• Военная, но дружественная рука
  • «Свет-Катюшка»
  • Несчастливый брак
  • «Милостию Божию я обеременела»
  • У бабушки на даче, в Измайлове
  • В тени безвестности
  • Счастливый случай с тетушкой и его последствия
  • Не-жених и не-невеста
  • Свадьба со слезами на глазах
  • Как стряпают на политической кухне
  • Die Fatalitat, или Любовь к ночным приключениям
  • Короткий путь от могущества до грязного сугроба
  • Новый Годунов
  • Неверный насест власти
  • Простодушие и доверчивость
  • «Успел, к несчастью, родиться»
  • Со слоненком подружиться
  • «Швед вопиет: Ох мне, ах! Ох, мне страх!»
  • Из-за границы хорошего не насоветуют
  • «Ах, мы пропали!»
  • Ранненбург или Оренбург – не все ли им равно?
  • Совершенное отчаяние
  • «Известная особа», ставшая в гробу «благоверной принцессой»
  • «Он возбуждал к себе сострадание»
  • Последствия аудиенции сибирского мужика в Сан-Суси
  • Несчастнейшая из человеческих жизней
  • «Пресечь пресечением жизни одного»
  • «Известная комиссия в Холмогорах»
  • Неведомые цветы на лугах
  • Свобода, которая опоздала на целую жизнь
  • Глава 3

    Cекретная узница и ее дети: Анна Леопольдовна

    Военная, но дружественная рука

    История эта начинается задолго до рождения Анны Леопольдовны в 1718 году, и уж тем более – до рождения Ивана Антоновича в августе 1740 года. И чтобы рассказать ее, нам нужно ринуться в самую гущу военных и политических событий, потрясших Европу в годы Северной войны…

    В 1712 году русские войска Петра Великого вместе с союзниками – саксонцами и датчанами – вступили в Мекленбург-Шверинское герцогство, расположенное на севере Германии. Да, к этому времени Северная война России, Саксонии, Дании и Польши против Швеции, начавшаяся в 1700 году под Ригой и Нарвой, докатилась и до Германии. Целью союзников были германские владения Швеции – Померания, остров Рюген, а также несколько приморских крепостей. К 1716 году почти все эти территории были захвачены союзными войсками, и в руках шведов осталась только крепость Висмар, стоявшая на мекленбургском берегу Балтики. Ее и осадили союзники России, к которым на помощь спешил корпус генерала А. И. Репнина.

    К этому времени между Петром и герцогом Мекленбургским Карлом Леопольдом наладились весьма дружественные отношения. Герцог, вступивший на престол в 1713 году, видел большую пользу в сближении с великим царем. Во-первых, Петр обещал помочь Мекленбургу вернуть некогда отобранный у него шведами город Висмар, во-вторых, присутствие русских войск на территории герцогства очень устраивало Карла Леопольда, так как его отношения с мекленбургским дворянством были напряженными, и он надеялся с помощью русской дубинки укротить дворянских вольнолюбцев, недовольных тираническими замашками своего сюзерена.

    Петр также искал свою «пользу» в Мекленбурге. Царь не собирался легко уходить из столь удобной Северной Германии – важной стратегической зоны, откуда можно было грозить не только шведу, но и датчанину, который требовал пошлины с каждого проплывавшего через пролив Зунд торгового корабля. Петр мечтал о том, что русские корабли будут плавать по всем морям и зундская пошлина будет российской комерции в тяггость. 22 января 1716 года в Петербурге был подписан договор, давший начало всей истории, о которой и пойдет речь ниже. Согласно этому договору Карл Леопольд брал в супруги племянницу Петра Екатерину Иоанновну, а Петр, со своей стороны, обязывался обеспечить герцогу и его наследникам «совершенную безопасность от всех внутренних беспокойств военною рукою». Для этого Россия намеревалась разместить в Мекленбурге девять-десять полков, которые поступали в полное распоряжение Карла Леопольда и должны были оборонять его, герцога, «от всех несправедливых жалоб враждующего на него мекленбургского шляхетства и их приводить в послушание». Кроме того, Петр обещал подарить будущему зятю еще не завоеванный союзниками Висмар. Дело требовало быстроты, и свадьбу решили сыграть, не откладывая, в вольном городе Гданьске, сразу после Пасхи.

    И вот, как сообщает «Журнал, или Поденная записка Петра Великого», «в 8 день [апреля 1716 года] государь, будучи во Гданьске, поутру герцогу Мекленбургскому изволил наложить кавалерию ордена Святого Андрея по подтверждении трактата супружественного, а по полудни в 4 часу щасливо совершился брак Ея Высочества государыни царевны Екатерины Ивановны с его светлостью герцогом Мекленбургским при присутствии государевом и государыни царицы, королевского величества Польского (Августа II. – Е. А.), также генералитета и министров российских, польских и саксонских и других знатных персон, и ввечеру был фейерверк», который устроил и поджег на рыночной площади Гданьска сам Петр – большой любитель огненных потех.

    «Свет-Катюшка»

    Молодая жена герцога Мекленбургского по критериям XVIII века, когда замуж нередко выходили в четырнадцать-пятнадцать лет, была не так уж молода: она родилась 29 октября 1691 года и, следовательно, вышла замуж в двадцать четыре года. Жизнь ее до брака была вполне счастливой. Почти все детство и отрочество – с пяти до шестнадцати лет – Екатерина провела в Измайлове. Там, в уютном деревянном дворце своего покойного дедушки царя Алексея Михайловича, среди полей и садов, она жила весело и беззаботно вместе с матушкой, вдовствующей царицей Прасковьей Федоровной, и двумя младшими сестрами – Анной и Прасковьей. Но когда в 1708 году Екатерине пришлось расстаться с обжитым и родным Измайловом, она перенесла это легко. В отличие от многих петербургских новоселов, тосковавших на болотистых, неприветливых берегах Невы по «нагретой» Москве, Екатерина Иоанновна быстро приспособилась к новой, непривычной обстановке, к стилю жизни молодого Санкт-Петербурга – еще неофициальной столицы царя-реформатора. Этому благоприятствовал характер царевны – девушки жизнерадостной и веселой, даже до неумеренности. Ей, как, впрочем, и другим юным дамам, новые порядки светской жизни, праздники и, конечно, моды, так активно внедряемые Петром, были необычайно симпатичны, открывали необъятные возможности для проявления собственной личности. А вообще же, создается впечатление, что русская женщина XVII века только и ждала петровских реформ, чтобы вырваться на свободу. Этот рывок был так стремителен, что авторы «Юности честного зерцала» – кодекса поведения молодежи – были вынуждены предупредить девицу, чтобы она блюла скромность и целомудрие и не носилась, «разиня пазухи», не садилась к молодцам на колени, не напивалась бы допьяна, не скакала по столам и скамьям и не давала бы себя тискать «яко стерву» по всем углам.

    Екатерина особенно полюбила петровские ассамблеи, где отплясывала с кавалерами до седьмого пота. Маленькая, краснощекая, чрезмерно полная, но живая и энергичная, она каталась, как колобок, и ее смех и болтовня слышались повсюду. Не изменился жизнерадостный характер Екатерины и позже: «Герцогиня – женщина чрезвычайно веселая и всегда говорит прямо все, что ей придет в голову». Так писал Берхгольц, камер-юнкер герцога Голштинского. Ему вторил испанский дипломат герцог де Лириа: «Герцогиня Мекленбургская – женщина с необыкновенно живым характером. В ней очень мало скромности, она ничем не затрудняется и болтает все, что ей приходит в голову. Она чрезвычайно толста и любит мужчин». Екатерина была полной противоположностью высокой и мрачной сестре Анне, и насколько не любила Прасковья Федоровна среднюю дочь, настолько же она обожала старшую, «Катюшку-свет» – так называла царица дочь в письмах. И для того чтобы удержать возле себя любимую дочку как можно дольше, царица, как уже сказано выше, в 1710 году отдала за герцога Курляндского Фридриха Вильгельма среднюю дочь Анну, хотя испокон веков принято было выдавать первой старшую дочь. Но в 1716 году наступил момент расставания и с Катюшкой – отправляясь в конце января из Петербурга в Гданьск, Петр захватил с собой племянницу, которая смело поехала навстречу своей судьбе.

    Несчастливый брак

    Тридцативосьмилетний жених, собственно, ждал другую невесту – он рассчитывал получить в жены более молодую Иоанновну, герцогиню Курляндскую Анну, которая овдовела почти сразу же после своей свадьбы. Но у Петра было иное мнение на сей счет, и он в раздражении даже пригрозил Сибирью упорствовавшему мекленбургскому послу Габихсталю. Мекленбуржцам пришлось согласиться на Екатерину.

    Не смела спорить с грозным «батюшкой-дядюшкой» и сама невеста. Отправляя племянницу под венец, Петр дал ей краткую, как военный приказ, инструкцию, как жить за рубежом: «Веру и закон сохрани до конца неотменно. Народ свой не забуди, но в любви и почтении имей паче прочих. Мужа люби, почитай яко главу и слушай во всем, кроме вышеписаного».

    О любви, конечно, говорить не приходится: Карл Леопольд такого чувства не вызывал ни у своих подданных, ни у своей первой жены, Софии Гедвиги, с которой он к моменту женитьбы на Екатерине едва успел развестись – благо Петр из своего кармана выплатил деньги за развод. Это был, по отзывам современников, человек грубый, неотесанный, деспотичный и капризный, да еще ко всему страшный скряга, никогда не плативший долги. Подданные герцога были несчастнейшими во всей Германии – он их тиранил без причины, жестоко расправляясь с жалобщиками на его самодурство. К своей молодой жене Карл Леопольд относился холодно, отстраненно, подчас оскорбительно, и только присутствие царя делало его более вежливым с Екатериной. Вернувшись после свадьбы в Мекленбург, герцог своей неприязни уже не скрывал, и Екатерине пришлось несладко. Это мы видим по письмам Прасковьи Федоровны к Петру и его жене царице Екатерине Алексеевне. Если вначале она благодарила царя «за превысокую к Катюшке милость», то потом письма вдовы наполнились жалобами и мольбами: «Прошу у Вас, государыня, милости, – пишет она Екатерине, – побей челом царскому величеству о дочери моей Катюшке, чтобы в печалях ее не оставил… Приказывала она ко мне на словах, что и животу своему (то есть жизни. – Е. А.) не рада…» По-видимому, много пришлось вытерпеть вечно жизнерадостной Катюшке в доме мужа, если мать умоляла ее в письмах: «Печалью себя не убей, не погуби и души».

    Положение герцогини было чрезвычайно сложно. Карл Леопольд считал себя обманутым, так как обещанный Висмар ему так и не достался: союзники даже не впустили русскую армию Репнина в отобранный у шведов город, что стало причиной международных трений. Еще больший скандал начался после того, как Петр Великий, будучи в Мекленбурге, не церемонясь особо, арестовал дворянских представителей, недовольных его зятем. Это, как и присутствие «ограниченного контингента» русских войск в Мекленбурге, вызвало крайнее раздражение многих германских властителей и особенно ближайшего соседа, ганноверского курфюрста Георга Людвига, который тогда был одновременно английским королем Георгом I и имел, таким образом, особые интересы в Германии. Мекленбург к тому же был составной частью Священной Римской империи германской нации, и мекленбургские дворяне и их встревоженные соседи стали жаловаться на герцога своему верховному сюзерену – цезарю, то есть австрийскому императору. Петр, увидев, сколь серьезное сопротивление вызывают его попытки внедриться в Мекленбург, решил отступить и, в сущности, бросил герцога на произвол судьбы. По крайней мере, он решил отложить помощь Карлу Леопольду до завершения Северной войны.

    После заключения Ништадтского мира 1721 года сам не склонный к мягкости царь писал Екатерине Иоанновне: «И ныне свободно можем в вашем деле вам вспомогать, лишь бы супруг ваш помягче поступал». В другом письме царь советовал, чтобы герцог «не все так делал чего хочет, но смотря по времени и случаю». Но «своеобычливый» герцог к компромиссам был абсолютно не приспособлен и продолжал свою губительную политику борьбы с собственными дворянами и всем окружающим германским миром.

    «Милостию Божию я обеременела»

    По переписке самой Екатерины видно, что она, как жена, воспитанная в традициях послушания мужу, поначалу не стремилась бежать из Мекленбурга, да к тому же боялась ослушаться дядюшку-царя. Повинуясь деспотичному мужу, Екатерина даже писала письма царю в его защиту. В них она просила, чтобы Петр, ведя большую игру на Балтике, не забыл и интересы Карла Леопольда: «При сем прошю Ваше Величество не переменить своей милости до моего супруга, понеже мой супруг слышал, что есть в. в. на него гнев, и он, то слыша, в великой печали себя содержит».

    Екатерина оказалась в незавидном положении жены человека, которому было бы уместнее жить не в просвещенном XVIII веке, а в пору средневековья. Пренебрежительно относились к ней и бароны немецких медвежьих углов, называвшие московскую царевну «Die wilde Herzogin» – «Дикая герцогиня». Бесправность и униженность герцогини Мекленбургской видны во всем: и в повелительных, хозяйских письмах к ней Петра, и в ее подобострастных посланиях в Петербург. 28 июля 1718 года она пишет царице Екатерине: «…милостию Божию я обеременела, уже есть половина, а прежде половины писать я не посмела до Вашего Величества, ибо я подленно не знала». И 7 декабря в Ростоке герцогиня родила принцессу Елизавету Екатерину Христину, которую в России после крещения в православную веру почему-то называли Анной Леопольдовной, а не Анной Карловной.

    Девочка росла болезненной и слабой, но была очень любима своей далекой бабушкой-царицей Прасковьей Федоровной. Здоровье внучки, ее образование, времяпрепровождение были предметами постоянных забот царицы. А когда девочке исполнилось три года, Прасковья Федоровна стала писать письма уже ей самой. Они до сих пор сохраняют человеческую теплоту и трогательность, которые возникают в отношениях старого и малого: «Пиши ко мне о своем здоровье и про батюшкино, и про матушкино здоровье своею ручкою, да поцелуй за меня батюшку и матушку: батюшку в правой глазок, а матушку – в левой. Да посылаю тебе, свет мой, гостинцы: кафтанец теплой для того, чтоб тебе тепленько ко мне ехать… Утешай, свет мой, батюшку и матушку, чтоб оне не надсаживались в своих печалех, и назови их ко мне в гости и сама с ними приезжай, и я чаю, что с тобой увижусь, что ты у меня в уме непрестанно. Да посылаю я тебе свои глаза старые… (в этом месте письма рукой царицы были нарисованы глаза. – Е. А.) уже чуть видят свет, бабушка твоя старенькая, хочет тебя, внучку маленькую, видеть».

    Желание увидеть любимую дочь и внучку становится главной темой в письмах старой царицы к Петру и Екатерине Алексеевне. Прасковья страстно хочет завлечь их в Россию хоть на время и оставить там навсегда, благо дела Карла Леопольда идут все хуже и хуже: объединенные войска германских государств, призванные на помощь мекленбургским дворянством, изгнали его из герцогства, и герцог вместе с женой обивал имперские пороги в Вене. Помочь ему было трудно. С раздражением Петр писал Екатерине Иоанновне весной 1721 года: «Сердечно соболезную, но не знаю, чем помочь? Ибо ежели бы муж ваш слушался моего совета, ничего б сего не было, а ныне допустил до такой крайности, что уже делать стало нечего».

    У бабушки на даче, в Измайлове

    К 1722 году письма царицы Прасковьи Федоровны становятся отчаянными. Она, чувствуя приближение смерти, умоляет, просит, требует – во что бы то ни стало она хочет, чтобы дочь и внучка были возле нее. «Внучка, свет мой! Желаю тебе, друк сердешной, всева блага от всево моего сердца, да хочетца, хочетца, хочетца тебя, друк мой, внучка, мне, бабушке старенькой, видеть тебя, маленькую, и подружитца с табою: старая с малым очень живут дружна. Да позави ка мне батюшку и матушку в гости и пацалуй их за меня и штобы ане привезли и тебя, а мне с табою о некаких нуждах самых тайных подумать и перегаварить [нужно]». Самой же Екатерине царица угрожает проклятием, если та не приедет к больной матери. К середине 1722 года старая царица, наконец, добилась своего, и Петр потребовал, чтобы Карл Леопольд и Екатерина прибыли в Россию. Петр пишет, что если герцог приехать не сможет, то герцогиня должна ехать сама, «понеже невестка наша, а ваша мать в болезни обретается и вас видеть желает».

    Воля государя, как известно, закон, и Екатерина Иоанновна с дочерью, оставив Карла Леопольда одного воевать с собственными вассалами и прочими многочисленными врагами, едут в Россию, в Москву, где в это время был двор. Прасковья ждет их в любезном сердцу Измайлове, посылая навстречу нарочных: «Долго вы не будете? Пришлите ведомость, где вы теперь? Пуще тошно: ждем да не дождемся!» И когда 14 октября 1722 года герцог Голштинский Карл Фридрих посетил Измайлово, то увидел довольную царицу Прасковью. Сидя в кресле-каталке, «она держала на коленях маленькую дочь герцогини Мекленбургской – очень веселенького ребенка лет четырех». Да, уже в августе 1722 года Екатерина с дочерью приехали в Измайлово. Снова Катюшка оказалась в привычном доме, среди родных и слуг. А за окнами старого дворца, как и в детстве царевны, шумел полный осенних плодов измайловский сад.

    И мать и придворные, вероятно, только посмеивались, глядя на Катюшку: жизненные трудности, болезни, неясное будущее не изменили веселого характера общей любимицы. Она была, как и прежде, беззаботна. Почти сразу же она как будто забывает мекленбургский кошмар, танцует, веселится традиционными (с шутами) и «новоманирными» забавами. В октябре 1722 года для своих гостей Екатерина устроила спектакль. Она набрала труппу из фрейлин и слуг, заказала костюмы, попросила у герцога Голштинского в долг парики и самозабвенно режиссировала спектакль, состоявший, как писал Берхгольц, «не из чего иного, как из пустяков». На представлении присутствовали голштинские придворные, которые потом с печалью обнаружили, что их карманы значительно полегчали. Берхгольц был безутешен – в полумраке уютного зала кто-то вытащил у него дорогую табакерку.

    Девочка-принцесса из германской жизни сразу же попала в обстановку русского XVII века, который, правда, понемногу терял свои черты под натиском новой культуры века восемнадцатого. Берхгольц занес в свой дневник за 26 октября 1722 года запись о посещении в Измайлове герцогини Мекленбургской и ее дочери. Екатерина привела голштинцев в свою спальню, где пол был устлан красным сукном, кровати матери и дочери стояли рядом. Гости были шокированы видом какого-то «полуслепого, грязного и страшно вонявшего чесноком и потом» бандуриста, который пел для Екатерины ее любимые и, как понял Берхгольц, не особенно приличные песни. «Но я еще более удивился, увидев, что у них по комнатам разгуливает босиком какая-то старая, слепая, грязная, безобразная и глупая женщина, на которой почти ничего не было, кроме рубашки… Принцесса часто заставляет плясать перед собой эту тварь и… ей достаточно сказать одно слово, чтобы видеть, как она тотчас поднимет спереди и сзади свои старые вонючие лохмотья и покажет все, что у нее есть. Я никак не воображал, что герцогиня, которая так долго была в Германии и там жила сообразно своему званию, здесь может терпеть возле себя такую бабу». Наивный камер-юнкер! По этому поводу Петр Великий мог был повторить: «Обыкновение – другая природа…»

    Екатерина выросла в царицыной комнате своей матушки, и нравы ее, люди ее – шуты, блаженные, убогие – никуда не исчезли ни из сознания герцогини Мекленбургской, ни из Измайловского дворца, куда она вернулась с дочерью. И девочка оказалась в этой среде, в окружении привычных для бабушки и матери ценностей.

    В тени безвестности

    О годах, проведенных Катюшкой и ее дочерью после приезда из Мекленбурга в Россию и до воцарения Анны Иоанновны в 1730 году, мы знаем очень мало, как и о характере девочки. Думаю, что она росла обыкновенным ребенком. Берхгольц в 1722 году писал, что раз, прощаясь с царицей Прасковьей, он имел счастье видеть голенькие ножки и колени принцессы, которая, «будучи в коротеньком ночном капотце, играла и каталась с другою маленькой девочкой на разостланном на полу тюфяке» в спальне бабушки. По-видимому, красавец камер-юнкер очень понравился маленькой прелестнице. 9 декабря того же года Берхгольц записал, что его посетил придворный герцогини и «просил, чтобы я после обеда приехал в Измайлово танцевать с маленькой принцессой, которая все обо мне спрашивает и ни с кем другим танцевать не хочет».

    Известно, что принцесса вместе с матерью и бабушкой из Измайлова переехала в Петербург. Здесь 13 октября 1723 года царица Прасковья Федоровна скончалась. Перед смертью, как пишет современник, она приказала подать зеркало и долго всматривалась в свое лицо. Уступая настояниям Екатерины Алексеевны, она подписала примирительное письмо к нелюбимой дочери – герцогине Курляндской Анне, с которой была в тяжелой долголетней ссоре.

    Похороны Прасковьи состоялись 22 октября 1723 года и были по-царски торжественны и продолжительны: балдахин из фиолетового бархата с вышитым на нем двуглавым орлом, изящная царская корона, желтое государственное знамя с крепом, печальный звон колоколов, гвардейцы, император со своей фамилией, весь петербургский свет в трауре. Наконец условный сигнал – и высокая черная колесница, запряженная шестеркой покрытых черными попонами лошадей, медленно поползла по Першпективной. Царицу Прасковью до самой Благовещенской церкви Александро-Невского монастыря провожала вместе с матерью и теткой Прасковьей и пятилетняя Анна. Ее везли в карете, было сыро, грязно, скользко, холодно – чего ждать от поздней осени в Петербурге…

    Дела мекленбургского семейства между тем шли все хуже. Стало известно, что муж Екатерины Иоанновны не намерен менять своей самоубийственной политики, и германский император – верховный сюзерен германских князей – пригрозил своему строптивому вассалу передать управление герцогством его брату Христиану Людвигу. Екатерина была огорчена и тем, что Карл Леопольд отказывается приехать в Петербург, к Петру, который все же имел возможность, пользуясь своим влиянием в Европе, как-то помочь «дикому герцогу». Но Петр в 1725 году умер, и в конце концов, после долгой борьбы, герцог, не менявший своей «натуры», в 1736 году был лишен германским императором престола. Престол перешел к его брату, а герцог был арестован и кончил жизнь в ноябре 1747 года в темнице мекленбургского замка Демниц. С женой и дочерью он после их отъезда в Россию так никогда и не увиделся.

    Впрочем, огорчения Катюшки были неглубоки и недолги – ее всепобеждающий оптимизм брал верх, она веселилась и к тому же полнела. Берхгольц записал в своем дневнике, что как-то герцогиня пожаловалась ему: император, видя ее полноту, посоветовал ей меньше есть и спать, и она от этого страдала. Но, как замечает камер-юнкер, «герцогиня скоро оставила пост и бдение, которых, впрочем, и не могла бы долго выдержать». Анна была все время с матерью, которая при Екатерине I и при Петре II окончательно уходит в тень безвестности – Иоанновны никого уже не интересуют.

    Счастливый случай с тетушкой и его последствия

    Так бы и пропали в безвестности имена наших героинь, как пропал дворец в Измайлове, если бы в январе 1730 года не умер Петр II и на престол не была приглашена верховниками – членами Верховного тайного совета – герцогиня Курляндская Анна Иоанновна, тетка одиннадцатилетней мекленбургской принцессы.

    Довольно быстро, как мы знаем, Анна Иоанновна освободилась от ограничений, которые пытались наложить на ее власть верховники, и стала полновластной самодержицей. А если так, то неизбежно вставал вопрос о престолонаследии. Анна не имела детей, по крайней мере, законнорожденных, и ее смерть могла открыть дорогу к власти либо Елизавете Петровне, либо «чертушке» – так звали при дворе двухлетнего принца Голштинского Карла Петера Ульриха, сына Анны Петровны, умершей в 1728 году, и герцога Карла Фридриха. Этого Анна Иоанновна ни при каких обстоятельствах допустить не могла. Сама же царица, давно состоявшая в пикантной связи с Бироном, замуж идти не хотела. Когда в 1730 году в Москве вдруг появился жених – брат португальского короля инфант Эммануил, его подняли на смех и поспешно, подарив шубу, выпроводили восвояси. Никто в России даже представить не мог, чтобы у самодержицы-императрицы появился супруг! Кто же тогда будет над нами царствовать?

    И тут всплыл довольно сложный план разрешения проблемы престолонаследия, который разработали хитроумный вице-канцлер Андрей Иванович Остерман и граф Карл Густав Левенвольде. Не имея других вариантов, императрица на него согласилась. В начале 1731 года неожиданно для многих императрица, как я уже упоминал, потребовала всеобщей присяги на верность своих подданных тому наследнику престола, которого в будущем выберет она сама. Этим Анна Иоанновна восстанавливала в силе Устав Петра Великого от 1722 года о наследии престола, по которому самодержец имел право назначить себе в преемники любого из своих подданных.

    Послушно присягая в том, что от них требовали, подданные слегка недоумевали: кто же будет наследником? Вскоре стало известно, что им станет тот, кто родится от будущего брака племянницы царицы, которой в ту пору было всего двенадцать лет, и ее еще неведомого мужа. В этом-то и состоял план Остермана – Левенвольде. По заданию императрицы Левенвольде немедленно отправился в Европу на поиски жениха, а с юной Анной Леопольдовной в 1731 году начали происходить волшебные перемены.

    Девочку забирают от матери ко двору, назначают приличное ей содержание, штат придворных, а главное, начинают поспешно воспитывать в православном духе, ведь с ее именем связана большая государственная игра. Обучением занимается сам Феофан Прокопович. Именно теперь принцесса Мекленбургская, дочь Екатерины Иоанновны и Карла Леопольда, нареченная при крещении по лютеранскому обряду Елизаветой Екатериной Христиной, получила то имя, под которым она вошла в историю России. В 1733 году отроковицу крестил православный священник, назвав ее Анной. Это создало у сторонних наблюдателей впечатление, будто императрица удочерила племянницу. Думаю, что это не так: скорее всего, Анна Иоанновна стала крестной матерью Анны Леопольдовны.

    Родная мать, герцогиня Мекленбургская, присутствовала 12 мая 1733 года на торжественной церемонии крещения дочери. Спустя месяц Екатерина Иоанновна умерла. Все годы после замужества она страдала серьезными женскими болезнями, у нее развилась водянка, и смерть пришла, когда ей было чуть за сорок. Ее похоронили рядом с матерью – царицей Прасковьей – в Александро-Невском монастыре.

    5 февраля 1733 года в Петербург прибыл найденный Левенвольде на просторах Германии жених – Антон Ульрих, принц Брауншвейг-Беверн-Люнебургский, восемнадцатилетний племянник австрийской императрицы Елизаветы – супруги императора Священной римской империи Карла VI. Он приехал в студеную зимнюю пору и попал сразу же на праздник тезоименитства императрицы. В тот вечер он вместе с именинницей и ее знатными гостями наблюдал удивительное зрелище: на ледовом поле перед Зимним дворцом тысячами зеленых и синих искусственных огней засиял сад, «в середине которого Е. И. В. вензловое имя красными цветами [иллюминации] изображено было, а сделанную над оным корону представляли разные цветы, такой вид имеющие, какой в употребленных в короне натуральных камнях находится». Иллюминация украшала крепости, Петропавловскую и Адмиралтейскую, и Академию наук. На все это славное «позорище» пошло больше ста пятидесяти тысяч светильников. Принц мог убедиться, как ему повезло, – его принимали в столице могущественной империи.

    Не-жених и не-невеста

    Принцесса Анна не производила выгодного впечатления на современников. «Она не обладает ни красотой, ни грацией, – пишет жена английского резидента леди Рондо в 1735 году, – аееум еще не проявил никаких блестящих качеств. Она очень серьезна, немногословна и никогда не смеется; мне это представляется весьма неестественным в такой молодой девушке, и я думаю, за ее серьезностью скорее кроется глупость, нежели рассудительность».

    Зато иного мнения был об Анне будущий обер-камергер Эрнст Миних, сын фельдмаршала. Он писал, что ее почитали холодной, надменной и «якобы всех презирающей». На самом же деле ее душа была нежной и сострадательной, великодушной и незлобивой, а холодность была лишь защитой от «грубейшего ласкательства», так распространенного при дворе ее тетушки.

    Так или иначе, некоторая нелюдимость, угрюмость, неприветливость принцессы бросались в глаза всем. Много лет спустя французский посланник Шетарди передавал рассказ о том, что Екатерина Иоанновна была вынуждена «прибегать к строгости против своей дочери, когда та была ребенком, чтобы победить в ней дикость и заставить являться в обществе». Вероятно, объяснение малосимпатичным чертам Анны Леопольдовны надо искать не только в ее природном характере, но и в обстоятельствах ее жизни, особенно после 1733 года.

    Приехавший жених всех разочаровал: и невесту, и императрицу, и двор. Худенький, белокурый, женоподобный, сын герцога Фердинанда Альбрехта был неловок от страха и напряжения под пристальными, недоброжелательными взглядами придворных «львов» и «львиц». Как писал в своих кратких мемуарах Бирон, «принц Антон имел несчастье не понравиться императрице, очень недовольной выбором Левенвольде. Но промах был сделан, исправить его, без огорчения себя или других, не оказалось возможности». Анна Иоанновна не сказала официальному свату – австрийскому посланнику – ни да, ни нет, но оставила принца в России, чтобы он, дожидаясь совершеннолетия принцессы, обжился, привык к новой для него стране. Ему присвоили чин подполковника Кирасирского полка и назначили содержание. Принц неоднократно и безуспешно пытался сблизиться с будущей супругой, но она равнодушно отвергала его дружбу. «Его усердие, – писал впоследствии Бирон, – вознаграждалось такой холодностью, что в течение нескольких лет он не мог льстить себя ни надеждою любви, ни возможностью брака».

    Летом 1735 года произошел скандал, объяснивший стойкое равнодушие Анны к Антону Ульриху. Шестнадцатилетнюю девицу заподозрили в интимной связи с красавцем и волокитой графом Карлом Морицем Линаром, польско-саксонским чрезвычайным посланником, причем в содействии любовникам была обвинена воспитательница Анны госпожа Адеркас. В конце июня того же года ее поспешно посадили на корабль и выслали за границу, а в следующем году по просьбе русского правительства был отозван и Линар. Причина была, как писал английский резидент Клавдий Рондо, в том, что «принцесса молода, а граф – красив». Пострадал и устраивавший тайные свидания камер-юнкер принцессы Иван Брылкин – его сослали в Казань.

    Больше об этом инциденте сказать ничего невозможно. Известно лишь, что с приходом Анны Леопольдовны к власти в 1740 году Линар тотчас объявился в Петербурге, стал своим человеком при дворе, участвовал в совещаниях, получил орден Андрея Первозванного, бриллиантовую шпагу и прочие награды, что позволило всем считать его фаворитом. Отмечен был и верный Брылкин – его назначили обер-прокурором Сената.

    Разлучив Анну Леопольдовну с Линаром, императрица установила чрезвычайно жесткий, недремлющий контроль над племянницей, и проникнуть на ее половину было весьма сложно. Фактическая изоляция от подруг, света, двора, где она появлялась лишь на официальных церемониях, длившаяся пять лет, не могла не повлиять на психику и нрав Анны Леопольдовны. Не особенно живая и общительная от природы, теперь она стала замкнутой, склонной к уединению, размышлениям. Как пишет Эрнст Миних, она была большой охотницей до немецких и французских книг. Она поздно вставала, небрежно одевалась и причесывалась, с неохотой и страхом выходила на освещенный паркет придворных торжеств. Даже когда Анна Леопольдовна стала правительницей, общество, состоявшее больше чем из четырех человек, к тому же ее близких знакомых, было для нее тягостно, а о шумных праздниках и маскарадах при ней никто и не заикался. Изоляция принцессы была прервана лишь в конце июня 1739 года, когда австрийский посланник маркиз де Ботта д'Адорно от имени принца Антона Ульриха просил у императрицы руки принцессы Анны и получил благосклонное согласие.

    Свадьба со слезами на глазах

    Согласие императрицы на брак племянницы и Антона Ульриха было вынужденным. Поначалу Анне не хотелось думать ни о каком наследнике. Ей, ставшей императрицей в тридцать семь лет, после стольких лет испытаний, унижений, бедности, казалось, что жизнь только начинается. К тому же ни племянница, ни ее будущий супруг царице не нравились, и она тянула с решением этого дела. Судьба принцессы больше беспокоила Бирона. Видя демонстративное пренебрежение Анны Леопольдовны к жениху, герцог в 1738 году пустил пробный шар: через посредницу, некую придворную даму, он попытался выведать, не согласится ли принцесса выйти замуж за Петра Бирона, старшего сына временщика. При этом он нашел отклик у самой императрицы. Петр был младше принцессы на шесть лет, что не смущало фаворита, ведь в случае успеха его замысла род Биронов породнился бы с правящей династией! Но Анна Леопольдовна решительно отвергла притязания Бирона, сказав, что готова пойти за Антона Ульриха – по крайней мере, «он в совершенных летах и старого дома». Принц же к этому времени возмужал, участвовал волонтером в русско-турецкой войне, показал себя храбрецом под Очаковом, за что удостоился чина генерала и ордена Андрея Первозванного…

    По словам Бирона, Анна Иоанновна как-то сказала ему: «Никто не хочет подумать о том, что у меня на руках принцесса, которую надо отдавать замуж. Время идет, она уже в поре. Конечно, принц не нравится ни мне, ни принцессе; но особы нашего состояния не всегда вступают в брак по склонности». Еще важнее было другое. Английский резидент Клавдий Рондо писал: «Русские министры полагают, что принцессе пора замуж, она начинает полнеть, а по их мнению, полнота может повлечь за собою бесплодие, если замужество будет отсрочено на долгое время».

    Оценив все эти обстоятельства, императрица решила больше не откладывать свадьбу. 1 июля 1739 года молодые обменялись кольцами. Антон Ульрих вошел в зал, где проходила церемония, одетый в белый с золотом атласный костюм, его длинные белокурые волосы были завиты и распущены по плечам. Леди Рондо, стоявшей рядом со своим мужем, пришла в голову странная мысль, которой она и поделилась в письме к своей приятельнице в Англии: «Я невольно подумала, что он выглядит, как жертва». Удивительно, как случайная, казалось бы, фраза стала пророчеством. Ведь Антон Ульрих действительно пал жертвой российских династических неурядиц.

    Но в тот момент жертвой считала себя невеста. Она дала согласие на брак и «при этих словах… обняла свою тетушку за шею и залилась слезами. Какое-то время Ее величество крепилась, но потом и сама расплакалась. Так продолжалось несколько минут, пока, наконец, австрийский посол (Ботта. – Е. А.) не стал успокаивать императрицу, а обер-гофмаршал (Рейнгольд Густав Левенвольде. – Е. А.) – принцессу». После обмена кольцами первой поздравлять невесту подошла цесаревна Елизавета Петровна. Реки слез потекли вновь. Все это больше походило на похороны, чем на обручение.

    Сама свадьба состоялась 3 июля 1739 года. Великолепная процессия потянулась к церкви Рождества Богородицы, стоявшей на месте нынешнего Казанского собора. В роскошной карете лицом к лицу сидели императрица и невеста в серебристом платье. Потом был обед, бал – все утомительно и долго. Наконец невесту облачили в атласную ночную сорочку, отделанную брюссельскими кружевами, герцог Бирон привел одетого в домашний халат принца, и двери закрыли. Целую неделю двор праздновал свадьбу.

    Были обеды и ужины, маскарад с новобрачными в оранжевых домино, опера в придворном театре, фейерверк и иллюминация в Летнем саду. Леди Рондо была в числе гостей и потом сообщала, что «каждый был одет в наряд по собственному вкусу: некоторые – очень красиво, другие – очень богато. Так закончилась эта великолепная свадьба, от которой я еще не отдохнула, а что еще хуже, все эти рауты были устроены для того, чтобы соединить вместе двух людей, которые, как мне кажется, от всего сердца ненавидят друг друга; по крайней мере, думается, это можно с уверенностью сказать в отношении принцессы: она обнаруживала весьма явно на протяжении всей недели празднеств и продолжает выказывать принцу полное презрение, когда находится не на глазах императрицы».

    Как бы то ни было, через тринадцать месяцев этот печальный брак дал свой плод – 12 августа 1740 года Анна Леопольдовна родила мальчика, названного, как его прадед, Иваном.

    Как стряпают на политической кухне

    Английский посланник Э. Финч так описывает это совсем еще «горячее» в те дни событие: «В то самое время как я занят был шифрованием этого донесения, огонь всей артиллерии возвестил о счастливом разрешении принцессы Анны Леопольдовны сыном. Это заставило меня немедленно бросить письмо, надеть новое платье… и поспешить ко двору с поздравлением. Сейчас возвратился оттуда. Принцесса вчера еще гуляла в саду Летнего дворца, где проживает двор, спала хорошо, сегодня же поутру, между пятью и шестью часами, проснулась от болей, а в семь часов послала известить Ее величество. Государыня прибыла немедленно и оставалась у принцессы до шести часов вечера, то есть ушла только через два часа по благополучном разрешении принцессы, которая, так же как и новорожденный, в настоящее время находится, насколько возможно, в вожделенном здравии».

    Рождение сына у молодой четы обрадовало императрицу Анну Иоанновну. Она была восприемницей новорожденного. Рискованный династический эксперимент неожиданно удался – родился мальчик, он был здоровый и крепкий. Рад был и Бирон, так как опасность передачи власти Анне Леопольдовне или Елизавете Петровне отодвигалась, по крайней мере, до достижения Иваном дееспособного возраста. Временщик мог пока жить спокойно. Анна Иоанновна отобрала мальчика у родителей и поместила его в комнатах рядом со своими покоями. Антон Ульрих и Анна Леопольдовна выполнили свою «племенную» функцию, и в их услугах больше не нуждались. Однако понянчить внука, точнее – внучатого племянника, заняться его воспитанием императрица не успела. 5 октября 1740 года у Анны Иоанновны прямо за обеденным столом произошел сильнейший приступ почечнокаменной болезни (вскрытие впоследствии показало, что в почках императрицы образовались целые кораллы из отложений, которые и привели к смерти).

    В тот же день Бирон созвал совещание, на которое пригласил фельдмаршала Б. Х. Миниха, обер-гофмаршала Р. Г. Левенвольде, канцлера А. М. Черкасского и кабинет-министра А. П. Бестужева-Рюмина. Фаворит, как пишет сын Миниха, «проливая токи слез и с внутренним от скорби терзанием, вопиял» не только о своей судьбе (что, конечно, было искренне), но и о судьбе России, которой грозили несчастья из-за малолетства Ивана Антоновича и слабохарактерности Анны Леопольдовны. Под конец Бирон заявил, что «крайне важно и полезно правление государства вверить такой особе, которая не токмо достаточную снискала опытность, но также имеет довольно твердости духа непостоянный народ содержать в тишине и обуздании».

    Министры – «ревностные патриоты», как их назвал потом Бирон, – чистосердечно и с энтузиазмом тут же заявили, что иного правителя, кроме самого Бирона, они не видят. Тот начал отказываться. И тут – по одной из версий – Бестужев льстиво «обхамил» своего повелителя, грубо упрекнув его в неблагодарности к России, стране, которая принесла ему славу и которую он теперь бросает в отчаянном положении. Бирон устыдился и согласился быть регентом, но сразу же сказал, что приглашения от четырех министров ему недостаточно, пусть все решит «государство» – собрание высших чинов армии, флота, церкви, Сената, коллегий и двора. Он хотел, чтобы с прошением в зубах приползла вся знать, включая и недовольных им.

    И действительно, на другой день они приползли – подписались под коллективной петицией к Анне Иоанновне с просьбой назначить герцога регентом. Больше других хлопотали за Бирона Миних и Остерман. По мнению самого Бирона, Миних был «к регентству первый зачинщик». Во всяком случае, фельдмаршал оказался в первом ряду просителей за Бирона перед умирающей царицей. И тут фаворит встретил совершенно неожиданное препятствие: никакого завещания страшно боявшаяся смерти императрица подписывать не хотела. Как писал Шетарди, «в России господствует предрассудок, основанный на действительно бывших примерах, будто бы монарх никогда не живет долго после распоряжения» о наследстве.

    Бирон же впоследствии приводил в своих ответах на вопросы следователей другое объяснение. Анна Иоанновна боялась за свою власть и говорила, что стоит официально объявить наследником принца Ивана, «то уж всяк будет больше за ним ходить, нежели за нею». Царица хорошо знала своих «нижайших рабов», и Остерман едва-едва уговорил ее хотя бы взять в руки необходимые бумаги. Твердость проявила и Анна Леопольдовна, заявив, что просить ни о чем не станет, ибо не сомневается, что Ее Величество сделает необходимое «благоустроение» ее семьи и без особых просьб. Для Бирона дело стало приобретать неблагоприятный оборот – если Анна Иоанновна не подпишет завещание, то регентами могут стать родители царя Ивана Антоновича, а не он.

    Тогда Бирон начал сам, стоя на коленях, упрашивать царицу подписать завещание, или, как злорадно пошутил Миних-младший, «герцог видел себя принужденным сам по своему делу стряпать». Стряпать приходилось на скорую руку, кое-как, ведь жизнь уходила от Анны Иоанновна буквально на глазах. Бирон не покидал опочивальню императрицы, пока та, наконец, не подписала указ о назначении принца Ивана наследником престола. Указ датировался задним числом – 6 октября. И как только 17 октября Анна Иоанновна навеки закрыла глаза, был оглашен подписанный ею фактически накануне смерти указ-завещание в пользу принца Ивана, регентом при котором становился (до семнадцатилетия императора) Бирон. Он же, согласно букве закона, остался бы регентом и в случае преждевременной кончины императора Ивана Антоновича при его несовершеннолетнем брате (если тот, конечно, родится).

    Бирон мог вытереть трудовой пот со лба. Его стряпня удалась.

    Die Fatalitat, или Любовь к ночным приключениям

    Сколько раз уже бывало в истории, что вот так, достигнув вершины власти, человек от одного неверного движения или чьего-то легкого толчка вдруг низвергался в бездну. Именно так пал российский Голиаф – Меншиков, преодолевший все препятствия к вершине власти. И вот теперь наступила очередь Бирона: от судьбы своей не убежишь! Регентство Бирона было кратким – всего три недели, а вовсе не семнадцать лет, как он предполагал.

    Поначалу все шло хорошо. Алексей Петрович Бестужев-Рюмин хвастался саксонскому дипломату Пецольду о том, как они с Бироном ловко провернули дело: за одну ночь после смерти Анны Иоанновны отпечатали манифест о регентстве и форму присяги, что позволило уже на следующий день привести к кресту (то есть к присяге) полки и жителей столицы. Сделано все было так быстро, что возможные противники не успели даже прийти в себя. «Теперь, – вещал этот фаворит фаворита, – для достижения полного единодушия нам остается только награждать благонамеренных и примерно наказывать непокорных». В самом деле, присяга гвардии, самый щекотливый момент, прошла вполне гладко. Как писал английский посланник Э. Финч, действительно, «все свершилось в большем спокойствии, чем простой смотр гвардии в Гайд-парке».

    Бирон мог опереться на своих людей везде: в армии, где заправлял его союзник фельдмаршал Миних, в государственном аппарате (в Кабинете министров сидели Бестужев-Рюмин и Черкасский), в секретной полиции – верный Андрей Иванович Ушаков служил всегда тому, кто стоял у власти. Вскоре Бирону донесли наушники, то есть те, кто «лежал на ухе», что отец императора позволяет себе публично осуждать регента и сомневаться в подлинности акта об учреждении регентства. Сообщили Бирону и о сочувствии гвардейцев и чиновников Антону Ульриху, и даже о готовящемся заговоре в пользу Брауншвейгской фамилии (или семейства) – так стали называть семью императора Ивана Антоновича.

    Регент действовал решительно и быстро: подозреваемые двадцать человек были арестованы, некоторых допрашивали и пытали, а принцу устроили нечто вроде «разбора персонального дела на собрании трудового коллектива». В присутствии высших чинов государства Бирон, как писали в позднейшем указе, стал Антона Ульриха «многими непристойными нападками нагло утеснять», а проще говоря, орал на отца императора, угрожая ему дуэлью, а Ушаков назвал его мальчишкой и обещал поступить с ним как с государственным преступником. Растерянный принц совершенно стушевался, нес околесицу, оправдывался и просил прощения. После этого его отстранили от всех должностей и фактически посадили под домашний арест «под протекстом (предлогом. – Е. А.) опасной по улицам езды».

    Антона Ульриха заставили написать прошение на имя собственного сына об отставке из армии и гвардии, «дабы при Вашем императорском величестве всегда неотлучным быть». «Нижайшего раба» (так он подписался) уволили указом за подписью Бирона: «Именем Его Императорского Величества Иоганн, регент и герцог». От имени младенца-императора в Москву был послан указ, чтобы «под рукою искусным образом осведомиться старались, что в Москве между народом и прочими людьми о таком нынешнем определении (регентстве. – Е. А.) говорят, и не происходит ли иногда, паче чаяния, от кого о том непристойные рассуждения и толкования».

    Припугнул герцог и Анну Леопольдовну, пообещав ей в случае непослушания выписать из Киля «чертушку» – сына Анны Петровны Карла Петера Ульриха, имевшего, как внук Петра Великого, побольше прав на престол, чем Иван Антонович. Тем самым Бирон намекал, что может выслать Брауншвейгскую фамилию в Германию, так сказать к разбитому корыту. Беседовал он и с цесаревной Елизаветой, обещал ей хорошее содержание, а думал, вероятно, о том, как бы женить на этой красавице своего сына Петра.

    Одним словом, регент, несмотря на печаль по своей покойной благодетельнице, был активен, все у него шло отлично. 8 ноября 1740 года он долго разговаривал с Минихом о делах. Тот, как всегда, знакомил Бирона с материалами из разных государственных учреждений и «представлял, что все тихо, смирно и довольно».

    На этот раз регент был слегка рассеян, а под конец беседы вдруг спросил Миниха: «А что, фельдмаршал, вам никогда не случалось во время ваших воинских предприятий производить что-либо значительное ночью?» Миних, по словам его адъютанта Манштейна, отвечал, что «не помнит, но что его правилом было пользоваться всеми обстоятельствами, когда они кажутся благоприятными».

    Думаю, что Миних, рассказывая эту историю адъютанту, приврал по своему обыкновению. Скорее всего, он от страха прикипел к стулу и пробормотал что-то нейтральное и неразборчивое, а земля под ним закачалась. Ведь Бирон, сам того не ведая, попал в точку: Миних как раз готовился этой ночью к «воинскому предприятию» – «походу» на спящего регента. Впрочем, может быть, Бирон что-то и заподозрил. Позже на следствии он говорил, что Миниху не верил, ибо «нрав графа фельдмаршала известен, что имеет великую амбицию и при том десперат и весьма интересоват» (то есть человек отчаянный и заинтересованный). Признавался он и в том, что боялся гвардейцев…

    Короткий путь от могущества до грязного сугроба

    Намерение убрать Бирона созрело у Миниха уже давно. Главной причиной его недовольства была скупость регента на чины, награды и ласку для фельдмаршала, оказавшего ему серьезную поддержку при обретении регентства. Перед переворотом Миних сумел найти общий язык с Анной Леопольдовной – та, не изощренная в интриге, сразу же стала жаловаться нашему герою на притеснения и грубости Бирона и тем самым подтолкнула фельдмаршала к решительным действиям. Судя по всему, столкновение между Анной Леопольдовной и Бироном рано или поздно должно было произойти. Как писал 1 ноября Финч, несмотря на величайшую мягкость и уважение, проявляемые публично регентом в отношении Анны, они враги: «Герцог всегда видел в принцессе смертельного врага и чувствует, что присвоение регентства в ущерб ей, особенно по устранении ее от самого престола, она ему никогда не простит». Так это и было.

    Получив благословение матери царя, отважный воин с 80 солдатами в ночь на 9 ноября 1740 года двинулся к Летнему дворцу, где мирно почивал регент. Подойдя к дворцу, Миних приказал своему адъютанту Манштейну арестовать Бирона, а при попытке сопротивления – да, да! – прикончить. Манштейн вошел во дворец и, минуя отдающих ему честь часовых и кланяющихся слуг, уверенно и спокойно зашагал по залам, будто бы со срочным донесением к регенту. Но его прошибал холодный пот, и в душе нарастала тревога: он явно заблудился, спрашивать же у попадавшихся навстречу слуг, где спит герцог, он не мог – это было бы слишком странно и подозрительно. Впрочем, предоставим слово самому Манштейну (он пишет о себе в третьем лице): «Он прошел в сад и беспрепятственно дошел до покоев. Не зная, однако, в какой комнате спал герцог, он был в большом затруднении, не зная, куда идти».

    Остановимся на минуту и представим себе чувства как мерзнувшего на ночном сквозняке фельдмаршала, так и его незадачливого адъютанта, потерявшегося во тьме дворцовых переходов. «После минутного колебания он решил идти дальше по комнатам в надежде, что найдет наконец то, чего ищет. Действительно, пройдя еще две комнаты, он очутился перед дверью, запертой на ключ; к счастью для него, она была двустворчатая и слуги забыли задвинуть верхние и нижние задвижки, таким образом, он мог открыть ее без особенного труда (а если бы слуги не забыли про задвижки, что делал бы Манштейн? – Е. А.). Там он нашел большую кровать, на которой глубоким сном спали герцог и его супруга, не проснувшиеся даже при шуме растворившейся двери.

    Манштейн, подойдя к кровати, отдернул занавесы и сказал, что имеет дело до регента, тогда оба внезапно проснулись и начали кричать изо всей мочи, не сомневаясь, что он явился к ним с недобрым известием. Манштейн очутился с той стороны, где лежала герцогиня, поэтому регент соскочил с кровати, очевидно, с намерением спрятаться под нею, но тот поспешно обежал кровать и бросился на него, сжав его как можно крепче обеими руками, [и держал] до тех пор, пока не явились гвардейцы. Герцог, встав наконец на ноги и желая освободиться от этих людей, сыпал удары кулаком вправо и влево; солдаты отвечали ему сильными ударами прикладов, снова повалили его на землю, вложили в рот платок, связали ему руки шарфом одного офицера и снесли его голого до гауптвахты, где его накрыли солдатской шинелью и положили в ожидавшую его тут карету фельдмаршала».

    Сам Бирон в позднейших мемуарах к описанию печального эпизода собственного падения смог только добавить: «Тут меня ровно ни о чем не спрашивали». Да, уж конечно, – спрашивать будут следователи! Заметим попутно, что ночная беготня и шум подняли на ноги весь дворец, и только покойной императрице не было до всего этого никакого дела – она тихо лежала в гробу в парадном зале и не видела, как мимо пронесли мычащего и лягающегося ее обер-камергера.

    «В то время когда солдаты боролись с герцогом, – заключает Манштейн свой приключенческий рассказ, – герцогиня соскочила с кровати в одной рубашке и выбежала на улицу, где один из солдат взял ее на руки, спрашивая у Манштейна, что с ней делать. Он приказал отнести ее обратно в ее комнаты, но солдат, не желая утруждать себя, сбросил ее на землю, в снег, и ушел».

    Новый Годунов

    На следующий день крошечный император разразился пространнейшим обличительным – в адрес свергнутого регента – манифестом. «Он, герцог Курляндский… Нашим вселюбезнейшим родителям, Нашей государыне матушке и Нашему государю отцу, столь великое оскорбление и пренебрежение публично нанести» посмел, «при том разные неслыханные, непристойные угрозы» употребил и вообще нарушал государственные права и виноват в «малослыханном похищении нашей казны». Кроме того, Бирон удостоился чести быть сравненным с Борисом Годуновым, которого тогда рассматривали как убийцу царевича Дмитрия и узурпатора. Вот и Бирон, «будучи надмен гордостию и ненасытством властолюбия», поступал «так же, как и вышеупомянутый Годунов».

    Чтобы прийти к такому сравнению, потребовалось нарядить специальную комиссию, которая начала расследование преступной деятельности Бирона. Сохранились материалы следствия, и по ним видно, что найти криминал для расправы с регентом было довольно трудно, он ловко уходил из-под ударов. Когда его обвиняли «в небрежении здравия» императрицы Анны Иоанновны, которая, несмотря на подагру, хирагру и почечнокаменную болезнь, была вынуждена много времени проводить вместе с Бироном в конном манеже, то он, во-первых, ссылался на докторов, не предрекавших государыне скорого конца, и, во-вторых, рассказывал, как он самоотверженно боролся за ее здоровье и, увидев, что императрица «лекарство с великой противностью принимает, а часто и вовсе принимать не изволит», припадал к ногам Е. И. В., «слезно и неусыпно просил, чтобы теми определенными от докторов лекарствами изволили пользоваться. А больше всего принужден был Е. В. в том докучать, чтоб она клистер себе ставить допустила… к чему напоследок и склонил».

    Еще в вину герцогу ставилось то, что он «в церковь Божию не ходил», все дела «по своей воле и страстям отправлял», «оставя свою природную совесть, домогался регентства», был невежлив с придворными и знатью и так на них «крикивал и так продерзостно бранивался, что и Ее величество сама от того часто ретироваться изволила». Представь, читатель, эту картину, достойную кисти художника: «Бирон, разгоняющий посредством многоэтажного мата двор и вынуждающий ретироваться императрицу Анну».

    Серьезнее по тем временам были обвинения в том, что «к российским честным людям и ко всей нации был весьма зол», а одного нерасторопного придворного выругал «русской канальей». Чтобы сделать обвинения как можно весомей, следователи туманно намекнули на государственную измену: Бирон якобы заключал «тайные секретнейшие договоры и обязательства… к повреждению государственных здешних интересов с чужими державами».

    Надо сказать, что ответы Бирона были обстоятельны и хорошо аргументированы. Он убедительно отвергал одно обвинение за другим, но даже трогательный рассказ о том, как он склонил императрицу поставить клистир, не убедил суровых судей: 14 апреля император Иван Антонович вынес приговор: Бирона и его братьев по «отписании всего их движимого и недвижимого имения на Нас, в вечном заключении содержать, дабы тяжкое оное гонение и наглые обиды, которые верные Наши подданные от него претерпели… без всякого взыскания не остались».

    В общем, за все это решено было Бирона со всем семейством сослать в Сибирь, в Пелым, навечно. Сам великий инженер Миних заботливо подготовил чертеж дома для своего поверженного врага и послал специального комиссара в Пелым для наблюдения за сибирской новостройкой. Правда, в Сибири Бироны пробыли недолго – вскоре Елизавета Петровна приказала перевести их в Ярославль.

    Неверный насест власти

    Тотчас после ареста Бирона войска были собраны к Зимнему дворцу и присягнули на верность «благоверной государыне правительнице великой княгине Анне всея России» – таким стал титул Анны Леопольдовны. Наступил час фельдмаршала Миниха. «Ночная революция» 9 ноября 1740 года уже вознесла его на вершину власти, хотя, совершая ее, он многим рисковал. Манштейн, хорошо знавший своего честолюбивого патрона, иронически заметил, что Миних мог не раз арестовать регента днем, еще в покоях Анны Леопольдовны, однако «любивший, чтобы все его предприятия совершались с некоторым блеском, избрал самые затруднительные средства» – пошел ночью, понимая при этом, что «если бы один только человек исполнил свой долг (и поднял бы тревогу. – Е. А.), то предприятие фельдмаршала не удалось бы».

    Весь двор потешался над Остерманом, который утром, после свержения Бирона, ссылаясь на болезни, отказался явиться к правительнице. Тогда Миних просил передать хитрецу, решившему переждать смуту, что есть некоторые признаки, могущие заставить Остермана сделать над собою усилие, – регент сидит в караульне. Остерман тотчас выздоровел и поспешил к разделу пирога. «Фельдмаршал Миних, – пишет Манштейн, – арестовал герцога Курляндского единственно с целью достигнуть высшей степени счастия… он хотел захватить всю власть, дать великой княгине звание правительницы и самому пользоваться сопряженной с этим званием властью, воображая, что никто не посмеет предпринять что-либо против него. Он ошибся».

    Да, Миних ошибся: его, российского Марса, победителя страшного Бирона, вскоре низринула с Олимпа тихая, рассеянная женщина – Анна Леопольдовна. Произошло это так. Миних рассчитывал стать генералиссимусом за «подвиг» своего адъютанта в Летнем дворце, но просчитался – высшее воинское звание 10 ноября получил Антон Ульрих. Миних был оскорблен до глубины души и обращался с отцом царя без почтения, что было отмечено при дворе с неудовольствием. К тому же, сделав фельдмаршала первым министром, правительница поручила иностранные дела Остерману, а внутренние – Михаилу Гавриловичу Головкину. В итоге Миних остался не у дел.

    Он вытерпел это только до весны 1741 года. 3 марта он подал прошение об отставке – к этому приему шантажа незаменимый фельдмаршал прибегал не раз, и всегда с успехом. Но тут правительница, немного поколебавшись, вдруг подписала указ, гласивший, что, поскольку Миних «сам Нас просил за старостью и что в болезнях находится и за долговременные Нам и предкам Нашим и государству Нашему верные и знатные службы его от воинских и статских дел уволить», то просьбу его удовлетворить. Миних пал жертвой своей амбициозности – ведь он думал, что незаменим, что без него не обойдутся и, как это бывало при Петре II и Анне Иоанновне, будут просить остаться и выполнят все его требования.

    «Это известие, как гром, поразило его, – пишет Манштейн. – Его отблагодарили (отставкой) за его службу, как раз в то время, когда он воображал, что могущество его утверждается более чем когда-либо». Я думаю, сработал принцип «мавр сделал свое дело…» Кажется уместной и приводимая секретарем саксонского посольства Пецольдом латинская пословица «Proditionem amo, proditorem odi» («Люблю предательство, ненавижу предателя»). Миниху определили пенсию и караул возле дома, который отставной, но полный сил и замыслов деятель считал почему-то – в отличие от всех – почетным.

    Надо сказать, что слабой женской рукой правительницы водила рука Остермана, который наконец почувствовал, что настал его час и что власть будет принадлежать ему. Мы теперь знаем, что и этот правитель низринулся с насеста власти через несколько месяцев после Миниха, и оба они уже при Елизавете отправились в Сибирь: один в Пелым, другой – в Березов. Судьбе было угодно, чтобы в Казани, по дороге в Пелым, бывший фельдмаршал встретился с бывшим регентом, которого везли из Пелыма в Ярославль – на новое место ссылки. Встреча была неприятна обоим. Миних ехал на место Бирона. Но поселиться в том доме, который он построил для своего врага, ему не удалось – пожар помешал Миниху проверить, такой ли он хороший архитектор. Больше повезло Остерману. Он обосновался в Березове, на месте, «нагретом» сначала Меншиковым, сосланным из-за интриг Долгоруких и Остермана осенью 1727 года, а потом самими Долгорукими, оказавшимися в Березове в 1730 году. В 1742 году настал черед Андрея Ивановича – свято место, как известно, пусто не бывает.

    Простодушие и доверчивость

    Провозгласив себя 10 ноября 1740 года великой княгиней и правительницей государства и став, в сущности, самодержавной императрицей, Анна Леопольдовна продолжала жить, как жила раньше. Мужа своего она презирала и частенько даже не пускала на свою половину. Ныне трудно разобраться, почему так сложились их отношения, почему принц был так неприятен Анне. Возможно, в нем не было изящества, лихости и мужественности графа Линара. Фельдмаршал Миних говаривал, что хотя и провел рядом с принцем две военные кампании, но еще его не знает: рыба или мясо. Когда Артемий Волынский как-то спросил Анну, чем ей не нравится принц, она отвечала: «Тем, что весьма тих и в поступках несмел».

    Действительно, история краткого регентства Бирона показала, что в острые моменты, когда требовалось защищать свою честь и благополучие семьи, принц выглядел тряпкой, и не без оснований герцог говорил со смехом саксонскому дипломату Пецольду, что Антон Ульрих привлек к своему заговору против него… придворного шута, а потом на грозные вопросы регента отвечал с наивностью, что ему «хотелось немножко побунтовать». Еще раньше Бирон цинично заметил Пецольду, что главное предназначение принца в России «производить детей, но и на это он не настолько умен. Надобно только желать, чтобы дети, которые могут, пожалуй, от него родиться, были похожи не на него, а на мать», то есть на Анну Леопольдовну. Словом, вряд ли мог бедный Антон Ульрих рассчитывать на пылкую любовь молодой жены.

    А драма самой Анны состояла в том, что она совершенно не годилась для ремесла королей, да ее к этому и не готовили. Кроме того, у нее отсутствовало множество качеств, для этого необходимых: трудолюбие, честолюбие, энергия, воля, умение понравиться подданным приветливостью или, наоборот, привести их в трепет грозным видом. Фельдмаршал Б. Х. Миних писал, что Анна «по природе своей… была ленива и никогда не появлялась в Кабинете [министров]; когда я приходил к ней утром с бумагами, составленными в Кабинете, или теми, которые требовали какой-либо резолюции, она, чувствуя свою неспособность, часто мне говорила: „Я хотела бы, чтобы мой сын был в таком возрасте, когда мог бы царствовать сам“».

    Правительница Анна Леопольдовна


    Далее Миних пишет то, что подтверждается другими источниками – письмами, мемуарами и даже портретами: «Она была от природы неряшлива, повязывала голову белым платком, идучи к обедне, не носила фижм (дело, как читатель понимает, совершенно недопустимое! – Е. А.) и в таком виде появлялась публично за столом и после полудня за игрой в карты с избранными ею партнерами, которыми были принц – ее супруг, граф Линар – министр польского короля и фаворит великой княгини, маркиз де Ботта – министр Венского двора, ее доверенное лицо… господин Финч – английский посланник и мой брат (барон Х. В. Миних. – Е. А.)». Только в такой обстановке, дополняет Эрнст Миних, «бывала она свободна и весела в обхождении».

    Эти вечера проходили за закрытыми дверями в апартаментах ближайшей подруги правительницы, ее фрейлины Юлианы (Юлии) Менгден, или, как ее презрительно звала Елизавета Петровна, Жулии, Жульки. Без этой «пригожей собою смуглянки» Анна не могла прожить и дня. Их отношения были необычайны. Как писал Финч, любовь Анны к Юлии «походила на самую пламенную любовь мужчины к женщине». Не хочется углубляться в сомнительные предположения на сей счет. Известно лишь, что было намерение поженить Линара и Юлию, которое не было осуществлено из-за переворота, хотя в августе 1741 года их успели обручить, и Анна подарила подруге несметное число драгоценностей и полностью обставленный дом. Цель этого брака состояла в том, чтобы замаскировать связь правительницы с Линаром. Многие наблюдатели сообщали, что значение Линара при Анне непрерывно возрастало. Французский посланник Шетарди получил из рук Елизаветы перехваченную ее людьми записку Линара к правительнице. Тон и содержание ее не оставляют сомнений относительно действительно огромного влияния саксонского посланника на Анну.

    Осенью 1741 года Линар уехал в Дрезден, чтобы получить там отставку и стать при Анне Леопольдовне обер-камергером, то есть занять такую же должность, какую имел при Анне Иоанновне Бирон. По дороге назад, в Россию, он услышал о свержении Анны Леопольдовны и повернул обратно. И правильно сделал – не избежать бы ему испытания сибирскими морозами. Как бы то ни было, именно Юлия Менгден, посиживая у камина вместе с Анной за рукоделием (долгими вечерами подруги спарывали золотой позумент с камзолов низвергнутого Бирона), давала правительнице советы об управлении Россией. От этих советов провинциальной лифляндской барышни, имевшей колоссальное влияние на правительницу, у Остермана и других министров вставали волосы дыбом.

    Вообще же Анна Леопольдовна была существом безобидным и добрым. Правда, как не без юмора писал Манштейн, правительница «любила делать добро, но вместе с тем не умела делать его кстати». Таким, как Анна, – наивным, простодушным и доверчивым – нет места в волчьей стае политиков, и рано или поздно они гибнут. Так произошло и с Анной. Получив достоверные сведения о готовящемся перевороте в пользу Елизаветы, она не нашла ничего лучшего, как рассказать об этом самой цесаревне, по-родственному ее пожурив и пригрозив взять под арест ее главное доверенное лицо – врача Лестока. Елизавете ничего не оставалось, как отбросить все мучившие ее сомнения и страхи и свергнуть свою родственницу.

    Но это было в ноябре 1741 года, а до этого в течение целого года Россией правил император Иван VI, известный по его указам как Иоанн III Антонович (здесь, по-видимому, считались только цари; следовательно, Иваном I считался Иван IV Грозный – первый русский царь, а Иваном II – брат Петра Великого Иван V Алексеевич). Пройдем вслед за матерью к колыбели младенца-императора в опочивальне Зимнего дворца.

    «Успел, к несчастью, родиться»

    Что можно рассказать о младенце, ставшем самодержцем в возрасте 2 месяцев и 5 дней и свергнутом с престола в 1 год, 3 месяца и 13 дней? Ни многословные указы, им «подписанные», ни военные победы, одержанные «его» армией, сказать о нем ничего не могут. Младенец: он и есть младенец – лежит в колыбельке, спит или плачет, сосет молоко и пачкает пеленки. Сохранилась гравюра, на которой мы видим колыбель, окруженную аллегорическими фигурами Правосудия, Процветания, Науки. Прикрытый пышным одеялом, на нас сурово смотрит пухлощекий малыш. Вокруг его шейки обвита тяжеленная, как вериги, цепь ордена Андрея Первозванного – едва родившись, наследник стал кавалером высшего российского ордена. Что же, таков был удел Ивана Антоновича: всю свою жизнь, от первого дыхания до последнего, он провел в цепях.

    Но вот единственный документ, который дает представление о подлинной жизни маленького Ивана, – описание императорских покоев. Пройдя через кабинет императора, покои для советников и секретарей, министерскую комнату, покой «для адмиралтейства», галерею, еще семь покоев, «большую залу и другую залу», мы попадем в опочивальню. Здесь всем командовала старшая мамка царя Анна Федоровна Юшкова, не отходившая от младенца ни на шаг. Ночевала она в соседней комнате, рядом жила и тщательно выбранная из множества кандидаток кормилица Катерина Иоанновна со своим сыном.

    У царя были две дубовые колыбели, оклеенные «с лица парчею, а внутри тафтою зеленою», а в них клали «матрацы, подушечки, одеяльца, пуховички». Колыбели строил столярный мастер Партикулярной верфи Иоганн Шмит и употребил на это леса 33 пуда ценою на 7 рублей, 18 и 2/3 копейки. На маленьких скамеечках лежали подушечки, покрытые алым сукном. Не менее красивы были и «креселки» – малиновый бархат, золотой позумент. Стояли в опочивальне и «маленькие, высокие на колесцах кресла» – первый трон государя. Мебель, убранство комнат – все это были произведения искусства выдающихся мастеров, за работой наблюдали архитектор Растрелли и живописец Каравак. Особенно великолепными были вышитые обои. На них шел такой материал: серебро в нитках и шнурках, шелк разнообразный, гродетур, фланель, тафта, узкий и широкий позумент, как золотой, так и серебряный. Оконные и дверные занавеси подбирались в тон обоям, они могли быть зелеными, желтыми, малиновыми, и все непременно с позументом. Пол обивали сукном, красным или зеленым, заглушавшим все шумы и скрипы. До райской опочиваленки царя мог долетать лишь нежный перезвон часов, стоявших в дальних комнатах, да легкое шуршание платьев служанок и мамок, которые сдували каждую пылинку с младенца – повелителя империи.

    Император Иван VI с матерью


    Дошло до нас и описание «путешествия» императора из Летнего в Зимний дворец в субботу поутру 21 октября 1740 года, составленное Э. Финчем: «По дороге я встретил юного государя. Его величество сопровождал отряд гвардии, впереди ехали обер-гофмаршал и другой высший чин двора, камергеры шли пешком. Сам государь в карете лежал на коленях кормилицы, его сопровождала мать, великая княгиня Анна Леопольдовна. За их первой каретой ехало еще несколько, образуя поезд. Я немедленно остановил свой экипаж и вышел из него, чтобы поклониться Его Величеству и Ея Величеству».

    Со слоненком подружиться

    Да, у мальчика-императора такая возможность была. 10 октября 1741 года петербуржцы высыпали на улицу, чтобы поглазеть на невиданное зрелище, по сравнению с которым меркли все календарные празднества. В русскую столицу вступало посольство персидского шаха Надира Афшара. К этому времени он достиг вершины славы – к его ногам пала империя Великих Моголов. Разграбив Дели, он захватил добычи на 700 миллионов рупий. И вот частью ее шах решил поделиться с великой северной страной, воевавшей с турками, врагами Надира. При встрече с Анной Леопольдовной персидский посол сказал именно так: «Повелитель мой захотел поделиться отнятою у Великого Могола добычей с таким добрым союзником, каков российский император».

    Император Иван Антонович. 1741 г.


    Огромный красочный караван прошел по Невской першпективе. Посол в расшитых золотом одеждах гарцевал на великолепном скакуне, следом величественно вышагивали четырнадцать слонов, которые предназначались в подарок императору Ивану. Бесконечная вереница мулов и верблюдов тащила подарки и припасы. Но это было далеко не все посольство. Вступление персидского каравана в пределы империи у Астрахани поначалу вызвало панику в Петербурге – гигантское шестнадцатитысячное посольство весьма напоминало армию под прикрытием пальмовой ветви мира. С трудом удалось уговорить персов сократить посольство в четыре раза, но и так оно осталось огромным.

    Но еще невероятнее были подарки – нет, сказочные дары! – персидского шаха: бесценные восточные ткани, сосуды, оружие и конская сбруя, усыпанные драгоценными камнями, редкостные алмазы. Вероятно, Анна Леопольдовна и девица Менгден забросили Бироновы позументы и перебирали эти камушки, гадая, сколько же дивных богатств у Надир-шаха в его столице Мешхеде.

    Посольство Надира прибыло в Петербург уже после свержения Бирона. Любопытно, что за год до этого французский посланник Шетарди, узнав о назначении Бирона регентом, поразился похожести судеб этих двух людей, почти одногодков. До какого-то момента их жизненные пути совпадали просто удивительно. Надир – чужестранец в Персии, тюрк из племени афшаров, беглый раб из Хорезма – сумел полностью подчинить своему влиянию шаха Тахмаспа II Сефевида. Затем хитростью, силой и коварством он добился низложения своего повелителя и провозглашения шахом восьмимесячного сына Тахмаспа – Аббаса III. Надир стал при мальчике регентом. Но спустя четыре года он решил покончить с династией Сефевидов.

    В 1736 году Надир собрал в Муганской степи большой курултай (собрание – до 20 тысяч человек) и предложил избрать нового шахиншаха: Аббас III – ребенок, а он, Надир, утомился от дел и хочет покоя. Это было притворство, и когда убили главу шиитского духовенства, который ратовал за сохранение династии Сефевидов, всем стало ясно, кто должен сесть на персидский престол. И хотя Надир заставил долго себя упрашивать, в конце концов он согласился взвалить на свои плечи эту ношу. Низложенного мальчика Аббаса III и его отца Тахмаспа II по приказу Надир-шаха умертвили. Так перестала существовать династия Сефевидов…

    Забавно, но вскоре выяснилось, что Надир-шах прислал посольство для сватовства. До далекого Мешхеда докатилась слава о голубоглазой красавице цесаревне Елизавете Петровне, и, покорив Индию, Надир решил ослепить блеском золота и бриллиантов дочь Петра Великого. Но посланнику не удалось лицезреть ее огромных очей – Остерман не допустил. Цесаревна была в гневе и велела передать Андрею Ивановичу такие слова: «Он забывает, кто я и кто он сам – писец, ставший министром благодаря милости моего отца. Я же никогда не забуду, какие права предоставлены мне Богом и моим происхождением. Он может быть уверен, что ему ничего не будет прощено». И как мы уже знаем, не простила! Дело было не в том, что Елизавета рвалась в гарем Надир-шаха. Она рвалась к власти! Ее час приближался, она уже почувствовала свою силу, и это ясно проявилось в ее гневе.

    «Швед вопиет: Ох мне, ах! Ох, мне страх!»

    Наверняка этот известный петровский кант был популярен в Петербурге осенью 1741 года. 23 августа войска императора Ивана, врученные правительницей фельдмаршалу П. П. Ласси, наголову разгромили шведов генерала Врангеля под крепостью с труднопроизносимым для русских солдат названием Вильманстранд. (Хотя, думаю, солдаты-победители быстро приспособились, ведь называли же они Ревель – Левером, Шлиссельбург – Шлюшиным, а Ораниенбаум – Рамбовом.)

    Швеция начала войну в конце июля 1741 года. Смерть Анны Иоанновны, свержение Бирона, а потом Миниха стали сигналом для реваншистов из Стокгольма. Они сочли момент удобным для того, чтобы попробовать вернуть себе Восточную Прибалтику, пересмотрев тем самым Ништадтский мир 1721 года. Швеция выставила три главные причины войны: убийство русскими шведского дипкурьера барона Синклера, отказ их посылать хлеб в Швецию и, наконец, война была объявлена освободительной. В шведском манифесте говорилось: «Намерение короля шведского состоит в том, чтобы избавить достохвальную русскую нацию, для ее же собственной безопасности, от тяжелого чужеземного притеснения и бесчеловечной тирании…»

    Таким образом, как видит читатель, имелось в виду освобождение России от иноземного засилья! Командовавшие русскими солдатами генералы – немцы, англичане, шотландцы Кейт, Икскюль, Стоффельн, Фермор, Альбрехт – под началом Ласси, по-видимому, о благородной цели шведов не знали и делали свое дело, как всегда, профессионально, быстро и решительно. Совершив стремительный марш от Выборга навстречу шведской армии, к ночи 23 августа были под стенами Вильманстранда, где и разбили бивуаки. Несколько пуль (правда, по ошибке своих) насквозь пробили палатку, в которой невозмутимо спал Петр Петрович Ласси, «хоть и иноземец, но человек добрый», как говорили о нем солдаты.

    Утром русские войска, преодолев сильно пересеченную местность, атаковали шведскую армию, а потом ворвались в крепость. Большая часть шведов погибла в сражении. Их командующий генерал Врангель и больше тысячи солдат и офицеров попали в плен. В русской армии были убиты генерал Икскюль, полковники Ломан, Бельмен, ранены генералы Альбрехт, Стоффельн, полковники Манштейн и Левашов. Общие потери шведов составили четыре с половиной тысячи из пяти тысяч трехсот участников битвы, а у русских меньше – две тысячи человек из десяти.

    Для русской армии это был тяжелейший поход. Манштейн вспоминал: «Когда подумаешь о выгодах позиции, занимаемой шведами, и о неудобной местности, по которой русские должны были подходить к ним, то становится удивительным, что шведы были тут разбиты». Особая тяжесть легла на два гренадерских полка, которые атаковали неприятельскую батарею. Манштейн писал: «Так как место было тут чрезвычайно узкое и из леса, находившегося перед русскими, нельзя было выйти иначе как фрунтом только в две роты, приходилось спускаться по крутому оврагу и подыматься на гору в виду неприятеля и под чрезвычайно сильной его пушечной и ружейной пальбою, – то эти два полка были приведены в замешательство и отступили». Кейт приказал Астраханскому и Ингерманландскому полкам атаковать шведов и «это приказание было исполнено быстро и так счастливо, что после первого залпа, сделанного в 60 шагах от шведов, последние обратились в бегство и побежали прямо к городу, куда последовали за ними оба полка».

    По мнению иностранца, русские солдаты вновь подтвердили свою блестящую репутацию. Саксонский посланник Зум писал накануне войны: «В оборонительной войне я считаю это государство непобедимым… Русский тотчас становится солдатом, как только его вооружают. Его с уверенностью можно вести на всякое дело, ибо его повиновение слепо и вне всякого сравнения. Он довольствуется плохою и скудною пищею. Он кажется нарочито рожден для громадных военных предприятий».

    Победа над шведским львом была яркая, неожиданная, ее отмечали в Петербурге очень торжественно. Император был уже грозен для врагов! М. В. Ломоносов, после одобренной властями оды на взятие Минихом турецкой крепости Хотин в 1739 году, поспешил отличиться и на этот раз:

    Российских войск хвала растет,
    Сердца продерзки страх трясет,
    Младый орел уж льва терзает!

    Из-за границы хорошего не насоветуют

    Казалось, что победа над шведами, подтвердившая могущество России, укрепит власть Анны Леопольдовны и внутри страны. На это рассчитывал А. И. Остерман – руководитель правительства. Он составил пространное «Мнение о состоянии и потребностях России», которое можно рассматривать как инструкцию для начинающей правительницы. Кроме советов об экономии расходов, взимании недоимок, содержании флота, составлении свода законов хитроумный Андрей Иванович дает детальные советы, как прийти «к облегчению бремени правления». Он исподволь приучает правительницу Анну к мысли о необходимости совещаться с министрами, и особенно с ним. «Поелику, – пишет вице-канцлер, – государь не может быть без министров и слуг, то справедливость того требует, чтоб доверенность между государем и рабом была взаимна и совершенна».

    Сладкие речи Остермана не особенно убаюкивали Анну Леопольдовну – она слушала и его противников. А они, в первую очередь министр Михаил Головкин и обер-прокурор Сената Иван Брылкин, советовали ей немедленно провозгласить себя императрицей, приняв всю полноту власти. Анна соглашалась с этими советами, и была даже назначена дата провозглашения императрицей Анны II – 7 декабря 1741 года, в день, когда ей исполнялось двадцать три года.

    Но ничего не вышло, и свое двадцатитрехлетие Анна встретила в томительном путешествии под конвоем на дороге от Нарвы к Риге, и уже никогда в день ее рождения в столице не палили пушки и не зажигали фейерверки. Мы не знаем теперь, какой императрицей была бы Анна Леопольдовна. Может быть, возложив себе на голову корону, она бы изменилась – обстоятельства бы заставили. Ведь произошла же метаморфоза с австрийской эрцгерцогиней, а потом императрицей Марией-Терезией. Почти ровесница Анны (родилась в 1717 году), она в 1740 году унаследовала престол после смерти своего отца Карла VI и сразу же была вынуждена начать отчаянную борьбу против множества врагов, мечтавших оторвать от империи кусок пожирнее, захватить ее трон. Самым опасным врагом был прусский король Фридрих II, сумевший завладеть Силезией. Но все же молодая, неопытная Мария-Терезия оказалась достойной своего предназначения и сумела не только сохранить империю, но и упрочить ее положение в мире. Она собрала вокруг себя выдающихся людей – графа В. Кауница, графа Гаугвица, графа Хотека и других, провела реформы – административные, судебные, финансовые, которые обеспечили безбедное существование империи на долгие десятилетия. Хорошим помощником императрицы оказался ее муж Франц Стефан Лотарингский, а потом и сын Иосиф II, ее соправитель и преемник, родившийся всего лишь на несколько месяцев позже Ивана Антоновича…

    К ноябрю 1741 года в окружении Елизаветы окончательно сложился замысел свержения Ивана и его матери. Уже давно цесаревна, пользуясь симпатией гвардии, с помощью французского и шведского посланников плела антигосударственный заговор. Но «плетение» это было довольно грубое, и многие знали о намерениях дочери Петра Великого. По разным каналам правительство стало получать известия о действиях заговорщиков и их зарубежных покровителей.

    Самое серьезное предупреждение пришло из Лондона весной 1741 года. Читая послание статс-секретаря лорда В. Гаррингтона русскому правительству, удивляешься точности информации, в нем содержащейся, ясности и недвусмысленности каждой фразы текста. Такие бумаги готовят только профессионалы высочайшего уровня: «В секретной комиссии шведского сейма решено немедленно стянуть войска, расположенные в Финляндии, усилить их из Швеции… Франция для поддержки этих замыслов обязалась выплатить два миллиона крон. На эти предприятия комиссия ободрена и подвигнута известием, полученным от шведского посла в Санкт-Петербурге Нолькена, будто в России образовалась большая партия, готовая взяться за оружие для возведения на престол великой княжны Елизаветы Петровны… Нолькен также пишет, что весь этот план задуман и окончательно улажен между ним и агентами великой княжны и при помощи французского посла маркиза де ла Шетарди, что все переговоры между ними и великой княжной велись через француза-хирурга (Лестока. – Е. А.), состоящего при ней с самого детства».

    Английский посол Финч вручил послание правительства Его Величества короля Георга II Остерману и Антону Ульриху. Оба государственных мужа благодарили, кивали, соглашались, но фактически ничего не сделали. Как известно, в нашей стране никогда и в грош не ставили дружеские предупреждения из-за границы о готовящихся мятежах, войнах, заговорах. Да и мудрый Остерман, вероятно, искренне не верил, что эта изнеженная и капризная красавица, прожигательница жизни способна на такое мужское, в стиле Миниха, предприятие – переворот. Нет, глупости! Но все оказалось не так, как предполагал Остерман. Напуганная откровениями простодушной Анны, в ночь на 25 ноября 1741 года Елизавета решилась: она надела кирасу, поехала в казарму преображенцев и затем… захватила Зимний.

    «Ах, мы пропали!»

    Анна Леопольдовна проснулась от шума и грохота солдатских сапог. За ней пришли. Есть две версии ареста Брауншвейгской фамилии. По первой, Елизавета вошла в спальню правительницы и разбудила ее словами: «Сестрица, пора вставать!» В постели рядом с Анной лежала Жулька. По другой, более правдоподобной версии, цесаревна, убедившись, что дворец блокирован, послала отряд гренадер на второй этаж арестовывать правительницу, а сама дожидалась внизу «благополучной резолюции и виктории». Ведь встречаться с племянницей Елизавете вряд ли хотелось.

    Увидев солдат, Анна вскричала: «Ах, мы пропали!» По всем источникам видно, что сопротивления она не оказывала, безропотно оделась, села в приготовленные сани и позволила отвезти себя во дворец Елизаветы, что стоял у Марсова поля. Один из современников рассказывает о скверном предзнаменовании: незадолго до переворота при встрече с Елизаветой правительница оступилась и на глазах присутствующих упала перед ней на колени. Предзнаменование сбылось. Антону Ульриху одеться не позволили и полуголого снесли вниз, к саням. Надо полагать, что это было сделано умышленно: подобным же образом поступили и с Бироном, а затем с его братом Густавом. Расчет был прост – без мундира и штанов не очень-то покомандуешь, будь ты хоть генералиссимус.

    Не все обошлось гладко при «аресте» годовалого императора. Солдатам был дан приказ взять ребенка, но лишь дождавшись, когда он проснется. Так около часа они и простояли молча у колыбели, пока мальчик не открыл глаза и не закричал от страха при виде свирепых физиономий гренадеров. В суматохе сборов в опочивальне уронили на пол четырехмесячную сестру царя, Екатерину. Она, как выяснилось потом, из-за этого потеряла слух. Но на эти мелочи никто не обращал внимания. Ивана бережно перевезли к Елизавете, и она, взяв его на руки, якобы сказала: «Малютка, ты ни в чем не виноват!» Она крепко прижимала к груди этого ребенка – свой приз, своего врага, свою судьбу.

    Хотя Елизавета захватила власть, положение ее было крайне неустойчиво: она не имела поддержки среди знати, были поначалу сомнения в верности армии и гвардии (ведь за ней пошло всего триста солдат и ни одного офицера). Неясно было, что же делать с императором и его родителями. Переворот получился бескровным, не было никакого штурма дворца, при котором могли бы якобы случайно погибнуть члены Брауншвейгской фамилии.

    Елизавета понимала, что она узурпатор, ибо, захватив власть, она свергла законного императора, получившего трон по завещанию Анны Иоанновны, составленному согласно петровскому Уставу о наследии престола 1722 года. Не имела Елизавета прав на престол и по Тестаменту 1727 года Екатерины I, своей матери. Это завещание открывало дорогу к трону не Елизавете, а ее племяннику – сыну ее старшей сестры Анны, герцогу Голштинскому Карлу Петеру Ульриху, которому было в ту пору тринадцать лет. Не могла Елизавета не учитывать и тесных связей Антона Ульриха с правящими домами Европы: одна его сестра была замужем за прусским королем Фридрихом II, другая – за датским королем Христианом VI.

    Раздумья новой императрицы были недолги. 28 ноября огласили манифест о высылке свергнутого императора, его сестры и родителей за границу, в столицу Курляндии, что было связано исключительно с «особливой природной милостью» Елизаветы, ее желанием, как она сказала Шетарди, «заплатить добром за зло». В чем же состояло зло, причиненное крошечным мальчиком своей троюродной бабушке, – об этом никто не говорил. В ту же ночь, в два часа, санный обоз с большим конвоем под командой генерал-полицмейстера В. Ф. Салтыкова по рижской дороге поспешно покинул Санкт-Петербург.

    Ранненбург или Оренбург – не все ли им равно?

    Перед отъездом Салтыков получил инструкцию, согласно которой экс-императора надлежало везти как можно быстрее через Нарву, Дерпт, Ригу до Митавы, оказывая «их светлостям должное почтение, респект (уважение. – Е. А.) и учтивость». Не успел поезд из многих крытых возков отъехать от Петербурга, как Салтыков одну за другой получил две новые инструкции, требовавшие от него совершенно противоположного: «Ради некоторых обстоятельств то (то есть быстрая езда до Митавы. – Е. А.) отменяется, а имеете вы путь ваш продолжать как возможно тише и держать роздыхи на одном месте дни по два», а в Нарве – не менее восьми – десяти дней и, доехав до Риги, ждать указа.

    «Некоторые обстоятельства» заключались в том, что Елизавета пожалела о своем великодушном поступке. Более опытные ее сподвижники вопрошали: «А не произойдет ли какого замешания, когда император Иван окажется в чужих краях?» К тому же Елизавета опасалась, как бы отец Антона Ульриха герцог Брауншвейгский вместе с герцогом Мекленбургским, родным дядей Анны Леопольдовны, не воспрепятствовали проезду через их владения герцога Голштинского Карла Петера Ульриха, выписанного императрицей в Россию примерно в то же время. К тому же прусская королева Елизавета Христина – жена Фридриха II – была, как уже говорилось, сестрой Антона Ульриха.

    Словом, Елизавете Петровне нужны были заложники. Вероятно, вскоре у нее созрело желание вообще оставить в России брауншвейгское семейство – иначе непонятно, зачем в Риге Анну Леопольдовну заставили присягнуть на верность Елизавете за себя и за детей. В присяге говорилось: «Хочу и должен Е. И. В… верным, добрым и послушным рабом и подданным быть». Короче говоря, на них продолжали смотреть как на российских подданных.

    Постепенно режим содержания семьи начали ужесточать: строго следили за возможными контактами, перепиской. От «респекта и учтивости» не осталось и следа. В конце 1742 года всех арестантов перевели в Динамюнде – неприступную крепость на Даугаве. Стало окончательно ясно, что клетка захлопнулась навсегда. В январе 1744 года Салтыков получил указ отправить всю семью в глубь России – в Ранненбург (ныне Чаплыгин Липецкой области), причем «отписать, в сердитом или в довольном виде принцесса и муж ее явились при отправлении из Динамюнде». Генерал-полицмейстер сообщал, что когда члены семьи увидели, что их намереваются рассадить по нескольким повозкам, то «с четверть часа поплакали». Они, вероятно, думали, что их хотят разлучить.

    Начальник конвоя капитан М. Д. Вындомский по ошибке повез арестантов не в Ранненбург, а в Оренбург (известно, что география – наука не дворянская!), и только в дороге маршрут был уточнен. Ранненбург был городом-крепостью, который Меншиков создал для себя. Отсюда осенью 1727 года он отправился дальше на восток – в Сибирь. Теперь пришла очередь Брауншвейгской фамилии – ее недолго держали в Ранненбурге. В конце августа 1744 года сюда прибыл личный посланник императрицы, майор гвардии Н. А. Корф с секретным указом…

    Совершенное отчаяние

    Корф должен был ночью отнять у родителей Ивана Антоновича и передать его капитану Миллеру, которому приказали везти четырехлетнего малыша в закрытом возке на Соловки, никому его не показывая и не выпуская из возка ни на минуту. Особо примечательно, что Миллер должен был называть мальчика новым именем – Григорий. Не было ли в этом намека на Лжедмитрия I – Григория Отрепьева?

    Корф, судя по его письмам, не был тупым служакой-исполнителем. Он, понимая, что его руками делается недоброе дело, запрашивал, как поступить с ребенком, если он будет «неспокоен разлучением с родителями». Корфу жестко предписали из Петербурга: «Поступать по указу!» Второй запрос Корфа был о ближайшей подруге правительницы – Юлии Менгден. Он писал: «Если разлучить принцессу с ее фрейлиной, то она впадет в совершенное отчаяние». В столице оказались глухи к доброте Корфа – ему повелели немедленно отвезти арестованных на Соловки, а Менгден оставить в Ранненбурге. Что пережила Анна, когда ее разлучили с болевшим тогда сыном, и особенно с Юлией, трудно представить. Ведь, уезжая из Петербурга, Анна в ответ на обещание императрицы исполнить ее желание, попросила: «Не разлучайте с Юлией!» Скрепя сердце Елизавета тогда дала согласие. И вот теперь она его отменила.

    Корф докладывал, что известие о разлучении подруг, о предстоящем путешествии, как они полагали – в Сибирь, всех как громом поразило. «Эта новость повергла их в чрезвычайную печаль, обнаружившуюся слезами и воплями. Несмотря на это и на болезненное состояние принцессы (она была беременна. – Е. А.), они отвечали, что готовы исполнить волю государыни». По раскисшим осенним дорогам, в непогоду, холод и снег арестантов отправили в путь.

    Император Иван Антонович с фрейлиной Юлианой фон Менгден


    Вся эта издевательская жестокость скорее всего не была продиктована государственной необходимостью или опасностью, исходившей от арестантов. Здесь отчетливо видны пристрастия Елизаветы. Именно ненавистью дышит письмо императрицы к Корфу в марте 1745 года, когда Юлию и Анну уже разделяли сотни верст: «Спроси Анну, кому розданы алмазные вещи ее, из которых многие не оказываются [в наличии]. А ежели она, Анна, запираться станет, что не отдавала никому никаких алмазов, то скажи, что я принуждена буду Жульку розыскивать (то есть пытать. – Е. А.), то ежели ей жаль, то она ее до того мучения не допустит».

    Раньше Елизавета так же долго терзала Анну вопросами о каком-то драгоценном опахале с красными камнями и бриллиантами, которое она не может никак найти. Предвзятость императрицы видна и в письме к Салтыкову от 1 октября 1742 года. «Господин генерал! – писала она. – Уведомились мы, что принцесса Анна вас бранит», – и требовала разобраться. Василий Федорович отвечал: «У принцессы я каждый день поутру бываю, токмо кроме ея учтивства никаких противностей, как персонально, так и чрез… офицеров ничего не слыхал, а когда ей что потребно, о том с почтением меня просит». Надо полагать, ответ Салтыкова не понравился Елизавете – ее ревнивой злобе не было предела.

    Брауншвейгская семья ехала почти два с половиной месяца, но дальше Шенкурска возки из-за бездорожья продвинуться не смогли. Корф взмолился: нужно прекратить это немыслимое путешествие и хотя бы на зиму поселить арестантов, например, в Холмогорах, в пустующем архиерейском доме. Елизавета с неохотой согласилась. Весной следующего года решили, что Холмогоры будут не хуже, вернее, не лучше Соловков, и узников оставили в архиерейском доме. Началось долгое-долгое холмогорское заточение.

    «Известная особа», ставшая в гробу «благоверной принцессой»

    Анна Леопольдовна недолго прожила в Холмогорах. Она приехала туда с мужем и двумя дочерьми, Екатериной и Елизаветой, родившейся в 1743 году в Динамюндской крепости. 19 марта 1745 года Анна родила сына Петра, а 27 февраля 1746 года – Алексея. Появление на свет принцев радости у императрицы, понятно, не вызвало. Получив рапорт о рождении Алексея, Елизавета «изволила, прочитав, оный рапорт разодрать».

    Понять раздражение Елизаветы можно, ведь согласно указу, подписанному Анной Иоанновной перед смертью, в случае если Иван «прежде возраста своего и не оставя по себе законнорожденных наследников преставится», престол должен был перейти к «первому по нем принцу, брату его от нашей любезной племянницы… Анны и от светлейшего принца Антона Ульриха, а в случае и его преставления» – к другим законным, «из того же супружества рождаемым принцам». Кроме того, сразу же после рождения 26 июля 1741 года принцессы Екатерины Антоновны был издан манифест, распространявший норму этого указа и на детей женского пола.

    Рождение детей бывшей правительницы тщательно скрывали, коменданту их тюрьмы запрещалось даже упоминать о детях и «какого полу они». Даже после кончины Анны Елизавета, потребовав от принца сообщить подробности о смерти жены, предупреждала, чтобы он конспирации ради «только писал, какою болезнью умерла, и не упоминал бы о рождении принца». Но, как часто бывало в России, о принцах можно было узнать уже на холмогорском базаре, о чем свидетельствуют многие документы. И слухи эти, весьма сочувственные к узникам, широко расходились по сотням других базаров и торжков – нельзя же забывать, что всероссийский рынок к этому времени если не сложился, то, несомненно, складывался вполне успешно.

    Следом за рапортом о рождении принца Алексея, так огорчившем Елизавету, в столицу пришло известие о последовавшей 7 марта 1746 года смерти Анны от послеродовой горячки. В официальных документах для сохранения тайны была указана иная болезнь – «огневица», то есть жар, общее воспаление. Комендант Гурьев должен был действовать по присланной еще весной 1745 года инструкции: «Ежели, по воле Божией, случится иногда из известных персон кому смерть, особливо же принцессе Анне или принцу Иоанну, то, учиня над умершим телом анатомию и положа в спирт, тотчас то мертвое тело к нам прислать с нарочным офицером».

    18 марта поручик Писарев доставил тело правительницы в Петербург, точнее, в Александро-Невский монастырь. В официальном извещении о смерти Анны Леопольдовны она была названа «благоверною принцессою Анною Брауншвейг-Люнебургскою». Титула правительницы-государыни, великой княгини за ней не признавали, равно как и титула императора за ее сыном. В служебных документах чаще они упоминались как безымянные «известные особы». И вот Анна после смерти стала «благоверной принцессой».

    Хоронили ее как второстепенного члена семьи Романовых. На утро 21 марта были назначены панихида и погребение. В Александро-Невский монастырь съехались все знатнейшие чины государства – всем хотелось взглянуть на эту женщину, о драматической судьбе которой было так много слухов и пересудов. Говорят, что, стоя у гроба Анны, Елизавета всплакнула. Может быть, эти слезы и не были притворными – грех есть грех.

    Анну Леопольдовну предали земле в Благовещенской церкви, где ранее похоронили ее бабушку Прасковью Федоровну и мать Екатерину Иоанновну. До сих пор сохранилась белая мраморная плита над ее гробницей. Так 21 марта 1746 года три женщины, связанные родством и любовью друг к другу – царица Прасковья, «Катюшка-свет» и несчастная Анна Леопольдовна, – соединились навек в одной могиле.

    «Он возбуждал к себе сострадание»

    Умирая в архиерейском доме в Холмогорах, Анна не ведала, что ее первенец уже целый год живет с ней рядом, за глухой стеной. Мы не знаем, как капитан Миллер вез мальчика и что он отвечал ребенку, отнятому у родителей, все эти долгие недели, которые они провели в одном возке, но известно, что Ивана Антоновича привезли в Холмогоры втайне от семьи и поселили в изолированной части дома. Вероятно, комната-камера Ивана была устроена так, что никто, кроме Миллера и его слуги, пройти к императору не мог. Содержали его строго. Миллер запрашивал Петербург: «Когда жена к нему [Миллеру] приедет, допускать ли [ее] младенца видеть?» В этом было отказано. Ивану, по-видимому, так и было суждено за всю оставшуюся жизнь не увидеть ни одной женщины, кроме двух императриц – Елизаветы и Екатерины II.

    Многие факты говорят о том, что, разлученный с родителями в четырехлетнем возрасте, Иван был нормальным, резвым мальчиком. Нет сомнения и в том, что он знал, кто он такой. Примечательно письмо Елизаветы к охранявшему арестантов в Динамюнде В. Ф. Салтыкову от 11 ноября 1742 года (ребенку в это время два года): «Господин генерал! Уведомились мы, что… принц Иоанн, играючи с собачкою, бьет ее по лбу, а как его спросят: „Кому-де, батюшка, голову отсекаешь?“, то он ответствует, что Василью Федоровичу». Полковник Чертов, готовивший на Соловках узилище для мальчика, получил инструкцию наблюдать за Иваном, чтобы «в двери не ушел или от резвости в окошко не выскочил». Позже, уже в 1759 году, то есть когда Иван сидел в Шлиссельбурге, офицер Овцын рапортовал, что узник называл себя императором и говорил: «Никого не слушаюсь, разве сама императрица прикажет».

    Рассказывают также о многочасовой беседе Ивана с Петром III в 1762 году. Когда император спросил экс-императора: «Кто ты таков?», тот отвечал: «Император Иоанн». «Кто внушил тебе эти мысли?» – продолжал Петр. «Мои родители и солдаты», – отвечал узник, который помнил мать и отца и рассказал об офицере Корфе, который был с ним добр и даже разрешал ходить на прогулку.

    Все это говорит о том, что Иван вовсе не был дебилом, идиотом, как его порой изображают. Значит, его детство, отрочество, юность, проведенные в холмогорском заточении, были подлинной пыткой, страшным мучением. Вероятно, сидя в темнице, он слышал лишь шумы за стенами своей комнаты, видел лишь своих тюремщиков – коменданта архиерейского дома и его служителя, которые почему-то называли его Григорием и не отвечали ни на один вопрос, обращаясь с ним грубо и бесцеремонно. Сохранилось упоминание о деле по поводу «учиненных человеком его (то есть Миллера. – Е. А.) младенцу продерзостях».

    Конечно, Елизавета была бы рада узнать, что тело ее соперника везут в Петербург. Врач императрицы Лесток авторитетно говорил в феврале 1742 года французскому посланнику Шетарди, что Иван мал не по возрасту и что он «должен неминуемо умереть при первом серьезном нездоровье». Но природа оказалась гуманнее царицы – она дала младенцу возможность выжить. В 1748 году у восьмилетнего мальчика начались оспа и корь. Комендант, видя всю тяжесть его состояния, запросил Петербург, можно ли допустить к ребенку врача, а если будет умирать, то и священника. Ответ был недвусмысленный: допустить можно, но только монаха и только в последний час для приобщения Святых Тайн. Иначе говоря – не лечить, пусть умирает!

    Один из современников, видевший Ивана, когда тому было больше двадцати лет, писал: «Иоанн был очень белокур, даже рыж, роста среднего, очень бел лицом, с орлиным носом, имел большие глаза и заикался. Разум его был поврежден, он говорил, что Иоанн умер, а он же сам – Святой Дух. Он возбуждал к себе сострадание, одет был худо». О «повреждении разума» скажем чуть ниже особо, а сейчас отметим, что Иван прожил в Холмогорах до начала 1756 года, когда неожиданно, глухой ночью, его – тогда пятнадцатилетнего юношу – вывезли в Шлиссельбург, а в Холмогорах солдатам и офицерам приказали усилить надзор за Антоном Ульрихом и его детьми – «смотреть наикрепчайшим образом, чтобы не учинили утечки».

    Последствия аудиенции сибирского мужика в Сан-Суси

    Обстоятельства, сопровождавшие поспешный перевод секретного узника в Шлиссельбург, до сих пор остаются таинственными. Летом 1755 года на русско-польской границе был пойман некто Иван Зубарев, тобольский посадский, беглый преступник. Он дал такие показания, что его делом стали заниматься первейшие чины империи. Зубарев рассказал, что он, бежав из-под стражи за границу, оказался в Кенигсберге. Здесь его пытались завербовать в прусскую армию, а затем он попал в руки известного нам адъютанта Манштейна, который к этому времени стал генерал-адъютантом короля Фридриха II. Манштейн повез Зубарева в Берлин, а потом в Потсдам. По дороге его познакомили с принцем Фердинандом, братом Антона Ульриха, видным полководцем Фридриха II. Этот принц уговорил его пробраться в Холмогоры и известить Антона Ульриха о том, что весной 1756 года к Архангельску придут «под видом купечества» военные корабли и попытаются «скрасть Ивана Антоновича и отца его». Зубарева якобы познакомили и с капитаном – начальником предстоящей экспедиции.

    Кроме того, Зубарев должен был возбудить к возмущению раскольников, прельщая их именем царя Ивана. Как рассказывал Зубарев, Манштейн говорил: «А как-де мы Ивана Антоновича скрадем, то уж тогда чрез… старцов сделаем бунт, чтобы возвести Ивана Антоновича на престол, ибо-де Иван Антонович старую верулюбит».

    Через два дня тобольскому посадскому во дворце Сан-Суси дал аудиенцию сам Фридрих II, наградивший его деньгами и чином полковника. После этого Манштейн, снабдив Зубарева золотом и специальными медалями, которые мог узнать Антон Ульрих, отправил его через польскую границу. В Варшаве тот посетил прусского посланника и, заручившись его поддержкой, двинулся через русскую границу, при переходе которой и попался.

    История, рассказанная Зубаревым, отчаянным авантюристом и проходимцем, загадочна. Наряду с совершенно фантастическими подробностями своего пребывания в Пруссии он приводит сведения абсолютно достоверные, говорящие о том, что, возможно, сибиряк побывал-таки во дворце Сан-Суси. К тому же настораживает, что постоянным героем его рассказов, организатором всей авантюры выступает Манштейн. Это чрезвычайно важно. Как только Елизавета взошла на престол, Манштейн уехал в Пруссию и поступил на королевскую службу. Дело это по тем временам было обычным. Но русское правительство настойчиво требовало возвращения Манштейна, а потом суд заочно приговорил его к смертной казни за дезертирство. Между тем бывший адъютант Миниха сделал карьеру у Фридриха, став его главным советником по русским делам.

    Примечательно, что Зубарев рассказал и о встрече с фельдмаршалом Кейтом, который, как и Манштейн, долго служил в России, а потом тоже перешел на службу к Фридриху II. Отбрасывая явные домыслы Зубарева об Иване Антоновиче – «царе старообрядцев», в которых отразились слухи, ходившие в народе о заточенном в темницу императоре, пострадавшем «за старую веру», мы можем предположить, что с помощью Зубарева Фридрих II задумал освободить своих родственников из заточения.

    Возможно, что весь этот план был предложен пруссакам самим авантюристом Зубаревым. Один из свидетелей по делу показал, что Зубарев, приехав с товарищами в Кенигсберг, спросил у прусских солдат, где находится ратуша, а потом сказал: «Прощайте, братцы, запишусь я в жолнеры (солдаты. – Е. А.) и буду просить, чтоб меня повели к самому прусскому королю: мне до него, короля, есть нужда!» Думаю, эта-то нужда и привела Зубарева на аудиенцию в Сан-Суси. И Манштейн, а за ним и Фридрих II решили рискнуть деньгами – вдруг замысел освободить брауншвейгскую фамилию осуществится?

    Но дело Зубарева все равно остается темным. Следственные материалы о нем резко обрываются, и нет никаких сведений о наказании авантюриста. Впрочем, уже в наше время стало известно, что после всех описанных событий в Тобольске всплыл некий дворянин Зубарев и зажил своим домком. Возможно, что вся эта история была хорошо устроенной провокацией. Слухи о симпатиях дворянства к Ивану достигали ушей Елизаветы, и в ее окружении было решено спровоцировать заграничных родственников опального царя на какие-то действия. А это могло, по мысли властей, заставить проявить себя и сторонников Ивана внутри России. Известно дело некоего Зимнинского в Тайной канцелярии. Он признался, что говорил: «Дай-де Бог страдальцам нашим счастья и для того многие партии его (Ивана. – Е. А.) держат… а особливо старое дворянство все головою». Известно также, что в Берлин посылали из России некоего «надежного человека». Все это наводит на мысль, что Зубарев действовал по заданию властей и потом в награду получил дворянство, которого прежде тщетно добивался.

    Как бы то ни было, 26 января 1756 года комендант архиерейского дома получил указ немедленно и тайно вывезти Ивана в Шлиссельбург, причем предписывалось, «чтобы не подать вида о вывозе арестанта… накрепко подтвердить команде вашей, кто будет знать о вывозе арестанта, чтобы никому не сказывали».

    Несчастнейшая из человеческих жизней

    Иван Антонович прожил в Шлиссельбурге в особой казарме под присмотром специальной команды еще восемь лет. Можно не сомневаться, что его существование вызывало постоянную головную боль у трех сменивших друг друга властителей. Свергнув малыша в 1741 году, Елизавета взяла на свою душу этот грех. Но умирая, она передала его Петру III, а тот – своей жене-злодейке Екатерине II. И что делать с этим человеком, не знал никто.

    Слухи о жизни Ивана Антоновича в темнице, о его мученичестве «за истинную веру» не исчезали в народе и вызывали серьезное беспокойство властей. Известно, что однажды, в 1756 году, Ивана привезли в Петербург, в дом Ивана Шувалова, где Елизавета увидела его впервые за пятнадцать лет. В марте 1762 года Петр III ездил в Шлиссельбург и разговаривал с узником. Вскоре после своего вступления на престол, в августе 1762 года, приезжала к нему и Екатерина II.

    Этому визиту предшествовала довольно любопытная история. 29 июня 1762 года, на следующий день после свержения Петра III, Екатерина распорядилась вывезти Ивана Антоновича, названного в указе «безымянным колодником», в Кексгольм, а в Шлиссельбурге срочно «очистить самые лучшие покои и прибрать по известной мере по лучшей опрятности». Нетрудно понять, что у Екатерины было намерение поместить в Шлиссельбурге нового узника, очередного экс-императора, Петра III. Майор Силин в начале июля вывез Ивана на барке, но бурная Ладога проявила свой нрав – в тридцати верстах от Шлиссельбурга судно разбилось, узник и конвой едва спаслись, пришлось вернуться в крепость. Тут как раз произошло убийство свергнутого императора в Ропше, и везти его нужно было не в Шлиссельбург, а в Александро-Невский монастырь – в усыпальницу.

    Но Екатерина об Иване Антоновиче не забывала. Она хотела найти ему место поглуше и поспокойнее. Императрица писала своему ближайшему советнику графу Никите Ивановичу Панину: «Главное, чтоб из рук не выпускать, дабы всегда в охранении от зла остался, только постричь ныне и переменить жилище в не весьма близкой и в не весьма отдаленный монастырь, особенно где богомолья нет», – например, в Муромских лесах, в Новгородской епархии или в Коле, то есть на Кольском полуострове. Но осуществить этот замысел не удалось.

    Нет сомнения, что Иван производил тяжелое впечатление на своих высоких визитеров. Он был, как писали охранявшие его капитан Власьев и поручик Чекин, «косноязычен до такой степени, что даже и те, кои непрестанно видели и слышали его, с трудом могли его понимать. Для сделания выговариваемых им слов хоть несколько вразумительными он принужден был поддерживать рукою подбородок и поднимать его кверху». И далее тюремщики пишут: «Умственные способности его были расстроены, он не имел ни малейшей памяти, никакого ни о чем понятия, ни о радости, ни о горести, ни особенной к чему-либо склонности». В манифесте о смерти Ивана Екатерина тоже утверждает: «С чувствительностью Нашею [Мы] увидели в нем, кроме весьма ему тягостного и другим почти невразумительного косноязычества, лишение разума и смысла человеческого».

    Важно заметить, что сведения о сумасшествии Ивана идут от офицеров охраны и их начальников. И те и другие были небольшими специалистами в психиатрии. Английский посланник писал в 1764 году о секретной беседе с графом Паниным, который только для него (и соответственно – для английского правительства) «раскрыл тайну» бывшего императора: «Ему случалось в разные времена видеть принца… он всегда находил его рассудок совершенно расстроенным, а мысли его вполне спутанными и без малейших определенных представлений. Это совпадает с общим мнением о нем, но сильно расходится с отзывом, слышанным мною насчет подробного свидания его с покойным императором [Петром III]. Государь этот… заметил, что разговор его был не только рассудителен, но даже оживлен». В самом деле, разговор Ивана Антоновича с Петром III, изложенный выше, не свидетельствует в пользу версии об узнике-безумце.

    Представить Ивана сумасшедшим было выгодно власти. С одной стороны, это оправдывало суровость его содержания – ведь тогда психически больных за людей не признавали и держали в тесных «чуланах» на цепях или в дальних монастырях. С другой стороны, это в какой-то степени оправдывало его убийство: психически больной себя не контролирует и легко может стать игрушкой в руках авантюристов. Конечно, сомневаясь в компетентности и объективности тюремщиков, Панина, Екатерины II, мы должны помнить, что двадцатилетнее заключение не могло способствовать развитию личности ребенка. Для личности Ивана одиночество и то, что врачи называют «педагогической запущенностью», оказались губительны. Скорее всего, он не был ни идиотом, ни сумасшедшим, каким представляет его официальная версия властей. Его жизненный опыт был деформированным и дефектным.

    В доказательство безумия Ивана тюремщики пишут о его неадекватной, по их мнению, реакции на действия охраны: «В июне [1759 года] припадки приняли буйный характер: больной кричал на караульных, бранился с ними, покушался драться, кривлял рот, замахивался на офицеров». Между тем известно, что офицеры охраны наказывали его – лишали чая, теплых вещей, наверно, и бивали втихомолку за строптивость и уж наверняка дразнили, как собаку. Об этом есть сообщение офицера Овцына, писавшего в апреле 1760 года: «Арестант здоров и временем безпокоен, а до того его доводят офицеры (охранники Власьев и Чекин. – Е. А.), всегда его дразнят». Для Ивана охранники были мучителями, которых он ненавидел, и его брань была естественной реакцией психически нормального человека.

    «Положение Ивана было ужасно, – пишет современник. – Небольшие окна его каземата были закрыты, дневной свет не проникал сквозь них, свечи горели непрестанно, с наружной стороны темницы находился караул. Не имея при себе часов, арестант не знал время дня и ночи. Он не умел ни читать, ни писать, одиночество сделало его задумчивым, мысли его не всегда были в порядке».

    К этому можно еще добавить отрывок из инструкции коменданту, которую составил в 1756 году начальник Тайной канцелярии граф Александр Шувалов. В ней предписывалось «арестанта из казармы не выпускать, когда ж для убирания в казарме всякой нечистоты кто впущен будет, тогда арестанту быть за ширмами, чтоб его видеть не могли». В 1757 году последовало уточнение: «В инструкции вашей упоминается, чтоб в крепость, хотя б генерал приехал, не впускать, еще вам присовокупляется – хотя б и фельдмаршал и подобный им, никого не впущать и объявить, что без указа Тайной канцелярии не велено».

    Неизвестно, сколько бы тянулась эта несчастнейшая из несчастных жизней, если бы не произошло трагедии 1764 года.

    «Пресечь пресечением жизни одного»

    Ночью 4 июля 1764 года жители Шлиссельбурга вдруг услышали в крепости ожесточенную стрельбу. Там была совершена неожиданная попытка освободить секретного узника Григория. Предприятием руководил подпоручик Смоленского полка Василий Мирович. Осенью 1763 года он, служа в столице, узнал историю императора-узника. Жизненные неудачи и зависть мучили этого двадцатитрехлетнего офицера. Он хотел богатства, но на две его челобитные о возвращении некогда отписанных у его деда – сподвижника Мазепы – имений он получил отказы. Он хотел известности, но его (как он потом рассказывал) даже не пускали во дворец как унтер-офицера и выгнали из придворного театра, когда в него вошла окруженная блестящей свитой Екатерина II. Позже графу Панину на вопрос о причинах столь отчаянного поступка он прямо сказал: «Для того чтобы быть тем, чем ты стал!»

    Мирович со своим приятелем Аполлоном Ушаковым разработали план операции: заступив начальником караула в крепости, Мирович вскоре получит из рук прибывшего нарочного (Ушакова) «указ» об освобождении Ивана и отвезет бывшего императора на шлюпке в столицу. Там он поднимет заранее составленными от имени Ивана манифестами, присягой и другими указами народ и солдат, займет Петропавловскую крепость, приведет к присяге полки и учреждения.

    Но сообщника послали в командировку, во время которой он утонул, переправляясь через реку. Мирович начал действовать в одиночку. Почти сразу же после вступления в командование караулом крепости в ночь с 4 на 5 июля он поднял солдат в ружье по тревоге, приказал закрыть ворота крепости, арестовал коменданта и двинул свое войско на казарму, в которой сидел Иван. На окрик охраны подпоручик вместо пароля ответил: «Иду к государю!» Завязалась перестрелка. Мирович приказал притащить пушку, что и было исполнено. Это решило дело: охрана сложила оружие. «И мы, – писали в своем рапорте Власьев и Чекин, – видя [неприятеля] превосходную силу, арестанта… умертвили».

    Действовали они согласно данной им инструкции, которая предусматривала и такой вариант развития событий. До нас дошли жуткие подробности убийства: Власьеву и Чекину не удалось сразу убить Ивана Антоновича. Раненный в ногу первым ударом шпаги, он отчаянно сопротивлялся, в спешке и панике его кололи куда попало, пока Власьев не нанес смертельный удар. Ворвавшийся в казарму Мирович увидел тело Ивана, приказал положить его на кровать и на ней вынести его во двор. Плача, он поцеловал покойному руку и ногу и сдался Власьеву.

    Через полтора месяца бунтовщика казнили – отсекли голову. По свидетельству Державина, народ, огромной толпой облепивший Обжорный рынок – место казни и мост через ближайшую канаву, почему-то ждал, что Екатерина помилует преступника, и, «когда увидел голову в руках палача, единогласно ахнул и так содрогнулся, что от сильного движения мост поколебался и перила обвалились». Вечером тело сожгли вместе с эшафотом. Примкнувших к бунту солдат прогнали сквозь строй. Сам же истинный мученик российской истории был по указу Екатерины тайно похоронен «в особенном месте» в крепости. Так он и лежит где-то под нашими ногами, когда мы гуляем по двору Шлиссельбургской крепости.

    История с убийством Ивана Антоновича вновь ставит извечную проблему соответствия морали и политики. Две правды – Божеская и государственная – сталкиваются здесь в неразрешимом конфликте. Получается так, что смертный грех убийства может быть оправдан, если это предусматривает инструкция, «присяжная должность», если грех этот совершается во благо государства, ради безопасности больших масс людей. Противоречие неразрешимое. Мы не можем с порога отвергать утверждение манифеста Екатерины, оправдывающее Власьева и Чекина как верных присяге офицеров, сумевших «пресечь пресечением жизни одного, к несчастью рожденного», неизбежные бесчисленные жертвы в случае удачи авантюры Мировича. Из следственного дела видно, что солдаты пошли за подпоручиком не задумываясь, власть же Екатерины в начале ее царствования была непрочна, и известие об освобождении Ивана могло бы вызвать брожение столичной гвардии.

    Настроения солдат, которых поднял за собой Мирович, не могли не насторожить власти. Как выяснилось на следствии, в ответ на призывы подпоручика караульные отвечали: «Ежели солдатство будет согласно, то и мы согласны». «Солдатство» оказалось «согласно», и кровь в Шлиссельбурге пролилась. Неслучайно Екатерина писала Панину: «Весьма кажется нужно смотреть, в какой дисциплине находится Смоленский полк», в котором служил Мирович. По сообщениям иностранных дипломатов, правительству пришлось привести в боевое состояние полевые полки в Петербурге как противовес неспокойной гвардии. А как бы повело себя «солдатство», если бы вдруг экс-император Иван вместе с Мировичем прибыл в Петербург, и сколько бы тогда пролилось крови – не знает никто. Может быть, авантюра Мировича удалась бы не менее успешно, чем авантюра «Петра III» – Емельяна Пугачева.

    Тем не менее сомнения в действиях власти появлялись даже у судей Мировича. Английский посланник писал, что Екатерина II была встревожена процессом, «многое было очень неприятно императрице, так, например, ревность некоторых судей, пытавшихся поднять вопрос о том, правы ли были офицеры, убивая Иоанна».

    Спустя несколько дней после драматических событий в Шлиссельбурге дипломатическим представителям России за границей было направлено циркулярное письмо графа Панина о произошедшем. Что же узнали из него посланники и резиденты? Их ставили в известность, что «содержался от некоторого времени в той крепости один арестант по имени Безымянного, который в причине своего ареста соединял со штатским резоном резон и совершенного юродства в своем уме и потому был поручен особливому хранению двух состарившихся в службе обер-офицеров, при которых под их командою был малый от гарнизона пикет».

    Далее кратко рассказывалось о попытке тоже безымянного караульного подпоручика освободить узника, «но, получа такое супротивление своему изменческому предприятию, какого только от верных и заслуженных офицеров ожидать было должно, наконец [он] взят и арестован тою собственною командою». Посланников заверяли, что попытка освобождения арестанта Безымянного – это не следствие «знатного заговора», а безумная авантюра «от отчаяния молодого промотавшегося и оттого в фанатизм впавшего» одиночки. Письмо завершалось предписанием: «Сообщая вам сие, прошу я вас делать из онаго такое употребление, какое разсудите вы за полезное для службы Ея Императорского Величества и уничтожения всяких ложных разглашений, в коих, конечно, не будет недостатков».

    Можно представить себе задумчивость, которая охватила русских дипломатов при чтении этого не просто туманного, но дивного по содержанию правительственного документа. Кто такой «Безымянный», что за «штатский резон» и для чего неизвестному, где-то промотавшемуся подпоручику, впавшему в фанатизм, нужно было освобождать загадочного узника? Ну хотя бы сказали правду, чтобы увереннее врать, опровергая неизбежную клевету неприятелей России!

    Нет, это слишком просто! Вот придут местные газеты – и посланники России узнают из них, что подпоручик Мирович 4 июля пытался освободить находившегося в заточении экс-императора Ивана VI и при этом офицеры охраны убили узника, а Мирович был арестован. И уже после этого можно будет смело врать мировой общественности, что ничего подобного никогда не было. Как это нам, живущим в XXI веке, до боли знакомо, как все узнаваемо!

    «Известная комиссия в Холмогорах»

    Кажется, что смерть Ивана Антоновича обрадовала Екатерину II и ее окружение. Никита Панин писал императрице: «Дело было произведено отчаянною ухваткою, которое несказанно похвальною резолюциею капитана Власьева и поручика Чекина пресечено». Екатерина отвечала: «Я с великим удивлением читала ваши рапорты и все дивы, происшедшия в Шлиссельбурге: руководство Божие чудное и неиспытанное есть!» Одним словом, по известной присказке: нет человека – нет проблемы. Власьев и Чекин получили награду – по семи тысяч рублей – и полную отставку.

    Конечно, «проблема» была решена, но не вся: «известная комиссия в Холмогорах» – так назывались в официальных документах узники архиерейского дома – продолжала «работать». Семья принца Антона Ульриха (он сам, две дочери и два сына) по-прежнему жила там. Дом стоял на берегу Двины, которая чуть-чуть виднелась из одного окна, был обнесен высоким забором, замыкавшим большой двор с прудом, огородом, баней и каретным сараем. Мужчины жили в одной комнате, а женщины – в другой, и «из покоя в покой – одни двери, покои старинные, малые и тесные». Другие помещения были заполнены солдатами, многочисленной прислугой принца и его детей.

    Принц Антон Ульрих Брауншвейгский


    Живя годами, десятилетиями вместе, под одной крышей (последний караул не менялся двенадцать лет), эти люди ссорились, мирились, влюблялись, доносили друг на друга. Скандалы следовали один за другим: то Антон Ульрих поссорился с Биной (Якобиной Менгден – сестрой Юлии, которой, в отличие от сестры, разрешили ехать в Холмогоры), то солдат поймали на воровстве, то офицеров – на амурах с кормилицами. Несколько лет тянулись истории с Биной: выяснилось, что у нее появился любовник – приезжавший из Холмогор доктор, и в сентябре 1749 года она родила ребенка «мужеска пола», за что ее заперли в отдельной комнате, а она буянила, била приходивших к ней с проверкой офицеров. Немало жалоб холмогорских узников относилось к качеству провизии, которую доставляли местные обыватели.

    Принц, как всегда, был тих и кроток. С годами он растолстел, обрюзг. После смерти жены он стал жить со служанками, и в Холмогорах было немало его незаконных детей, которые, подрастая, становились прислугой членов Брауншвейгской семьи. Изредка принц писал императрице письма: благодарил за присланные бутылки венгерского или еще за какую-нибудь милостыню-передачу. Особенно он бедствовал без кофе, который был ему необходим ежедневно.

    В 1766 году Екатерина II послала в Холмогоры генерала А. И. Бибикова, который от имени императрицы предложил принцу покинуть Россию. Но тот отказался. Датский дипломат писал, что принц, «привыкший к своему заточению, больной и упавший духом, отказался от предложенной ему свободы». Это неточно – принц не хотел свободы для себя одного, он хотел уехать вместе с детьми. Но эти условия не устраивали уже Екатерину. Ее встревожили как дело Мировича, так и разговоры в обществе, что она могла бы выйти замуж за одного из «Ивашкиных братьев» – все же царская кровь, не чета низкопородному Григорию Орлову, мечтавшему о формальном браке с императрицей. Принцу отвечали, что отпустить его с детьми невозможно, «пока дела наши не укрепятся в том порядке, в котором они к благополучию империи нашей новое свое положение теперь приняли».

    Так и не дождался Антон Ульрих, чтобы дела императрицы приняли благоприятное для него положение. К шестидесяти годам он одряхлел, ослеп и, просидев в заточении тридцать четыре года, скончался 4 мая 1776 года. Ночью гроб с его телом тайно вынесли во двор. Там его и похоронили – без священника, без обряда, как самоубийцу или бродягу. Провожали ли его в последний путь дети? Даже этого мы не знаем.

    Неведомые цветы на лугах

    Дети Антона Ульриха после его смерти прожили в заточении еще четыре года. К 1780 году они уже давно были взрослыми: глухой Екатерине шел тридцать девятый год, Елизавете было тридцать семь, Петру – тридцать пять, Алексею – тридцать четыре года. Все они были болезненными, слабыми, с явными физическими недостатками. О старшем сыне, Петре, офицер охраны писал, что «он сложения больного и чахоточного, несколько кривоплеч и кривоног. Меньшой сын Алексей – сложения плотноватого и здорового… имеет припадки». Дочь принца Екатерина «сложения больного и почти чахоточного, притом несколько глуха, говорит немо и невнятно и одержима всегда разными болезненными припадками, нрава очень тихого».

    Но несмотря на жизнь в неволе, без образования (в 1750 году в Холмогоры был прислан указ Елизаветы «о необучении детей известной персоны грамоте до указу»), все они выросли разумными, добрыми и симпатичными людьми, выучились они и грамоте.

    Побывавший у них ярославский наместник А. П. Мельгунов писал о Екатерине Антоновне, что, несмотря на ее глухоту, «из обхождения ее видно, что она робка, уклончива, вежлива и стыдлива, нрава тихого и веселого; увидя, что другие в разговорах смеются, хотя и не знает тому причины, смеется вместе с ними… Как братья, так и сестры живут между собою дружелюбно, и притом незлобливы и человеколюбивы. Летом работают в саду, ходят за курами и утками и кормят их, а зимою бегают взапуски [и] на лошадях по пруду, читают церковные книги и играют в карты и шашки. Девицы, сверх того, занимаются иногда шитьем белья».

    Быт их был скромен и непритязателен, как и их просьбы. Главой семьи была Елизавета, полноватая и живая девица, родившаяся в Динамюнде. Она рассказывала Мельгунову, что «отец и мы, когда были еще очень молоды, просили дать вольность, когда же отец наш ослеп, а мы вышли из молодых лет, то испрашивали позволения проезжаться, но ни на что не получили ответа». Говорила она и о несбывшемся их желании «жить в большом свете», научиться светскому обращению. «Но в теперешнем положении, – продолжала Елизавета Антоновна, – не остается нам ничего больше желать, как только того, чтобы жить здесь в уединении. Мы всем довольны, мы здесь родились, привыкли к здешнему месту и застарели».

    У Елизаветы было целых три просьбы, от которых у Алексея Петровича Мельгунова, человека тонкого, гуманного и сердечного, вероятно, все перевернулось в душе: «Просим исходатайствовать нам у Е. В. милость, чтоб позволено нам было выезжать из дома на луга для прогулки, мы слышали, что там есть цветы, каких в нашем саду нет»; чтобы пускали к ним дружить жен офицеров охраны – ведь скучно! И последняя просьба: «Присылают нам из Петербурга корсеты, чепчики и токи, но мы их не употребляем для того, что ни мы, ни девки наши не знаем, как их надевать и носить. Сделайте милость, пришлите такого человека, который умел бы наряжать нас». В конце этого разговора с Мельгуновым Елизавета сказала, что если выполнят эти просьбы, «то мы будем очень довольны, ни о чем более утруждать не станем, ничего больше не желаем и рады остаться в таком положении навек».

    Прочитав доклад Мельгунова, Екатерина дрогнула – она дала указ готовить детей Анны Леопольдовны к отъезду.

    Свобода, которая опоздала на целую жизнь

    Екатерина II завязала переписку с датской королевой Юлией Маргаритой, сестрой Антона Ульриха и теткой холмогорских пленников, и предложила поселить их в Норвегии, тогдашней провинции Дании. Королева ответила, что может разместить их в самой Дании. Начались сборы. Неожиданно в скромных палатах архиерейского дома засверкали золото, серебро, бриллианты – это везли и везли подарки императрицы: гигантский серебряный сервиз, бриллиантовые перстни мужчинам и серьги женщинам, невиданные чудесные пудры, помады, туфли, платья.

    Семь немецких и пятьдесят русских портных в Ярославле поспешно готовили платье для четверых узников. Чего стоят одни «шубы золотого глазета на собольем меху» для Екатерины Антоновны и Елизаветы Антоновны. И хотя императрица была чистокровной немкой, поступила она по-российски – знай наших! – чтобы датские родственники видели, как содержат у нас арестантов царской крови.

    26 июня 1780 года Мельгунов объявил Брауншвейгской фамилии указ императрицы об отправке их в Данию, к тетушке. Они благодарили Мельгунова за вольность и только просили поселить их в маленьком городке, подальше от людей. Ночью 27 июня их вывели из дома. Впервые в жизни они вышли за пределы тюрьмы, сели на яхту и поплыли вниз по широкой, красивой Двине, кусочек которой они всю свою жизнь видели из окна. Когда в сумраке белой архангельской ночи появились угрюмые укрепления Новодвинской крепости, братья и сестры стали рыдать и прощаться – они думали, что их обманули и что на самом деле их ждут одиночки крепостных казематов. Но их успокоили, показав на стоявший на рейде фрегат «Полярная звезда», который готовился к отплытию.

    До самого конца Антоновичей строго охраняли, и полковник Циглер, руководивший всей экспедицией, получил строгий указ не давать арестантам писать и отправлять письма, никого к ним не допускать. «Но если бы кто, – отмечалось в инструкции, – сверх ожидания, отважился войти на фрегат силою и тем вознамерился бы отнять из рук Циглера принцев и принцесс, в таковом случае велено ему отражать силу силою и оборониться до последней капли крови». К счастью, пункта об убийстве пленников в инструкции не было – видно, к 1780 году дела Екатерины приняли «надлежащее положение».

    Ночью 1 июля капитан М. Арсеньев отдал приказ поднять якоря. Дети Анны Леопольдовны навсегда покидали свою родину. Они плакали, целуя руки провожавшего их Мельгунова. Плавание выдалось на редкость тяжелое. Долгих девять недель непрерывные штормы, туманы, встречные ветры мешали «Полярной звезде» дойти до берегов Дании. Мы не знаем, о чем думали и говорили ее пассажиры. Наверное, сидели, тесно прижавшись друг к другу, молились по-русски русскому Богу, мечтая лишь об одном – умереть вместе.

    Но судьба благоволила к ним. 30 августа 1780 года показался Берген. Здесь Антоновичей пересадили на датский корабль. Они по-прежнему не были свободны, и их насильно разлучили со слугами – побочными братьями и сестрами, которых, как положено по тупым бюрократическим законам (ведь на слуг нет бумаги!), оставили на российской территории – на палубе «Полярной звезды».

    Вырванные из привычной им обстановки, окруженные незнакомыми людьми, говорившими на чужом языке, принцы и принцессы были несчастны и лепились друг к другу. Тетка-королева поселила их в маленьком городке Горзенсе в Ютландии, но ни разу не пожелала повидаться с племянниками. А они, как старые птицы, выпущенные на свободу, были к ней не приспособлены и стали один за другим умирать. Первой в октябре 1782 года умерла их предводительница – Елизавета. В 1787 году умер Алексей, в 1798-м – Петр. Дольше всех, целых шестьдесят шесть лет, прожила старшая, Екатерина, та самая, которую уронили в суете ночного переворота 25 ноября 1741 года.

    И вот в августе 1803 года император Александр I получил письмо как будто из другой, давно ушедшей эпохи. Екатерина Антоновна просила царя, чтобы ее забрали домой, в Россию, в монастырь; что, пользуясь ее болезнями и неведением, датские придворные и слуги грабят ее и «все употребляй денга для своей пользы и что они были прежде совсем бедны и ничего не имели, а теперича они оттого зделались богаты, потому что всегда лукавы были… Я всякий день плачу и не знаю, за что меня сюда Бог послал и почему я так долго живу на свете, и я всякий день поминаю Холмогор, потому что мне там был рай, а тут – ад». Государь молчал. И, не дождавшись ответа, последняя дочь несчастной брауншвейгской четы умерла 9 апреля 1807 года.









    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх