, устремившись за даровыми угощениями, затоптала свыше тысячи человек. Думаю, что зрелище это было не менее жуткое и дикое, чем то, которое француз видел в России. Но на сей раз наград никто не получил и даже винные фонтаны не забили – народ провинился, ибо уже по первому выстрелу пушки смял оцепление и в безобразной драке разорвал быков… «Чем больше приближался день моей свадьбы, – вспоминала уже под старость Екатерина, – тем я становилась печальнее, и очень часто я, бывало, плакала, сама не зная, почему…»

    «Никогда мы не говорили между собою на языке любви»

    Слезы Екатерины – это не обычные слезы невесты, прощавшейся с беззаботной девичьей жизнью. Здесь иное: мечты о предназначенном ей принце, которого она готова была любить, быстро разбились вдребезги. Принц-то был, но любить его было невозможно, она не могла отдать ему свое сердце – он в этом не нуждался, он этого даже не понял бы, потому что, несмотря на свои семнадцать лет, оставался ребенком, к тому же капризным и невоспитанным…

    Для этого были свои причины. Карл Петер Ульрих – сын старшей дочери Петра Великого Анны и герцога Голштинского Карла Фридриха – родился в Киле в феврале 1728 года. Вскоре двадцатилетняя мать его умерла от скоротечной чахотки, а отец ребенком не занимался, препоручив его воспитателю. Им стал уже упоминавшийся выше граф Оттон Брюммер. Хуже воспитателя для юного принца трудно было и придумать: он издевался над мальчиком, бил его, мало чему учил.

    Отец – личность вполне ничтожная – повлиял на сына только в одном смысле: приучил его с ранних лет к шагистике, муштре, которые буквально впитались в мальчика и – ирония судьбы! – стали проклятием всех последующих Романовых, терявших голову при виде плаца, вытянутых носков и ружейных приемов. Впрочем, в ту пору было принято поручать воспитание принцев простым офицерам, а то и солдатам, всю жизнь тянувшим армейскую лямку и, как казалось, знавшим секрет изготовления из хилых и изнеженных няньками недорослей великих полководцев. Так что голштинские офицеры, взявшие – по указанию герцога – семилетнего Карла Петера Ульриха в оборот, учили его тому, что знали сами: уставу, ружейным приемам, маршировке, дисциплине, порядку.

    Конечно, от них было невозможно ожидать знания системы Аристотеля или Коперника, а их вкусы, шутки и запросы были весьма незатейливы. Впрочем, любовь к военному делу, основанному на линейной тактике, требующей муштры, была присуща и Фридриху Великому. Это не мешало ему быть образованным, остроумным человеком, выдающимся политиком. Но в жизни и биографии будущего русского императора Петра III плац, лагерь, идеально ровный строй приобрели совершенно иное, гипертрофированное значение. В страсти к военному делу проявлялась не сила, а слабость этого человека; погружаясь в эту страсть, он спасался тем самым от внешнего мира – такого неприятного, сложного, враждебного. Но это пришло потом, в России, основы же такого мировосприятия были заложены в детстве, когда грохот барабанов на улице или развод на дворе замка заставляли мальчика бросать все занятия и жадно приникать к окну, чтобы насладиться созерцанием марширующих солдат.

    Отец его умер в 1739 году, когда мальчику было одиннадцать лет. Он сделался отныне герцогом Голштинии, хотя был, в сущности, слабым, болезненным и хилым ребенком. В том же году Фике впервые встретилась со своим будущим мужем в Эйтине. Это была родственная встреча, ибо Петер приходился Фике троюродным братом.

    Схема родства была такова: в конце XVII века Голштейн-Готторпский герцогский дом имел две линии – от двух братьев. Старший – герцог Фридрих II – погиб на войне в 1702 году. После него на голштинский престол вступил его сын, Карл Фридрих – муж цесаревны Анны Петровны и отец Карла Петера Ульриха, будущего Петра III. Младший же брат Фридриха II Голштинского – Христиан Август – стал отцом Иоганны-Елизаветы и дедушкой Фике. У Иоганны Елизаветы был еще брат, Адольф Фридрих, епископ Любекский и тогда – в 1739 году – регент при малолетнем герцоге Голштинском Карле Петере Ульрихе. Во дворце дяди десятилетняя Фике и познакомилась с одиннадцатилетним Петером.

    Юная Фике не обратила внимания на мальчика. Она упивалась предоставленной ей редкой свободой носиться по замку, да еще готовила с горничными какой-то волшебный молочный суп. Правда, девочка заметила, что троюродный брат завидовал свободе, которой она пользовалась, тогда как он был окружен педагогами, и все шаги его были распределены и сосчитаны.

    Придя к власти в ноябре 1741 года, императрица Елизавета Петровна сразу же вспомнила о своем племяннике. Елизаветой владели как родственные чувства, так и политические соображения: внука Петра Великого, имевшего, согласно завещанию своей бабки Екатерины I, больше прав на российскую корону, чем сама Елизавета, следовало держать под присмотром. И в начале 1742 года Петера привезли в Россию, окрестили по православному обряду, назвали Петром Федоровичем и объявили наследником российского престола. Его интеллект, воспитание, интересы производили тяжелое впечатление на окружающих. Чрезмерная инфантильность, капризность, вспыльчивость племянника, его неумение прилично вести себя в обществе беспокоили Елизавету. В мае 1746 года канцлер А. П. Бестужев-Рюмин составил инструкцию обер-гофмаршалу двора великого князя. В ней предписывалось всемерно препятствовать играм и шуткам Петра с лакеями, служителями, «притаскиванию всяких бездельных вещей». Кроме того, нужно было смотреть, чтобы наследник достойно вел себя в церкви, «остерегался от всего же неприличного в деле и слове, от шалостей над служащими при столе, а именно от залития платей и лиц [и] подобных тому неистовых издеваний». Нельзя забывать, что речь идет не о дерзком сорванце-подростке, а о девятнадцатилетнем взрослом человеке, который к тому времени уже был женат.

    В первые месяцы жизни Фике в России Петр сдружился с ней, но это не была та дружба юноши с девушкой, которая перерастает в любовь. «Ему было тогда шестнадцать лет, он был довольно красив до оспы, но очень мал и совсем ребенок; он говорил со мною об игрушках и солдатах, которыми был занят с утра до вечера. Я слушала его из вежливости и в угоду ему; я часто зевала, не отдавая себе в этом отчета, но я не покидала его и он тоже думал, что надо говорить со мною; так как он говорил только о том, что любит, то он очень забавлялся, говоря со мною подолгу. Многие приняли это за настоящую привязанность, особенно те, кто желал нашего брака, но никогда мы не говорили между собою на языке любви: не мне было начинать этот разговор, скромность мне воспретила бы это, если б я даже почувствовала нежность, и в моей душе было достаточно врожденной гордости, чтобы помешать мне сделать первый шаг; что же его касается, то он и не помышлял об этом, и это, правду сказать, не очень-то располагало меня в его пользу: девушки, что ни говори, как бы хорошо воспитаны ни были, любят нежности и сладкие речи, особенно от тех, от кого они могут их выслушать, не краснея». Петру же нужна была не жена, а, как писала в тех же воспоминаниях Екатерина, «поверенная в его ребячествах». Она таковою для Петра и стала, но не более того.

    21 августа 1745 года их обвенчали: Фике стала женой наследника российского престола. В первую брачную ночь Екатерина, лежа в постели, долго прождала своего суженого, а когда «Его императорское высочество, хорошо поужинав, пришел спать, и когда он лег, он завел со мной разговор о том, какое удовольствие испытал бы один из его камердинеров, если бы увидал нас вдвоем в постели, после этого он заснул и проспал очень спокойно до следующего дня… Я очень плохо спала, тем более, что, когда рассвело, дневной свет мне показался очень неприятным в постели без занавесок, поставленной против окон… Крузе (новая камер-фрау. – Е. А.) захотела на следующий день расспросить новобрачных, но ее надежды оказались тщетными, и в этом положении дело оставалось в течение девяти лет без малейшего изменения…»

    «У меня были хорошие учителя: несчастье с уединением»

    Фике не повезло ни в любви, ни в семейной жизни, хотя – по складу ее характера – она казалась созданной для счастья. С грустью она писала в январе 1767 года госпоже Бьельке: «Я принадлежу к числу тех женщин, которые думают, что всегда виноват муж, если он не любим, потому что, поистине, я бы очень любила своего, если бы представлялась к тому возможность и если бы он был так добр, что желал бы этого».

    Великий князь Петр Федорович


    Эту же тему она развивала и потом – в своих мемуарах: «Я очень бы любила своего нового супруга, если бы только он захотел или мог быть любезным… по закалу, какой имело мое сердце, оно принадлежало бы всецело и без оговорок мужу, который любил бы только меня и с которым я не опасалась бы обид, каким подвергалась с данным супругом; я всегда смотрела на ревность, сомнение и недоверие и на все, что из них следует, как на величайшее несчастье, и была всегда убеждена, что от мужа зависит быть любимым своей женой, если у последней доброе сердце и мягкий нрав; услужливость и хорошее обращение мужа покорят ее сердце».

    Здесь нет рисовки. За несколько лет до того, как процитированные выше слова легли на бумагу из-под пера Екатерины, граф Джон Бекинхэм писал, что по натуре императрица бесконечно нежна, взглянешь на нее – и сразу видишь, что она могла бы любить и что любовь ее составила бы счастье достойного ее поклонника.

    Муж ее долгие годы оставался великовозрастным дитятей. Когда Елизавета вознамерилась женить шестнадцатилетнего племянника, ее врач Лесток советовал императрице сделать это не раньше, чем Петру исполнится двадцать пять лет, – так отставал наследник в своем физическом и умственном развитии. Екатерина описывает, как Петр на протяжении нескольких лет их супружеской жизни натаскивал в спальню, прямо в кровать, игрушек и часами играл в куклы, втянув в эту забаву камер-фрау. Но дело было не только в инфантильности великого князя. Екатерина была гордой и самолюбивой женщиной, с тем достоинством, которое бросалось в глаза при первой же встрече с нею. Такие женщины больше всего боятся оскорбления или даже пренебрежения к себе.

    В самые первые дни жизни с мужем, вспоминает Екатерина, «у меня явилась жесткая для него мысль… Я сказала себе: если ты полюбишь этого человека, ты будешь несчастнейшим созданием на земле; по характеру, каков у тебя, ты пожелаешь взаимности; этот человек на тебя почти не смотрит, он говорит только о куклах или почти что так и обращает больше внимания на всякую другую женщину, чем на тебя; ты слишком горда, чтобы поднять шум из-за этого, следовательно, обуздывай себя, пожалуйста, насчет нежностей к этому господину; думайте о себе, сударыня. Этот первый отпечаток, оттиснутый на сердце из воска, остался у меня и эта мысль никогда не выходила из головы, но я остерегалась проронить слово о твердом решении, в котором я пребывала, – никогда не любить безгранично того, кто не отплатит мне полной взаимностью». От этого признания так и веет сухим рационализмом, весьма необычным в столь юном возрасте. Это была «обратная сторона» нежной Фике, та эгоистичная расчетливость, из которой всегда произрастает честолюбие.

    Как мы помним, в своем наказе отец Фике советовал дочери почитать Бога, императрицу и своего мужа. Это пожелание Екатерина преобразила в формулу: «1. Нравиться великому князю. 2. Нравиться императрице. 3. Нравиться народу… Поистине, я ничем не пренебрегала, чтобы этого достичь: угодливость, покорность, уважение, желание нравиться, желание поступать как следует, искренняя привязанность – все с моей стороны постоянно к тому было употребляемо с 1744 по 1761 год. Признаюсь, что когда я теряла надежду на успех в первом пункте, я удваивала усилия, чтобы выполнить два последних; мне казалось, что не раз успевала я во втором, а третий удался мне во всем своем объеме, без всякого ограничения каким-либо временем и, следовательно, я думаю, что довольно хорошо исполнила свою задачу».

    С первой задачей все было ясно – она оказалась неразрешимой. Часто с годами семейной жизни противоречия сглаживаются, супруги сближаются и становятся даже в чем-то неуловимо похожи. В этой паре все было как раз наоборот: на парадном портрете, относящемся к началу их общей жизни, супруги стоят, неловко взявшись за руки: два так похожих друг на друга длинноносых подростка, сведенных вместе судьбой. Позднейшие портреты показывают как они изменились, как стали разительно непохожи – чужие, далекие друг другу люди, каждый из которых уже давно шел своей дорогой.

    Петр от игр с деревянными солдатиками и живыми лакеями перешел к постоянной военно-полевой игре, которая заменяла ему жизнь, создал соединение голштинских войск и летом в окрестностях Ораниенбаума проводил с ним маневры, походы, парады, разводы. Он превратился в настоящего военного и с наслаждением дышал воздухом казармы. Он ощущал себя не наследником русского престола, а голштинским герцогом, временно и неведомо зачем заброшенным в чуждую ему страну, с ее ужасным климатом, унылой столицей, грязными городишками, языческой церковью, дурацкой парной баней, в которую он наотрез отказывался ходить, высокомерной, холопствующей знатью, взбалмошной теткой-императрицей, которая так и не стала ему родной. Все, что шло от нее, он с трудом терпел, тихо ненавидел и отчаянно боялся.

    Стремясь сохранить свое «я», он защищался разными способами: ложью в юности, грубостью в зрелые годы, самоизоляцией в кругу лакеев и своих кавалеров-голштинцев, идеализацией своей милой, зеленой Голштинии, безмерной любовью к Фридриху Великому. Но все это было как-то карикатурно преувеличено: и ложь, и грубость, и военные игры с живыми и игрушечными солдатиками. Карикатурен был и его патриотизм, и любовь к потсдамскому кумиру, как был карикатурен весь облик великого князя – узкоплечего, худого, в чрезмерно тесном мундире прусского образца, с гигантской шпагой на боку и в чудовищной величины ботфортах.

    Читая мемуары Екатерины II, мы видим Петра Федоровича ее глазами, до нас долетает с его половины визг истязаемых им собак, пиликанье на скрипке, какой-то шум и грохот. Иногда он вваливался на половину жены, пропахший табаком, псиной и винными парами, будил ее, чтобы рассказать какую-нибудь скабрезную историю, поболтать о прелестях принцессы Курляндской или о приятности беседы с какой-либо другой дамой, за которой он в данный момент волочился. Екатерина, как в первые месяцы жизни в России, притворно внимательно его слушала, незаметно зевала и ждала, когда он закончит свои откровения, конечно, не радовавшие ее.

    Они были совершенно несхожие люди и говорили на разных, непонятных друг другу языках. Екатерина пишет, что в таких беседах для нее было тяжелым трудом поддерживать разговор о подробностях по военной части, очень мелких, о которых он говорил с удовольствием, тем не менее она старалась не дать ему заметить, что изнемогает от скуки и усталости. «Я любила чтение, он тоже читал, но что читал он? Рассказы про разбойников или романы, которые мне были не по вкусу. Никогда умы не были менее сходны, чем наши; не было ничего общего между нашими вкусами, и наш образ мыслей и наши взгляды на вещи были до того различны, что мы никогда ни в чем не были бы согласны, если бы я часто не прибегала к уступчивости, чтобы не задевать его прямо». Когда он наконец уходил, самая скучная книга казалась ей приятным развлечением.

    Кроме того, Екатерина постоянно убеждалась, что ее муж – трус и не в состоянии защитить интересы их маленькой семьи от постоянного и бесцеремонного вмешательства посторонних – порученцев и соглядатаев императрицы Елизаветы. Бывало, когда императрица ее бранила, великий князь, чтобы угодить тетушке, начинал бранить жену вместе с ней. Особенно тяжело Екатерине пришлось в 1758 году, когда, заподозренная в заговоре вкупе с канцлером А. П. Бестужевым-Рюминым, она была допрошена лично Елизаветой в присутствии начальника Тайной канцелярии графа А. И. Шувалова и великого князя, который не только не защищал жену, но стремился направить гнев императрицы на нее, что в конце концов возмутило даже саму Елизавету. А сколько раз, сидя за столом рядом с перепившим мужем, великая княгиня сгорала от стыда за его кривлянья, грубости, недостойное наследника престола поведение на людях…

    Все это мешало их сближению. Но не будем забывать, что рассказанное выше основано на мемуарах самой Екатерины. Мы видим ненавистного ей мужа ее глазами. Нельзя сказать, что Петр был совершенно равнодушен к супруге. Когда Екатерину заподозрили в симпатиях к красивому камер-лакею Андрею Чернышеву, то между супругами произошла трогательная сцена: после обеда Екатерина лежала на канапе и читала книгу, вошел Петр, «он прошел прямо к окну, я встала и подошла к нему; я спросила, что с ним и не сердится ли он на меня? Он смутился и, помолчав несколько минут, сказал: „Мне хотелось бы, чтобы вы любили меня так, как любите Чернышева“».

    И потом, он тянулся к ней – как и Екатерина, он был совсем одинок при дворе, и за каждым его шагом следили. Когда от него убрали любимых камердинеров Крамера и Румберга – самых доверенных и близких ему с детства людей, – то Петр, пишет Екатерина, «не имея возможности быть с кем-нибудь откровенным, в своем горе обращался ко мне. Он часто приходил ко мне в комнату, он знал, скорее чувствовал, что я была единственной личностью, с которой он мог говорить без того, чтоб из малейшего его слова делалось преступление, я видела его положение, и он был мне жалок…» Но мостик доверительности и нежной близости так и не был ими построен. Он как бы не замечал в ней женщины, видя в лучшем случае товарища по несчастью, а она исполняла жестокий обет, некогда подсказанный ей холодным разумом.

    Известно, что великая княгиня, а потом императрица, была гением общения (и ниже я об этом расскажу), она могла очаровать, привлечь на свою сторону самых разных людей. В Екатерине был какой-то обаятельный магнетизм, который чувствовали не только люди, но и животные. Современник рассказывает, что к ней со всех сторон бежали ласкаться собаки, отыскивая во дворце ходы, они проникали в апартаменты императрицы, чтобы лечь у ее ног; птицы, обезьянки признавали только ее одну.

    Конечно, муж – не обезьянка, но очарование Екатерины почему-то не коснулось его. Причина их семейного несчастья состояла, по-видимому, не только в инфантильности или черствости Петра, не только в гордости и чрезвычайно высоких требованиях Екатерины к своему партнеру, но и в каком-то холодном, трезвом расчете, который она привнесла в свой брак с самого начала. Это мы видим из признаний, которые она делает в мемуарах, рассуждая о тех жестких мыслях о Петре, которые к ней пришли в первые дни их совместной жизни: «Думайте о себе, сударыня!»

    В другом месте мемуаров она проговаривается: «Великий князь во время моей болезни проявил большое внимание ко мне; когда я стала лучше себя чувствовать, он не изменился ко мне, по-видимому, я ему нравилась; не могу сказать, чтобы он мне нравился или не нравился: я умела только повиноваться. Дело матери было выдать меня замуж». И далее – самое главное: «Но по правде, я думаю, что русская корона больше мне нравилась, чем его особа». Беда в том, что она тоже не стремилась к союзу, она видела себя соперницей Петра, и рано разгоревшееся честолюбие цербстской принцессы – российской великой княгини уже не позволяло им сблизиться.

    Домашние университеты

    Не менее трудна была и вторая задача плана покорения России – нравиться императрице. Поначалу Елизавета была весьма расположена к девушке из Цербста, писала ей ласковые письма, называя Екатерину «дорогой моей племянницей». Но потом наступили перемены. Императрице очень не нравились интриги, которые затевала при русском дворе княгиня Иоганна-Елизавета, и то, что на какое-то время ее дочь, против своей воли, была в них втянута. К тому же со временем неприязнь императрицы к племяннику стала распространяться и на его жену, и общение с великокняжеской четой стало тяготить ее. Екатерина же, в свою очередь, быстро поняла, что за блеском двора Елизаветы скрываются грязные интриги, зависть и ненависть, что божественная красавица-императрица может быть сущей ведьмой, способной разом, по ничтожному поводу, превратиться в фурию, гневно браниться или донимать окружающих мелочными придирками, без вины, как тогда говорили, «мылить голову» близким, сановникам и слугам. Но самое главное – на императрицу было мудрено угодить: ее капризам и подозрениям не было конца. Все восемнадцать лет, которые прожила Екатерина возле Елизаветы, были сплошным испытанием нервов, школой терпения. С горечью вспоминая годы своей молодости, Екатерина писала в мемуарах, что императрица Елизавета много ее бранила, часто обходилась с ней грубо, большей частью без всякой на то причины, не оделяла ни вниманием, ни лаской.

    Все в жизни великой княгини строго регламентировалось: дни говенья и банные дни, место расположения канапе в комнате и время прогулок; ей не давали бумаги и чернил и присылали фрейлин сказать, какое платье надеть, а какое снять. Живя с молодыми буквально через стенку, императрица целыми месяцами не виделась с ними, но постоянно давала им знать, что не спускает с них придирчивых глаз: ее манерой было поручать придворным и даже лакеям делать Екатерине или Петру выговоры, часто в довольно грубой форме, за проступки, о которых ей доносили соглядатаи. Екатерину лишили даже права переписки с родными, и она только подписывала послания, которые составлялись от ее имени в Коллегии иностранных дел.

    Когда в 1747 году умер отец Екатерины, то императрица послала придворную даму передать ей приказ: перестать плакать, так как князь Ангальт-Цербстский не был королем и «потеря невелика». Стоило только молодой женщине наладить отношения с горничными, слугами или придворными дамами, как их немедленно отсылали от двора. Это делалось сознательно – Екатерине ни с кем не позволяли сблизиться или подружиться, будь то мужчина или даже женщина. Это больше всего огорчало великую княгиню, такую общительную и открытую. Поэтому на горьком опыте потерь близких ей людей Екатерина усвоила искусство вести себя так, чтобы ничем не выдавать своих привязанностей.

    Лишенная поддержки и защиты мужа, она чувствовала себя одинокой в толпе елизаветинских придворных, презирала их как пустых, невежественных, завистливых интриганов. Но эта жизнь многое и дала Екатерине: она приучилась к изворотливости, терпению, скрытности. Она постигла великое искусство политика: управлять собой, сдерживать чувства. Один из современников писал: «Весь состав ее казался сотворенным из огня, от коего малейшая искра в силах произвести воспаление, но она тем огнем совершенно управлять умела».

    С большим трудом, буквально годами, великая княгиня отвоевывала, выцарапывала для себя жизненное пространство. Ее большой победой стало право оставаться одной в своей спальне, где она могла всласть и без помехи читать. Екатерина взяла в руки книгу поначалу со скуки, от одиночества, а потом втянулась в чтение, ставшее ее страстью, спасением, тем оселком, на котором будущая императрица оттачивала свой ум. С раннего утра до позднего вечера она не расставалась с книгой, с сожалением оставляя ее ради обеда, прогулки или развлечений. Читала Екатерина много и сначала без разбора. Бесконечно длинные, пресные французские романы про пастушков и пастушек скоро перестали удовлетворять ее, и она перешла к более серьезной литературе. Надо сказать, что немало людей, познакомившись с Екатериной, предсказывали ей блестящее будущее и для этого советовали заняться образованием. Среди них были придворный врач Лесток, прусский посланник Мардефельд, шведский граф Гюлленборг. Советы и авансы графа в немалой степени разожгли честолюбие Екатерины и побудили ее совершенствовать свой ум чтением – единственным в ее условиях вариантом университета. Неизгладимое впечатление на Екатерину произвели «Письма мадам Севинье» – эмоциональные, яркие и остроумные признания образованной французской аристократки XVII века. Книги по истории, от Тацита до «Всеобщей истории Германии» Барра, приучали ее к историческому подходу в жизни и политике. Это было уже не развлечение, не просто бегство от скуки, а тяжелый умственный труд, причем Екатерина сознательно делала усилия над собой: читая по одному тому в неделю, одолела все десять огромных фолиантов Барра. Такое же усердие и работоспособность проявила Екатерина, когда целых четыре года изучала гигантскую «Энциклопедию» П. Бэля – свод разнообразных сведений по истории, философии, религии, филологии, данных в оригинальной, критической трактовке. На долгие годы ее героем стал великий французский король Генрих IV – непревзойденный образец политика и государя. Много лет спустя она писала Вольтеру, что мечтает на том свете встретиться именно с королем Генрихом. Я думаю, что им есть о чем поговорить там: собеседники достойны друг друга. Возможно, к ним подсели бы два других кумира молодой Екатерины: Монтескье и Вольтер. Они дали мощный толчок интеллектуальному росту будущей императрицы как государственного деятеля, законодателя.

    Впоследствии она признавалась, что не считает себя оригинальным мыслителем. Больше того, в 1791 году, на склоне лет она писала: «Я никогда не думала, что имею ум, способный создавать, и часто встречала людей, в которых находила без зависти гораздо более ума, нежели в себе». Нужно снять шляпу перед этой выдающейся женщиной, способной в расцвете всемирной славы на подобные признания. Даже если она была права, все же тот комплекс свежих, глубоких идей об обществе, государстве, праве, морали, религии, содержавшийся в творениях Монтескье и Вольтера, который Екатерина восприняла от них, позволял ей всю жизнь оставаться на очень высоком интеллектуальном уровне и превосходить многих своих современников и даже потомков.

    И тогда, как и сейчас, существовало множество людей, взявших за основу своей жизни банальный, но правильный лозунг «Книга – источник знаний» и прочитавших во много раз больше книг, чем Екатерина. Но этого, как мы знаем, еще недостаточно, чтобы стать личностью и государем такого масштаба. Ведь гигантский книжный материал должен быть переработан в энергию, расчет, смелость и осторожность политика, в умение масштабно мыслить, на полшага, на чуть-чуть опережать события, чтобы они, как слепая волна, не накрыли и не потащили в глубь с политической поверхности. Екатерина оказалась способной превратить книжный материал в идеи.

    Но она отнюдь не была «синим чулком», книжным червем. Став великой княгиней, Екатерина впервые занялась верховой ездой и сразу же достигла замечательных успехов, даже изобрела какое-то удобное ей седло, и ее посадкой любовалась императрица Елизавета Петровна – сама прекрасная наездница. Екатерина самозабвенно любила охоту, долгие прогулки по лесу, вообще движение, танцы и маскарады. Как истинная женщина, она знала толк в одежде и украшениях, не раз и не два одевалась к придворному балу так, что сама императрица – модница с тонким вкусом – скрежетала от зависти зубами. Екатерина любила наряжаться, и примечательно, что, вспоминая в своих мемуарах далекое-далекое прошлое, она с поразительными подробностями описывает фасон и цвет своих «победоносных» платьев, а также нарядов Елизаветы и других дам.

    О Павле, сыне Петра

    20 сентября 1754 года, через девять лет после свадьбы, Екатерина родила мальчика, названного Павлом. Вокруг его происхождения сразу же возникло немало слухов. Самый устойчивый из них гласил, что истинным отцом будущего императора Павла I был не великий князь Петр Федорович, а камергер его двора Сергей Васильевич Салтыков. Несомненно, отсутствие детей в семье наследника престола на протяжении столь длительного – девятилетнего – срока не могло не беспокоить Елизавету, желавшую продолжения рода Петра Великого: ведь она всегда помнила, что в Холмогорах, в заточении, сидят свергнутый ею император Иван Антонович, два его брата и две сестры. Примерно через девять месяцев после свадьбы Елизавета, видя, что брак не дал необходимого империи плода, приставила к великой княгине новую обер-гофмейстерину – свою двоюродную сестру Марию Чоглокову – и предписала ей тщательно наблюдать за Екатериной.

    Чоглокова получила инструкцию, смысл которой, несмотря на витиеватость стиля, был предельно ясен: от этого брака нужен наследник, и обер-гофмейстерина должна следить за тем, чтобы Екатерина вела себя так, как необходимо для зачатия и рождения ребенка. С точки зрения династического интереса здесь нет ни цинизма, ни грубого вмешательства в интимную сферу человеческих отношений, а есть только государственные целесообразность и необходимость. Этим и объясняется столь строгий режим и постоянное наблюдение за Екатериной. Кстати, сразу же после рождения Павла режим этот был резко ослаблен, и великая княгиня получила невиданную ранее свободу.

    Инструкция была написана, принята к исполнению, великий князь ни единой ночи не проводил за пределами спальни жены – за ним тоже постоянно следили, но шли месяцы, годы, а детей так и не было. Елизавета даже запрещала Екатерине ездить верхом по-мужски, считая, что это может помешать беременности. Но все было тщетно. Читатель уже понял, что у Екатерины были свои, довольно жесткие взгляды на брак с Петром, но в династических браках дети появляютсяиунелюбящих друг друга супругов. В источниках встречаются какие-то смутные толки о том, что Петр имел некий физический недостаток, который по прошествии лет был довольно легко устранен хирургом. Кроме того, великий князь был неправдоподобно неопытен в интимной сфере. Впрочем, предоставим слово самой Екатерине, которая написала (вероятно, в 1774 году) «Чистосердечную исповедь» для Потемкина.

    Это своеобразная амурная летопись, рассказ о мужчинах, которые были у Екатерины до Потемкина. «Марья Чоглокова, – начинает Екатерина, – видя, что через девять месяцев обстоятельства остались те же, каковы были до свадьбы, и быв от покойной государыни часто бранена, что не старается их переменить, не нашла инаго к тому способа, как обеим сторонам сделать предложение, чтоб выбрали по своей воле из тех, кого она на мысли имела. С одной стороны выбрали вдову Грот, которая ныне за артиллерии генерал-поручиком Миллером, а с другой – Сергея Салтыкова и сего по видимой его склонности и по уговору мамы (то есть Елизаветы. – Е. А.), которую в том наставляла великая нужда и потребность».

    Близок к этому рассказу и отрывок из первого варианта мемуаров Екатерины, где она описывает под 1752 годом беседу с Чоглоковой, которая после многословных отступлений заявила, что «бывают иногда положения высшего порядка, которыя вынуждают делать исключения из правила», и что «Вы увидите, как я люблю свое отечество и насколько я искренна; я не сомневаюсь, чтобы вы кому-нибудь не отдали предпочтения: предоставляю вам выбрать между Сергеем Салтыковым и Львом Нарышкиным. Если не ошибаюсь, то избранник ваш последний. На это я воскликнула: „Нет, нет, отнюдь нет“. Тогда она сказала: „Ну, если это не он, то другой наверно“. На что я не возразила ни слова и она продолжала: „Вы увидите, что помехой вам буду не я“. Я притворилась наивной…»

    В принципе, мораль и высшие государственные цели позволяли Чоглоковой прибегнуть к подобному способу сексуального обучения своих подопечных. Нравы XVIII века, особенно при дворах государей, этому благоприятствовали – они были весьма вольные, если не сказать резче, и сама Екатерина в мемуарах часто рассказывает о постоянных интрижках, происходивших вокруг нее. Плоха была та дама, у которой не было своего «амуру». Измены считались нормой, а любовь в супружеской паре встречалась крайне редко: как с возмущением восклицала героиня одной из комедий А. Сумарокова, она «не какая-то посадская баба», чтобы мужа своего любить.

    Несомненно, двадцатишестилетний Сергей Васильевич Салтыков, который сам, кстати, был женат, нравился Екатерине, и расставание с ним стало потом причиной «великой скорби». Он, «прекрасный, как день», появился в поле зрения великой княгини не сразу после первых девяти месяцев ее супружества, как может показаться нам из «Чистосердечной исповеди», а несколько лет спустя после назначения Чоглоковой в обер-гофмейстерины великой княгини, в 1752 году, что согласуется с последующей хронологией любовников по «Исповеди».

    И. Г. Пульман. Портрет великого князя Павла Петровича


    Рассказ о Салтыкове в мемуарах Екатерины II овеян романтическим флером, так часто свойственным воспоминаниям о первой, самой чистой и возвышенной любви. А объяснение на охоте, беллетризированное впоследствии мемуаристкой, выглядит как сцена из романа: «Сергей Салтыков улучил минуту, когда все были заняты погоней за зайцами, и подъехал ко мне, чтобы поговорить на свою излюбленную тему: я слушала его терпеливее обыкновенного. Он нарисовал мне картину придуманного им плана, как покрыть глубокой тайной, говорил он, то счастье, которым некто мог бы наслаждаться в подобном случае. Я не говорила ни слова. Он воспользовался моим молчанием, чтобы убедить меня, что он страстно любит, и просил меня позволить ему надеяться, что я, по крайней мере, к нему не равнодушна. Я ему сказала, что не могу помешать игре его воображения. Наконец, он стал делать сравнения между другими придворными и собою и заставил меня согласиться, что заслуживает предпочтения, откуда он заключил, что и был уже предпочтен. Я смеялась тому, что он мне говорил, но в душе согласилась, что он мне довольно нравится. Часа через полтора я сказала ему, чтобы он ехал прочь, потому что такой долгий разговор может стать подозрительным. Он возразил, что не уедет, пока я не скажу ему, что я к нему не равнодушна, я ответила: „Да, да, но только убирайтесь“, а он: „Я это запомню“, и пришпорил лошадь, я крикнула ему вслед: „Нет, нет!“, а он повторил: „Да, да!“ Так мы расстались». Заметим при этом, что свидание происходило в имении Чоглоковых, с которыми Салтыков был близок.

    Никто не может поручиться, что отцом Павла был именно Сергей Салтыков, но слухам об этом конца не было. Они ходили и при Екатерине-императрице, достигая ушей цесаревича Павла Петровича и, конечно, мало способствуя его психической уравновешенности. Сохранилась резкая по тону записка императрицы примерно 1783 года к обер-гофмаршалу князю Н. М. Голицыну, в которой она запрещает камергеру Дмитрию Матюшкину впредь показываться ей на глаза. Можем предположить, что гнев императрицы, наложившей опалу на камергера двора, был вызван его сплетнями о происхождении Павла, которыми он имел неосторожность поделиться с самим цесаревичем и его женой. В этом Екатерина увидела попытку поссорить ее с сыном, бросить тень на ее честь. Замечу, что женой Д. М. Матюшкина была Анна Алексеевна, урожденная Гагарина, одна из фрейлин великой княгини Екатерины и ее близкая в молодости подруга. Ее удалили от двора сразу после рождения Павла и тогда же отослали за границу и Салтыкова. Предписывая своему обер-гофмаршалу объявить высочайший гнев Матюшкину в присутствии его жены и подчеркивая, что та к болтовне мужа непричастна, Екатерина все-таки целит в Анну Алексеевну, косвенным образом предупреждая, чтобы она, как женщина умная, держала язык за зубами и не снабжала своего мужа – дурака и болтуна – сплетнями (или… – позволим предположить – достоверной, ей хорошо известной информацией?). Примечательно и распоряжение Екатерины II от 25 июля 1762 года – вскоре после ее вступления на престол – о назначении Салтыкова посланником в Париж. 19 августа она поторопила дипломатическое ведомство: «Отправьте скорее Сергея Салтыкова». Позже, узнав о болезни бывшего фаворита, императрица потребовала арестовать архив Салтыкова в случае его смерти…

    Рождение Павла вызвало огромную радость при дворе. Как только малыша обмыли, императрица сразу же забрала его к себе, Петр Федорович ушел на свою половину отмечать с приятелями рождение наследника, а роженица осталась в пустой комнате одна, брошенная всеми, страдающая от холодных сквозняков и жажды. Первые горькие часы после родов она запомнила на всю жизнь, для нее это был символ отношения к ней, женщине, предназначенной только для производства наследника. Да и первенца у нее отняли, и она впервые увидела его лишь через сорок дней! Елизавета полностью взяла заботу о нем на себя, не подпуская к мальчику даже родителей.

    С рождением сына Екатерина наконец получила свободу. Петр посещал ее крайне редко, с головой уйдя в свои военные занятия, дружеские застолья, и кроме того, он серьезно увлекся фрейлиной Елизаветой Воронцовой. Великая княгиня смогла беспрепятственно приступить к выполнению третьей и самой важной задачи своего плана – «нравиться народу».

    Маленькие секреты о том, как понравиться великому народу

    Начиная с 1754–1755 годов Екатерина усердно осваивает премудрости политической жизни. Она довольно рано поняла, что ее будущее как политика определят два важнейших фактора: общественное мнение и связи в верхах русского общества и в армии, точнее – среди гвардейцев. Именно в этом и состояли маленькие секреты, как понравиться великому народу.

    Сначала нужно было как можно скорее натурализоваться. Став женой наследника российского престола, Екатерина делала все, чтобы ее считали русской. Для нее это не было трудно. До приезда в Россию Фике жила и воспитывалась в довольно космополитической немецко-французско-лютеранской среде, проникнутой духом начинающегося Просвещения. Весь образ жизни семьи, частые путешествия по Германии способствовали тому, что у девочки не возникло какой-то особой привязанности к определенному месту, отчему дому. Наконец, умение приспособиться, гибкость были с детства присущи Фике. Она писала в мемуарах, что поставила себе за правило нравиться людям, с какими ей приходилось жить, и прилежно усваивала их образ действий, их манеру: «Я хотела быть русской, чтобы русские меня любили».

    Позже, в 1776 году, в письме невесте своего сына принцессе Вюртембергской Софии Доротее (будущей императрице Марии Федоровне) Екатерина II так сформулировала свою «доктрину ассимиляции»: меняя отечество, нужно быть благодарной новой родине, которая предпочла избранницу другим кандидаткам. Именно такие чувства испытывала сама Екатерина. Когда она говорила: «моя страна», ни у нее, ни у кого другого не возникало сомнений, о какой стране идет речь, – конечно, о России, которую она любила, гордясь тем, что судьбе было угодно отправить ее именно сюда. Современник пишет о Екатерине: «Она была в душе русская и рождена для нашей империи. Сохраняла все обычаи, отправляла на святках игры, подблюдные песни, носила и ввела при дворе русское платье, знала все пословицы, приговорки и даже парилась в бане».

    Конечно, были вещи поважнее бани и подблюдных песен. Церковь – вот что нужно чтить больше всего, ибо русским может называться только православный. Эту мысль Екатерина усвоила очень быстро, и можно представить, сколько терпения и воли нужно было проявлять этой женщине – атеистке, ученице Вольтера, – чтобы выдерживать многочасовые службы, отбивать десятки земных поклонов и потом с еще умиротворенным лицом выходить из храма в толпе своих новых соотечественников. Только став императрицей, она позволяла себе выслушивать службу с хоров, раскладывая за маленьким столиком сложный пасьянс, а до этого – ни-ни!

    В итоге, как пишет биограф Екатерины Великой В. А. Бильбасов, мало-помалу, под давлением разнообразных фактов, обстоятельств, влияний, цербстская Фике стала перерождаться в русскую Екатерину Алексеевну. Насколько она успела уже обрусеть, показывает ее поступок с камердинером Шкуриным. Вопреки запрещению Екатерины, Шкурин передал Чоглоковой довольно невинные слова великой княгини. Узнав об этом, Екатерина вышла в гардеробную, где обыкновенно находился Шкурин, и – сколько было силы – дала ему пощечину, прибавив, что велит еще отодрать его. «Похоже ли это на Фике из Цербста?» – риторически вопрошает Бильбасов.

    Добавим еще смешной эпизод 1768 года в связи с ожидаемым приездом в Петербург важного гостя – датского короля. Екатерина – уже императрица – приказала московскому генерал-губернатору, чтобы он прислал ей список всех московских красавиц. Она хотела выбрать самых-самых красивых, которых надлежало, как бы сказали в нынешний железный век, «этапировать» в северную столицу. Для чего? А для того, чтобы в ответ на восхищение датского монарха красотой русских дам небрежно сказать, что у нас-де, в России, все такие! Датский король не приехал, но искушение пустить пыль в глаза иностранцам (как это принято у нас) вошло в плоть и кровь императрицы.

    Уже в первые годы жизни в России Екатерина усвоила еще одну важную истину: несмотря на безгласность общества, в России существует то, что позже назовут общественным мнением, и пренебрегать им может только дурак. Иностранцы, сопровождавшие императрицу в поездках по стране, не могли надивиться набожности Екатерины, которая выстаивала литургии во всех церквях, мимо которых проезжал ее экипаж. Видели они и как государыня частенько выходила из экипажа, чтобы поговорить с народом, мгновенно сбегавшимся к ней. Граф Сегюр вспоминал, что сначала толпа валилась царице в ноги, но потом окружала ее, крестьяне называли ее «матушкой», радушно говорили с нею, чувство страха в них исчезало, а крестьянки лезли целоваться так, что ей приходилось отмываться от белил и румян, которыми злоупотребляли сельские модницы.

    В таком вполне современном популистском поведении Екатерины был свой смысл и резон. Ей, вышедшей не из Рюриковичей или хотя бы Романовых, ей, сотворившей 28 июня 1762 года недоброе дело с собственным мужем, были до крайности нужны популярность и народная любовь. Она понимала, что весть о минутной остановке в забытой Богом деревеньке или о ее присутствии на обедне в бедной приходской церквушке станет достоянием всей округи, понесется по всему уезду, губернии легкокрылой молвой о доброй матушке царице, не брезгующей спуститься с заоблачных высот к своему народу. И вот в 1763 году она просит А. В. Олсуфьева и Н. И. Панина, чтобы ни в коем случае до ее приезда в Ростов не ставили богатую раку над мощами чтимого народом святого Дмитрия Ростовского, чтобы простой народ не подумал, что мощи «спрятались» от императрицы.

    Свою манеру поведения она выработала давно – еще тогда, когда лишь мечтала о власти, и сама рассказала о том, как ей удалось добиться расположения русского общества: «И в торжественных собраниях, и на простых сходбищах и вечеринках я подходила к старушкам, садилась подле них, спрашивала об их здоровье, советовала, какие употреблять им средства в случае болезни, терпеливо слушала бесконечные их рассказы об их юных летах, о нынешней скуке, о ветрености молодых людей, сама спрашивала их совета в разных делах и потом искренне их благодарила. Я узнала, как зовут их мосек, болонок, попугаев, дур; знала, когда которая из этих барынь именинница. В этот день являлся к ней мой камердинер, поздравлял ее от моего имени и подносил цветы и плоды из ораниенбаумских оранжерей. Не прошло двух лет, как самая жаркая хвала моему уму и сердцу послышалась со всех сторон и разлилась по всей России. Этим простым и невинным образом составила я себе громкую славу, и, когда зашла речь о занятии русского престола, очутилось на моей стороне значительное большинство». Конечно, Екатерина говорит не всю правду – ее путь к власти был непростым и долгим, но, несомненно, она всегда учитывала общественное мнение и умело его использовала.

    Мы помним, что императрица Елизавета выбрала Фике в жены своему племяннику еще и потому, что у той не было и, как полагала Елизавета, не будет своей «партии» в России. Поначалу расчеты императрицы оправдались – и в своих мемуарах Екатерина много и с горечью пишет о почти полном одиночестве в первые годы замужества. Но после рождения сына, когда контроль над великой княгиней ослаб, ситуация стала меняться. Благодаря некоторым придворным – особенно вернувшемуся из Польши Сергею Салтыкову, который по части интриг был «настоящий бес» (слова Екатерины), и Льву Нарышкину – она тайком выезжает из дворца, чтобы повидаться с друзьями, которых становится все больше, повеселиться, поговорить о делах. С ее политическими суждениями, которых она не скрывала, начинают считаться первейшие вельможи елизаветинского двора, такие как Шуваловы, фельдмаршал С. Апраксин, вице-канцлер М. И. Воронцов, братья Алексей и Кирилл Разумовские, а также канцлер Бестужев.

    Именно он, видя, что Екатерина умна и имеет характер в высшей степени твердый и решительный, первым решился втянуть великую княгиню в свою политическую интригу. В середине 1750-х годов здоровье Елизаветы ухудшилось, и канцлер понимал, что приход к власти Петра III для него, последовательного врага Пруссии, означает конец. Поэтому он и сделал ставку на Екатерину, увидев в ней сильную личность. Себе же Бестужев отводил роль наставника и руководителя Екатерины. Он старался понравиться великой княгине: помог ей наладить тайную переписку с матерью, всячески покровительствовал ее бурному роману с красавцем Станиславом Августом Понятовским, приехавшим в Петербург в 1755 году.

    Бестужев и Екатерина опасались, что императрица Елизавета, умирая, подпишет завещание в пользу цесаревича Павла и сделает кого-то из Шуваловых регентом при малолетнем императоре, отстранив тем самым от престола и Петра и Екатерину. Канцлер составил проект манифеста, согласно которому к власти приходила Екатерина как регентша при императоре Павле, а он, Бестужев, получал пост президента всех главных коллегий и командующего всеми гвардейскими полками. Честолюбивый канцлер, предлагая свой план Екатерине, не подозревал, что имеет дело со сложившимся политиком, не нуждавшимся в обучении и покровительстве, и что честолюбие великой княгини уже давно пышет жарким пламенем…

    «Я буду царствовать или погибну»

    За два месяца до смерти, в сентябре 1796 года, Екатерина писала Гримму: «Царствовать или умереть! – вот наш клич. Эти слова надо бы с самого начала выгравировать на нашем щите.

    Теперь уже слишком поздно…» Императрица не лукавит, она просто забыла, что этот девиз был выгравирован на ее невидимом щите уже сорок лет тому назад. В письме английскому посланнику Ч. Г. Уильямсу 12 августа 1756 года великая княгиня подробно рассказывала, как она будет действовать в день и час смерти императрицы Елизаветы, если Шуваловы попытаются возвести на престол Павла и устранить от власти ее с мужем. Вспоминая короля Адольфа Фредрика, ограниченного в своих правах ригсдагом, она пишет: «Вина будет на моей стороне, если возьмут верх над нами. Но будьте убеждены, что я не сыграю спокойной и слабой роли шведского короля и что я буду царствовать или погибну».

    Это было кредо двадцатисемилетней женщины, уже давно мечтавшей о короне. Уильямс был ее самым близким политическим приятелем, он постоянно снабжал великую княгиню деньгами, и в письмах к нему она откровенно раскрывала все свои планы по будущему захвату власти. Детали их теперь уже не так важны и интересны, ценнее другое – письма к Уильямсу показывают нам ту Екатерину, которой нет в ее мемуарах и трогательных рассказах о ненавязчивой агитации среди старушек петербургских салонов. Здесь она предстает в новом обличии: цинична, расчетлива, смела, готова на многое ради власти и безмерно честолюбива. Читая эти письма, вспоминаешь одно ее шутливое признание принцу де Линю, которое она сделала при виде своего мраморного бюста в Эрмитаже: «Я не могу пройти мимо него без того, чтобы у меня не расшевелилась желчь. В выражении его… что-то нахальное, именно то, что плохие живописцы и скульпторы называют величественным видом». Вот нахальством-то и веет от писем великой княгини к английскому посланнику. Впрочем, может быть, без этого свойства ничего в политике и не достигнешь?

    Дебют Екатерины-заговорщицы оказался крайне неудачным: Елизавета поправилась, сговор Бестужева и Екатерины был раскрыт, и хотя следователям ничего не удалось раскопать о проектах старого канцлера и молодой предприимчивой дамы (Бестужев, к счастью для себя самого и Екатерины, успел уничтожить их переписку), дела обоих пошли как никогда плохо. Весной 1758 года Бестужев был лишен должности и сослан в деревню, сочувствовавший заговорщикам фельдмаршал Апраксин умер на допросе в августе 1758 года, Понятовский и Уильямс были высланы за границу, а близкий Понятовскому Иван Елагин – в Казанскую губернию. Петр окончательно отвернулся от жены, избегая ее, как чумную.

    «Бедная великая княгиня в отчаянии…», «дела великой княгини плохи…» – вот рефрен донесений иностранных дипломатов о Екатерине после падения Бестужева. Несколько месяцев она находилась в совершенной изоляции, фактически под домашним арестом, на грани истерики, писала императрице, прося доставить ей «неизреченное благополучие увидеть очи Вашего императорского величества». Но Елизавета молчала. Вконец отчаявшись, Екатерина прикинулась умирающей, духовник исповедовал ее… Уловка удалась, аудиенция в виде беспротокольного допроса все-таки состоялась, и Екатерина сумела, мобилизовав весь свой ум и всю волю, оправдаться перед высоким следователем, растопив сердце императрицы просьбой отправить ее в Германию к матери, если здесь, в России, ей совершенно не доверяют и держат за преступницу. Это был сильный ход, и императрица Елизавета на него попалась – в мае 1759 года великой княгине было разрешено бывать в обществе. Императрица же после этого эпизода пришла к выводу, что племянник ее дурак, а его жена очень умна.

    Опаснейшая угроза для Екатерины миновала, но ей по-прежнему приходилось нелегко: она переживала тяжелую драму расставания со Станиславом Августом, который был вынужден покинуть Россию. «Нетерпеливый человек, – так она называет Понятовского в одном из писем 1758 года к Ивану Елагину, сосланному к тому времени в деревню, – уехал уже месяц тому назад, и скука и горесть моя велика, надежду имею на его возвращение». Но шли месяцы, потом год, другой – Станислав Август не возвращался, да как будто и не делал к этому никаких попыток.

    А между тем жить в одиночестве, среди врагов и чужих, так трудно. Но тоска Екатерины постепенно стихает, скука незаметно улетучивается, и в 1760 году у нее появляется новый любовник – красавец, воин, сорвиголова отчаянной смелости: Григорий Григорьевич Орлов, двадцатипятилетний артиллерийский капитан, только что вернувшийся с войны в Пруссии, один из пяти братьев Орловых, известных своими подвигами на поле брани и успехами среди петербургских дам.

    Орлов оказался подлинной находкой для Екатерины: за его широкой спиной можно было надежно спрятаться от невзгод жизни. Она обрела счастье в любви к нему – Орлов, настоящий рыцарь, мог за свою возлюбленную пойти в огонь и воду. Важно, что он был не придворный ловелас и повеса, как Салтыков, не иностранец – чужак для русских, как Понятовский, а природный русак, офицер, с которым водил компанию весь Петербург; он имел множество друзей, собутыльников, сослуживцев, его любили как доброго малого, веселого, щедрого – ведь в его распоряжении находились деньги артиллерийского ведомства, которые он, разумеется, тратил не только на изготовление новых артиллерийских фур…

    В 2 часа пополудни 25 декабря 1761 года умерла императрица Елизавета Петровна. Никаких сюрпризов под конец своей жизни она не приготовила, а мирно простилась с Екатериной и Петром, прося наследника любить маленького сына. Без всяких проблем великий князь стал императором, а великая княгиня – императрицей. Но тревога за будущее не исчезла. Как писал французский дипломат Бретейль, большинство горевали в душе, питая к будущему императору не любовь, но страх и робость, все трепетали и спешили заявить ему свою покорность прежде, чем императрица закроет глаза…

    С тех пор как мы расстались с Петром Федоровичем, мало что изменилось. Он стал уже взрослым человеком, в куклы не играл, муштровал теперь не лакеев, а воспитанников Кадетского корпуса и вывезенный из Голштинии отряд; пил довольно сильно, уже не таясь, как прежде, много играл на скрипке и в обществе вел себя так, что все дипломаты в один голос говорили: «Такой император долго на престоле не усидит».

    Еще в 1747 году, когда Петру было девятнадцать лет, прусский посланник Финкельштейн провидчески писал Фридриху II, что русский народ так ненавидит великого князя, что тот рискует лишиться короны, даже если она естественно перейдет к нему после смерти императрицы. Когда же в 1761 году Петру исполнилось тридцать три года, француз Лафермиер писал о нем то же самое: «Великий князь представляет поразительный пример силы природы или, вернее, первых впечатлений детства. Привезенный из Германии тринадцати лет, немедленно отданный в руки русских, воспитанный ими в религииивнравах империи, он и теперь еще остается истым немцем и никогда не будет ничем другим… Никогда нареченный наследник не пользовался менее народной любовью. Иностранец по рождению, он своим слишком явным предпочтением к немцам то и дело оскорбляет самолюбие народа, и без того в высшей степени исключительного и ревнивого к своей национальности. Мало набожный в своих приемах, он не сумел приобрести доверия духовенства».

    Этим сказано все: дальше можно только приводить подробности о том, как новый император заключил невыгодный для России мир с Фридрихом II, как он ради голштинских интересов готовился к войне с Данией, как публично пренебрегал церковной службой и не крестился в церкви, приблизил к себе много немцев, ходил в прусском мундире, ввел в армии столь необходимую, но тягостную для баловней Екатерины строжайшую дисциплину с ежедневными экзерцициями, и так далее… Человек негибкий, упрямый, он шел во всем напролом, не считаясь ни с ропотом за спиной, ни с советами своего кумира Фридриха II и других людей, желавших ему добра.

    Английский посланник Кейт, глядя на Петра III, не выдержал и как-то сказал графине Брюс: «Послушайте, да ведь ваш император совсем сумасшедший; не будучи безумным, нельзя поступать так, как он поступает». Нет, Петр III не был ни безумцем, ни глупцом, ни злодеем и не пролил ничьей крови. Он казался каким-то нелепым, странным, случайным на русском троне человеком. Необузданный и взбалмошный, он, приняв во всем объеме безграничную власть, не был в состоянии контролировать события, быть политиком, осознавать себя российским самодержцем.

    Фигура Петра III драматична, ему не повезло с судьбой и – главное – со страной. Если бы он остался в Голштинии, то, наверное, прожил бы долгую жизнь и умер бы, оплаканный своими добрыми подданными как примерный герцог. Но он попал в Россию, и за ним упрочилась обидная кличка немца – ненавистника России, любителя муштры, самодура и глупца. Но все же если каждый человек – хозяин своей судьбы, то Петр распорядился ею бездарно: нужно согласиться с Екатериной, как-то написавшей, что первым врагом Петра III был он сам – до такой степени все его действия были неразумны.

    Обратимся теперь снова к Екатерине. Пять недель, пока народ прощался с покойной императрицей, она провела в полном трауре возле ее гроба. Она не отходила от усопшей ни на день, не отпугивал ее даже сильный запах тления. Конечно, совсем не скорбь каждое утро гнала Екатерину в затемненный траурный зал – ведь мы знаем, что ее отношения с Елизаветой были весьма натянуты и что именно великая княгиня в письме к Уильямсу с нетерпением повторяла слова Понятовского: «Ох, эта колода! Она просто выводит нас из терпения! Умерла бы она скорее!» Здесь было другое. Как женщина умная, она понимала, что столь продолжительная скорбь не останется незамеченной и принесет ей пользу, ведь рядом кривлялся, болтал с фрейлинами и передразнивал священников ее супруг-император.

    Но вместе с тем она не отходила от гроба Елизаветы, как будто боясь расстаться с прошлым, оказаться перед лицом неприятностей, испытаний и горестей, которые неминуемо ждали ее за стенами траурного зала. Все заметили, что имя императрицы даже не было упомянуто в манифесте о восшествии Петра III на престол, что император публично унижал свою царственную супругу, что она, полная идей, знаний, честолюбивых помыслов и стремлений, не получила и тени реальной власти.

    Английский посланник Кейт в марте 1762 года писал в Лондон, что влияние императрицы совершенно ничтожно: с нею не только не советуются в государственных делах, но и в частных делах бесполезно рассчитывать на успех, прибегая к ее посредничеству. Французский посланник Бретейль солидарен с коллегой: «Положение императрицы самое отчаянное: ей выказывают полнейшее презрение… Император удвоил внимание к девице Воронцовой. Он назначил ее гофмейстериною. Она живет при дворе и пользуется чрезвычайным почетом. Признаться, странный вкус! Она не отличается умом, а что касается наружности, то она ниже всякой критики. Она походит во всех отношениях на трактирную служанку самой низкой пробы».

    Ну, о вкусах не спорят – мы же не видели жену самого Бретейля! Несомненно одно – привязанность Петра к Елизавете Романовне Воронцовой была сильной и глубокой. Именно в этом и заключалась опасность для Екатерины. Фаворитку поддерживал весь влиятельный при дворе клан Воронцовых во главе с ее дядей – канцлером Михаилом Илларионовичем. Петр не только не скрывал своей связи с ней, но и не раз высказывал намерение отставить опостылевшую ему супругу. Слухи о секретной подготовке уютной келейки в Шлиссельбургской крепости, неподалеку от тюрьмы Ивана Антоновича, ползли по столице. В письме барону Остену в июне 1762 года сама Екатерина писала, что Воронцовы замыслили заточить ее в монастырь и посадить на престол рядом с Петром свою родственницу.

    В 1766 году в Москве была записана народная песня о царице, которая плачет от одиночества и больше волков, воров и разбойников боится собственного мужа. А тот открыто гуляет с любимой своей фрейлиной, Лизаветой Воронцовой, водит ее «за праву руку, они думают крепку думушку», как бы царицу «срубить-сгубить…»

    К прочим несчастьям императрицы добавилась еще и беременность. 11 апреля 1762 года она родила мальчика – сына Орлова (будущего графа Алексея Григорьевича Бобринского) – и новорожденного тотчас тайно увезли из дворца в дом камердинера императрицы Шкурина.

    Возвращаясь к донесению Бретейля, все же отметим, что кончается оно вполне оптимистично: «Я полагаю, что императрица, смелость и горячность коей мне известны, решится рано или поздно на крайние меры. У нее есть друзья, которые стараются успокоить ее, но они решатся для нее на все, ежели она того потребует».

    Действительно, друзья Екатерины предлагали ей не сидеть сложа руки, а, используя всеобщую ненависть к Петру, свергнуть его, заточить в каземат, чтобы самой править как самодержице или как регентше при малолетнем императоре Павле I. Ситуация начала лета 1762 года этому благоприятствовала: особенно негодовали армия и гвардия – им предстояло вскоре садиться на суда и плыть на войну с Данией, которой российский император хотел отомстить за аннексию в 1702 году части Голштинского герцогства. Эта война была непопулярна, как и прусского покроя мундиры, в которые переодели армию. Екатерина знала, что она не одинока, и верные друзья пойдут за ней без колебаний – стоило только посмотреть на Орлова и его братьев. Она обсуждала вариант переворота и с графом Кириллом Разумовским – влиятельнейшим сановником и шефом Измайловского полка, а также с воспитателем наследника Никитой Паниным. И тот и другой тоже были готовы поддержать Екатерину. Но, как бывает в подобных случаях, решиться на такое отчаянное дело, как переворот, было трудно, требовался повод, толчок, после которого назад возврата нет.

    Таким толчком и стал инцидент на торжественном обеде 9 июня 1762 года, когда Петр, разгневавшись на жену, в присутствии знати, генералитета, дипломатического корпуса крикнул ей через весь стол: «Folle!» – «Дура!» За столько лет жизни рядом с Екатериной Петр так и не понял, что женщин, подобных ей, оскорблять нельзя. С этого дня Екатерина стала внимательнее слушать тех, кто советовал ей действовать решительно и быстро.

    Шел июнь, двор переехал за город. Екатерина поселилась в Петергофе, а Петр жил в своем любимом Ораниенбауме. 19 июня императрица приехала туда и в последний раз видела своего мужа живым: она смотрела комедию в маленьком театре Ораниенбаумского дворца, а сам император играл в оркестре на скрипке. Мы никогда не узнаем, о чем размышляла в это время Екатерина. Может быть, видя своего мужа-императора среди оркестрантов, она, вспомнив последние слова римского императора Нерона, подумала: «Какой музыкант пропадает!» После спектакля Екатерина вернулась в Петергоф. Она была готова к своей революции и только ждала известий от Орловых.

    28 июня, накануне дня своего тезоименитства (ведь 29 июня – праздник святых Петра и Павла), Петр вместе с канцлером Воронцовым, фельдмаршалом Б. Х. Минихом, возвращенным им из ссылки, прусским посланником, девицей Воронцовой и прочими «ближними» дамами и кавалерами отправился в Петергоф. Прибыв туда, император и его свита увидели, что дворец Монплезир, в котором жила императрица, пуст, и с удивлением услышали, что она еще в пять часов утра тайно уехала в Петербург. Дамы, почувствовав неладное, заголосили…

    Славная революция 28 июня

    Фридрих II говорил графу Сегюру по поводу переворота 28 июня 1762 года: «Их заговор был безумен, плохо составлен. Петра III погубило то, что, несмотря на совет храброго Миниха, в нем не оказалось достаточно мужества, он позволил свергнуть себя с престола как ребенок, которого посылают спать». Однако, добавил прусский король, Екатерине «нельзя вменить… ни честь, ни преступление в этом перевороте, она была молода, слаба, иностранка, накануне развода с мужем и своего заточения. Все сделали Орловы… Екатерина еще ничем не могла руководить, она прибегла к помощи желавших ее спасти».

    Много справедливого в словах великого короля. Орловы – эти бузотеры, выпивохи и хвастуны в роли заговорщиков – компания, по-видимому, действительно комичная. Они действовали в пользу «матушки» так топорно, что близкие Петру сановники, узнав об особой антигосударственной активности Григория Орлова, приставили к нему соглядатая – С. Перфильева, адъютанта Петра III, которому было поручено выведать у Орлова все его замыслы.

    Но все же, не ставя под сомнение ум и опытность Фридриха Великого, скажем, что Россия – не Германия, и перевороты в ней почти всегда удаются. Разве лучше был «составлен» заговор Елизаветы Петровны в 1741 году или заговор против Бирона осенью 1740 года? Все революции безумны, замыслы революционеров алогичны, кажутся неисполнимыми, противоречат реальности, но тем не менее они часто достигают успеха – во всяком случае, в России.

    Славная революция 28 июня была подготовлена не столько усилиями отважных Орловых, которые в дружеских застольях с гвардейскими офицерами вели пропаганду и агитацию в пользу Екатерины, а также раздавали по ротам деньги на чарку водки за здоровье государыни (чтоб помнили доброту «матушки»), сколько самим Петром III, который своей безумной политикой так восстановил против себя солдат и офицеров, что им были недовольны все, и для мятежа нужна была только вспышка. Сам же император пребывал в полном благодушии. В ответ на предупреждения Фридриха II о честолюбивых намерениях Екатерины и заговоре в гвардии он писал: «Что касается Ваших забот о моей личной безопасности, то прошу Вас об этом не беспокоиться, солдаты зовут меня отцом, по их словам, они предпочитают повиноваться мужчине, а не женщине; я гуляю один, пешком по улицам Петербурга; ежели бы кто злоумышлял против меня, то давно исполнил бы свое намерение, но я делаю всем добро и уповаю во всем только на Бога, под его защитою мне нечего бояться». Скорее всего Петр не знал русскую пословицу: «На Бога надейся, а сам не плошай».

    Об обстановке накануне выступления говорит эпизод с безымянным преображенским капралом, ставший прологом революции 28 июня. Капрал, по-видимому, опасаясь пропустить историческое событие, ходил от одного офицера к другому и спрашивал: когда же будем свергать императора? Поручик Измайлов прогнал любознательного подчиненного, но все же, для собственной безопасности, доложил о происшедшем своему ротному, тот – выше по начальству; выяснилось, что накануне капрал об этом же спрашивал капитана Пассека и тот тоже выгнал любопытного, но, в отличие от служаки Измайлова, командиру не донес. Недоносительство – преступление в России серьезное, Пассека арестовали и посадили в холодную на полковом дворе. Он был ближайшим приятелем и собутыльником Орловых, а следовательно, – заговорщиком, и, узнав о его аресте, Орловы заметались по столице: «Пассек арестован! Заговор раскрыт! Пропадаем, надо действовать!» Григорий Орлов из дела был выключен – он спаивал своего соглядатая Перфильева, поэтому «штаб революции» составили его младшие братья: Алексей по кличке Алехан и Федор.

    Федор поехал к Кириллу Разумовскому и сказал, что брат Алексей собирается ехать за Екатериной в Петергоф, чтобы доставить ее в Измайловский полк, где много расположенных к императрице офицеров. Разумовский не бегал по кабинету, не суетился, цену Орловым он знал, и поэтому в ответ на горячую речь Федора молча покивал и выпроводил его восвояси. Но как только Орлов ушел, Разумовский, как президент Петербургской Академии наук, тут же распорядился привести академическую типографию в полную готовность, чтобы по первой команде начать печатать манифест о восшествии на престол императрицы Екатерины II. Стало быть, в успехе предприятия хитрый президент не сомневался…

    «Пора вставать, все готово, чтобы провозгласить вас!» – таковы были исторические слова, которыми Алексей Орлов рано утром 28 июня приветствовал в Монплезире внезапно разбуженную Екатерину. Она тотчас встала, быстро оделась и вместе со своей фрейлиной Екатериной Шаргородской села в карету. Орлов вскочил на козлы – и лошади поскакали… Фридрих II не ошибся: Екатерина действительно не руководила заговором – в этом не было необходимости, у нее была своя роль, и она сыграла ее отлично. Роль была проста: народ, возмущенный правлением Петра III, позвал ее – и она пришла.

    Так, собственно, и говорилось в извещении Коллегии иностранных дел посланникам, аккредитованным при русском дворе: «Ее императорское величество по единодушному желанию и усиленным просьбам своих верных подданных и истинных патриотов империи» взошла на престол. Но все же нужно признать, что Екатерина проявила мужество. Самообладанием, волей и хладнокровием в тяжелые минуты жизни она отличалась всегда. Она была спокойна, когда однажды во время поездки на юг кони испугались и понесли ее карету под гору; в другой раз Екатерина, к удивлению свиты, не вышла из своей каюты на палубу яхты, когда та ночью столкнулась с другим судном. Утром она объяснила придворным причину своего спокойствия: «Если опасность, то ничем не помогу, а только помешаю, а если нужно думать о спасении, то вы меня, конечно, уведомите».

    То же самое было и 28 июня 1762 года, когда взмыленные кони мчали ее карету по пыльной петергофской дороге к Петербургу. Екатерина летела навстречу своей судьбе со спокойным чувством оптимистичной фаталистки: назад хода нет, кони понесли, верные люди в беде не бросят – и будь что будет: Бог не выдаст, свинья не съест! Известно, что по дороге она хохотала, потешаясь над Шаргородской, которая впопыхах при сборах оставила в Монплезире какую-то очень-очень важную деталь женского туалета. Какую – история деликатно замалчивает.

    Алехан кучером был отменным – от Петергофа до Красного кабачка в Автово он доставил императрицу за полтора часа и бережно передал ее, как ценную эстафету, брату Григорию, который, перепив-таки Перфильева, поджидал карету вместе с князем Федором Барятинским. С ними была открытая коляска, в которую и пересадили Екатерину. Этот дрянной старый экипаж стал колесницей славы Екатерины Великой, и место бы ему в музее возле броневика «Враг капитала», с которого выступал в 1917 году Ленин, да жаль, не сохранился.

    У слободы Измайловского полка коляску окружили измайловцы, оглушительно крича здравицы «матушке». Тут же полковой поп привел солдат и офицеров к присяге, и во главе со своим командиром графом Разумовским измайловцы двинулись вслед за коляской к казармам Семеновского полка, откуда уже бежали обрадованные нежданной встречей с «матушкой» семеновцы. Вскоре к ним присоединились преображенцы, прося прощения за опоздание: пришлось вязать некоторых непослушных офицеров. При выезде на Невский проспект императрицу приветствовала в полном составе конная гвардия, блистающая латами и оружием, с развернутым знаменем. Все кричали «ура!», отовсюду бежал народ: это был не переворот, а триумфальное шествие, демонстрация победителей. На некоторое время Екатерина остановилась у церкви Рождества Богородицы для богослужения, а потом двинулась дальше. Народ был уже весело возбужден: кабатчики бесплатно, без единого слова возражения выдавали всем желающим, «прямым сынам Отечества», горячительное. «Сынов» становилось все больше и больше – Невский был запружен толпами, и коляска Екатерины с трудом продвигалась вперед. Наконец показался Зимний дворец. Там императрицу уже ждало все «государство» – Сенат, Синод, высшие чиновники, придворные, чтобы присягнуть на верность своей новой государыне.

    Энтузиазм был так велик, что прямо на Дворцовую площадь доставили фуры с отмененным Петром III елизаветинским обмундированием, и солдаты, не стесняясь дам, тут же начали переодеваться, бросая наземь ненавистные прусские мундиры. После короткого отдыха и совещания с доверенными лицами было решено кончать дело. Екатерина написала указ на имя Сената о том, что выступает в поход со своим войском. Конечным пунктом был Ораниенбаум, а противником – бывший уже император Петр III и его голштинцы. Трудно вспомнить в истории нечто подобное – войну жены против мужа. Екатерина переоделась в зеленый мундир Преображенского полка: лихо заломлена треуголка, на боку шпага, темляк, который вовремя подал проворный одноглазый унтер-офицер Григорий Потемкин, отличный конь под седлом, ну а какой наездницей она была, мы уже знаем!

    Выступили в десять часов пополудни. Стоял теплый солнечный вечер. Зрелище было, по-видимому, потрясающее: блеск оружия, стройные ряды гвардейских полков, знамена, толпы вдоль улиц, а впереди, на гордом коне, со шпагой в руке – прекрасная амазонка-императрица… Но лучше всех об этом сказал великий Державин, заменив ради красного поэтического словца треуголку шлемом с перьями и добавив Екатерине доспехов:

    Одень в доспехи, в брони златы
    И в мужество ея красы,
    Чтоб шлем блистал на ней пернатый,
    Зефиры веяли власы,
    Чтоб конь под ней главой крутился
    И бурно бразды опенял,
    Чтоб Норд седой ей удивился
    И обладать собой избрал.

    Ропшинская драма

    Петр III со свитой прибыл в Петергоф в 2 часа дня, то есть в тот момент, когда в Петербурге Екатерина открыла совещание высших сановников, на котором решали вопрос о судьбе свергнутого императора. В 3 часа Петр узнал от вернувшегося из столицы поручика Бернгорста о волнении в Преображенском полку. Нельзя сказать, что Петр вел себя как ребенок: он сразу направил указ в Кронштадт, чтобы немедленно прислали в Петергоф три тысячи солдат; такой же указ получили и негвардейские полки, стоявшие в столице, – Астраханский и Ингерманландский. Им он приказал срочно маршировать в Ораниенбаум. В случае успеха замысла Петра и его окружения поход Екатерины с веселыми гвардейцами мог бы закончиться не так триумфально, как он начался.

    Миних предложил свой план: императору явиться в Петербург и своим грозным видом усмирить бунт, подобно Петру Великому, расстроившему замыслы стрельцов. Но, увы, внук Петра Великого был лишь жалкой тенью своего гениального деда. Нерешительный и трусливый, он ударился в панику, начал метаться и отменять только что принятые указы. У него еще оставалась возможность бежать как в Лифляндию или Нарву, где стояли готовые к отправке в Данию полки, так и за границу. Он мог уплыть на яхте и в Финляндию, и в Швецию. Но Петр этого не сделал – отчасти потому, что сразу же оказался в изоляции: посылаемые им во все стороны гонцы не возвращались (либо их задерживали сторонники Екатерины, либо они сами перебегали к победительнице), поэтому император не мог понять, что все-таки происходит в Петербурге.

    Екатерина оказалась явно проворнее своего супруга. Она сразу же послала указы по направлениям возможного бегства Петра с требованием воспрепятствовать этому всеми силами. В итоге Петр упустил время, и когда он сел на галеру и подошел к кронштадтской гавани, вход в нее был уже перекрыт бонами и караульный мичман Михаил Кожухов в ответ на приказ императора пропустить его, Петра III, в гавань, прокричал, что теперь уже нет Петра III, а есть только Екатерина II. Это означало, что эмиссары Екатерины поспели в Кронштадт раньше, чем люди Петра. Выход в открытое море также был перекрыт вооруженным кораблем. И тут Петр сник и прекратил всякие попытки бороться. Он вернулся в Ораниенбаум и повел себя именно так, как и сказал об этом Фридрих II, – позволил свергнуть себя с престола как ребенок, которого отправляют спать.

    Когда утром 29 июня войска подошли к Стрельне, Екатерина получила письмо Петра, в котором он просил у жены прощения за обиды и обещал исправиться. Она ничего не ответила мужу, и поход продолжался. В Петергофе посланник Петра передал императрице вторую, написанную карандашом записку, в которой Петр обещал отказаться от престола в обмен на небольшую пенсию, голштинский трон и фрейлину Воронцову. Недорого же оценил внук Петра Великого Российскую империю – дедушкино наследство!

    Екатерина на этот раз откликнулась и потребовала, чтобы он письменно подтвердил свое отречение от престола. К обеду Григорий Орлов привез из Ораниенбаума в Петергоф собственноручное отречение Петра III, а следом – и самого бывшего императора вместе с Воронцовой. В Петергофе их сразу же разлучили, уже навсегда. И вечером того же дня Алексей Орлов, капитан Петр Пассек и князь Федор Барятинский увезли Петра в Ропшу. Предполагалось, что пленник поживет там несколько дней, пока не приготовят покои в Шлиссельбурге. Чтобы на одном маленьком острове не оказались сразу два бывших императора, тамошнего узника, Ивана Антоновича, решили срочно вывезти севернее, в крепость Кексгольм. Чем это закончилось, читатель помнит.

    Полки вернулись в столицу, и 30 июня – воскресенье – стало днем всеобщего ликования и пьянства. Но императрице было не до веселья. Нужно было взять под контроль всю страну, нужно было думать о будущем. Самой острой была проблема Петра III – будущего пожизненного узника и, соответственно, страдальца (пример Ивана Антоновича, который, по народной молве, пострадал за «истинную» православную веру, был у всех на устах). Договориться с Петром было невозможно. Он вел себя по-детски капризно, наивно, не понимая ситуации, в которой оказался. Даже письма, которые он послал жене 29 июня, написаны каким-то неустоявшимся, детским почерком.

    В первом он писал: «Ваше Величество, если Вы решительно не хотите уморить человека, который уже довольно несчастлив, то сжальтесь надо мною и оставьте мне мое единственное утешение, которое есть Елизавета Романовна. Этим Вы сделаете одно из величайших милостивых дел Вашего царствования. Впрочем, если бы Ваше величество захотели на минуту увидать меня, то это было бы верхом моих желаний. Ваш нижайший слуга Петр».

    Следом он шлет другую записку: «Я еще прошу меня, которой Вашей волею исполнал во всем, отпустить в чужие краи с теми, которыя я Вашему Величеству прежде просил, и надеюсь на Ваше великодушие, что Вы меня не оставите без пропитания». Повторение просьбы возвратить ему подругу, глубоко ненавистную императрице, разрешить уехать с ней в Голштинию и обеспечить «пропитанием», говорило о том, что наивность Петра, как ни жаль нам его по-человечески, должна все же называться иначе. Представить себе ход мыслей Екатерины, узурпировавшей власть законного императора, внука Петра Великого, он абсолютно не может, как не может предусмотреть и возможных внутренних и международных последствий своей эмиграции в Голштинию. Даже пример Ивана Антоновича, которого Елизавета не выпустила за границу и заточила пожизненно только за то, что он в годовалом возрасте был императором, ему на ум не приходит.

    30 июня доставили еще одно письмо Петра. Он капризничал: комната мала и ему негде прохаживаться, а он, как известно, любит это занятие. Кроме того, караульный офицер не выходит, пока узник справляет нужду. Заканчивал это письмо он так: «Ваше Величество может быть во мне уверенною: я не подумаю и не сделаю ничего против Вашей особы и против Вашего царствования». Нет, верить такому человеку, как Петр, Екатерина не могла. Ей надо было думать, что же делать дальше…

    У нас нет никаких данных, чтобы утверждать, что Екатерина дала негласный приказ убить Петра. Но есть все основания считать, что она и не предупредила эту трагедию, хотя сделать это могла. Письма Алексея Орлова из Ропши от 2 и 6 июля 1762 года – этому свидетельства.

    2 июля Орлов писал: «Матушка, милостивая государыня, здравствовать Вам мы все желаем несчетные годы. Мы теперь… благополучны. Только наш (арестант, Петр. – Е. А.) очень занемог, и схватила его нечаянная колика, и я опасен, чтоб он сегодняшнюю ночь не умер, а больше опасаюсь, чтоб не ожил». И далее Алехан поясняет, в чем опасность выздоровления бывшего императора: «Первая опасность – для того, что он все вздор говорит, и нам это нисколько не весело. Другая опасность, что он действительно для нас всех опасен для того, что он иногда так отзывается, хотя в прежнее состояние быть» (то есть вернуть власть).

    В том-то и крылись истоки будущей трагедии: Петра охраняли те, кто был непосредственно замешан в заговоре и свержении императора – тягчайшем государственном преступлении, причем Алексей Орлов был одним из руководителей всего дела. И эти люди, естественно, были заинтересованы в том, чтобы избежать возможной суровой ответственности. Достичь этого они могли только новым преступлением – убийством бывшего императора. Екатерина не могла этого не понимать. Письмо Орлова от 2 июля, то есть еще за четыре дня до убийства, более чем откровенно, и тем не менее императрица промолчала, тюремщиков в Ропше не поменяла, оставила все как есть. Теперь о здоровье Петра. Действительно, с 30 июня он прихворнул – сказалось нервное потрясение. Но прибывшие 3 и 4 июля врачи констатировали улучшение состояния больного.

    6 июля Алехан прислал императрице еще два письма. В первом говорилось: «Матушка наша, милостивая государыня. Не знаю, что теперь начать. Боюсь гнева от Вашего Величества, чтоб Вы чего на нас неистового подумать не изволили и чтоб мы не были причиною смерти злодея Вашего и всей России, также и закона нашего. А теперь и тот приставленный к нему для услуги лакей Маслов занемог, аон (то есть Петр. – Е. А.) сам теперь так болен, что не думаю, чтоб дожил до вечера и почти совсем уже в беспамятстве, о чем уже и вся команда здешняя знает и молит Бога, чтоб он скорее с наших рук убрался. А оный же Маслов и посланный офицер может Вашему величеству донесть, в каком он состоянии теперь, ежели Вы обо мне усумниться изволите».

    Дело неумолимо близится к развязке: утром вдруг «занемог» лакей Петра III Маслов, но его тем не менее привезли в Петербург, чтобы он подтвердил, как внезапно и сильно заболел его господин. Подозрительно, что Орлов – небольшой специалист по медицинской части – сам поставил «диагноз»: больной до вечера не доживет. Этот «диагноз» больше похож на приговор.

    Так и случилось – около 6 часов вечера пришло знаменитое письмо Орлова, написанное пьяными слезами и невинной кровью: «Матушка, милосердная государыня! Как мне изъяснить, описать, что случилось: не поверишь верному своему рабу, но как перед Богом скажу истину. Матушка! Готов идти на смерть, но сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты не милуешь. Матушка, Его нет на свете! Но никто сего не думал и как нам задумать поднять руку на Государя! Но, Государыня, свершилась беда. Мы были пьяны, и он тоже. Он заспорил за столом с князем Федором (Барятинским. – Е. А.), не успели мы разнять, а его уже и не стало. Сами не помним, что делали, но все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй, хоть для брата (то есть фаворита Григория. – Е. А.)! Повинную тебе принес и разыскивать нечего. Прости или прикажи скорее окончить. Свет не мил, прогневили тебя и погубили души навек». Часть историков ставит под сомнение достоверность этого письма Орлова. Но если даже допустить, что оно было позже сфальсифицировано врагами Орловых, то упомянутые раньше другие письма Орлова свидетельствуют о готовящейся развязке.

    Убийство совершилось. При каких обстоятельствах – не знает никто. Неслучайно Орлов просит не назначать расследования, так как «принес повинную». Никакого расследования и не проводилось. Иначе пришлось бы как-то объяснять противоречия в двух письмах Орлова за 6 июля: в первом говорится, что Петр смертельно болен и «почти совсем уже в беспамятстве», а во втором – что этот, казалось бы, безнадежный больной как ни в чем не бывало пил со своими тюремщиками, вступил за столом в спор, а потом и в драку с Барятинским… Екатерина эти белые нитки прекрасно видела, но она мыслила уже другими категориями: ей был важен конечный результат, и она его получила – Петр был мертв, проблемы больше не существовало…

    Публично было объявлено, что бывший император скончался «от геморроидальных колик». Доверчивый французский посол граф Мерси д'Аржанто описывал происшедшее в Ропше как раблезианскую историю: низложенный император был до того неумерен в еде и питье, что заболел сильнейшей резью в желудке, но продолжал пить, и необычайное количество пищи и всякого рода крепких напитков произвели воспаление, от которого он через 24 часа и скончался. Одним словом – умер от обжорства! Ропша существует и до сих пор. Запущен и дик парк, заброшен и погибает загаженный дворец. Проклятое место преступления. Имена тех, кто его совершил и погубил свои бессмертные души, известны. Правда, Орлов пишет Екатерине: «Все до единого виноваты». На это нужно обратить внимание: мы знаем, как убили сына Петра III – императора Павла I в 1801 году. Все набросились сворой, каждый нанес удар, чтобы не было чистеньких, и какой удар стал смертельным – не знает никто.

    Историки называют ропшинскую свору поименно: граф Алексей Григорьевич Орлов, князь Федор Сергеевич Барятинский – оба убийцы без сомнения; лейб-медик Карл Федорович Крузе, капрал Григорий Александрович Потемкин, Григорий Никитич Орлов, основатель русского театра Федор Григорьевич Волков… Всего 14 человек. Нет, не все! Справедливость требует прибавить еще одно имя: Екатерина II.

    Тяжесть царского венца

    Когда в 1763 году, накануне коронации, придворный ювелир И. Позье изготовил большую императорскую корону, ныне хранящуюся в Оружейной палате как величайшее достояние России, то выяснилось, что она получилась весьма тяжелой – целых пять фунтов. Но Екатерина осталась ею довольна и сказала ювелиру, что в течение четырех или пяти часов во время церемонии как-нибудь продержит на голове эту тяжесть. И действительно, она продержала «эту тяжесть» не только четыре-пять часов коронации в Успенском соборе Кремля, но и еще тридцать четыре года – столько длилось ее царствование.

    Как тяжел царский венец, она почувствовала уже в первый день своего правления, когда ей пришлось решать судьбу мужа. Этот день и все остальные дни, месяцы и годы царствования показали ей, что между очень амбициозной и честолюбивой, но безвластной великой княгиней и обремененной властью императрицей – дистанция гигантская. Пройдя ее за один день 28 июня 1762 года, Екатерина поняла, что ей придется поступать совсем не так, как она мечтала, читая Монтескье и мадам Севинье.

    Мир человека, оказавшегося на вершине власти, становится другим, взгляды властителя определяются иными, чем у частного человека, критериями: стремлением удержать власть, соображениями политической целесообразности, сознанием огромной ответственности за судьбу династии, империи, нации и многими другими обстоятельствами, с которыми так мало знаком частный человек. «Le terrible metier» – «Ужасное ремесло мое», – так напишет Екатерина в начале 1763 года своей корреспондентке, госпоже Жоффрен. Чуть позже она скажет Сегюру: «В глазах самых строгих к себе государей политика редко подчиняется нравственным законам, польза руководит их действиями».

    В первые месяцы и годы правления положение Екатерины было весьма уязвимым. В самом деле: она совершила государственный переворот, свергла законного императора, по завещанию и родству абсолютно бесспорного наследника своей тетки императрицы Елизаветы Петровны. «Пойдя навстречу пожеланиям народа», Екатерина стала пленницей этого народа, точнее – своего окружения и гвардии. Осенью 1762 года она писала Понятовскому в Польшу: «Я должна вести себя весьма осторожно, и последний гвардейский солдат, видя меня, говорит про себя: это дело моих рук!»

    Не последний же солдат не только так думал, но и говорил, и требовал. Даже огромные пожалования и награды не успокоили наиболее жадных и нахальных из «героев революции». Бретейль писал в конце 1762 года: «Любопытно наблюдать, как в дни приемов при дворе императрица делает все возможное, чтобы понравиться своим подданным, как свободно держится большинство из них и с какой настойчивостью они обращаются к ней, говоря о своих делах и излагая свои проекты… [Она] принимает все это с удивительной кротостью и любезностью. Чего это стоит ей и до какой степени она должна считать подобный образ действий для себя обязательным, чтобы ему подчиняться!»

    Далее он рассказывал о горячем споре, который тут же на приеме вел с императрицей бывший «пьянее вина» А. П. Бестужев-Рюмин, возвращенный ею из ссылки. Потом Екатерина подошла к Бретейлю и спросила, видел ли он когда-нибудь травлю зайца? На его утвердительный ответ она заметила: «Вы должны признать, что нечто подобное происходит со мною, так как меня всюду преследуют и загоняют, несмотря на все мое старание избежать разговоров, которые не всегда имеют в основе здравый смысл и честность убеждений». Позже она добавила, что «ей приходится управлять людьми, которых нет возможности удовлетворить».

    Вырваться из пьяных объятий «героев революции 28 июня» было непросто – императрица и «герои» были теперь тесно связаны общей судьбой, к тому же гвардейцы впервые после 1741 года снова почувствовали свою силу, право возводить и свергать царей. Императрица зависела от них еще и потому, что у нее поначалу не было иной опоры в обществе, кроме гвардии. Бретейль проницательно заметил: боязнь утратить все то, чего ей удалось достичь, так явно проглядывала во всех поступках императрицы, что всякий мало-мальски влиятельный человек чувствовал перед ней свою силу. Но Екатерина не отчаивалась и, как некогда при Елизавете, так и после переворота 1762 года, начала борьбу за свою свободу, а точнее – за свое реальное и полное самодержавие. При этом нельзя было никого обидеть, а тем более прогнать, нужно было быть хитрой, терпеливой и настойчивой.

    Бретейль, внимательно наблюдавший за Екатериной в первые месяцы ее царствования, заметил целую гамму чувств, ею владевших. Здесь было ощущение невероятного счастья от мысли, что она – императрица. Не стесняясь насмешливого взгляда французского посла, Екатерина повторила раз тридцать: «Такая большая, такая могущественная империя, как моя». Она много говорила о своих прежних честолюбивых видах и о том, как удачно они осуществились в настоящее время. Вместе с тем, как писал посланник, она обнаруживала слабость и нерешительность – черты, совершенно не свойственные ее характеру. Конечно, Екатерина была начинающей властительницей, не имела никакого опыта на этом поприще, перед ней только начали открываться тайные пружины большой политики, но она, как человек умный, уже поняла грандиозность проблем, которые ей предстояло решать. И в душу закрадывался холодок страха и непривычного ей смущения: хватит ли сил, удержусь ли, смогу ли? Достаточно было пройтись вдоль разложенной на полу огромной ландкарты и увидеть те места, откуда, как говорил один из гоголевских героев, хоть три года скачи, ни до какого государства не доскачешь, – так велика была Россия!

    Как женщина с воображением, Екатерина замирала с непривычки перед этим океаном, космосом, бездной. Потом она, конечно, привыкла к той высоте, на которую вознесла ее судьба, но и много лет спустя она говорила Потемкину: «Россия велика сама по себе, а я что ни делаю, подобно капле, падающей в море». В начале же пути ей было страшно. Кичась своей удачей и прелестью своего положения, императрица, однако, как-то призналась Бретейлю, что ее жизнь полна тревоги: «у нее кругом идет голова от сознания, что она императрица, тем не менее, она смущена и взволнована».

    Любопытно читать политические записки Екатерины, которые написаны не позже лета 1761 года, то есть примерно за год до ее вступления на престол. Эти записки можно смело назвать политическими мечтаниями человека, начитавшегося прекрасных книг, далекого от реальной политики, но исполненного глубочайшего желания творить на троне добро и одно только добро, уничтожить в России деспотизм, освободить крепостных от неволи и т. д. «Liberte, ame de tout, sans vous tout est mort!» – «Свобода, ты душа всего, без тебя все мертво!» – так начинается одна из заметок. «Хочу повиновения законам, но не рабов; хочу общей цели – сделать счастливыми, но вовсе не своенравия, не чудачества, не жесткости, которые не совместны с нею». «Власть без доверенности народа ничего не значит». «Необходимо, чтобы были обязаны вам, а не вашим любимцам». «Желаю ввести [порядок], чтобы из лести высказывали мне правду». «Противно христианской вере и справедливости делать невольниками людей. Они все рождаются свободными». И таких неисполненных призывов-лозунгов в записках немало.

    В жизни же все оказалось иначе, во много раз сложнее, противоречивее и подлее, чем об этом писали европейские мыслители – учителя Екатерины. Она сразу же отказалась от попыток провести в стране малейшие политические реформы. После восшествия на престол Екатерина получила проект Никиты Панина о создании Государственного совета и преобразовании Сената. Проект клонился к созданию высшего представительного органа в России. Вначале Екатерина одобрила его, но вскоре передумала, направив все усилия реформаторов не на политические, а на административные реформы, которые должны были совершенствовать машину самодержавной власти. И в этом она стала великим реформатором. Как и ее предшественники и потомки, Екатерина, подобно Кащею, хранившему яйцо с иглой своего бессмертия, ревниво оберегала незыблемость самодержавия. Из тех же намерений она исходила и в социальной политике. Самодержавие должно опираться на дворянство, которому нужно предоставлять все новые и новые привилегии, – вот ее доктрина с первых дней царствования. Это было прямым и непосредственным продолжением курса предшественников Екатерины, не читавших ни Вольтера, ни Монтескье.

    «Шлиссельбургская нелепа»

    В самом начале июля 1762 года фельдмаршал Миних мрачно пошутил, что ему еще не доводилось жить одновременно при трех государях: один сидит в Ропше, другой – в Шлиссельбурге, и, наконец, третья – в Зимнем. 6 июля фельдмаршалу стало легче, теперь он жил, как уже привык за двадцать один год, при двух императорах. Существование узника-императора Ивана Антоновича не доставляло радости ни Елизавете Петровне, ни Петру III, ни Екатерине. По стране ползли слухи о «несчастном Иванушке», якобы пострадавшем за «истинную веру», много говорили и о его законных правах на престол, который он получил из рук императрицы Анны Ивановны. В первый же год своего царствования Екатерина столкнулась с заговорами, участники которых выражали симпатии Ивану Антоновичу и даже предлагали женить его на императрице – ведь в его жилах текла кровь Романовых. О симпатиях к заточенному в тюрьме «Иванушке» говорили и многочисленные подметные письма, которые находили в Петербурге. Императрица, движимая беспокойством и интересом к русской «железной маске», летом 1762 года посетила Шлиссельбург и видела там Ивана Антоновича. В манифесте о смерти Ивана VI, составленном самой императрицей 17 августа 1764 года, она описывает этот свой визит и сообщает, что приехала в тюрьму исключительно для того, чтобы увидеть принца и, «узнав его душевные свойства, и жизнь ему, по природным ему качествам и воспитанию… определить спокойную». Но ее постигла полная неудача, она убедилась, что никакой помощи несчастному оказать невозможно, для него, утратившего рассудок, нет ничего лучшего, как остаться в каземате. Уезжая из Шлиссельбурга, пишет Екатерина, она определила к заключенному надежный караул, чтобы кто-нибудь из злоумышленников «для своих каких-либо видов не покусился иногда его обеспокоить или… мятеж произвести». И далее рассказывается, как караульные офицеры Власьев и Чекин под угрозой неминуемой смерти от рук Мировича, а также во избежание ответственности перед законом в случае передачи арестанта в руки бунтовщиков «приняли между собой крайнейшую резолюцию» – умертвить принца Ивана.

    Указ этот умалчивает о том, что охранники действовали строго по секретной инструкции, данной Екатериной. В ней было сказано прямо, что при попытке освободить Ивана они обязаны «арестанта умертвить, а живого его никому в руки не отдавать». Немаловажно и то, что Екатерина, движимая гуманной целью облегчить жизнь знатного узника, тем не менее, этого не сделала и после своего визита оставила его по-прежнему жить в ужасных условиях заточения в сыром, темном помещении, под присмотром грубой охраны, и запретила в случае болезни Ивана показывать его врачу. Вероятно, узник такого ранга мог рассчитывать на лучшее содержание.

    Как я уже пытался доказать, Иван не был сумасшедшим, психически больным. Все это приводит к мысли, что трагедия, разыгравшаяся в ночь с 4 на 5 июля 1764 года, была как будто заранее подготовлена опытной режиссерской рукой, расставившей всех участников драмы по своим местам и определившей их роли на каждый момент действия. Или, по крайней мере, все обстоятельства складывались таким роковым образом, что иного результата быть не могло. Правда, долго не было главного исполнителя. И вот он появился – нервный, обиженный, честолюбивый юноша, мечтавший о восстановлении справедливости, о возвращении денег и владений, которые были отобраны у его предков. Когда он обратился за помощью к своему влиятельному земляку гетману Кириллу Разумовскому, то получил от него не деньги, а совет: «Ты – молодой человек: сам себе прокладывай дорогу. Старайся подражать другим, старайся схватить фортуну за чуб, и будешь таким же паном, как и другие». А как делали другие, он сам видел 28 июня 1762 года, когда легко, быстро, бескровно свершилась екатерининская революция.

    Одним словом, толкнуть на авантюру такого человека, как Мирович, было нетрудно. Некоторые историки прямо утверждают, что это и сделала Екатерина. Доказательств на сей счет нет, но многие говорят, что перед казнью нервный Мирович вел себя необыкновенно спокойно, будто был уверен, что в последний момент его помилуют. Этого не произошло. Примечательны еще два обстоятельства.

    Во-первых, сохранились письма ведавшего, по поручению императрицы, этим делом графа Никиты Панина к Власьеву и Чекину. В первом письме от 10 августа 1763 года Панин, в ответ на настойчивые просьбы охранников освободить их от тягостной работы, пишет: «Извольте взять еще некоторое терпение и будьте благонадежны, что ваша служба… забыта не будет, а при том уверяю вас, что ваша комиссия для вас скоро окончается и вы без воздаяния не останетесь». В письме от 28 декабря того же года он, посылая каждому из них по тысяче рублей (сумма огромная по тем временам), вновь уговаривает потерпеть: «Оное ваше разрешение [от службы] не дале до первых летних месяцев продлиться может». Что имел в виду Никита Иванович, говоря о грядущем освобождении охранников от их дела, мы наверняка не знаем…

    Во-вторых, когда началось следствие по делу Мировича, императрица категорически запретила его пытать, что было процедурой обычной в делах о государственном преступлении. Не позволила Екатерина привлечь к следствию и брата Мировича, употребив пришедшуюся тут весьма кстати пословицу: «Брат мой, а ум – свой». В правильности таких пословиц политический сыск всегда сомневался – и не из недоверия к родственникам преступника, а на основании законов о расследовании государственных преступлений. Может быть, это свидетельствует о гуманизме царицы, а может быть… о ее нежелании, чтобы Мирович под пыткой сказал нечто для нее неприятное.

    Реакция Панина и Екатерины на происшедшую в Шлиссельбурге трагедию была если не радостной, то приподнятой. Панин, сообщив императрице о случившемся, писал, что дело решилось «благополучно, Божиим чудным промыслом». В том же духе отвечает и Екатерина: «Провидение оказало мне очевидный знак своей милости, придав конец этому предприятию». Уж кто-кто, а Екатерина всегда руководствовалась золотым правилом: «На Бога надейся, да сам не плошай!»

    Впрочем, не будем подозрительны: ведь действительно звезды могли расположиться для Екатерины так благополучно, что прошло всего два года, как два ее конкурента отправились к праотцам: один умер в Ропше от «геморроидальных колик», а другой погиб при неожиданной попытке некоего авантюриста захватить секретного узника…

    «Я работаю как лошадь»

    Чтобы стать той великой императрицей, которую знает история, Екатерине пришлось необыкновенно много учиться и еще больше трудиться, преодолевая вязкую рутину скучных, рядовых дел. После Петра Великого не было на русском престоле другого такого упорного труженика, как она. «Я встаю, – рассказывает Екатерина о своем дне госпоже Жоффрен в 1764 году, – аккуратно в 6 часов утра, читаю и пишу одна до 8, потом приходят мне читать разные дела. Всякий, кому нужно говорить со мною, входит поочередно один за другим. Так продолжается до 11 часов и долее. Потом я одеваюсь. По воскресеньям и праздникам иду к обедне, в другие же дни выхожу в приемную залу, где обыкновенно дожидается меня множество людей. Поговорив полчаса или 3/4 часа, я сажусь за стол. По выходе из-за стола является несносный генерал (И. И. Бецкой. – Е. А.), чтобы читать мне наставления: он берет книгу, а я свою работу (вязанье. – Е. А.). Чтение наше, если не прерывают пакеты с письмами и другие помехи, длится до 5 часов с половиною. Тогда отправляюсь в театр или играю, или болтаю с кем случится до ужина, который кончается ранее 11 часов. Затем я ложусь и на другой день повторяется то же самое, как по нотам». Здесь Екатерина не говорит, что, проснувшись, она выпивала чашку крепчайшего восточного кофе (фунт кофе на 5 чашек!) с густыми сливками, что, как правило, утро отводилось самой серьезной работе – сочинениям, редактуре законов и различных государственных актов, а послеобеденное время – «маранью писем» многочисленным адресатам за рубежом.

    Портрет Екатерины II в шапке


    К этому нужно добавить, что утром шла напряженная работа с секретарями, каждый из которых имел на неделе свой день доклада. После десяти часов, пока императрицу одевали и причесывали, она выслушивала доклады генерал-прокурора Сената, подробные рапорты генерал-полицмейстера Петербурга, который сообщал о настроениях общества, передавал важнейшие городские сплетни и слухи. Дел было много, и они шли непрерывной чередой: «Я работаю как лошадь», – писала в 1788 году императрица.

    Как и прежде, без книги она не жила ни одного дня, продолжая домашние университеты своей молодости. «Да, милостивый государь, – писала она Гримму 7 декабря 1779 года о только что прочитанной книге Ж. Л. Бюффона „Естественная история“, – эта книга опять поддала мне мозгу». В том же письме Екатерина сообщала адресату: «Вы говорите, что, судя по лицу, императрица все та же. У нее нет своей минуты. Двадцати четырех часов ей мало. Она много пишет и читает, все ей некогда, работает без перерыва и все-таки меньше, чем хотела. Огромные кипы занимают три полки».

    Трудолюбие императрицы – это довольно редкое для тогдашних государей качество – вызывало всеобщее уважение. Фридрих II с завистью говорил об этой черте Екатерины, видя в ней живой укор монархам-бездельникам: «Во Франции четыре министра не работают столько, сколько эта женщина, которую следует зачислить в ряды великих людей». Каждый образованный россиянин знал посвященное Екатерине стихотворение «Фелица» Гаврилы Державина, в котором поэт восхищался непрерывными трудами императрицы на благо России:

    Не дорожа твоим покоем,
    Читаешь, пишешь пред налоем
    И всем из твоего пера
    Блаженство смертным проливаешь;
    Подобно в карты не играешь,
    Как я, от утра до утра.

    Как и большинство великих людей, Екатерина была явной графоманкой. В данном случае в этот термин я не вкладываю уничижительного значения, а хочу лишь подчеркнуть непреодолимое желание человека изливать свои мысли на бумаге, творить с пером в руке. «Я не могу видеть равнодушно нового пера: тотчас же начинаю улыбаться и чувствую сильное искушение употребить его в дело»; «Но когда [я] увидала на столе довольно чистую чернильницу, отличное перо и белую бумагу, то не могла устоять против беса-бумагомарателя. Вот и пословица гласит: „Не клади плохо, не вводи вора в грех“»; «Чувствую, что мною владеет демон бумагомарания» (из писем 1770-х годов).

    Каждый пишущий это вполне оценит: императрица испытывала ни с чем не сравнимую радость творчества, когда появляются силы свободно парить над материалом, гладко и точно выражать свои мысли, когда одна идея спешит за другой и растет-растет, к твоему ужасу и восторгу, стопа исписанной бумаги, и не хватает времени, ибо «ничего не кончено, многое перебелено, многое в половине, один предмет цепляется за другой, несметные запасы собраны отовсюду и готовы поступить в дело» (письмо к Гримму от 7 декабря 1779 года).

    После создания знаменитого «Наказа» для Уложенной комиссии 1767 года законотворчество стало любимейшим делом Екатерины. Она называла эту страсть болезнью «законобесия», припадки которой регулярно поражали императрицу и подолгу не давали ей встать из-за стола, заставляя притворно восклицать: «О, бедная женщина! Или умрет, или доведет свой труд до конца». В своих письмах иностранным приятелям Екатерина часто и подробно рассказывает, как она много работает, как замечательно «кропает», «царапает» манифесты и указы.

    Здесь столько саморекламы, неумеренного хвастовства, жажды похвал! Но удивительно все же другое: сохранившиеся материалы Кабинета Екатерины II и других учреждений второй половины XVIII века однозначно говорят о невероятной трудоспособности императрицы, которая решилась не только реформировать государственную машину, но и создать практически самостоятельно новый свод законов, «наше законодательное здание». Разрабатывая новые законы, она стремилась провести в них идею целостности корпуса законов. Для этого нужно было очень много работать, и сотни сохранившихся автографов Екатерины, переплетенных в гигантские тома, свидетельствуют о том, что царица заменяла собой целую комиссию по законодательству. И труд ее продолжался до конца жизни. За годы царствования Екатерина успела написать почти 10 тысяч писем, подписать 14,5 тысяч различных актов и постановлений! При этом можно не сомневаться: ни одной бумаги она не подписала вслепую…

    «Наказ» и Кючук-Кайнарджийский мир – еще два шага к славе

    Но хотя императрица была трудолюбива и быстро вошла в курс государственных дел, первые годы царствования для нее были, как мы уже говорили, очень тяжелым временем. Когда осенью 1762 года канцлер Бестужев-Рюмин предложил ей принять титул «Матери Отечества», Екатерина отвечала, что об этом еще рано говорить, потому что «растолкуют в свете за тщеславие». Дело, конечно, не в боязни Екатерины прослыть тщеславной – просто она ясно понимала: пока что титул «Матери Отечества» ничего, кроме всеобщего глумления и смеха, не вызовет. На одном из приемов в конце 1762 года она, показывая на толпу придворных, говорила французскому посланнику: «Я чувствую, что им нужны годы, дабы привыкнуть ко мне». И еще: «Обо мне можно будет произнести суждение не прежде, чем через пять лет; этот срок необходим, чтобы водворить порядок и чтобы мои заботы принесли плоды».

    Испытательный срок был назван точно, именно 1767 год стал поистине годом триумфа Екатерины: в конце июля открылась первая сессия Комиссии о сочинении нового Уложения – свода законов. Подобные комиссии существовали и при Петре Великом, и при Елизавете, но работа ни одной из них не сопровождалась таким громким пропагандистским шумом. Старые комиссии тихо собирались, вызывали для совещаний представителей с мест, переписывали, дополняли старые законы, обсуждали новые. При Екатерине все было по-другому. Свыше 570 нарядно – подчас весьма экзотично – одетых людей, приехавших в Москву со всех необъятных концов страны, представляли собой яркое зрелище: ведь со времен Земских соборов XVII века в столице не собиралась вся «Земля», Россия. Великолепны были и сама красочная процедура открытия заседаний комиссии в освященной традицией Грановитой палате Московского Кремля, и многословный «Наказ» Екатерины II депутатам, где часто встречались гордые, высокие и даже крамольные по тем временам политические понятия: «равенство всех граждан», «вольность», «под защитой законов», «права» и т. д. Наконец, работа Комиссии шла в обстановке солидности и серьезности, говоривших о намерении власти и депутатов преобразовать страну.

    И хотя сам «Наказ» Екатерины был довольно посредственной компиляцией (преимущественно – из «Духа законов» Монтескье) о принципах желательного устройства государства, хотя пылкие речи депутатов создавали лишь иллюзию парламентской свободы, а итоги их многомесячной работы были ничтожны, тем не менее о Комиссии и ее инициаторе заговорила вся страна, а потом и мир.

    Иностранцы замечали, что деятельность Комиссии прибавила русским гордости за свою страну и народ. Да, мы, русские, особенно теперь, после крушения нашей империи, знаем, как много в истории народов значит чувство национального унижения или триумфа, позора или славы. Как триумф и славу России на гражданском поприще воспринимали тогда россияне деятельность Комиссии. И естественно, что все это связывалось с именем Екатерины, чтение «Наказа» которой депутаты слушали со слезами на глазах. Репутацию российской императрицы как «республиканки», пылкой покровительницы свобод, равенства, Просвещения подтвердил и последовавший вскоре запрет «Наказа» в Париже. Лучшую рекламу для Екатерины трудно было придумать, ибо это дало ей на многие годы повод утверждать, что в мире нет более свободной страны, чем ее империя, – ведь в России никому в голову не придет запрещать «Наказ». И действительно, предложить запретить сочинения самодержицы в России мог только сумасшедший!

    К концу 1768 года Комиссия себя изжила: утратилась новизна пленарных заседаний, не было и реальных плодов работы депутатских комиссий, бесконечные дискуссии этих «законодателей в цепях», как назвал их впоследствии М. М. Сперанский, оказались также бесплодны. Екатерина поняла, что между ее прекраснодушными, в стиле «Наказа», мыслями о равенстве, правах, свободе и реальной жизнью рабов и господ, продажных судей, свирепых начальников и бесправного народа – гигантская пропасть. Нужна упорная многолетняя работа, чтобы хоть что-то изменить в России к лучшему. И Екатерина распустила Комиссию, сославшись на то, что началась война с турками. Свою роль в укреплении ее власти она сыграла.

    Идея этой войны была сродни идее «Наказа» и Комиссии о сочинении Уложения: для Славы нужна была Победа. Известно, что войну начали турки; менее известна та радость, с какой Екатерина ухватилась за идею войны. Нельзя при этом забывать, что война в те времена не считалась, как ныне, катастрофой, а наоборот, часто рассматривалась как верное средство упрочить положение государства, дать разрядку застоявшейся и жаждавшей чинов, трофеев и подвигов армии. Войной можно было ослабить давление внутренних проблем, решить которые мешал, оказывается, внешний неприятель. Нужна была государю, как воздух, и слава Победителя.

    Стоит ли удивляться, что 20 декабря 1768 года Екатерина возбужденно писала графу И. Г. Чернышеву: «Я нахожу, что, порешив с мирным трактатом, чувствуешь себя свободною от большой тяжести, которая давит собою воображение. Тысячу поноровок, тысячу соображений и тысячу мелочных глупостей нужно, чтобы устранить турецкие крики. Теперь же я спокойна, могу делать, что хочу, а Россия, вы знаете, может в значительной степени, а Екатерина II также иногда воображает себе всякого рода испанские замки (то есть мечты. – Е. А.) и вот ничто ее не стесняет, и вот разбудили спавшего кота, и вот кошка бросилась на мышей, и вот смотрите, что вы увидите, и вот о нас заговорят, и вот мы зададим такого звону, какого от нас не ожидали!» Сумбур, стиль хромает, но зато чувства здесь ярки и непосредственны – наконец-то пришло время, покажем нашу силу, пусть звон дойдет до спесивого Версаля и лицемерного Лондона, да и Фридрих почешет затылок, глядя на наши победы. Дома, в России, тоже кое-кто язык прикусит… Нам нужны победы не только на мирном поприще писания законов и составления мудрых учреждений, но и на поле боя. Вперед!

    И победы пришли, но не сразу. Бесцветные военные действия 1769 года сменились феерической кампанией 1770 года, когда генерал Петр Румянцев разгромил турок вначале при урочище Рябая Могила, потом у реки Ларга и, наконец, – при Кагуле. Турецкие потери были гигантскими, превосходство русской армии – подавляющим. А за месяц до этого русский флот, предпринявший рискованную экспедицию в Средиземное море, под общим командованием Алексея Орлова одержал победу над турками в Хиосском проливе и в ночь на 26 июня сжег попавший в ловушку Чесменской бухты турецкий флот. Впервые русские корабли вошли в Эгейское море и блокировали Дарданеллы.

    В последующие годы засверкал талант Александра Васильевича Суворова, разбившего турок при Туртукае в 1773 году и при Козлуджи в 1774-м. В том же году был подписан Кючук-Кайнарджийский мирный договор. В долгой истории русско-турецких войн еще не было столь блестящего для России мира. Русские корабли отныне могли не только плавать по Черному морю, но и проходить через Проливы. Россия получала многострадальный Азов, закреплялась в Керченском проливе и, самое главное, устанавливала свой протекторат над Молдавией и Валахией. Крымское же ханство признавалось независимым от Османской империи (читай – зависимым от России). Исполнилась мечта императора Петра Великого – своими границами Россия коснулась черноморских вод. После Кючук-Кайнарджийского мира оказалась выполненной объявленная еще в 1769 году воля Екатерины – российский флаг появился на Черном море.

    Героиня в толпе героев

    Побед добиваются люди, и нельзя не признать, что царствование Екатерины стало временем появления незаурядных государственных, политических и военных деятелей, художников и писателей. На знаменитой «скамейке» памятника Екатерине II в Санкт-Петербурге у ног императрицы рядком сидят девять выдающихся деятелей ее царствования, ее ближайших сподвижников: генералиссимус Александр Суворов, фельдмаршал Петр Румянцев, светлейший князь Григорий Потемкин, граф Алексей Орлов, президент Российской Академии наук княгиня Екатерина Дашкова, организатор педагогического образования в России Иван Бецкой, адмирал Василий Чичагов, вице-канцлер Александр Безбородко, поэт Гаврила Державин. На эту же «скамью» можно было бы посадить еще десятка полтора, если не больше, знаменитостей. Здесь нашлось бы место и историку князю Михаилу Щербатову, и адмиралу Федору Ушакову, и государственному деятелю графу Никите Панину, а также архитектору Василию Баженову, поэту Михаилу Хераскову и многим-многим другим достойнейшим людям.

    Не приходится сомневаться, что все эти многочисленные таланты созрели «под сению» Екатерины. Она обладала редкой способностью подбирать людей, облекать их своим высоким доверием, делать их обязанными и бесконечно благодарными ей. Много раз Екатерина пыталась объяснить, как это у нее получалось. Не все сказанное и написанное ею на эту тему – чистая правда, но факт есть факт; императрица прошла по истории, буквально окруженная толпой талантов, чего, например, не скажешь о правлении ее внуков.

    Екатерина никогда не жаловалась на недостаток толковых людей: «По моему мнению, во всяком государстве найдутся люди, и искать их нечего; нужно только употребить в дело тех, кто под рукою. Про нас постоянно твердят, что у нас неурожай на людей, однако, несмотря на это, дело делается. У Петра I-го были такие люди, которые и грамоте не знали, а все-таки дело шло вперед. Стало быть, неурожая на людей не бывает, их всегда многое множество». Этому признанию лучше не верить – легкость императрицы в подборе нужных людей кажущаяся. В 1769 году английский дипломат писал, что она выбирает людей, сообразуясь с их личными способностями и с той целью, для которой они ей нужны. Многих будущих чиновников императрица приглашала в узкое общество своего Эрмитажа и в непринужденной обстановке изучала их достоинства, навсегда расставаясь с дураками и явными прохвостами. «Изучайте людей, – предостерегала она потомков, – старайтесь пользоваться ими, не вверяясь им без разбора; отыскивайте истинное достоинство, хотя бы оно было на краю света: по большей части оно скромно и прячется где-нибудь в отдалении. Доблесть не выказывается из толпы, не стремится вперед, не жадничает и не твердит о себе».

    Екатерина обладала способностью нравиться людям, увлекать их, сманивать на свою сторону, превращать прежде враждебных, равнодушных или нейтральных в своих верных слуг, надежных сторонников, добрых друзей. Исторические документы донесли до нас множество проявлений этого редкостного таланта. В 1771 году она писала занявшему Керчь фельдмаршалу князю В. М. Долгорукову: «Приметна мне стала из писем ваших персональная ко мне любовь и привязанность, и для того стала размышлять, чем бы я, при нынешнем случае, могла вам сделать с моей стороны приязнь». При этом милом послании Екатерина отправила фельдмаршалу изящную табакерку со своим портретом и с «просьбой ее носить, ибо я ее к вам посылаю на память от доброго сердца».

    Думаю, что сердце старого солдата не могло не растаять от этой ласки повелительницы. То же можно сказать о сердце французского дипломата графа Сегюра, который, несмотря на все свои симпатии к Екатерине, не смог сопротивляться усилившейся в 80-е годы антирусской политике Версаля. Сегюр вспоминал, что раз, после неприятных известий из Франции, он, сидя на спектакле, неподалеку от императрицы, предавался в полутьме своим мрачным мыслям: «Я был весь погружен в думу, как вдруг услышал голос под самым ухом. Это был голос императрицы, которая, склонившись ко мне, говорила тихо: „Зачем грустить? К чему ведут эти мрачные мысли? Что вы делаете? Подумайте, ведь вам не в чем упрекнуть себя“».

    Когда-то мадемуазель Кардель непрерывно твердила маленькой Фике, что от частого употребления слов «милостивый государь» язык не отсохнет, что вежливость и внимание к людям – важнейшие качества доброго человека. И Екатерина эти уроки усвоила хорошо. Здесь вспоминается и ее гнев, когда она узнавала, что придворные бьют слуг, и ее манера брать табак из табакерки левой рукой, чтобы гостям, пожалованным к руке (по обычаю – к правой), не был неприятен табачный запах.

    Можно вспомнить и смешную историю с победителем шведов адмиралом Чичаговым. Екатерина хотела видеть героя, окружающие отговаривали ее: адмирал – человек не светский и к тому же изрядный матерщинник! Императрица на своем все же настояла, свидание произошло, и адмирал стал ей повествовать о своей победе над шведской эскадрой. Вначале он был смущен, косноязычен, но постепенно распалился, забылся и под конец произнес в адрес своих неприятелей несколько привычных ему непечатных слов. Спохватившись, он рухнул в ноги Екатерине, прося пощады, а она, как ни в чем не бывало, кротко сказала: «Ничего, Василий Яковлевич! Продолжайте, я ваших морских терминов не разумею».

    Именно в личной доверительной беседе Екатерина познавала и покоряла людей. У нее была способность слушать собеседника, а не ждать паузы в его речи, чтобы – как это делают многие – начать говорить о себе любимом. Как я уже писал, беседовать с царицей было легко и приятно. Барон Гримм рассказывал: «Императрица обладала редким талантом, которого я ни в ком не находил в такой степени: она всегда верно схватывала мысль своего собеседника, следовательно, никогда не придиралась к неточному или смелому выражению и, конечно, никогда не оскорблялась таковым… Нужно было видеть в такие минуты эту чудную голову, это соединение гения и грации, чтобы составить понятие, какие блестящие мысли толпились и сталкивались, так сказать, устремлялись одна вслед за другою, как чистые струи водопада».

    Некоторые начала ее поведения с людьми мы можем понять из пространного письма императрицы генерал-губернатору Москвы фельдмаршалу П. С. Салтыкову, который в ноябре 1770 года должен был принять в старой столице важного зарубежного гостя – брата Фридриха II принца Генриха. Екатерина в этом письме не только выказывает глубокое знание людей, но и дает своему сановнику неназойливые советы, как себя вести с гостем, как ему понравиться: «Надо вам еще сказать, что с первого взгляда принц Генрих отличается чрезвычайной холодностью, но не ставьте в счет эту холодность, потому что она оттаивает. Он очень умен и весел, он знает, что генерал-фельдмаршал граф Салтыков также бывает весел и любезен, когда захочет… Постарайтесь, чтоб принц не скучал. Он любезен и охотник обогащаться сведениями. Устройте, чтоб он мог видеть все достопримечательное. Наконец, господин фельдмаршал, надеюсь, что вы всем скажете, что вежливость и внимательность никогда никому не вредили и что ими не столько воздаешь почета другим, как внушаешь о самом себе доброе мнение. Я бы желала, чтобы этот принц, возвратившись домой, сказал: „Русские так же вежливы, как и победоносны“ (Салтыков был тем самым полководцем, который победил Фридриха II в знаменитом сражении при Кунерсдорфе в 1759 году. – Е. А.). Вы знаете мою любовь к Отечеству, мне хочется, чтоб народ наш славился всеми воинскими и гражданскими доблестями и чтоб мы во всех отношениях превосходили других».

    Как использовал советы Екатерины грубоватый Салтыков, мы не знаем, но после чтения этого письма можно наверняка сказать, что императрица была умна, тонка, умела вести дело с самыми разными людьми, и неизменно – с выгодой для себя и России. Она не требовала от людей невозможного и не раз повторяла свою любимую пословицу: «Станем жить и дадим жить другим». Екатерина умела брать от людей то, что они могли дать. «Пускай один ограничен, – пишет она Гримму в 1794 году, – другой ограничен, но государь от этого не будет глупее». Как-то раз ей доложили о том, что Сенат получил от некоего провинциального воеводы донесение о невероятном, по мнению этого дремучего чиновника, событии – солнечном затмении, и предложили сместить невежду. Императрица отказалась это сделать: «А если он добрый человек и хороший судья? Пошлите ему [лучше] календарь».

    Чиновник, облеченный доверием императрицы, мог рассчитывать на ее полную поддержку. Наиболее емко Екатерина сформулировала мысль об этом в инструкции новому генерал-прокурору князю А. Вяземскому в 1764 году: «Совершенно надейтеся на Бога и на меня, а я, видя Ваше угодное мне поведение, Вас не выдам». При этом в отношениях с людьми Екатерина не была ни сентиментальна, ни – в ущерб себе и делу – излишне добра или терпима. Ею владел дух рационализма, и никакие воспоминания и прежние дружеские связи не останавливали гнев императрицы, если она видела леность, бесчестность, обман, что-то недостойное в поведении своего сановника.

    Долгие благожелательные отношения связывали Екатерину с графом Я. Е. Сиверсом – новгородским и псковским губернатором. Но в конце 70-х годов Сиверс при разводе с женой повел себя весьма недостойно, силой отобрал у супруги детей, скандалил из-за имущества, игнорировал третейского судью и даже увещевания самой Екатерины. Поначалу она пыталась образумить его лаской: «Господин Сиверс!.. Прекратите как можно скорее и с возможно меньшим шумом эти пагубные препирательства, при которых вина обыкновенно бывает на обеих сторонах… Возвратите мне поскорее моего губернатора, каковым я его знаю уже пятнадцать лет».

    Но Сиверс уже закусил удила, и тогда императрица взяла другой тон: «Тягостно, прискорбно видеть, как человек в течение нескольких недель изменяется… Вы разрушаете Ваше доброе имя. Вы разрушаете мое доброе мнение о Вас. Вы выказываете неуважение к моим советам… Запрещаю Вам, под страхом моей немилости, позволять себе насилие здесь, в моей резиденции или где бы то ни было. Приказываю Вам в течение этой недели отправиться в Ваши губернии, чтобы успокоить кипение Ваших страстей и увольняю Вас от всякого ответа на это письмо».

    Это была опала, разрыв, но человек дельный – пусть работает! В 1770 году, уличив в обмане князя С. В. Гагарина, подавшего ложную челобитную в Юстиц-коллегию, Екатерина с гневом писала: «Князь Сергей Васильевич! Я в сие дело еще публично мешаться не могу для того, что оно предано законному течению. Но, Ваше сиятельство, между нами сказать, где князя Сергея Васильевича совесть?.. Правда одна меня принудила Вам писать, ибо вижу, что правосудие может быть затемнено другими страстями. Есть ли бы я не была императрица, то бы я, по Вашим речам… главный была против Вас свидетель…»

    В цитированном выше письме о мнимом неурожае на людей она раскрывает суть того, что считает важнейшим в работе с «кадрами»: «Нужно только их заставить делать, что нужно, и, как скоро есть такой двигатель, все пойдет прекрасно. Что делает твой кучер, когда ты сидишь в закрытой карете? Была бы добрая воля, так все дороги открыты!» Нужно ставить людей к делу, которое они знают и могут успешно делать, и все будет в порядке, – вот что хочет сказать здесь императрица. В другом письме Гримму она прямо говорит: «Я всегда чувствую большую склонность быть под руководством людей, знающих дело лучше моего, лишь бы только они не заставляли меня подозревать с их стороны притязательность и желание обладать мною». Вероятно, в этом-то умении использовать людей и кроется главное достоинство Екатерины как руководителя. Но не только в этом! Екатерина была сама талантлива, трудолюбива и прекрасно осознавала свои достоинства. Она не боялась соперничества и понимала, что свет чужих талантов не затемнит, а лишь усилит блеск ее собственного дарования. В одном из писем она писала Гримму: «О, как жестоко ошибаются, воображая, будто чье-либо достоинство страшит меня; напротив, я бы желала, чтоб вокруг меня были только герои, и я всячески старалась внушить героизм всем, в ком замечала к тому малейшую способность…».

    В 1783 году почти одновременно умерли двое из ее сподвижников начала царствования – Григорий Орлов и Никита Панин. Скорбя об их уходе, Екатерина поделилась с Гриммом такими мыслями: «Они были совсем разных мнений и вовсе не любили друг друга… И оба они столько лет были моими ближайшими советниками! И однако дела шли и шли большим ходом. Зато часто мне приходилось поступать, как Александру с гордиевым узлом, и тогда противоречивые мнения приходили к соглашению. Один отличался отвагою ума, другой – мягким благоразумием, а Ваша покорнейшая услужница следовала между ними укороченным скоком (коротким галопом), и ото всего этого дела великой важности принимали какую-то мягкость и изящество. Вы мне скажете: „Как же теперь быть?“ Ответствую: „Как сможем“. Во всякой стране всегда есть люди, нужные для дел, и, как все на свете держится людьми, то люди могут и управлять». Она могла так говорить, ибо к этому времени во всю силу засверкал талант Потемкина.

    Долгое прощание с «кипучим лентяем»

    В начале 70-х годов в личной жизни императрицы наступил серьезный кризис. Отношения с Григорием Орловым, начавшиеся еще до переворота 1762 года, стали тяготить ее. А ведь поначалу все было так хорошо. Казалось, что Екатерина наконец нашла свое счастье: рядом с ней был настоящий мужчина, рыцарь – смелый, сильный, красивый и верный, защитник и победитель, блестяще показавший себя в таком опасном деле, как революция 28 июня.

    Не буду тратить бумагу, перечисляя титулы, ордена и звания, а также количество денег, поместий и домов, полученных Орловым исключительно за свою верность и мужскую красоту, – перечень этот бесконечен (между прочим, среди пожалований были Гатчина и Ропша). Все пути к славе великого государственного или военного деятеля были открыты перед этим баловнем судьбы. Но он так и не пошел ни по одному из них, и как был во времена своего капитанства кутилой и бузотером, так им и остался, хоть давно титуловался светлейшим графом, а потом – князем, носил генеральский мундир и ордена.

    Екатерина и Орлов прожили под одной крышей довольно долго – около одиннадцати лет, до 1773 года. Некоторые авторы считают, что императрица родила Орлову, помимо всем известного графа Бобринского, еще двух сыновей и нескольких дочерей. Около 1763 года по столице ходили упорные слухи о намерении Орлова и Екатерины сочетаться церковным браком. Для этих слухов были основания: императрица была без ума от своего героя, он же был настырен и нетерпелив. Но в какой-то момент здравый смысл, как и опасения за императорскую власть, которая будет неминуемо дискредитирована браком самодержицы со своим подданным, да еще столь малопочтенным, возобладали. Екатерина не решилась пойти против общественного мнения, к которому всегда чутко прислушивалась. Впрочем, это не помешало Григорию властвовать во дворце по-прежнему еще не меньше десятка лет, пока не наступил конец его могущества.

    В «Чистосердечной исповеди» Потемкину Екатерина писала об Орлове: «Сей бы век остался, есть ли бы сам не скучал. Я же узнала (об измене. – Е. А.) в самый день его отъезда на конгресс из Села Царского (Орлов возглавлял делегацию на русско-турецких мирных переговорах в Фокшанах летом 1772 года. – Е. А.) и просто сделала заключение, что, о том узнав, уже доверки иметь не могу – мысль, которая жестоко меня мучила и заставила из дешперации (отчаяния. – Е. А.) выбор сделать кое-какой (речь идет об Александре Васильчикове. – Е. А.), во время которого и даже до нынешняго месяца я более грустила, нежели сказать могу… и всякое приласкание во мне слезы возбуждало, так что я думаю, что от рождения своего я столько не плакала, как сии полтора года. Сначала я думала, что привыкну, но что далее, то хуже… Потом приехал некто богатырь…» Это уже Потемкин, которому и была предназначена «Чистосердечная исповедь».

    Екатерине было от чего плакать: разрыв с Орловым оказался болезненным, он тянулся долго и мучительно. Окружающие тщетно уговаривали князя Григория отступиться от «матушки»: показное его смирение, готовность подчиниться судьбе вдруг сменялись кутежами и дебошами, приступы глубокого сплина – бурными скандалами, причем императрица опасалась за себя – столь бешеным и непредсказуемым становилось подчас поведение отставного фаворита. Потом наступало затишье, и стороны состязались в великодушии: она дарила ему Мраморный дворец у Невы, а он отдаривался огромным алмазом Надир-шаха, известным ныне как «Орлов» – ценнейшее сокровище России… А затем снова начинались какие-то эпатирующие общество и двор выходки Орлова. Екатерина писала Вольтеру осенью 1772 года, что мечтает только о взаимном покое. Екатерина искала покоя, потому что решила окончательно и бесповоротно: вместе не быть.

    Причин разрыва было несколько. На одну из них – измену – указывает Екатерина в «Исповеди». В мае 1773 года императрица с обидой говорила дипломату Дюрану, что Орлов в любви так же неразборчив, как в еде: калмычка, финка и самая изящная придворная дама в этом отношении для него безразличны – «такова его бурлацкая натура». Кутежи и непрерывные амуры Григория, несомненно, оскорбляли Екатерину как женщину и дискредитировали как императрицу – сожительницу этого завсегдатая публичных домов и кабаков. Но важна и другая причина: Орлов тягостно связывал ее памятью событий июня – июля 1762 года, он был перед глазами как напоминание об их общем грехе и даже не раз этим спекулировал. Конечно, Екатерина была благодарна Григорию и его братьям за все, что они сделали для нее, но, как известно, есть пределы и человеческой благодарности, и Екатерина их однажды достигла.

    Весной 1773 года она говорила Дюрану о том, что прекрасно помнит, чем обязана Орловым, и никогда не забудет их заслуг, но что ее решение расстаться с Григорием окончательно: «Я терпела одиннадцать лет, я хочу, наконец, жить так, как мне заблагорассудится и совершенно независимо. Что касается князя, он может делать все, что ему вздумается: он волен путешествовать или оставаться в России, пить, охотиться, он может занять свои прежние должности и заведовать вновь делами. Природа создала его русским мужиком, таковым он останется до смерти… Его интересуют одни пустяки. Хотя он и занимается иногда, по-видимому, серьезными делами, но это делается им безо всякой системы, говоря о серьезных вещах, он впадает в противоречия, и его взгляды свидетельствуют, что он еще очень молод душою, мало образован, жаждет славы, весьма плохо им понимаемой, неразборчив во вкусах, часто проявляет беспричинную деятельность, вызванную простой прихотью».

    Эта уничтожающая характеристика умственных и деловых дарований бывшего возлюбленного, которого она в начале их совместной жизни обожала, говорит об одном: оба по-разному использовали время и подошли к расставанию разными людьми. Если Григорий беспечно прожигал годы, лишь эпизодически имитируя некую деятельность, за что получил от Екатерины меткое прозвище «кипучий лентяй», то сама императрица за эти же годы стала, благодаря своим способностям, трудолюбию, терпению, умению учиться, крупным государственным деятелем европейского масштаба, разгоралась ее слава как просвещенной государыни, искушенного и тонкого политика. Она, не поднимая головы, трудилась, а рядом на канапе, как и десять лет назад, храпел пьяный артиллерийский капитан. Конечно, она понимала, что Орлов сделан из другого, чем она, теста. В первые месяцы своего царствования императрица, знакомя Григория с иностранными дипломатами и путешественниками, как бы оправдывалась перед изысканными гостями за свой выбор и поэтому жарко говорила о блестящем уме и способностях нового фаворита, думая со временем поправить дело. Ее вера в силу разума, просвещения была огромна. Как писал граф Бекинхэм, «в начале возвышения Григория Орлова императрица говорила, что сама воспитает и обучит его. Она успела научить его думать и рассуждать, но думать неправильно и рассуждать неверно, так как природа снабдила его лишь тем светом, который слепит, но не указывает пути».

    Неудачна ли была педагогика или ученик был неспособен – мы не знаем, но что Орлов так и не стал крупным государственным деятелем – это факт. Здесь-то и кроется третья причина разрыва – Екатерина устала от шалопайства Орлова, ей очень нужен был доверенный сподвижник, помощник в государственных трудах, под тяжестью которых она изнемогала. Весной 1774 года английский поверенный в делах Гуннинг писал, что от прежней любезности и снисходительности Екатерины не осталось и следа. Затруднительное положение дел угнетает ее здоровье и настроение духа, турецкая война тяжела, проблем много, как и неудовольствий в обществе, нужен помощник. Вот тут-то и явился Потемкин, подхвативший на свои широченные плечи тяжесть российского государственного небосвода.

    С появлением Потемкина Орлов еще долго не уходил в тень, а если его и отпихивали подальше от «матушки», он колобродил где-то поблизости, заставляя Потемкина в досаде грызть ногти. Разумеется, у Екатерины было к тому времени достаточно власти, чтобы заслать Григория куда Макар телят не гонял, но в том-то и дело, что поступить так она не могла. Ведь расставание с Орловым было продиктовано не антипатией или ненавистью, а прежде всего государственной необходимостью, судьбой. Этот шалопай уже стал для нее родным человеком, они так долго и близко жили вместе, она рожала ему зачатых в горячей любви детей. Все это просто не забудешь и из сердца не выбросишь! Поэтому Екатерина не спускала глаз с непутевого светлейшего князя до самого конца.

    Когда весной 1776 года Орлов вдруг тяжело заболел, императрица бросила все дела и поспешила к его постели, несмотря на недовольство Потемкина. Этот порыв был, по-видимому, выше ее холодного разума, сильнее многолетней педагогической доктрины по укрощению собственного темперамента. И когда сорокатрехлетний Орлов неожиданно для всех, и императрицы в том числе, женился по любви на девятнадцатилетней фрейлине и своей двоюродной сестре Катеньке Зиновьевой, Екатерину это совсем не обрадовало – ведь она думала, что Григорий будет всю жизнь топить в кутежах и вине свою вечную и единственную любовь к ней, а она будет его утихомиривать и радовать иногда своим внезапным появлением. Но получилось иначе.

    Молодожены укатили в Европу, были там счастливы, но вскоре из-за границы стали приходить вести о серьезной, а затем и смертельной болезни княгини Орловой и о том, что князь не отходит от постели возлюбленной супруги. В 1782 году она тихо скончалась на руках мужа в Швейцарии, а потом стало известно, что Григория Григорьевича везут в Россию и что с горя он потерял разум. Когда Екатерина приехала к нему, Орлов уже никого не узнавал. Он, «красивейший мужчина Севера», превратился в ребенка, пускающего слюни. В апреле 1783 года болезнь добила Орлова, он умер и был похоронен в своей усадьбе с радостным названием Отрада.

    Незаменимый циклоп без панталон

    Григорий Александрович Потемкин был похож на Орлова лишь тем, что часто и подолгу леживал на диване, во всем же остальном он резко отличался от отставного фаворита. Все наблюдатели отмечают в Потемкине глубокий ум, феноменальную память, незаурядные способности, властность, волю и масштабность мышления. В точности невозможно сказать, с чего началось его возвышение.

    Его жизненный путь до 1773–1774 годов полон неясных зигзагов и поворотов, за которыми он часто скрывается от нас. Выходец из смоленских дворян, Потемкин родился в 1739 году (следовательно, был моложе Екатерины на десять лет), рано покинул отчий дом, некоторое время учился в Московском университете, но потом бросил храм наук и пошел служить Марсу в Конную гвардию и в числе других отличился в дни екатерининской революции. О нем как о смелом, разумном и деятельном унтер-офицере писала Екатерина в одном из писем Понятовскому. Был Потемкин и среди ропшинских убийц, получил награды, а потом весьма неожиданно для многих был назначен помощником обер-прокурора Синода. Нужно отдать ему должное – богословие, история церкви всегда интересовали будущего фельдмаршала, и он был в этих вопросах человеком весьма сведущим. Впрочем, злые языки утверждали, что Потемкин больше выделялся не своей ученостью и неизвестно при каких обстоятельствах потерянным в мирное время глазом, а своей потрясающей способностью имитировать голоса и повадки высших сановников, что открыло ему дорогу в ближний круг Екатерины – женщины с развитым чувством юмора. Но настоящая карьера Потемкина началась 1 марта 1774 года, когда императрица пожаловала его в генерал-адъютанты. А 14 июля того же года Екатерина писала Гримму, что «весьма скучного гражданина» Александра Васильчикова «заменил величайший, забавнейший и приятнейший чудак, какого только можно встретить в нынешнем железном веке». В другом письме она отмечала, что Потемкин «чертовски забавен».

    Григорий Александрович Потемкин


    Было бы ошибкой думать, что Екатерина привечала его по преимуществу за остроумные выходки. Потемкин шутом не был, и такая роль при дворе ему не нравилась. В 1769 году он, тогда гвардейский поручик, попросился на войну с турками, в конницу, вероятно желая переменить свое амплуа шутника и богослова-самоучки на нечто более достойное его талантов, и тем самым добиться расположения императрицы. Это ему в полной мере и удалось: на войне он быстро сделал карьеру, отличился как храбрый кавалерийский генерал при Фокшанах, Ларге, Кагуле, а также при Силистрии и вскоре удостоился похвалы Екатерины, которая тайно поддерживала с ним переписку.

    В 1774 году ревностный генерал-поручик был отозван в Петербург. Екатерина не сразу решилась на сближение с Потемкиным. В «Чистосердечной исповеди» она писала: «…мы письмецом сюда призвали его, однако же с таким внутренним намерением, чтоб не вовсе слепо по приезде его поступать, но разобрать, есть ли в нем склонность… та, которой я желаю». Склонность эта у Потемкина оказалась, и он быстро пошел в гору. В отношениях Екатерины и Потемкина много неясного. По мнению издателя «Русского архива» П. И. Бартенева, они негласно обвенчались в Петербурге или осенью 1774, или в январе 1775 года. Их медовый месяц пришелся на весну – лето 1775 года, и они его провели под Москвой. Именно тогда Екатерина купила так понравившееся им обоим село Черная Грязь, ставшее Царицыном. К этому времени относится и адресованная Потемкину «Чистосердечная исповедь», которая завершается уверениями в любви и верности. А после этого происходит, казалось бы, нелогичное: уже в 1776 году у Екатерины появляется статс-секретарь Петр Завадовский, который становится ее новым фаворитом. На смену ему в 1777 году приходит Зорич, век которого в любовниках императрицы был тоже недолог. При этом Потемкин не проявляет никакого беспокойства и находится, как пишет один из дипломатов, на верху блаженства.

    Более того, все были убеждены, что юные фавориты, попадавшие в спальню «матушки», проходили придирчивую проверку у самого светлейшего князя Таврического – таков был последний титул Потемкина. Он отбирал наиболее глупых и поэтому вполне безопасных для него молодых людей, которых все-таки держал, через своих доверенных лиц, под постоянным контролем. Сам же Григорий Александрович не уступал Екатерине и открыто возил с собой небольшой гарем из смазливых девиц и чужих жен, без боязни писавших своему «милюшечке Гришатке» призывные записочки.

    Создается впечатление, что между императрицей и ее фаворитом после краткого периода безоблачной любви началась полоса ссор и взаимных неудовольствий, а затем был заключен своеобразный «договор о сотрудничестве», причем обе высокие стороны договорились о предоставлении друг другу полной свободы. Это видно из сохранившейся переписки Екатерины с Потемкиным, пестрящей приветами от очередного «Сашеньки» или нового «дитяти».

    Любопытно письмо Екатерины Потемкину, который вознамерился добиться расположения одной дамы с помощью назначения мужа своей избранницы на должность генерал-инспектора. Екатерина, узнав об этом, решительно воспротивилась подобной сделке: «Позволь сказать, что рожа жены его, какова ни есть, не стоит того, чтоб ты себя обременял таким человеком, который в короткое время тебе будет в тягость. Тут же не возьмешь ничего, ибо мадам красотка, но ничего не сделаешь, волочась за нею. Это дело известное. Многочисленная родня смотрит за ее репутацией… Друг мой, я привыкла говорить тебе правду, ты также говоришь мне ее, когда представляется случай. Сделай мне удовольствие, выбери на эту должность кого-нибудь пригоднее, кто бы знал службу, так, чтобы твой выбор и мое определение увенчались одобрением публики и армии. Я люблю делать тебе приятное, ровно не люблю тебе отказывать, но мне хотелось бы, чтобы про человека, получившего подобное место, все говорили: „Вот хороший выбор!“».

    Об этом письме не скажешь, что его писала женщина, томимая надвигающейся изменой и страдающая от ревности. Ее, как мы видим, интересует практический и весьма нежелательный результат «амура» Потемкина для армии, дела. Именно эти ценности стали со временем определяющими для отношений императрицы и ее фаворита. Екатерина просто и ясно сформулировала это в письме Потемкину 1787 года: «Между тобою и мною, мой друг, дело в кратких словах: ты мне служишь, а я признательна, вот и все тут».

    Австрийский император Иосиф II, близко знакомый с Екатериной и Потемкиным, как-то сказал: «Он не только полезен ей, но и необходим». Это совершенно точно – Иосиф как будто прочитал письма императрицы к Потемкину за 1780-е годы. Они полны непрерывных забот и тревог о здоровье светлейшего, и через всю многолетнюю переписку звучит главный рефрен: береги здоровье, оно нужно мне и России. «Вы отнюдь не маленькое частное лицо, которое живет и делает, что хочет, Вы принадлежите государству, Вы принадлежите мне, Вы должны и я Вам приказываю беречь Ваше здоровье. Я должна это сделать, потому что благо, защита и слава империи вверены Вашим попечениям и что необходимо быть здоровым телом и душою, чтобы исполнить то, что Вы имеете на руках». Так императрица писала в 1787 году, так писала она и раньше, и потом.

    Письма Екатерины к Потемкину – интересный памятник эпохи и человеческих отношений. Сначала это записочки возлюбленному, которого она в шутку называет «гяур, казак, москов»; потом, с годами, их отношения меняются, и письма императрицы становятся посланиями рачительной хозяйки к своему доброму хозяину, «бате», «батиньке», «папе». Они чем-то неуловимо похожи на письма Пушкина к «женке», которая «свой брат»: тот же грубоватый, шутливый стиль свободного «дружеского письма», в котором видно абсолютное доверие к адресату, нет эпистолярных красивостей, «нежностей», зато много деловых просьб, поручений и наставлений.

    Из писем 1780-х годов видно, что Потемкина и Екатерину теперь связывают дела поважнее и посерьезнее «амура» – ведь они оба, напрягая силы, тянут в гору неподъемный воз государственных дел, и он, Потемкин, – коренник в этой упряжке, без него воз встанет. Все остальное не так уж важно, и благодарность «матушки», «хозяйки» за усердие «бати» в делах не знает границ: «Нет ласки, мой друг, которую бы я не хотела сказать Вам, Вы очаровательны за то, что взяли Бендеры без потери одного человека» (из письма 1789 года). И еще один рефрен: «Не опасайся, не забуду тебя», – в том смысле, что врагам его не верит, кредит его надежен и за будущее он может быть спокоен.

    Иной читатель спросит: а так ли уж велика была роль Потемкина в системе власти, чтобы самодержица так за него держалась? Да, на протяжении полутора десятков лет – с середины 1770-х годов до своей смерти в 1791 году – Потемкин являлся ключевой фигурой екатерининского царствования. В немалой степени благодаря светлейшему оно стало таким блестящим и победоносным. Но об этом – подробнее в следующей главе. Теперь скажем еще немного о самой личности Григория Александровича.

    Спору нет – это был более чем оригинальный человек. «Около семи вечера перед губернаторским домом остановились его сани, – вспоминает путешественник о пребывании светлейшего в Могилеве, – и из них вышел высокого роста и чрезвычайно красивый человек с одним глазом. Он был в халате и его длинные нерасчесанные волосы, висевшие в беспорядке по лицу и плечам, доказывали, что человек этот менее всего заботится о своем туалете. Маленький беспорядок, происшедший в его одежде при выходе из саней, доказал всем присутствующим, что он забыл облачить ту часть одежды, которую считают необходимой принадлежностью костюма; он обходился без нее во все время пребывания в Могилеве и даже при приеме дам».

    Отсутствие у Потемкина важнейшей части мужского туалета не было свидетельством какой-то особой, свойственной ему рассеянности или пренебрежения к могилевскому обществу. Без штанов он принимал и послов, и придворных, и знатных иностранцев. Принц де Линь уговаривал разобидевшихся на светлейшего поляков: «Императрица не должна лишаться вашей дружбы из-за того, что князь Потемкин, принимая на днях многих из вас в Елизаветграде, вышел к вам без панталон. Кто знает князя, тот понимает, что это, с его стороны, только знак доверия».

    Продолжим выписки из воспоминаний могилевского очевидца: «Будучи ростом в пять футов и десять дюймов, этот красивый брюнет имел тогда лет около пятидесяти. Лицо его само по себе довольно кроткое, но когда, сидя за столом, он смотрит рассеянно на окружающих и занят в то же время какою-нибудь неприятною мыслию, склонит голову на руку, подперев ею нижнюю челюсть, и в этой позе не перестает смотреть своим единственным глазом на все окружающее, тогда сжатая нижняя часть его лица придает ему отвратительное, звериное выражение».

    Двойственное впечатление от персоны светлейшего оставалось у многих. Наиболее ярко, может быть, даже слишком художественно, описал нам Потемкина принц де Линь, видевший его под осажденным Очаковом: «Я вижу здесь предводителя армии, который кажется ленив, но в беспрестанной работе, которому колени служат письменным столом, а пальцы гребнем; он все лежит, но не спит ни днем, ни ночью… Он тревожится перед опасностью и беззаботен, когда она наступает, он скучает во время увеселений, несчастлив от избытка счастья, пресыщен всем, скоро разочаровывается, мрачен и непостоянен, это важный философ, это ловкий министр, это десятилетнее дитя… Одной рукою он манит к себе женщин, которые ему нравятся, другою творит крестное знамение».

    Де Линю вторит его приятель, граф Сегюр: «Никогда еще ни при дворе, ни на поприще гражданском или военном не бывало царедворца более великолепного и дикого, министра более предприимчивого и менее трудолюбивого, полководца более храброго и вместе с тем нерешительного. Он представлял собою самую своеобразную личность, потому что в нем непостижимо смешаны были величие и мелочность, лень и деятельность, храбрость и робость, честолюбие и беззаботность. Везде этот человек был бы замечателен своею самобытностью… Этого человека можно сделать богатым и сильным, но нельзя было сделать счастливым… То, чем он обладал, ему надоедало, чего он достичь не мог, – возбуждало его желание».

    Слишком много утекло воды с той поры, слишком мало свидетельств, которые помогли бы нам найти ключ к пониманию противоречивой личности Потемкина. Традиции гедонистического XVIII века, вся предыдущая история его жизни, оригинальный психологический тип личности и долгая, безграничная, развращающая самых скромных людей власть – это и, вероятно, многое другое определили именно такое экстравагантное поведение и шокирующие повадки Потемкина. Но справедливости ради скажем, что Григорий Александрович Потемкин вошел в русскую историю не как чудак без панталон, а как имперский деятель исполинского масштаба, не уступающий в этом самому Петру Великому.

    Тень России над Босфором

    Кючук-Кайнарджийский мир 1774 года не был долговечным – Российская империя лишь дотянулась до кромки черноморского прибоя и благословенный Крым – этот перекресток Северного Причерноморья – стал как бы ничьим: власть Турции над ним кончилась, а влияние России еще не утвердилось. В Петербурге ни кому и в голову не приходила мысль, что Крым может быть независимым, и поэтому вступление в конце 1774 года на престол ханства сторонника независимости Крыма Девлет-Гирея очень не понравилось Екатерине.

    А дальше схема ее действий была вполне традиционна для имперской политики: осенью 1776 года русские войска, преодолев Перекоп, ворвались на полуостров, везя в обозе «правильного» хана Шагин-Гирея, которого Екатерина до поры до времени держала в Полтаве. Под сенью дружеских штыков он в 1777 году взгромоздился на престол. Этими же штыками было вскоре подавлено восстание его новых подданных. В 1779 году турки скрепя сердце признали независимость Крыма в русской редакции, что означало фактическое господство России над полуостровом.

    Вот здесь-то и вышел на первый план Потемкин. Как каждый фаворит, он обладал огромной властью. Вспоминается не совсем корректное с исторической точки зрения, но весьма выразительное место из «Ночи перед Рождеством» Гоголя, когда кузнец Вакула, прилетевший на черте в Петербург, попадает в Зимний и при появлении Потемкина спрашивает соседа-запорожца: «"Это царь?.." – „Куда тебе царь! Это сам Потемкин“, – отвечал тот».

    Но сладка доля любимца царицы только издали. Потемкин, занятый неизбежным в его положении придворным интриганством, в сущности, отчаянно скучал. Его энергия, честолюбие, желание славы требовали иных масштабов, иного поприща. И как некогда Петр на берегах Балтики, он нашел его на берегах Черного моря. Здесь, на просторе первобытных степей, вдали от придворной камарильи, завистников и соглядатаев он мог развернуться во всю широту и мощь своей натуры.

    Это стремление Потемкина нашло горячую поддержку у Екатерины. Как императрица она была заинтересована в развитии южного, турецкого направления русской экспансии не меньше, чем западного – в сторону Польши. Там, на юге, для империи открывались безграничные возможности, там было ее будущее. Да и по-человечески Екатерина хорошо понимала Потемкина, ведь не случайно она писала Гримму в 1777 году: «Я люблю еще нераспаханные страны. Поверьте мне, они суть наилучшие». Новороссия – так вскоре стало называться русское Причерноморье – в полном смысле была нераспаханной, богатейшей страной, полигоном для испытания любых, самых фантастических проектов. Их-то и начал придумывать и осуществлять Потемкин, благо за спиной стояли «матушка»-императрица и Россия, чьи людские и материальные ресурсы никем не были по-настоящему измерены и сосчитаны.

    Первым делом Потемкин начал усиливать свою власть. Он стал генерал-губернатором Новороссии и губернатором соседних с нею губерний, оттеснил от административного и военного руководства Югом графа П. А. Румянцева и князя А. А. Прозоровского. Подвинулся, освобождая фавориту место у руля внешней политики, и граф Никита Панин. Очень быстро Потемкин стал своеобразным вице-императором Юга империи. Ему была дана полная воля, которой он и воспользовался. Военные завоевания, увенчанные блистательными победами А. В. Суворова, сочетались со стремительным административным, экономическим, военно-морским освоением края.

    Все это напоминало времена Петра I с присущим царю-реформатору размахом, гигантизмом, непродуманностью, неоправданной спешкой и неизбежными жертвами. В голой степи возводились города, получавшие звучные греческие названия: Херсон, Севастополь, Мелитополь, Одесса. Десятки тысяч крестьян сгонялись на сооружение крепостей, каналов, набережных. Строились фабрики, заводы, верфи, сажались леса. Потоки русских и украинских поселенцев и немецких колонистов устремились в Новороссию, поднимая богатейшие черноземы южной степи. В рекордные сроки был построен на пустом месте Черноморский флот и сразу начал одерживать победы над турками.

    По замыслу Потемкина центром нового края должна была стать роскошная, не уступающая Петербургу столица – Екатеринослав на Днепре (ныне Днепропетровск) с огромным – выше ватиканского Святого Петра – собором, театром, университетом, музеями, биржей, оранжереями, садами и парками. Оркестром в театре должен был дирижировать Вольфганг Амадей Моцарт, переговоры с которым о приеме на русскую службу уже вел русский посланник в Вене… И если бы Моцарт и Потемкин не умерли почти одновременно в 1791 году, то они бы наверняка встретились и подружились – ведь светлейший был тонким меломаном, возил с собой не только гарем, но и оркестр и знал цену музыкальным талантам.

    Свежий взгляд Потемкина коснулся и армии. Благодаря ему армия была преобразована так, что могла легко воевать на непривычных русскому человеку жарких пространствах Юга. Фельдмаршал был поборником новой, проверенной в боях тактики и стратегии, поощрял инициативу рядовых и самостоятельность офицеров. Целые поколения русских солдат добрым словом поминали светлейшего, заменившего тесные полунемецкие мундиры на легкое и удобное обмундирование нового образца, сшитое с учетом климата театра военных действий. Он запретил солдатам носить косы и пользоваться пудрой, что было подлинным мучением для служивых. В постановлении Потемкина на сей счет слышны та легкость и афористичность, которой славились суворовские указы: «Завивать, пудриться, плести косы – солдатское ли это дело? У них камердинеров нет. На что же букли? Всякий должен согласиться, что полезнее голову мыть и чесать, нежели отягощать пудрою, салом, мукою, шпильками, косами. Туалет солдатский должен быть таков, что встал – и готов».

    Все многочисленные прихоти и фантастические планы Потемкина исполнялись незамедлительно, и уже в 1787 году он мог показать приехавшей на Юг императрице свои достижения, которые почему-то у многих ассоциируются преимущественно с пресловутыми «потемкинскими деревнями», хотя ни Херсон, ни Севастополь декорациями с самого начала не были, равно как и Черноморский флот. Справедливости ради все же вспомним слова о цене возведенного, сказанные попутчиком Екатерины в путешествии по Югу австрийским императором Иосифом II: «Впрочем, все возможно, если расточать деньги и не жалеть людей. В Германии или во Франции мы не посмели бы и думать о том, что здесь производится без особых затруднений».

    Но Потемкину было тесно даже на просторах Новороссии. Его единственный глаз зорко высматривал в дымке над Черным морем минареты Стамбула, который в России с XV века и до времен Ататюрка упорно именовали Константинополем. Во многом благодаря Потемкину родился на свет так называемый «Греческий проект», согласно которому предстояло изгнать турок с Босфора и восстановить Греческую империю – Византию. В сущности, это была старая крестоносная идея отобрания у «агарян» Константинополя с его храмом Святой Софии – главной святыней православного мира.

    Государственно-религиозная мечта, отлитая в лозунг «Крест на святую Софию!» волновала многие умы, но только Екатерина, опираясь на успехи русского оружия в Причерноморье, как никогда близко подошла к ее исполнению. Идею «Греческого проекта» подал императрице сам Вольтер. Это он в 1769 году грозно стучал сухоньким кулачком в своем уютном фернейском кабинете, призывая Екатерину изгнать турок из Европы, сделать Константинополь русской столицей.

    Когда в апреле 1779 года у императрицы появился второй внук, его назвали Константином. Это не случайно: имя ребенку дала сама Екатерина, причем она шутливо объявила, что хотела бы пригласить в восприемники султана Абдул-Гамида. Кормилицей к младенцу назначили гречанку, в честь рождения цесаревича отчеканили медаль с изображением Айя-Софии. Тогда же был создан Греческий кадетский корпус.

    В 1787 году прибывшие в Херсон вместе с императрицей высокопоставленные иностранные гости были поражены, увидев великолепные ворота с надписью, гласившей: «Здесь – путь в Византию». Конечно, царица понимала, что осуществить имперские мечты будет непросто. В октябре 1789 года она сказала о десятилетнем Константине: «Константин – мальчик хороший, он чрез тридцать лет из Севастополя проедет в Царьград. Мы теперь рога [туркам] ломаем, а тогда уже будут сломлены и для него лучше». Иначе говоря, Екатерина предполагала что «Греческий проект» будет осуществлен к 1820-м годам. Любопытно, что летом 1829 года русские войска другого внука Екатерины II, императора Николая I, разбили лагерь в Эдирне (Адрианополе), на пороге Стамбула. Но тогда была уже другая ситуация…

    «Греческий проект», возникший из общей идеи изгнания турок с Босфора, постепенно оброс конкретными геополитическими деталями. Автором их был Потемкин. Екатерина в письмах Иосифу II, которого активно пыталась втянуть в эту историю, рассказывает, как все осуществится «на местности». Сокрушение Османской империи предполагало раздел одной части ее владений между русскими и австрийцами. Другая же часть стала бы территориальной основой создания двух новых государств – собственно Византии со столицей в Константинополе, на троне которого будет сидеть Константин III (Константином I Великим был основатель Византийской империи, а Константином II Палеологом – последний византийский император, погибший при взятии Константинополя османами в 1453 году), и Дакии, которая должна была возникнуть на территории северочерноморских владений Турции (Молдавии, Валахии и Бессарабии). На престоле Дакии должна была обосноваться новая династия. И хотя Екатерина не уточняла, кто будет ее основателем, но для многих это был секрет Полишинеля – уж слишком видны были во всем этом амбициозном деле уши светлейшего. Впрочем, был еще один вариант: предполагалось из азиатских владений Турции (на Кавказе и в Прикаспии) создать государство Албанию, трон которого тоже мог бы устроить Потемкина.

    Екатерина особо подчеркивала в письмах Иосифу II, что новообразованные государства будут полностью независимы от России, хотя этому верится с трудом. У самой Екатерины в голове бродили смутные геополитические мысли насчет судьбы Российской империи в случае ошеломительных успехов на Юге. Вот что она писала Гримму в 1795 году, то есть незадолго до смерти: «Из истории России видно, что народы, жившие на севере государства, легко подчиняли себе народы, жившие на юге. Южные же жители, предоставленные самим себе, были всегда слабы и не имели прочного могущества, тогда как Север легко обходился без Юга и без южных стран».

    Здесь отчетливо видна довольно распространенная в прошлом (да и ныне) европоцентристская идея о том, что только европейцы – жители Севера – способны создавать цивилизацию, культуру, и их движение на Юг, в края, заселенные скопищами «диких» азиатских, африканских народов, естественно, закономерно и неизбежно. Белый человек, житель Севера, должен господствовать над Югом, Востоком и всем миром. Из этой мысли Екатерины вытекала другая: настоящая столица Российской империи еще не найдена, и, по всей вероятности, не ей предстоит эту столицу найти. Она не уточняет, где должна быть «настоящая столица», – это дело ее преемников, но, вспоминая тут же недавнюю войну со Швецией, когда возникла реальная угроза захвата противником Петербурга, говорит об опасности расположения столицы на границе империи и необходимости передвинуть ее в направлении общего имперского движения на Юг.

    Имперская мечта опьяняла царицу. Успехи армии воодушевляли, и Екатерина могла почти без хвастовства написать Гримму: «Победы для нас – дело привычное». И глядя на императрицу, спокойный и расчетливый Иосиф II сказал в Севастополе французскому послу: «Я сделал, что мог, но вы сами видите: государыня увлекается». Иосиф хорошо понимал суть проблемы, он смотрел на нее как один из членов обширного, но недружного, завистливого сообщества европейских держав. Австрийский император не сомневался в том, что нарушение статус-кво в такой важной стратегической зоне мира, как Проливы, дорого обойдется России. Ни Англия, ни Франция, ни другие государства, имевшие свои имперские интересы на Босфоре, ни при каких обстоятельствах не допустили бы резкого одностороннего усиления России в этом районе. Сказки о независимости от России Греческой и Дакийской империй можно было рассказывать только Константину, да и то до тех пор, пока он лежал в люльке. Самой Австрии также было невыгодно иметь соседом Россию и ее сателлитов. Иосиф это выразил просто: «Для Вены, во всяком случае, безопаснее иметь соседей в чалмах, нежели в шляпах».

    И это была правда. Со времен подвигов Яна Собеского и Евгения Савойского утекло много воды – турки стали уже не те, что раньше. С ними можно было и договориться. Но все же холодные «компрессы» Иосифа «родителям Греческого проекта» помогали мало. И только внезапная смерть Потемкина осенью 1791 года серьезно подорвала всю программу движения на Босфор. Впрочем, в одном из вариантов завещания Екатерины было написано: «Мое намерение есть возвести Константина Павловича на престол Греческой Восточной империи».

    «Гватемала – гать малая», или Слезы Польши

    Екатерина II была самой русской императрицей за всю историю России. Можно без особого преувеличения сказать, что бывшая принцесса София Фредерика Августа стала первой русской националисткой. Нетрудно понять, откуда это пришло. Здесь и искренняя любовь и благодарность к стране, которая сделала ее великой императрицей, стала ее второй родиной, принесла ей бессмертную славу («Желаю и хочу только блага стране, в которую привел меня Господь. Слава ее делает меня славною»). Каждый путешественник, позволивший себе неблагоприятные высказывания о России, автоматически становился личным врагом Екатерины. Чего только не говорила вослед ему разгневанная императрица!

    Здесь и восхищение русским народом, за которым, при всех передрягах, можно было чувствовать себя как за каменной стеной («Русский народ есть особенный в целом свете, Бог дал ему отличные от других свойства»). Нельзя, наконец, сбрасывать со счета и психологические особенности патриотизма иностранки, так страстно хотевшей, чтобы русские признали ее своей и с успехом достигшей этой цели («Думаю… что существует мало стран, где бы чужеземцы были более легко приняты, чем в России»).

    А как любила Екатерина русский язык! У нее на всю жизнь сохранился легкий акцент, но русская речь Екатерины была лексически богата, разнообразна и ярка. В истории русской литературы есть и ее, хотя и весьма скромное, место – ведь императрица стала автором почти десятка пьес. Она первая начала переводить на русский «Илиаду». В письмах Екатерины встречаются русские пословицы, они всегда уместны, не натужны и естественны. В совершенстве она владела и тогдашним сленгом и, вероятно, богатейшей палитрой русских ругательств – некоторые места ее писем позволяют это подозревать.

    Любила царица и разные клички, прозвища. Нельзя без смеха читать ее письма времен войны со Швецией (1788–1790 годы), в которых она называет шведского флотоводца герцога Зюдерманландского «Сидором Ермолаевичем», а прусского посланника – «Герцем застегнутым». Императрица была искренне убеждена (и писала об этом Вольтеру), что русский язык богаче французского и в состоянии выразить самые тонкие и сложные политические и правовые материи.

    Но все же основная линия «родства» с Россией шла через империю, династию. Екатерина воспринимала себя не как просто вдову Петра III, а как члена династии Романовых. Если императрица пишет: «покойная бабка моя», то не подумайте, что она имеет в виду Альбертину Фредерику Баден-Дурлахскую. Нет! Речь идет о Екатерине I. То же самое можно сказать о ее выражении «предки мои». Это не голштинские или ангальт-цербстские герцоги и князья, а Романовы. Екатерина ощущала себя звеном именно этой генеалогической цепи, здесь, среди русских предков мужа, был ее корень.

    Граф Сегюр вспоминает императрицу на Полтавском поле, где Потемкин устроил грандиозную имитацию великой битвы 1709 года: «Удовольствием и гордостью горел взор Екатерины. Казалось, кровь Петра Великого струилась в ее жилах». Неудивительно после этого, что она знать не хотела своих немецких родственников, так и не допустила в Россию родного брата, который, конечно, жадно рвался попробовать жирной русской кулебяки. Наконец, в одном из вариантов завещания она писала: «Для блага империи… советую отдалять от дел и советов… принцев Вюртембергских (братьев Марии Федоровны, жены Павла. – Е. А.) и с ними знаться как возможно менее…» И в дурном сне Фридриху II не могло привидеться, что та самая застенчивая ангальт-цербстская принцесса, сидевшая за его столом в 1744 году, та скромница, которую он рассчитывал использовать в своей политике, много лет спустя, между делом, успокоит в письме Потемкина: «Плюнь на пруссаков, мы им пакости их отомстим!»

    Имперское сознание Екатерины имело своим истоком непоколебимое убеждение в изначальном превосходстве русских не только над другими славянскими народами, но и над остальными жителями планеты. Она упорно занималась филологическими и историческими изысканиями и пришла к выводам, в правоте которых не сомневалась: скандинавский бог Один – уроженец Дона, славянин; скифы – тоже славяне, ибо по внешности – красивы, по характеру – честны, человеколюбивы; раньше славяне (читай – русские) жили по всей земле, и топоним Гватемала – не что иное, как «гать малая»; свои хваленые учреждения высокомерные англичане взяли прямо из Древней Руси и т. д., и т. п.

    Ну если уж она была такого мнения об англичанах, то что говорить об украинцах, поляках и прочих народах! В инструкции генерал-прокурору А. Вяземскому в 1764 году было категорически сказано: Малую Россию, Лифляндию и Финляндию «надлежит легчайшими способами привести к тому, чтоб они обрусели и перестали бы глядеть как волки к лесу». А в инструкции П. А. Румянцеву об управлении Украиной уточнялось, что таким «легчайшим способом» будет вначале ограничение свободы перемещения крестьян, а потом и распространение на них крепостничества, что и было впоследствии успешно сделано. При Екатерине ликвидировали гетманство, и некогда вольная казачья Украина превратилась в обыкновенную российскую губернию с крепостными и помещиками. В 1791 году императрица подписала и указ об установлении печально известной впоследствии черты оседлости для евреев.

    Но все-таки для Екатерины не было в мире более ненавистной нации, чем поляки. Эта ненависть имела какой-то неестественный для гуманной и прозорливой императрицы характер. Екатерина-императрица ненавидела Речь Посполитую за вольнолюбие ее народа, за гордое достоинство ее шляхты, за традиции демократии, которые были органически чужды ее мировоззрению самодержицы.

    Та трагедия, которую переживала в XVIII веке Речь Посполитая, интерпретировалась императрицей как неспособность польского народа существовать самостоятельно, как проявление природной порочности поляков. Из каких-то внутренних естественных принципов самоцензуры мне, русскому человеку, помнящему ледяные горы ненависти и взаимных обид, непрерывно нараставших в русско-польских отношениях в течение трех веков, не хочется цитировать постыдные строки, написанные о поляках рукой этой умной, тонкой, здравомыслящей женщины. Лишь с сожалением отмечу, что в драматической судьбе Речи Посполитой, заживо разорванной тремя черными орлами России, Австрии и Пруссии, в той последовательности и жестокости, с какой это делалось во время разделов 1772, 1776 и 1793 годов, Россия сыграла самую позорную роль. Имперское поведение Екатерины было обусловлено не только общими геополитическими соображениями, пользой для ее империи, но и особенной антипатией императрицы к полякам. Какие плоды созрели потом и к чему это привело, мы знаем хорошо: восстания, Суворов над поверженной Варшавой, кровь, ненависть и снова кровь.

    Впрочем, гнев государыни на какой-либо народ сразу же стихал, как только он входил в состав Российской империи. Она была искренне убеждена, что поляки должны радоваться утрате независимости, ибо им следует понимать «отторжение свое от анархии республики Польской за первый шаг к их благоденствию». А как она сердилась на двух французских повес-дипломатов, которые в Бахчисарае, во время пребывания Екатерины в Крыму, подсматривали за снявшими паранджу татарками. «Господа, эта шутка весьма неуместна и может послужить дурным примером, – отчитывала она их, как мальчишек. – Вы посреди народа, покоренного моим оружием, я хочу, чтобы уважали его законы, его веру, его обычаи и предрассудки!»

    Блеск северной звезды

    На тему «Екатерина и просветители» можно написать целую книгу – так многочисленны письма, которыми долгие годы обменивалась императрица с Дидро, Вольтером, Д'Аламбером, так интересно и разнообразно содержание этих писем. Переписка эта началась вскоре после того, как Екатерина вступила на российский престол. Одним из первых адресатов начинающей императрицы стал великий Вольтер. По мнению французского историка А. Рембо, Екатерина в начале этой переписки была похожа на молоденькую девушку, воспитанную в четырех стенах учебного заведения, которая, прочитав тайком стихотворения какого-нибудь поэта, влюбляется в его личность, долго мечтает о нем и вдруг получает возможность писать своему герою.

    Действительно, первые письма императрицы простодушны и откровенны. Она наслаждается самим счастьем переписки с несравненным Вольтером, радуется, что он ей отвечает. Да и потом, до самой смерти Вольтера в 1778 году, Екатерина выдерживает стиль ранних лет эпистолярной дружбы с гением и регулярно шлет в Ферней послушно-покорные письма скромной «ученицы», ищущей одобрения великого Учителя, Патриарха. Мнение его она ценит превыше всего на свете, утверждая, что это он сформировал ее ум.

    Когда же фернейский мудрец умер, императрица казалась безутешной: «Я тотчас же почувствовала какой-то общий упадок духа и презрение к делам мира сего… Я хотела бы кричать!» Так она писала Гримму и просила купить для нее сто экземпляров нового издания произведений Вольтера: «Я хочу, чтобы их изучали, чтобы их твердили наизусть, чтобы умы питались ими: это образует граждан, гениев, писателей, это разовьет сто тысяч талантов, которые потеряются среди мрака, невежества и прочая». Прекрасная эпитафия! Собственно, на такую реакцию публики и было рассчитано признание ученицы Вольтера – Гримм не делал из посланий Екатерины тайн.

    Многие исследователи переписки Екатерины с Вольтером единодушны: цели императрицы были весьма прагматичны – она добивалась европейского общественного признания. Для Екатерины это было крайне важно. Она, как никто другой до нее на русском престоле, очень дорожила общественным мнением как внутри, так и вне страны. В этом смысле переписка с философами для Екатерины была равна по значению поцелуям с бабами на тракте Петербург – Москва. И первое, и второе приносило ей популярность, необходимую в ее положении узурпатора власти законного царя. Все, что препятствовало этой популярности или умаляло ее, вызывало у императрицы неподдельную ярость.

    Сегюр с удивлением отмечал, что терпимая, умная и уравновешенная Екатерина в таких случаях разительно менялась, она с жаром передавала ложные слухи, распускаемые по Европе о ее честолюбии, читала эпиграммы, на нее направленные, и забавные толки об упадке финансов России и расстройстве здоровья императрицы. Она не пропускала ни одного скверного слуха, распускаемого о ней, как она выражалась, «политическими болтунами», и стремилась тотчас его нейтрализовать – либо через подставных лиц заявлением в европейских газетах, либо собственноручным письмом тем своим адресатам, в доброжелательной болтливости которых она не сомневалась. И тут уж Екатерина в выражениях не стеснялась: ее недруги сплошь «сволочи», «мерзавцы», «негодяи» и «скоты». А какие инструкции давал наш «философ на троне», если заткнуть рот книгоиздателю, автору или газетчику не удавалось! «Прикажите всем нашим министрам, – писала Екатерина в Коллегию иностранных дел в 1763 году по получении французской книги об истории свержения Петра III, – прилежно изыскивать автора, требовать, дабы он наказан был, конфисковать все… и заказать (то есть запретить. – Е. А.) привоз оной книги в Россию».

    Как-то раз императрицу встревожила статья в одной из английских газет. В резолюции на донесение А. Р. Воронцова по этому поводу Екатерина указывает четыре способа «работы с автором»: «1. Зазвать автора куда способно и поколотить его; 2. Или деньгами унимать писать; 3. Или уничтожить; 4. Или писать в защищение, а у двора, кажется, делать нечего. И тако из сего имеете выбрать». Переписка с Вольтером была для Екатерины бесценна – в Европе не было лучшего авторитета, чем неподкупный, независимый буквально от всех властей, ядовитый Вольтер. Когда митрополит Платон упрекнул императрицу за переписку с богопротивным атеистом, ответ Екатерины был таков: «Может ли быть что-либо невиннее письменного сношения с восьмидесятилетним стариком, который в сочинениях своих, читаемых во всей Европе, старался прославить Россию, унизить ее врагов, удержать от враждебного проявления своих соотечественников, всегда готовых изливать всюду свою ядовитую ненависть против России и которых ему удалось, действительно, сдерживать? С этой точки зрения, я полагаю, что письма, написанные к атеисту, не нанесли ущерба ни церкви, ни отечеству».

    Екатерину с Вольтером многое объединяло: атеизм, циничное отношение к вере и церкви, нелюбовь к Бурбонам, евреям, полякам, презрение к туркам, которым, как думали оба адресата, не место на Босфоре. Да и вообще, имеет ли право на существование народ, ничего не смыслящий по-французски? – задавался вопросом в связи с этим Вольтер, и «ученица» разделяла сомнения Патриарха. Впрочем, оба знали цену взаимным откровенностям, шуткам и признаниям, которые становились назавтра достоянием всей читающей Европы. Для обоих это была игра, и никто из партнеров в ней не проигрывал.

    Важно подчеркнуть, что игра эта была заочная, и когда Вольтер все же вознамерился тряхнуть стариной и отправиться в Петербург, Екатерина этому решительно воспротивилась. Дело было, конечно, не в трудности пути или слабости здоровья Учителя, о котором так трогательно заботилась Екатерина, а в ее нежелании воочию знакомиться с человеком, который славился дьявольской проницательностью и, казалось, все видел насквозь и на два аршина под землей. Такой наблюдатель был совсем не нужен императрице, она предпочитала кормить фернейского затворника с рук той информацией, которую готовила сама. Посылая ему бодрые письма о своих успехах в войне и мире, она слегка привирала, преувеличивая численность трофеев своей армии или преуменьшая размеры своих неудач. Это тоже входило в правила игры, и мы наверняка не узнаем, доверял ли этим посланиям Вольтер.

    Впрочем, сидя в своем Фернее, он вполне мог и поверить мюнхгаузенским рассказам Екатерины о том, что в России нет мужика, который бы не ел курятину, и что с некоторого времени он предпочитает ей индюшатину. Приглашать Вольтера убедиться в справедливости этих слов Екатерина считала излишним, тем более что она уже имела некоторый опыт общения с философом-наблюдателем. Это был Дени Дидро. Он приехал в Петербург в 1775 году и показал себя человеком восторженным, болтливым и доверчивым. Императрица почувствовала свое превосходство над ним и легко, без усилий, вводя простака в заблуждение, отвечала на все его «коварные» вопросы о крепостном праве в России, о самодержавии. И тем не менее этот, казалось бы, обведенный вокруг пальца философ весьма критично отозвался о ее знаменитом «Наказе», чем, конечно, очень огорчил Екатерину.

    Впечатления же от концепций самого Дидро у нее были самые неблагоприятные. «Я долго с ним беседовала, – рассказывала императрица Сегюру о встречах с Дидро, – но более из любопытства, чем с пользою. Если бы я ему поверила, то пришлось бы преобразовать всю мою империю, уничтожить законодательство, правительство, политику, финансы и заменить их несбыточными мечтами». Дидро же она сказала: «В своих преобразовательных планах вы упускаете из виду разницу нашего положения: вы работаете на бумаге, которая все терпит, ваша фантазия и ваше перо не встречает препятствий; но бедная императрица, вроде меня, трудится над человеческой шкурой, которая весьма чувствительна и щекотлива». В другой раз она потешалась над известным ученым юристом Мерсье де ла Ривером, который, прельстившись приглашением императрицы, прикатил в Россию с намерением построить в этой дикой стране государство по своему плану. Наградив ученого по достоинству, Екатерина со смехом выпроводила его восвояси.

    Надо сказать, что у императрицы были непростые отношения с философией и наукой вообще. С одной стороны, она много говорила о пользе знаний и наук, без колебаний предала себя в руки известного врача барона Димсдаля, сделавшего императрице и наследнику осенью 1768 года прививки оспы, а с другой стороны, она считала всех врачей шарлатанами и являлась автором бессмертного афоризма «Доктора – все дураки». К медицине она относилась со свойственным истинно русскому человеку пренебрежением, суеверно полагаясь исключительно на самолечение.

    В истории с оспопрививанием ею двигала совсем не вера в науку, а нечто иное. По своей природе Екатерина была человеком риска. Как-то раз она сказала, что если бы была мужчиной, то, несомненно, погибла бы в молодости – ставить собственную голову на кон было ее страстью. Вот и здесь Екатерина решилась: всеевропейский шум от известия о прививке русской царицы стоил риска заболеть оспой. Зато после можно было небрежно написать Гримму по поводу смерти Людовика XV в 1774 году: «По-моему, стыдно королю Франции в XVIII столетии умереть от оспы, это варварство». Если все это имеет отношение к науке, то лишь к науке политики, магистром которой она, несомненно, была.

    А в остальном Екатерина считала науку, философию вполне бесполезными. «Философы – престранный народ, – писала она Гримму в разгар тесных отношений с Дидро и Вольтером, – они, мне кажется, на свет родятся для того, чтобы объяснить то, что и без них довольно понятно, что людям кажется несомненным как дважды два четыре, они затемняют и заставляют в том сомневаться». При этом она любила порассуждать о «философском поведении», правилам которого всю жизнь старалась следовать. Из ее писем видно, что под «философским поведением» императрица понимала стоицизм, равнодушие к опасности, искусство скрывать свои чувства, не дать «действовать страстям», пренебрежение к излишнему комфорту, авторитетам и своему здоровью – одним словом, идеал Диогена.

    Великая императрица страдала двумя комплексами, которые особенно отчетливо проявлялись в переписке с философами и в разговорах с образованными людьми. След от первого – «комплекса недоучки» – отчетливо виден в высказывании о философах – «престранных людях». Садясь в карету после разговоров с мужиками и бабами, она с апломбом говорила Сегюру: «Гораздо больше узнаешь, беседуя с простыми людьми о делах их, чем рассуждая с учеными, которые заражены теориями и из ложного стыда с забавной уверенностью судят о таких вещах, о которых не имеют никаких положительных сведений. Жалки мне эти бедные ученые! Они никогда не смеют сказать: „Я не знаю“, а слова эти просты для нас, невежд, и часто избавляют нас от опасной решимости. Когда сомневаешься в истине, то лучше ничего не делать, чем делать дурно». Конечно, много правды в словах императрицы – до сих пор таких ученых попадается немало, но во все века наука была жива именно теми, кто не боялся сомневаться и ставил под жестокую проверку фактами общепринятые истины.

    В своем пренебрежении наукой Екатерина была не одинока – в то время всеобщего увлечения естественным развитием, в стиле Руссо и ему подобных, всякая наука считалась путами человека, «ученье, – глубокомысленно писала царица в 1779 году, – часто заглушает собою прирожденную остроту». Эти далекие от оригинальности мысли царицы, равно как и ее явное умственное превосходство над многими окружающими, в том числе – учеными, вкупе с безмерным самомнением – все это делало порой высказывания Екатерины категоричными и, увы, не всегда умными. «Я уважаю ваших ученых, – говорила она французскому посланнику, – но лучше люблю невежд: сама я хочу знать только то, что мне нужно для управления моим маленьким хозяйством». «Маленьким хозяйством» императрица кокетливо назвала здесь Российскую империю, которой она управляла – разумеется, лучше всех, – не кончая при этом Сорбонны или Оксфорда.

    «А так как я неученая и в Париже не бывала, – пишет Екатерина Гримму в 1775 году, – и нет у меня ни ума, ни знаний, то, стало быть, я и не знаю, чему нужно выучиться и откуда об этом узнать, как не от вас, ученых». Здесь звучит неприкрытая ирония «неученой», но великой императрицы, притворно снимающей шляпу перед учеными болтунами и явно напрашивающейся на комплимент своему уму и достижениям. Уничижение паче гордости.

    Любопытно, что в приведенной цитате виден еще один, весьма забавный комплекс императрицы. Его можно назвать «комплексом провинциалки». Париж – эта интеллектуальная столица мира и законодатель всех мыслимых и немыслимых мод и увлечений – никогда не давал императрице покоя. Во всем она хотела перещеголять Францию, Париж, Версаль. «Комплекс провинциалки» отражается в кокетливой шутке, обращенной к Сегюру во время путешествия на Юг: «Парижские красавицы, модники и ученые теперь глубоко сожалеют о вас, что вы принуждены путешествовать по стране медведей, между варварами с какой-то скучной царицей».

    О том же она пишет госпоже Жоффрен: «Удивляюсь, что вы меня считаете остроумной: мне всегда говорили, что у вас считают остроумными только тех, которые побывали в Париже». Но все это ломанье: «провинциалка» наша была убеждена, что даст сто очков форы всем парижским ученым и неученым дамам, да заодно и их кавалерам, и непременно выиграет: «Парижские дамы занемогли бы, если бы им случилось вести тревожную мою жизнь. Вы же видите, что я легка, как птица». Так она писала мадам Жоффрен.

    В переписке с этой почтенной дамой, хозяйкой известного в Париже литературного салона, как и в многолетнем обмене письмами с бароном Фридрихом Мельхиором Гриммом, прослеживается еще одна особенность. Екатерина явно жаждала не только европейской славы, но и просто дружбы, участия. В начале своей переписки с мадам Жоффрен она писала: «Еще раз повторяю Вам, что не хочу коленопреклонений: между друзьями так не водится. Если Вы меня полюбили, то прошу Вас, не обращайтесь со мною, как будто я персидский шах».

    И далее она пишет о том, что всегда является проклятием правителей, – одиночество, непонимание окружающими, которые не могут стать друзьями властителя только по велению сердца: «Поверьте, нет ничего на свете хуже высокого сана. Когда я вхожу в комнату, все приходят в оцепенение, точно при виде головы Медузы, все принимают принужденный вид. Иной раз меня это бесит и я кричу орлом на этих птиц, но надо сознаться, что таким способом ничего нельзя сделать: чем больше я кричу, тем больше стеснения… Напротив, если бы Вы вошли в мою комнату, я бы Вам сказала: „Садитесь, пожалуйста, и давайте болтать“; Вы бы сели в кресло против меня, я бы на другую сторону стола и мы бы поговорили урывками о том, о сем, на это я большая мастерица». О своем одиночестве она писала много лет спустя и принцу де Линю: «Мы, правители, пренесносные особы в обществе, когда я вхожу в комнату…» и далее по тексту письма госпоже Жоффрен, написанному за двадцать лет до письма де Линю. Видно, что это чувство, эта мысль глубоко сидели в Екатерине, если она, раз за разом, к ним возвращалась.

    Сделаем небольшое отступление и вспомним, что письма играли колоссальную роль в человеческой культуре XVIII века. Эпистолярная форма литературных произведений была одной из самых распространенных. Читатели плакали над перепиской бедных влюбленных, восхищались чеканным стилем полководцев и глубиной пространных посланий философов. Нельзя забывать, что люди тогда жили несопоставимо спокойнее нас. Их жизнь, такая короткая в сравнении с нашими семьюдесятью-восемьюдесятью годами, тем не менее, не летела как наша, а тянулась.

    Люди XVIII века жили в мире, где ритм жизни задавали ранние пробуждения на восходе солнца, бой часов на городской башне да почтовые дни, когда приходила и уходила из города почта. Готовясь к этому дню, нужно было, никуда не спеша, сесть за стол, зажечь новую свечу, хорошенько очинить перо, разгладить толстый желтоватый лист бумаги и начать очередное письмо далекому адресату, который, как и ты, ждет с нетерпением почтового дня, чтобы получить привет и новость из неизмеримого далека. Не отвечать же на письма считалось невозможным, оскорбительным и недостойным человека.

    Все эти чувства вполне владели и Екатериной – человеком своего века. Конечно, часто она писала письма – отметим вновь – с чисто прагматическими целями; конечно, она лукавила, лгала, зарабатывала политический капитал; она читала собственные послания глазами постороннего, как бы через свое же плечо. Но вместе с тем, она оставалась и просто милой, общительной женщиной, и ей хотелось получать не только реляции, но и ласковые письма доброго знакомого, которому можно написать о мелочах, с которым приятно, как с равным, поделиться своими мыслями, поболтать. Когда-то она решила: коли рядом, в толпе придворных льстецов, такого приятеля нет, то пусть им будет далекий адресат. Для Екатерины им стал барон Гримм – писатель, издатель рукописной газеты о жизни Франции, которую он рассылал всем европейским государям.

    Он не был оригинальным мыслителем, глубоким ученым или даже остроумным собеседником, но зато отличался аккуратностью и слепым преклонением перед русской императрицей. Этого вполне хватало Екатерине: первое достоинство делало Гримма дисциплинированным корреспондентом, а второе исключало всякую тень насмешки и подвоха в его ответах на неосторожные откровения царицы. В марте 1778 года Екатерина писала Гримму, что у нее на конторке лежит масса неотвеченных писем – и Фридриха II, и Вольтера, и шведского короля, но к ним не тянется рука, «так как они мне не милы потому, что отвечая на них, надо писать, а к вам я никогда не пишу, а просто болтаю, то мне приятнее позабавиться и дать полную волю руке, перу и голове». В другой раз она писала: «Принимаюсь опять за перо. Поболтаем!..»

    Переписка с философами многое дала Екатерине. Они ввели ее в высшее интеллектуальное общество Европы, прославили ее государственные дела, вызвали волну похвал в адрес «самой блестящей звезды Севера» – так назвал ее Вольтер. В потоке восторженных славословий мало кто обратил внимание на высказывание Рюльера: «Чрезмерная лесть избаловала ее, и окружающие внушили ей ложное понятие об истинном величии и о средствах сделать народ счастливым. Философы нашего времени, коих мнения требовала она себе как доброго совета, внушили ей такой эгоизм, вредный для всякого человека, не только для государя. Они заставили ее стараться единственно о том, чтоб говорили о ней, научили ее радоваться при слышимых похвалах, которыми ее осыпали со всех сторон, только своею особою занимать свет, не заботясь о том, что будет с государством по смерти ее». Бесспорно, ничтожно в мировой истории число людей, которые выдержали труднейшее испытание медными трубами славы. Екатерина не принадлежит к этой маленькой компании истинно великих.

    «Catherine le Grand»

    Екатерина оценила по достоинству милую грамматическую «ошибку», не без лести допущенную принцем де Линем: Catherine le Grand» – «Екатерина Великий», что звучало почти так же, как и «Петр Великий». Сопоставляя себя с реформатором России, императрица не видела почти никакой разницы, а кое в чем подчеркивала свое превосходство. Ревниво и пристрастно вела Екатерина «счет» и в европейском, и в мировом масштабе, размышляя о своих преимуществах перед Марией-Терезией и мечтая затмить роскошную славу Людовика XIV. А сколько было ревности в тех взаимных, подчеркнуто вежливых реверансах, которыми постоянно обменивались Екатерина и Фридрих II, ее вечный заочный соперник на поле славы. И вот здесь нельзя не задуматься над страницами воспоминаний графа Сегюра, писавшего, что, казалось бы, человек, достигший такой славы, какой достигла Екатерина, должен быть равнодушен к голосу зависти, насмешки и недоброжелательства. Но нет! Екатерина, как и ее учитель Вольтер, остро и нервно реагировала на малейшее сомнение в ее бесчисленных достоинствах.

    Суетная погоня за славой была в ее крови с молодости, с тех времен, когда она воскликнула: «Царствовать или умереть!» В переписке с заграничными адресатами она безмерно хвастлива. «Мои солдаты идут на варваров, как на свадьбу», – так примерно она описывала своим приятелям тяжелейшую войну с турками. С годами она все с меньшим и меньшим юмором относилась к собственной особе, покровительствуя всякому, как она называла, «екатеринофильству», и стала падка на лесть, даже самую пошлую и грубую. «Польстите ей! – советовал новому английскому посланнику Потемкин, хорошо знавший свою „добрую мать“. – Это единственное средство добиться у нее чего бы то ни было. И этим достигают всего. Не говорите ей умных речей – она не будет вас слушать. Обратитесь к ее чувствам и страстям. Не предлагайте ей ни сокровищ, ни флота Англии, она этого вовсе не желает. Ей нужны только похвалы и комплименты. Дайте ей то, чего она желает, а она даст вам все силы своего государства». О том, что «льстя ее любви к славе», можно сбить императрицу с толку, писал и граф Сегюр.

    Конечно, не следует все упрощать: ни за какие комплименты Екатерина не отдала бы Англии «все силы своего государства». С первого и до последнего дня царствования слава ее, Екатерины, и слава России составляли неразрывное единство. В 1761 году она писала о России: «Слава ее делает меня славною». Можно не сомневаться, что и позор России она переживала бы как личный позор. Как-то раз, путешествуя по югу в одной карете с иностранными посланниками, она сквозь дремоту услышала их разговор на актуальную тогда тему: не станет ли легче английскому королю Георгу III, если он смирится с потерей 14 американских провинций, превратившихся в независимое государство. Екатерина сразу проснулась и резко сказала, что она, оказавшись в положении Георга, тотчас бы пустила себе пулю в лоб.

    Императрицею не владело безумие многих правителей – жажда мирового господства. Завоевание Босфора было пределом ее мечтаний, причем и здесь она понимала трудности осуществления своего «Греческого проекта». Отказывалась она поддерживать русских «землепроходцев» Америки и в ответе на прошение купца Ивана Голикова о предоставлении его компании «пособия» для успешной торговли с «дикими народами» Северной Америки не без остроумия писала: «Пособие монаршее теперь обращено на полуденные (то есть южные. – Е. А.) действия, для которых дикие американские народы и торговля с ними оставляются собственному их жребию». На проекте о завоевательном походе в Индию она начертала нечто подобное: «У России довольно земель и произведений, чтобы не иметь никакой нужды отправляться для завоеваний в Индию».

    Понимала она и такие вещи, которые были недоступны многим ее собратьям на поприще искания славы. Так, ей совсем не льстило увидеть памятник своей персоне или исторический труд, написанный каким-нибудь придворным историографом-панегиристом. Что в этом толку! Ведь современники не в силах оценить истинное значение государственного деятеля своей эпохи! Екатерина, умудренная жизненным опытом и знанием истории, понимала различие между дешевой, но непрочной известностью сегодняшнего дня и великой, нетленной славой в будущих веках. Более того, она даже знала, как получить билет в бессмертие. Для нее было несомненно, что нет на свете победы, здания, мирного договора, памятника, которые могли бы состязаться во времени с тихим словом гения. «Хотите, – писала она в декабре 1779 года Гримму, – я скажу вам, что думаю об этом Тешенском мире (договор, которым Россия гарантировала мир Австрии и Пруссии. – Е. А.), который так у вас возвеличен, и о славе, которая, по-вашему, подобает миротворителям. В жизнь мою я не приписывала славы делам, о которых было много крику. Всякий кричит или молчит сообразно своей выгоде. Это не то. Слава, которую я люблю, часто всего менее разглашается, ею творится добро не для настоящего только времени, но и для времен будущих, от поколения к поколению до бесконечности. Эта слава иной раз производится одним словом или одною буквою, прибавленною или опущенною. На поиски ее даже ученые люди пойдут с фонарем в руке и стукнутся об нее носом, ничего в ней не понимая, коль скоро нет в них гения, способного к разъяснению. Ах, милостивый государь, перед долею такой славы меркнут в глазах моих все славишки, о которых бы мне хотелось говорить. Но полно, станем работать втихомолку, будем делать добро ради добра и всем остальным предоставим болтать».

    Теперь читателю понятно, почему царица, встав ни свет ни заря, спешила к письменному столу и трудилась над законами – она была опалена страстной мечтой о бессмертной славе великих законодателей Ликурга, Солона, Юстиниана, Ярослава Мудрого, Петра Великого. По утрам она упорно писала свой «Кодекс Екатерины»… И, надо сказать по справедливости, многое ей на этом поприще удалось. Судьба Екатерины доказала, что человеческая воля, желание могут стать не менее реальным и могучим фактором истории, чем десятки многопушечных кораблей и тысячи солдат. Императрица Екатерина создала-таки себе славу, ставшую ее мощным оружием, силой, как тот военный корабль, который назывался «Слава Екатерины» (отметим попутно, что императрица попросила Потемкина его переименовать, чтобы турки, если захватят корабль, не радовались обладанию славой Екатерины). Французский дипломат Корберон писал в своем донесении, что слава, которую создала себе императрица, ее решительный характер, ее способности и удача заменяют ей искусных государственных людей и опытных генералов.

    Да и теперь, двести лет спустя, когда десятки искателей славы уже заслонили собой Екатерину, мы уверенно можем сказать, что императрица вошла в историю России как выдающийся государственный деятель, и эпоха ее царствования стала временем грандиозных реформ и издания важнейших законодательных актов. Конечно, можно возразить, что императрице в такой богатейшей стране было нетрудно стать великим реформатором. Австрийский император как-то сказал: «Из всех монархов Европы императрица одна только действительно богата. Она много повсюду издерживает, но не имеет долгов, ассигнации свои она оценивает во сколько хочет, если бы ей вздумалось, она могла бы ввести кожаные деньги».

    Но мы-то знаем, что даже безгранично богатую страну можно разорить дотла, если не иметь царя в голове. Екатерина его имела. Перед ней были реальные цели укрепления самодержавия, проведения необходимых военной, административной и сословной реформ. Она осуществляла их в едином ключе, с одной генеральной идеей – максимально способствовать развитию и совершенствованию того «регулярного» государства, основы которого заложил еще Петр Великий. Наряду с реформой высшего и центрального аппарата в годы ее царствования было кардинально преобразовано и местное управление. «Учреждение о губерниях» 1775 года, легшее в основу нового устройства, стало плодом долгих трудов Екатерины, о чем она радостно известила Гримма. Это была одна из важнейших реформ XVIII века. Губернское правление, казенная палата, уездный предводитель дворянства, капитан-исправник, дворянская опека, нижняя расправа, городничий, генерал-губернатор – эти и им подобные учреждения и должности, так хорошо нам известные по русской классической литературе, появились благодаря законодательным усилиям Екатерины.

    Огромное значение в судьбе дворянства имела «Грамота на права, вольности и преимущества благородного российского дворянства», изданная в 1785 году. С тех пор русское дворянство молилось на «матушку-царицу». Грамота закрепляла за дворянством исключительные привилегии: освобождение от обязательной службы, налогов, постоя, телесных наказаний; монополия на земле– и душевладение; право организации дворянских обществ с органами самоуправления. Еще один фундаментальный закон – «Грамота на права и выгоды городам Российской империи» был издан в том же 1785 году и предоставил горожанам значительные права самоуправления.

    Эти главные законодательные акты вместе с неопубликованной Жалованной грамотой государственным крестьянам составляли единый кодекс законов. Законодательные акты Екатерины надолго пережили ее и вместе с основными законами Петра Великого стали на долгие десятилетия основой российской государственности. Собственно, о таком выводе историка и мечтала, вероятно, честолюбивая царица-законодательница.

    Абсолютизм с человеческим лицом

    Идеология царствования Екатерины опиралась на основы, некогда заложенные Петром Великим. Эти основы были подновлены идеями Просвещения, умело использованными императрицей. Именно поэтому старое самодержавие стало при ней «просвещенным абсолютизмом». Общие идеи этого режима, метко названные историком А. Б. Каменским абсолютизмом с человеческим лицом, предусматривали безграничную власть государства, которое заботится о подданных, ему беспрекословно подчиняющихся. Соответственно, была огромна и власть государя, стоявшего на вершине социальной лестницы. Государь, исходя из высших целей достижения «общего блага», то есть «благоденствия подданных и славы Отечества» (слова Екатерины), считал себя вправе регламентировать жизнь подданных, создавать или ликвидировать сословия, определять их статус как единственных носителей прав.

    Говоря о «просвещенном абсолютизме» или его «человеческом лице», не следует думать, что в эти термины вложены сарказм или ирония. Действительно, екатерининская эпоха отличалась гуманностью, терпимостью в сравнении с эпохой Петра Великого или Анны Иоанновны. Да и Екатерину невозможно равнять с ее предшественниками, особенно ближайшими. Были принципы правления, которые императрица считала важнейшими в государстве. Один из них нынче называется «законностью». Характеризуя его, Екатерина писала: «Только сила закона имеет власть неограниченную, а человек, который хочет царствовать самовластно, становится невольником».

    Этот принцип уживался в сознании Екатерины с принципом самодержавия, который, по ее мнению, должен быть непоколебим, ибо жизненно важен для России. Такая огромная страна, как Россия, не может существовать без самодержавия, республика ей не подходит: иначе страна рухнет под тяжестью неизбежных внутренних распрей и не сумеет воспротивиться нападению хищных соседей. Всякие другие доказательства Екатерина считала излишними. Естественно, она понимала уязвимость своей позиции, поэтому она часто говорила и писала о себе как о женщине «с душой республиканки», вынужденной быть самодержицей. Но что делать? Противоречие сие неразрешимо.

    При этом она не была завзятой монархисткой. В записке о мерах по восстановлению власти короля во Франции она не стоит на твердокаменной позиции воссоздания абсолютизма в том виде, который он имел при Людовике XIV. Жизнь меняется, нужно учитывать перемены в нравах и сознании и «не следует оставаться глухим к общему крику народа…» И далее высказана мысль, делающая честь изощренности и тонкости ее ума политика: «Парламенты – это великий рычаг, могущий принести огромную пользу, когда умеют направлять его и мудро распорядиться его действиями. Так как очень многие фамилии и лица связаны по своему положению с парламентами, то вот и средство образовать из них многочисленную партию для поддержки монархии. Желание свободы можно также удовлетворить добрыми и мудрыми законами». Читая все это, невольно думаешь: «Жаль, что Вы не сидели на месте Николая Второго! Может быть, тогда в России не произошло бы трагедии 1917 года».

    Французская революция, развернувшаяся на глазах Екатерины, показала всем худшие примеры охлократии и бесчинства авантюристов и негодяев. В России – стране, народ которой «от природы беспокоен, неблагодарен и полон доносчиков» и никогда не имел опыта демократии, – допустить подобное может только безумец. Екатерина же, любящая Россию, на это никогда не пойдет, даже будучи в душе р-р-республиканкой (замечу попутно, что, по мнению Екатерины, республика – это умеренная монархия вроде английской, в которой власть дается и представителям сословий)! «Если монарх – зло, то это зло необходимое, без которого нет ни порядка, ни спокойствия», – так, по словам княгини Дашковой, недвусмысленно выразилась как-то Екатерина.

    Нечто похожее происходило и с острой проблемой крепостничества. Екатерина была безусловной противницей крепостничества, но опять же – только в душе. Конечно, проявления крепостного права отвратительны – дело Салтычихи было у всех перед глазами. Граф Сегюр, гуляя в Крыму, вдруг столкнулся с проявлением крепостничества самым неожиданным образом. Навстречу ему попалась женщина, поразившая посланника невероятным сходством с его оставленной в Петербурге женой. Потемкин, узнав об этом, захотел сделать приятное французу и сказал, что подарит ему эту женщину. Сегюр благоразумно отказался под тем предлогом, что этот порыв чувств может показаться неприличным его жене. Все это не могло не шокировать европейца. Однако стоило бы гуманной императрице заикнуться об освобождении крестьян, как ее бы действительно сразу же забросали камнями (так она предполагала в «Мемуарах»).

    Это был тот порядок, разрушить который в век Екатерины представлялось опасным, и в первую очередь для самой императрицы. Разгул пугачевщины в 1773–1775 годах показал, что свобода понимается огромными массами народа не как равенство, порядок и ответственность, а как кровавая анархия с изуверствами, надругательствами над беззащитными стариками, женщинами и младенцами, разорением храмов и грабежом мирных сел и городов, разбоем на всех дорогах. Немудрено, что крепостное право, с его системой отношений помещика-«отца» и крепостных – его «детей», воспринималось как начало, сдерживающее дикие страсти черни. Оно же было становым хребтом экономики, благосостояния дворянства, и простодушный вопрос Сумарокова о том, откуда же они, дворяне, в случае освобождения крестьян, будут брать себе слуг, не казался тогда наивным, не говоря уже о простых мыслях помещиков насчет оброка и барщины.

    Поэтому оставалась надежда только на эволюционный путь перемен: совершенствование законов, разумная регламентация, общее смягчение нравов, распространение просвещения как среди крестьян, так и дворян, нередко выходивших во главе шаек своих крепостных на большую дорогу. «Здравый смысл, добрый порядок, совершенная тишина и гуманность», – вот что было написано на знамени Екатерины. Несмотря на кровавое подавление восстания Пугачева (как будто у власти был иной выход!), царствование Екатерины было достаточно мягким. Ей принадлежат прозорливые слова о том, что «если мы не согласимся на уменьшение жестокости и умерение человеческому роду нестерпимого положения [крепостных], то и противу нашей воли сами оную [волю] возьмут рано или поздно».

    На предложение Сената казнить целую деревню за убийство крестьянами помещика последовала такая резолюция императрицы: «Пророчествовать можно, что если за жизнь одного помещика в ответ и наказание будут истреблять целые деревни, то бунт всех наших крепостных деревень воспоследует». О гуманности императрицы ходили легенды. Если их все собрать, то окажется, что императрица просто не могла гулять в любимом ею царскосельском парке – за каждым кустом сидел проситель с челобитной в руке. И тем не менее Екатерина запрещала задерживать письма, которые приходили по городской почте на ее имя, и все их читала, чтобы потом дать соответствующие приказания чиновникам. Сохранилась и записка Екатерины к Олсуфьеву за апрель 1763 года: «Алексей Васильевич. Я чаю, Ломоносов беден, сговоритесь с гетманом (Кириллом Разумовским, президентом Академии наук. – Е. А.), не можно ли ему пенсион дать, и скажите мне ответ».

    Екатерина часто заявляла о своей нетерпимости ко всякой форме насилия. Весной 1771 года она писала в дворцовое ведомство: «Хотя мы с начала нашего царствования уже запретили, чтоб никто при дворе нашем из ливрейных наших служителей, какого б звания ни был, никем и ничем бит не был, но ныне уведомились мы, к немалому удивлению нашему, что, несмотря на сие наше повеление, воля наша не исполнена и паки при дворе нашем возобновилась злая привычка ливрейных служителей бить. Мы, имев в омерзении все суровости, от невежества рожденные и выдуманные, чрез сие накрепко запрещаем, под опасением нашего гнева, всем до кого надлежит, ливрейных наших служителей, какого б звания при дворе не находились, отнюдь никогда и ничем не бить».

    Екатерина довольно быстро научилась править Россией. Мало того, что императрица умела работать с людьми (о чем шла речь выше), она определила для себя несколько принципов, из которых исходила в своей царственной работе. Вот некоторые из них: «Воля моя, раз выраженная, остается неизменною. Таким образом, все определено и каждый день походит на вчерашний. Всяк знает, на что может рассчитывать, и не тревожится по-пустому». «Великие дела всегда совершаются средствами не особенно большими». «Нужно делать так, чтобы люди думали, будто они сами хотят именно этого». «Надобно иметь и волчьи зубы, и лисий хвост».

    Наиболее полно эти принципы она выразила в записке о восстановлении монархии во Франции. Незадачливым принцам крови – эмигрантам – она преподала впечатляющий урок: «В деле столь великом… необходимо проникнуться глубоко своим предметом, полюбить его страстно, затем вливать в других свое убеждение и, как скоро решено действовать, то действовать последовательно, не останавливаясь, затем показывать как можно больше спокойствия в тревожные минуты и не обнаруживать ни тревоги, ни беспокойства по поводу совершающихся событий».

    Конечно, политика – дело непростое и довольно грязное. И Екатерина не вышла из него чистой. Есть немало документов, говорящих о нарушении императрицей во имя далеких от гуманизма целей многих хороших принципов, которые она проповедовала и в которые искренне верила. Говоря о своей терпимости к свободе выражения мыслей подданных, она широко практиковала перлюстрацию, сурово преследовала недовольных ее режимом. Практика затыкания ртов при ней была самая разнообразная. В 1766 году императрица послала секретный указ генерал-губернатору Москвы, в котором сообщала, что «некто, именем князь Александр Васильевич Хованской не пропускает случай, чтоб все мои учреждения и всех моих поступков не толковать злодейской дерзостию и дать им вид совсем моим намерениям противный». Екатерина просила передать Хованскому, что в случае продолжения им того, что в нашу эпоху называлось «клеветническими измышлениями», он «доведет себя до такого края, где и ворон костей его не сыщет».

    Тайная экспедиция, пришедшая на смену ужасавшей всех Тайной канцелярии, хотя и работала менее открыто, но была достаточно эффективна. Можно быть уверенным, что Вольтер или мадам Жоффрен никогда не узнали тайного указа своей просвещенной подруги, согласно которому в 1769 году коменданту Динабургской крепости предписывалось некоего Илью Алексеева замуровать в каземате, оставив только узкое окно, которое на ночь запирали железным затвором. Не узнали они, и чем кончила выдававшая себя за дочь Елизаветы Петровны самозванка Тараканова, сгинувшая в казематах Петропавловской крепости. В свойственной правителям нашей страны манере Екатерина подписывала указы о запрещении произносить имя некоего Метельки – главаря восставших крестьян, о переименовании после восстания Пугачева ни в чем не повинной реки Яик в Урал, а родной станицы вождя повстанцев – Зимовейской – в Потемкинскую. Активно поощрялись доносчики и шпионы – дело для России обычное…

    Жестокие шутки природы

    Неожиданная смерть Потемкина осенью 1791 года стала важной вехой не только в жизни Екатерины, но и в истории ее царствования: отныне вся тяжесть правления легла на нее одну. Так получилось, что уход Потемкина из жизни совпал с процессом, практически неизбежным для каждого политика, даже самого умного и опытного: пройдя период подъема и расцвета, власть его в один прекрасный момент вступает в период гниения, распада и гибели. Как ни была умна и дальновидна императрица, ей также стали изменять разум, воля и чувство меры. Символом последнего периода царствования Екатерины стало постыдное господство при дворе братьев Платона и Валериана Зубовых. История их фавора началась задолго… до их рождения.

    Граф Сегюр – тонкий и глубокий наблюдатель – вспоминал: «Эта необыкновенная женщина являла в своем характере удивительное смешение присущей нам, мужчинам, силы со слабостями женской природы; года состарили черты ее лица, но ее сердце и ее самолюбие сохранили свою молодость и в тоже время были глубоко оскорблены». Шел 1789 год, шестидесятый год жизни императрицы. Неожиданно для себя она обнаружила, что ее фаворит Саша – тридцатилетний Александр Матвеевич Дмитриев-Мамонов – не так уж и предан ей, как казалось ранее. Измена Мамонова страшно огорчила государыню: слезы и истерики, объяснения и упреки следовали друг за другом. В чем же дело? О чем плакать и убиваться самодержице, если таким молодым людям несть числа?

    И вот здесь мы касаемся очень тонкой материи, рискуя порвать ее неосторожным, грубым движением. Мне кажется, что Екатерина всю свою жизнь была несчастлива в любви. Без любви началась ее семейная жизнь; романы с Салтыковым, Понятовским, Орловым, Потемкиным были неудачны по разным причинам, заканчиваясь печальным исходом для нашей героини. Но она не могла жить без любви, и как раз в этом-то крылись истоки ее драмы, причина ее столь многочисленных неудачных романов. В «Чистосердечной исповеди» она признавалась: «Беда та, что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви». Как тут не вспомнить Александра Пушкина:

    И сердце вновь горит и любит – оттого
    Что не любить оно не может.

    С определенного времени Екатерина поняла, что человек, способный удовлетворить ее взыскательнейший вкус, еще не родился на свет. Ну, коли так, то нужно его создать, воспитать, научить чувствовать и любить. Это так соответствовало просветительской идее воспитания, «перековки» человеческой природы с помощью знания, доброты, свободы. Некоторый опыт воспитания у нее уже был, но тот педагогический эксперимент закончился неудачно: слишком закостеневшей, застарелой была натура первого ученика Екатерины – Григория Орлова.

    Иным был ее «новый ученик» Иван Корсаков, появившийся в 1778 году. Он получил ласковое прозвище Пирр, и императрица была от него без ума: «Когда Пирр заиграет на скрипке, – сообщала она Гримму, – собаки его слушают, птицы прилетают внимать ему, словно Орфею. Всякое положение, всякое движение Пирра изящно и благородно. Он светит, как солнце, и вокруг себя разливает сияние. И при всем том ничего изнеженного, напротив – это мужчина, лучше которого Вы не придумаете. Словом, это Пирр, царь Эпирский. Все в нем гармония…» Правда, «царь Эпирский» довольно скоро получил отставку – в нем не было той гибкости и отзывчивости, которую нашла царица в своем новом избраннике Александре Ланском. Красивый, молодой (двадцати четырех лет от роду), он казался Екатерине идеальным материалом для «педагогики сердца». Она была в восторге от молодого кавалергарда, прекрасного, как Иосиф. Я не буду долго распространяться об истинных достоинствах Ланского: думаю, что они были более чем скромны. Но одно из них несомненно – Ланской оказался первоклассным приспособленцем и, как истинный альфонс, зная, «что старухе нужно», стремился под нее подделаться. Вот он, к радости императрицы, «прыгает козой», получив послание обожаемого Екатериной Бюффона, вот он срочно пополняет свое образование, чтобы быть в курсе ее увлечений.

    А Екатерина счастлива, ибо исчезло тягостное одиночество и появилась родственная душа, которая кажется открытой для чувств и мыслей, так волнующих ее тонкую, нежную, горячую душу. «Этот молодой человек, – пишет Екатерина Гримму в июне 1782 года, – при всем уме своем и уменьи держать себя, легко приходит в восторг; при том же душа у него горячая». Приводя слова Алексея Орлова: «Вы увидите, какого человека она из него сделает», Екатерина дополняет: «В течение зимы он начал поглощать поэтов и поэмы, на другую зиму – многих историков. Романы нам наводят скуку, и мы жадно беремся за Альгаротти и его товарищей. Не предаваясь изучению, мы приобретаем знаний без числа и любим водиться лишь с тем, что есть наилучшего и наиболее поучительного. Кроме того, мы строим и садим, мы благотворительны, веселонравны, честны и мягкосердечны».

    В декабре того же года она просила Гримма достать для Ланского работу художника Греза и обещала, что тот будет опять «прыгать, как коза, и цвет лица его, всегда прекрасный, оживится еще больше, а из глаз, и без того подобных двум факелам, посыплются искры». В другой раз она сообщает барону, что у генерала Ланского чуть не произошел обморок при известии, что Гримм еще не купил заказанную ему коллекцию резных камней. Но вся эта идиллия длилась чуть больше двух лет – 25 июня 1784 года Ланской внезапно умер от злокачественной скарлатины.

    В отчаянии Екатерина писала Гримму: «Моего счастья не стало. Я думала, что сама не переживу невознаградимой потери моего лучшего друга, постигшей меня неделю тому назад. Я надеялась, что он будет опорой моей старости: он усердно трудился над своим образованием, делал успехи, усвоил себе мои вкусы. Это был юноша, которого я воспитывала, признательный, с мягкой душой, честный, разделявший мои огорчения, когда они случались, и радовался моим радостям». Мечта о родственной душе опять рухнула…

    Горе Екатерины было столь глубоким, что она, похоронив возлюбленного в царскосельском саду, проливала реки слез возле его урны и, по словам ее доктора Вейкарта, полностью предалась «мизантропическим фантазиям» и даже всерьез намеревалась уйти от мира и заточить себя в усадьбе Пелла, которую поспешно начали строить для нее на берегу Невы в лесистой и дикой местности.

    Намерения Екатерины очень не понравились Потемкину, считавшему, что «мать заблажила», забыв о деле. Светлейший поспешно вернулся в Петербург, вытащил императрицу из уединения и срочно подыскал замену «Саше», который, кстати, был с самого начала его креатурой. Новым «учеником» стал упомянутый выше неверный Мамонов, которому дано было прозвище «Красный кафтан». И в письме тому же Гримму от 2 января 1787 года мы читаем нечто уже знакомое: «Господин Красный кафтан – личность далеко не рядовая. В нас бездна остроумия, хотя мы никогда не гоняемся за остроумием, мы мастерски рассказываем и обладаем редкой веселостью, наконец, мы – сама привлекательность, честность, любезность и ум, словом, мы себя лицом в грязь не ударим». В письме от 2 апреля Екатерина продолжает: «Впрочем, этот Красный кафтан так любезен, остроумен, весел, такой красавец, такой добрый, приятный, такой милый собеседник, что Вы очень хорошо сделаете, если полюбите его заочно. Кроме того, он страстно любит музыку».

    Стоит ли удивляться, что новый Саша больше всего на свете полюбил любимые императрицей камеи и медали («Красный кафтан больше моего помешан на камеях и на медалях»), так что Екатерина едва могла вытащить его из комнаты, где они хранились. То-то, наверное, Мамонов подремывал между коробок, пока «старухи» не было на горизонте. Ну, и конечно, императрица боялась, что «Красный кафтан с ума сойдет от радости по поводу Кабинета [камей] герцога Орлеанского», купленного по ее заказу.

    В середине 1789 года оказалось, что «Красный кафтан» интересуется не только камеями, но и молоденькой княжной Щербатовой. Екатерина поступила великодушно: устроила молодым великолепную свадьбу, хотя была страшно расстроена и еще долго не могла успокоиться, регулярно сообщая Потемкину сплетни о том, как плохо ладят между собой молодожены. Потемкин этой историей был тоже искренне огорчен, но по другой причине – неверный Мамонов подвел его как патрона, «оставил свое место самым гнусным образом». Не успел Потемкин найти ему достойной замены, как у Екатерины, сам собой, появился новый возлюбленный – конногвардейский корнет Платон Александрович Зубов. Именно о нем Екатерина сказала сакраментальное: «Я делаю и государству немалую пользу, воспитывая молодых людей».

    А между тем было как раз наоборот: каждый новый фаворит наносил государству огромный ущерб, ибо Екатерина не скупилась на подарки и пожалования и не имела привычки отбирать их после отставки очередного любимца. Вот примерная смета расходов на Ланского, так и не получившего, по причине ранней смерти, всего, что ему полагалось по его «статусу»: 100 тысяч рублей на гардероб, собрание медалей и книг, помещение во дворце, казенный стол на 20 человек стоимостью в 300 тысяч рублей. Все родственники получили повышения и награды, чин же генерал-аншефа или генерал-фельдмаршала с соответствующим содержанием был, почитай, у «Саши» в кармане. За три года он получил 7 миллионов рублей, не считая подарков, два дома в Петербурге, дом в Царском Селе и пуговицы на парадный кафтан стоимостью 80 тысяч рублей. Все эти цифры нужно сложить и умножить минимум на семь – по приблизительному числу «учеников» Екатерины.

    Платон Зубов – двадцатидвухлетний шалопай – довольно быстро вошел в фавор к стареющей императрице, и та стала писать о нем Потемкину как о своем «ученике-новичке». 5 августа 1789 года Екатерина сообщает светлейшему нечто интересное: у Платона есть младший брат Валериан, восемнадцати лет, который «здесь на карауле теперь, на место его; сущий ребенок, мальчик писанной, он в Конной гвардии поручиком, помоги нам со временем его вывести в люди… Я здорова и весела, и, как муха, ожила…» Надо понимать, что и «младшой» тоже стал императрицыным «учеником». Через неделю Екатерина отправляет Потемкину курьера с рассказом неизвестно о котором из братьев (думаю, что о Платоне): «Мне очень приятно, мой друг, что вы довольны мною и маленьким новичком; это довольно милое дитя: не глуп, имеет доброе сердце и, надеюсь, не избалуется. Он сегодня одним росчерком пера сочинил вам милое письмо, в котором обрисовался, каким его создала природа».

    24 августа известия такие: «Я им и брата его поведением весьма довольна: сии самыя невинные души и ко мне чистосердечно привязаны: большой очень неглуп, другой – интересное дитя». Из письма 6 сентября стало известно, что «дитя» поразительно быстро избаловалось: «Дитяти же нашему не дать конвой гусарской? Напиши как думаешь… Дитяти нашему девятнадцать лет от роду, и то да будет вам известно. Но я сильно люблю это дитя, оно ко мне привязано и плачет, как дитя, если его ко мне не пустят».

    И уже 17 сентября – новый оборот: «Дитя наше, Валериана Александровича, я выпустила в армию подполковником и он жадно желает ехать к тебе в армию, куда вскоре и отправится». Причина срочной командировки «дитяти» прозаична – старшой приревновал к меньшому и не без причины. С тех пор «чернуша» и «резвуша» Платон остался во дворце один…

    Что же случилось с Екатериной? Да, конечно, под влиянием возраста и неизбежных изменений в организме, в психологической структуре личности императрицы, по-видимому, тоже произошли какие-то изменения. Но не это главное. Ее вечно молодая, жаждущая любви и тепла душа сыграла с ней скверную шутку. Любопытна история, которая случилась в Эрмитажном театре осенью 1779 года. В апреле этого года Екатерина «отпраздновала» за рабочим столом болезненное для каждой женщины пятидесятилетие. И вот в тот день, 12 октября, она смотрела вместе со всем двором пьесу Мольера. Героиня пьесы произнесла фразу: «Что женщина в тридцать лет может быть влюбленною, пусть! Но в шестьдесят?! Это нетерпимо!» Реакция сидевшей в ложе Екатерины была мгновенна и нелепа. Она вскочила со словами: «Эта вещь глупа, скучна!» и поспешно покинула зал. Спектакль прервали. Об этой истории сообщал, без всяких комментариев, поверенный в делах Франции Корберон. Мы же попробуем ее прокомментировать.

    Реплика со сцены неожиданно попала в точку, болезненно уколола пятидесятилетнюю императрицу, которая никак не хотела примириться с надвигающейся старостью и сердечной пустотой. Мальчики были нужны ей не сами по себе – из приведенной выше переписки видно, что в ее сознании они сливаются в некий единый образ, наделенный несуществующими достоинствами – теми, которые она сама хочет видеть, воспитывать в них, теми, которые ей нужны для искусственного поддержания ощущения молодости и неувядаемой любви. Они, эти юноши, как весенние цветы в ее вазе: пусть их часто меняют, – аромат весны сохраняется и радует. Но неумолим закон природы: всему свое время и остановить весну, как и приход старости, невозможно…

    «Из бывшего утиного гнезда, ныне Санкт-Петербурга»

    Так 25 ноября 1777 года Екатерина пометила свое письмо Гримму. Она могла гордиться городом, ставшим ей родным. Все годы своего правления Екатерина, не жалея сил и средств, украшала Петербург. Восшествие Екатерины на престол совпало с приходом на смену барокко нового художественного стиля – классицизма. Если барокко с его завитушками, капризными изгибами, аллегориями, пышной декоративной отделкой так шло капризнице-императрице Елизавете, оставившей после себя Зимний, Царскосельский, Петергофский дворцы и Смольный собор работы веселого мастера Ф. Б. Растрелли, то эстетике Екатерины II больше соответствовал ясный, гармоничный, соразмерный и благородный стиль классицизма. Смыслом построек, сооружений становится рациональность, простота и естественность.

    Неслучайно Екатерина зло высмеивала столь характерные для предшествовавшей эпохи символические храмы «невесть какого дьявола, все дурацкие несносные аллегории и при том в громадных размерах, с необычайным усилием произвести что-нибудь бессмысленное». Она же писала, что ненавидит фонтаны, которые «мучают» воду, делают ее неестественной. Новые эстетические воззрения, как и всегда, находили свое главное воплощение в архитектуре. Об этом можно писать целые тома: так богата русская архитектура второй половины XVIII века зодчими, постройками, идеями – не всегда оригинальными, но зато грандиозными и дорогими. Два блестящих архитектора – В. И. Баженов и М. Ф. Казаков – представляли как бы московское направление в архитектурном классицизме. Баженовские Царицынский дворец и знаменитый Пашков дом на Моховой – несомненные шедевры. Казаков упражнялся в перестройке Кремля (здание Сената), воздвиг Главное здание Московского университета и Петровский дворец, а также столь популярное среди обитателей нашей страны здание Благородного собрания, более известное как Дом союзов, с великолепным Колонным залом.

    Если московские постройки классицизма не определяли архитектуры всей Москвы, то сооружения петербургских коллег Баженова и Казакова принципиально изменили вид северной столицы, и к концу ХVIII века она выглядела как новый город, который, с гениальными дополнениями Карла Росси, Адриана Захарова, Огюста Монферрана и других, дошел до наших дней. Екатерина не любила Москву с ее, как она писала, утомительным многолюдьем и зловонием. То ли дело Петербург – «эта чопорница, моя столица!» И специальной Комиссии о каменном строении А. В. Квасова была дана полная воля и неограниченные средства. Комиссия разработала перспективный план реконструкции центра столицы, суть которого состояла в перестройке улиц так, «чтоб все дома, в одной улице состоящие, одной сплошною фасадою и вышиною построены были». Конечно, подобные идеи прямо вытекали из концепции «полицейского» государства, основанного еще Петром I. Но эта перестройка, благодаря гению мастеров, не превратила город в скучный плац среди рядов казарм.

    Признанным старшиной архитектурного цеха был Александр Филиппович Кокоринов. Он возвел здание Академии художеств на Неве. Ему помогал Жан Батист Мишель Валлен-Деламот, который начал свою карьеру творческой победой над знаменитым Растрелли и построил Гостиный двор в стиле классицизма, а не барокко, как хотел главный зодчий елизаветинской эпохи. Этот француз был автором и Малого Эрмитажа (1764–1767), и Новой Голландии (1770–1779). Необычайно талантливы были и другие архитекторы Екатерины: Антонио Ринальди с его Китайским дворцом и Катальной горкой в Ораниенбауме, а также дворцом в Гатчине и Мраморным дворцом в Петербурге, Иван Старов с его Таврическим дворцом (1783–1789) и Троицким собором Александро-Невской лавры, Николай Львов – создатель здания Главного почтамта.

    Нельзя пропустить и гениального Джакомо Кваренги, работавшего преимущественно в 1780-1790-е годы. Его многочисленные постройки в Царском Селе, Эрмитажный театр, Академия наук, Ассигнационный банк на Садовой – шедевры классицизма. А Камеронова галерея и Павловский дворец англичанина Чарльза Камерона, Румянцевский обелиск Винченцо Бренны, здание Публичной библиотеки Егора Соколова? Эти постройки сделали Петербург заповедником классицизма.

    Рискуя обратить книгу в справочник, я все же не могу не помянуть Юрия Матвеевича Фельтена с его изящной Чесменской церковью и всемирно известной решеткой Летнего сада (1773–1784). Фельтену принадлежит и грандиозный проект оформления гранитных набережных Невы, рек и каналов Петербурга. В итоге топкие берега Глухой речки превратились в изящные изгибы набережных Екатерининского канала, засверкала в пышном кружеве чугунных решеток широкая Фонтанка. В тон и стиль этому сооружали каменные мосты через реки, облицовали гранитом Петропавловскую крепость. И наконец, подлинным бриллиантом Петербурга стал знаменитый Медный всадник Э. М. Фальконе, открытый в 1782 году.

    Царствование Екатерины – не только время возведения парадных ансамблей. Императрица очень любила природу, деревню. Ей был ненавистен Петергоф не только скверной памятью лета 1762 года, но и его, как она считала, напыщенной архитектурой, фальшивой красотой фонтанов и аллегорических фигур. То ли дело Царское Село с его парком, тихими водами прудов, шелестом деревьев: «Вы не можете себе представить, как хорошо в Царском Селе в хорошую теплую погоду». Так писала она Гримму в июле 1791 года. К счастью, в отличие от Гримма, мы можем себе это представить – любимый ею парк жив и по-прежнему прекрасен.

    Во второй половине XVIII века родилась та русская усадьба, которая нам знакома и близка по литературе XIX века. На смену большому неудобному дому, мало в чем отличному от жилищ крестьян, пришли дворянские особняки в стиле классицизма с изящными портиками, пилястрами, колоннами. Расположенные на возвышенности, они были искусно декорированы садами и парками, разбитыми с учетом пейзажа. Отражаясь в неподвижной глади прудов или тихих рек, дворянские особняки приветливо смотрели на мир, несли окрестностям гармонию, покой, демонстрируя, как человеческие сооружения могут быть продолжением природы.

    Неудивительно, что такие усадьбы становились любимыми гнездами тысяч дворян, которые спешили в своих экипажах по дороге, с нетерпением ожидая, когда вдали, на холме, сверкнут белизной колонны родного дома, появится ажурная изящная беседка в парке и всплывет из-за крон деревьев купол церкви. Но все же самым ярким явлением екатерининской эпохи стал Эрмитаж. Французская идея уединенного в тиши лесов здания, этакого храма размышлений, места дружественного – «без чинов» – общения, обратилась в России в идею роскошного дворца по соседству с царским домом – Зимним. Стоило человеку только переступить порог Эрмитажа, как он попадал в иной, непривычный мир, царство прекрасного: картин, книг, скульптуры, музыки и пения, дружества, равенства и доброты. Екатерина, ничего не смыслившая ни в живописи, ни в музыке, не жалела денег на украшение своего Эрмитажа. В 1790 году в Эрмитаже было почти четыре тысячи картин, 38 тысяч книг и 20 тысяч гравюр и резных камней. Чтобы перечислить, какие знаменитые художники писали эти картины, потребуется не одна страница. Проходя по воспроизведенным с точностью копиям Лоджий Рафаэля, посетитель чувствовал себя, как в Италии. Он вообще должен был здесь стать другим – раскрепощенным, веселым, естественным, как птицы, певшие на все голоса под стеклянным куполом Зимнего сада, где никогда не кончалось лето. Правила поведения в Эрмитаже были не менее строгие, чем правила суровых петровских ассамблей. Конечно, людей заставляли за провинность выпивать не чудовищный кубок «Большого орла», а лишь стакан воды или читать целую главу «Телемахиды» Тредиаковского – наказание страшное, но для здоровья не смертельное.

    Таким образом, Эрмитаж был и волшебным чертогом, и музеем, и собранием людей, приглашенных разделить досуг с императрицей. Строго говоря, было три вида эрмитажных собраний по количеству посетителей: большой, средний и малый. Мечтой всех было попасть на самый интимный – малый. Это было весьма благопристойное времяпрепровождение – никаких пьяных разгулов в стиле «Всепьянейшего собора» Петра Великого или пошлых шутовских драк времен Анны Иоанновны. Сюда попадала только избранная публика, и многие отдали бы все, чтобы поиграть в жмурки, веревочку или фанты с самой Екатериной или спеть с ней ее любимые русские песни, не говоря уже о счастье оказаться в хороводе рядом с императрицей, одетой в цветастый русский сарафан.

    Известно, что редко назначение чиновника на важный пост проходило без приглашения его на смотрины в Эрмитаж. Уж здесь-то, в простой, естественной обстановке, человек, как ни пыжился, был виден насквозь, и если он дурак, то это становилось ясно сразу же. В 1780-1790-е годы собрания в Эрмитаже были особенно веселы и шумны: на них стали появляться внуки, а потом и внучки Екатерины…

    О «тяжелом багаже» и счастье быть бабушкой

    На протяжении всего нашего рассказа имя сына императрицы Павла упоминалось только в связи с некой тайной, которая окружала его происхождение. По этой или по другой причине, но отношения сына и матери явно не сложились. В них были кратко временные периоды близости, которые сменялись целыми ледниковыми эпохами отчуждения. Сразу после прихода к власти Екатерина была неразлучна с восьмилетним сыном, она возила его с собой, страшно беспокоилась о его здоровье – мальчик действительно рос хилым, непрерывно болел. Потом Екатерина, с головой погруженная в государственные дела и личные проблемы, потеряла контакт с подростком, который очень сблизился со своим воспитателем, графом Никитой Ивановичем Паниным – близким сподвижником Екатерины, но не первым поклонником ее талантов и нрава. Критическое отношение к Екатерине Панин передал и Павлу, смотревшему на мать глазами своего воспитателя и осуждавшему, то ли по молодости, то ли по привитому Паниным ханжеству, многие ее поступки.

    А. И. Чернов. Миниатюра «Портрет Екатерины II»


    Многие современники свидетельствуют, что между Екатериной и сыном была такая холодность, что цесаревич побаивался матери. Француз Сабатье в апреле 1770 года писал, что Павел боится матери, которая, «охотно жертвуя всем для соблюдения внешних приличий, совершенно игнорирует их по отношению к своему сыну. Она всегда принимает с ним тон и осанку императрицы. Он, в свою очередь, является перед ней преданным и почтительным подданным; государыня оказывает сыну, очевидно, внимание лишь настолько, как того требует приличие».

    Осенью 1773 года девятнадцатилетнего цесаревича женили на Вильгельмине, принцессе Гессен-Дармштадтской, ставшей в России Натальей Алексеевной. Невестка оказалась недостойна того выбора, который ей уготовила Екатерина. Она не слушала знакомых нам по начальным главам советов о любви к мужу, народу, доверенности к свекрови и во всем поступала наоборот. Между тем Екатерина видела в своем опыте адаптации в России непревзойденный образец для подражания и единственно возможный путь для приезжей молодой немки.

    В 1776 году Наталья умерла при неудачных родах. Она скончалась в страшных муках, оставив безутешным своего молодого мужа. Екатерина нашла жестокий и малопочтенный способ утешить горевавшего сына: дала ему прочитать любовную переписку покойницы с ближайшим другом Павла графом Андреем Разумовским. Тоска действительно улетучилась, но какова же была душевная травма, нанесенная юноше? Вторая невеста для Павла была найдена тоже Екатериной и там же – в Германии. Ею стала принцесса София Доротея Вюртембергская, вошедшая в русскую историю как императрица Мария Федоровна – мать императоров Александра I и Николая I и еще восьмерых детей обоего пола. Свадьба, сыгранная осенью 1776 года, была для Екатерины радостным событием. В ней будто бы заново расцвели нежные материнские чувства, которыми она многие годы не баловала сына. Но теперь было другое: трогательная юная парочка ей очень нравилась. Сохранилось немало писем императрицы, в которых она необыкновенно ласкова и добра к молодоженам: «Любезный сын! Вчера приехала я сюда (в Царское Село. – Е. А.) здорова. Здесь без вас пусто, лучшего удовольствия мне, а Царскому Селу – украшения, не достает, когда вас в оном нет». В письмах за границу императрица не скупится на похвалы Марии: невестка – и нимфа, и роза, и лилия. Но потом трещина в отношениях матери и сына, которая никогда не исчезала, начала разрастаться, пока не стала пропастью.

    Возможно, большую роль в этом окончательном и бесповоротном разрыве матери и сына сыграло весьма радостное обстоятельство: 12 декабря 1777 года у молодой четы появился на свет первенец Александр. И он, к горю родителей, был немедленно взят бабушкой в ее дворец и с тех пор воспитывался вдали от отца с матерью, поселившихся в Гатчине. История Павла, которого бабушка Елизавета Петровна некогда также отобрала у Екатерины и Петра Федоровича, повторилась. Судьба Александра стала и судьбой родившегося 27 апреля 1779 года Константина. О том, что его прочили в византийские императоры, уже сказано выше. Александру предназначался иной удел.

    Бабушка не расставалась с внучатами надолго и, отправляясь в Крым, была страшно огорчена болезнью мальчиков, которых не смогла взять с собой. С рождением Александра и Константина сын и невестка как бы исчезли для Екатерины. Они ей мешали миловаться с внуками. 20 июня 1785 года она сообщала Гримму из Петергофа: «Ожидаю моих внучат, которых вызвала сюда, тяжелый багаж прибудет сюда лишь 26-го». «Тяжелый багаж» (в другом варианте «тяжелый обоз») – это родители мальчиков, груз для Екатерины неудобный и ненужный.

    Д. Г. Левицкий. Портрет великого князя Александра Павловича в детстве


    Павел тяжело переживал положение, в котором он оказался. Цесаревича многое нервировало и оскорбляло: гнусные слухи о его происхождении, многочисленные бесстыдные любовные истории матери, «ученики» которой зачастую были моложе его; наконец, его выводили из себя постоянные унижения, которые он терпел от «ночных повелителей» матери. Унижения и оскорбления от Зубовых были для Павла особенно мучительны. А перспективы? В середине 1790-х годов Павлу пошел уже пятый десяток! Короткая жизнь человека XVIII века стремительно шла к концу, а сделать он, цесаревич, наследник, сын царя ничего не мог.

    Поначалу он рвался к полезной деятельности, в его голове клубились неясные, но благородные и возвышенные идеи, грандиозные планы переустройства страны на началах добра, равенства и справедливости. Мечты юноши подогревал граф Никита Панин, с которым Павел горячо обсуждал свои проекты. Но Екатерина ревниво следила за сыном, она всегда видела в нем соперника, к которому «льнет» народ, традиционно недовольный тем правителем, который в данный момент находится у власти. Поэтому она не позволяла сыну заняться настоящим – военным или гражданским – делом. Когда он попросил включить его в Государственный совет, последовал отказ под тем предлогом, что мнения, высказанные в Госсовете, могут не согласовываться с мнением императрицы, и участие цесаревича тем самым создаст ненужные юридические проблемы. Нельзя сказать, что Павел бездельничал, но с годами его желания глохли, он все глубже и глубже погружался в пучину мелких и мелочных военно-хозяйственных дел своего гатчинского «удела» (подаренного ему после смерти Григория Орлова), который стал для него отечеством, домом и островом спасения от враждебного мира, которым окружила его мать. Павел чувствовал, что эта враждебность усиливается по мере того, как подрастал Александр – особенный любимец бабушки.

    Александр и Константин воспитывались по особой программе, составленной самой императрицей. Когда Екатерина писала эту программу, перед ее глазами стоял Павел – болезненный, слабый мальчик, испорченный скверным, «бабьим» воспитанием в душных апартаментах Елизаветы Петровны, ставший безвольным, нервным, завистливым, никудышным человеком. Александр станет другим: закаленный, привыкший спать на свежем воздухе, в легкой одежде, этот юный спартанец будет бодро делить время между полезными физическими упражнениями и углубленными занятиями с умным, образованным воспитателем. На это место назначили француза-республиканца Лагарпа.

    Читая сегодня «Наставление о воспитании внуков», написанное Екатериной весной 1783 года, поражаешься ее глубокому знанию психологии ребенка, целенаправленному стремлению императрицы-педагога вложить в детей здоровые, гуманные, вечные начала. Вот некоторые места из «Наставления»: «Запрещать и не допускать до того, чтобы их высочества учинили вред себе или жизнь имеющему, следовательно, бить или бранить при них не надлежит и их не допускать, чтоб били, щипали и бранили человека или тварь, или какой вред или боль причиняли. Не допускать их высочеств до того, чтобы мучили или убивали невинных животных, как-то птиц, бабочек, мух, собак, кошек или иное, или портили что умышленно, но поваживать (приучать. – Е. А.) их, чтоб попечение имели о принадлежащей им собаке, птице, белке или ином животном и оным доставляли выгоды свои, и даже до цветов в горшках, поливая оные… Ложь и обман запрещать надлежит как детям самим, так и окружающим их, даже и в шутках не употреблять, но отвращать их от лжи… Ложь представлять им как дело бесчестное и влекущее за собою презрение и недоверие всех людей… Отделять от воспитания разговоры, рассказы и слухи, умаляющие любовь к добру и добродетели или умножающие пороки… Главное достоинство наставления детей состоять должно в любви к ближнему (не делай другому чего не хочешь, чтоб тебе сделано было), в общем благоволении к роду человеческому, в доброжелательности ко всем людям, в ласковом и снисходительном обхождении ко всякому, в добронравии непрерывном, в чистосердечии и благородном сердце, в истреблении горячего сердца, пустого опасения, боязливости, подозрения».

    Бабушка стала главным человеком для мальчиков, которые вместе с ней заучивали алфавит, играли, путешествовали и гуляли. Особенно довольна была Екатерина Александром: «Я от него без ума и, если бы можно, всю жизнь держала бы подле себя этого мальчугана» (из письма Гримму от 30 мая 1779 года). И потом не раз она описывает приятелю телесную и душевную красоту Александра, которого называет «Отрадой нашего сердца». Постепенно многим становится ясно, к чему ведет такая беззаветная любовь бабушки. Особенно встревожился Павел и его сторонники, когда Екатерина женила шестнадцатилетнего внука на четырнадцатилетней принцессе Луизе Баденской (ставшей в православии Елизаветой Алексеевной). Это косвенно подтверждало слухи о намерении императрицы завещать престол «мимо» нелюбимого сына прямо внуку, ставшему теперь главой собственной семьи, полноправным мужчиной. Завещание до нашего времени не дошло, но туман слухов об этом так густ, что до сих пор издали он кажется осязаемой реальностью. Впрочем, кроме слухов об уничтоженном Павлом завещании в пользу Александра, есть и некоторые другие косвенные свидетельства намерений Екатерины передать престол старшему внуку.

    В августе 1792 года она писала Гримму, продолжая, по-видимому, уже начатый заочный разговор: «Послушайте, к чему торопиться с коронацией? Мне это не по вкусу. Соломон сказал: „Всему свое время“. Сперва мы женим Александра, а там со временем и коронуем его со всеми царем, и будут при том такия торжества и всевозможные народные празднества. Все будет блестяще, величественно, великолепно. О, как он сам будет счастлив и как с ним будут счастливы!» Все это адресовано европейскому громкоговорителю, как будто цесаревич Павел давным-давно «почил в Бозе». В сентябре 1791 года Екатерина писала своему приятелю, что если революция охватит Европу, то появится тиран, который ее поработит, «но этого не будет ни в мое царствование, ни, надеюсь, в царствование Александра». Царствование Павла I не предполагалось?

    Впрочем, о его судьбе она тоже думала. Вот перед нами заметка Екатерины о трагическом конфликте Петра Великого с царевичем Алексеем, которого отец лишил права наследовать престол. Казалось бы, ничего особенного – историческая заметка и не более. Но как искренне убеждена Екатерина в правильности поступка Петра, сколько страсти и ненависти вложено императрицей в характеристику несчастного царевича, как будто он ее лично оскорбил! Так и просвечивает сквозь неясный лик царевича курносое лицо цесаревича: «Признаться должно, что несчастлив тот родитель, который себя видит принужденным, для спасения общего дела, отрешить своего отродия. Тут уже совокупляется или совокуплена есть власть самодержавная и родительская. Итак, я почитаю, что премудрость государя Петра I несомненна, величайшие имел [он] причины отрешить своего неблагодарного, непослушного и неспособного сына. Сей наполнен был против него ненавистью, злобою, единою завистью, изыскивал в отцовых делах и поступках в корзине добра пылинки худого, слушал ласкателей, отделял от ушей своих истину и ничем на него не можно было так угодить, как понося и говоря худо о преславном его родителе. Он уже сам был лентяй, малодушен, двояк, нетверд, суров, робок, пьян, горяч, упрям, ханжа, невежда, весьма посредственного ума и слабого здоровья».

    Впрочем, Екатерина не торопилась – куда спешить? Еще столько дел и лет впереди, все успеется…

    Осенняя гроза над царскосельским парком

    Но в середине 1790-х годов старость не только подошла к порогу ее дома, но и переступила через него. Несмотря на оптимизм, радость жизни и бесконечное желание любить, Екатерина чувствовала приближение новых времен, которые она уже не увидит. Кончался XVIII век, потрясенный ужасом кровавой революции во Франции, один за другим уходили выдающиеся деятели, прославившие этот век. В 1786 году умер Фридрих Великий – главный оппонент Екатерины в мировой политике. И без него, без постоянной тонкой игры с этим «Иродом» – так императрица называла прусского короля – стало пусто. В 1790 году умер и давний приятель Екатерины, австрийский император Иосиф II, в 1791 году не стало Потемкина… 15 марта 1792 года на маскараде в Стокгольме был смертельно ранен шведский король Густав III.

    С ним у Екатерины были сложные отношения. В 1788 году он начал войну против своей родственницы – российской императрицы. Момент был благоприятный для шведов: русская армия воевала на Юге. Для защиты столицы пришлось срочно собирать все резервы, думать о вооружении горожан. Екатерина, оставшись в столице без Потемкина и Суворова с бездарными генералами – «бздунами» (ее непарламентское выражение), так нервничала, что даже похудела – пришлось перешивать все платья. И было от чего: настоящая война стучалась в высокие окна Зимнего дворца непрерывным грохотом многодневного морского сражения у близкого острова Гогланд, а западный ветер приносил в столицу густой пороховой дым, что позволило императрице написать Потемкину о себе как о человеке, который тоже понюхал пороха. Потом, после победы русских, царственная дружба восстановилась, и Густав был реабилитирован в глазах Екатерины своей последовательной антифранцузской политикой. «Мы с ним, – говорила Екатерина своему статс-секретарю, – часто в мыслях разъезжаем на Сене в канонирских лодках». Но этому было не суждено свершиться: в 1792 году Густава предательски застрелили в суете придворного маскарада…

    Но самую страшную потерю принес 1793 год. Несчастный король Людовик XVI был, к ужасу всей монархической Европы, гильотинирован на Гревской площади. Спустя некоторое время революционеры совершили новое злодейство – там же казнили королеву Марию-Антуанетту.

    Менялись и люди вокруг Екатерины. Она видела, что в рядах придворных появляется все больше новых, свежих лиц, незнакомые молодые люди мелькали на балах и празднествах в Эрмитаже, и это наводило на грустные размышления. Один только старый-престарый Гримм мог понять грусть императрицы, которая написала ему 11 февраля 1794 года: «Скажу вам, во-первых, что третьего дня 9 февраля, в четверг, исполнилось 50 лет с тех пор, как я с матушкой приехала в Россию. Это было в четверг 9 февраля, следовательно, вот уже 50 лет, как я живу в России, и из этих пятидесяти я, по милости Божией, царствую уже тридцать два года. Во-вторых, вчера при дворе зараз три свадьбы. Вы понимаете, что это уже третье или четвертое поколение после тех, которых я застала в то время. Да, я думаю, что здесь, в Петербурге, едва ли найдется десять человек, которые бы помнили мой приезд. Во-первых, слепой, дряхлый Бецкой: он сильно заговаривается и все спрашивает у молодых людей, знали ли они Петра I-го. Потом 78-летняя графиня Матюшкина, вчера танцевавшая на свадьбах. Потом обер-шенк Нарышкин, который был тогда камер-юнкер, и его жена. Далее его брат обер-шталмейстер (читатель помнит, как он в Риге помогал хохочущей Фике закидывать ногу в необыкновенные русские сани. – Е. А.), но он не сознается в этом, чтоб не казаться старым. Потом обер-камергер Шувалов, который по дряхлости уже не может выезжать из дому, и, наконец, старуха моя горничная, которая уже ничего не помнит. Вот каковы мои современники! Это очень странно – все остальные годились бы мне в дети и внуки. Вот какая я старуха! Есть семьи, где я знаю уже пятое и шестое поколение. Это все доказывает, как я стара; самый рассказ мой, может быть, свидетельствует то же самое, но как же быть? И все-таки я до безумия, как пятилетний ребенок, люблю смотреть, как играют в жмурки и во всякие детские игры. Молодежь, мои внуки и внучки говорят, что я непременно должна быть тут, чтоб им было весело и что со мною они себя чувствуют гораздо смелее и свободнее, чем без меня».

    Вряд ли дети уже научились так подобострастно лгать, да их и не обманешь притворной веселостью – молодая душа постаревшей Фике была им открыта, и они хотели, чтобы милая бабушка с голубыми глазами не покидала их шумной компании… Но ее ждали в кабинете дела, шли с докладами статс-секретари. Они приносили плохие вести из Франции. Там лилась кровь, и чувствовалось ожесточение древних религиозных войн или, может быть, наступающего неизведанного железного века. Это ожесточение было непривычно для славного XVIII века, современники которого почти не употребляли так нам знакомое беспощадное, уничтожительное слово «враг», а пользовались лишь некровожадным словом «неприятель», как бы обратным «приятелю». Екатерина внимательно следила за событиями во Франции. Непосредственно Россию они не затрагивали, и поначалу она не разгадала зловещий смысл того, что происходило в Париже начиная с 1789 года. Царица даже была довольна созывом Генеральных штатов и полагала, что наконец безумным тратам Бурбонов будет положен конец – они жили явно не по средствам. Но потом события утратили логику, и вскоре стало ясно, что в величайшей державе Европы началась кровавая чума революции. Франция стремительно покатилась к террору и гражданской войне.

    Екатерина не была склонна обвинять в происшедшем своих друзей-просветителей, чьи идеи воодушевили Робеспьера и Дантона. 5 декабря 1793 года она писала Гримму: «Французские философы, которых считают подготовителями революции, ошиблись в одном: в своих проповедях они обращались к людям, предполагая в них доброе сердце и таковую же волю, а вместо того учением их воспользовались прокуроры, адвокаты и разные негодяи, чтоб под покровом этого учения (впрочем, они и его отбросили) совершать самые ужасные преступления, на какие только способны отвратительные злодеи. Они своими злодеяниями поработили парижскую чернь: никогда еще не испытывала она столь жестокой и столь бессмысленной тирании, как теперь, и это-то она дерзает называть свободой! Ее образумят голод и чума и тогда убийцы короля истребят друг друга, тогда только можно надеяться на перемену к лучшему».

    И хотя императрица поддерживала французскую эмиграцию, принцев крови морально и материально (правда, взаимообразно), она почти не скрывала своего убеждения, что именно развратный Версаль виноват в том, что ящик Пандоры был открыт (как и Петр III сам был виновником своей гибели). Конечно, в этом осуждении видна старая неприязнь преуспевающей провинциалки к бедам столицы мира, но мы теперь знаем, что Бурбоны, ничему не научившиеся и позже, сами бросили гранату под свою софу и бездарной политикой привели страну к катастрофе.

    У Екатерины не было иллюзий на их счет («Лекарство от глупости еще не найдено, рассудок и здравый смысл не то что оспа: привить нельзя»). Она полагала, что с прежним абсолютизмом во Франции покончено, что нужно признать существование парламента, дать определенные свободы гражданам, одним словом, жить в новой Франции. Это не означало, что русская самодержица примирилась с тем, что там делалось. Она никогда не путала законопослушный и ответственный народ с толпой, разнузданной чернью и считала, что, пройдя неизбежный этап самоистребления, господства «духа разнузданности», Франция вернется к идее монархии.

    13 января 1791 года она писала Гримму, что там неизбежно появится Цезарь и «усмирит вертеп», а 22 апреля, не без остроумия и проницательности, добавляла: «Знаете ли, что будет во Франции, если удастся сделать из нее республику? Все будут желать монархического правления! Верьте мне: никому так не мила придворная жизнь, как республиканцам». Очень жаль, что императрица не дожила до 5 декабря 1804 года – дня коронации Наполеона I. Ее пророчество исполнилось всего через тринадцать лет! Еще она считала, что революционная зараза расползется по Европе, что придет жестокий Тамерлан или Чингисхан, который поглотит ее, а потом явится Россия и всех спасет.

    Точно известно, что Нострадамуса царица не читала, а опиралась только на опыт, интуицию и свою силу. Медью звенят ее слова 1790 года в ответ на похвалу Потемкина за ее «неустрашимую твердость»: «Русская императрица, у которой за спиной шестнадцать тысяч верст, войска, в продолжение целого столетия привыкшие побеждать, полководцы, отличающиеся дарованиями, а офицеры и солдаты храбры и верны, не может, без унижения своего достоинства, не выказывать неустрашимой твердости».

    Французские события привели Екатерину к одному, но очень важному выводу: надо сделать все, чтобы революционная зараза не проникла в Россию. Именно поэтому в России появляется цензура, на вполне невинного московского издателя масонских трактатов Н. Новикова обрушиваются репрессии, принесшие ему, в отличие от других, не пострадавших издателей, славу выдающегося русского просветителя. Вполне преуспевающий таможенный начальник, но посредственный писатель Александр Радищев попадает, как часто это бывает в России, под очередную «кампанию по борьбе с (против)…» и отправляется в Сибирь. Задрожали и масоны, чьи занятия рационалистка-императрица всегда презирала и над «таинствами» которых беспощадно глумилась. Если раньше императрица вполне снисходительно относилась к критике, то теперь она видит в ней потрясение основ. По поводу выхода в академической типографии пьесы Княжнина «Вадим» на сюжет из новгородской «республиканской» истории она устроила головомойку президенту Академии наук княгине Дашковой, которая, как и императрица, не читала пьесы до печатного станка. «Признайтесь, – обиженно восклицала Екатерина, – что это неприятно… Мне хотят помешать делать добро: я его делала сколько могла и для частных людей, и для страны; уж не хотят ли затеять здесь такие ужасы, какие мы видим во Франции?» Не будем забывать, что на дворе был июнь 1793 года, во Франции в это время Конвент принял драконовские законы против спекулянтов, Марию-Антуанетту разлучили с сыном и начали поспешно готовить постыдный процесс против нее, обвиняя мать в противоестественной связи со своим ребенком… Так что императрицу, дувшую на воду, можно понять – в Париже тоже началось с пьесок и прокламаций.

    Екатерина Романовна Дашкова


    Что происходило внутри страны? Конечно, особых оснований для паники или даже тревоги не было. Дела шли своим чередом. Россия, победив турок, шведов и поляков, наслаждалась миром. Но без Потемкина уже не было прежнего блеска и осмысленности в политике, все шло, во многом, по инерции. Всеми делами теперь заправлял Платон Зубов. Он получил образование, сыпал мудреными словами, но был пуст и ничтожен, хотя тщетно тужился и надувался, чтобы походить на Потемкина. Другой «чернушка» Валериан Зубов убедил ранее столь здравомыслящую императрицу отправить его во главе армии в фантастический и совершенно бесперспективный поход в Индию и положил бессчетное количество русских солдат при штурмах прикаспийских крепостей. До Индии он, естественно, не добрался.

    В том, что именно Платон Зубов оказался наверху, многие видели главное свидетельство разложения и упадка режима. Вот что пишет о последнем временщике Екатерины современник: «По мере утраты государыней ее силы, деятельности, гения, он приобретал могущество, богатства. Каждое утро многочисленные толпы льстецов осаждали его двери, наполняли прихожую и приемную. Старые генералы, вельможи не стыдились ласкать ничтожных его лакеев. Видали часто, как эти лакеи толчками разгоняли генералов и офицеров, коих толпа теснилась у дверей, мешала их запереть. Развалясь в креслах, в самом непристойном неглиже, засунув мизинец в нос, с глазами, бесцельно устремленными в потолок, этот молодой человек, с лицом холодным и надутым, едва удостаивал обращать внимание на окружающих его. Он забавлялся чудачествами своей обезьяны, которая скакала по головам подлых льстецов, или разговаривал со своим шутом; а в это время старцы, под началом у которых он служил сержантом, – Долгорукие, Голицыны, Салтыковы – и все остальные ожидали, чтобы он низвел свои взоры, чтобы опять приникнуть к его стопам». Из всех баловней счастья времен Екатерины II ни один не был так тщедушен и наружно, и внутренне, как Зубов. Как это далеко от мечтаний молодой Екатерины о ее царствовании как эпохе правды, законности, справедливости и милосердия. Сама царица всего этого не видела и не знала, а если и знала, то чего не простишь любимому «дитяти» или «чернушке» – я уже совсем запутался, кто из них кто!..

    Шли годы, Екатерина не могла не думать о смерти. Она часто представляла себе свой последний час, но вполне романически, по-книжному. То она завещала похоронить себя в Царском Селе подле урны Ланского, то в Донском монастыре в Москве, то возле Стрельны – в Троице-Сергиевской пустыни, непременно в белой одежде с золотым венцом на голове, сочинила она себе и пространную эпитафию, из которой следует, что она умерла не от скромности. Мечтала она и умереть как-то по-особому: красиво и возвышенно. «Когда пробьет мой час, – писала она, – пусть только будут закаленные сердца и улыбающиеся лица при моем последнем вздохе». Но вышло все не так красиво и торжественно, а даже наоборот…

    Незадолго до смерти, осенью 1796 года, произошли два события, плохо сказавшиеся на самочувствии императрицы. В сентябре разразился невиданный для двора Екатерины скандал: неуклюжими действиями Платона Зубова и графа Аркадия Моркова был сорван брак внучки императрицы, прелестной Александры Павловны и юного шведского короля Густава IV, причем произошло это накануне обряда помолвки, когда императрица, невеста и двор собрались в тронном зале и напрасно прождали короля несколько часов. Екатерина была этим потрясена и, как описывает современник, несколько минут оставалась с открытым от изумления и возмущения ртом, а потом в страшном гневе два раза ударила тростью Моркова и Безбородко, сбросила мантию и покинула зал. После этого инцидента императрица разболелась, и не мудрено – она никогда не испытывала подобного унижения.

    Второе событие было зловещим. Как-то ночью (царица переехала в любимое ею Царское Село) началась страшная гроза. Это было странно – на дворе стояла глубокая осень. И, глядя на голые деревья парка, стонущие в призрачном свете молний, под ливнем, уже не нужным ни людям, ни земле, Екатерина не могла не вспомнить, что вот также поздней осенью 1761 года началась внезапно ночная гроза, а потом за императрицей Елизаветой пришла смерть. Современник свидетельствует, что это предзнаменование очень напугало Екатерину – женщину, как известно, смелую и отчаянную…

    Смерть подстерегла ее в 9 часов утра, в среду, 5 ноября 1796 года, в Зимнем дворце, в узком коридорчике при переходе из кабинета в гардеробную. Царица, как обычно, поработав в кабинете за столом, вышла переодеваться. Камер-лакей Зотов, отворив дверь из гардеробной, нашел императрицу без сознания полулежащей на полу. Место было узко, и дверь затворена, а оттого она не могла упасть на пол. Приподняв ее голову, он увидел, что глаза ее закрыты, а лицо багрового цвета. Он призвал камердинеров, и с огромным трудом несколько сильных мужчин вытащили царицу из коридора и перенесли в спальню. Но они были не в состоянии поднять ее на кровать – так тяжела была сильно растолстевшая к концу жизни Екатерина, поэтому положили хрипящую императрицу на расстеленный на полу сафьяновый матрас. Тотчас послали за доктором. Князь Зубов, которого известили первым, совсем растерялся: он не позволил дежурному лекарю пустить кровь императрице. Впрочем, это не помогло бы все равно: диагноз личного врача Екатерины Рожерсона был суров: «Удар последовал в голову и был смертелен».

    По-современному говоря, у Екатерины произошел типичный инсульт. В наши дни медицина может спасти такого больного, но в ноябре 1796 года врачи действительно были бессильны. Не приходя в сознание, императрица прожила еще сутки. В 7 часов утра 6 ноября началась агония: «последовало сильное трясение тела, страшные судороги, что продолжалось до 9-ти часов пополудни, в котором [часе] совершенно не стало никаких признаков жизни». В русской истории кончилась целая эпоха…

    Императрице не довелось умереть так, как она хотела: в окружении добрых и мужественных друзей. Она лежала на полу, рядом выли растрепанные фрейлины, а в кабинет и обратно мимо распростертого тела великой государыни, деловито стуча коваными сапогами, бегал новый император Павел Петрович и его гатчинцы – они рылись в шкафах, на полках и в секретере. Пришло их время…









    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх