|
||||
|
Владимир БрюхановЗаговор против мира. Кто развязал Первую Мировую войну.
ПредисловиеЕще до окончания Первой Мировой войны ее стали именовать Великой войной. После следующей мировой войны это название вышло из общеупотребительных, а зря, ибо Великая война была и осталась действительно величайшей войной современности, поскольку завершилась только в наши дни – и то это пока под вопросом! Многочисленные мирные соглашения, подписанные с 1918 года: Брестский мир, Версальский, Рижский (завершивший войну между Польшей и Советской Россией в 1920 году) и т.д. – вплоть до Потсдамского, расчлененившего Германию в 1945 году, оказывались вовсе не началом мирного сосуществования стран и народов, а всего лишь временными передышками. Что бы ни говорили и ни писали накануне 1914 года и много позже политические лидеры Запада (Великобритании, Франции, а затем и США), но, судя по их решениям в самых разнообразных ситуациях, калейдоскопически сменявших друг друга в ХХ веке, идеальным исходом для них был бы разгром четырех великих империй Востока (речь идет, конечно, о Европе) – Германской, Российской, Австро-Венгерской и Турецкой – и возведение на их обломках желательно демократических, а главное – безопасных для Запада режимов. В такой, увы, эгоистической цели не было и нет ничего ни противоестественного, ни аморального. Но для достижения этой цели снова и снова должны были становиться непримиримыми врагами все те же противники (с незначительным изменением состава союзников) – либо сцепившись в непосредственной военной схватке, либо наращивая свою военную мощь. Период 1945-1991 гг. был самым мирным по внешности и по числу непосредственных людских потерь, но самым грандиозным по экономическим ресурсам, вложенным в борьбу. Итогом был полный и беспощадный крах одного из заглавных героев мировой драмы – Советского Союза. Подписание мирных договоров и прекращение военной оккупации Германии в 1994-1995 гг. стало юридическим завершением грандиозного конфликта, разразившегося еще летом 1914 года. Но и позднее пожар Великой войны догорал и догорает на Балканах – там же, где вспыхнул в начале ХХ века, хотя цели Великой войны теперь практически достигнуты. В настоящее время диссонанс безоговорочной победе Запада создает лишь ядерное оружие, остающееся в российских руках... События 11 сентября 2001 года можно, по-видимому, посчитать стартом новой Великой войны – уже с несколько иным сюжетом. Так ли это – покажет будущее. Идеальное убийство – термин, изобретенный сочинителями детективных произведений. Такое убийство задумывается и осуществляется так, чтобы ни в коем случае не быть разгаданным и разоблаченным. Однако сюжет романа обычно вносит поправки в этот замысел: якобы «идеальное» убийство содержит все же какие-то микроскопические огрехи, которые должны быть поначалу не заметны заинтригованному читателю, но затем позволяют хитроумному расследователю совершить гениальную догадку и вывести дело на чистую воду. В итоге истина и добродетель торжествуют, а читатель, которому все разъяснили (предоставив некоторую возможность и самому поломать голову над загадками), неизменно остается доволен. В жизни, к сожалению, происходят идеальные убийства и вовсе без разгадок. До сих пор, например, фактически не раскрыты убийства братьев Кеннеди, а убийство шведского премьера Улофа Пальме не получило даже никаких официальных версий для объяснения. Тем более полезно и поучительно все же раскрывать подобные загадки, даже если торжество справедливости невозможно по причине безвозвратно ушедшего времени: возникает опыт, позволяющий предотвращать или хотя бы быстрее распознавать новые рецедивы аналогичных эксцессов. Развязывание Первой Мировой войны стоит особняком среди чудовищных преступлений ХХ века: дело не только в том, что только погибших на ее полях оказалось порядка семи с половиной миллионов (почти треть из них – россиян) – заведомо больше, чем суммарное число всех убитых за все предшествующие европейские войны в истории, но она создала и основу для всех последующих массовых убийств и иных жесточайших преступлений. Нравственная и идеологическая деградация, потрясшая цивилизованные страны в ХХ веке и достигшая катастрофических масштабов в России и Германии, – также непосредственный продукт этой войны. Тем более существенно, что и по сей день не выяснены ее истинные инициаторы, хотя услужливая пропаганда предлагала и предлагает одиозных кандидатов на эти роли, и нельзя сказать, чтобы вовсе без оснований. Война разразилась совершенно неожиданно и к полному недоумению миллионов европейских обывателей – нет числа свидетельствам об этом. Гораздо важнее, что не только потребители пропаганды, столь же лживой, как и во все иные времена, но и почти все ее творцы в те дни утратили нити происходившего. Основной версией объяснения катастрофы, прочно закрепившейся в истории, стала роковая цепочка событий, развивавшихся по принципу «падающего домино»: каждый последующий шаг совершался вроде бы без расчета на итоговую завершающую ситуацию и как будто бы не имел умышленно решающего характера. Если, однако, принять иную версию – что все происшедшее было не только серией ошибок и наивных заблуждений (неизбежных в столь сложных дипломатических играх), но и результатом злого целенаправленного умысла, то получилось грандиозное идеальное убийство – не одного или нескольких людей, а десятков и даже сотен миллионов, если суммировать все потери человечества в конфликтах, порожденных Великой войной. «Теория заговора» применительно к развязыванию Первой Мировой войны существовала всегда – начиная с последних мирных дней июля 1914 года. Однако особого признания она получить не могла: слишком неубедительны были выдвигавшиеся мотивы возможных заговорщиков, а верить в тотальное злодейство масонских и иных тайных организаций (и, главное, в их всемогущество!) все-таки не представлялось возможным: все демарши, в конечном итоге приведшие к войне, совершались не какими-то таинственными невидимками, а вполне известными персонажами в различных странах, конспиративную связь между которыми было бы попросту невозможно поддерживать в ходе тогдашних стремительных событий – они явно не успевали адекватно прореагировать даже на официальные дипломатические шаги и собственных союзников, и сначала предполагаемых, а затем оказавшихся вполне реальными военных противников, решительно пошедших на самые крайние меры. «Теория заговора», таким образом, могла иметь успех только среди любителей таинственного и почти волшебного, а для таковых вовсе и не требовалось наличия объективных информационных данных и безупречной логики. В то же время очевидная нереальность централизованного управления ходом тогдашних политических событий хотя и исключает непрерывное функционирование разветвленного международного заговора, но вовсе не противоречит возможности предварительного тайного сговора заинтересованных сторон. Такой сговор мог обеспечить прекрасное понимание его участниками сути собственных задач и собственных маневров при всех последующих, неожиданно возникавших ситуациях, требующих неотложных решений, уже недоступных для исчерпывающего согласования. Для созревания подобного сговора вполне хватало времени в многолетний предвоенный период, а целая серия беспрерывно возникавших тогда дипломатических осложнений и локальных военных конфликтов способствовала взаимному выяснению отношений. Вот только мотивы такого гипотетического сговора остаются до сего времени неразгаданной тайной, что и не позволяет отличить решающие запланированные шаги «поджигателей войны» от прочих спонтанных действий людей, захваченных суетой разгоравшегося пожара. Однако в последние годы историки провели целый ряд исследований, существенно дополнивших множество известных фактов: «Кому-то это может показаться даже удивительным, ведь отечественная и зарубежная историография насчитывает сотни, если не тысячи добротных документальных и монографических исследований, бесчисленное количество статей и диссертационных работ, авторами которых, образно говоря, все поле поиска «перепахано» на большую глубину. Существовали и существуют национальные школы /.../, опубликованы горы мемуаров, созданы мемориалы и музейные комплексы, десятилетиями проводившие скрупулезную и весьма полезную поисковую работу. Плодотворную деятельность осуществляют объединения историков первой мировой войны во многих странах»[1]. Это тем более должно казаться удивительным потому, что еще три четверти века назад писали совершенно в таком же тоне: «О мировой войне накопилась уже громадная литература на всех языках. Десятки томов дипломатических документов и многочисленные исследования позволяют выяснить, как подготовлялся мировой пожар, какие движущие силы определяли политику империалистических стран. Покрывало с тайников мировой политики снято, хотя архивы целого ряда стран еще не открыты»[2], – последняя оговорка, тем не менее, объясняет совсем не удивительную возможность новейших открытий, основные заслуги в которых принадлежат ныне именно российским специалистам: секретные архивы, приоткрывшиеся с начала Перестройки, позволили заглянуть в такие тайны, какие и по сей день недоступны зарубежным историкам. К сожалению, сами авторы новейших изысканий заведомо недооценивают собственные достижения: в этом проявилась весьма любопытная позиция, добровольно занятая современными российскими историками. Вот примеры деклараций на эту тему, регулярно повторяемых авторитетнейшими российскими специалистами: «На первый план выдвигается, естественно, проблема происхождения первой мировой войны – истоков, предпосылок, причин. Историческая дистанция позволяет ученым быть объективными. /.../ Вместе с тем вряд ли самым важным сейчас является вопрос о непосредственных виновниках войны, об ответственности тех или иных государств и их политиков за ее развязывание, хотя, повторяю, его нельзя обходить. В связи с этим хотел бы сказать, что общий марксистский вывод об империализме, об империалистической политике великих держав того времени как главном виновнике войны остается верным и в наши дни»[3]; «Как представляется, большая степень разработанности проблем предыстории первой мировой войны и изученность причин, приведших к ее возникновению, исключает возможность неких сенсационных архивных или иных открытий, способных перевернуть наши прежние исторические представления о происхождении войны. Данному сюжету посвящены в разных странах, в том числе и в России, сотни и тысячи научных работ. Исследователи, профессионально занимающиеся этой темой, превосходно знают, какое обилие первоклассных документальных источников опубликовано и стало достоянием научной и гражданской общественности /.../, а соответственно по мере их публикации вовлечено в научный оборот. Было бы неразумно игнорировать труд предшественников по изучению и систематизации этого гигантского материала, равно как и наличествующие исследования собственно историографического характера, дающие представление об эволюции исторической мысли. /.../ Спору нет, современный исследователь не может не отметить явного влияния идеологических стереотипов советского времени в трудах, вышедших в СССР /.../ в духе «исторического материализма» времен «Краткого курса». Однако было бы неправомерно за этим не заметить серьезной научной разработки истории международных отношений и крупных международных кризисов, /.../ а так же роли в этом экономических и социально-политических факторов, классов, партий и т.п.»[4]. Правомерность такой самоограниченности ставилась под сомнение еще К.Каутским – тоже марксистом, хотя и не канонизированным в числе самых правоверных. Почти сразу по завершении Первой Мировой войны он писал: «это ни в коем случае не марксизм, когда указанием на безличную вину капитализма хотят отвлечь внимание от розыска виновных лиц»[5]. Но его жестоко обругали: «Естественно, раз Каутский отрывает войну от ее экономического базиса, ему остается заниматься, с точки зрения политики и истории, – пустяками, изысканием „виновных лиц“.»[6] Подобные заклинания, повторенные сотнями авторов в течение многих десятков лет, обрели не меньшую торжественность, чем «Клятва Гиппократа», которую принимают врачи, прежде чем их допускают к профессиональной деятельности. Как и врач, дающий клятву не наносить вред больному, профессиональный историк должен брать на себя обязательство не совершать значительных открытий. Кому-то такое утверждение может показаться тенденциозной передержкой, граничащей с клеветой и издевательством, но, к сожалению, можно привести вполне конкретные примеры того, как великолепные профессиональные историки почти прямо отказываются понимать и тем более декларировать важнейший смысл событий и явлений, вскрытый в результате их собственных исследований. В недавние годы вышло две книги, без использования материалов которых было бы попросту невозможно написать нашу работу. Первая из них принадлежит перу Виталия Ивановича Шеремета[7]. Основанная на изучении донесений российских разведчиков из Константинополя (прежде всего – военно-морского атташе А.Н.Щеглова), она содержит удивительнейшие сведения о дипломатии Турции и столкновениях между великими державами при попытках использовать Турцию в своих тайных целях. Можно не сомневаться в том, что аналогичные донесения западных разведчиков, действовавших там же и тогда же, до сих пор остаются тайной за семью печатями. Материалов одной этой книги достаточно, чтобы перевернуть все традиционные представления о причинах и поводах к развязыванию Первой Мировой войны. Но подобных выводов автор этой книги совершенно четко избегает. В книге, между тем, приводятся сведения и о том, как и почему разрешился жесточайший конфликт вокруг миссии германского генерала Лимана фон Сандерса, по соглашению правительств Германии и Турции назначенного осенью 1913 года командиром Первого турецкого корпуса, дислоцированного на Босфоре. Царская дипломатия заявила тогда о нанесении ущерба российским интересам и потребовала отмены этого назначения, затеяв недвусмысленную эскалацию угроз; Вильгельм II, естественно, заупрямился – и ситуация, ускоряясь с каждым днем, покатилась к войне. «Когда появятся в печати эти строки, имя генерала Лимана фон Сандерса, быть может, будет уже забыто, а может быть, оно станет историческим»[8], – писал накануне нового 1914 года М.Н.Покровский – тогда и в течение долгого времени спустя виднейший в большевистской партии эксперт по международным отношениям и их истории. Статья была написана в Париже и адресована в январский номер петербургского журнала «Просвещение» (в коем и была опубликована) и предполагала, таким образом, возможность экстраординарных событий в самые ближайшие дни. Но имя Лимана фон Сандерса историческим не стало: в разгар конфликта кайзер, как показалось тогдашним наблюдателям, позорно спасовал: Сандерс был внезапно отозван в Берлин, немедленно возведен в следующий генеральский чин (прежде законного срока!), в связи с чем получил повышение и в турецкой армии – ему присвоили титул мушира (маршала), что автоматически исключило сохранение его на посту командира корпуса. И хотя он позднее вернулся в Турцию и оставался там на ведущих командных ролях вплоть до окончания Первой Мировой войны, но в январе 1914 года повод к развязыванию войны оказался исчерпан. Ее начало, как известно, отсрочилось более чем на полгода и развивалось уже по совершенно иному сюжету. Что же произошло с германским генералом? Сенсационный ответ приводится в книге Шеремета: «до сих пор оставалось загадкой как для современников, так и до историков сегодня, почему вдруг собрался и в двадцать четыре часа покинул Турцию главный советник младотурок по военным вопросам германский генерал К. Лиман фон Сандерс, окруженный почетом и уважением, причем вполне заслуженно. Тайну его практически бегства пояснил Щеглов в своей очередной депеше /.../. Жена и дочь генерала неосмотрительно затеяли прогулку на азиатском берегу Босфора. Вдвоем, без сопровождения и охраны... Женщины были изнасилованы туземными солдатами. Эта депеша Щеглова оказалась столь высокого уровня засекречивания, что появилась на свет из хранилища только в 1992 г. И не было ни военной, ни дипломатической тайны в смене германских советников в Стамбуле. Была глубокая личная драма. И такие сведения тоже ценны, тем более через 80 лет домыслов и догадок»[9]. Прольем вместе с Шереметом скупую слезу над трагической судьбой двух несчастных немецких женщин, но подивимся тому, что профессиональный историк постарался не заглядывать за кулисы давно происшедшей драмы. Разумеется возможно, что в прочтенной им депеше разведчика Щеглова и не было никаких дополнительных подробностей, но в момент отсылки сообщения они были вовсе и не обязательны: если газеты ничего не сообщали о драме генеральского семейства (эта тайна была тщательно сохранена, что по-человечески совершенно понятно), то о государственном перевороте, случившемся в Константинополе в те же дни, когда две дамы неосмотрительно затеяли прогулку на берегу Босфора, писала вся мировая и, в частности, российская пресса[10]: «ВОЕННОЕ ПОЛОЖЕНИЕ В КОНСТАНТИНОПОЛЕ. Константинополь. (Соб кор.) Усилено военное положение. Все кофейни и магазины близ здания Порты закрыты. Турецкая полиция извещена, что среди офицеров, находившихся в плену в Греции, имеются противники нынешнего правительства, которые намерены произвести государственный переворот. Один из заговорщиков выдал план своих сообщников, сообщив полиции, что шесть лиц собрались в Стамбуле в ожидании проезда военного губернатора Джемаль-бея. Это место было заранее окружено жандармами, и был пущен пустой автомобиль. К нему бросились заговорщики, которые тут же были арестованы полицией. По слухам, арестованные в ту же ночь умерли»[11]; «Константинополь. Скоропостижно скончался младотурецкий журналист Измаиль Бабанзаде, писавший в газете «Tanin» крайне враждебные России статьи»[12]; «Константинополь. Опубликовано ираде султана о назначении полковника Энвер-бея военным министром»[13]; «Берлин. Согласно сведениям «Berliner Tageblatt», Германия приняла примирительную позицию по отношению к России в вопросе о германской военной миссии в Турции. По слухам, генерал Сандерс останется в Константинополе лишь временно и затем будет переведен»[14]; «Министр Джемаль-бей, бывший командир первого корпуса, /.../ заявил, что усиленное вооружение турецкой армии и возрождение флота не имеют никаких воинственных целей. Напротив, только сильная армия и флот избавят Турцию от опасности нападения извне. /.../ Сильный флот нужен Турции, чтобы отстоять острова, защищающие берега Малой Азии. От этих островов Турция никогда не откажется»[15]; «Военный министр Энвер-паша[16] будет временно исполнять обязанности начальника главного штаба, имея двух помощников, из которых один – германский офицер. /.../ Среди уволенных 280 офицеров, более 100 генералов. В числе уволенных находятся: защитник Адрианополя Шукри-паша и известный Абук-паша. Вскоре ожидается назначение морским министром Джемаль-паши. /.../ – Я уменьшил, – сказал Энвер-паша, – военные силы армии потому, что все министры уверены в вполне дружественных чувствах России, со стороны которой не нужно опасаться агрессивных намерений. Я не являюсь германофилом, как это утверждают, но сделал германского офицера помощником начальника штаба потому, что наши офицеры проходят германскую школу и необходимо, чтобы все министерство следовало германской военной системе»[17]; «Официально сообщается, что ген. Сандерс освобожден от командования первым корпусом, с сохранением должности главного инспектора армии и военных училищ. Командиром первого корпуса будет назначен турецкий генерал, а его помощником – германский офицер генерального штаба»[18]. Из приведенных сообщений совершенно очевидно, что целью произведенного в Турции переворота было исключить всякую возможность немедленного начала войны и нападения России непосредственно на Босфор, что и удалось. Несчастные две немки оказались лишь пешками в политической игре: остроумные и жестокие лидеры младотурков не сумели отыскать никакого иного способа заставить отступить германское правительство. При этом Турция ухитрилась не только дипломатически обезоружить Россию, но и избежать порчи отношений с Германией: никаких официальных претензий к турецкому правительству в столь деликатной ситуации ни кайзер, ни его подчиненные предъявить не могли. Что же касается виновных туземных солдат, то наверняка немцам было сообщено, что они тайно, но сурово наказаны – скорее всего, скоропостижно скончались! Российскому же историку В.И.Шеремету оказалось не с руки освещать столь удивительную эпопею, демонстрирующую тогдашние дипломатические конфликты с совершенно неожиданной стороны: в его книге нет ни слова о государственном перевороте в Стамбуле накануне нового 1914 года и четком повороте турецкой внешней политики, приуроченном именно к данному моменту. Можно было бы допустить, что Шеремет не знал всех подробностей – ведь ни один историк не может знать всю историю. «Список книг и статей об истоках первой мировой войны бесконечно велик, и понадобилась бы целая жизнь, чтобы все их прочесть. /.../ Я, конечно, не прочел всех книг»[19], – честно и благородно признавался крупнейший английский специалист по истории Первой Мировой войны Дж. Долл еще двадцать лет назад, когда публикаций на данную тему накопилось существенно меньше, чем теперь. Но имеют место все же определенные границы некомпетентности или якобы некомпетентности, при переходе за которые историк теряет право на сохранение своего профессионального звания или переходит в категорию профессиональных дезинформаторов. Последнее может происходить отнюдь не по собственному влечению: ведь и в данном случае едва ли неумышленно сложилась столь прочная традиция, что об упомянутом турецком государственном перевороте нет практически ни одной вразумительной строчки во всех обзорных российских отечественных и переводных изданиях после 1914 года. Еще бы: в этом эпизоде Россия выглядит недвусмысленным «поджигателем войны», позиция Вильгельма (пытавшегося-таки изменить status quo на Босфоре) достаточно сомнительна, но явными миротворцами выступают турки (хотя, как оказалось, миротворческая акция осуществилась путем зверского изнасилования!), о которых не только в царские, но и в советские времена писалось во вполне определенном ключе[20]: «Участие Турции в войне на любой стороне не обещало ей самой ничего хорошего. Война при любом ее исходе грозила расчленением страны и потерей ею государственной самостоятельности», – с этим невозможно не согласиться, равно как и с последующим: «Между царской Россией и султанской Турцией долгие годы существовали резкие противоречия и не раз возникали жесточайшие войны. Эти противоречия не угасли и к 1914 г.». Затем, однако, ссылаются на действительно имевшие место настроения в Турции, но далеко не прямым образом относящиеся к тогдашней политике ее правительства: «С началом первой мировой войны /.../ сложилась заманчивая возможность свести старые счеты с Россией. Пантюркисты намеревались захватить Кавказ, Крым, а наиболее ретивые мечтали даже „о долинах Волги и Камы“ с татарским населением». Завершается же этот экскурс в предвоенные месяцы явной натяжкой: «Однако Турция еще не была готова к участию в войне. Чтобы завуалировать подготовку к ней /.../ Энвер пошел на прямой обман и предложил русскому правительству заключить союз против Германии» – о каком обмане тут говорится? Вот если бы предложение Энвера о союзе было принято русскими, а коварный Энвер нарушил бы этот союз или отказался от его заключения – то тогда обвинения в его адрес были бы совершенно справедливы! Но предложения Энвера (возобновлявшиеся с мая по август 1914) были русскими спущены на тормозах, а к вопросу о том, кто на кого (Россия или Турция) напал осенью 1914 года, нам еще предстоит возвращаться... Понятно, что В.И.Шеремет не нашел сил и возможностей, чтобы пойти на прямое противоречие с общепринятой концепцией, основанной на «Кратком курсе истории ВКП(б)» и других столь же авторитетных источниках высшей мудрости, предпочел объявить смысл собственного сенсационного открытия чисто личной драмой, а в итоге получилась классическая полуправда, не более полезная, чем половина ребенка, которого предложил разделить мудрый Соломон, – и даже заведомо более вредная, чем половина ребенка! Однако до публикации Шеремета, несмотря на множество известных сведений, вовсе невозможно было обозреть всю тогдашнюю ситуацию в целом, и, таким образом, тем более имела место также лишь полуправда, хотя и возбуждавшая, как справедливо указал Шеремет, недоуменные кривотолки. Теперь же появилась возможность составить из двух различных половин одну целую правду! Разумеется, в нашем последующем изложении мы вернемся и к миссии Лимана фон Сандерса, а также будем использовать и другие сведения, опубликованные в замечательной книге В.И.Шеремета. Другой выдающейся книгой, вышедшей не так давно, стала посмертно опубликованная работа известного историка Корнелия Федоровича Шацилло[21]. Ей предпослано предисловие, казалось бы предопределяющее глобальное значение данной публикации: «Думаю, что монография К.Ф.Шацилло займет достойное место в мировой историографии, и к ней будет обращаться ни [так в тексте!] одно поколение исследователей»[22]. Трудно отвечать за будущие поколения исследователей, но пока что, по-видимому, никто из читателей не сумел уяснить, что книга содержит совершенно четкое изложение основных причин Первой Мировой войны и называет ее главных виновников – не больше и не меньше! Не смог этого понять поначалу и автор этих строк. Прочтение книги вызвало сумбурное впечатление: чувствовалось, что получена информация какого-то невероятного масштаба, но в чем она конкретно заключалась – было совершенно неясно. Тогда нами была проделана трудоемкая, хотя и простая по идее компьютерная обработка текста: полностью воспроизведено содержание книги, но все события приведены в строго хронологическом порядке. Материал в книге Шацилло подан тематически: глава I, например, называется «Армия и флот России после русско-японской войны. Связь внешней политики с состоянием и развитием вооруженных сил царизма», а глава IV – «Милитаризм и борьба партий вокруг развития вооруженных сил царизма»; каждая из пяти глав разбита еще и на тематически обособленные параграфы. Соответственно этому, различные события, происходившие одновременно или последовательно, попадали в различные разделы книги – в зависимости от содержания. Когда вся эта информация воспроизвелась в хронологическом порядке, то ее смысл качественно изменился: логика принятия решений всеми участниками событий полностью обнажилась! Критики могут возразить, что такая последовательность может и не иметь логической основы: после этого – не обязательно значит вследствие этого! Однако вся информация, собранная К.Ф.Шацилло, относится к единой проблематике и увязана по содержанию, а круг людей, реально располагавших ею в свое время и принимавших решения о последующих шагах, ограничивался чрезвычайно узким составом виднейших отечественных и зарубежных военных и политиков. Кроме того, описанные события развивались достаточно неторопливо в течение продолжительного ряда лет (содержание книги завершено периодом еще до наступления политической лихорадки июля 1914 года), а потому все решения руководящих участников принимались и взвешенно, и продуманно. При таких условиях все, что было после этого, было также и вследствие этого! Приходится недоумевать: почему же получилось так, что автор книги «От Портсмутского мира...», располагая исчерпывающей информацией о причинах Первой Мировой войны, изложил ее таким образом, что они оказались как бы незримы? Представьте себе, что какой-то значительный по объему детективный роман, с разнообразными действующими лицами и множеством эпизодов, расчленили бы на кусочки, сгруппировали эти кусочки по каким-то признакам и затем расположили группы в каком-то определенном порядке, но совершенно не связанном с хронологией описанных событий. Возможно, результатом стал бы литературный шедевр, способный привести в восторг почитателей Кафки или Бэккета, но, согласитесь, читателю было бы совсем не просто догадываться о том, кто у кого что украл и кого и почему при этом убили! Именно такой и получилась книга К.Ф.Шацилло, материалы которой собирались более сорока лет – докторскую диссертацию на сходную тему он защитил еще в 1968 году и тогда же выпустил об этом первую книгу[23]. Задать вопросы об этом самому Корнелию Федоровичу уже невозможно – он скончался в 1998 году. Книгу готовили к изданию его коллеги – включая его сыновей. Кто несет ответственность за расположение материала, прочно задрапировавшее смысл изложенных событий, – неизвестно. Интересно, однако, что позднее, уже в 2003 году, вышла книга Вячеслава Корнельевича Шацилло[24] все на ту же животрепещущую тему: сын как бы продолжает работу отца. Не скрою, раскрывал книгу с трепетом: хотелось узнать, понял ли сын, уже завершив подготовку отцовской книги к изданию, скрытый смысл отцовских достижений? Ожидания не оправдались: новая книга великолепно написана, прекрасно подборан документальный материал, частично впервые опубликованный на русском языке, но, как и все остальные, она нисколько не проясняет вопроса об истинных виновниках и конкретных сюжетах возникновения войны. Приходится констатировать, что негласно общепринятое обязательство не совершать открытий давлеет над российскими историками настолько серьезно и настолько стало символом их искренней веры, что, даже совершив открытие вопреки собственным намерениям, они не способны его оценить и прочувствовать. Вот переписанное нами в хронологическом порядке содержание книги К.Ф.Шацилло и стало костяком изложения, представленного ниже – с существенными дополнениями, собранными за тридцать пять лет нашей непосредственной работы над загадками возникновения Первой Мировой войны. Мы займемся теми же пустяками, в каких уличали Каутского – отысканием истинных виновников грандиознейшей человеческой катастрофы. Это вполне своевременно именно теперь, когда, наконец, появились возможности раскрыть тайны, недоступные нашим добросовестным и любознательным предшественникам. Приступая к изложению, следует, конечно, отметить, что автор этих строк, не будучи профессиональным историком, никогда не давал обязательств следовать только утвердившимся версиям и не совершать никаких открытий – хотя бы даже в отношении пустяков, а потому не является нарушителем корпоративной этики российских историков. 1. Вначале было слово.Это было не слово, а идея – как, собственно говоря, и подразумевалось тем первоисточником, из которого заимствованы слова заголовка. В данном случае идея принадлежала германскому кайзеру Вильгельму II и состояла в намерении радикального усиления немецкого военного флота. Она стала исходной точкой некоторой программы, которая первоначально была принята рейхстагом Германии в марте 1898 года в виде «Закона о флоте», предусматривавшего резкое усиление военного флота: в течение последующих шести лет должно было быть построено 11 эскадренных броненосцев, 5 больших броненосных крейсеров, 17 крейсеров с бронированной палубой и 63 миноносца – силы германского флота практически удваивались[25]. Эта программа была вызовом Великобритании, располагавшей безусловным мировым превосходством в военно-морских вооружениях. Превосходство англичан воплощалось в поддержание принципа, нашедшего даже формальное выражение в английском законе 1889 года, согласно которому Великобритания считала необходимым иметь флот, превосходящий два сильнейших флота других держав[26]. Закон 1889 года не был в момент своего принятия никаким особым вызовом кому бы то ни было: он просто констатировал то соотношение сил, которое англичане и так старательно поддерживали со времен Трафальгарской битвы 1805 года, покончившей с амбициями французов – последних из числа наций, пытавшихся соперничать с англичанами на морях в течение предшествующих нескольких веков. После Трафальгара превосходство англичан оставалось безоговорочным, хотя во второй половине XIX века бывали периоды, когда это могло было бы кое-кем поставлено под сомнение: в то время происходили подлинные научно-технические революции, в числе прочего до неузнаваемости изменившие качества боевых кораблей, и не ко всем этим преобразованиям Англия поспевала самой первой. Так, в течение нескольких лет после 1850 года Англия отставала от Франции по введению в строй паровых линейных кораблей, а в течение нескольких лет после 1858 года – от нее же по использованию брони на кораблях; в то время это вызвало немалую панику в кругах британских военных специалистов и через прессу выплеснулось на публику, что имело и практически позитивное значение: парламент живо отзывался на нужды собственного флота[27]. Позднее, однако, англичане постарались не так афишировать свои недостатки, имевшие порой немаловажное значение. С 1856 приблизительно по 1885 год английская корабельная артиллерия заведомо уступала по мощности снарядов, скорострельности, точности и дальности стрельбы, а также по надежности новейшим тогдашним артиллерийским системам других стран, в частности – пушкам Круппа, принятым на вооружение в русском флоте с 1867 года и производимым как в Германии, так и в России[28]. Технические дефекты тогдашнего британского флота стали много позже предметом исследований историков военной техники, но в то время, когда эти дефекты имели место, о них мало кто знал и, главное, никто не попытался использовать их для противодействия английской политике. Ахиллесовы пяты британского флота никогда не вылезали на всеобщее обозрение в реальных военных конфликтах того времени: сам ход политических событий второй половины XIX века, в которых главную роль с почти постоянной удачей играли англичане, позволил им успешно пережить эти периоды относительного технического отставания без серьезных морских сражений и риска тяжелых военных и моральных потерь. Внутри Англии, в чрезвычайно узком кругу ведущих политиков и военных, собственные недостатки сделались, однако, традиционным объектом неусыпных забот. Знаменательно притом, что уже в те времена общепризнанное безоговорочное превосходство британского флота стало отчасти умело создаваемым мифом и блефом, но об этом лучше всех знали сами англичане и старались окружать эту ситуацию плотной стеной завесы. Это оказалось самой охраняемой тайной Британской империи, по существу не раскрытой до настоящего времени – обратим на это внимание и запомним этот главный стержень британской практической политики! В целом же колоссальные финансовые возможности империи и техническое превосходство английской промышленности позволяли достаточно быстро изживать огрехи собственных военно-морских экспертов, и престиж британского флота оставался неколебим. Закон 1889 года и был призван гарантировать исключение риска возобновления чего-либо подобного: подавляющее исходное преимущество британского флота должно было застраховать англичан от любых дальнейших попыток посягательств на их превосходство и обеспечить их запасом времени на необходимое перевооружение и преодоление тем самым любого новейшего технического преимущества любых их возможных соперников. Но в этом-то, как оказалось позднее, таилась еще одна опасность для британского флота: ведь производить перевооружение тем легче (и в техническом, и в финансовом отношении, и с учетом времени), чем меньше старого оружия. В случае радикальных технических изменений огромный флот становился не преимуществом, а обременительной обузой! Вот именно это и должно было произойти во второе пятилетие ХХ века, но об этом еще никто не догадывался в тот момент, когда Вильгельм II бросил свой вызов! Вызов 1898 года был замахом не только на создание новейших военных кораблей, что вполне могло обеспечиться финансовой мощью быстро развивавшейся Германии, качеством выросшей в предшествующие годы германской промышленности и одаренностью немецких инженеров и рабочих, но и на количественный баланс сил, на что никак не могли посягать французы или русские в истекшие десятилетия. Поначалу это было воспринято и в Англии, и почти во всем остальном мире достаточно иронически: к 1897 году по численности всех видов современных боевых кораблей Германия находилась где-то на четвертом-пятом месте в мире, а Англия превосходила ее в 4-5 раз[29], и даже удвоение мощи Германского флота в результате выполнения программы 1898 года не должно было бы создавать англичанам особых трудностей, но все же заставляло задуматься. Еще большую иронию и, одновременно, тайную тревожную задумчивость вызывала личность главного инициатора этой затеи – самого Вильгельма II. Шло время, прошел еще десяток лет, германская программа неоднократно модернизировалась, наращивалась и, главное, безупречно выполнялась. Ирония испарялась, а тревожная задумчивость усиливалась. Да задумчивостью дело уже никак ограничиваться не могло: Англии пришлось самой пересматривать собственные судостроительные программы, чтобы реагировать на возрастающую мощь германского флота, хотя о том, чтобы поставить превосходство англичан под сомнение, речи, казалось бы, еще и не шло. Но продолжение этой упорной гонки заставляло уже совсем всерьез задуматься о замыслах ее инициатора, особенно с учетом не совсем обычных человеческих качеств германского кайзера, упорно продолжавшего идти по пути, провозглашенному им самим в 1898 году. Оглянемся и мы на начало его жизненного пути, проследим за его идейным возмужанием, а заодно выясним, как формировались взгляды и намерения и его союзников, и его врагов, а главное – кто и почему становился ему врагом. 2. Экскурс в прошлое.2.1. Роковой 1881 год.Начало ХХ века стало эпохой заката влияния монархов на европейскую и мировую политику. Англичанин Георг V, немец Вильгельм II и русский Николай II (чисто формально сохранявший ничтожные доли русской крови) оказались последним поколением европейских монархов, игравших важнейшую политическую роль. При этом все трое были ближайшими родственниками: Георг был двоюродным братом и Вильгельма (отец Георга был родным братом матери Вильгельма), и Николая (их матери были родными сестрами). Европой в течение предшествующего тысячелетия, по существу, правил единый клан монархов, только подразделявшийся на несколько главных ветвей. Одной из веточек был и род великих герцогов Гессен-Дармштадтских, до объединения Германии также бывших суверенными монархами; и позже он продолжал поставлять благородных красавиц-невест в другие европейские дворы. Но не только красоту и юность дарили эти девушки своим избранникам: род Гессен-Дармшштадтских герцогов был носителем наследственной гемофилии – патологической несвертываемости крови, которой заболевали некоторые их потомки только мужского пола. Гессенские принцессы – дочери герцогов – сами гемофилией не страдают, но передают ее своим сыновьям с определенной вероятностью. Проследить, однако, как именно распространялась эта болезнь по родословному дереву Гессен-Дармштадтских герцогов, их предков и потомков, довольно затруднительно: фактическое отцовство у некоторых детей нередко является секретом их матерей, а в некоторых ситуациях и последние не могут достоверно знать, кто же является отцом их ребенка. Тем более, что и Гессен-Дармштадтские герцоги не являются монополистами на гемофилию в европейских королевских домах. Cуществует гипотеза, что носителем данного гена была великая английская королева Виктория (1819-1901), мать девятерых детей, поскольку от гемофилии якобы умер один из ее сыновей, Леопольд (1853-1884), и гемофиликами были потомки двух ее дочерей, но как раз обе последние состояли в браках с потомками Гессен-Дармштадтских герцогов. С другой стороны, никто из официальных предков Виктории гемофилией, как будто бы, не страдал. С третьей стороны, гемофилия может возникать и при отсутствии больных предков – в результате мутации, происходящей, однако, чрезвычайно редко. Наконец, далеко не ясно, насколько точно ставили медицинские диагнозы до XIX века и насколько тщательно их скрывали позднее. Так или иначе, здоровое потомство – забота в принципе каждого человека, но для коронованных особ оно имеет особое значение и нередко становится фактором, играющим немаловажную политическую роль. Всем современным россиянам известно, насколько существенным оказалось нездоровье последнего русского цесаревича, как оно отравляло и бытовую, и политическую атмосферу на самых вершинах российской власти в критические годы, предшествовавшие революции. А ведь последняя русская царица была не первой гессен-дармштадтской принцессой, вошедшей в российское царское семейство! Что же уберегало от зловредной заразы в предшествующих случаях? Об этом стоит напомнить. Первой гессен-дармштадтской принцессой, вышедшей замуж за наследника российского престола, была Наталия Алексеевна – первая жена будущего Павла I, но она умерла после первых родов; умер и родившийся ребенок – генетический эксперимент оборвался на первом же шаге. От своей второй жены, Марии Федоровны, принцессы уже не Дармштадтской, а Вюртембергской, Павел получил множество вполне здоровых потомков. Следующей гессенской принцессой, обосновавшейся в России, была императрица Мария Александровна (в девичестве – Максимилиана-Вильгельмина-Августа-София-Мария) – супруга Александра II, о которой ниже пойдет речь как о немаловажной политической фигуре своего времени. Мария Александровна стала матерью двух дочерей и шести сыновей – в том числе императора Александра III; никто из них и их сыновей гемофилией не страдал. В чем тут дело? Только ли счастливый случай, предусмотренный теорией? По-видимому, дело было совсем в другом: хотя Мария Александровна и считается дочерью гессенского герцога Людвига II и его жены Вильгельмины, урожденной принцессы Баденской (родной сестры Елизаветы Алексеевны – жены русского императора Александра I), но ее фактическим отцом молва называет одного из придворных герцога: швейцарца французского происхождения барона Августа-Людвига де Гранси[30]. То же относится, якобы, и к ее родному брату – Александру Гессенскому[31], сыновья которого сыграли выдающиеся роли в событиях, описанных ниже. Так что последние русские цари – Александр III и Николай II – хотя и проиграли в чистоте и благородстве происхождения, но зато выиграли в телесном здоровье! Впрочем, России это все равно пользы не принесло... Согласие никогда не царило в разветвленном европейском королевском клане – Вильгельм II стал одновременно и участником, и жертвой этого противоборства с самого своего рождения. Вильгельм, родившийся в Берлине 27 января 1859 года, оказался крайне несчастливым человеком – как в личном, так и в политическом плане. Началось с того, что травмы при тяжелых родах сделали его инвалидом с первых минут жизни: искривление шеи было исправлено сложной хирургической операцией, а так и оставшаяся неполноценной левая рука всегда бросалась в глаза и была предметом стеснения и забот и его самого, и его окружения. В России и доныне относятся к инвалидам с особым сочувствием и одновременно брезгливостью; так было и в Германии сотню и полторы сотни лет назад. Неслучайно Вильгельма невзлюбили даже собственные родители. Для этого была и более веская причина. Дело в том, что отец Вильгельма, Фридрих III, который должен был наследовать корону Германской империи и Прусского королевства после Вильгельма I, был обречен почти всю жизнь оставаться в роли престолонаследника: его отец сначала сам долгое время был престолонаследником, только в 1858 году в возрасте 61 года был назначен регентом при старшем брате – короле Фридрихе-Вильгельме IV, впавшем в тяжелое помешательство; через три года старый король умер, и лишь тогда Вильгельм I стал королем Пруссии, но зато оставался затем на троне более четверти века – до глубочайшей старости. Заранее можно было предвидеть, что жизненных ресурсов на долгое царствование у Фридриха III просто не будет, и, действительно, после смерти Вильгельма I Фридрих (ему было 57 лет) оказался на троне всего на несколько месяцев и скоропостижно умер в том же 1888 году. В силу этого новорожденный Вильгельм – будущий король Пруссии и будущий кайзер Германской империи (торжественно провозглашенной 18 января 1871 года в Версале – за несколько дней до того, как Вильгельму исполнилось 12 лет) – стал объектом прямо-таки паталогической ненависти со стороны собственных родителей, которым, в отличие от него, не светило долгое восседание на троне! Под сенью этой ненависти и прошли детство и юные годы принца Вильгельма. Детство принцев крови, часто и обделенных вниманием, и одновременно угнетенных собственными родителями, занятыми исполнением обременительных и захватывающе великолепных обязанностей, – нередко грустная изнанка блестящего монаршего быта тех времен. Из рассказов Ольги Александровны (младшей сестры Николая II) известно, что в детстве и она, и ее братья и сестры, включая будущего царя, просто голодали: по этикету им приходилось сидеть за родительским столом; по тому же этикету блюда подавались по старшинству – детям в последнюю очередь; есть полагалось неторопясь, а общая трапеза заканчивалась, когда старшие вставали из-за стола; в результате дети регулярно вынуждены были довольствоваться жалкими кусочками пищи[32]. Вот и Вильгельм воспитывался в подчеркнуто спартанском духе, дополнительно усиленном тайным недоброжелательством родителей – столь сильным, что оно становилось явным для любого наблюдателя, включая самого Вильгельма с некоторого возраста. Укреплению его духа и формированию его политических взглядов немало способствовала оппозиция, существовавшая тогда при Берлинском дворе по отношению к будущему Фридриху III, его супруге и тому курсу, какому они бы последовали, встав во главе Германии. Мать Вильгельма – дочь и тезка английской королевы Виктории – была убежденной англоманкой; той же линии придерживался ее супруг, которого она держала под каблуком. Естественно, Вильгельм с детства был на антианглийских позициях, а германский вызов Британии стал буквально символом его веры. Сирота при живых родителях рос нервным, почти затравленным, но самолюбивым и самостоятельным ребенком. Начиная с одиннадцатилетнего возраста, он воспитывался в известном удалении от своих родителей (гимназия в Кассель-Вильгельмсхёфе, Боннский университет, затем стажировки в различных государственных учреждениях, завершившиеся командованием полком вплоть до момента восшествия на престол в 1888 году) и в целом получил великолепное образование, но не на уровне непосредственного руководства государством – в этом также сказалось явное нежелание родителей приобщать сына к реальной власти. Он получил от рождения немало позитивных качеств, характерных для его незаурядных предков, вырос достаточно развитым интеллектуалом с богатым творческим воображением, но склонность к фантазиям у него нередко превалировала над трезвой рассудительностью и проницательностью. К тому же психологические травмы, перенесенные в раннем детстве, навсегда оставили на нем отпечаток. Корявое воспитание и упорное, но однобокое самовоспитание в борьбе за собственное право существовать, мыслить и действовать, не создали гармоничной и сбалансированной личности: он стал решительным, но одновременно неуравновешенным, раздражительным, упрямым, своевольным и своенравным человеком, эксцентричность, а порой и агрессивность которого нередко повергала окружающих в шок. Характерен в этом отношении рассказ С.Д.Сазонова – нового в то время русского министра иностранных дел, которого при первой возможности неформального общения в 1912 году Вильгельм II попытался привлечь на свою сторону и вызвать симпатию своей прямой откровенностью, в чем ничуть не преуспел: «Эту беседу, которая отчетливо запечатлелась в моей памяти, Вильгельм II начал с того, что рассказал мне подробно историю своей молодости и тех своеобразных семейных условий, в которых она протекала. Он не сообщил мне ничего такого, что было бы мне раньше неизвестно. Тем не менее все, что он говорил мне по этому поводу, не могло не вызвать во мне крайнего удивления, так как я не мог объяснить себе причин, побудивших его нарисовать мне, в самых ярких красках, подробную картину юношеских упований и огорчений, которыми ознаменовались годы, проведенные им под родительским кровом. С откровенностью, которая производила тягостное впечатление, он говорил мне, что отец его, Император Фридрих III, никогда не любил его, предчувствуя, что, если он и доживет до смерти Вильгельма I /.../, то /.../ вскоре ему придется уступить место молодому сыну /.../. Мать Вильгельма II, дочь Королевы Виктории английской, женщина властолюбивая, по тем же причинам не любила своего сына /.../. „С тех пор, что я себя помню“, говорил мне Император, „я всегда чувствовал и мыслил себя добрым немцем. Мать моя, даже после тридцатилетнего пребывания в Германии, не переставала сознавать себя англичанкой. В ее глазах германские интересы всегда и во всем должны были подчиняться интересам ее родины, по отношению к которой она считала, что Германия призвана была играть служебную роль. /.../“. Я привожу /.../ этот удивительный рассказ не потому, что я считал бы его интересным по существу, а потому, что мне кажется, что он может служить для характеристики порывистой и неуравновешенной натуры Императора Вильгельма, склонного переходить за границы той сдержанности и того чувства собственного достоинства, которых мы вправе ожидать от лиц, стоящих по своему рождению на вершине социальной пирамиды»[33]. Не менее экстравагантно вел себя Вильгельм и при иных обстоятельствах. В 1904 году кайзер пригласил в Берлин бельгийского короля Леопольда II. «„Я сказал ему, – заявил Вильгельм [германскому] канцлеру фон Бюлову, – что не позволю играть с собой. Тот, кто в случае европейской войны будет не со мной, тот будет против меня“. Кайзер заявил, что он является солдатом школы Наполеона и Фридриха Великого, которые начинали свои войны с предупреждения противника: „Поэтому, если Бельгия не встанет на мою сторону, я должен буду руководствоваться исключительно стратегическими соображениями“. Подобное намерение /.../ привело Леопольда II в замешательство. Он ехал на вокзал в каске, одетой задом наперед, и выглядел, по словам сопровождавшего его адъютанта, так, „как будто бы пережил какое-то потрясение“»[34], – еще бы: ведь Бельгия была официально нейтральным государством, нейтралитет которой гарантировался великими державами – включая Германию! И притом какой известный мотив: кто не с нами – тот против нас! 1908 год «закончился неверным шагом кайзера, таившим в себе опасность взрыва. Он дал интервью газете „Дейли телеграф“, высказав ряд своих идей в отношении того, кто с кем должен воевать. Это привело в замешательство не только его соседей, но и соотечественников. Общественное неодобрение было таким явным, что кайзер даже слег, проболел три недели и в течение некоторого времени воздерживался от высказываний»[35]. Понятно, что такая неуравновешенность не только формального, но и фактического лидера Германской империи сама по себе таила угрозу миру в преддверии общеевропейской войны – и это весьма неплохо было учтено ее истинными инициаторами. Самый же экстравагантный поступок в своей жизни Вильгельм совершил еще задолго до того, как вступил на германский престол, и последствия этого шага, весьма возможно, и послужили основной причиной утраты Вильгельмом этого престола. Все началось с казалось бы невинного явления: юный Вильгельм влюбился (с кем не бывает!). Казалось бы, по счастью он влюбился в юную особу, которая вполне подходила ему в жены – весьма нелегкое условие для престолонаследника по тем временам! Его избранницей стала гессенская принцесса Елизавета-Александра-Луиза (в семье ее звали Элла). Она родилась 1 ноября 1864 года и приходилась Вильгельму двоюродной сестрой: их матери были родными сестрами, обе – дочерьми английской королевы Виктории. В это время гессенские правители переживали нелегкие времена. До 1866 года Гессен был союзником Австрии и участвовал в Прусско-Австрийской войне на стороне последней. Результатом стала оккупация Дармштадта пруссаками. С начала 1871 года, в результате объединения Германии, независимое герцогство и вовсе перестало существовать. Прежде влиятельные герцоги, сохранив свои номинальные титулы, превратились фактически во владельцев всего нескольких замков – с весьма неопределенными условиями материального обеспечения. Следствием стала почти что нищета, обрушившаяся на великого герцога Людвига IV, унаследовавшего этот титул в 1877 году после смерти своего дяди – Людвига III, брата русской императрицы Марии Александровны (таким образом, Людвиг IV был двоюродным братом Александра III и его братьев, а Элла и ее сестры – троюродными сестрами Николая II), и его жену Алису, урожденную английскую принцессу, мать семерых детей. Материальные невзгоды усугубились еще более тяжелейшими бедствиями: в 1873 году умер трехлетний брат Эллы Фридрих – от все той же злосчастной гемофилии. Затем, в 1878 году, все дети в семье заболели дифтеритом; заразилась и их мать. В результате умерли и она, и ее самая младшая дочь – четырехлетняя Мария. Осиротевшие четыре сестры (Элла была второй по старшинству) и их брат Эрнест-Людвиг воспитывались затем при значительной помощи бабушки – королевы Виктории. Характерная деталь – гроб их матери, согласно ее завещанию, на похоронах был накрыт британским флагом[36]. Молва, гулявшая по России накануне 1917 года, обвиняла в военных бедствиях и поражениях «царицу-немку» – младшую сестру Эллы императрицу Александру Федоровну. Люди даже не понимали того, насколько они и правы, и не правы: у Александры Федоровны, немки, но не пруссачки, и всех ближайших членов ее семейства была с самого рождения такая ненависть к Германии, какую трудно было бы встретить тогда в любом ином семействе! Именно эта ненависть и сожрала и Германию, а заодно и Россию! А в 1881 году это семейное чувство еще более распалил будущий Вильгельм II! Влюбленного Вильгельма нетрудно было понять: Элла и в юности, и даже далеко не в молодые годы считалась одной из самых блестящих красавиц Европы, а незаурядный ум и природный такт, которыми она руководствовалась, придавали ее обаянию силу неотразимого оружия. Биограф Эллы (в замужестве и православии – великой княгини Елизаветы Федоровны) пишет: «Вильгельм обладал очень эгоистичной натурой и был груб. Принцесса Елизавета не выносила его»[37], – на чем основано последнее заявление – неизвестно; ничего подобного не утверждается в многочисленных опубликованных на немецком языке жизнеописаниях Вильгельма, да это противоречит и последующему ходу событий, и здравому смыслу – ведь для Эллы речь шла не только о том, чтобы стать супругой Вильгельма – плох он или хорош, но в будущем и германской императрицей! Так или иначе, утверждение цитируемого автора – Любови Мюллер, что сделавший предложение Вильгельм якобы получил отказ[38] – откровенное вранье, опровергаемое всеми остальными биографами Вильгельма. Предложение Вильгельма о браке не было отклонено – и Вильгельм и Элла стали официально женихом и невестой. Тем трагичнее стал последующий разрыв, который совершил Вильгельм. Инициатором разрыва оказалась тетка Эллы – мать Вильгельма. Вероятно, результатом антагонизма с родителями было и самостоятельное решение Вильгельма о женитьбе, предпринятое без совета со старшими. Поэтому вмешательство матери произошло только после помолвки. Едва ли ее мнение сыграло бы роль для влюбленного принца, но мать использовала аргументы, значимые безотносительно его отношения к ней. Мать объяснила Вильгельму хорошо нам известный факт, что Гессенские герцоги являются носителями гемофилии: как раз с начала 1860-х годов медики и биологи принялись разбираться в наследственных особенностях этой болезни. Не ускользнула, очевидно, от матери Вильгельма и причина смерти ее маленького племянника Фридриха в 1873 году. Таким образом, Вильгельм сильно рисковал остаться без здорового наследника. Это был очень весомый аргумент и для его матери, и для него самого – независимо от напряженных отношений между ними. Именно данный мотив объяснений между ними и приводится в современных жизнеописаниях Вильгельма; тогда же, когда они происходили, суть обсуждения не вышла наружу. Но тем больший эффект произвело дальнейшее поведение Вильгельма. Вильгельм принял доводы матери, хотя с ранней юности был влюблен в Эллу. Разрыв между нареченными сопровождался, однако, присущими Вильгельму грубостью и бесцеремонностью. Это произошло в самом начале 1881 года. Тут же, в феврале 1881 года, двадцатидвухлетний Вильгельм женился на принцессе Августе-Виктории-Шлезвиг-Гольштейн-Зонденбург-Аугустенбургской. Происшедшее стало колоссальным ударом для шестнадцатилетней Эллы. Оставим в стороне чувства, которые она до этого испытывала к Вильгельму – о них практически ничего не известно. Если Л.Мюллер все-таки права в отношении ее отвращения к Вильгельму, то последний счастливо избавился от нелюбящей жены. Но вот избавиться от ненависти бывшей невесты ему оказалось не суждено. С детства, особенно после смерти матери, Элла много времени проводила у бабушки – королевы Виктории – и воспитывалась в атмосфере британского двора – центра величайшей империи мира, которой повелевала ее бабушка! Судьба сулила ей возможность повелевать другой новой могущественной империей – и вдруг такой афронт, происшедший публично на глазах всей Европы! Отныне жизнь Эллы была подчинена двум страстям: жажде славы и власти – с одной стороны, и мщению заведомо ненавистному теперь Вильгельму – с другой. Если бы эта юная девушка позже нашла себя в семейном счастье, то неутоленные желания, возможно, не терзали бы ее столь сильно. Увы, семейного счастья она была лишена. Кто бы и как бы ни пытался возражать этому, но любые доводы можно отмести одним аргументом: у Эллы никогда не было детей. В первые месяцы 1881 года произошло еще одно событие, тогда заведомо отвлекшее внимание Европы от скандального разрыва будущего Вильгельма II с невестой и скоропалительной его женитьбы на другой принцессе: 1/13 марта 1881 года был убит российский император Александр II. Гибель Александра II возвела на престол его сына Александра III, а смерть последнего в 1894 году сделала царем Николая II. Последовательность царствований: Александр II – Александр III – Николай II не вызывает ныне никакого интереса у читателей школьных учебников – ведь это столь же сами собой разумеющиеся события, как смена января февралем, а февраля – мартом. Но как раз в январе-марте 1881 года последовательность хрестоматийной смены царствований находилась под угрозой. И здесь мы вынуждены обратиться к еще более раннему узлу невероятного сгущения событий, оказавших роковое влияние на последующий ход истории. В 1865 году на двадцать втором году жизни умер цесаревич Николай Александрович – старший сын Александра II, с рождения всячески опекаемый родителями и тщательно воспитываемый для квалифицированного управления предназначенной ему в наследство державой; современники отмечали, что личными дарованиями он вполне соответствовал возлагаемым на него надеждам. Но бдительная опека не уберегла престолонаследника от физической травмы, полученной еще в детские годы, от последствий которой он, по всей видимости, и скончался – точный диагноз его тяжелой болезни так и не был установлен. До остальных детей у царственных родителей в то время просто руки не доходили – ситуация, как упоминалось, вполне типичная. Между тем, одному из таких безалаберно воспитанных потомков, следовавшему по старшинству за Николаем его брату Александру, пришлось нежданно-негаданно стать новым наследником престола; это оказалось сюрпризом – прежде всего для него самого. Уже в следующем, 1866 году, официальное положение принудило будущего Александра III к шагу, который совершенно не соответствовал его желаниям: женитьбе на невесте умершего старшего брата датской принцессе Дагмар. Александр же в это время был безумно влюблен во фрейлину своей матери княжну М.Э.Мещерскую, и готов был отказаться ради нее от прав на престол. С весны до осени 1866 года события понеслись со скоростью урагана. Сначала, 4/16 апреля 1866 года произошло знаменитое покушение Д.В.Каракозова: террорист стрелял в упор в царя и почему-то промахнулся[39]. Затем Александр II убедил своего наследника не пренебрегать наследственным долгом, отказаться от Мещерской и отправляться официально просить руки Дагмар: установление династического союза с Данией, разгромленной Пруссией в 1864 году и жаждавшей тогда реванша, казалось царю в тот момент (накануне войны Австрии с Пруссией, разразившейся летом 1866 года) чрезвычайно важной политической комбинацией. Это оказалось сугубо конъюнктурным решением, не сыгравшим в последующей дипломатии России почти никакой роли, зато позднейшее появление прежней датской принцессы на русском престоле оказало-таки чрезвычайно пагубное влияние на самостоятельный курс российской политики. Личная же жизнь Александра-младшего оказалась сломана: с тех пор он пил – чем далее, тем больше; это и свело его в раннюю могилу – как бы против этого печального факта ни восставали прошлые и нынешние апологеты этой довольно заурядной личности на российском престоле. Осенью 1866, сразу после казни Каракозова и осуждения его подельников, почти ни в чем преступном не замешанных, состоялась и свадьба Александра с Дагмар, принявшей в православии имя Марии Федоровны. Последней, конечно, было все равно, за которого из наследников русского престола выходить замуж. Она-то и стала впоследствии великолепной и жизнерадостной царицей, морившей, как рассказывалось, своих детей голодом. Но Александру II в 1866 году оказалось мало того, что он, аппелируя к долгу и высоким принципам, проехался бульдозером по жизни собственного сына. Сам царь был в это время влюблен в другую фрейлину своей жены – юную княжну Е.М.Долгорукову, бывшую моложе возлюбленной его сына на три года. И то, что было невозможно для сына, стало возможным для отца: летом 1866 года царь и Долгорукова стали любовниками, а спустя год мудро пользующаяся своим непростым положением возлюбленная царя стала фактически его женой – не только молодой и желанной женщиной-игрушкой, но и верной и надежной советницей и другом, а затем и матерью его детей. Долгорукова родила царю сына и двух дочерей (еще один сын умер в младенчестве). Все это происходило при тяжело и надолго заболевшей законной жене Александра II – упоминавшейся выше императрице Марии Александровне (сестре деда Эллы – несостоявшейся супруги Вильгельма II), матери будущего Александра III и его многочисленных братьев и сестер; несомненно, эти деторождения (всего – 8, последним родился Павел Александрович в 1860 году) и подорвали ее силы. Со временем параллельный брак царя перестал быть секретом в пределах царского дворца – можно представить себе, как к этому относился цесаревич Александр! Хотя фактические супружеские отношения между между царем и царицей прекратились, но последняя не только продолжала выполнять формальные протокольные обязанности (пока у нее хватало физических сил), но также долгие годы оставалась и советницей и наперстницей царя, разрывавшегося между двумя женщинами и старавшегося ублажать обеих – в том числе и в важнейших политических вопросах. В то же время антагонизм между царем и его сыном углублялся с каждым годом – и, как и в случае с Вильгельмом и его родителями, будущий Александр III становился, хотел он этого или нет, опорой и оплотом всяческих политических оппозиций к правящему императору. Инициативы возбуждения балканских славян и войны с Турцией настойчиво выдвигались именно царицей Марией Александровной и цесаревичем Александром еще задолго до 1877 года. В мае 1880 года после долгой усиливавшейся болезни Мария Александровна скончалась, и тут поднялся новый ураганный ветер. В июле – по истечении минимально допустимого срока траура – Александр II и Долгорукова тайно обвенчались. Она получила титул светлейшей княгини Юрьевской (соответственно дети – князя и княжен). В течение последующих месяцев тайна брака систематически разрушалась самими супругами, и Юрьевская постепенно выдвигалась на роль полноценной законной жены императора. Это в штыки встречалось придворной оппозицией, которой стали сочувствовать и многие прежние испытанные приверженцы императора, а во главе ее естественно оказались цесаревич и его жена – единственная, кто без стеснения демонстрировала свое возмущение перед лицом тестя, воображая, что это никак не угрожает настоящему и будущему положению ее самой и ее мужа. Накалившиеся страсти наталкивали царя, не привыкшего к подобному сопротивлению, на все более решительные шаги: что я – царь или дитя? – как когда-то было сформулировано в «Сказке о царе Салтане»! Трагедией жизни и политической биографии Александра II, Царя-Освободителя, главного инициатора и руководителя Реформы 19 февраля 1861 года, было отсутствие признательности образованного российского общества за эту грандиозную политическую акцию: популярность царя была крайне низка уже в 1861 году, а позднее опускалась все ниже и ниже, что отчетливо выражалось в оппозиционной болтовне прессы и стимулировало заговоры и террористические выступления. «Нэпир справедливо замечает, что у правительства нет партии, что у нас никто его не защищает и никто за него не вступается. „В течение полугода, как я нахожусь здесь, – сказал лорд Нэпир, – с трудом найдется несколько лиц, принадлежащих, как здесь говорят, к немецкой партии, которые при мне выступили бы за правительство“»[40], – так передает министр внутренних дел П.А.Валуев неофициальное мнение английского посла в августе 1861 года. Так оставалось не только до конца царствования Александра II, но и много позже: отсутствие правительственной партии было предметом безуспешных забот П.А.Столыпина, а в 1915-1917 годах «Прогрессивный блок», объединивший практически все политические силы страны (кроме крайне правых и крайне левых экстремистов) откровенно противостоял правительству. В этом не было ничего удивительного: реформа 1861 года, отменив принудительный рабский труд, лишила российский образованный слой самостоятельной экономической базы: к 1905 году две трети помещичьих семей 1861 года полностью разорились и остались без земельной собственности[41] – пострадавшими оказались не только дворяне, но и их многочисленные нахлебники и прихлебатели – типа тургеневского нигилиста Базарова и всех его духовных последышей позднейших времен. Наивная вера в то, что захват власти и изменение социальной политики способно улучшить бедственное экономическое положение (вера, которую позднее разделяли и российские марксисты!), и становилась двигателем оппозиционных выступлений: «российское дворянство драло горло о конституции, разумея под нею отмену положения 19-го февраля»[42], – писал в мае 1862 года К.Д.Кавелин – один из идеологических отцов реформы. Но вот как раз конституцию-то вводить в России было совершенно невозможно – и дело было не в какой-то фантастической приверженности русской народной души к самодержавию, а в самой элементарной политической коллизии: крестьянство, составлявшее абсолютное большинство населения России, относилось к царям с трогательной любовью (а как еще можно было относиться к человеку, отменившему рабство, или к его прямым наследникам?), но это-то же самое крестьянство, если бы получило большинство в российском парламенте, в первый же удобный момент окончательно лишило бы помещиков земельной собственности и разделило бы ее между крестьянами. К этому явно шло дело в I и II Государственных думах в 1906-1907 годах, почему их и пришлось разогнать; в 1917-1918 годах крестьянские чаяния воплотились и безо всякого парламента!.. Александр II в замечательном разговоре со звенигородским предводителем дворянства Д.Д.Голохвастовым, имевшим место за несколько месяцев до покушения Каракозова, уверял, что он охотно дал бы «какую угодно конституцию, если бы не боялся, что Россия на другой день после этого распадется на куски»[43] – и был тысячекратно прав! Именно политика Александра II и уберегла тогда Россию от гражданской войны и неизбежного истребления всего образованного общества, хотя и не смогла предотвратить того, что случилось после 1917 года, за что, увы, в какой-то степени несет ответственность и Царь-Освободитель! Вводить конституцию в России можно было только постепенно и с соблюдением необходимых ухищрений, чтобы большинство в парламенте не могло сосредоточиться ни в руках образованной оппозиции, ни у крестьянского большинства – как это и делалось методом проб и ошибок после 1905 года, что и давало повод оппозиционным горлопанам обвинять тогдашние законы и тогдашнюю Думу в извращении принципа народного представительства. В этом-то и состоял пародокс самодержавия, державшегося не благодаря поддержке привилегированного класса и воплощению его притязаний (как гласят догмы марксистской теории), а исключительно на равновесии антагонистического противоборства российских сословий! Понятно, что такое равновесие не могло выражаться большинством голосов российского народа! К 1881 году в правительственных кругах уже давно были разработаны проекты создания подобного искусственно организованного представительства, но вплоть до лета 1880 года Александр II продолжал относиться к ним достаточно скептически. Конфликт же с придворной камарильей и многочисленными родственниками в отношении его собственных семейных прав привел внезапно к появлению личной заинтересованности царя во введении конституции, на чем ненастойчиво, но методично настаивало уже большинство царских министров. Во главе этих реформаторов стояли теперь министр внутренних дел М.Т.Лорис-Меликов и министр финансов А.А.Абаза. Имелась и оппозиция к этому проекту во главе с обер-прокурором Синода К.П.Победоносцевым[44], роль которого значительно усиливалась тем фактом, что он состоял воспитателем будущего Александра III с детских лет и имел практически неограниченное влияние на цесаревича. На август 1881 года была уже назначена коронация новой жены царя[45], но для этого предстояло еще внести коррективы в Основные законы Империи. Следующий шаг был логически очевиден: изменение закона и о престолонаследии. Все эти нововведения легко были бы поддержаны большинством образованного общества: из сочувствия к житейским проблемам императора, попавшего в ситуацию, вполне понятную любому его подданному, и вынужденному фактически обратиться к общественной поддержке, а главное – в благодарность к царю за создание нового представительного органа, указ о созыве которого Александр II подписал в последний день своей жизни – он тут же был извлечен из типографии и уничтожен Александром III сразу после смерти отца 1/13 марта 1881 года. Заметим, что подобный результат цареубийства совсем не планировался Лорис-Меликовым, игравшим зимой 1880 -1881 года крайне двусмысленную роль[46]. Этот эпизод борьбы за власть на самом верхнем уровне российского руководства таким образом прокомментировал один из влиятельных и весьма информированных деятелей последней четверти XIX столетия, сенатор, а затем государственный секретарь А.А.Половцов. Было это уже в ноябре 1905 года, в разгар революции, когда отчетливо выяснились стратегические последствия событий 1881 года и истекли последние дни пребывания Победоносцева в правительстве. Половцов постарался посыпать соль на его раны: «Навещаю Победоносцева, которого застаю в весьма мрачном настроении, горько осуждающего все, что около нас происходит. Я соглашаюсь с ним во многом, но утверждаю, что теперешние наши несчастия [несравнимые, добавим мы, с несчастьями, случившимися через двенадцать лет после того!] созданы главным образом самим правительством, в котором за последние два царствования все более и более укреплялось убеждение, что многомиллионным народом можно управлять чиновниками, представителями безграничного произвола, распространяющегося на все отрасли человеческого существования. Развивая эту мысль, я заканчиваю тем, что все поголовно почитают его, Победоносцева, виновником наших теперешних бедствий, потому что он отговорил Александра III отказаться от исполнения подписанного его отцом и им самим акта о допущении в среду госуд[арственного] совета сорока представителей земств для заявлений о нуждах провинции и участия в законодательстве. Слова мои очень задевают Победоносцева. Он /.../ возражает, что весь проект Абазы и Лорис-Меликова имел целью отдать власть в их руки. Можно было бы прибавить, что, по мнению Победоносцева, власть должна была перейти в его руки, что впрочем и произошло на несчастие России»[47]. Таким образом, хрестоматийная последовательность российских царствований оказалась в начале 1881 года под вполне реальной угрозой: дело четко шло к тому, что Александру II наследовал бы Георгий I – сын царя и Долгоруковой, родившийся в 1872 году. Это избавило бы Россию от тех сюжетов, которым она обязана лично Александру III и в особенности Николаю II. Разрыв же Вильгельма со своей невестой в это же самое время привел, в качестве отдаленного последствия, сначала к невозможности рождения полноценного наследника уже русского престола, а затем и к окончательной гибели русской императорской фамилии. Но до такой развязки в 1881 году было еще далеко. Если вообще имеют место вмешательства сверху в развитие человеческих судеб, то лучшего их примера, чем расписанные события 1881 года, просто не найти. 2.2. Круги истории: от Будапешта до Севастополя, от Парижа до Берлина – и все вокруг Проливов.Вильгельм II, вступивший на трон в 1888 году, принял очень незавидное наследство. Над Германской империей, существовавшей тогда только восемнадцатый год от своего провозглашения, уже сгущались тучи грозы, которая ее и погубила. Как ни странно, одним из главных виновников такой печальной перспективы оказался не кто-нибудь, а сам создатель Империи князь Отто Бисмарк фон Шёнгаузен. Памятники великому Бисмарку украшают чуть ли не все города Германии, и немцы вполне справедливо уверены, что это самый великий их соотечественник XIX столетия. Достаточно широко одновременно распространено мнение, что с Бисмарка начались и беды и горести Германии, но взгляд этот основан на недоразумении, созданном целенаправленными обвинениями в адрес германского милитаризма, которые усиленно внедряются в умы немецких школьников после 1945 года. Такое воспитание, возможно, весьма целесообразно, но все же оно не соответствует историческим фактам: Бисмарку инкриминируется агрессивная война 1870 года против Франции, якобы положившая начало и всей последующей агрессивной политике Германии, а это было вовсе не так. Поводом для войны 1870 года послужили дипломатические осложнения между Францией и Пруссией, возникшие вокруг событий в Испании, вроде бы как бы вовсе не задевавшие кровно интересы обеих этих держав. Традиционно обвиняют Бисмарка в искажении дипломатической депеши («Эмсская депеша») путем сокращения ее текста при передаче прессе; это, якобы, и спровоцировало войну[48]. При этом замалчивается, что главным инициатором войны был все-таки Наполеон III, пытавшийся возрождать традиции Франции – самого агрессивного европейского государства предшествующих столетий. В 1870 году Наполеону III понадобилась собственная маленькая победоносная война – для разрешения внутренних политических и экономических проблем Франции; он и объявил ее. В тот момент Пруссия казалась племяннику великого Наполеона (да и всей Европе!) весьма доступной добычей для его доблестных войск. Война была не Франко-Германской, а Франко-Прусской – и вовсе не только потому, что Германии тогда еще формально не существовало: с фактически нейтрального Рура пушки Круппа поставлялись перед войной обеим противоборствующим сторонам, а южнее Майна – в Баварии, Гессене, Вюртемберге и Бадене – лишь с началом войны решили, что ненавидят французов сильнее, чем пруссаков. И стороннее общественное мнение в Европе, России и Америке было тогда вовсе не на стороне Франции, как это уже казалось сорока-пятьюдесятью годами позднее. Лишь в Австрии и Дании, памятуя недавние поражения от Пруссии, сочувствовали французам. Недаром король Вюртемберга Вильгельм II (тезка германского императора, до 1870 года – суверенный монарх, позже сохранивший свой номинальный королевский титул) был награжден в 1870 году Александром II георгиевским крестом – «за взятие Парижа»; очевидец, узнавший об этом много лет спустя, отмечал: «В 1911 г. это отличие [в смысле – награда] казалось парадоксом» [49]. Так вот, не в том провинился Бисмарк против Германии, что в 1870 году пруссаки поделом разгромили французов, а в том, что в течение последующего века уже не награждались немецкие военные герои русскими орденами, а русские – немецкими (редчайшие экзотические исключения – не в счет)! Политическая биография Бисмарка – классическое воплощение парадоксального сатирического «Принципа Питера»: «В иерархии каждый индивидуум имеет тенденцию подниматься до своего уровня некомпетентности»[50]. Хотя этот принцип подвергался суровой критике (например: «даже самые поверхностные наблюдения приводят нас к выводу, что Принцип Питера неприменим в сфере общественной, деловой или какой-либо еще, имеющей отношение к торговле или военному делу»[51]), но, не настаивая на его универсальности, все же возразим, что некоторые политические биографии вполне следуют этому принципу. Биография Бисмарка – одна из них. Начиная с революции 1848 года, в Германии не было более компетентного политического деятеля, нежели Бисмарк. Плодом его усилий и стала Германская империя. В 1866 году Бисмарк великолепно завершил войну с Австрией, настояв (вопреки мнению своих генералов) на сохранении Дунайской монархии, что позволило позднее превратить поверженного противника в самого верного и надежного союзника Германии – вплоть до всеобщего краха 1918 года. Но уже в этой комбинации стала проглядываться дальнейшая некомпетентность Бисмарка: Австро-Венгрия (преобразование единой монархии в двуединую произошло в 1867 году) оказалась не только союзницей Германии, но и жерновом, прикованным к ее ногам – отныне германская внешняя политика оказалась жестко привязанной к внутренним и внешним проблемам своей союзницы, тщетно пытавшейся предотвратить расползание на лоскутки, из которых она была сшита в стародавние времена. Основой Австро-Венгерского единства (охватывавшего подавляющее большинство ее подданных – чехов, поляков, хорватов, словенцев, словаков и остальных) была католическая вера, а необходимость сплочения проистекала из угрозы, которую представляла собой агрессивная мусульманская Турция. Пять столетий обороны от турок были прочным мотивом сохранения единства. К середине XIX века роли поменялись: сама Турция изо всех сил боролась с собственным распадом, и никакое горячечное воображение не могло более представить себе турецкую угрозу народам Австро-Венгрии, а никто иной пока не замахивался извне на их религию и прочие устои существования. С вынужденной основой подневольной любви было покончено, и подданных ставшего почти бессмертным императора Франца-Иосифа неудержимо повлекло в разные стороны. Уже в 1848-1849 годах, когда только восходила звезда Бисмарка, восстала Вена, затем – Будапешт, и Австрия сохранила единство лишь путем принудительного внешнего нажима – его инициатором, совершившим тем самым самую значительную ошибку во всей внешней политике России минувших веков, оказался царь Николай I: «Не вдумываясь в необычную сложность и запутанность австро-венгерских отношений, правящие круги России этого времени создали себе простую и ясную схему происходивших событий. Схему эту необыкновенно выразительно очертил Ф.И.Тютчев в своих политических статьях и стихотворениях. „В Европе существуют только две действительные силы – революция и Россия“, – писал Тютчев. „Эти две силы теперь противопоставлены одна другой; и, быть может, завтра они вступят в борьбу“.»[52] Заметим, что точка зрения Тютчева разделялась тогда очень многими, в том числе противниками Николаевской России. А.И.Герцен – непримиримейший, казалось бы, враг Николая I – опубликовал в Лондоне на английском и французском языках несколько позже, в самом начале 1854 года, когда разворачивалась Восточная война, статью «Старый мир и Россия. Письмо к Линтону»[53], где говорилось: «несмотря на все, Николай – орудие судьбы. Он бессознательно приводит в исполнение внутренние виды истории и скорым шагом, с закрытыми глазами, не видя пропасти, идет на их совершение», – Герцену пропасть представлялась в том, что победа Николая над Европейской коалицией (на самом деле произошло прямо противоположное) откроет путь к общеевропейской революции, в то время как «обе фракции – европейских революционеров и панславистов – объединяет социализм». Завершалась статья следующей тирадой: «Время славянского мира настало… Где водрузит он знамя свое? Около какого центра соберется он? Это средоточие – не Вена, город рококо-немецкий, не Петербург, город ново-немецкий, не Варшава, город католический, не Москва, город исключительно русский. Настоящая столица соединенных славян – Константинополь, Рим восточной церкви; центр тяжести всех славян-греков – Византия, окруженная славяно-эллинским населением… Во всяком случае война эта – величественная и воинственная интродукция мира славянского во всеобщую историю и с тем вместе похоронный марш старого света»[54]. Герцену возражали К.Маркс и Ф.Энгельс в статье «Панславизм», опубликованной в Нью-Йорке: «Россия – безусловно нация завоевателей, и она была ею в продолжение целого столетия, пока великое движение 1789 г. не породило ей могучего соперника, полного жизненных сил. Мы разумеем европейскую революцию, взрывчатую силу демократических идей и прирожденную человечеству жажду свободы. Начиная с того времени, на европейском континенте существуют фактически только две силы: Россия со своим абсолютизмом и революция с демократией. Теперь революция кажется подавленной, но она живет, и ее боятся, как никогда раньше. На это указывает ужас, охвативший реакцию при известии о последнем восстании в Милане [в феврале 1853]. Но если Россия овладеет Турцией, ее силы увеличатся вдвое, и она окажется сильнее всей остальной Европы, вместе взятой. Такой оборот дела явился бы неописуемым несчастьем для дела революции. Сохранение турецкой независимости или расстройство аннексионистских планов России, в случае, если Оттоманская империя все же распадется, являются фактами величайшей политической важности. В этом вопросе интересы революционной демократии и Англии идут рука об руку. Ни та, ни другая не могут позволить царю сделать Константинополь одной из своих столиц, и если дело дойдет до крайности, то обе указанные силы окажут царю одинаково энергичное противодействие»[55] – это, как легко видеть – подлинный Тютчев, но с эмоциональной позицией противоположного знака. Интересно, читали ли Тютчева Маркс и Энгельс; впрочем, достаточно того, что они читали Герцена. Фантастически интересно и то, что и социалист Герцен, и противостоявшие ему коммунисты Маркс и Энгельс, будучи сами практически совершенно бессильны, только и могли уповать: первый – на реакционнейшего царя, а его оппоненты – на британский империализм! Такой же оставалась точка зрения Маркса и Энгельса и много позже: «Существующая Российская империя образует последний великий оплот всей западно-европейской реакции. В 1848 и 1849 гг. это обнаружилось с полной ясностью. /…/ Никакая революция в Западной Европе не может победить окончательно, пока рядом с ней существует современное российское государство. /…/ Падение русского царистского государства, уничтожение Российской империи – это одно из первых условий окончательной победы немецкого пролетариата»[56], – писал Энгельс в 1875 году, когда пролетарская революция вместе с коммунизмом еще упорно бродили по Европе в качестве призраков, постепенно становясь, однако, все более и более туманными. Так или иначе, но в 1848-1849 годах русский царь действовал в полном соответствии с рецептами Тютчева: «Подобно Тютчеву, император Николай I ощущал европейскую революцию прежде всего как враждебную русским устоям волну. /.../ считая себя оплотом консервативной Европы, Николай I не мог быть двух мнений об австрийских событиях. Вмешаться против Венгрии в защиту Вены император считал своим долгом. /.../ Все расходы кампании Россия принимала на себя. Не дожидаясь окончательных приказаний,[фельдмаршал И.Ф.]Паскевич послал на защиту Вены в помощь австрийским войскам дивизию Панютина. Затем отправилась в поход главная армия фельдмаршала. „Не щади каналий, – писал в напутствие Паскевичу император. – Ежели и Вена потеряна, дело ты исправишь, уничтожа гнездо бунта“. /.../ Вся кампания была беспроигрышна для Паскевича ввиду огромного численного перевеса его войск над венгерскими. Против более чем стотысячной армии Паскевича Гёргей[57] мог выставить всего около сорока тысяч человек (действия Паскевича затруднялись, впрочем, холерой, с необычайной силой свирепствовавшей в русской армии)»[58]. Последствия неразумной политики Николая I обрушились прежде всего на него самого: в 1855-1856 годах откровенно враждебная позиция изначально нейтральной Австрии, благодарной, казалось бы, за неоценимую помощь 1849 года, поставила Россию на грань сокрушительного разгрома в Восточной войне. Император не пережил этого, а его преемнику пришлось идти на унизительные условия Парижского мира. Вторично Венгерский поход 1849 года аукнулся Александру II еще позднее: «В 1878 году, когда под дипломатическим натиском европейских держав в Берлине Россия потеряла плоды своих военных действий против Турции, одним из главных ее противников был австро-венгерский дипломат, граф Юлий Андраши. Этот дипломат – мадьяр по национальности – хорошо помнил результаты похода Паскевича в Венгрию. Влиятельный представитель Вены на конгрессе 1878 года, Андраши тридцать лет перед тем за участие в венгерском восстании был приговорен к повешению, и только своевременное бегство спасло его от исполнения приговора»[59]. «Как была Австрия предательницей, так ею и останется»[60], – резюмировал в 1885 году начальник российского Генштаба генерал Н.Н.Обручев. Но зачем и Германии понадобился такой союзник? Триумф 1870 года поднял Бисмарка на самую верхнюю ступень его карьеры: он стал уже не только премьер-министром Пруссии, но и канцлером созданной им Германской империи. Только блистательная победа над Францией придала ему и его державе такой авторитет, что были преодолены сотни разногласий, терзавших раздробленную Германию. Но одновременно внешнеполитические дела пошли заметно хуже, чем после победы над Австрией: поверженная Франция становиться союзником не пожелала. Здесь не место обсуждать подробности политики Бисмарка по отношению к Франции и его возможные ошибки. Едва ли большая жесткость к поверженному врагу сделала бы последнего покладистей. Едва ли смягчила бы французов и большая мягкость победителей. Ведь речь шла о наследственных врагах, боровшихся уже не одно столетие. Принадлежность Эльзаса, Лотарингии и других пограничных областей к Германии или Франции по существу не имела исторических традиций и всегда решалась силой оружия. Поэтому едва ли прочный мир с Францией был в руках у Бисмарка. Едва ли прочный мир был достижим и при любых иных альтернативах его политике. Франция была врагом и оставалась им. Смягчило Францию много позже только двукратное поражение 1914 и 1940 годов, приведшее к полному краху – фактической утрате французами государственного сувернитета, из чего их извлекли извне посредством невероятного политического трюка: в 1945 году победители приняли в свое число Францию, не имевшую на то никаких моральных прав. Только теперь французы навсегда успокоились в отношении реванша. Разумеется, никакой эквивалентной меры невозможно было придумать немцам в 1870 году. Следовательно, им оставалось только готовиться к новой войне с Францией, к чему они сразу же и приступили под руководством Бисмарка – и тут, на наш взгляд, претензий к нему нет и быть не может. Но вот в преддверии предстоящей войны нужно было озаботиться и о достойных союзниках, и о том, чтобы таковых не оказалось у Франции – тем более, что самая опасная коллизия, какая могла сложиться к будущей войне, была очевидна уже в 1871 году. В апреле 1871 Бисмарк получил от своего начальника Генштаба генерал-фельдмаршала Х.Мольтке-Старшего меморандум, в котором черным по белому было начертано: «опаснейшим испытанием для существования молодой Германской империи была бы одновременная война ее с Россией и Францией, и так как возможность такой комбинации не может быть исключена, то следует заблаговременно принять в расчет средства для обороны в таких условиях»[61]. И что же предпринял Бисмарк в предвидении этой опасности? С начала XVIII по конец XIX века все в Европе успели повоевать против всех остальных по нескольку раз. Не были исключением в этом смысле и отношения Пруссии с Россией: в 1760 году русские даже взяли Берлин. Но с тех пор отношения России с Пруссией, а затем и с Германией складывались значительно более благополучно, нежели с иными великими державами: с Англией, с Францией, и даже с Австрией дело до столкновений доходило гораздо чаще. Причиной такой относительной гармонии стали не только изощренные расклады дипломатических пасьянсов, но и установившееся взаимопонимание между сторонами: ведь Россией правили по существу те же люди, что и Германией. Упоминавшийся Николай I был женат на родной сестре упоминавшегося Вильгельма I, и они были близкими и доверительными друзьями с юности. Почти столь же близкие отношения связывали Вильгельма I с его племянником Александром II. Да и с другими многочисленными тогда германскими дворами российская монархия была связана теснейшими родственными узами: все цари, начиная с несчастного Петра III и кончая еще более несчастным Николаем II, были женаты на немецких принцессах; единственные упомянутые исключения – датчанка замужем за Александром III и вторая жена его отца, так и не ставшая царицей, происходившая из древнерусского княжеского рода. И на более низких этажах и политического управления России, и ее культурной и деловой жизни значительную роль играли выходцы из Германии (в меньшей степени – и из других европейских стран), которые приобщали русских в XVIII столетии ко всем достижениям европейской цивилизации. В XIX веке просто не могло быть таких коллизий, какие, например, беспрерывно приключались с Гитлером, вовсе не понимавшим ни русских, ни англичан, а потому влезавшим в ситуации, самые неожиданные для него самого! И все же после 1871 года почти идиллическое взаимопонимание руководителей России и Германии стало трещать по швам! Пожалуй, первый шаг в этом направлении совершил Александр II, хотя в 1870 году он искренне переживал за Пруссию и желал ей победы, и, что немаловажно, извлек из этой победы немалую пользу для России. У России были собственные внешнеполитические проблемы, и первейшей из них была проблема Проливов – Босфора и Дарданелл. До середины XVIII столетия Черное море (в совокупности с Азовским) в течение веков оставалось внутренним морем Турции, владевшей всеми его берегами. Постоянное противоборство с Россией к северу от Черного моря склонилось, однако, в пользу последней. При Екатерине II Россия закрепилась на всей линии побережья от устья Днестра до Таманского полуострова (включая Крым и все берега Азовского моря). Не за горами, казалось бы, был и захват Проливов и Константинополя: недаром Екатерина назвала своего второго внука Константином – с явным прицелом на возведение его на восстановленный трон Византийских императоров. Возможно, что в конце царствования великой императрицы для этого не хватило совсем немногих дополнительных военных усилий. Во всяком случае, все эти заботы представлялись тогда чисто двусторонними проблемами многонациональной Турции и интенсивно растущей и развивавшейся России, не затрагивавшими ничьих иных кровных интересов. Но ситуация радикально изменилась в ходе Наполеоновских войн. Последние терзали всю Европу, захватив Россию, Турцию и даже Египет и Сирию, всколыхнули балканских христиан, угнетенных турками, и пробудили интересы всех европейских держав к Восточному Средиземноморью, Балканам и, естественно, Проливам. Наполеон I заявлял: кто владеет Константинополем, тому принадлежит весь мир! Истина весьма спорная, но звучало здорово! По завершении разгрома Наполеона, Александр I, негативно относившийся ко всяческим революциям, крайне холодно реагировал на стремление греков к независимости, чем и стимулировал вмешательство Англии в балканские проблемы. В ходе Русско-Турецкой войны 1827-1829 годов войска уже Николая I вышли на подступы к Константинополю – и вынуждены были отступить под угрозой Британского флота. Война хотя и завершилась явной победой России (Турция признала ее права на восточные берега Черного моря и протекторат над Дунайскими княжествами Молдавией и Валахией; была признана независимость Греции), но привела к тяжелейшим разочарованиям российской публики: «известие об Адрианопольском мире не вызвало большой радости; все ждали занятия Константинополя»[62], – отмечалось в аналитическом обзоре III Отделения. В 1832 году египетский паша поднял мятеж против турецкого султана; египетские войска наращивали стремительное наступление на Турцию. Султан счел вынужденным обратиться за помощью к России. Для защиты турецкой столицы в Босфор был введен русский флот, а на берега высажены войска, остававшиеся там с марта по июнь 1833 года. Англичане и французы дружно всполошились: египтяне подверглись их ударам, а русских вежливо, но настойчиво попросили убраться из Босфора. На прощание Турция и Россия заключили Уникер-Искелесийский договор: Россия обязывалась охранять интересы Турции, а последняя – закрыть Проливы для прохода военных судов других стран. Права русского флота оставались неопределенными: уже после подписания договора русская балтийская эскадра вице-адмирала П.И.Рикорда с разрешения Турции проследовала из Эгейского моря в Черное – это оказалось последним пребыванием российского военного флота в Проливах вплоть до завершения Первой Мировой войны[63] (кроме единичных заходов канонерских лодок с дипломатическими миссиями в Турцию и Грецию). Полученные уроки разнообразного свойства Николаю I впрок не пошли: он явно недооценил позицию англичан и пренебрег дружественностью турок. Во время визита в Англию летом 1844 года Николай публично разглагольствовал о необходимости делить наследство «больного человека» – Турции, и встречал, как ему казалось, сочувственное отношение[64]. Не насторожило его и новое появление английского флота в Босфоре в 1849 году – в ответ на ультимативные требования русских, пытавшихся преследовать венгерских повстанцев (и польских волонтеров, принявших участие в Венгерской революции), нашедших убежище на турецкой территории[65]. Между тем, противоборство Англии и России в то время только разгоралось: англичан заботили и попытки продвижения России в Среднюю Азию – по направлению к Индии, и возможность появления российского флота в Средиземном море, хотя в ходе различных военных конфликтов русские эскадры неоднократно возникали там еще с XVIII века. Но сила флота определяется не только силой его кораблей, но и возможностью базирования; русские же никаких баз в Средиземном море не имели, и могли пользоваться там лишь услугами временных союзников. Захват же Проливов, Мраморного моря и Константинополя означал не только получение русскими великолепных возможностей базирования в Средиземноморье, но превращал все Черное море в абсолютно защищенную Дарданелльскими и Босфорскими укреплениями гигантскую внутреннюю гавань России, где она могла без помех и препятствий строить флот любой силы, выводить его если не беспрепятственно в Мировой океан (Гибралтар, а позже и Суэцкий канал оставались все же в руках англичан), то в Средиземное море, и при этом обеспечивать флот, повторяем, надежным снабжением. Это было ясно и в России, но гораздо лучше суть вопроса ухватили англичане, вовсе не желавшие возникновения подобного соперничества в Средиземном море – у них хватало и прочих забот. Понимали это, как мы помним, и сторонние наблюдатели, включая Маркса и Энгельса. А вот Николай I, смело взявшись испытать судьбу в 1853 году нападением на Турцию, явно недооценил силу ответной угрозы – в отношении его бессознательности оказался прав Герцен, хотя и расчитывавший на его победу. В этом смысле и Николай I, и Герцен не сильно отличались от остальных русских, принимавших грубую и топорную дипломатию России совсем не такой, как она выглядела для европейцев. Даже известный критикан Николаевского режима, ссыльный декабрист М.С.Лунин писал в 1840 году: «Внешняя политика составляет единственную светлую точку, успокаивающую разум, усталый от обнаруженных во мраке злоупотреблений и ошибок. Император Николай, избегая вмешиваться по примеру своего предшественника в дела, не касающиеся непосредственно России, почти всегда предписывает свою волю в случаях, касающихся России. Он неизменно соблюдал правило вести одновременно лишь одну войну, за исключением Кавказской войны, завещанной ему и которую он не мог ни прервать, ни прекратить»[66]. Через полтора десятилетия подобные оценки пришлось пересмотреть: «Грустно-поучительное явление, что мы умели восстановить против себя не только Англию, но и императорскую Францию с конституционной Сардинией; и Австрию с ее Славянами, нашими братьями; и Турцию с нашими единоверцами. Наше veto не помешало Франции июльских дней [1830 года] продержаться 18 лет, Бельгии отделиться от Голландии, Саксонии, Ганноверу, Испании, Португалии, Дании и Сардинии изменить вопреки нам прежнюю форму правления; но это упорное и беспрестанно возобновляемое veto глубоко заронило всюду семена неприязни, которые теперь и приносят плод. Мы неохотно признали французскую империю, не хотели признавать обновленной Сардинии; и вот и та, и другая в войне с нами. Мы щадили Австрию и Турцию ради statuquo; и вот – Турция и Австрия против нас, ради своих Славян. Мы побоялись поддержать и Славян, и единоверных Греков, из уважения к мнимой законности; и вот Греки и Славяне, изверившиеся в нас, готовы броситься в объятия враждебного нам Запада. Мы нетерпимостью своей, гордостью и упорным консерватизмом всех подняли против себя, и народы, и правительства; даже единоверные и иноплеменные народы, даже строго монархические правительства, даже Австрию, одну из участниц священного союза»[67], – так писал известный либерал Н.А.Мельгунов в 1856 году. Еще более серьезные перемены происходили в это время на фондовых биржах: «С момента, когда /.../ при Александре Николаевиче Россия в поисках новых рынков завоевывает Среднюю Азию, угрожая таким образом „жемчужине британской короны“, богатейший из финансовых рынков Европы, лондонский, захлопывается перед ней наглухо. И в 1870 годах русская кредитная, а следовательно и внешняя, политика переориентируется на германские рынки. Что удивительным образом совпадает с /…/ играми Бисмарка, провозглашенного /…/ Достоевским „единственным политиком в Европе, проникающим гениальным взглядом своим в самую суть фактов“»[73]. Поднимала голову и Франция. В сентябре 1873 досрочно закончились выплаты контрибуции и германские оккупанты были вынуждены покинуть Францию. Еще в начале 1874 года германское правительство распространило по Европе циркулярную ноту, в которой подчеркивалось, что если Франция мечтает о реванше, то Германия не позволит ей выбрать для этого угодный ей час[74]. Похоже, однако, что вскоре после этого германские планы и попали под угрозу срыва – в связи с неожиданным изменением позиции Александра II. Успехи совместной российско-германской дипломатии разрядили прежнее враждебное отношение к России со стороны западных держав, и русский царь, отправившийся в апреле 1874 года в дипломатический вояж по европейским дворам (официально – на свадьбы, помолвки и юбилеи родственников), встречал повсюду теплое и заинтересованное отношение. В Англии, где он пробыл девять дней, он и королева Виктория клялись во взаимной дружбе и любви. Здесь же Александр II заявил, что отныне политика России заключается в сохранении мира в материковой Европе[75]. Результаты такого его настроения проявились ровно через год. Кризис наступил весной 1875 года. В феврале 1875 было объявлено об окончательном установлении во Франции республики – вместо временного правительства: наглядно демонстрировалась консолидация нации перед лицом внешнеполитических угроз. В марте французское правительство утвердило введение четвертых батальонов во французских пехотных полках (увеличение пехоты на треть). Хотя законопроект долго обсуждался в парламенте и французской прессе, что не вызывало видимого беспокойства в Германии, но после его принятия влиятельные немецкие газеты – „Kolnische Zeitung“, „National Zeitung“, „Post“ – подняли крик об угрозе французского реванша. Мнения в германском руководстве разделились: Мольтке был за немедленную превентивную войну, Бисмарк – против[76]. Радовиц, приближенный Бисмарка, ездил в Петербург зондировать мнение России. Вернувшись в Берлин, он высказал на обеде у английского посла 21 апреля 1875 года французскому послу Гонт-Бирону прежнюю германскую сентенцию: «Если затаенной мыслью Франции является реванш, – а она не может быть иной, – зачем нам откладывать нападение на нее и ждать, когда она соберется с силами и обзаведется союзами». Перепуганный французский посол немедленно донес об этом своему правительству. Последнее также заволновалось и конфиденциально довело об этом до сведения дипломатических канцелярий. Неожиданно Франция нашла защитника в лице России. Император Александр II заявил французскому послу в Петербурге Ле Фло: «Если вы однажды будете находиться под серьезной угрозой, чему я не хочу верить, вы об этом очень скоро узнаете. Вы это узнаете от меня. У нас общие интересы, мы должны оставаться едиными». Русское правительство снеслось с Берлином и Лондоном. Бисмарк дал отбой – неодобрения Лондона и Петербурга ему было достаточно, чтобы одержать верх над Мольтке и его сторонниками. Этого Александру показалось мало: в сопровождении А.М.Горчакова он выехал в Берлин, и 11 мая, после свидания с Бисмарком, Горчаков заявил Гонт-Бирону: «Я вчера видел Бисмарка и могу вам подтвердить, что он мирно настроен и, следовательно, вы не должны опасаться с его стороны войны»[77]. Но это было еще не все: Горчаков разослал из Берлина телеграмму российским посольствам за границей: «Отныне мир обеспечен»[78]. Вся Европа поняла происшедшее совершенно четко: Александр II и Горчаков публично приписали себе спасение Франции от войны, оскорбив тем самым Германию[79]. Трудно оправдать такой промах Александра II. Чем он был продиктован? По-видимому, причин было несколько. Во-первых, тайная военная конвенция с Германией: вероятно, она обязывала воевать и Россию, причем в этой ситуации непосредственно против прежних победителей в Восточной войне – это могло показаться возвращением пережитого кошмара: ведь и на Балтике, и на Черном море их превосходство снова было бы бесспорным – флот союзной Германии тогда никакой роли играть еще не мог. Во-вторых, в Англии в это время уже ревниво поглядывали на рост влияния Германии, и окончательный разгром Франции явно противоречил традиционной британской политике поддержания равновесия в материковой Европе. Об этом в феврале 1877 года прямым текстом заявил премьер-министр Б.Дизраэли в беседе с русским послом графом Петром Шуваловым[80]. Наверняка в таком же духе обрабатывали и Александра II во время его упомянутого визита в Англию весной 1874 года. В-третьих, диктаторская роль, к которой стала примериваться Германия, начала вызывать беспокойство и у самих русских. Н.Н.Обручев свидетельствовал в 1885 году, что «опасность возродившейся Германии» осознавалась уже с 1873 года[81]. Не случайно в 1874 году блестящий слушатель Академии генерального штаба В.А.Сухомлинов – будущий военный министр, ошельмованный и оклеветанный в 1915-1917 годах – получил именно от Обручева в качестве темы выпускной работы задание разрешить проблему отставания России от Германии по срокам мобилизации при военном столкновении между ними: за сорок лет до начала Первой Мировой войны эта задача уже прорабатывалась в высших российских военных кругах. Обручеву принадлежала и руководящая идея решения, которую подробно должен был разработать и проанализировать Сухомлинов. Последний прекрасно справился с заданием с учетом технических возможностей того времени: предварительное сосредоточение кавалерии у границы, мобилизация ее в 24 часа и немедленное нанесение ею ударов по вражеской территории; новорожденные пулеметы, низвергнувшие позже преимущества кавалерии, тогда переживали лишь пору своего младенчества. На докладе Сухомлинова присутствовали тогдашние светила русской армии, включая великого князя Николая Николаевича Старшего[82], а практическая реализация начальных шагов плана – переброска кавалерии к границам – осуществилась в 1883-1884 годах и в течение последующих двух десятков лет оставалась основой начала планируемых военных действий[83]. Генштабистам в принципе положено решать любые гипотетические стратегические и тактические задачи, но вот было ли означенное беспокойство обоснованным уже в 1873-1874 годах или именно последующее поведение российских военных и политиков и спровоцировало возможность германской угрозы – этот вопрос едва ли можно разрешить однозначно. Печально, однако, что в то время британская позиция оказала несомненное влияние на русских. В-четвертых, сверхъестественное миролюбие царя, возможно, имело еще один рациональный аспект: именно в это время начала обостряться политическая ситуация в Балканских провинциях Турции – о чем ниже. Потенциальное вмешательство России в этот конфликт, развязанный, несомненно, при непосредственном соучастии российских дипломатов, требовал разумной разрядки взрывоопасных ситуаций на иных стратегических направлениях. Наконец, в-пятых, Александр II, с самого восшествия на престол ощущавший дефицит публичного признания – в особенности на внешнеполитическом поприще, оказался, по-видимому, слаб перед соблазном заработать популярность хотя бы за счет унижения непререкаемого авторитета Бисмарка. И последний ему этого не простил. Возможно, война в данный момент действительно не входила в намерения Бисмарка, но одно дело – отказываться от нее по своей воле, хотя и вступая в спор с собственными генералами, и совсем другое – под чьим-то публичным внешним давлением, граничащим с угрозой, причем давлением со стороны собственного союзника, имеющего определенные договорные обязательства и совсем недавно получившего серьезную дипломатическую поддержку Германии при пересмотре Парижского трактата! Были ли причины у Бисмарка для обиды? Разумеется – да. «В политике нет мести, – говорил Столыпин, – но есть последствия»[84], – этот замечательный афоризм относится, разумеется, к настоящим, взаправдашним политикам. У Бисмарка же с Александром II дальнейшие отношения развивались, как вариация известного сюжета: как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем. Были ли благоприятные перспективы у «Союза трех императоров»? Да, но при определенных условиях. Между Германией и Австро-Венгрией почвы для серьезных разногласий не было – по крайней мере и немцы, и австрийцы после 1870 года предпочитали на них не заостряться. Некоторые противоречия между Германией и Россией имели место: ведь не Гитлер изобрел пангерманизм (равно как и антисемитизм в обеих странах). Но вообразить себе кайзеровскую Германию, поднявшуюся в поход на Россию для завоевания Прибалтики, Польши, Белоруссии и Украины, было бы в XIX веке так же нелепо, как представить себе миллионы евреев, отправляемых кайзером в газовые камеры, хотя, как хорошо известно, войска Вильгельма II действительно оказались в конце его правления в Прибалтике, Польше, Белоруссии и Украине. Но вот между Россией и Австро-Венгрией действительно имелась серьезная почва для разногласий. Конфликты на Балканах, не затухающие по сей день, происходили в основном между мусульманами, православными и католиками, хотя в последние два века политические противоборства там принимали и другие разнообразные формы. Все три стороны опирались на внешних покровителей – соответственно Турцию, Россию и Австро-Венгрию. Политические конфликты на Балканах целенаправленно использовались царской дипломатией для подрыва тыла противника, стоящего на пути решения главной российской внешнеполитической задачи – овладения Проливами; как мы поясняли, в этой задаче не было ничего ни надуманного, ни мистического – вопреки идеям А.И.Герцена, Ф.М.Достоевского, Н.Я.Данилевского и прочих разнообразных мечтателей панславистского толка, причем мечтателей далеко не невинного свойства. «Пятой колонной» России были православные: сербы, черногорцы, болгары, македонцы. Действовали они пока в основном против Турции, но их стремление к национальному возрождению задевало интересы и Австро-Венгрии, которая имела немало подданных, относившихся к той же конфессии и тем же национальностям. Поэтому же интересы России и Австро-Венгрии непосредственно сталкивались и на территориях, пока подчиненных Турции – там смешанно проживали и православные, и католики (прежде всего – в Боснии и Герцеговине). Австро-Венгрия была не только непрочь, но даже обязана претендовать на эти области – это становилось для нее задачей не только захвата и расширения, но и активной превентивной обороны от центробежных устремлений массы собственных традиционных подданных. Поэтому Австро-Венгрия почти вынужденно стояла на пути движения России к Проливам. Были ли устранимы эти противоречия? По мнению современного исследователя А.Б.Широкорада, это была «сложная, но вполне достижимая задача, состоявшая из двух частей. Первая часть – найти достойные компенсации Австро-Венгрии и Германии /.../. Австрии можно было предложить Боснию, Герцеговину, ну и в крайнем случае свободный выход к Эгейскому морю через Салоники. /.../ Германии же на определенных условиях можно было гарантировать неприкосновенность Эльзаса и Лотарингии. /.../ Усиление же в этом случае Германии и охлаждение отношений с Францией были ничтожным фактором по сравнению с решением вековой задачи России. Захват Проливов существенно увеличивал военный потенциал России, который легко бы с лихвой компенсировал потерю столь опасного и сомнительного союзника, как Франция. Вторая часть задачи была жесткая политика в отношениях с Англией, вплоть до разрыва дипломатических отношений и начала войны. /.../ Выживший из ума канцлер Горчаков и не дюже разбиравшийся в политике Александр II поступили с точностью до наоборот. Они оба трепетали перед Англией и по-детски надеялись, что если они будут действовать осторожно и с оглядкой на лондонскую воспитательницу, то им удастся дорваться до сладкого»[85]. Против такой характеристики, выданной царю и его канцлеру, возражать трудно. Оставим в стороне и моральный аспект программы, изложенной очень похоже на то, как мыслили дипломаты и военные XIX века[86]. Но в этой программе имелось еще одно но: при осуществлении столь сложных и рискованных комбинаций необходимо было верить тем партнерам, которые избираются в качестве союзников, и не иметь поводов и причин ошибаться в этой вере. Принимая стратегическое решение сегодня, нужно быть уверенным, что его не понадобится поменять завтра. Дальнейший же ход событий показал, что не только Бисмарк не мог полагаться на царя и Горчакова, но и они на него. В 1875 году началось восстание в Боснии и Герцеговине, а затем пожар охватил и иные части Балкан; восстание в Болгарии сразу было подавлено турками с невероятной жестокостью. Затем события пошли почти по сценарию, расписанному А.Б.Широкорадом, только Франция пока не была еще никаким союзником России, и речи не могло идти поэтому о ее сохранении или потере в данном качестве. В первой половине 1876 года были закулисно утрясены отношения России с Австро-Венгрией и Германией, хотя, очевидно, далеко не полностью: Австро-Венгрия получала в перспективе Боснию и Герцеговину, боровшиеся в это время за свою независимость, а вот Германии неприкосновенность Эльзаса и Лотарингии обещаны не были. Это, по-видимому, и стимулировало Бисмарка хранить еще один камень за пазухой. Россия, так или иначе, получила от своих союзниц карт-бланш на поход на Балканы. Уступка Австро-Венгрии борющейся Боснии и Герцеговины, хотя и являлась подлостью сама по себе (равно как и ее принятие), но одновременно была необычайно коварным шагом. Об этом четко говорится в меморандуме Н.Н.Обручева 1885 года: «Уже в 1876 г., предположенная на известных условиях уступка Австрии Боснии и Герцеговины была допущена нами потому, что должна была вести к ее ослаблению, а не к усилению. Славянский элемент в Австрии угнетен, немцы и венгры дружно взяли над ними верх. Присоединение еще частицы славян к Австро-Венгерскому организму должно было разрушить эту стройность и как показывает опыт действительно разрушило»[87] – бойтесь данайцев, дары приносящих, а также и русских! Но расчеты последних в 1876-1878 годах также окончились прахом. С июня по октябрь 1876 года войну с Турцией вели поощряемые Россией Сербия и Черногория, но успехов не имели. В России же пресса развернула горячую кампанию поддержки единоверцев; началась вербовка и посылка на Балканы добровольцев. Крайне нерешительный царь долго тянул время, не рискуя объявить мобилизацию, которая была проведена только осенью 1876 года, когда, по мнению военных экспертов, выступать было уже невозможно – зимняя кампания в Балканских горах представлялась немыслимой. В результате, во-первых, содержание бездействующей отмобилизованной армии всю зиму 1876-1877 года легло непомерной тяжестью на российскую казну; во-вторых, военные действия, начавшиеся весной 1877 года, были лишены фактора внезапности и преимущества в развертывании, а поэтому не привели к решительным успехам вплоть до глубокой осени, и Россия получила-таки зимнюю кампанию на Балканах, но только уже на следующую зиму; в-третьих, все замедленные действия и царской армии, и царской дипломатии дали время всем недоброжелателям России выяснить отношения между собой и разработать четкие планы на случай всех вариантов дальнейшего развития событий. Эти планы чуть было не опрокинулись полной и безоговорочной победой русских на рубеже 1877 и 1878 годов, которой уже никто не ожидал. Но тут же Александр II предпринял новую задержку: вместо того, чтобы легко захватить Константинополь на плечах разгромленной и бегущей турецкой армии и под носом уже прибывшего Британского флота, а затем использовать захваченную турецкую столицу в качестве главного козыря на дальнейших дипломатических переговорах, армия остановилась у ее стен. Царь и его младший брат – главнокомандующий армией великий князь Николай Николаевич Старший – явно уступали друг другу честь принять на себя ответственность за занятие Константинополя. 20 марта / 1 апреля 1878 царь телеграфировал к брату: «Что скажет Россия и наша доблестная армия, если ты не занял Константинополя!.. Я с трепетом ожидаю, на что же ты решишься»[88] – и это вместо прямого приказа! Правда, с другой стороны, захваченный Константинополь сулил чрезвычайно сложные дальнейшие внутриполитические проблемы для царя: отказаться затем от уже занятого Константинополя означало бы бросить совсем уже отчаянный вызов всей своре российских славянофилов! В такой ситуации кто угодно на месте Александра II ощутил бы сильнейшие сомнения! Итогом стал Берлинский конгресс 1878 года, о котором в 1889 году, в связи со смертью Петра Шувалова, возглавлявшего вместе с Горчаковым российскую делегацию в Берлине, уже цитированный А.А.Половцов вспоминал следующим образом: император Александр Николаевич «сначала говорил, что останется чужд войне, потом, желая оказать любезность императрице и получить за то некоторое отпущение грехов личных, стал мирволить косвенному вмешательству, затем после плотного завтрака произнес московскую речь [30 октября / 11 ноября 1876 года – с угрозами в адрес Турции и Англии] и, наконец, мечтая о воссоединении утраченной по Парижскому трактату бессарабской территории, заказал три фельдмаршальских жезла (для себя и двух братьев) еще прежде объявления войны. Когда же Европа разразилась смехом над Сан-Стефанским договором [19 февраля / 3 марта 1878 года], то Александр II не на шутку струсил, видя истощенное и беспомощное состояние своего правительства. В присутствии государя [военный министр Д.А.]Милютин говорил уезжавшему в Берлин Шувалову, что мы решительно не в состоянии вести войны, что Англия знает это и Бисконфильд[89] делает громадные вооружения. Сообразно сему, даны были Шувалову инструкции, а для помехи дан в спутники впавший в детство и ненавидимый Бисмарком кн[язь] Горчаков. На конгрессе Россия получила все условия, о достижении коих было предписано Шувалову и, несмотря на то, Александр Николаевич стал бранить Шувалова как виновника нашего политического унижения. Журналисты, и в особенности московские, говорили в том же тоне, забывая, что они же втягивали Россию в войну, якобы бескорыстную, войну освободительную и т.п.»[90] Существует и более критическое отношение к результатам конгресса и ролям, сыгранным там оппонентами России: «В Берлинском трактате прежде всего поражает то, что он словно создан не для обеспечения всеобщего мира, а с целью перессорить все великие и даже многие мелкие европейские державы»[91]. На конгрессе Бисмарк пытался разыгрывать роль «честного маклера» (по его собственному выражению), но всему свету – и русским в том числе – было ясно, что едва ли не главная его цель – надуть Россию. Упомянутый Андраши стал его лучшим помощником в этом деле, а заглавную антироссийскую роль играли англичане. Спустя год идеологи бескорыстной освободительной войны, упоминавшейся Половцовым, писали уже в таком стиле: Н.Я.Данилевский: «Видно, путь к Босфору и Дарданеллам идет через Дели и Калькутту»; И.С.Аксаков: Россия еще не достигла своих естественных границ на юге: Черное море должно стать «русским», а для овладения им и Проливами следует захватить Среднюю Азию, что заставит Англию «стать податливее к нашим законным правам и требованиям на Черном море и Балканах»[92]. Помимо недопуска России к Проливам, конгресс начудил еще не мало иного. Освобожденная Болгария была разрезана на три части: центральная стала собственно Болгарией, князем которой был избран в 1879 году Александр Баттенбергский (сын Александра Гессенского – брата императрицы Марии Федоровны; Александр Баттенбергский приходился, таким образом, племянником Александру II и двоюродным братом Александру III), северная (Силистрия) отдана Румынии (в компенсацию возвращения России Бессарабии, отнятой у России по Парижскому трактату), а южная (названная Восточной Румелией) возвращена под протекторат султана. Албанской делегации, пытавшейся проникнуть на конгресс, Бисмарк просто заявил, что такой национальности не существует. Россия лишилась большинства плодов собственных побед, а Австро-Венгрия, в соответствии с предварительным сговором, взяла под управление Боснию и Герцеговину, которую австрийские войска заняли при яростном вооруженном сопротивлении населения – так была проложена дорога к Сараевскому убийству 15/28 июня 1914 года! Не принесла успеха и манера, с которой русские принялись управлять освобожденной Болгарией, как российской провинцией; она вскоре вызвала возмущение, а затем и ненависть болгар – нечто подобное повторилось и после 1944 года! Генерал Э.И.Тотлебен, прибывший под Плевну в октябре 1877 (в апреле 1878 он сменил Николая Николаевича Старшего на посту главнокомандующего на Балканах), сразу скептически оценил и происшедшее, и происходившее: «Мы вовлечены в войну мечтаниями наших панславистов и интригами англичан. Освобождение христиан из-под ига ислама – химера. Болгары живут здесь зажиточнее и счастливее, чем русские крестьяне; их задушевное желание, чтобы их освободители по возможности скорее покинули страну. Они платят турецкому правительству незначительную подать, несоразмерную с их доходами, и совершенно освобождены от воинской повинности. Турки вовсе не так дурны, как об этом умышленно прокричали; они народ честный, умеренный и трудолюбивый»[93]. Здесь, конечно, несколько идеализируется отношение турок к славянам; ближе к истине, скорее, следующая оценка: «Все, кому приходится близко знакомиться с турками, выносят обыкновенно убеждение, что мнение о фанатизме турок сильно преувеличено; турок-суннит не фанатичен и в этом отношении его никак нельзя сравнить с персом-шиитом, который христиан, евреев и даже мусульман, не принадлежащих к его шиитскому толку, считает нечистыми. Турок же, по существу, веротерпим и вовсе не склонен к религиозным преследованиям христиан. Но наряду с этим, однако, следуя учению Корана, он всегда ставит себя, правоверного мусульманина, выше христианина и относится к нему как милостивый победитель к побежденному. Пока христиане выполняли все обязанности верноподданных султана /.../, турки даже старого режима относились к ним снисходительно, мягко и без особых притеснений; но как только какая-либо из христианских народностей, как армяне или балканские славяне, проявляла стремление добиться самостоятельности или равенства с мусульманами, турецкое правительство не останавливалось перед самой жестокой расправой /.../»[94]. Но после 1878 года отношения России с Болгарией действительно стремительно разрушались: победители повели себя так, что невольно заставляли забывать о прежних угнетателях – ныне почти ничем не угрожавших. Так или иначе, но в отчете о конгрессе Горчаков признавался: «Берлинский конгресс есть самая черная страница в моей служебной карьере»; приписка Александра II: «В моей тоже»[95]. Царь пытался расколоть кольцо дипломатической блокады, в котором оказалась Россия со времени Берлинского конгресса. Летом 1879 года посол в Берлине П.А.Сабуров зондировал у Бисмарка возможность возобновления «Союза трех императоров», но не преуспел[96]. В августе того же года Александр II прислал к Вильгельму I письмо о том, что недопустимые личные отношения между Бисмарком и Горчаковым вносят осложнения во взаимоотношения между державами; Бисмарк это трактовал как попытку России подчинить Германию и резко ужесточил антирусскую политику, несмотря на противодействие кайзера[97]. В сентябре 1879 Бисмарк составил в Вене тайный договор о взаимопомощи с Австро-Венгрией и начал кампанию уговоров Вильгельма I, считавшего этот договор изменой обязательствам по отношению к России[98]. Бисмарк-таки уговорил старого кайзера подписать этот документ; аргумент, к которому он прибег, оказался таким: он, Бисмарк, якобы предотвратил нападение России на Австро-Венгрию в 1876 году, вступившись за нее, и тогда войска, собранные в Бессарабии, были развернуты против турок[99] – чистейшей воды фантазия! Одновременно по инициативе канцлера в германской прессе развернулась пропагандистская кампания против России как очага и панславизма, и нигилизма[100]. Австрия же, вопреки решениям Берлинского конгресса, в этот момент оккупировала Новобазарский санджак – клин между Сербией и Черногорией, официально остававшийся под юрисдикцией Турции[101] – еще одна пощечина России. Все это и привело к концу не только внешнеполитическую карьеру Царя-Освободителя, но и его жизнь: волна террористических актов, нашедших живейшее сочувствие российской образованной публики, поднялась именно вследствие нижайшего падения царского престижа в 1878-1879 годы. Историческая ответственность за гибель Александа II должна быть в значительной степени возложена и на Бисмарка. 2.3. Бисмарк и Александр III.Александр III стоял в оппозиции почти ко всему, к чему стремился его отец. Не было у него и такой близости к Вильгельму I, как у отца. Зато во многих своих суждениях молодой царь полагался на мнение жены, а та, будучи датчанкой, всецело ненавидела Германскую империю. Как мы отмечали выше, еще с осени 1870 года цесаревич Александр определенно держался антигерманской линии. Тем не менее, летом 1881 года «Союз трех императоров» был возобновлен, получив трактовку соглашения по поддержанию всеобщего status quo, но ограничен тремя годами: Александр III, прятавшийся от террористов в Гатчине, не мог позволить себе ни единого активного шага. Бисмарк же постарался удостоить его такой дозы дружелюбия, в какой он отказывал погибшему Александру II. Однако вскоре, 20 мая 1882 года, без разрыва «Союза трех императоров», был оформлен Тройственный союз: Германия, Австро-Венгрия, Италия – смысл его мог быть только в противодействии балканской политике России. Бесполезно было ожидать от этого Союза чего-либо более серьезного – как и показали события 1914 года. Если же рассматривать его как противопоставление остальной Европе, то он мог играть только негативную роль, заставляя эту остальную Европу ответно объединяться – что, собственно, и происходило в дальнейшем. В 1883 году, однако, Румыния (недовольная отнятием у нее Россией Бессарабии) тайно присоединилась к Тройственному союзу – что также не сыграло никакой роли впоследствии. Российский генералитет в такой обстановке мыслил уже сугубо в русле неминуемости ближайшего военного столкновения на западных границах. Вот как рассказывает государственный секретарь А.А.Половцов о своих спорах с военным министром П.С.Ванновским в январе 1883 года: Ванновский «только и говорит о необходимости вооружить нашу западную границу, о том, что для России необходимо иметь укрепленную позицию на Дарданеллах, покуда англичане не сделали из них Гибралтара. Я ему отвечаю, что такие разговоры угрожают не только банкротством, но распадением государства, что если бы я был военным министром, то я повторял бы государю лишь одно, что Россия никакой войны вести не в состоянии и что поэтому тратить народные силы на военные приготовления безрассудно, что надо думать о развитии экономической жизни, а с этим создадутся быстро всякие силы, в том числе и боевые»[102]. Еще через несколько дней: «получаю от военного министра Ванновского представление Государственному совету о постройке 1 075 верст стратегических железных дорог на западной границе. Постройку предполагается совершить в три года и совершить средствами Военного министерства. Секретный при этом доклад устрашает по тону, допускающему возможность войны»[103]. Неудивительно, что в мае 1883 года в Москве (во время запоздалой коронации, отсроченной из-за боязни террористов) Александр III высказывался против союза с Германией и Австрией; дневник отставного военного министра Д.А.Милютина о разговорах во время коронации: «Гирс[104] и Сабуров заметили, что царь не сочувствует продлению договора, что он поддался мечтательным фантазиям Нелидова[105] о завладении Босфором с согласия самого султана (!?)»[106] Тем не менее, в июне 1884 года «Союз трех императоров» был возобновлен еще на три года: не исключено, что сыграла роль агитация принца Вильгельма во время его приезда в Петербург и позднее. К весне 1884 года относится начало приобщения будущего Вильгельма II к политике: прибыв в Петербург на акт совершеннолетия цесаревича – будущего Николая II (родившегося 6/18 мая 1868 года), принц Вильгельм постарался установить доверительные отношения с самим царем Александром III. Похоже, поначалу они друг другу понравились, хоть Вильгельм и был немцем (можно подумать, что Александр был русским!): почвой для сближения оказалась общая англофобия. Уже с пути на родину Вильгельм писал к Александру: «Остерегайся своих английских дядей. Не пугайся того, что ты услышишь от моего отца. Ты его знаешь, он любит быть в оппозиции, он под влиянием моей матери, которая руководится с своей стороны английской королевой, заставляет его видеть все сквозь „английские очки“. Уверяю тебя, что между императором, князем Бисмарком и мной царит согласие, и я не перестану считать своим высшим долгом везде поддерживать и укреплять «Союз трех императоров» – трехугольный бастион, который должен защищать Европу от валов анархии; а именно этого-то и боится больше всего на свете Англия!»[107] Подобные настроения, которых Вильгельм не скрывал, вернувшись в Берлин, шокировали его родителей. Бисмарк же, впервые обратив внимание на будущего кайзера, решил наладить собственные личные отношения с ним. Не избалованный вниманием принц с удовольствием сделался на некоторое время прилежным учеником престарелого канцлера. Возможно, отчасти поэтому сближение Вильгельма с Александром III оказалось недолгим: Бисмарк в это время буквально изощрялся в совершенно бессмысленных интригах, явно не отдавая себе отчета в том, что ставкой в этих азартных играх было уже не влияние Пруссии на какое-либо германское княжество, и не влияние Германии или Австро-Венгрии на какое-либо балканское государство, а судьба самой Германии и всей Европы! Об утрате Бисмарком чувства реальности свидетельствовала и его внутренняя политика – он явно замахивался на недостижимое. Еще в мае 1873 года были приняты «Майские законы», направленные против католической церкви, а в октябре 1878 – «Исключительный закон против социалистов», поставивший социал-демократов вне границ легального существования. Резонно, что укрепление государственной власти в объединенной Германии требовало обуздания и церкви, ориентирующейся на Рим, и социалистов, но ведь Бисмарк замахивался чуть ли не на полное искоренение их влияния! Здесь опять уместно вспомнить Гитлера: вот ему-то удалось зажать социал-демократов, но какими методами! И то после 1945 года они откуда-то повылезали. И в то же время, несмотря на жесткое давление на духовенство, Гитлер все же стремился обходиться без прямого вызова церкви. Не ясно, как развивалась бы его политика в дальнейшем, если бы он продержался у власти подольше: в одной из застольных бесед в феврале 1942 года Гитлер откровенничал: «Величайший ущерб народу наносят священники обеих конфессий. Я не могу теперь ответить, но все заносится в мою большую записную книжку. Придет час, и я без долгих церемоний рассчитаюсь с ними»[108], – но этот час, как известно, так и не настал! А вот Бисмарк в своей внутренней политике претерпел крах безо всяких военных поражений. Борьбу с католицизмом ему пришлось самому спускать на тормозах, а успех социал-демократов на выборах 1890 года покончил с карьерой самого Бисмарка. Постепенное подключение Александра III к внешнеполитическим играм Бисмарка и против Бисмарка не могло не отразиться и на отношении царя к Вильгельму – тем более что тот своей экстравагантностью давал немало поводов к нареканиям. Другие причины того, что кошка пробежала между ними, мы укажем ниже – это была вовсе не кошка! К началу 1885 года настолько обострилась внутренняя ситуация в балканских регионах, и настолько напряглись отношения России с Австро-Венгрией, что уже начальник российского Генштаба Н.Н.Обручев решил, что час настал. В его меморандуме предлагалось утрясти отношения с Германией, выпрямив границы (отдать Германии большую часть Царства Польского, но присоединить к России устье Немана), договориться с Австрией о передаче России Карпатской Руси или принудить ее к этому силой – но с возможной компенсацией за счет балканских территорий, и немедленно захватить Босфор: «В Восточной Галиции свыше 3-х миллионов Русского народа, в Буковине до 240 т[ысяч], в Ужгородской Руси более 600 т[ысяч]. Эти Прикарпатские земли и должны отойти к России. По отношению к Австрии они должны быть зачтены как необходимый противовес распространению ее на Балканском полуострове. Если же и по отношению к Германии воссоединение с Россией части ее земель непременно должно сопровождаться какими-либо территориальными жертвами, то подобные уступки с наименьшим ущербом могут быть сделаны лишь на счет земель Царства Польского. Немцы /.../ уже обработали ученым образом (и по геологии, и по топографии, и по истории) законность проведения естественной Прусской границы по водоразделу между Вартой, Пилицей и Бзурой /.../. Намеченная полоса уже в значительной степени наводнена немцами и едва ли Россия много потеряет /.../. Масса Поляков в наших пределах несколько уменьшилась бы, перешедшая к немцам часть попала бы в строгие руки; Западная граница наша значительно спрямилась бы и упершись в Карпаты приобрела бы такую силу, что могла бы устоять против всей Европы. /.../ проливы имеют для России не одинаковое значение. Из них только Босфор составляет дверь непосредственно ведущую к нашему дому; Дарданеллы же являются для нас дверью выхода в Средиземное море. Занятие Босфора, это позиция чисто оборонительная; занятие же Дарданелл имеет скорее значение наступательное. /.../ В военное же время при столкновении с морскими державами, русскому флоту даже и при владении Дарданельским выходом едва ли доведется им пользоваться /.../. Как бы ни старалась Россия, /.../ никогда не будет на море сильнее Англии, Франции, или соединенных Австрии, Италии и Германии. При том же за Дарданеллами надо видеть и Гибралтар, и Суэц и Перим[109]; океан все же не будет для нас открыт. /.../ Атака Константинополя может быть необходима лишь как средство вынудить Султана уступить нам Босфор. Но если Босфор будет нами взят и Султан примирится с этим фактом, зачем нам брать еще Константинополь. Хотя он имеет мировое положение, но сам по себе никому не может придать мирового значения: Турки владея Константинополем все же погибают. Перенести в Константинополь центр русской жизни немыслимо; обратить его в заштатный русский город – кому какая польза. /.../ Босфор так географически важен для России, что если б в решительную минуту требовалось преодолеть колебания Султана фактическим доказательством доброжелательства России, то взамен крохотной Босфорской территории ему могла бы быть предложена уступка гораздо значительнейшей части земель, отошедших к нам в 1878 г. в Азии (/.../ даже-даже самый Карс). /.../ Только за Босфор и Карпатскую Русь безусловно и стоит лить русскую кровь»[110] – Обручев не подозревал, что Карпатская Русь окажется таким же данайским даром для русских, как Босния и Герцеговина для австрийцев: в 1991 году голоса западных украинцев на референдуме о судьбе Украины и разрушили Советский Союз! Для Обручева это была отнюдь не теоретическая программа: он требовал ее немедленного осуществления: «Броненосцы на Черном море строются, но и первые три не будут еще готовы ранее 1887 г. Вспомогательных же морских средств для десанта (канонерских лодок, минных катеров, кранов и проч.) сильно не достает. /.../ На западе пока еще тихо, но на Балканском полуострове уже начался пожар. Если будем ждать до 1887 г. броненосцев, можем быть пообыграны; волей-неволей нам следует быть безотлагательно готовыми, хоть на ладьях, идти к Босфору и брать его, как достояние России. Все, что для сего нужно, уже намечено; /.../ к весне или к июню[111] явится флотилия, чтобы оградить десант, явится и артиллерия, чтобы укрепить Босфор. Но почти вслед за Босфором, если не одновременно, может понадобиться повернуться и на Запад»[112]. В России Обручев был не один такой: 16/28 мая 1885 года «Новое время» призывало немедленно выслать флот для захвата Босфора; нейтралитет Австро-Венгрии предлагалось купить «куском турецких владений»[113]. Ситуация в России все больше напоминала сумасшедший дом, типа того, в котором свою роль инсценировал бравый солдат Швейк, когда его везли в инвалидной коляске, а он, размахивая костылями, кричал: «На Белград!» Вообще человечество с той поры проделало немалый путь; хотя и теперь мир периодически сотрясается похожими воплями («На Белград!», «На Багдад!»), но ныне, по крайней мере в наиболее цивилизованных странах, все же значительно сильнее беснуются сторонники мира, чем войны! В рассматриваемое же нами время государственным деятелям стоило немалых усилий удерживать самих себя в рамках трезвости, коль скоро уж даже начальники генеральных штабов оказывались такими персонажами, каких пародировал Швейк! Летом 1885 года бросок на Босфор все же не состоялся, и на то были причины, не принятые во внимание в меморандуме Обручева: в марте русские заняли Кушку, и немедленно последовал ультиматум англичан. С весны по осень 1885 противостояние России и Англии в Средней Азии и Афганистане достигло крайнего напряжения – в особенности в марте-апреле 1885, т.е. после меморандума Обручева и до упомянутой публикации в «Новом времени». Вопрос о войне с Англией ставился весьма всерьез – и совсем не в контексте планировавшихся притязаний на Босфор. Совещания в высших российских правительственных кругах выявили существенные разногласия: военный министр генерал П.С.Ванновский был за немедленную войну с Англией, министр финансов Н.Х.Бунге и морской министр адмирал И.А.Шестаков – решительно против; мнения дипломатов во главе с Н.К.Гирсом разделились[114]. Бунге «высказал мнение, что даже самая успешная война не может не быть гибельной для нас, потому что даже уничтожение английского в Индии владычества повело бы к созданию враждебного нам мусульманского государства и во всяком случае споспешествовало бы интересам Германии, начинающей соперничать с Англиею на морях и в колониях. /.../ Бунге представил пространный и весьма интересный очерк гибельности финансовых последствий для России последних выдержанных ею войн»[115]. Значительную роль сыграла мирная позиция, занятая в данный момент великими князьями – младшими братьями Александра III, в особенности Сергеем Александровичем: «вел[икий] кн[язь] Сергей Александрович, находящийся ныне в Дармштадте, переслал письмо, написанное ему английскою королевою, которая гостит также в Дармштадте. В письме этом королева ручается, что ее правительство желает мира и что одни журналисты кричат о войне»[116]. В результате «решено принять предложение Англии о предоставлении кому-либо из царствующих лиц высказать свое мнение о том, кто прав, кто виноват в столкновении на Кушке. Предположено обратиться с ходатайством о том к датскому королю»[117]. Запомним этот многозначительный эпизод! В такой ситуации даже Обручеву должно было стать ясно, что в случае неожиданного для всего мира десанта на Босфор придется затем немедленно оборачиваться не только на Запад, но и на Юг, Север и куда угодно еще! А был бы удачным этот десант, ежели все же состоялся, – это тоже был не простой вопрос: в XIX и XX веках до штурма Босфора с моря дело ни разу не доходило, так что прецедентов не было. Вот Дарданеллы англичане попытались захватить в 1915 году, причем силами, гораздо большими, чем располагала Россия в 1885 (правда, и Турция усилилась к 1915 году), и потерпели жесточайшее фиаско! Пожар на Балканах, между тем, действительно разгорался. Александр Баттенбергский, который изначально был ставленником петербургского двора, оказался достаточно самостоятельным политиком, способным и заигрывать с австрийцами, и бороться за выгоды для себя самого и своих болгарских подданных. 8/20 сентября 1885 года в результате восстания в Восточной Румелии было провозглашено ее присоединение к Болгарии. Для непосвященных было совершенно непонятно, кто стоял за спиной инициаторов этой акции, но быстро выяснилось, что не Россия: через три дня были отозваны российские советники из Болгарии. Одновременно, однако, Россия настойчиво посоветовала Турции не вводить войска в Восточную Румелию. Фантастические события на Балканах продолжались. 1 ноября 1885 Сербия объявила войну Болгарии, предъявив к ней территориальные претензии. 5-7 ноября Сербия потерпела поражение у Сливницы. 15 ноября – снова победа болгар, уже занявших сербский город Пирот. Вслед за тем по настоянию России и Австро-Венгрии болгарское наступление было прекращено и военные действия приостановлены[118]; практически сразу же разорваны дипломатические отношения России с Болгарией[119]. Конфликт вокруг Восточной Румелии разрешился в январе 1886 года назначением Александра Баттенбергского по совместительству губернатором (турецким!) Восточной Румелии – так ее присоединение к Болгарии было одновременно и признано, и не признано! Затем на полгода наступила странная пауза, во время которой произошло два интереснейших события. Одно состояло в том, что под видом скупщика скота на Босфоре тайно побывал генерал-майор А.Н.Куропаткин (будущий военный министр, прославившийся поражениями в Русско-Японской войне) и произвел тщательную разведку Босфорских укреплений[120]. Другим событием стала ликвидация режима Батума как вольного порта, установленного Берлинским трактатом; тем самым Россия публично вытерла ноги об эту бумагу. Сам по себе этот акт был сочтен достаточно маловажным с международной точки зрения, и европейские державы предпочли его не заметить, хотя в свое время дискуссия о Батуме отняла немало внимания у Берлинского конгресса. В августе 1886 возобновились бурные события в Болгарии. 9 августа Александр Баттенбергский был свергнут офицерским заговором и вывезен в Россию. Царское правительство продемонстрировало корректность, предоставив князю полную свободу действий[121], которой он воспользовался, однако, самым неожиданным образом. Около 20 августа в Болгарии произошел контрпереворот, и Баттенберг вернулся. Немедленно последовала резкая телеграмма Александра III против него. 27 августа последовало вторичное свержение Баттенберга. Баттенберг отрекся и выехал в Австро-Венгрию, но назначил вместо себя регентский совет, состоявший из противников России С.Стамбулова и С.Муткурова и сторонника России П.Каравелова, который по этой причине должен был вскоре покинуть регентство. Затем Болгарское Народное Собрание, вопреки стремлениям регентов, обратилось к Александру III с просьбой о принятии Болгарии под покровительство. В результате в Болгарию направилась миссия генерала Н.В.Каульбарса (участника Балканской кампании и брата русского генерала А.В.Каульбарса, занимавшего по приглашению Болгарского правительства пост военного министра Болгарии в 1882-1883 годах), немедленно вступившего в противоборство с регентским советом. Последний отклонил кандидатуру, предложенную Каульбарсом на княжеский престол (князя Мингрельского), а Каульбарс затем потребовал отсрочки выборов, с чем регентский совет не согласился. 17/29 сентября Каульбарс объявил производящиеся выборы незаконными, вызвав в ответ массовые антирусские демонстрации. 29 октября Болгарским князем был избран Вольдемар Датский (брат императрицы Марии Федоровны, шурин Александра III), но он отказался занять этот пост. 5 ноября произошло нападение на служащего русского консульства в Филипполе (Пловдив). Через три дня в знак протеста Каульбарс с русской миссией покинули Болгарию. Отчетливо запахло войной между Россией и Болгарией, которую своей угрозой поспешил предупредить австрийский министр иностранных дел Г.Кальноки[122]. К этому моменту относится исторический анекдот, пересказанный великим князем Александром Михайловичем – двоюродным братом Александра III: «На большом обеде в Зимнем Дворце, сидя за столом напротив Царя, посол [Австро-Венгрии] начал обсуждать докучливый балканский вопрос. Царь делал вид, что не замечает его раздраженного вида. Посол разгорячился и даже намекнул на возможность, что Австрия мобилизует два или три корпуса. Не изменяя своего насмешливого выражения, Император Александр III взял вилку, согнул ее петлей и бросил по направлению к прибору австрийского дипломата: – Вот, что я сделаю с вашими двумя или тремя мобилизованными корпусами, – спокойно сказал Царь»[123] – неплохой аргумент для высокой политики! О подобной государственной мудрости очень любили судачить поклонники этого императора! На таких нотах завершался для Балкан 1886 год. Кризис в Болгарии разрешился 25 июня 1887 года – Болгарским князем был избран Фердинанд Саксен-Кобург-Готский. Александр III его не признал, и отношения с Болгарией так и не восстановились вплоть до смерти царя. Впрочем, присутствие России продолжало ощущаться в Болгарии: в 1888 и в 1890 годах были разоблачены заговоры офицеров, готовивших покушения на Фердинанда Болгарского. В целом же вся эпопея вмешательства России в балканские дела, начавшись с 1875 года, завершилась в 1887 году почти полным уничтожением влияния России на Балканах: российских дипломатов полностью переиграли австрийские – при сочувствии и одобрении Бисмарка. Только Николай Негош, князь Черногорский, оставался единственным правителем, не полностью поддававшимся австрийскому диктату. В 1889 году прозвучал знаменитый тост Александра III: за «единственного верного друга России, князя Николая Черногорского» – и тост этот подчеркивал не столько дипломатическое положение Черногории, сколько самой России. Это было поистине так – тем более, что никаким особым другом России князь Николай вовсе и не был: «Князь Николай поддерживал в Петербурге убеждение, что его армия, численный состав которой, по его словам, мог бы в случае войны быть доведен до 50 000 человек, будет для России полезной и в случае войны с Турцией, и в случае столкновения с Австро-Венгрией. Эта иллюзия Петербурга, которую он же и внушил, была для кн[язя] весьма удобной; он ежечасно хлопотал об увеличении русской субсидии, которой, кстати сказать, долгое время почти бесконтрольно распоряжался. /.../ Мои обязанности /.../ и ограничивались свиданиями с министром иностранных дел /.../ и передачей военному министру /.../ поступавших из Петербурга субсидий. Для этого военный министр являлся в миссию, и ему передавалось одновременно по нескольку сот тысяч австрийских крон, которые пересылались из Австрии, так как в Черногории банка не было. /.../ русские субсидии вплоть до мировой войны продолжали /.../ аккуратно выплачиваться. Эпилог известен»[124], – писал русский дипломат, служивший в Цетинье в 1905 году. Эпилог же состоял в том, что Черногория, вступив в войну в августе 1914 (выставила-таки 32 тысячи человек – совсем не мало!), оказалась к январю 1916 на грани полного разгрома. Николай Черногорский вступил в сепаратные переговоры с австрийцами, но успеха не имел. Черногория была оккупирована, а князь Николай бежал во Францию. В ноябре 1918 был низложен Скупщиной нового Королевства Сербов, Хорватов и Словенцев – будущей Югославии; до смерти в 1921 году политикой уже не занимался[125]. Возвращаясь к 1887 году, укажем, что этот год имел совершенно роковые последствия для российско-германских отношений. Еще в ноябре 1886, когда Австро-Венгрия угрожала России войной, Бисмарк убеждал царя ввести войска в Болгарию[126]. Бисмарк явно не представлял себе европейской блочной политики, какой она стала с конца XIX века и остается по сию пору. Ему все по-прежнему мерещились локальные конфликты времен отвоевания Пруссией в 1864 году Шлезвига у Дании – на глазах безмолвствующей Европы. Тогда мудрость Бисмарка проявилась в весьма нехитрой комбинации: союзе с Австрией, заключенном исключительно для гарантии от удара в тыл, для чего Австрии был обещан Гольштейн, добросовестно переданный ей, но, как оказалось, только на два года – вплоть до разгрома уже Австрии в 1866 году! Подобный синдром роковым образом сохранился и у Вильгельма II вплоть до июля 1914 года, когда он продолжал воображать себе возможность безнаказанной расправы Австро-Венгрии над Сербией. Да и Гитлер, захватывая Чехословакию и Польшу, плевал на международные коллективные договоры, и чувствовал себя тогда лучше, чем кто-либо другой! Вот и Бисмарку в 1886 году хотелось конфликта Австро-Венгрии с Россией не для чего-либо, а для того только, чтобы связать последней руки и, наоборот, развязать тем самым руки себе самому для беспрепятственного разгрома Франции. Как видим, никакой «Союз трех императоров» не мешал Бисмарку стремиться к столь экстравагантным комбинациям! Осенью 1886 Александр III благоразумно избежал войны за непокорную Болгарию. Тогда Бисмарк предпринял новую инициативу: с двумя братьями князьями Шуваловыми (упоминавшийся выше Петр был когда-то шефом III Отделения, а затем послом в Лондоне и участником Берлинского конгресса, а Павел – нынешним послом в Берлине) он в январе 1887 подготовил проект договора непосредственно с Россией: последняя должна была сохранять нейтралитет при разгроме Германией Франции, а Германия обязывалась сохранять нейтралитет при завоевании Россией Проливов. 11 января 1887 Бисмарк выступил в рейхстаге, открыто заявляя о дружбе с Россией и вражде к Франции[127]. Казалось бы, две независимых войны – на Западе и на Востоке – становились реальностью, тем более, что в это время, в ответ на зондаж позиции Англии, Бисмарку ответили, что Англия видит в данный момент свои интересы исключительно в колониальных делах. Бисмарк находил вполне четкое взаимопонимание в России – и не только у Шуваловых. 29 января / 10 февраля 1887 года государственный секретарь А.А.Половцов записал в дневнике: «встречаю кн[язя] Имеретинского, который излагает мне план того, что он называет партией войны, во главе которой стоит Обручев. По мнению этих близоруких людей, война между Францией и Германией была бы выгодна для нас, потому что мы могли бы, пользуясь этой войной, броситься на Австрию и, разбив ее, занять выходы в Карпатских горах»[128] – Обручев оставался верен себе! Однако Франция стала вести себя крайне осторожно, и в феврале был уволен в отставку генерал Ж.Э.Буланже, с именем которого связывались тогда реваншистская пропаганда и планы войны с Германией. Неосторожно было бы верить и заверениям англичан: в марте они инициировали создание так называемой Первой Средиземноморской Антанты: Англия, Австро-Венгрия, Италия – для противоборства с Францией (в ее посягательствах на Северную Африку) и Россией (в ее посягательствах на Проливы)[129]. Таким образом, если разгром Франции в единоборстве с Германией оставался вроде бы еще возможен, то Россия должна была учитывать необходимость борьбы одновременной со всей новоявленной Антантой – вкупе, разумеется, с Турцией и, не исключено, с Румынией и Болгарией; такие перспективы радужными не выглядели: на суше пришлось бы отвоевывать каждую пядь, а на море преимущество противника снова выглядело подавляющим. Да и любовь Бисмарка к России была в тот момент далеко не однозначной: как раз в январе-феврале 1887 года он провел законы по онемечиванию польских земель и приступил к высылке из Пруссии иностранных подданных польского происхождения, а затем к выкупу земель, принадлежащих польскому дворянству, для последующей сдачи в аренду немцам, и даже сделал попытку запретить заключение браков, смешанных с поляками[130] – призрак Гитлера вполне отчетливо замаршировал по Европе! Пока что дискриминационные меры касались исключительно поляков, но многие из них оставались при этом российскими подданными – и международная этика не позволяла спускать такое Бисмарку с рук! От подписания договора Бисмарка-Шуваловых Александр III уклонился: царь предпочел сохранение status quo в Европе и противодействие политике Бисмарка в Польше. На запрос французов Гирс заявил, что Россия не связана с Германией никакими обязательствами[131], а позже, в мае 1887, Россия запретила иностранцам владеть землями в западных российских губерниях – это был ответ на антипольское законодательство Бисмарка[132], хотя и в этой ситуации снова страдали не столько немцы, традиционно имевшие владения в тех местах, сколь поляки, но уже другие – подданные Германии, Австро-Венгрии, Франции и иных стран! Этот роковой критический момент был замечен и отмечен современниками и ближайшими потомками, и, несмотря на приведенные рациональные аргументы, приводил их в недоумение: «Те из нас, которым пришлось быть свидетелями событий 1914 года, склонны упрекать Александра III /.../. Как могло случиться, что русский монарх, бывший воплощением здравого смысла, отклонил предложения Бисмарка о русско-германском союзе и согласился на рискованный союз с Францией?»[133] Ответа на вопрос по сей день так и нет, а чтобы его получить, необходимо заглянуть за кулисы другого известного события, происшедшего в те же дни, которое, однако, никак не принято связывать с международной политикой. Речь идет о «втором Первом марта»: попытке террористического акта 1/13 марта 1887 года. 2.4. Первое марта 1887 года.Этот, казалось бы, знаменитый революционный подвиг, был освящен участием и героической гибелью старшего брата Ленина. Но, если разобраться, в советские времена о нем публиковалось крайне мало[134] – помимо ставших стандартными скупых хрестоматийных строк (вроде: «Мы пойдем другим путем!»). Так было совсем не случайно: если приглядеться, то слишком уж заметны в этой истории моменты, которые не подлежали канонизации! Данный эпизод истории революционного движения в России оказался исключительным по целому ряду обстоятельств. Абсолютно все участники этой революционной акции появились как бы ниоткуда и исчезли как бы в никуда – никто из них не был участником революционной борьбы предшествующих лет и практически никто из уцелевших не вернулся в российское революционное движение впоследствии (о поляках, участвовавших в событиях 1887 года – разговор особый). Это было очень странно: для российского революционного движения характерны долгожители, участвовавшие в революции всю свою жизнь: Николай Чайковский, Марк Натансон, Вера Засулич, Екатерина Брешко-Брешковская, Георгий Плеханов, Вера Фигнер, Прасковья Ивановская и многие-многие другие. Это был, по существу, такой стандартный для этой публики способ существования – и пребывание в постоянной оппозиции к правительству, и соответствующая организация собственного быта, а революция постепенно становилась для многих из них весьма призрачным и ни к чему не обязывающим миражем: события 1917 года, когда большинство многолетних революционеров потеряло всякую ориентировку и оказалось выброшено из политики, подтвердили это с полной ясностью; если для чего-то революционеры и были полезны, то, во всяком случае, не для революции! Однако до революции даже десятилетия заключения в каторжных тюрьмах могли таких людей физически убить, свести с ума, лишить здоровья и жизненных сил, но не заставить отказаться от собственного пути – за редчайшими, хотя и чрезвычайно любопытными и поучительными исключениями. При этом для каждого или каждой из них характерны сюжеты, не только непростые по житейской фабуле, но и примечательные по серьезному углублению их жизненных позиций. Отъявленные террористы разных поколений – та же Вера Засулич, Сергей Кравчинский, Александр Михайлов, Софья Перовская, Андрей Желябов, Степан Халтурин, Михаил Гоц, Григорий Гершуни, Борис Савинков, Егор Созонов, Иван Каляев и другие – далеко не сразу становились террористами, а сначала искали более мягкие формы оппозиционной деятельности и лишь постепенно склонялись к террору как крайнему средству. Менее масштабные люди легче примыкали к террору, но для этого уже была необходима налаженная террористическая организация, имеющая четко сформулированную политическую платформу и определенные традиции. Разумеется, в революционном движении хватало и вовсе случайных, эпизодических персонажей, но на их долю и не пришлись заметные достижения и ярко сыгранные исторические роли. Кроме того, террористические организации всегда сотрудничали с прочими легальными и нелегальными революционными кругами, получая от них материальную помощь и дружескую поддержку. По существу террористические группы всегда были только частью более широких революционных организаций. Множество разных людей имело отношение даже к знаменитому выстрелу Веры Засулич, целенаправленно и умело закамуфлированному под неудержимый порыв чувств экзальтированной девицы, якобы решившейся на самочинный акт справедливого возмездия. В этом отношении террористы 1887 года также оказались исключением, что мы проиллюстрируем немного ниже. Вообще серьезные террористические акты возможны только для солидных групп, обладающих достаточными материальными (прежде всего – денежными) средствами и имеющих хорошую организацию с разделением обязанностей: разведчики, контрразведчики, изготовители взрывчатки и других технических средств, непосредственные исполнители, связники, руководители и организаторы, необходимая вспомогательная прислуга и т.д.[135] Террористы-одиночки также существуют в природе, но крайне редко, и, как правило, не способны на удачные и успешные действия – с точки зрения террористов, разумеется. Единственное исключение в истории царского времени, одновременно подтверждающее общее правило, это – убийство Петром Карповичем министра народного просвещения Н.П.Боголепова в 1901 году. Внебрачный сын богатого помещика, Карпович участвовал в студенческих волнениях конца века (через это прошло большинство студентов того поколения), за что был исключен из Юрьевского университета и уехал доучиваться за границу. Находясь в Германии, внезапно решился на террористический акт, но никаких террористических организаций тогда не существовало, и он был вынужден действовать самостоятельно: никого не оповестил о своем намерении, вернулся в Россию, беспрепятственно получил прием у министра и застрелил последнего. «Успеху» содействовали редкие особые условия. Во-первых, власти утратили почти всякую бдительность к концу двадцатилетия, практически лишенного серьезных террористических выступлений (кроме как раз попытки 1 марта 1887 года); позднее совершить подобное одиночке, не имеющему сообщников, стало просто невозможно. Во-вторых, Карпович располагал собственными средствами, позволявшими свободно организовывать все его действия; выезжая из Германии, он оставил даже значительную сумму – 1500 рублей, завещав ее на продолжение террористической борьбы[136]. Граф Монте-Кристо или Фантомас в роли политического террориста – это, согласитесь, не может быть обычным явлением; какой-нибудь Уссама бен Ладен – это уже не индивидуалист-одиночка, к тому же – бывший сотрудник ЦРУ (можно подумать, что у этой организации, как и у других, ей подобных, могут быть бывшие сотрудники!). Подтверждением же общего правила покушение Карповича является потому, что это все же была не удача, а неудача: Карпович собирался убить Николая II, но убедился в невозможности этого, и только с отчаяния остановился на более доступной жертве. Карпович не был казнен, и позднее, бежав с каторги, примкнул к уже хорошо организованной к тому времени террористической деятельности; в роли помощника легендарного Е.Ф.Азефа он играл скорее комические, чем трагические роли; погиб в 1917 году, возвращаясь из эмиграции – судно, на котором он плыл, было торпедировано немецкой подводной лодкой[137]. Так вот, террористическая группа, готовившая покушение 1 марта 1887 года, является как бы коллективным аналогом Карповича 1901 года – спонтанность возникновения террористических намерений ее участников также труднообъяснимы. Имело место и немаловажное отличие: они не располагали собственными средствами! К марту 1887 года эта группа существовала около года. Почти никто из участников не имел, как упоминалось, предшествующего опыта участия в организованной революционной деятельности, единственное исключение – И.Д.Лукашевич, который поддерживал до этого связи с революционерами – об этом также подробнее ниже. Поэтому полиция, хотя и приглядывалась к ним (стукачи никогда не дремлют!), но вроде не придавала им особого значения, хотя, сразу вслед за срывом попытки покушения, министр внутренних дел – знаменитый граф Д.А.Толстой – в докладе к царю указал, что двое из заговорщиков – А.И.Ульянов и О.М.Говорухин – находились под негласным надзором полиции[138]. В самом ядре участников вроде бы не оказалось ни одного сотрудника полиции – также редчайшее исключение для революционных организаций! Все они были людьми очень молодыми, но разными по убеждениям и образу жизни. Одни продолжали рьяно заниматься учебой и наукой в университете, в том числе Александр Ульянов, родившийся в год покушения Каракозова и бывший одним из самых юных среди заговорщиков. Выпускник же Петербургской духовной академии М.В.Новорусский (старший по возрасту – в 1887 году ему исполнилось 26 лет), оставленный при ней в качестве кандидата в профессора по кафедре психологии, готовил к защите диссертацию. Другие тяготели к обычной тогда общественной деятельности – созданию коллективной столовой, библиотеки, помощи неимущим студентам, организации досуга и развлечений и т.д. Совершенно необычайным было то, что почти никто из них, найдя горстку единомышленников, не попытался как-то активизировать революционную деятельность, расширить собственное идейное влияние, приобрести популярность, а заодно невольно обратить на себя внимание полиции. Единственную известную попытку подобного рода предпринял во время летних каникул 1886 года Говорухин, затеяв агитацию казаков на Дону. Не участвовали они и в руководстве студенческой демонстрацией 17 ноября 1886 года по поводу 25-летия со дня смерти Н.А.Добролюбова: несколько сот демонстрантов прошли по улицам Петербурга, но в конце концов были остановлены и оцеплены полицией. Были произведены аресты совершенно случайно выбранных лиц, наиболее бросавшихся в глаза, которых затем выслали из столицы. В числе этих пострадавших оказался один из заговорщиков – М.И.Туган-Барановский. Арест и высылка освободили его от участия в подготовке покушения; деятель «легального марксизма», он стал к началу ХХ века крупным историком-экономистом, популярным и много лет после смерти в 1919 году. Зато другой рядовой участник демонстрации, упомянутый Ульянов, возмущенный несправедливыми расправами, примкнул вскоре после этого к руководящему ядру заговора, что имело для последнего решающее значение: этот студент-зоолог уже четвертого курса, одаренный исследователь-экспериментатор, оказался единственным из заговорщиков, способным быстро и эффективно изготовить динамит и снарядить метательные снаряды[139]. Кружки самообразования, обычные для этой среды (Новорусский вел, например, кружок по изучению «народного быта по произведением беллетристов-бытовиков – Успенского, Левитова, Златоврацкого, Сергея Атавы и других»[140]), и неизбежно возникавшие там политические разговоры использовались заговорщиками только для знакомства с человеческим материалом и последующей вербовки. Вот как об этом рассказывает один из тогдашних студентов, В.А.Поссе – известный позднее литератор, теоретик и отчасти практик анархо-синдикализма, эту вербовку не прошедший: «В центре революционно настроенного студенчества стояла невзрачная фигура естественника П.Я.Шевырева, перешедшего [в 1885 году] в Петербургский университет из университета Харьковского. Вид у Шевырева был болезненный, чахоточный. Осматриваясь кругом ищущим взглядом, он говорил и недоговаривал, как бы что-то наиболее важное пряча для себя. Он выискивал человеческий материал для решительных революционных действий. Обратил внимание и на меня. Часто заходил ко мне и осторожно заводил речь о необходимости пополнить свежими силами поредевшие ряды народовольцев и возобновить террористическую борьбу. Но я был противником террора, и, в конце концов, между нами вспыхнул жаркий спор, в котором, как мне тогда показалось, Шевырев сдал свои позиции. Теперь я думаю, что просто он, наконец убедился, что я неподходящий материал для террористической деятельности»[141]. Лукашевич, опубликовавший воспоминания летом 1917 года (не раньше!), подтверждает, что организация изначально задумывалась им и Шевыревым исключительно в террористических целях, и первую попытку они предприняли еще до ее развертывания: «Шевырев сошелся с одним революционно настроенным Георгиевским кавалером, который взялся из револьвера застрелить А[лександра] III во время официального собрания в Зимнем Дворце. Но в решительную минуту во дворце он опешил, и ничего не вышло. Шевырев тотчас порвал с ним сношения»[142] – и лишь тогда встал вопрос о формировании организации. На первом этапе решалась задача вербовки единомышленников (к суду впоследствии было привлечено только 15 человек, а число достаточно хорошо посвещенных участников в Петербурге едва ли превышало два-три десятка человек), сбора денег, а затем уже непосредственной подготовки покушения[143], к чему приступили только в январе 1887 года. Поскольку покушение назначалось на 1 марта, то особой предварительной разведки вроде бы и не требовалось: траурный юбилей гибели Александра II справлялся по уже установившимся традициям и требовал присутствия Александра III и других высших должностных лиц на вполне определенных мероприятиях, а следовательно – их публичного появления и проезда по вполне очевидным маршрутам. Нужно, правда, отметить, что серьезный разбор практической реальности данных планов цареубийства никем впоследствии не производился, а она все же представляется достаточно проблематичной. «Первому Первому марта» зимой 1880-1881 года предшествовало более чем двухмесячное выслеживание регулярных маршрутов царя, прежде чем был принят план, обеспечивший успех цареубийству. Нападения эсеров-террористов в 1904-1906 годах, осуществленные по той же тактической схеме, имели различный исход. Успехи тогдашних террористов потребовали не меньшей подготовки, чем в 1881 году, а неуспехи наглядно продемонстрировали, как несоблюдение тщательности планирования и тренировки приводит к срыву террористических актов. К этому интересному вопросу мы еще вернемся немного ниже. Александр Ульянов, как справедливо указывали советские историки, склонялся уже, как позже и его младший брат, к социал-демократической программе. «Хотя мы являлись по роду практической деятельности непосредственными продолжателями партии Народной Воли, но по своим теоретическим воззрениям мы были социал-демократами»[144], – писал и Лукашевич. Согласитесь, что это не должно было бы способствовать террористическим увлечениям: их старшие единомышленники (Г.В.Плеханов, П.Б.Аксельрод, В.И.Засулич) к этому времени в эмиграции решительно порвали с терроризмом. И вдруг эта столичная молодежная группа, практически без колебаний и дискуссий, решительно приступила к цареубийству и едва не добилась успеха! Изложим основные подробности этого увлекательного сюжета. Якобы в январе 1887 года полицией было перехвачено письмо явно террористического содержания, адресованное харьковскому студенту Никитину. В ходе неторопливого следствия и служебной переписки между столицей и Харьковом только 27 февраля был установлен автор: Пахомий Андреюшкин[145]. К этому времени заговорщики, выйдя на финишный этап подготовки цареубийства, приняли меры для сохранения организации в последний момент (и, возможно, возобновления ее деятельности в случае провала): по коллективному решению два наиболее примелькавшихся участника заговора покинули столицу: «Шевырев и Говорухин уехали из Петербурга в середине февраля 1887 г. Шевырев отправился в Крым /.../. Его поездка мотивировалась необходимостью восстановления расшатанного здоровья. Говорухин еще раньше Шевырева уехал за границу, узнав, что правительство разыскивает его в связи с пропагандой, которую он во время летних вакаций вел на Дону среди казаков»[146]. Об этом все тому же Поссе было рассказано, вместе с подробностями происшедшего накануне, уже позднее, 2 марта 1887 года, одним из более посвященных знакомых – студентом-геологом В.К.Агафоновым, не затронутым арестами[147]. Этот последний был весьма удивительным персонажем: всю жизнь занимался геологией, был профессором в России и во Франции, где долго жил до революции и окончательно обосновался после победы большевиков, пользовался успехом в научных кругах и был автором популярных книг[148], но не порывал и с революционным движением, оставаясь, как и в 1887 году, на позиции теоретика-наблюдателя. В 1917 году он, вместе с М.Н.Покровским и М.Павловичем (М.Л.Вельтманом), образовал в Париже комиссию по расследованию деятельности зарубежной службы Департамента полиции, по материалам которой выпустил сенсационную книгу[149]. В упомянутом докладе Д.А.Толстого приводится интересная подробность: «Говорухин скрылся, оставив письмо о самоубийстве»[150]. Говорухин принимал затем участие в социалистическом движении в Болгарии, не играя там заметной роли, и, возвратившись в СССР только в 1926 году (!), вступил в ВКП(б)[151]. С 28 февраля 1887 за Андреюшкиным было установлено наружное наблюдение, которое вдруг сразу обнаружило, что он провел этот день с другими лицами на улицах, что можно было интерпретировать, как занятие диспозиции для подготовленного террористического акта. Когда на следующий день, 1 марта, это возобновилось, то немедленно были схвачены все шестеро зафиксированных участников группы: П.И.Андреюшкин, В.Д.Генералов, В.С.Осипанов – с бомбами в руках, и «сигнальщики» – П.С.Гаркун, С.А.Волохов и М.Н.Канчер[152], который, по-видимому, и руководил этой группой. 2 марта Канчер дал откровенные показания, после чего на следующий день были арестованы Новорусский, Ульянов и Лукашевич; тогда же и позже – еще несколько человек; Шевырев – 7 марта в Ялте[153]. Впрочем, и другие арестованные недолго запирались: уже в упомянутом докладе Толстого, датированном 5 марта, сообщается: «Студент [Бронислав] Пилсудский[154], который в г. Вильно свел прибывшего за азотной кислотой Канчера с „Антоном“, показал, что „Антон“ есть бывший ученик железнодорожного училища Антон Гнатовский. /.../ Участие в набивке снарядов динамитом студента Лукашевича подтверждает и мещанин Волохов, приходивший вместе с Канчером в квартиру Ульянова»[155]. На закрытом суде в Петербурге 15-19 апреля (ст. ст.) большинство из 15 обвиняемых было приговорено Особым присутствием Сената к казни. О смягчении приговора некоторым осужденным суд сам обращался с ходатайством к царю, но семеро – включая Лукашевича и Новорусского, не заслуживали снисхождения по мнению суда[156]. Известны подробности того, как обер-прокурор Синода К.П.Победоносцев повлиял на участь Новорусского: «Когда приговор был представлен на усмотрение Александра III, он особое внимание обратил на Новорусского и, пригласив Победоносцева, раздраженно сказал ему: – Хорошие порядки в вашей духовной академии, если кандидат в профессора ее делается зачинщиком такого страшного злодеяния. Остальные мальчишки и, наверное, действовали под его влиянием. Победоносцев в некотором замешательстве ответил: – Нет никаких доказательств, чтобы Новорусский был зачинщиком. И вообще обвинение его основано на косвенных и довольно шатких уликах. – В таком случае нельзя его вешать! И заменил Новорусскому смертную казнь бессрочной каторгой. Об этом рассказывал мне мой зять, профессор Иван Иванович Боргман, преподававший физику детям Александра III, в том числе и будущему императору Николаю II»[157]. Почему был помилован Лукашевич – совершенно неясно. После утверждения приговора царем, 8 мая 1887 были повешены пятеро: Шевырев, Генералов, Ульянов, Андреюшкин и Осипанов. Остальные получили различные сроки каторги. Лукашевич и Новорусский, получившие пожизненный приговор, вышли из Шлиссельбурга на волю по амнистии 1905 года. Новорусский умер в СССР в 1925 году, а Лукашевич в 1928 году в тогдашней Польше – он стал профессором Виленского университета. Канчер, приговоренный на 10 лет, позднее покончил с собой на Сахалине. Вся эта история возбуждает массу вопросов: уж больно странно выглядит то, что долговременно развивавшиеся полицейские поиски гипотетических преступников привели к успеху именно в тот момент, когда только и оставалась последняя возможность схватить убийц за руку – а никакой иной версии для объяснения удачи полиция так и не предложила. Публике в то время и вовсе рассказывалось, что просто агенты охраны, производя наблюдение за подступами к Аничкиному дворцу – тогдашней резиденции царя, обратили внимание 28 февраля, безо всяких посторонних поводов, на эту группу подозрительных молодых людей[158]. Такая возможность чисто теоретически могла иметь место, но она совершенно невероятна: ни одна другая из попыток покушений, вошедших в историю, не была ликвидирована полицией столь простейшим способом!.. Нельзя отбрасывать предположение, что все это было спровоцировано и инсценировано самой полицией, дабы, обезвредив заговорщиков в нужный момент, добиться успеха и признания у начальства – именно так позже действовал полицейский гений С.В.Зубатов в Москве, «разоблачив» в мае 1895 года группу студента И.С.Распутина, готовившую новое «цареубийство»[159]. Группа была, по-существу, создана самим Зубатовым, поскольку главная роль в ней изначально принадлежала надежному агенту Зубатова – знаменитой «Зиночке» – З.Ф.Гернгросс, по мужу – Жученко. «Техники» организации к моменту ареста еще только приступили к опытам по изготовлению боевой взрывчатки, но оттягивать с «разоблачением» стало невозможно – Москва ожидала приезда Николая II. Но применительно к 1 марта 1887 аналогия c зубатовской липой, вроде бы, несостоятельна: следов деятельности необходимого «суперагента», внедренного заранее, как будто бы не обнаруживается. Вся история произвела ошеломляющее впечатление на само полицейское начальство: если в 1895 году Зубатов получил орден Св. Владимира 4-й степени («вне правил»[160]!) и приобрел популярность в правительственных кругах, то в 1887-м был немедленно уволен товарищ (заместитель) министра внутренних дел генерал П.В.Оржевский, возглавлявший полицию (в том числе тайную) с июня 1882 года, а никто из его достаточно высокопоставленных подчиненных никаких лавров на этой истории не заработал[161]. Поимка преступников в самый последний момент была воспринята ни в коем случае не как удача полиции, а как совершенно невероятный случай: Божественное вмешательство не исключалось, но вот заслуг полиции не было почти никаких! Однако, нужно заметить, что официальная версия о том, что с самого января, когда было перехвачено письмо Андреюшкина, и до 27 февраля, когда был установлен автор письма, полиция вовсе не проявляла никакого интереса к наблюдению за заговорщиками, опровергается свидетельствами и самих полицейских, и заговорщиков. Негласный надзор полиции за Говорухиным и Ульяновым был фактом. Но только вот министр внутренних дел почему-то не уточнил, когда и по какому поводу этот надзор был учрежден. В отношении Говорухина, вроде бы, ясно: по поводу агитации среди казаков на Дону. И то возникают недоуменные вопросы: когда же именно был установлен этот надзор: неужели только в феврале, когда Говорухин среагировал бегством на эту возникшую угрозу? В последнее трудно поверить: невозможно предположить, чтобы донского агитатора полиция разыскивала целых полгода, а потом ограничилась лишь установлением наблюдения за ним. Если преступление было столь тяжким, что на поиски преступника не жалко было затратить полгода, то принятая мера пресечения была явно недостаточна. Если же, что наверняка ближе к истине, прегрешения на Дону были не столь велики, чтобы сразу сажать или ссылать Говорухина, а розыски его не могли составить большого труда – ведь он ни от кого не прятался ни на Дону, ни в Петербурге, то тогда становилось вполне резонным внимательно за ним приглядывать – но начаться это должно было задолго до февраля 1887! В отношении Ульянова еще интереснее: до ноября 1886 года он вообще ничем противозаконным не занимался, целиком с головой уйдя в исследования червей, за публикацию о которых удостоился какой-то высокой научной награды[162]! Зато, начиная с декабря 1886, он занялся сразу таким, за что полагалась каторга как минимум! Еще интереснее то, что этот надзор полиции не был секретом для поднадзорных. В том же докладе Толстого сообщается, что арестованный Генералов, не желая выдавать руководителей заговора, дал, тем не менее, пояснения: «Лица эти потому не приняли на себя роли исполнителей, говорит Генералов, что неудобно ходить по Невскому со снарядами людям, находящимся под наблюдением полиции». Вкупе с показаниями Канчера это и позволило идентифицировать Говорухина и Ульянова в качестве членов руководства организации[163]. О том, когда приблизительно изменилось поведение Александра Ульянова, заметившего наблюдение за собой, свидетельствует тот же Поссе: «В конце января или в начале февраля 1887 года я /.../ подошел к Ульянову, но он как-то странно посмотрел на меня и, не приняв протянутой руки, прошел дальше, как будто был со мною незнаком. Это меня поразило и обидело. На другой день ко мне зашел Шевырев, я рассказал ему о случившемся и спрашивал, не знает ли он, за что Ульянов решил разорвать со мною установившиеся товарищеские отношения. – Он мне об этом рассказывал, – усмехаясь, сказал Шевырев. – Он в ваших интересах не хотел демонстрировать свое знакомство с вами перед коротконогим педелем, несомненным сыщиком, который вертелся около вас. Ульянов просил вас в течение ближайших недель не подходить к нему при встречах в университете. Я, конечно, удовлетворился этим объяснением и не стал допытываться, чем объясняется такая осторожность»[164]. Из показаний на следствии и суде – в том числе самого Александра Ульянова – известно, что именно в начале февраля он и изготовил две бомбы (третья была сделана позже и уже другими участниками), занимаясь этим на квартире Новорусского в Парголове – столичном пригороде[165]. Этот последний, задерживаясь в Питере, нередко ночевал в квартире у Поссе. Как-то, все в том же феврале, Новорусский «вдруг спросил меня: – Как вы думаете, сдвинется ли страна с реакционной мертвой точки, если удастся убить Александра III? Я ответил, что мало верю в спасительность террора, который, по-моему, обходится слишком дорого, уничтожая наиболее энергичных, наиболее искренних революционеров, так необходимых для пропаганды и агитации среди рабочих и крестьян. – Можно обойтись и без жертв, если действовать умно и осторожно, – заметил Новорусский, – или, во всяком случае, свести эти жертвы к минимуму. – Смотрите, не ошибитесь, Михаил Васильевич, – сказал я, догадываясь, что Новорусский вошел в террористическую организацию. – Может быть, вы и правы, но будем надеяться: бог не выдаст, свинья не съест»[166]. Был знаком Поссе и с подругой Новорусского: «его гражданская жена, или, как ее почему-то называли, невеста, Лидия Ивановна Ананьина. Это была еще совсем юная женщина, лет восемнадцати, не больше»[167]. С нею у Поссе произошел такой эпизод: «В конце февраля, часов в двенадцать ночи, кто-то тревожно позвонил в нашу квартиру. Вбежала взволнованная Лидия Ивановна Ананьина и сразу, не здороваясь, стала нервно просить меня немедленно отправиться в квартиру Ульянова и узнать, все ли там благополучно? – Но в чем дело? – спросил я. – Ничего сказать не могу вам, но идите, идите скорее! Только смотрите, берегитесь засады! Ульянов жил недалеко от меня /.../»[168] Опустим подробности того, как Поссе решал непростую задачу: избежать засады и убедиться в невредимости Ульянова: «я /.../ убедился, что тревога Лидии Ивановны была напрасной. Но в душу мою с тех пор закралось тяжелое предчувствие надвигающейся большой и грозной беды»[169]. Все это никак не похоже на атмосферу беззаботности в организации, вовсе оставленной вниманием вездесущей полиции – и о коллективной мании преследования в ее рядах также не может быть речи. Следовательно, полицейская версия происшедшего далека от искренности. Что же пыталась скрыть полиция от публики и от высочайшего начальства после 1 марта 1887 года? Потрясена происшедшим была и вся Россия, и резонно, что мало кто мог поверить, что все это дело состряпано исключительно несколькими судентами-недоучками. Разбирательство всякого преступления должно начинаться с вопроса: кому оно выгодно – и за этим дело не стало: «Неужели и на этот раз не задаются вопросом, чья голова направляла руки злодеев? Кажется, что на этот раз на воре шапка горит. Зачем всегда искать причину в безумии, когда действие вполне объясняется деятельностью ума, хотя отчасти уже помраченного властолюбием. Нигилисты или им подобные всегда были и будут как отребья человеческих обществ. Но почему же после долгого бездействия они начали действовать именно теперь? /.../ Кому необходимо, и именно теперь, произвести переворот в России или хоть воскресить призрак, исчезнувший после коронации, России бессильной, подкопанной заговорами, распадающейся? Представить одним, что на Россию надежда плоха, а иным, что России бояться нечего? Действительно, день 1 марта 1881 года, казалось, завершал Бисмарково столпотворение. Россия /.../ могла мечтать лишь о врачевании собственных ран и недугов. Со дня на день Германия могла наброситься на Францию, раздавить ее. Но вдруг благодаря смелому шагу Скобелева сказалась впервые общность интересов Франции и России, неожиданно для всех и к ужасу Бисмарка. Ни Россия, ни Франция не были уже изолированы. Скобелев пал жертвою своих убеждений, и русские люди и в этом не сомневаются, /.../ но дело было сделано. Вскоре чудо коронации показало всему свету мощь и жизненность России. Тогда все было испробовано, чтобы приманить или опутать Россию: /.../ травили Болгарию и Болгариею /.../, но, слава Богу, благодаря мудрости, мужеству и терпению государя все было безуспешно /.../. Россия и Франция не подчиняются воле Бисмарка, он не может безнаказанно раздавить Францию. Он чует, что его столпотворению, созданному столькими неправдами, грозит опасность. Его гнетет мысль, что он стар, что вот-вот наступит минута возмездия за все зло, им содеянное. Ужели после стольких человеческих жертв, принесенных им же обновленному идолу Германии, после всех преступлений, им совершенных против врагов или просто людей, ему неудобных, – ужели он остановится перед новым злодеянием?»[170], – это из письма князя Николая Петровича Мещерского, бывшего попечителя московского учебного округа, к обер-прокурору Синода К.П.Победоносцеву от 10 марта 1887 года. Ссылка на генерала М.Д.Скобелева объясняется тем, что весной 1882 года, находясь во Франции, этот прославленный герой покорения Средней Азии и Балканской кампании, позволил себе публичные выступления против Германии и за немедленный союз Франции с Россией; это имело огромный резонанс, а Скобелев, для пресечения дальнейшего скандала, был немедленно отозван в Россию; вскоре, в июне 1882 года, он неожиданно умер в Москве при странных обстоятельствах (на 39 году жизни). Имеется множество версий его смерти, окончательно не опровергнутых и не подтвержденных[171]. Скобелев, кроме прочего, пытался наладить в Париже контакты с народовольцами[172], а одна из версий предполагает, что Скобелев якобы возглавлял заговор, который должен был свергнуть Александра III во время коронации в мае 1883 года, чтобы решительно изменить внешнюю политику России[173]. Следовательно, в смерти Скобелева могли быть заинтересованы влиятельные российские иерархи, включая самого Александра III. Сразу же в 1882 году – отнюдь не только Н.П.Мещерским! – выдвигалась и конкурирующая версия о Бисмарке[174], как «заказчике» возможного убийства «Белого генерала»[175]. Заметим, что это версии вовсе не взаимоисключающие, а Скобелев сумел наступить на пятку стольким влиятельным лицам, что могла создаться подлинная конкуренция за его устранение, а может быть – и сотрудничество при этом. Н.П.Мещерский – лицо достаточно незначительное (не путать с его знаменитым братом Владимиром Мещерским, другом и советником императоров Александра III и Николая II!), а главное – малоинформированное. Иное дело получатель письма – всесильный в то время Победоносцев, живо интересовавшийся происшедшими событиями и присутствовавший на суде над террористами, а ведь молодой православный интеллектуал Новорусский и некоторые близкие к нему люди в Духовной академии весьма тесно соприкасались с кругом церковных иерархов, возглавляемых самим обер-прокурором Синода! Последнего это не могло не волновать: версия об иностранном происхождении заговора оправдывала, по крайней мере частично, несомненную вину вроде бы идейных, сознательных и образованных адептов православной церкви. Именно в таком направлении Победоносцев и должен был воздействовать на Александра III! В отношении участи Новорусского это проявилось с полной наглядностью. И здесь уместно познакомиться с другими сведениями, не попавшими тогда к широкой публике, но выявленными следствием и впоследствии подтвержденными Лукашевичем. Лукашевич – польский дворянин! – приехал в Петербург из Вильны и изначально играл роль полномочного эмиссара тайной польской революционной организации: «Я знал о существовании там [в Вильне] революционной группы, знал, как к ней обратиться и имел соответствующий пароль. Вместе с тем эта группа могла нам доставить некоторые средства»[176]. Другим полномочным представителем польских революционеров в Петербурге, паролем к которому, очевидно, и был снабжен Лукашевич, был уже упомянутый Бронислав Пилсудский – старший брат знаменитого Юзефа Пилсудского; последний в то время был студентом медицинского факультета Харьковского университета; возможно, он-то и обеспечил по цепочке промежуточных знакомых первоначальное знакомство Лукашевича с Шевыревым, переехавшим в Петербург из Харькова. Последние двое и стали основателями нелегальной организации в столице. «Мы начинали с пустыми руками. Нужно было не только заинтересовать широкие круги студенчества к нашим предприятиям, но и добыть хоть кое-какие средства. /.../ только денег Виленская группа передала нам через [Бронислава] Пилсудского 110 руб[лей]. /.../ Виленская революционная группа имела паспортный стол, которым очень охотно предоставила нам пользоваться»[177]. «По мере того, как развертывалась наша деятельность, все больше и больше лиц предлагало нам свои услуги или содействие, и средства начали притекать в более значительных размерах: жертвовали уже сотнями рублей. Эти средства шли на текущие расходы, а также нужно было оказывать материальную помощь Андреюшкину и Генералову, у которых средств было мало. Осипанов получал от матери 25 руб. в месяц, но и ему понадобились деньги, чтобы обзавестись хорошим костюмом. Дело в том, что появился министерский циркуляр (не помню в каком месяце), в котором говорилось, что крамола вновь посягает на университеты, причем указывались приметы, по которым можно было узнавать крамольников, а именно в циркуляре говорилось, что „грубый тон и неряшливый вид суть первые признаки крамолы“ [тупость царских чиновников все-таки неописуема!]. Вот почему Осипанов и пожелал принять облик изящного джентельмена. /.../ Если бросить взгляд на год нашей подготовительной работы, то нельзя не назвать ее успешной. Сформировалась новая организация из центрального кружка, который всем заведывал, боевых групп и значительного контингента лиц, которые оказывали свое содействие и услуги. Денежные средства стали притекать к нам в более значительных размерах»[178]. Отметим определенные неточности и противоречия в этом связном рассказе. Широкие круги студенчества если и были заинтересованы деятельностью начинающих террористов, то совсем не ею как таковой, а различными материальными (касса взаимопомощи, кухмистерская и прочее) и интеллектуальными приманками (типа кружка Новорусского); это был только пруд, где подкармливали потенциальных жертв ловцов человеков. Круг заинтересованных и действительно посвященных расширялся совсем не внутри демократического студенчества, а за счет жертвователей средств, которых Лукашевич предпочитает точно не обозначать, но если он и не состоял из одних поляков, то последние наверняка продолжали играть в нем значительную роль. А вот деятельности, как таковой, группа, собственно говоря, и не вела; рост же ее авторитета происходил явно по мере того, как жертвователи убеждались в серьезности террористических намерений и приготовлений. Но не была забыта и идеологическая сторона: террористическое выступление должно было оправдываться некоторой политической программой: «Ульянов взялся формулировать наши положения и составить текст программы нашей фракции. /.../ Ульянов раздобыл шрифт и типографские принадлежности и взялся вместе со своими помощниками напечатать эту программу. Так как мы торопились, то прежде чем найти квартиру для помещения постоянной типографии, мы решились временно воспользоваться каким-либо удобным помещением, и я просил [Бронислава] Пилсудского позволить Ульянову поработать в его квартире, какая для нашей цели была удобна, Пилсудский согласился, и Ульянов со своими помощниками занялся набором шрифта. /.../ Мы ориентировались в положении вещей. Для нас было ясным, что капиталистический строй есть шаг вперед по сравнению с тем, что есть, и что революционное движение вскоре примет более мирный социал-демократический характер. Когда эти мысли передавались стуком в Шлиссельбурге старым народовольцам, то они выслушивали их с любопытством, но не без скептицизма»[179]. Последняя сентенция подтверждает, что молодые революционеры вполне понимали бессмысленность террора: если старые народовольцы надеялись (по крайней мере – в своих идеологических опусах) предотвратить своей борьбой пагубное наступление капитализма, то молодые вовсе и не возражали против его прихода! Зачем же им нужно было цареубийство? Вовсе незачем, но за него платили, и платили неплохо! И если идейные участники заговора – Шевырев, Лукашевич, Ульянов, Новорусский – действовали по преимуществу из высоких соображений (только странные у них оказывались идеи!), то непосредственные исполнители, вышедшие с бомбами против царя, – Генералов, Андреюшкин и Осипанов – были по существу просто наемными убийцами! «Виленская группа» с самого начала опекала террористов и делала это до конца – вплоть до помощи при публикации филькиной грамоты, сочиненной Александром Ульяновым для сокрытия истинных целей террористического нападения – понимал он это сам или нет! Польский след, о котором не мог подозревать Н.П.Мещерский (по крайней мере в момент написания его письма) четко вскрылся на следствии. Бронислав Пилсудский судился вместе с остальными террористами и получил 12 лет каторги. Был арестован в Вильне и А.Д.Гнатовский, снабжавший террористов азотной кислотой для изготовления динамита, – по показаниям Канчера, а затем, как упоминалось, и Б.Пилсудского. Девятнадцатилетний Юзеф Пилсудский был арестован 22 марта в Харькове, но не судился в Петербурге, поскольку симулировал сумасшествие: «Симулировать сумасшествие ему было не трудно»[180], как ядовито заметил многократно цитированный нами очевидец, близко познакомившийся с Пилсудским уже в эмиграции в начале 1900-х годов. «Сумасшедший» Юзеф был все-таки выслан административным порядком на 5 лет в Восточную Сибирь. Вернувшись, он практически сразу сделался признанным лидером ППС – Польской социалистической партии, несмотря на свою молодость. Этот гениальный политик прославился, кроме прочего, и тем, что впоследствии мастерски вымогал средства на свои мероприятия у разведок враждебных России держав: в 1904-1905 годах – у японцев (даже сам ездил для этого в Японию[181]!), в 1914-1918 – у немцев и австрийцев, а потом переключился на французов и англичан. Что поделаешь – цель оправдывает средства, а целью Пилсудского всегда оставалась независимость Польши, которой он добивался и добился. Но в 1887 году Ю.Пилсудский едва ли мог быть главным закулисным руководителем заговора – уж больно он был молод, да и находился далеко и от Петербурга, и от Польши и Литвы. Скорее опыт, полученный в то время, обучал его самого и помогал в его дальнейшей деятельности. Главные кукловоды находились, разумеется, или в самом Петербурге (это не значит, что они должны были быть русскими!), или в Вильне и Варшаве, или, как предполагал Н.П.Мещерский, – в Берлине! Мнение Мещерского интересно для нас тем, что оно не составляло секрета ни для Победоносцева, ни, скорее всего, для Александра III, да у них были и собственные головы на плечах, и знали они куда больше Мещерского! К тому же оба они были уже взрослые дяди, и знали не только то, что новорожденных детей находят не в капусте, но и то, за что, почему и кем фактически был убит предшествующий царь Александр II. Да и в том случае, если они даже и не были замешаны в убийстве Скобелева, не думать о мотивах странной смерти «Белого генерала» они, разумеется, не могли. И, разумеется, поистине верно утверждение, что каждый понимает происходящее в меру собственной испорченности! Вот теперь попытаемся взглянуть на происшедшее глазами царя Александра III. Итак, польский след существовал и не вызывал сомнений. Но не было ли какого-либо еще? Нигилисты, как справедливо отметил Мещерский, имелись всегда, и всегда были готовы на любую пакость, включая цареубийство, но вот только не всегда, как полагал Мещерский и подчеркиваем мы, им за это платили. Поляки также имелись издавна, став важнейшим фактором российской политики задолго до появления нигилистов, и всегда жаждали освобождения Польши от России. Покушения вроде того, что пытался совершить в 1867 году в Париже поляк А.Березовский против Александра II, можно осуждать, но нельзя их не понимать и необходимо было быть к ним готовыми. Но и к полякам, коль скоро они имелись постоянно, вполне относится вопрос в первых приведенных строках письма Мещерского: «Но почему же после долгого бездействия они начали действовать именно теперь?» Кстати, а почему поляки все-таки не столь часто прибегали к попыткам цареубийства (точнее – крайне редко)? Да потому, что это, с одной стороны, грозило нешуточными репрессиями по отношению ко всей Польше, и, главное, потому, что смена одного царя на другого именно для поляков должна была бы быть только расточительным расходом сил и средств на бессмысленное убийство, если престолонаследник не был бы хоть в чем-то более лоялен к Польше, чем его предшественник. Полонофилы в царском семействе если и имелись, то это относилось к ушедшему прошлому. Таковыми молва называла императора Александра I, давшего Польше конституцию 1815 года (отобранную впоследствии Николаем I), и брата Александра II великого князя Константина Николаевича. Последний, будучи наместником в Варшаве в 1862-1863 годах, пытался играть примирительную роль, что не было оценено ни с польской стороны (поляки устраивали на него покушения), ни с русской – великий князь утратил на этом львиную долю своего прежнего влияния в России, а с воцарением Александра III был и вовсе изгнан в отставку и не имел ни формальных, ни практических шансов на занятие российского престола. Поэтому в отношении покушения 1 марта 1887 года у поляков имелось четкое логическое политическое алиби: им это просто было не нужно. Этого не мог не понимать и Александр III. Следовательно, в данном случае польский след, с его точки зрения, просто был обязан иметь иное по качеству продолжение. Попытка использовать георгиевского кавалера, расписанная Лукашевичем, происходила неизвестно когда (хотя при желании это можно вычислить – едва ли не единственный раз в году могло происходить собрание, на котором предполагалось покушение), но это не имеет и особого значения: ведь Шевырев и Лукашевич (один – нигилист, а другой – поляк) в любой момент могли решиться на подобное по своей собственной инициативе, а никакой внешней помощи им для этого и не требовалось: едва ли были необходимы крупные деньги для подкупа этого георгиевского кавалера. Но, с другой стороны, едва ли вообще эта история заслуживает серьезного внимания: в нормальных условиях (не в современной Палестине, и не в разгар террористической борьбы в России, пришедшийся отнюдь не на 1887 год!) трудно было надеяться отыскать реального кандидата в камикадзе и, главное, поддерживать в нем прочную мотивацию и решимость! Вряд ли об этом эпизоде стало известно и следствию: ведь и Шевырев, и Лукашевич попусту не трепались! А вот деятельность организации, обеспечившей непосредственную подготовку покушения 1 марта 1887 года, имеет очень четкую привязку ко времени. Многократно цитированный доклад Д.А.Толстого, представленный Александру III уже 5 марта 1887 года, гласит: «во главе преступного предприятия стояли студенты: Шевырев, Говорухин и Ульянов, из которых последние двое /.../ находились под наблюдением полиции. /.../ еще 3-го января было предложено Генералову принять участие в покушении на жизнь Государя Императора и приготовить квартиру, в которой можно устроить склад для выделки разрывных снарядов. В конце января Генералов, по поручению тех же лиц, склонил Андреюшкина, уже раньше принимавшего участие в приготовлении, взять на себя роль метальщика, и только в 20-х числах февраля состоялось знакомство Генералова и Андреюшкина с третьим метальщиком Осипановым»[182]. 3/15 января 1887 года – это на четвертый день вслед за выступлением Бисмарка в Рейхстаге, подробно изложенным европейской прессой и высветившим всю суть сложившейся международной ситуации. Именно после этого выступления события в Петербурге и понеслись со сказочной быстротой! Повторим слова Лукашевича: «мы торопились». А куда, собственно, было торопиться?.. Цареубийство всегда было непростой технической задачей, но после того, как Александр III перестал прятаться от уничтоженного «Исполнительного Комитета Народной Воли» и отсиживаться в тщательно охраняемой Гатчине, шансы на успех террористов периодически возникали. А 17/29 октября 1888 года при железнодорожной катастрофе у станции Борки едва не погибло все царское семейство – безо всякого злого умысла! Если браться за цареубийство, то искать возможности к террористическому успеху было можно и нужно решительно, но обдуманно и не торопясь! Торопливое же стремление к цареубийству не позднее начала марта 1887 нужно искать не в происках полиции, уже наступавшей на пятки заговорщикам: эти происки были замечены не ранее конца января и сами, по-видимому, стали следствием той суеты, которую развили заговорщики с начала января (что побудило и к написанию и посылке пресловутого письма Андреюшкина в Харьков) и которую не могли не заметить анонимные стукачи, наверняка уже державшие в поле зрения хотя бы одного Говорухина. Но никаких объяснений своей торопливости никто из заговорщиков так никогда и не представил. Мы можем указать на единственное важнейшее и быстро надвигающееся обстоятельство, которое должно было влиять на поведение буквально всех европейцев, имеющих раскрытые глаза и уши: приближающуюся войну (позже так и не состоявшуюся), которую четко предсказал и обрисовал Бисмарк, выступая в Рейхстаге. Воевать зимой тогда в Европе было все-таки не принято, и начало серьезной войны должно было происходить не ранее апреля; до этого, следовательно, должны были завершиться дипломатические приготовления – и все прочие. Решение же о нападении нужно было принять заранее – сразу вслед за подписанием договора Германии с Россией о сохранении последней нейтралитета в этой войне (но не до того, как это фактически сделал Бисмарк!). Таковой договор еще не был подписан, но выступление Бисмарка свидетельствовало о том, что это – вопрос дней. Все это позволяет логически связать происходившее в студенческих квартирах Петербурга с развитием международной ситуации. Мог ли Бисмарк быть уверен в успехе своей дипломатии, сводившейся к простой идее – получить карт-бланш на разгром Франции? По мнению Н.П.Мещерского – уже не мог. На самом же деле в конце 1886 и в начале 1887 года Александр III еще колебался. Едва ли без его предварительной санкции Шуваловы решились бы на столь серьезнейшие по содержанию и ответственности переговоры, что происходили в январе. Договор, подготовленный ими, все-таки не был подписан, хотя и не в характере Александра III было уклоняться от выполнения собственных обязательств. Мог ли такой исход заранее предполагать Бисмарк? По-видимому – мог, тем более что русские его уже неоднократно подводили, как и он их. Тогда получается четкое развитие схемы: нигилисты сами бессильны, полякам цареубийство не нужно, а единственный, кто заинтересован потрясти Россию, потому что у него без этого ничего не получается – это Бисмарк! Следовательно, Н.П.Мещерский был прав, и Александру III следовало поступать так, как он и поступил: уклонился от подписания договора с Германией – ведь согласитесь, что нельзя же подписывать серьезные соглашения с людьми, которые оплачивают ваше убийство! И очередная «военная тревога», заставив напрячься Европу в апреле 1887 года, снова окончилась ничем: не получив российской гарантии нейтралитета, Бисмарк и его генералы вынуждены были отказаться от планов разгрома Франции. Но действительно ли Бисмарк (или его военные, или дипломаты, или разведчики) «заказывали» и оплачивали убийство царя Александра III? Выяснить это достоверно, разумеется, невозможно – как не было возможно и в 1887 году, но можно логически порассуждать. Если Бисмарк был уверен в том, что царь не подпишет договор, подготовленный Шуваловыми, то убивать царя вполне определенно имело смысл. Если Бисмарк был уверен в том, что царь подпишет договор, подготовленный Шуваловыми, то убивать царя не имело никакого смысла. Если Бисмарк ни в чем не был уверен, то тем более едва ли рационально было связываться с такой аморальной и, главное, сомнительной по результатам акцией, как цареубийство. Что же происходило на практике? На практике отказ царя подписать договор оказался оглушительным неуспехом Бисмарка и сюрпризом, совершенно для него неожиданным. Он перечеркнул все дипломатические достижения Бисмарка, с которыми тот рискнул выступить в январе 1887 перед всей Германией и всей Европой – и снова, как в 1875 году, оказался осмеян и оплеван. Совершенно иррациональное поведение Бисмарка в продолжении 1887 года показывает, насколько он вышел из себя. На наш взгляд, именно выступление в Рейхстаге в январе, явно и напрасно опередившее окончательное решение поставленной Бисмарком задачи, а затем заметная потеря самообладания и являются психологическим алиби Бисмарка в отношении цареубийства. Бисмарк совершенно не числил за собой собственной вины за оплеуху, которую ему внезапно нанесли, и, по-видимому, не понимал ее мотивов и причин: ведь если он не был инициатором цареубийства, то ему и в голову не могло прийти, что его закулисно заподозрили и обвинили в этом деле – такие обвинения никогда не звучали ни при каких официальных и неофициальных международных контактах и не публиковались в независимой и тем более официальной прессе[183]. Но коль скоро это так, так кто же виноват в таком скандальном развитии международных событий? И тут мы снова доложны вернуться к польскому следу, который вовсе не был выдумкой и носил вполне материальный характер. Цареубийство как самоцель поляков не устраивало – это понятно. А вот что их устраивало еще меньше? Еще меньше поляков устроило бы то, что Бисмарк и царь полностью договорились бы друг с другом, осуществили разработанные планы и получили затем немыслимые преимущества: Германия – поверженную Францию, которой уже постарались бы не дать снова восстановиться, а Россия – желанные Проливы. Выгоды Германии и России были очевидны, невыгоды Польши – тоже. При таком развитии событий мир и дружба между Россией и Германией могли бы затянуться на века, а следовательно – на такой же срок или вовсе навсегда отодвинулось бы и воссоздание Польши: ведь Германия и Россия, достигнув высшей степени собственного могущества, еще менее будут считаться с интересами польского народа, чем считались до того. Бисмарк в январе-феврале 1887 года, когда он продолжал еще рассчитывать на заключение договора с Россией, продемонстрировал это со всей отчетливостью. Как же могли этому помешать поляки? – Именно так, как и помешали. Организация цареубийства таким образом, чтобы самим обзавестись достаточно прочным политическим и логическим алиби – это именно то, что могло решить все их проблемы. При этом необходимо было срочно торопиться, пользуясь раздумьями царя: после подписания договора вмешательство подобного рода теряло бы непосредственный смысл, хотя даже в течение некоторого времени после его подписания (но до начала франко-германской войны!) цареубийство или попытка такового вносили, согласно справедливой формулировке Н.П.Мещерского, четкий разлад в международные отношения, доказывая одним, что на Россию надежда плоха, а иным, что России бояться нечего! Действительно, даже подписав договор с Александром III, немцы, в случае гибели царя, не имели твердых оснований надеяться на Николая II и на неизменность последующего внешнеполитического курса России, а неудачная попытка покушения вселяла-таки неверие в прочность самого Александра III! Так что предельно допустимый срок готовящегося покушения ограничивался не только предполагаемой датой подписания русско-германского договора, но и приходом сезона, благоприятного для военных действий в Западной Европе: позднее марта месяца Бисмарк, которому требовался определенный ответ, не позволил бы уже затягивать время ни на подписание любых договоров, ни на собственную военную подготовку. При этом полякам было почти абсолютно все равно: состоится ли покушение или будет предотвращено: коль скоро они обеспечили себе относительно надежное алиби, то и полномасштабно отвечать за преступление им не предстояло ни в каком случае. Но все-таки цареубийство их устраивало меньше, чем то, что практически произошло: террористов вовремя арестовали, скандал получился достаточный, чтобы возбудить необходимые страсти, но все-таки не столь сильные, как при взаправдашнем цареубийстве. Тем самым сохранялась определенная гарантия того, что при наличии польского следа, избежать появления которого было при сложившихся обстоятельствах довольно трудно, вся русская нация не сдвинулась бы с ума и не обрушилась страшным ударом на Польшу! Именно так, к примеру, и реагировали в 1914 году австрийцы и венгры на убийство сербами австро-венгерского наследника престола – и предсказывать подобную реакцию не составляло труда! В то же время обида царя, которую нужно было обратить на Бисмарка, должна была быть гораздо более сильной и целенаправленной у Александра III, «чудом» избежавшего гибели, нежели у его преемника, Николая II, который и позже вечно находился под разными, порой противоположными влияниями, а в 1887 году, когда ему не было еще девятнадцати лет, и вовсе был непрогнозируем и никому толком не известен, поскольку сам государственными делами не интересовался, а вплоть до 1893 года не появлялся ни в Государственном Совете, ни в других правительственных учреждениях[184]! Да дело заключалось уже даже и не в предпочтительности различных исходов цареубийства (ведь могло получиться всякое, а непосредственными исполнителями террористический акт рассматривался вполне всерьез, и бомбы у них были самые настоящие!), а именно в указанном факторе времени! К концу февраля 1887 года уже не было возможности оттягивать покушение, занимаясь подготовкой террористов: скандал требовался немедленно – как и при упомянутой провокации Зубатова в 1895 году, хотя и в других целях! Хоть что-то нужно было обязательно делать – и притом в самые ближайшие дни, иначе долговременные печальные перспективы Польши станут неотвратимой действительностью! Притом реальная попытка цареубийства, без должной предварительной подготовки террористов, была почти наверняка обречена на неудачу, как, собственно, и имело место 28 февраля и 1 марта – еще до ареста участников. В то же время, если бы так же продолжалось и в дальнейшем, то, после нескольких подобных неудачных попыток приступить к делу, сами исполнители могли все это осмыслить и принять решение об отступлении. Именно так и произошло с группой Савинкова при предварительных попытках убить министра внутренних дел В.К.Плеве в марте-апреле 1904 года: тогда заговорщики, сорвав свои нервы на неудачах, сами отказались от собственного намерения, а полиция так и не заметила их приготовлений – включая занятие боевых позиций, хотя большинство участников группы, буквально вертевшихся на глазах у полиции у самого здания Министерства внутренних дел, было беглыми ссыльными, хорошо известными и объявленными в усиленный розыск[185]; позже те же террористы возобновили свое дело и в июле 1904 добились поставленной цели – Плеве был убит. С учетом возможности подобного отступления, гарантия своевременного скандала создавалась только арестом заговорщиков – с поличным и в самый последний момент! Похоже, что террористы-дилетанты 1887 года были заранее обречены. Их успех и не предусматривался истинными организаторами акции: никто всерьез и не разрабатывал диспозицию нападения, так как выполнять его им давать и не собирались. Их задачей было погулять по улицам с бомбами, пока их не арестуют. Вот 28 февраля они так и гуляли – одно это говорит о том, как далеки они были от возможности совершить нападение: ведь их не готовили на определенный, заранее рассчитанный день и час, и едва ли они были даже способны отличить царскую карету от прочих повозок. Но полицейские соглядатаи от неожиданности не успели сразу среагировать, и террористы не были арестованы. Пришлось им гулять еще и на следующий день. Эти горе-террористы оказались, таким образом, даже не наемными убийцами, а почти невинными жертвами на заклание! В наше время, чтобы сорвать такой террористический акт, достаточно только анонимного звонка в полицию. В 1887 году телефона в Петербурге еще не было, но для анонимных доносов имелись и другие оперативные возможности. Заметим, что коль скоро никто из историков (достаточно немногочисленных в данном случае), занимавшихся расследованием дела 1 марта 1887 года, не ставил вопрос о возможном предателе-доносчике, то, понятно, что до сего времени не существует никакой версии относительно идентификации этого персонажа. Кому принадлежала честь совершить такой донос – казалось бы, совершенно неясно. Перечислим по возможности все имеющиеся варианты. Посвященным, вполне возможно, был Шевырев; тогда особенно понятен и его странный отъезд накануне решительных действий – почти так же, как позднее поступал и Азеф. Но наверняка не Шевырев, уехавший из столицы за пару недель до намеченного покушения, был непосредственным доносчиком: из Крыма он едва ли мог точно рассчитать момент получения полицией доноса именно тогда, когда это гарантировало максимальный скандал от разоблачения террористов. Не исключен в качестве доносчика Говорухин, который хотя и уехал еще раньше и еще дальше, и, находясь за границей, имел возможность ничуть не проще, чем из Крыма, влиять на события в Петербурге, но зато нам не известно, когда и каким способом попало к полиции его «предсмертное» письмо, да и не было ли именно содержание этого письма истинным доносом?.. Дальнейший жизненный путь Говорухина вовсе не противоречит подобному предположению. Возможно также, что доносчиком был кто-то из доброхотов, снабжавших заговорщиков деньгами, так и оставшихся, как это обычно и бывает, за кулисами осуществленной инсценировки. Он мог быть кем-то и из других близких помощников, не обязательно участвовавших именно в финансировании: осведомленность упоминавшегося Агафонова делает подозрительным и его, а также и других персонажей, находившихся вблизи от заговорщиков – даже того же Поссе, который в марте 1887 подвергся обыску и нравоучительной беседе с петербургским градоначальником П.А.Грессером и директором Департамента полиции П.Н.Дурново[186]. С таким же успехом предателем мог оказаться и любой из «идеологов» заговора; из них наиболее подозрителен Лукашевич, но и остальные – Новорусский, Ульянов и Бронислав Пилсудский – могли бы сыграть эту роль. Собственный арест никем из этой четверки не планировался – тут злую шутку над ними сыграло предательство Канчера, совершенное под угрозой казни практически сразу после ареста, а Канчер оказался притом единственным звеном, соединявшим хотя и малочисленные, но достаточно разумно изолированные друг от друга подразделения заговорщиков – кроме все тех же финансистов заговора, так, повторяем, и оставшихся неизвестными и для следствия, и для нас с вами. При скудности имеющихся сведений также совершенно невозможно оценить, насколько случайным оказался арест самого Канчера, и как именно он сам и его товарищи старались персонально предохранить его от этого ареста. Пережившие Шлиссельбург Новорусский и Лукашевич и эмигрировавший Говорухин имели, во всяком случае, возможность много лет обдумывать все происшедшее, и не случайно никто из них не полез заново в российское революционное движение – в отличие от иных многолетних каторжан и тем более эмигрантов. Довольно циничные рассуждения Новорусского о минимизации числа необходимых жертв подтверждают возможность любого участника этого заговора, как и других подобных, прибегнуть к любому предательству: ведь это всего лишь реализация известнейшего пресловутого принципа – цель оправдывает средства – краеугольного камня идеологии любых террористов и не только их одних!.. Но здесь нам пора раскрыть карты, и сделать заявление, что информация, изложенная выше, дает полную возможность восстановить почти весь истинный ход событий в Петербурге в январе-марте 1887 года, довольно однозначно прояснить роли каждого персонажа и назвать по крайней мере одного явного предателя (никогда нет гарантии, что предатель – единственный!). К этому мы и приступим, обращая внимание на тонкости, находящиеся на виду, но не привлекшие ничьего внимания до сего момента. Вернемся к самому кануну подготовки покушения. Ко времени 1886-1887 годов российская полиция приобрела гигантский и чрезвычайно полезный для нее опыт борьбы с достаточно массовым революционным движением молодежи, возникшим в начале семидесятых годов XIX века и вылившимся затем в жестокие террористические выступления 1878-1883 годов. До сих пор этот опыт, по существу, не изучен и не обобщен историками[187]. А ведь каждый арест революционера – это почти всегда чье-то предательство. Грубо говоря: сколько было арестов, столько и предательств! Иное дело то, что один предатель бывал, обычно, виновником не одного, а нескольких или иногда даже очень многих предательств. С другой стороны, почти каждый предатель числился революционером (или сильно сочувствующим!), но не каждый революционер, все-таки, был предателем! В итоге остается признать, что, хотя предателей было и меньше, чем честных революционеров (нам очень нравится этот термин, так же как и честный полицейский, и честный вор!), но все-таки очень много. Разоблаченных же предателей, вошедших в историю, известно всего лишь порядка нескольких десятков, в то время как расписанных биографий революционеров (от декабристов до участников революций 1917 года) – порядка нескольких тысяч. Неудивительно, что внимательно присматриваясь к некоторым деталям опубликованных биографий, можно обнаружить факты, четко противоречащие якобы безупречному поведению признанных революционных авторитетов. Среди деталей, изложенных выше в данной работе, обращает на себя внимание прежде всего такая: а откуда Говорухин мог знать, что в феврале 1887 года полиция преследует его именно за попытку пропаганды на Дону, совершенную минувшим летом? Нам этот факт известен из примечаний к воспоминаниям В.А.Поссе; автором примечаний был известный специалист по истории революционного движения в России Б.П.Козьмин – трудолюбивый, добросовестный и знающий исследователь (вот способность к логическому анализу не относилась к его сильным сторонам, что характерно для специалистов подобного профиля!). Воспоминания Поссе опубликованы в 1929 году, а возвращение Говорухина в СССР (о котором упоминается в примечаниях) относится, повторяем, к 1926 году. Логично предположить, что Козьмин был хорошо знаком с основными фактами биографии Говорухина, вполне вероятно – был лично знаком с ним самим. Откуда Козьмину могло быть известно, что полиция наблюдала за Говорухиным именно в связи с агитацией на Дону? Варианта два: или из вскрытых полицейских архивов, или от самого Говорухина. Из них легко отбросить один: даже если материалы об этом сохранились в каких-то полицейских бумагах, то откуда сама полиция могла знать о том, что именно это обстоятельство побудило Говорухина бежать за границу? Она могла, конечно, узнать об этом от арестованных подельников Говорухина, но последние, в свою очередь, знать об этом могли только от самого Говорухина – еще до его бегства. Таким образом, круг замыкается: сам Говорухин знал, что его разыскивает полиция именно за попытку агитации на Дону, и был источником сведений об этом и в 1887 году, и накануне 1929 года, хотя это, повторяем, может подтверждаться архивными данными – мы этого не знаем. Теперь повторим первоначальный вопрос: а откуда Говорухин мог знать об этом? Дорогой читатель, даже если вами никогда не интересовалась полиция (или другие аналогичные учреждения), то попробуйте все-таки задуматься о том, почему это могло бы происходить. Если вы числите за собой только одно прегрешение, способное быть основанием для такого интереса, то вы, естественно, подумаете именно о нем. Но если за вами не числится ни одного такого (мы вам завидуем!) или таковых имеется больше, чем одно (мы вам не завидуем!), то, естественно, вы окажетесь в недоумении и начнете ломать себе голову, пытаясь вычислить причины – пока вам о них не сообщат исчерпывающим образом! До осени 1886 года Говорухин еще мог числить за собой только одно прегрешение – эту самую агитацию на Дону. Об интересе полиции ему даже могли сообщить какие-нибудь доброжелатели с Дона, наблюдавшие за тем, как полиция идет по следу. Об этом он мог бы догадаться и сам, если бы заметил за собой наблюдение, но не позднее декабря 1886. Но в таком случае тогда же он должен был предупредить своих товарищей, а последние просто обязаны были бы отстранить Говорухина от подготовки покушения – так глупо и опасно рисковать не позволил бы себе ни один, даже самый начинающий террорист! Однако, такого отстранения Говорухина от террористической подготовки тогда, в декабре и в начале января, не произошло. Следовательно, тогда не было еще замечено полицейское наблюдение за Говорухиным или, что было бы уже четким указанием на его предательство, он ничего не сообщил товарищам о таком наблюдении! Если бы он заметил такое наблюдение после декабря, то уже не знал бы, чем оно мотивировано: агитацией на Дону (но почему так поздно – уже столько времени прошло: повторим то, на что мы уже обращали внимание!) или самыми последними событиями, в которых был замешан Говорухин и которые, несомненно, представляли собой гораздо большую опасность, исходящую от полиции – и для него самого, и для его друзей-заговорщиков! Единственная возможность внести в это дело ясность была бы в том, чтобы узнать об этом от самой полиции – другого варианта не было! Следовательно, не позднее февраля 1887 года Говорухин имел контакты с полицией, о которых не сообщил товарищам, или о которых сообщил тогда же, но это осталось в самом узком кругу лиц, взявших на себя ответственность на сокрытие этого от остальных. Во всяком случае, много позднее, уже после революции, ни сам Говорухин, ни Лукашевич, опубликовавший воспоминания, предпочли об этом не распространяться! Мотив для таких контактов мог быть только один – попытка полиции завербовать Говорухина в качестве сотрудника. Предпринималась она, несомненно, не с пустыми руками: полиция никогда не стремится вербовать людей, заведомо способных оказать этому сопротивление; замечено, что такое несломленное сопротивление очень бьет по самолюбию полицейских, подрывая их авторитет и в собственных глазах, и в глазах их коллег. Словом, неудачная попытка вербовки – несомненный брак в профессиональной полицейской работе. В случае с Говорухиным такого брака быть не могло: все те же пресловутые грехи на Дону были тому порукой – Говорухина можно было легко упечь или сослать! В этой ситуации Говорухину пришлось не сладко: либо нужно было соглашаться на сотрудничество, либо – жертвовать собой и мужественно идти в тюрьму или ссылку. Бегство, в принципе, тоже не исключается, но как вы воспользуетесь этой возможностью, если беседа происходит уже в тюремной камере или другом, столь же неудобном месте? Некоторые пытаются выбрать промежуточный вариант: согласиться на сотрудничество, спастись от непосредственных репрессий, а затем, никого по возможности не выдавая, как-то выкрутиться из скользкой ситуации! Полиции такая тактика прекрасно известна, и она обычно легко преодолевает подобное сопротивление, хотя и затрачивая иногда на это значительное время, если позволяют обстоятельства и если овчинка стоит выделки – с точки зрения полиции. Но, как правило, уже первый вербовочный разговор должен завершаться если и не значительным, то, во всяком случае, совершенно четким предательством – после этого вербуемый теряет возможность откровенно делиться происшедшим с товарищами и вырабатывать вместе с ними возможные пути выхода из ситуации. Дальше – больше, и завербованный поневоле становится все более прочным сотрудником полиции, хотя и в дальнейшем возможно всякое – включая попытки агента убить завербовавшего его полицейского. Лучшая книга обо всем этом: воспоминания А.И.Спиридовича[188] – жандарма, завербовавшего немало секретных сотрудников и самого побывавшего в роли жертвы неосторожного обращения с такими людьми, опасными полной утратой моральных ориентиров. Эпопея, случившаяся с Говорухиным, выглядит вполне стандартно. Когда именно он был завербован? В любой момент от лета 1886 года до начала февраля 1887 – либо сразу летом на Дону, либо позже в Петербурге, когда туда дошли материалы, собранные полицией на Дону, если Говорухин благополучно успел унести оттуда ноги. Сузить этот интервал позволяет то соображение, что первой возможной жертвой предательства стал Ульянов, за которым учредили негласное наблюдение: произошло это не позднее января 1887. Последний, повторяем, раньше вообще никакой революционной деятельностью не занимался, и сам, поэтому, ничем привлечь внимания полиции не мог. Все, что он делал, начиная с декабря 1886, было делом сугубо конспиративным: производство динамита, снаряжение бомб, написание текста политической программы, техническое обустройство типографии – во все эти дела был посвящен только интимный круг людей (включавший Говорухина); никак внешне, на публике, эти дела не могли привлечь ничьего постороннего внимания, и поэтому причиной возбуждения интереса властей к Ульянову могло стать только предательство. Эти соображения позволяют уточнить и сроки того, что происходило с Говорухиным: его вербовка должна была произойти не позднее середины января 1887 года – т.е. незадолго до того, как обнаружилось пристальное наблюдение за Ульяновым. Поскольку до этого никто из заговорщиков в столице внимания полиции не привлекал, то либо Ульянов действительно стал первой жертвой предателя, либо подобная первая жертва была принесена еще при возможном аресте или задержании Говорухина на Дону, о чем в Петербурге не было известно никому из его товарищей-заговорщиков, а затем наступила пауза, вызванная нежеланием Говорухина углублять свое падение. Понятно, что полицейское начальство могло терпеть такую паузу лишь относительно недолго. Исходя из выбора объекта для доноса можно еще сильнее сократить интервал времени, когда Говорухин сделался доносчиком непосредственно в столице: ведь Говорухин был гораздо раньше конспиративно знаком с Шевыревым и Лукашевичем, и гораздо ранее Ульянова посвящен в их зловещие замыслы. Совершенно очевидно, что он решил не выдавать их полиции – это и было принятой им формой первоначального сопротивления полицейскому давлению. Ульянов же был новичком, еще ничего не успевшим совершить: его, грубо говоря, Говорухину было не жалко, да такой донос первоначально ничем Ульянову и не угрожал. Следовательно, это произошло в декабре, самое позднее – в первых числах января, когда и был решен вопрос о цареубийстве, но Ульянов еще не сделался главной действующей фигурой. Очень скоро Говорухину должна была открыться совершенная им ошибка: неожиданно (неожиданно – для всех!) Ульянов оказался самым деятельным и незаменимым членом группы. Выдав Ульянова, Говорухин, по существу, выдавал все дело готовящегося покушения, о котором он, предположительно, но очень вероятно, ничего существенного не сообщал пока полицейскому начальству. Однако, наблюдая за Ульяновым, полицейские должны были постепенно убеждаться в том, что дело закипает, а какое дело – это им, по-видимому, еще было не совсем ясно, но тут возникло и перехваченное письмо Андреюшкина: автор еще не был установлен, но содержание оказалось самым угрожающим! Тут, разумеется, полиция должна была усилить давление на своего агента, до сих пор недостаточно или недобросовестно выполнявшего свои обязанности перед ней. В такой ситуации рисковать продолжением дальнейших полумер Говорухин уже не мог: дело уже четко продвигалось к попытке цареубийства, и за любую утаенную об этом информацию полиция все равно бы потом сняла с него голову – печальная история участника цареубийства 1881 года Н.И.Рысакова, выдавшего после ареста всех (оказавшегося в этом смысле предтечей Канчера), но все равно потом повешенного, была хорошо известна и не была единственной в таком роде! Говорухин, таким образом, оказался перед окончательным выбором: либо полностью перейти на сторону полиции – и выдать заранее и вовремя всех и вся, либо попытаться покаяться перед друзьями-заговорщиками и, с их помощью, бежать куда подальше! Говорухин предпочел второй вариант, хотя и не известно при этом, насколько откровенной была его исповедь и перед кем конкретно была она высказана. Как минимум, он счел должным выдать соратникам версию о том, что его преследуют за прошедшую летнюю агитацию, возможно – беседуют с ним, интересуются вполне конкретными обстоятельствами и лицами, а поэтому заговор, в связи с продолжением его участия, все более попадает под прямую и явную угрозу. Предположительно, в этой нелегкой беседе его собеседниками были Шевырев и Лукашевич – или один только последний, а уже потом Говорухин и Лукашевич, взаимодействуя с остальными, действовали рука об руку – в интересах общего дела, как теперь его понимали эти двое или трое. Такое предположение базируется на последующем поведении всех троих. Шевырев бежал в Крым, что, однако, не принесло пользы его здоровью. Говорухин имитировал самоубийство, дабы выиграть время для побега и притормозить поиски, поскольку полиция могла поверить, что агент, на которого она сама слишком сильно давила, не выдержал угрызений совести и покончил с собой (вот у Канчера действительно оказалась больная совесть или, возможно, коллеги по каторге затравили его). За границу Говорухин, очевидно, бежал с помощью документов, полученных от Виленской группы – только к этому эпизоду и прицепляется сообщение Лукашевича о том, что использовались ее услуги и в этом отношении. Ситуация теперь отдавала бразды правления полностью в руки оставшегося Лукашевича, который мог затем руководствоваться целиком интересами не русских, а польских революционеров: не тратить усилий на подготовку реального цареубийства, которое, якобы, могло принести какую-то пользу России (вспомним сомнения Новорусского на этот счет!), а просто погнать на убой совершенно неподготовленных мальчишек! Новорусского, очевидно, Лукашевич использовал и для обсуждения и выработки мер их общей безопасности. В частности они, возможно, обсуждали вопрос и о том, следует ли спасать от ареста уже попавшего в поле зрения полиции Александра Ульянова – в плане высказанных Новорусским мыслей о необходимости минимальных жертв. Похоже, что Ульяновым было решено пожертвовать, и это как-то дошло до Л.И.Ананьевой, которая и проявила живейшее беспокойство о его судьбе в конце февраля – ничто человеческое не чуждо даже восемнадцатилетним революционеркам! Что еще оказалось известно Новорусскому – не ясно, но Говорухин предпочел вернуться в СССР только после его смерти (а также, для гарантии, только после смерти младшего брата Ульянова!). Лукашевич же не проявлял никаких признаков желания поведать миру об истинном распределении ролей в давно прошедшей истории 1887 года. Сам же Говорухин в конечном итоге оказался морально и психологически сломлен всем происшедшим, и, вместо того, чтобы податься в генеральные секретари какой-нибудь партии, предпочел всю оставшуюся жизнь провести в тени. Впрочем, как мы предполагаем[189], у него не было иного выхода. Как реагировала полиция на исчезновение Говорухина? Поверила ли она тогда в его самоубийство или нет, но она его упустила. В свете последующего стало ясно, что упущен государственный преступник, а полиция утратила в самый решительный момент собственные глаза и уши, внедренные в террористическую организацию, да и до этого неумело ими воспользовалась – эту профессиональную некомпетентность вполне заслуженно не простили Оржевскому и иже с ним! Тем не менее, самоубийство или бегство Говорухина должно было стимулировать интерес полиции к его друзьям и знакомым: что бы ни случилось лично с ним, но он, так или иначе, имел подозрительные связи, а бегство или самоубийство усиливало уверенность в том, что он старался вывести из-под удара какое-то готовящееся преступление. Когда же выяснилось, что террористическое письмо написано Андреюшкиным – по-видимому установленным соратником исчезнувшего Говорухина, то в этот момент пасьянс у полиции окончательно сошелся – все, казалось бы, стало ей ясно, и она должна была приступить к энергичным действиям. Кстати, не исключено, что Андреюшкин, вслед за Ульяновым, был указан еще самим Говорухиным в порядке передачи информации, которую предатель был вынужден поставлять полиции в самые последние дни своего пребывания в столице (с санкции Лукашевича или без нее – вот что интересно!). Получилось так, что исчезновение в данный критический момент соглядатая внутри террористической организации вполне компенсировалось идеальной службой наружнего наблюдения, предельно четко разыгравшей свою роль. Но тут же полицейское начальство совершило еще одну ошибку, в которой было почти что не повинно. Арест террористов был приурочен к юбилею – к 1 марта; так, скорее всего, решило само полицейское начальство, считавшее, что располагает полной свободой при выборе этого момента. Ведь оно было уверено, что предварительного наблюдения за проездами царя террористы еще не предпринимали – а для специалистов, хорошо разбирающихся в тактике и технике террора, это было бесспорно необходимым условием террористического успеха. Очевидно, полиция изначально считала, что пока что – 28 февраля и 1 марта – имеет дело только с группой наблюдателей-разведчиков, и поэтому можно не спешить с их ликвидацией. Выбор для ареста именно 1 марта был, скорее всего, просто конъюнктурно обусловлен, чтобы подчеркнуть превосходство нынешней полиции над предшественниками, проспавшими, как считалось по версии, закулисно гулявшей по коридорам власти, прежнее цареубийство 1 марта 1881 года. Возможно, однако, что оперативный разбор результатов наблюдения заставил экспертов изменить первоначальное мнение и ускорить задержание. То, что арестованные были вооружены бомбами, стало для полиции полной неожиданностью: оказалось, что целых два дня бомбисты свободно разгуливали по улицам столицы и могли беспрепятственно убить кого угодно – включая и разъезжавшего в эти дни царя! Вот это был скандал – так скандал! Завершим разбор этой истории чисто гипотетическим предположением о том, как Лукашевич мог избежать смертной казни. Поставив себя на его место в феврале 1887 года, автор этих строк поступил бы следующим образом: получил бы от уезжающего Говорухина полные письменные показания о его сотрудничестве с полицией (называя конкретные имена полицейских и прочие подробности) и о том, что Говорухин исчерпывающим образом информировал последнюю о готовящемся цареубийстве (неважно – полностью ли это соответствовало истине!), а потом передал бы эти бумаги верным сообщникам, распорядившись опубликовать все это за границей в случае его, Лукашевича, насильственной смерти (требовать себе от царских властей полного освобождения было бы все-таки при данных обстоятельствах легкомысленно и несерьезно). Поделившись вовремя этой информацией с властями – во время следствия или суда, можно было полностью, на наш взгляд, гарантировать себя и от казни, и от разных неприятных сюрпризов во время каторжного заключения. Спрятанный же за границей Говорухин, готовый публично подтвердить такую информацию, тем более был гарантом того, что такой шантаж имел все шансы на успех. В этом и мотив того, что Говорухин, покаявшийся перед Лукашевичем, был заботливо отправлен за границу, а не в лучший из миров, как того требовала тогдашняя революционная этика. По этой же причине Говорухин должен был оставаться в распоряжении сообщников Лукашевича вплоть до того времени, пока последний находился в распоряжении царских властей, практически получилось – до 1905 года. Никаких степеней свободы Говорухин не имел – иначе был бы беспощадно разоблачен как провокатор и предатель. Если наше предположение недалеко от истины, то Лукашевич должен был иметь (вероятно – в лице Виленской организации) очень влиятельных и надежных сообщников! Рассказанная история имеет поистине глобальное, эпохальное значение. Ее итогом стало то, что оба обманутых – русский царь и германский канцлер – полностью перестали доверять друг другу, а последний, настолько обманутый, что даже не понял мотивов возникшего отчуждения, окончательно принял на вооружение совершенно порочную идею, что русским никогда и ни в чем невозможно доверять, коль скоро они якобы беспричинно способны на абсолютно непрогнозируемое вероломство. Эту порочную идею Бисмарк постарался позже оставить по наследству своему выученнику Вильгельму II. Несколько мальчишек-поляков (хотя не исключено, что они пользовались советами и более умудренных лиц) оказались компетентнее, чем высшие руководители России и Германии. Мало того, чрезвычайно важную роль сыграл возникший прецедент: коль скоро в политическом строю надолго сохранился несомненно посвященный во все тонкости происшедшего Юзеф Пилсудский (к тому же непрерывно поднимавшийся по иерархической лестнице реальной политики), то, возможно, именно от этой истории и танцует замысел грандиозного обмана, приведшего к началу Первой Мировой войны. Объектами обмана оставались те же стороны, только сменившие первых лиц во главе: места Бисмарка и Александра III заняли соответственно Вильгельм II и Николай II, идейными стремлениями и предрассудками в значительной степени наследовавший своему отцу. Главные же закулисные деятели 1914 года вполне могли быть посвещены в подробности «цареубийства» 1887 года тем же Пилсудским! О кануне Первой мировой войны нам уже случалось рассказывать: «Лидер Партии социалистов-революционеров В.М.Чернов свидетельствует[190], что в январе 1914 года в Париже, в зале Географического общества, Ю.Пилсудский сделал доклад, в котором сообщил, что в ближайшем будущем произойдет столкновение между Россией и Австро-Венгрией из-за Балкан, которое приведет к общеевропейской войне. В этой войне Россия потерпит поражение, а затем потерпят поражение и Германия с Австро-Венгрией от соединенных сил Англии, Франции и США, вступление в войну которых Пилсудский гарантировал. Из этого вытекал изложенный им план завоевания независимости Польши: на первом этапе войны поляки выступают на стороне Германии против России, на втором этапе – на стороне западных союзников против Германии. План этот, как всем известно, был четко реализован и привел к полному успеху (хотя после двух фаз, предусмотренных Пилсудским, наступила и третья – война с воспрянувшей Советской Россией, в которой Польша едва вновь не утратила только что обретенную независимость /.../)»[191]. Заявление Юзефа Пилсудского в Париже вовсе не было ни бесцельным сотрясением воздуха, ни честолюбивой попыткой продемонстрировать собственную осведомленность – вроде детского: а что я знаю, а что я знаю!.. Это было четким приглашением к коллегам-революционерам объединиться в борьбе с царизмом для реализации провозглашенной теоретической схемы. «Чернов, к его чести, отказался от конкретных предложений поляков к сотрудничеству в рамках этого плана (хотя в 1917 году противники справа обвиняли его именно в пораженческих настроениях), но, не к чести для его проницательности, Чернов даже позже считал предвидения Пилсудского случайным выигрышем в лотерее...»[192] Лукашевич, несомненно, был ключевой фигурой рассмотренной истории. О важнейшей же роли братьев Пилсудских косвенным образом свидетельствует тот в принципе известный, но мало осознанный и усвоенный факт, что спустя много лет – в 1933 году! – остававшийся в живых Юзеф[193] практически повторил ту же комбинацию, хотя и в совершенно иных условиях. А если же польский след все-таки вел в 1887 году куда-то много дальше, то уж, во всяком случае, не в Берлин, а скорее в Париж или Лондон! Страшная сказка. Но, как говорится в тех же сказках, это – присказка, не сказка; сказка будет впереди! 2.5. Александр III и Бисмарк.Дабы смягчить катастрофу, обрушившуюся на российско-германские отношения весной 1887 года, дипломаты пытались подписать хоть какие-то соглашения. В июне был подписан так назвывемый «перестраховочный договор» на три года: соглашение о сохранении благожелательного нейтралитета в случае войны с третьей стороной, но в отношении войны Германии с Францией или России с Австро-Венгрией договор сохранял силу только в ситуациях, когда Германия или Россия подвергнутся нападению этих противников[194]. В условиях 1887 года это отдавало фантастикой. Поэтому эпистолярные упражнения в тексте договора оставались искусством для искусства, в частности: Германия признавала «права, исторически приобретенные Россией на Балканском полуострове и особенно законность ее преобладающего и решительного влияния в Болгарии и Восточной Румелии»[195], с которыми, напоминаем, Россия даже не поддерживала в то время дипломатических отношений. Секретный протокол к русско-германскому договору демонстрировал еще большую благожелательность Германии: «В случае, если бы его величество император российский оказался вынужденным принять на себя защиту входов в Черное море в целях ограждения интересов России, Германия обязуется соблюдать благожелательный нейтралитет и оказывать моральную и дипломатическую поддержку тем мерам, к каким его величество найдет необходимым прибегнуть для сохранения ключа своей империи»[196]. Насколько несерьезно относился к этому сам Бисмарк, об этом свидетельствует то, что ведя переговоры в Лондоне летом 1887 года, сын Бисмарка передал предложение своего отца лорду Солсбери заключить союз против России. Англичане, понятно, уклонились от таких категорических обязательств, разрушающих все прежние международные договоренности[197]. К тому же как раз в это время наметилось определенное смягчение отношений между Россией и Англией – стороны пришли к взаимопониманию в отношении того, что война из-за гор и пустынь Средней Азии пока что не в интересах обеих сторон; в этом же году они подписали договор о разделе сфер влияния в Афганистане[198]. В отношении Проливов русские дипломаты попытались добиться прямых договоренностей непосредственно с Турцией – по-видимому в стиле приводившегося меморандума Н.Н.Обручева. Но тут уже европейская дипломатия ощетинилась ежом: английский, австрийский и итальянский послы в Константинополе договорились всеми мерами противодействовать русско-турецкому сближению – вплоть до военного вторжения в Турцию[199]. Бисмарк же продолжал маяться своими фантасмагорическими планами. 22 октября он писал в письме к своему зятю – графу Куно цу Ранцау: «Мы не побоимся начать войну с Францией, так как предполагаем, что ее не удастся избежать. Войну с Россией мы без необходимости вести не будем, так как у нас нет интересов, удовлетворения которых мы могли бы посредством ее добиться… При уверенности, с которой мы предвидим первую, для нас будет необходимо в случае русско-австрийской войны напасть, со своей стороны, на Францию, так что тогда одновременно будут идти восточная война Австрии, Италии, вероятно, Англии и Балканских государств в едином союзе против России, а в Западной Европе – германо-французская война»[200]. Тут наступил ноябрь 1887 года, и Бисмарка посетила уже совершенно бредовая идея: он вообразил, что отыскал ахиллесову пяту России, наступив на которую, можно заставить ее повиноваться и тем самым привязать, наконец, к управляемой им политической повозке. Идея эта оказалась более чем роковой, так как единым махом и сформировала тот союз России с Францией, о пагубности которого предупреждал Мольтке еще в 1871 году! 1887 год оказался годом начала немыслимо интенсивного подъема российской тяжелой промышленности: «До 1887 г. на юге России работало только два железоделательных завода – Юза и Пастухова. С этого года заводы начинают расти, как грибы. /.../ В 1889 г. на юге было 17 больших чугуноплавильных заводов с 29 действующими доменными печами и с 12 вновь строящимися»[201]. Промышленный подъем в России совпал с очередным бумом развития всей мировой экономики. Для его характеристики достаточно привести данные об объемах выплавки чугуна в самых развитых странах (в млн. пудов)[202]: Индекс роста[203] Неудивительно, что и Бисмарк – политик старой школы – также обратил, наконец, в этот момент свое внимание на экономику и финансы: столь интенсивное развитие России просто не могло обходиться без необходимого привлечения иностранного капитала. Выше уже упоминалось, что Англия, вступив в 1870-е годы в решительное противостояние России, отказывала ей в финансовой поддержке. С тех пор основные займы Россия получала в Германии. Теперь Бисмарк решил, что если он перекроет этот финансовый клапан, то полупридушенная Россия запросит пощады, и тогда он ей навяжет те политические условия, какие пожелает! В ноябре 1887 германская пресса, по наущению Бисмарка, провела кампанию дискредитации России в отношении надежности и выгоды вложения денег в ее экономику. После такой пропагандистской подготовки Бисмарк издал указ, запрещавший правительственным учреждениям размещать средства в русских ценных бумагах, а Рейхсбанку запретил принимать эти бумаги в залог. В результате их ценность на германском рынке круто упала – все стремились избавляться от невыгодного капиталовложения. В конце 1887 года Бисмарк поднял пошлины на зерно, ввозимое из России. Теперь-то, казалось, Россия была у него в руках! Результаты оказались совершенно неожиданными для него: русские бумаги тут же были перекуплены французскими банками и выставлены на продажу на Парижской бирже. В основе это стало акцией чисто политического характера: французское правительство не упустило шанса прибрать к рукам Россию, обиженную злой Германией! Но не случайно мы привели данные о выплавке чугуна; обратите внимание: германская промышленность развивалась такими темпами и в таких масштабах, что собственным владельцам капиталов было очевидно выгодно вкладывать средства в германскую индустрию; при таких условиях германские банки легко выдержали выходку своего правительства, постаравшегося извлечь деньги из российской экономики. С Францией дело обстояло по-другому: собственная французская промышленность тоже развивалась, но не столь быстрыми темпами, поэтому выгоднее было вкладывать средства в российскую экономику, чем во французскую. Потребовались считанные месяцы, чтобы финансовые и товарные потоки лавинообразно изменили свои направления, и правительство Франции очень поспособствовало этому процессу. Уже в 1887 году первый государственный заем России в сумме 500 млн. франков был размещен на Французской бирже, а в 1889 году задолженность русского правительства французским банкам достигла 2 600 млн. франков: кошелек с русскими деньгами полностью перешел из немецкого кармана во французский. Даже повышение пошлин на русское зерно пошло в целом на пользу экономике России: в ответ русские подняли пошлины на промышленные товары, ввозимые из Германии, и повысили тем самым рентабельность и конкурентоспособность собственной промышленности[204]. Бисмарку на все это приходилось только взирать, разинув рот. Конец ноября 1887 года подвел черту и под личными отношениями Бисмарка и Александра III. Царь, возвращаясь в Петербург от своих датских родственников, встретился в Берлине с Бисмарком. Александр III обвинил Бисмарка в нарушении договора, подписанного в июне: вопреки обязательствам Германии уважать приоритет России, Бисмарк поддержал на выборах в Болгарии кандидатуру Фердинанда Кобургского, неприемлемую для нее. Бисмарк отрицал это, а в ответ на предъявленные документы отрицал их подлинность. При взаимном взрыве эмоций едва не дошло до оскорблений – мы-то понимаем, что Александр III имел в виду прежде всего вину своего оппонента в событиях 1 марта, но Бисмарк-то об этом не подозревал! Успокоившись, стороны признали отсутствие оснований для формального разрыва[205] – это было все, что оставалось теперь от прежней русско-германской дружбы. Пятнадцати лет оказалось достаточно для того, чтобы ее развеять. Отсутствие согласия между Россией и Германией в определенной степени развязывало руки всем остальным, а в умах ведущих политиков Европы продолжали мелькать зайчики политических приключений ушедшей эпохи, когда сегодня можно было воевать против Швеции, а завтра – против Испании! В декабре 1887 составилась новая, Вторая Средиземноморская Антанта – в том же составе, что и Первая (Англия, Австрия, Италия), но теперь уже только против России и с целью привлечения Турции к этой борьбе[206]. Австрийцы уже прямо решились на войну с Россией, но из осторожности все-таки запросили санкцию Германии. Решение принял Бисмарк, сформулировав его в директиве от 15 декабря послу в Вене принцу Генриху Рейсу: «Пока я министр, я не дам согласия на профилактическое нападение на Россию, и я также далек от того, чтобы советовать Австрии совершить его до тех пор, пока она не будет абсолютно уверена в английском содействии. /…/ Война для нас нежелательна ни при каких обстоятельствах» – и далее ссылка на возраст императора Вильгельма I и плохое здоровье кронпринца Фридриха[207]. Действительно, ближайшие месяцы сулили большие перемены на германском троне. Сам Бисмарк, за год до того декларировавший дружбу с Россией и вражду к Франции, выступал теперь совсем по-другому. 6 февраля 1888 года он заявил в рейхстаге: «Мы больше не просим о любви ни Францию, ни Россию. Мы не просим ни о чьем одолжении. Мы, немцы, боимся на этой земле Господа Бога и никого более!»[208] Это очень перекликается с высказываниями Александра III, относящимися примерно к тому же времени: «Во всем свете у нас только два верных союзника, – любил он говорить своим министрам: – наша армия и флот»[209]. Столь вызывающее взаимное отчуждение двух великих держав должно было смениться еще худшим. 9 марта 1888 года умер Вильгельм I, а уже 15 июня скоропостижно скончался сменивший его Фридрих III. Императором стал Вильгельм II. Такие перемены во главе Германии могли бы, казалось, привести к серьезным изменениям в международном положении и улучшить взаимоотношения достаточно естественных союзников – России и Германии. Но к этому времени у Александра III сложилось уже устойчиво отрицательное отношение к своему троюродному брату Вильгельму II. Потомки и поклонники русского императора любили, например, смаковать подобный эпизод: «Помню, что кайзер однажды предложил отцу разделить всю Европу между Германией и Россией. Папa[210] тотчас оборвал его: „Не веди себя, Вилли, как танцующий дервиш. Полюбуйся на себя в зеркало“»[211] – повторяет великая княгиня Ольга Александровна один из затасканных исторических анекдотов. Нужно быть любящей дочерью Александра III, чтобы восхищаться подобной «государственной мудростью» царя в ответ на естественное предложение, отвечавшее национальным интересам обеих держав! Антипатия Александра III к молодому кайзеру настолько бросалась в глаза близким царя, что великий князь Александр Михайлович приписывал ей решающее влияние на трагическое развитие отношений между двумя странами: Бисмарк «мечтал заключить с Россией союз. Проект Железного Канцлера был бы несомненно осуществлен, если бы Александр III не чувствовал бы личной неприязни к молодому неуравновешенному германскому императору, а Вильгельм II и /.../ Бисмарк – не могли понять характера русского Императора. /.../ Оба монарха – русский и германский – представляли своими личностями разительный контраст. Вильгельм – жестикулирующий, бегающий взад и вперед, повышающий голос и извергающий целый арсенал международных планов; Александр III – холодный, сдержанный, внешне как бы забавляющийся экспансивностью германского императора, но в глубине души возмущенный его поверхностными суждениями»[212], – здесь, как мы видим, телега поставлена впереди лошади – в 1884 году и несколько позднее разница характеров нисколько не мешала взаимопониманию царя и будущего кайзера, а где-то после 1887 года оно действительно дало трещину. Основная причина очевидна: первые годы правления молодого кайзера начинались в полном его согласии со старым канцлером, что не могло не вызывать определенной реакции у Александра III, в целом постоянного в своих симпатиях и антипатиях. Добавим также, что после 1884 года добавился еще один фактор для ухудшения личного отношения царя непосредственно к молодому кайзеру[213]. Получилось так, что одно только восшествие на престол Вильгельма II уже вызвало отрицательную реакцию у царя, и это не осталось без внимания со стороны Бисмарка[214]. Теперь нити происходящих событий и вовсе ускользали из рук Бисмарка, уже фактически пережившего свою политическую смерть. Он еще отваживался на решительные акции, но они уже совершенно не соответствовали духу времени. Так, предложение Бисмарка анличанам в январе 1889 года о заключении формального союза с его прохождением через рейхстаг и палату общин, не встретило в Британии ни малейшего сочувствия, и в марте было вежливо отклонено[215]. В апреле 1889 в одной из германских газет можно было прочесть: канцлеру «больше ничего не удается»[216] – и так оно и было! В июне 1889 Бисмарк решился исправить свою роковую ошибку 1887 года и разрешил выпустить на германский финансовый рынок русские железнодорожные облигации. Военные инспирировали кампанию протеста в прессе, объявив это помощью российским военным приготовлениям, а Вильгельм попытался запретить эту акцию. Бисмарк настоял на своем, но это не улучшило русско-германские отношения, поскольку пресса сыграла свою роль, и облигации не покупались; все это окончательно подорвало его отношения с кайзером[217]. Вот тут-то канцлер и решился на шаг, обеспечивший уже крайне отрицательное отношение самого кайзера к Александру III: «В 1889 году, когда положение канцлера сделалось шатким, он, просто в состоянии отчаяния, бросил на стол „царскую карту“: ознакомил Вильгельма II с высказываниями царя. Они содержались в дипломатическом донесении посла в Лондоне Гатцфельда. „Он безумец! Это дурно воспитанный человек, способный на вероломство!“ Унизительным являлись и сами характеристики, и то, что они циркулировали при лондонском дворе, и то, что их знали другие люди до рейхсканцлера включительно. Болезненное самолюбие императора Германии было смертельно уязвлено...»[218] Отныне вопрос об улучшении российско-германских отношений мог быть поставлен лишь после смерти Александра III. Как оказалось, ее не пришлось особенно долго ожидать, но еще до этого успели произойти дальнейшие необратимые изменения международной обстановки. В декабре 1889 и январе 1890 по Германии прошла волна забастовок (в том числе – шахтеров), вызвав оживленные дебаты в рейхстаге. Вильгельм потребовал от Бисмарка проведения социальных реформ[219]. 20 февраля 1890 прошли выборы в рейхстаг: социал-демократы получили 20 % голосов – первое место среди избранных партий. Это был полный крах предшествовавшей политики Бисмарка[220]. 20 марта 1890 Бисмарк подал в отставку – он проделывал это многократно при Вильгельме I, и каждый раз старый кайзер уговаривал его вернуться. На этот раз отставка безоговорочно была принята[221]. Бисмарк еще жил, но ему пришлось испытать почти что посмертное окончательное унижение: летом 1890 года «перестраховочный договор» не был возобновлен, а еще через год кошмар франко-русского союза сделался явью. В декабре 1893 – январе 1894 была утверждена и тайная франко-русская военная конвенции, прямо направленная против Германии[222]. 3. На сцену выходит Николай II.3.1. Золушки из Дармштадта.Весной 1884 года, когда состоялся международный дипломатический дебют будущего Вильгельма II, перемены вошли и в жизнь его бывшей невесты. Как упоминалось, после 1878 года заботы о будущем осиротевших дармштадтских принцесс приняла на себя бабушка – королева Виктория. А что было важнее всего для девушек в те (и не только те) времена? Разумеется, удачное замужество. Вот устройством этого и занялась непосредственно бабушка, у которой в этом отношении имелись практически неограниченные возможности, поскольку она сознательно и целенаправленно старалась сохранять и развивать свое личное влияние на женские половины всех королевских домов Европы. Скандальный разрыв Вильгельма с Эллой, происшедший по инициативе его матери – дочери все той же королевы Виктории, оставался опасным и неприятным прецедентом. Наверняка он послужил предметом выяснения отношений между королевой и ее тезкой и дочерью – германской императрицей. Вряд ли английская королева могла оспаривать право своей дочери заботиться о физическом здоровье потенциального германского престолонаследника, тем более, что дело уже было сделано, но, с другой стороны, если подобным образом рекламировать незамужних дармштадтских принцесс, то едва ли стал бы возможным брак любой из них! Поэтому Виктория Английская наверняка наложила вето на сколь-нибудь публичное развитие темы о гемофилии! И последующее пассивное поведение Виктории Германской в описанных ниже эпизодах подтверждает это со всей ясностью. Невозможно предположить, что причины разрыва Вильгельма с Эллой остались тайной для последней – этому также находятся красноречивые косвенные подтверждения. Зато можно предполагать, что ее сестры далеко не столь ясно представляли себе потенциальную опасность, исходящую от них самих. Учитывая мнительность, истеричность и одновременно повышенное чувство личной ответственности, присущие самой младшей из них – Аликс – можно быть почти уверенным в том, что у нее-то не могло быть достаточно четкого представления об этом: иначе она и вовсе была бы психологически придавлена тяжестью своей миссии, связанной с выходом замуж за русского царя. Но о ней пока речи не шло: Аликс, родившаяся 25 мая / 6 июня 1872 года, была еще слишком молода. В 1884 году произошли свадьбы двух ее старших сестер. Первой вышла замуж самая старшая из них – Виктория Гессенская. Ее супругом стал двоюродный брат гессенских принцесс Людвиг (Луис-Александр) Баттенбергский. Отец Людвига, Александр Гессенский – упоминавшийся брат русской императрицы Марии Александровны; он был женат морганатическим браком на графине Юлии фон Гаук; их дети с 1858 года получили титул герцогов Баттенбергских. Сыновья Александра Гессенского, таким образом, приходились двоюродными братьями и царю Александру III. Все они стали достаточно знамениты: Александр Баттенбергский был, как упоминалось, Болгарским князем, а третий брат, Генрих Баттенбергский, женился позднее на Беатрикс – самой младшей дочери королевы Виктории. Из них троих, однако, именно Людвиг достиг наиболее значительных высот после свержения Александра с болгарского престола. В 1868 году четырнадцатилетний Людвиг поступил кадетом в английский флот, а в 1912 году стал 1-м морским лордом – командующим Британским флотом. Людвиг и Виктория, кроме прочего, приходятся дедом и бабкой мужа нынешней королевы Елизаветы II Английской. Летом того же 1884 года Элла вышла замуж за великого князя Сергея Александровича – одного из сыновей Александра II – пятого по счету, если считать старшего – умершего в 1865 году цесаревича Николая Александровича. Младшая сестренка, двенадцатилетняя Аликс, ставшая позже женой Николая II, сопровождала Эллу в поездку в Петербург, где и познакомилась со своим будущим мужем. Третья сестра – Ирена – вышла замуж в 1888 году не за кого-нибудь, а за Генриха Прусского – младшего брата Вильгельма II. Принц Генрих не был наследником германского престола, поэтому проявленную сдержанность его матери можно в данном случае понять. И все же – какой сюжет: старшему сыну мать запрещает жениться потому, что невеста может принести нездоровое потомство, но не возражает против женитьбы его брата на родной сестре той же отвергнутой невесты, в принципе обладающей аналогичными генетическими дефектами! Заметим притом, что заключение данного брака должно было и пресечь действие слухов о том, почему старший брат Генриха отказался от женитьбы на Элле. Генрих Прусский также поступил во флот, но, естественно, в Германский – в 1880 году, и к 1914 году хотя и не достиг самого высшего поста, но, став гросс-адмиралом еще в 1909 году, с 1914 года командовал немецкой Балтийской эскадрой. Учитывая, что четвертая сестра стала-таки женой российского императора, следует отметить, что Золушки из Дармштадта и их мужья заняли такое положение, что самым реальным образом могли влиять на решающие шаги руководства всех трех великих держав, столкнувшихся в 1914 году. Хотя к тому времени Элла уже овдовела, но именно она и оказалась тогда одной из ключевых политических фигур. Проследим поэтому за важнейшими этапами ее необычной карьеры. Муж Эллы (в 1884 году ему исполнилось двадцать семь лет – он был на пару лет старше Вильгельма) был эффектный, высокий и красивый молодой человек. Гвардейский офицер, а затем генерал, он командовал знаменитым Преображенским полком. Ослепительно красивая, живая, обладающая огромным самообладанием и чутким чувством такта (коих начисто была лишена ее младшая сестра Аликс) Элла казалась внешне достойной парой своему мужу. Что же касается внутренних человеческих качеств, то неоднократно многими современниками высказывалось мнение, что невыдержанный, резкий и сумасбродный Сергей Александрович заметно уступал своей жене. Приведем впечатление о нем его двоюродного брата Александра Михайловича, впервые познакомившегося со столичными родственниками только в тринадцатилетнем возрасте (до этого Александр Михайлович почти безвыездно пребывал на Кавказе, где его отец был наместником): «Князь Сергей – сноб, который отталкивал всех скукой и презрением, написанными на его юном лице»[223]. Со временем это мнение не переменилось: «При всем желании отыскать хотя бы одну положительную черту в его характере, я не могу ее найти. Будучи очень посредственным офицером, он тем не менее командовал Л[ейб]-Гв[ардии] Преображенским полком – самым блестящим полком гвардейской пехоты. /.../ Упрямый, дерзкий, неприятный, он бравировал своими недостатками, точно бросая в лицо всем вызов и давая таким образом врагам богатую пищу для клеветы и злословия. Некоторые генералы, которые как-то посетили офицерское собрание Л.-Гв. Преображенского полка, остолбенели от изумления, услыхав любимый цыганский романс Великого Князя в исполнении молодых офицеров. Сам августейший командир полка иллюстрировал этот любезный романс, откинув назад тело и обводя всех блаженным взглядом!»[224] – яснее и не передашь целенаправленный намек на нестандартные сексуальные наклонности великого князя! Другие современники высказывались подобнейшим образом. Вот мнение С.Ю.Витте – одного из самых блестящих политических деятелей того времени, совсем молодым возведенным Александром III в ранг министра: «Мои взгляды и его расходились, ибо Сергей Александрович был, с одной стороны, взглядов очень узкоконсервативных, а с другой стороны, он был религиозен, но с большим оттенком религиозного ханжества. Кроме того, его постоянно окружали несколько сравнительно молодых людей, которые с ним были особенно нежно дружны. Я не хочу этим сказать, что у него были какие-нибудь дурные инстинкты, но некоторая психологическая анормальность, которая выражается часто в особого рода влюбленном отношении к молодым людям, у него, несомненно, была»[225]. Вильгельм II, шокированный таким замужеством Эллы (ревность, как известно, умирает позднее любви), как пишет Л.Мюллер, «возненавидел Сергея Александровича и при любом удобном случае старался очернить его, распуская о нем разные ложные слухи и небылицы»[226] – как видим, это было совсем несложно! Нужно отметить, что никто из других русских великих князей не удостаивался подобных убийственных мнений – в особенности от своих ближайших родственников, и тут, вероятно, сыграло роль и общее отношение к жене Сергея, сразу ставшей предметом поклонения при российском дворе: «Трудно было придумать больший контраст чем между этими двумя супругами! Редкая красота, замечательный ум, тонкий юмор, ангельское терпение, благородное сердце – таковы были добродетели этой удивительной женщины. Было больно, что женщина ее качеств связала свою судьбу с таким человеком, как /.../ Сергей. С того момента, как она прибыла в С.-Петербург из родного Гессен-Дармштадта, все влюбились в „тетю Эллу“. Проведя вечер в ее обществе и вспоминая ее глаза, цвет лица, смех, ее способность создавать вокруг себя уют, мы приходили в отчаяние при мысли о ее близкой помолвке. Я отдал бы десять лет жизни, чтобы она не вошла в церковь к венцу об руку с высокомерным Сергеем. /.../ я презирал снисходительную манеру Сергея обращаться к „тете Элле“, преувеличенно грассируя по-петербургски и называя ее „мое дитя“. Слишком гордая, чтобы жаловаться, она прожила с ним около двадцати лет»[227]. Подобного восхищения Эллой едва ли избежал кто-либо из мужчин, принадлежавших к высшей российской знати, не исключая добропорядочного семьянина Александра III и будущего Николая II, которому в 1884 году исполнилось 16 лет. Особое отношение обоих царей к Элле и ее супругу будет наглядно проиллюстрировано ниже. Добавим, что и несчастная история несостоявшегося замужества Эллы усиливала симпатии и сочувствие к ней, одновременно не прибавляя российским императорам теплых чувств по отношению к Вильгельму II – именно это мы и имели в виду, когда упоминали о том, что с 1884 года появились новые причины усиления недоброжелательства Александра III к Вильгельму. Контрастное отношение окружающих к какой-либо супружеской паре – вовсе не редкость: очень часто кто-либо из супругов представляется посторонним людям почти ангелом, а другой или другая – наоборот. Причем обычно не задаются вопросом о том, почему же столь разные люди иногда прекрасно уживаются между собой, в случае Сергея и Эллы – более двух десятилетий, завершившихся насильственной смертью Сергея в 1905 году. Более близкое знакомство с внутренним миром подобных пар приводит нередко к ревизии таких чисто внешних впечатлений; по счастью для историков, некоторые опубликованные письменные источники позволяют существенно пересмотреть установившиеся характеристики, созданные Александром Михайловичем и другими столь же поверхностными тогдашними наблюдателями. В чем, однако, наверняка были правы великосветские юнцы, провожавшие «тетю Эллу» восхищенными взглядами, то это во мнении, что едва ли данная супружеская пара испытывала счастье, основанное на сексуальной гармонии. Фактом остается то, что в первые годы замужества Элла упорно и упрямо повторяла в письмах к родственникам, что необыкновенно счастлива. Такое повторение вызвало у них вполне резонное впечатление, что дело обстоит как раз наоборот. Фактом является и то, что, повторим, у этой супружеской пары так и не появилось детей. Почему? Была ли причиной этому боязнь неполноценного потомства, то есть то, что отвадило Вильгельма от женитьбы, или какие-либо иные женские дефекты Эллы? Или дело в Сергее и его патологических наклонностях или, может быть, каких-то иных его половых расстройствах? Но именно Сергей, не скрывавший снисходительное и полупрезрительное отношение к жене, отчасти выставлял наружу какие-то собственные претензии к ней. К тому же, как мы расскажем, вскоре с Сергеем произошла история, заставляющая подозревать, что он был способен быть физическим отцом, и совершенно четко утверждать, что он был нравственно вполне готов к рождению и воспитанию детей. Но об это чуть позже. Немногие обратили внимание на то, что уже вскоре после заключения брака союз между столь различными супругами получил иную почву для содружества и взаимопонимания – политическую. Элла, ставшая со временем центром интриг при российском дворе, сумела совратить на то же и своего супруга, круг интересов которого не выходил до этого за рамки пьянок с любезными его сердцу молодыми офицерами. Уже весной 1885 года, как мы рассказывали, Сергей и Элла, находившиеся в Дармштадте одновременно с королевой Викторией, внесли свою лепту в большую политику, уверив русское правительство в достаточной уступчивости и доброжелательности английского в те тяжелейшие дни конфликта из-за Афганистана. Несомненно, особым объектом воздействия при этом оказался сам Сергей. Виктория Английская, вроде бы по конституции не обладавшая значительными политическими правами, следила, тем не менее, самым ревностным образом за смыслом и содержанием всех бумаг, представляемых ей на подпись, и активно обсуждала самые сложные вопросы с наиболее доверенными лицами – включая некоторых ведущих британских министров. Имея, как говорилось, заметное влияние на многих женщин в королевских домах Европы, она могла использовать эту информацию и целенаправленно, и эффективно; эпизод 1885 года – наглядное свидетельство тому. Элла оказалась ее достойной ученицей и восприемницей, а первым значительным достижением Эллы стало то, что она сумела сделать партнером и напарником своих игр своего собственного супруга, на которого ее женские чары, по каким-то неведомым причинам, не оказывали решающего воздействия. Зато Сергея заинтриговали неожиданные политические возможности; они постепенно возбудили и вдохновили его на кардинальную перестройку собственных интересов и собственного образа жизни. Позднее оказалось, что и многие другие мужчины проследовали тем же путем, запродав свои души ангелу, посмертно признанному святой Русской Православной Церкви. Следующей заметной акцией, предпринятой совместно великим князем Сергеем и его женой, была попытка выдать замуж юную Аликс за наследника российского престола Николая Александровича. Она происходила зимой 1888-1889 года – т.е. вскоре после восшествия Вильгельма на германский престол. Нужно отметить, что последний сразу проявил подобную же заботу: утратив шансы на дружеские отношения с Александром III, Вильгельм II попытался установить таковые с его потенциальным преемником: кандидаткой на руку и сердце Николая он выставил свою младшую сестру Маргариту Прусскую, бывшую почти ровесницей Аликс[228]. Переговоры не переросли неофициальных рамок: официальный отказ был бы оскорбителен и грозил нешуточными дипломатическими осложнениями. В данном случае столкновение Вильгельма II с его бывшей невестой завершилось вничью: Николай пока что не женился ни на ком. Напрасно Аликс проторчала в гостях у сестры в Петербурге значительную часть зимы: помолвка так и не состоялась. На то явилось множество причин. Во-первых, потенциальный жених был далек от желания жениться, а предлагаемая невеста не вызвала его особого интереса, хотя и антипатии также. Николай писал к своему приятелю «Сандро» – великому князю Александру Михайловичу: «Ты разумеется слышал, что моя помолвка с Аликс Гессенской будто состоялась, но это сущая неправда, это вымысел из ряда городских и газетных сплетен. Я никогда так внутренне не страдал, как эту зиму; даже раньше, чем они приехали в город стали ходить слухи об этом, подумай, какое было мое положение перед всеми на вечерах, в особенности когда приходилось танцевать вместе. Она мне чрезвычайно понравилась, такая милая и простая, очень возмужала, если можно так выразиться...»[229]. Здесь трудно разглядеть любовь, которая якобы существовала с детства между Николаем и Александрой – если только не вырывать из контекста начало завершающей фразы! Во-вторых, невеста не вызвала интереса у родителей предполагаемого жениха. Причем здесь нагляднейшим образом сказалась их некомпетентность – того же характера, что и морение собственных детей голодом: просто им не было дела до этой проблемы. Сын Николай представлялся им слишком молодым (хотя ему было уже двадцать – возраст, в котором его отец был влюблен в княжну Мещерскую), а невеста – слишком незначительной: не по каким-то физическим данным (в отличие от матери Вильгельма II они и в этом проявили сущую невнимательность и некомпетентность!), а в силу захудалого нынешнего положения Гессенского двора. Поэтому они просто отмахнулись от этой проблемы, ни наложив исчерпывающего veto на предположенную женитьбу, ни озаботившись подысканием для Николая более подходящей невесты. Наконец, в-третьих, неожиданное препятствие к браку нашлось и у самой невесты: будучи девицей принципиальной и воспитанной в глубоко религиозном духе, она не соглашалась перейти в православие, как того требовали условия замужества за наследником российского престола, – и стояла на этом вплоть до весны 1894 года[230]. Через полтора года, в октябре 1890, родители удосужились отправить Николая знакомиться с миром – в кругосветное путешествие, вынужденно оборвавшееся в мае 1891 года, когда наследнику русского престола был нанесен в Японии удар мечом по голове: «какой-то изувер японец Ва-цу ранил наследника[231] /.../, причем, как мне пришлось слышать от очевидцев, само ранение сопровождалось с внешней стороны не особенно картинными действиями, т.е. такими, которые не могли бы увлечь зрителей симпатиями в ту или другую сторону, если бы разыгравшаяся драма давалась для зрителей. /.../ понятно, что император Николай, когда вступил на престол, не мог относиться к японцам особенно доброжелательно /.../. Когда началась последняя[232] ужасная и несчастная война, то в архивах всех министерств можно было найти официальные доклады с высочайшими надписями, в которых император называет японцев „макаками“.»[233] Словом, голова Николая доказала свою незаурядную прочность во всех отношениях! Заметим, что это был уже не первый случай практически чудесного спасения цесаревича: 17/29 октября 1888 года он, с родителями, братьями и сестрами, находился в поезде, потерпевшем жестокое крушение у станции Борки (причины были в несоблюдении технических требований безопасности) – из царского семейства тогда никто серьезно не пострадал, хотя в поезде оказалось немало погибших и искалеченных. В общем, из затеи Эллы пока ничего не вышло, но упоминавшееся дальнейшее охлаждение между Вильгельмом II и Александром III, происшедшее осенью того же 1889 года, снизило напряженность момента и позволило отложить вопрос о предстоящей женитьбе Николая. Сергей и Элла постарались, однако, усилить неназойливое давление на престолонаследника. Еще с 1887 года последний служил в Преображенском полку (позднее его довели до командования там батальоном) и до отбытия в путешествие находился под сильным влиянием Сергея – полкового командира – и его клевретов. Элла же, с которой Николай, как и остальные, не сводил влюбленных глаз, также старалась подружиться с ним и не ослаблять своего влияния. Так, например, весной 1890 они играли главные роли в инсценировке «Евгения Онегина» на домашней любительской сцене: Элла играла Татьяну, а Николай – сверхинтеллектуала Онегина[234]! При разлуках, в особенности во время путешествия Николая, Элла бомбардировала его письмами, чтобы он не забывал ни о ней, ни о ее сестре: «Я надеюсь, /.../ ты не подумал, что я тебя забыла. /.../ Пелли [– одно из домашних прозвищ Аликс] любит по-прежнему сильно и глубоко, но только она не может решиться переменить веру. /.../ Я собрала все свои силы, всю свою любовь и сестринскую привязанность, чтобы убедить ее, что она непременно – иначе и быть не может – полюбит эту веру, к которой я тоже собираюсь принадлежать и которая является настоящей и истинной верой, сохранившейся неповрежденной спустя века, и продолжает оставаться такой же чистой, какой она была в начале. Мы бы сделали этот серьезный шаг вместе, но – увы! – она не может решиться. /.../ Бедная девочка, она так мучается! С одной стороны – горячая, сильная любовь, с другой, как она считает, – долг. И все же я надеюсь, я даже уверена в том, что мне удастся убедить ее делать то, что надо. Ведь в конце концов любовь – чувство тоже святое, одно из самых чистых чувств на земле»[235] – тут и захочешь забыть гессенскую Золушку, изящную как истукан, да не сможешь! Поскольку великий князь Сергей Александрович не имел практически никаких шансов стать российским императором, то вопрос о вероисповедании его супруги являлся фактически его и ее личным делом – браки православных с протестантами считались вполне легитимными по законам империи и уставу Православной церкви. Поэтому в первые годы после замужества вопрос о переходе в православие перед Эллой не возникал. Однако теперь она сама задалась этой целью – чтобы повлиять на неумолимую младшую сестру, а также и по другим соображениям. В январе 1891 года Элла приняла окончательное решение о собственном переходе в православие. Это вызвало болезненную реакцию ее зарубежных родственников; отец по существу прямо обвинил ее в карьеризме[236]. Зато бабушка, королева Виктория, очень одобрила решение внучки[237]. Действительно, именно вслед за этим Элла добилась для своего мужа, великого князя Сергея Александровича, самостоятельной и ответственной роли: в 1891 году он был назначен московским генерал-губернатором. Элла прокомментировала это в письме к отцу таким образом: «мы будем там играть роль правящего князя – что будет очень трудным для нас, так как вместо того, чтобы играть такую роль, мы горим желанием вести тихую личную жизнь»[238]. Всем стало ясно, что роль владетельной московской княгини невозможно полноценно играть, оставаясь в стороне от традиционных церковных обрядов, столь торжественных в Москве и столь любимых Эллой. Событию этому предшествовали какие-то таинственные обстоятельства – глухие намеки на это можно отметить в письмах Эллы. В чем состояла суть – можно только догадываться. На возможную догадку наводит следующая цепочка объективных фактов. Сергей Александрович и его брат Павел – самый младший из братьев Александра III – были связаны теснейшей дружбой, которая даже обращала на себя повышенное внимание: «я обратил внимание на то, что у Сергея Александровича манеры были женственные; по-видимому, братья были крайне дружны»[239] – писал Витте, встречавший их еще детьми. В 1889 году Павел женился на греческой принцессе Александре Георгиевне. Отец последней, изначально датский принц, а затем греческий король, был родным братом императрицы Марии Федоровны – жены Александра III, а мать – дочерью великого князя Константина Николаевича. Александра, таким образом, была по отцовской линии племянницей Александра III. Кроме того, по материнской линии она была двоюродной племянницей его и его братьев. После этой женитьбы образовался дружный семейный квартет из двух братьев – Сергея и Павла – и их жен, поначалу не имевший, вероятно, никакого особенного характера. В 1890 году у Павла с Александрой родилась дочь Мария (Мария Павловна Младшая). Но вот с начала 1891 года покатилась лавина неординарных событий. В январе, как упоминалось, Элла приняла решение о переходе в православие: «иметь одинаковую религию с мужем – это такое счастье»[240], – писала она в письме к бабушке – королеве Виктории. Л.Миллер добавляет: «Самые сильные слухи об этом долго распространялись в Германии, чему много способствовал по своей ненависти к Сергею Александровичу кайзер Вильгельм»[241]. Судя по тому, что в октябре того же года родился семимесячным великий князь Дмитрий Павлович, зачат он был в феврале – это следующий факт в рассматриваемой цепочке событий. В марте было принято решение императора Александра III о назначении Сергея в Москву. В письме к отцу, уже цитированном, Элла рассказывает о довольно странной, на наш взгляд, реакции мужа: «Я думаю, что Сергей даже более опечален, чем я, так как он надеялся остаться в полку еще на один год... Офицеры, действительно, такие милые. Они так преданны ему, и мысль о том, что мы оставим Павла... Вы знаете, как Сергей всегда жил для своего брата, обращаясь с ним скорее, как с сыном. Он имеет такое любящее сердце... Это ужасно тяжело для моего дорогого Сергея; он побледнел и похудел»[242]. В начале мая произошел обряд перехода Эллы в православие. Вслед за тем Элла, нареченная теперь Елизаветой Федоровной, выехала с мужем в Москву. Завершающие трагические события разразились 11-12 октября 1891 года в Ильинском – имении Сергея и Елизаветы под Москвой. Во избежание нареканий за намеренное искажение происшедшего предоставим слово Л.Миллер: «Совсем неожиданно умерла невестка Елизаветы Федоровны, молодая жена Павла Александровича – принцесса Александра. Она ожидала второго ребенка и была уже на седьмом месяце беременности. Она приехала с мужем погостить в Ильинском, и здесь внезапно заболела, родила ребенка и умерла. Доктора не успели вовремя вызвать, и когда он приехал, – было уже поздно. Принцесса Александра, не приходя в сознание скончалась. Это было страшным потрясением для всех. /.../ Великий князь Сергей Александрович был так удручен, что закрыл наглухо дверь комнаты, где скончалась принцесса Александра, и не позволял никому туда входить. Он хотел сохранить комнату в том виде, как это было в момент ее смерти. В то время не было инкубаторов для преждевременно родившихся младенцев, и Сергей Александрович сам купал его в специальных ваннах, прописанных доктором. Новорожденный был мальчик. Назвали его Дмитрием (впоследствии он участвовал в заговоре против Григория Распутина)»[243]. Предоставим каждому читателю самостоятельно, в меру индивидуальной испорченности, вообразить, что же произошло в Ильинском и за семь месяцев до того, и кто же был отцом Дмитрия Павловича. Завершим этот экскурс в семейные дела Елизаветы Федоровны двумя фактами, относящимися к тому же 1891 году. С самого октября 1891 года оба ребенка Павла (и Дмитрий, и его старшая сестра) воспитывались Сергеем и Елизаветой. Через несколько месяцев у Павла была уже новая семья: он открыто сожительствовал с женой Э.А.Пистолькорса – адъютанта другого брата – Владимира Александровича. В 1902 году Павел женился на ней и был вынужден выехать за границу. Лишь незадолго до 1917 года Николай II простил этот экстравагантный проступок своего дяди, и Павел вернулся в Россию – на свою погибель. Его жена О.В.Пистолькорс (урожденная Карнович) получила титул графини Палей. Их сын Владимир Палей был казнен вместе с Елизаветой Федоровной на Урале близ Алапаевска в июле 1918 года. Другое событие поизошло в декабре 1891 года: в Москву был переведен поручик Владимир Федорович Джунковский, служивший с великим князем Сергеем с 1882 года, а теперь назначенный его адъютантом; Джунковский был на год моложе Елизаветы Федоровны. С этого времени (если не раньше) Сергей Александрович, Елизавета Федоровна и Джунковский составляли дружное трио, а после гибели Сергея в 1905 году и до пострижения Елизаветы в монахини в 1910 году Джунковский стал полуофициальным другом великой княгини, признанным родственниками и в России, и за границей[244]. Такие ситуации считались тогда вполне допустимыми, если соблюдались внешние приличия – имели друзей, например, и императрица-мать Мария Федоровна после кончины своего царственного супруга, и сама королева Виктория. Джунковский никогда не был женат; одна из сестер его, также незамужняя, состояла фрейлиной Елизаветы Федоровны. При всей двусмысленности своего положения Джунковский ни при жизни, ни после смерти не подал ни единого повода для скабрезных кривотолков – и был в этом прямым антиподом Григория Распутина, который оказался и его политическим противником. Все, кто когда-либо имели с Джунковским дело, отмечали его корректность, скромность и сдержанность, из-за которых иногда внезапно на секунду проглядывали его никак не афишируемые умственное превосходство и стальная воля. Никто не сумел разглядеть за личиной добросовестного служаки его страстную натуру и политическое коварство, которые предстоит нам продемонстрировать в соответствующих местах повествования. Джунковский был одним из замечательнейших людей своего времени, так и не получившим публичного признания, к чему он никогда и не стремился. Москва в годы правления Сергея Александровича (1891-1904) стала своеобразным государством в государстве. По инициативе Елизаветы Федоровны великокняжеский двор в Москве пытался конкурировать с царским. Александр III снисходительно смотрел на забавы младшего брата и его жены. Для постоянно заторможенного молодого Николая II, унаследовавшего трон в 1894 году, блистательный дядя Сергей долго оставался недостижимым образцом для подражания, как и для его жены Александры Федоровны – ее старшая сестра. Сергей Александрович считается едва ли ни виднейшим юдофобом последних десятилетий царского режима. Но похоже, что молва, обвинявшая Сергея Александровича в гонениях на евреев, хотя и опирается на общеизвестные факты, но несколько искажает их мотивы: на самом деле инициатором антисемитской политики была его очаровательная супруга. Еще в том письме к отцу, в котором она сообщала о назначении в Москву и отрывки из которого мы цитировали выше, Элла писала: «наша жизнь в Москве не будет являться отдыхом, так как мы должны будем всегда находиться в Москве... Волосы поднимаются дыбом, когда подумаешь, какая ответственность возложена на Сергея... староверы, купечество и евреи играют там важную роль... Теперь все это надо привести в порядок с любовью, твердостью, по закону и с терпимостью. Господь, дай нам силы, руководи нами, так как все это будет таким трудным и тяжелым...»[245]. Заинтригованный такими высказываниями, автор данной работы предпринял по германским источникам небольшое расследование и установил, что волна антисемитизма покатилась по Германии как раз с рубежа 1870-1880-х годов, а центром ее возникновения был именно Гессен[246]. Основным мотивом раздувания страстей стало заметное проникновение евреев на ключевые роли в германской экономике и культуре. Националистической германской прессой муссировалось сравнение незначительного процента численности евреев со значительным их процентом среди руководителей промышленности и финансов и вообще среди лиц с высшим образованием. Вместо того, чтобы призывать собственных единоверных соотечественников к усилению интереса к образованию и предпринимательству по примеру евреев, юдофобы требовали законодательных ограничений для евреев при приеме в учебные заведения и на службе – как это имело место и в России[247]. Это были еще только цветочки, ставшие ягодками уже при Гитлере. Разумеется, за антисемитизм в России должны отвечать сами русские, и смешно перекладывать его на плечи немцев ХIХ века, но на индивидуальном уровне антисемитизм Сергея Александровича и его племянника Николая, никак практически не сталкивавшихся с евреями до начала своей политической деятельности, нужно адресовать к их юным женушкам-сестренкам. Вздохнув от семейных передряг, молодые правители Москвы взялись за дело. При предшественнике Сергея Александровича на генерал-губернаторском посту, князе Вл.А.Долгорукове, правившим более трети века (1856-1891), администрация славилась либерализмом и отчасти оказалась скуплена евреями, выбирающимися из-за черты оседлости. Сергей Александрович, еще вступая в должность, потребовал, чтобы Москву очистили от евреев. 3 мая 1892 года были приняты новые правила проживания евреев вне черты оседлости, и их применили к московским жителям – вопреки юридическому принципу: закон обратной силы не имеет. Высылка из Москвы в 1892 году тридцати восьми тысяч евреев стала своеобразным «окончательным решением еврейского вопроса» в локальных масштабах. Это было первым заметным актом нового «правительства Москвы», которое стремилось в последующие годы задавать тон всей России – не правда ли, знакомая ситуация? Решающий успех, как полагала тогда Елизавета Федоровна, был достигнут ею в 1894 году, когда место первой дамы империи перешло, благодаря ее заботам, к ее младшей сестре. После вынужденного завершения путешествия цесаревича летом 1891 года родители почему-то и вовсе оставили вопрос о женитьбе сына. Сам же он, не сильно вспоминая в это время о гессенской «Пелли», увлекся модной балериной – Матильдой Кшесинской. Эта романтическая любовь протекала вполне в стиле его прочих жизненных устремлений: «В 12 час. отправился к М.К., у которой оставался до 4 час. Хорошо поболтали, посмеялись и повозились»[248] – одна из типичных записей в дневнике Николая этого периода. В течение следующих почти трех лет Николай проводил в театре и в ее доме большую часть своего свободного времени, так что эта связь стала общеизвестной и в России, и за границей, что вызвало, наконец, обеспокоенность родителей. В то же время смертельная болезнь буквально подкосила Александра III, а воцарение Николая внезапно оказалось ближайшей перспективой; наследник же, неженатый в свои двадцать пять лет, вовсе и не помышлял о расставании с любимой балериной. Легко поддававшийся чужим влияниям в тех вопросах, которых он не понимал и которыми не интересовался, Николай бывал крайне неуступчив в том, что считал своим личным делом. Переупрямить упрямого Николая его родителям удалось только обещанием его женитьбы на той избраннице, которую выберет он сам. Вот тут-то и сработали результаты той осады, которую осуществляла Елизавета Федоровна в течение доброго десятка лет: Николай настаивал только на кандидатуре Аликс, которая и оказалась единственной претенденткой. Напомним, однако, что последнюю еще нужно было уговорить перейти в православие – это придавало определенный спортивный характер той игре, в которую был вовлечен цесаревич: ведь хорошо известно, что всякий рыцарь стремится совершать подвиги и преодолевать препятствия – юный (а потом и не очень юный) Николай не был исключением в этом отношении! Однако, ввиду полной его неспособности подчинять кого-либо своей воле, эти препятствия должны были ему услужливо поддаваться, что в данном случае и было вполне изящно осуществлено!.. Остается все же неясным, дано ли было исходное согласие родителей на этот брак: еще в 1892 году они, на всякий случай, запретили сыну поехать в Дармштадт – на похороны Людвига IV, отца Эллы и Аликс. Но в апреле 1894 года Николай выехал в Кобург – в сопровождении великих князей Владимира, Сергея и Павла Александровичей и, разумеется, жен Владимира и Сергея. Формально они ехали на свадьбу Эрнста-Людвига – брата гессенских принцесс, но главное, разумеется, было не в этом: «Цесаревич и Аликс оказались в кругу титулованной английской, немецкой и русской родни, усиленно подталкивающих их друг к другу. /.../ королева Виктория умело вела игру, выражая полную незаинтересованность. Это дало повод историку А.Боханову утверждать, что она-де была против брака Николая и Аликс[249]. /.../ Бабушка Виктория /.../ в Кобурге /.../ периодически по-родственному беседовала tete-a-tete то с Аликс, то с Ники. И 8 апреля 1894 г. Николай официально сделал предложение Аликс. /.../ кайзер Вильгельм II практически не имел отношения к этому решению, он вообще прибыл в Кобург за день до предложения цесаревича. Тот же Боханов писал, что Николай и Аликс „сразу же пошли к королеве Виктории, которая обняла и поцеловала обоих, пожелала счастья“[250]. Родители жениха были поставлены перед свершившимся фактом. Теперь им оставалось лишь делать хорошую мину при плохой игре»[251], – пишет неоднократно нами цитированный А.Б.Широкорад. Вот теперь можно вернуться к вопросу о том, почему у Сергея и Эллы не было детей. Разрешить его однозначно мы, разумеется, не можем. Но зато можем сформулировать дополнительный вопрос: если для Эллы, затем Елизаветы Федоровны, потратившей десять лет на интриги, чтобы женить, наконец, наследника российского престола (теперь – практически царя) на своей младшей сестре, было так важно решение этой задачи, то могла ли она, прекрасно зная о возможности рождения и у себя, и у сестры сына-гемофилика, рискнуть обзавестись в течение этих десяти лет собственным ребенком? Ведь неудачный результат этого эксперимента поставил бы крест на надеждах на запланированное замужество сестры! А ответ на вопрос о том, было ли важнее для Эллы получение в свое распоряжение российского трона (как она тогда предполагала, не подозревая того, что ее неограниченное влияние на туповатых младшую сестру и ее супруга будет не вечным), чем рождение собственного ребенка (к тому же – с риском его безнадежной болезни), будет однозначно вытекать из всего последующего изложения. Так что Сергею Александровичу, бывшему полноценным мужчиной хотя бы в том, что он желал иметь собственное потомство, оставалось пускаться только в экзотические авантюры, в чем он, в конечном итоге, нашел полнейшую поддержку у собственной жены, взявшейся воспитывать чужих детей: должна же она была как-то компенсировать непримиримость собственной позиции в вопросе деторождения! Жаль только, что другим людям приходилось жестоко платить за страстные порывы этой странной супружеской пары; вот и Дмитрию Павловичу, потерявшему при рождении собственную мать, предстояло получить воспитание, сделавшее его убийцей врага его приемной матери! Неисповедимы пути святых Русской Православной Церкви! Осенью 1894 года Александр III умирал в Ливадии. Будущий Николай II ожидал там же приезда невесты из Германии, которую взялись привезти, во избежание каких-либо неожиданностей, все те же Сергей Александрович и Елизавета Федоровна. Запись в дневнике пока что цесаревича от 27 сентября 1894: «Утром после кофе, вместо прогулки, дрались с Ники[252] каштанами, сначала перед домом, а кончили на крыше»[253]. Запись от 29 сентября: «Утро было ясное, но к полудню небо затянуло тучами, хотя было совершенно тепло. Опять дрался с Ники шишками на крыше»[254]. Комментарии А.Б.Широкорада: «на первом этаже Ливадийского дворца корчится в страшных муках император Александр III (ему оставалось жить менее трех недель), а на крыше постоянно „дерется шишками“ его двадцатишестилетний сын – гвардейский полковник и наследник престола! Причем для цесаревича занятие это столь важно, что обязательно заносится в дневник. Все три недели до смерти отца – гулянки, пьянки, купания и т.д.»[255]. Александр III, неожиданно для всей России умерший 20 октября 1894 года на пятидесятом году жизни, оставил трон сыну – Николаю II. Воцарение молодого человека, совершенно неизвестного широкой публике, возбудило множество надежд. Но знаменитая речь Николая 17 января 1895 года, где тот назвал конституционные стремления «бессмысленными мечтаниями», обрушила на «общество» холодный душ. Злые языки утверждали, что Николай читал речь по шпаргалке, спрятанной в фуражке, которую держал в руке. Автором записки был якобы К.П.Победоносцев, который выразился не столь грубо: у него мечтания были названы беспочвенными, но царь неправильно прочел – подобные курьезы случались, как известно, с Л.И.Брежневым, но лишь после наступления старческого маразма. Первые шаги императора повергли в шок и большинство министров. Оказалось, что Николай практически не способен вникнуть в суть многих дел, которые ему объясняют советники. Даже спустя много лет, когда он многому обучился, доклады его начальника Главного штаба генерала М.В.Алексеева о суточных изменениях на фронте, разжеванные до последней степени, Николай II мог улавливать только по понятным ему деталям: «царь переспрашивает и интересуется не делом, а мелочами, фамилиями близких и т.п.»[256]. Одним из немногих исключений из прочих вопросов большой политики были задачи внешних завоеваний, которые молодой царь считал своим кровным делом, как правило занимая позиции, значительно превосходившие по решительности мнения его министров – так продолжалось до самого 1914 года, когда заглавная роль в правительстве перешла к самым оголтелым и безмозглым милитаристам, превосходившим по этим качествам самого царя! Во всех же прочих делах в самом начале своей политической деятельности универсальным способом решения проблем царь избрал согласие с практически каждым поступившим предложением. Получив позже, однако, новое предложение, царь соглашался и с ним. В итоге принималось и претворялось в жизнь то мнение, которое успевал высказать последний из советников перед изданием формального постановления – своеобразная игра в русскую рулетку, приносившая иногда самые фатальные результаты. При таких условиях колоссально возросла роль братьев покойного императора: все они были и старше, и опытней молодого царя, а кроме того и имели больше возможностей, чем другие деятели, воздействовать на него в неформальной обстановке. Только к 1905 году выяснилась их практическая недееспособность и пагубность их советов. Тогда с их засилием было покончено, но зато роль первого советника императора стала переходить в руки его волевой супруги... Александр III также не хватал звезд с небес (Витте даже считал, что Николай был умнее отца[257]); немалых трудов стоило убедить его в чем-нибудь принципиально новом. Но один раз будучи убежден, Александр Александрович уже твердо следовал принятому решению. Переубедить его было можно только очень серьезными контрпредложениями и большой настойчивостью. Словом, на мнение прежнего царя можно было вполне положиться; оно менялось только по очень веским причинам. Глубочайшим же своим убеждениям (например, приверженности самодержавному принципу) отец Николая II никогда не изменял. В последнем качестве Николай, вроде бы, не отличался от отца, но сходство было скорее внешним. Приверженность и Николая II к сохранению самодержавия была скорее упрямством, которое подчинилось, тем не менее, грубой силе: когда его прижали, то он пошел и на введение в 1905 году по существу конституционного правления, а в 1917 году даже отрекся от престола безо всякой попытки осмысленного сопротивления. Подчеркнем еще раз, что Николай II не был вовсе необучаем. Его ограниченные возможности определялись полным отсутствием творческого воображения и бывшей следствием того же малой весомостью исходного образования, которое, казалось бы, закачивалось в него годами принудительного и обременительного для него обучения в детском и юношеском возрасте. Но он обладал хорошей памятью и некоторой цепкостью к деталям. При этом никто в целом свете не получал ежедневно информацию более подробную, чем он. В результате он приобрел огромный опыт, стал более разумно судить о государственных делах и (особенно в последние два года правления) оказался способен на некоторые совершенно самостоятельные и вполне обоснованные идеи и поступки – но время его царствования безнадежно истекало, фатально укороченное совершенными им ошибками. Первоначальная неспособность Николая II к самостоятельным решениям создавала проблемы, заметные многим – в том числе ему самому. Это ставило во главу угла его доверие или недоверие к тому советнику, с которым приходилось иметь дело. Это не самый плохой способ принятия решений; известно, что многие деятели, значительно более одаренные, чем Николай II, но неспособные постичь суть какого-то конкретного вопроса, поступали так же. Беда Николая состояла в том, что доверие к советникам было сначала единственным, а позже – основным принципом принятия решений, доступным для него. Положение, сложившееся уже через несколько лет после воцарения Николая, охарактеризовал бывший военный министр П.С.Ванновский в доверительной беседе с будущим военным министром – А.Ф.Редигером: «Про государя он говорил, что тот неустойчив, напоминает собой Александра I, министры ему льстят, хвалят всякую его идею, спешат угодить. Я высказал сожаление, что нет близкого, доверенного лица, – Ванновский сказал, что это потому, что такого и не хотят иметь. Супруга имеет влияние, но она России не любит. Единственный близкий человек – это Гессе[258], хороший, но глупый»[259]. С первых дней пребывания в России сначала в качестве невесты престолонаследника, а потом почти сразу же – жены царя, Аликс, крещеная в Александру Федоровну, ощутила собственную ответственность за решения, принимаемые ее неопытным супругом. «Я чувствую, что все, кто окружает моего мужа, неискренни, и никто не исполняет своего долга ради долга и ради России. Все служат ему из-за карьеры и личной выгоды, и я мучаюсь и плачу целыми днями, так как чувствую, что мой муж очень молод и неопытен, чем все пользуются»[260] – писала она в одном из писем в Германию в 1894 году. Положение действительно было сложным, поскольку Николай II в это время, повторяем, почти совершенно не разбирался в политике и государственном управлении – в предшествующие годы у него были иные интересы. Казалось бы, при таких обстоятельствах, нужно, насколько это возможно, быстро и целенаправленно учиться, чтобы хоть как-то восполнить безвозвратно утраченные четверть века жизни. Но такой подход был совершенно недоступен для истинного троглодита, каковым оказалась супруга царя, заботливо припасенная ему ее старшей сестрой. Трудно не согласиться с мнением современного российского историка А.Н.Боханова, десяток лет назад еще способного к критическим высказываниям в адрес российских августейших особ: «Воля Монарха есть воля России. В этом у Александры Федоровны сомнений не было. Власть ее обожаемого мужа опирается на Божественное Проведение и перед ней все должны были склонять головы и трепетать, а деяния его не подлежат обсуждению простых смертных. Трудно сказать, из каких источников она получала эти представления, но уже к моменту воцарения Алиса-Александра была убежденной сторонницей данной истины, и на этой позиции оставалась всегда. „Не позволяй другим быть первым и обходить тебя“. „Выяви Свою волю и не позволяй другим забывать кто Ты“ – вписала она в дневник Николая уже в 1894 году»[261]. Стремление царицы к тому, чтобы держаться гордо, независимо и властно, которое она старалась передать и своему супругу, совершенно не соответствовало ни сложившейся ситуации, ни действительно объективным проблемам молодой царской четы, но это, очевидно, выходило за границы ее понимания. Ведь Николай II («Хозяин Земли Русской», как он поименовал сам себя в анкете всероссийской переписи населения) был не каким-то захудалым германским князьком, все заботы которого поневоле могли ограничиваться внушением к себе безусловной внешней почтительности подданных, а главой величайшей державы, управление которой всегда было задачей нелегкой (если не сказать – неразрешимой) даже для самых одаренных из российских правителей. Коль скоро Николай претендовал не только на формальную, но и на фактическую первую роль в управлении государством, то его авторитет должен был создаваться не только внешними эффектами и поведением подыгрывающей ему свиты (как в театре!), но и обоснованностью его политических решений и твердостью воли в их осуществлении – и тут никакое надувание щек помочь царю не могло. С другой стороны, Николай с ранних лет умел маскировать свою неуверенность и умственную ограниченность подчеркнуто доброжелательным отношением к окружающим, неизменно вызывавшим ответную реакцию: всем сразу хотелось и помочь, и услужить ему. И для подчинения окружающих Николаю вовсе не обязательно было вести себя подобно Петру Великому или Ивану Грозному: «Я не знаю таких людей, которые будучи первый раз представлены Государю, не были бы им очарованы; он очаровывает как своею сердечной манерою, обхождением, так и в особенности и своею удивительною воспитанностью, ибо мне в жизни не приходилось встречать по манере человека более воспитанного, нежели наш Император»[262], – писал С.Ю.Витте – один из злейших недоброжелателей Николая II. К чести императора, он сохранил подобный стиль поведения до конца дней, но чем позднее, тем более это становилось все более внешней маской: невозможно было не поддаваться влиянию жены, для которой весь мир состоял почти исключительно из одних врагов! Извиняемся за грубость, но таким людям, как последняя русская царица, подобало место не на троне, а в клинике для тяжелых невротиков – в чем нисколько не сомневалось большинство ее подданных, достаточно с ней знакомых, хотя последние (в силу специфики тогдашнего мышления) больше мечтали о заключении царицы в монастырь! С самого начала Александра Федоровна применяла к супругу вреднейшую психотерапию – ничего более конкретного, кроме отчуждения с окружающими, молодая неопытная царица сама посоветовать ему еще не могла. Но к 1900 году результаты такого воздействия стали уже очевидны для внимательных наблюдателей. Издатель и редактор «Нового времени» А.С.Суворин зафиксировал в дневнике такую характеристику царя: «Образованный, судит об отдельных фактах здраво, но связи в фактах и событиях совсем не видит. Самолюбие большое и уверенность, что он все может, потому что самодержавен. Любит блеснуть фразами»[263]. Что касается самой Александры Федоровны, то она с первых дней вполне целенаправленно реализовывала собственную установку, при встрече с каждой придворной дамой почти что ноккаутирующим ударом выбрасывая к ее носу свою правую руку – чтобы целовала! Пустяк, казалось бы, но ведь как действовал! Мария Федоровна, жена Александра III и мать Николая II, хотя и обладала целым рядом недостатков (увлекалась сплетнями, была равнодушна к воспитанию собственных детей, боролась с новой женой своего свекра, ненавидела Германию и т.д.), но в целом была вполне контактной, уверенной в себе и внешне доброжелательной женщиной – заведомо первой среди придворных дам, но подчеркнуто ровной и равной в отношениях с ними, что не вызывало ни малейшего неуважения к ней. Контраст с молодой царицей был впечатляющим, и последняя быстро и навсегда очутилась в психологическом и духовном вакууме, на что она ответила еще большей самоизоляцией от остальных. «Чувствуя нерасположение к себе, государыня Александра Федоровна невольно стала удаляться от строгих критиков, не будучи в состоянии лицемерить и любезно принимать у себя тех, кто заочно ее осуждал. Получился какой-то заколдованный круг, который с годами все увеличивался»[264], – отмечал генерал В.Н.Воейков, последний дворцовый комендант. Расхожее мнение, что государыня не любит Россию, было далеко от истины (что она вообще знала о России?!), тем более, что нет весомых оснований отождествлять с Россией царских придворных. Но ведь ни с кем другими царица в России и вовсе не общалась, пока не встретилась – к счастью или к несчастью – с Григорием Распутиным, который и воплощал собой, казалось бы, весь русский народ! Но ведь как-то объяснять себе и другим это постоянное нелепое и непреодолимое отчуждение придворные все-таки были должны!.. Приобрести доверие царя и царицы при таких условиях могли лишь люди, заведомо не принадлежащие к числу искателей карьеры и личной выгоды (не обязательно – материальной) – но где и когда существовали профессиональные политики с подобными качествами? Любой принципиальный и деловой человек, на каких старалась-таки обратить внимание августейшая чета, рано или поздно возбуждал подозрение в той или иной корыстной заинтересованности в успехах своей деятельности (а как могло быть иначе?) – и это клало конец доверию к нему. Что с самого начала недооценивали люди, вынужденные обсуждать с царем серьезные проблемы, так это то, что, будучи бездарным в государственном управлении, он был отнюдь не бесталантен в ином: Николай прекраснейшим образом улавливал малейшие нюансы в поведении своих собеседников и, обладая болезненным самолюбием, обычно не заблуждался в оценке их истинного отношения к его персоне. На практике это тоже создавало порочный круг: действительно грамотные специалисты – С.Ю.Витте, П.А.Столыпин, В.Н.Коковцов и т.д. (к сожалению, их было совсем немного), столкнувшись с неправильными решениями царя, не могли хоть в какой-то мере не проявить собственного разочарования и раздражения. Это, в свою очередь, мгновенно улавливалось царем, а затем усиливалось челядью, ловившей мельчайшие оттенки настроений самодержца и только на них и ориентирующейся. В итоге росло и недоверие царя к специалистам наиболее квалифицированным, уверенным в себе и, главное, руководствующимися интересами дела. От их услуг он, поэтому, рано или поздно охотно отказывался. Перспектива в итоге могла быть только одна: остаться в окружении бездарностей и тайных недоброжелателей, но готовых к беспрекословному угождению и подчеркнуто демонстративному подчинению – что фактически и произошло к 1917 году. Зато с самого начала в числе немногих доверенных пребывала старшая сестра царицы, на которую мы и можем указать, как на источник, из которого Александра Федоровна и ее супруг черпали вдохновение для своих идеологических установок – ниже мы представим достаточно иллюстраций на эту тему. Но истинным дирижером российской политики Елизавета Федоровна стала лишь к началу ХХ века, основательно поднабравшись опыта руководства Москвой, разобравшись во многих оттенках российской жизни и лично познакомившись со всем управляющим слоем российских бюрократов. К этому времени Николай II уже ухитрился полностью проиграть свою роль правителя России и ввергнуть ее в бедствия, конца которым не предвидится и по сей день. 3.2. Как царь Николай свое царство проиграл.Тайный смысл первого шага к установлению могущества на морях Вильгельму II то ли удалось сохранить в секрете, то ли англичане уловили его, но легкомысленно недооценили: в результате дипломатических переговоров 1 июля 1890 года Англия уступила Германии остров Гельголанд в обмен на Занзибар[265]. Таким образом, из стратегической позиции, находившейся в руках англичан и по сути перекрывавшей выходы из германских портов в Северное море, Гельголанд превратился в форпост германского флота, нацеленного на Англию! Такую ошибку англичане ни за что не допустили бы через пятнадцать лет! Возможно, они не допустили бы ее и через пятнадцать месяцев, когда смысл намерений Вильгельма II стал заметно яснее. В 1890 году вышла книга американца А.Мэхэна «Влияние морской силы на историю», а на следующий год – написанная независимо от нее книга англичанина Ф.Коломба «Морская война. Ее основные принципы и опыт». Обе книги произвели сильнейшее впечатление на общественность и привлекли внимание к проблемам и задачам обладания превосходством на морях. На наш непросвещенный взгляд, обе книги невероятно скучны, поскольку нудно и подробно рассматривают историю морских войн ушедшей эпохи парусного флота, накопившей мало полезного опыта для флотов эпохи пара и стали, обладавших принципиально иными возможностями при взаимодействии с природной морской стихией – главным и союзником, и противником парусных кораблей. Но идеология, которой придерживались оба автора, ясна и выразительна: морские пространства при столкновении держав следует рассматривать не как временные маршруты для переброски сухопутных экспедиций и совершения диверсий, а точно так же, как и пространства суши – как территории, постоянное или долговременное прочное обладание которыми является и самоцелью, и образует пространственное преимущество в ходе военных действий. Следовательно, превосходство на море должно стать одним из решающих постоянных факторов в противоборствах держав, а в случае борьбы с такой морской державой, как Англия (Японию, повторяем, тогда никто не учитывал) – практически единственным. После переваривания содержания этих книг любые посягательства кого бы то ни было на морское превосходство рассматривались противостоящими сторонами как прямо выраженная и недвусмысленная угроза. Условия для реализации тайных замыслов Вильгельма II, таким образом, заметно усложнились. В это же время Вильгельм обзавелся не только таким незаменимым военным советником, как Альфред фон Шлиффен – начальник Генерального штаба с 1891 года, но и своим главным военно-морским помощником и единомышленником – тезкой Шлиффена Альфредом фон Тирпицем. Тирпиц был начальником штаба Балтийского флота в 1890-1892 годах, затем – начальником штаба всех морских сил Германии. После краткой, но выразительной паузы в 1896-1897 годах[266] он возглавил германское военно-морское министерство. Особый меморандум Верховного командования Германского флота в 1894 году гласил: «Государство, которое имеет океанские, или в равной мере мировые интересы, должно быть в состоянии защищать их и дать чувствовать свою силу за пределами территориальных вод. Мировая торговля, мировая промышленность и развитое рыболовство в открытом море, мировые связи и колонии невозможны без флота, способного к активным действиям»[267]. В 1897 году престарелый Бисмарк, доживавший в отставке, высказался одобрительно о судостроительной программе Тирпица, но предостерег: «чем меньше громких слов было бы при этом произнесено, чем меньше перспектив открыто... тем лучше было бы для нас»[268]. Тирпиц и сам прекрасно понимал это, приступая к рассмотрению своей программы в рейхстаге (эпизод, с которого началось наше повествование): «чем меньше разговоров будет в рейхстаге, тем лучше, и тем большего мы достигнем в такой деликатной с внешнеполитической точки зрения области, как моя»[269]. Но это были не более, чем благие пожелания: еще в 1894 году мать Вильгельма, императрица Виктория писала к своей матери – королеве Виктории: «У Вильгельма одна мысль – иметь флот, который был бы больше и сильнее британского флота, но это поистине чистое сумасшествие и безумие, и он вскоре увидит, насколько это невозможно и ненужно»[270]. Можно только сочувствовать тем, кого предают. Большего сочувствия заслуживают те, кого предают друзья и близкие. Но в самом чудовищном положении оказываются те, кого предают собственные матери – и Вильгельм относится к этим несчастным. Фактом остается, что с первых шагов судостроительная программа Германии и ее реализация находились под пристальным вниманием английских флотоводцев. Этого нельзя сказать о замыслах последних, так и остававшихся тайной для германских политиков. Современные в ту пору взгляды на возросшую роль океанского флота не миновали и Россию: ведь главным врагом и для нее оставалась Великобритания – тем болезненней был разрыв между Россией и Германией! И в России книги Мэхема и Коломба вызвали пристальное внимание и стимулировали стремление к усилению флота. Как и Вильгельм II, начавший с обзаведения Гельголандом, правительство Александра III также должно было начать с обеспечения базирования для океанского флота. Витте, тогда уже министр финансов, писал: «Императора Александра III наталкивали на мысль, чтобы основать порт – главную морскую базу – в Либаве[271]. Это была мысль начальника главного штаба генерал-адъютанта Обручева, и так как Обручев имел сильное влияние на управляющего морским министерством [адмирала Н.М.]Чихачева, то они, соединившись вместе, проводили мысль об устройстве базы нашего Балтийского флота в Либаве и, следовательно, об устройстве там главного морского порта. Император /.../ не был вообще против мысли основания в Либаве более или менее приличного морского порта /.../, но у императора Александра III возникли сомнения. У него была мысль устроить порт в таком месте, где бы, с одной стороны, была гавань, незамерзающая круглый год, а с другой стороны, гавань эта должна была быть совершенно открыта, т.е. чтобы это был такой порт, из которого можно было бы прямо выходить в море. Императору говорили, что подобный порт можно найти только на Мурманском берегу, т.е. на нашем дальнем Севере»[272]. Понятно, кому принадлежала эта идея – самому Витте, даже если она первоначально была высказана военно-морским экспертом – отставным моряком А.Г.Конкевичем, сопровождавшим Витте в упомянутой ниже экспедиции. Конкевич служил именно в это время полицмейстером в Либаве, и прекрасно представлял себе все свойства и этого порта. Витте же был отправлен царем Александром III летом 1894 года непосредственно на Кольский берег – отыскивать место для искомой гавани, отнюдь не в соответствии с прямыми обязанностями министра финансов. Экспедиция завершилась, казалось бы, полной удачей: в обследованной гавани ныне расположен Мурманск, который должен был быть соединен с Петербургом по проекту Витте двухколейной железной дорогой, к постройке которой он предлагал немедленно приступить (через двадцать лет, в 1914 году, начали постройку только одноколейной); будущий порт, по мысли Витте, должен был быть основательно электрофицирован. Можно предполагать, что при реализации такой программы там же постепенно создалась бы мощная судостроительная база, превосходящая существующую ныне, которая стала создаваться с невероятным опозданием по сравнению с планами Витте – все проблемы океанского флота России могли были быть разрешены уже в XIX столетии! Но Витте, вернувшись через Скандинавию в Россию, имел затем только одну встречу с Александром III, срок жизни которого истекал; у царя не было уже и сил ознакомиться с письменным докладом. Этот доклад был представлен Витте молодому царю в первые же дни его правления, и Николай II (если верить Витте) был готов незамедлительно санкционировать основание базы флота на Мурмане. Но Витте, не знакомый еще (как и остальные!) со стилем поведения сюзерена, порекомендовал ему (о, наивность!) не сразу принимать предложенную санкцию, дабы соблюсти приличествующий срок, подчеркивающий, что решение не просто проштемпелевано новым царем, но основательно им рассмотрено, тем более что среди сторонников устройства базы в Либаве был и генерал-адмирал (командующий флотом) великий князь Алексей Александрович, капризов и обид которого стремился избежать и Витте. Каково же было удивление последнего, когда через 2-3 месяца из «Правительственного Вестника» он узнал, что Николай II санкционировал устройство базы флота не на Кольском полуострове, а в Либаве! Позицию хорошо нам знакомого Обручева можно понять: задачей своей жизни он видел завоевание Проливов, а отвлечение государственных интересов в иных направлениях противоречило его планам и намерениям. Поэтому для него была выгодней никому не нужная база в Либаве, чем создание таковой на Мурмане, которая, в силу очевидной перспективности, могла и должна была отвлекать на себя все больше сил и средств державы. Устройство же базы в Либаве – в паре десятков километров от германской границы и под носом у превосходящего немецкого флота, не имело никакого смысла в случае войны с Германией. И действительно, Либава (затем – Лиепая) была захвачена немцами в первые же дни, если не часы после начала войн – и в 1914 году, и в 1941. Война с Германией в намерения Обручева вообще не входила (хотя, как известно, к ней вполне серьезно относился его тогдашний начальник Ванновский), а Обручев, по-видимому, принадлежал к породе людей, принимающих такие решения, которые будто бы гарантированно предстоит осуществлять им самим – не считаясь с тем, что это может происходить через много-много лет! А в 1895 году 65-летнему Обручеву оставалось всего лишь два года до отставки и еще семь лет до отнюдь не преждевременной смерти в 1904 году! Война же с немцами, мгновенно слизнувшая Либаву, разразилась, как известно, еще десятью годами позднее! Что же касается великого князя Алексея Александровича и других мудрецов в руководстве российского флота, то нужно заметить, что решения умных людей возможно понять, хотя это иногда и трудно, а вот решения дураков бывают иногда совершенно необъяснимы! Возможно, влиятельным адмиралам казалось просто комфортнее производить смотры Балтийского флота, чем Северного! Еще задолго до 1914 года тогдашний военный министр А.Ф.Редигер отмечал: «Либава в военном отношении действительно является лишь тяжким бременем, так как невольно заставит главнокомандующего бояться за участь ее и стоящего в ней флота, и ослаблять армию, лишь бы поддерживать Либаву»[273] – последнее, повторяем, все равно оказалось нереальным! В 1895 году российский океанский флот остался, таким образом, вовсе лишен баз на собственной российской территории. Поэтому становится непонятным и последующее поведение всего руководящего слоя российских моряков, включая столь модного в последние годы адмирала А.В.Колчака: как могли они настаивать на строительстве флота, не имеющего баз? И на Черном, и на Балтийском море строились корабли, по своему типу предназначенные для океанских просторов, а не для плаваний по этим почти что внутренним водоемам. В результате во время обеих мировых войн ХХ века российский флот в основном простоял в своих базах, хотя частично был уничтожен при совершенно бессмысленных операциях или вынужденной перебазировке в порты, которым еще не угрожали немецкие сухопутные войска. И царской России, и Советскому Союзу для войны против Германии вовсе не был нужен океанский флот (кроме как для охраны конвоев на Севере, но там-то его и не оказалось!). Минные заградители, тральщики, торпедные и другие боевые катера самоотверженно трудились в военные годы в прибрежных водах, поддерживая сухопутные войска, но все остальное играло роль никому не нужного металлического хлама, на постройку и эксплуатацию которого затрачивалась, однако, масса сил и средств – включая обучение и тренировку специалистов, гораздо более сложные, чем почти для всех сухопутных военных профессий. А что в итоге? Конные матросы, опоясанные пулеметными лентами! – распространеннейший и живописнейший элемент начального периода Гражданской войны в России!.. Прославленная же жестокость тех матросов – естественный плод воспитания многолетней жизнью в скученных кубриках бездействующих кораблей – под командованием аристократов-офицеров, так же изнывающих от безделья и компенсирующих скуку муштрой подчиненных!.. Немногим отличались от тех же братишек и морские пехотинцы Великой Отечественной войны (черная смерть, как называли их немцы!), которых с бездействующих кораблей списывали в сухопутную мясорубку!.. Последствия решения, принятого Николаем II практически сразу по восшествии на престол, предопределили и совершенно закономерный конец его царствования, ибо они имели не только военно-техническое, но и глобально стратегическое значение, подчинив всю внешнюю политику России решению утилитарных практических задач, однозначно проистекавших от единого росчерка царского пера, санкционировавшего бездарнейшие идеи его советников. Это оказалось самым важным и ответственным решением за все время его царствования и самой важной и роковой его ошибкой! Учитывая то неоднократно повторенное положение, что главным противником территориальной экспансии России почти при всех вариантах оставалась Англия, задачи создания современного океанского российского военного флота вовсе не выглядели надуманными на рубеже XIX и ХХ веков. Но после 1895 года его постройкой дело ограничиться никак не могло: предварительно следовало обеспечить базирование этому флоту. Россия могла бы и вовсе отказаться от строительства флота – и ориентироваться на сухопутное завоевание Индии; тогда в России, как и много позже, вовсе не оценивали значения того, что путь туда лежал через Афганистан!.. Чисто умозрительно это могло разрешить все внешнеполитические проблемы России и одновременно нанести почти смертельный удар Британской империи. И об этом подумывал сам Николай II во время Англо-бурской войны. В письме к сестре Ксении он написал: «Ты знаешь, /.../ что я не горд, но мне приятно сознание, что только в моих руках находятся средства в конец изменить ход войны в Африке. Средство это – отдать приказ по телеграфу всем Туркестанским войскам мобилизоваться и подойти к границе. Вот и все! Никакие самые сильные флоты в мире не могут помешать нам расправиться с Англией именно там, в наиболее уязвимом для нее месте»[274]. Но это все равно могло обречь российские берега на безжалостное опустошение английским флотом – как и во время Восточной войны! Поэтому, так или иначе, оставалось необходимым заботиться и о дальнейшем развитии собственных морских сил. Если Николай II отказался от Мурмана, то для решения проблемы базирования океанского флота было необходимо вести войну за захват других подходящих территорий, а цели оставались две на выбор: Проливы или незамерзающие порты на Дальнем Востоке со свободным выходом в Тихий океан. Николаю довелось испытать оба варианта – и он проиграл обе предпринятые войны, свое царствование и жизни – свою, своей жены, своих детей и миллионов прежних приверженцев. Начал же он с выбора одного из этих двух названных вариантов. Было это в апреле 1895 года, т.е. сразу всед за тем, как произошел отказ от создания базы на Мурмане. Весной 1895 года завершилась Китайско-Японская война, начавшаяся летом 1894 года – первая из войн, преимущество в которых эксперты изначально отдавали противникам Японии. Вопреки ожиданиям, Китай оказался разгромлен наголову, но дипломатический нажим (со стороны России, Германии и Франции – хорошенькая компания!) заставил Японию ограничиться в своих территориальных притязаниях и размерах контрибуции, наложенной на побежденных[275]. В эти же дни Николай II начертал на докладе министерства иностранных дел: «России безусловно необходим свободный в течение круглого года и открытый порт. Этот порт должен быть на материке (юго-восток Кореи) и обязательно связан с нашими прежними владениями полосой земли»[276]. Дальнейшее течение событий прокомментировал Витте (еще до начала Первой Мировой войны): «если бы Император Николай II издал тогда указ о том, что надобно устраивать наш морской базис на Мурмане, то несомненно, он сам увлекся бы этой мыслью, которая представляла собою завет покойного его отца. Тогда, вероятно, мы не искали бы выхода в открытое море на Дальнем Востоке, не было бы этого злополучного шага – захвата Порт-Артура и затем, так как мы все спускались вниз, шли со ступеньки на ступеньку, – не дошли бы мы и до Цусимы»[277] – и далее, продолжим мы. 4. Перекресток веков.4.1. Мир на пороге ХХ века.Девяностые годы XIX века стали переломным моментом в истории всего человечества[278]. К этому времени практически закончилась колониальная экспансия европейских народов, продолжавшаяся в течение предшествовавших четырех столетий – это было основным способом европейцев избавляться от излишков собственных собратьев; другим традиционным методом были войны непосредственно между собой. Колониальная экспансия иссушила народы Испании и Португалии, на протяжении столетий отдававших лучшие кадры заморским завоеваниям и покорению завоеванных территорий; остававшегося населения все же было слишком много, и оно погрязло в проблемах измельчания сельских владений на родине, превративших процветавшие прежде метрополии во второсортные европейские государства. Лучше с этой задачей управилась Великобритания, у которой внешняя политика почти идеально сочеталась с внутренними экономическими и демографическими процессами: единонаследие, жестко поддерживаемое законом, сохраняло процветавшие владения лендлордов, младшие братья которых и отправлялись на заморскую службу. Туда же выбрасывались и излишки крестьянского населения, беспощадно изгоняемые из сельскохозяйственной деятельности. С конца XVIII века исход крестьян из деревень успешно использовался и бурным развитием индустрии. Совсем не случайно эта нация оказалась мировым промышленным лидером: вынужденная мобильность, которой волей или неволей было захвачено большинство англичан, толкало эту нацию прежних земледельцев и рыбаков на поиск эффективнейших путей применения собственных сил, сконцентрированных на ограниченной территории – как и в Японии ХХ века. В свою очередь, проникновение промышленных технологий в сельское хозяйство повышало производительность последнего, уменьшало потребность в чисто физической силе сельскохозяйственных работников и, как следствие, ускоряло и усиливало перемены в демографической структуре: Англия стала первой индустриальной державой мира и одновременно родиной новейшего промышленного пролетариата, младенческие трудности которого вдохновили Маркса и Энгельса на их бредовые идеи. То же самое, но в еще более значительных масштабах, происходило затем и в США, где аграрного перенаселения практически вовсе не возникало: малейшее проявление тесноты толкало динамичных и предприимчивых американцев на покорение поначалу бескрайних просторов Дикого Запада, а с конца XIX века, когда были достигнуты пределы территориального расширения, все излишки бурно растущего населения (за счет естественного прироста и одновременной массовой иммиграции) успешно поглощались беспредельным индустриальным развитием. Трактор и автомобиль, преобразовавшие американское и канадское сельское хозяйство в двадцатые-тридцатые годы ХХ века, сыграли решающую роль в этом процессе. На Францию[279] пришлась роль, промежуточная между Англией и Испанией с Португалией: так сложилось и к XIX веку, так в значительной степени сохраняется и по сей день. Между тем, еще в XVIII столетии усилились и процессы, обратные колониальной экспансии: метрополии теряли власть над быстро прогрессирующими колониями. Первыми добились независимости США, а на протяжении XIX века их примеру последовала и преобладающая часть испанских и португальских владений Нового Света. К началу ХХ века и Северная, и Южная Америки как бы самоизолировались от Европы: влияние там европейцев иссякло, американцы углубились в собственные проблемы, а до европейских им, казалось, не было никаких дел. Поразительно, насколько это усыпило бдительность всех политических умов в Европе: несмотря даже на активнейшее вмешательство США в Первую Мировую войну, европейцы всерьез продолжали строить и пытаться реализовывать свои самостоятельные планы вплоть до апогея Второй Мировой войны, совершенно искренне не понимая, что все их потуги – всего лишь жесточайшие битвы крыс и мышей в тени жирнейшего, но мускулистого американского кота, еще не решившего, со съедения кого из них ему следует начинать. Почти столь же плачевным оказалось и отношение европейцев к восточному соседу – России, хотя они никак уж не могли не замечать ее присутствия и даже пытались активно использовать ее в своих злых, но недальновидных играх. Но русский кот, вовсе не жирный, но гигантский, худой и ободранный, был все же по силам куда значительнее крыс и мышей! В результате мир после 1945 года оказался совсем не таким, как воображали себе европейские политики, родившиеся еще в предшествующем столетии. В конце же XIX века европейцы столкнулись с ситуацией, когда почти все заморские владения оказались переделены между ними, и следовало приступать к каким-то иным средствам разрешения собственных внутренних проблем. На колониальной карте мира еще оставалось громадное белое пятно – Китай, которому-таки удалось удержать собственную независимость и, несмотря на политические катастрофы и социальные извращения, вырасти уже во второй половине ХХ века в самостоятельную великую державу. В остальной Азии и в Африке колонизаторы (не исключая России) уже четко ощутили острые локти друг друга. Англо-бурская война 1899-1902 годов была типичным заморским конфликтом европейцев между собой (как это случалось и в невероятно быстро забытой истории покорения Америк), а в 1898 году едва не вспыхнула самая настоящая война между Францией и Англией из-за какого-то никому неведомого и никому не нужного пункта в верховьях Нила! Стали нагнетаться и отчасти разрешаться конфликты между европейцами из-за Марокко, Туниса, будущей Ливии. В декабре 1900 было заключено секретное итало-французское соглашение: Италия признала французские притязания на Марокко, а Франция – итальянские на Триполи. Тем самым Италия начала свое дипломатическое сползание на позиции противников Германии, постепенно добиваясь урегулирования своих конфликтов с ними по разнообразным территориальным поводам. В целом Великобритания продолжала удерживать за собой владычество над империей, над которой никогда не заходит солнце, но давалось это ценой все возраставших усилий: только в 1898-1903 годах Англия участвовала в 73 военных конфликтах и потеряла 770 офицеров и 7813 солдат убитыми и 1929 офицеров и 21431 солдат ранеными[280]. Ее положение вызывало неприкрытую зависть держав, пришедших к дележу колониального пирога со значительным опозданием – Германии, объединившейся только в 1871 году, России, упершейся в естественные географические границы и нависшей теперь над Балканами, горными хребтами и пустынями Азии и вышедшей на подступы к Японии, зарождения величия которой тогда еще никто не понимал. Тогдашние политики не могли разглядеть, что сложившаяся ситуация – только подход к седловой точке[281] всемирной истории, а все дальнейшее развитие круто пойдет – вверх или вниз – по совершенно иным сюжетным маршрутам. Стремление покорить слаборазвитые нации и подвергнуть их колониальной эксплуатации (которое ныне нередко пытаются приукрасить как цивилизаторскую миссию) вынужденно вылилось в заботу о сохранении трудовых ресурсов и просто о поддержании стабильной обстановки в азиатских и африканских регионах, которым угрожали массы возраставшего местного нищего населения, подверженные политическим и религиозным волнениям и эпидемиям опаснейших заболеваний. Это заставляло упорядочить продовольственное снабжение колоний и внедрять там самую современную европейскую медицину, пошедшую как раз с тех времен путем невероятных успехов. В результате детская смертность в колониях упала, а продолжительность жизни – возросла. Итогом стал демографический взрыв – прежде всего в тех странах и регионах, которые и были предметом колониальных вожделений XIX и начала ХХ века. Численность населения там увеличилась настолько, что в любом варианте для европейцев (бросай толпы голодающих на произвол судьбы и не вылезай из-за этого из жесточайших конфликтов или продолжай обеспечивать все более дорожающую безвозмездную гуманитарную помощь) содержание колоний на собственном балансе стало занятием заведомо убыточным. И в третью четверть ХХ века колониальная система рухнула – похоже, что навсегда, хотя современные действия американцев в Афганистане и Ираке снова воскрешают быстро забытые европейские стратегии, не ведущие ни к чему, кроме безнадежных политических тупиков! Современная общественная наука и пропаганда до сих пор не сделали обобщающих выводов из интереснейших явлений, в течение нескольких десятилетий полностью изменивших суть того, что такое хорошо и что такое плохо в международной экономике и политике! Похоже, что до сих пор это остается в значительной степени неведомым и для современных президентов и премьер-министров! Крахом колониальной системы история, разумеется, не завершилась: колонии исчезли, а проблемы остались. Наличие сначала многомиллионной, а теперь уже многомиллиардной армии людей, не способных прокормить себя собственным трудом, совершенно изменило все принципы функционирования современного человеческого общества. Рухнула теперь и тупая марксистская модель классовой борьбы, согласно которой трудящегося большинства должно становиться все больше, а паразитического меньшинства – все меньше, и, после естественного разрешения конфликта между ними, паразиты будут уничтожены и ограблены («грабь награбленное!»), наступит коммунистический рай, а все счастливо уцелевшие будут дружно трудиться!.. Значительно более жизненной оказалась теория Т.Мальтуса, разработанная еще раньше марксизма, хотя некоторые ее детали и утратили актуальность в ХХ веке (Мальтус не мог предусмотреть ни бурного развития технологий производства продуктов питания и прочих предметов потребления, ни успехов социальной политики на Западе, примиряющей классы и ориентированной на создание среднего класса). Зато весьма действенными оказались ее общие принципы, увязывающие развитие экономики с продолжающимся демографическим ростом. Мрачные прогнозы Мальтуса также сыграли свою позитивную роль, хоть в какой-то степени обратив внимание политиков-практиков на существо общечеловеческих проблем. Человечество и теперь делится на большинство и меньшинство, причем в определенной степени по классовому принципу, но раздел этот происходит отнюдь не по линии противоборства между трудящимися и собственниками средств производства. Ныне трудится лишь незначительное меньшинство населения даже высокоразвитых стран – если под трудом, по-марксистски, понимать создание материальных ценностей, а остальные в лучшем случае занимаются перераспределением этих ценностей среди потребителей, а в худшем – сами остаются исключительно потребителями. Теперь это последнее бедствие принято традиционно называть безработицей, а борьбу с нею – созданием рабочих мест, но это только терминологические фиговые листочки, скрывающие тот факт, что теперь имеет возможность трудиться только ничтожное меньшинство, а потреблять должно все человечество, ибо, если его лишить предметов потребления, то, естественно, неминуемой становится смерть от голода, холода, жары и прочих бедствий!.. Ныне людоедский лозунг «кто не работает – тот не ест», столь популярный среди российских рабочих и крестьян 1917 года и последующих лет, может быть лозунгом лишь тех, кто ставит своей целью уничтожение большинства человечества! Увы, современное развитие технологий таково, что производство предметов потребления достигло столь высокой эффективности, что немногим уступает сказочной скатерти-самобранке или котлу, в котором никогда не иссякает варево, а большинству окружающих потребителей просто ничего не остается делать – в этом-то и оказалась их трагедия, а отнюдь не счастье, как наивно подразумевали авторы старых сказок! Зловещая ситуация продолжает прогрессировать: поскольку количество получаемой гуманитарной помощи (основного средства существования большинства современного человечества!) так или иначе увязано с численностью семей, а следовательно – с количеством детей, то последних, по чисто конкурентным побуждениям, безнадежно пожизненные безработные продолжают рожать во все большем числе – и никакая пропаганда противозачаточных средств (против которых к тому же и по сей день выступают некоторые из современных мировых религий!) не может притормозить дальнейшее развитие этого процесса! Это неразрушимый в настоящее время порочный круг! Ныне умозрительная баррикада классовой борьбы проходит уже не между работниками и работодателями, а между ними в объединенной совокупности и всем остальным человечеством. Вместо же баррикады противоборствующие стороны фактически разделяются обширнейшим слоем людей, занимающихся перераспределением продуктов производства (а также – черт знает чем еще, что и является ныне основным занятием цивилизованного человечества!); этот слой значительно превосходит по численности участников материального производства (что бы конкренто ни понимать теперь под этим термином), но еще более значительно уступает количеству потребителей, никакой полезной деятельностью почти вовсе не занимающихся. Учтите при этом и общеизвестные возрастные особенности современного мирового населения: дети, численность которых все возрастает в неимущих слоях человечества, еще не могут трудиться, а старики (и имущие, и неимущие), которые живут все дольше, уже ни на какой полезный труд не способны. Куда деваться обездоленным среднего возраста – совершенно понятно: исключительно в террористы, но и там свободных вакансий безнадежно не хватает! Ведь такая ситуация, как в России в 1917 году и позднее, когда спрос на террористов и особенно палачей носил столь массовый характер, возникает, согласитесь, далеко не повсеместно!.. Самый интересный и, если не ошибаемся, впервые публикуемый нами факт и состоит именно в том, что Россия XIX века и первой трети ХХ (до проведения ускоренной индустриализации, завершения сплошной коллективизации сельского хозяйства и гибели от голода значительной части тогдашнего сельского населения) была идеальной моделью, на которой можно было проследить все вышеописанные процессы. В наше время особо важное значение имеет возможность рассмотреть тогдашнюю историю России в качестве модели современного всемирного устройства человечества: катастрофа, постигшая в десятилетия, последовавшие за 1917 годом, тонкий слой культурной образованной России и приведшая к его практическому уничтожению, может повториться в ближайшие десятилетия, но уже в мировом масштабе. Н.Г.Чернышевский (сам по себе – отнюдь не идеал тогдашней российской культуры) когда-то задался таким вопросом[282]: можно ли считать интеллигентом такого русского, который не читал Гоголя? Ответ как бы понятен, но вопрос был вовсе не риторическим: вслед за его формулировкой Чернышевский сообщил, что общий суммарный тираж всех изданных сочинений Гоголя (дело было примерно десять лет спустя после кончины автора «Мертвых душ») немногим превышал десяток тысяч экземпляров! Вот это и есть объяснение того, что такое была культура в России и какая судьба постигла ее чуть больше полувека позже, когда сожгли и разнесли по щепочкам все усадьбы русских помещиков (вместе с большинством владельцев, к несчастью своему оказавшихся у себя дома), включая и библиотеки, в которых, конечно, наличествовали и книги Гоголя: «По грабежам и помещичьим погромам Рязанская губерния идет в числе первых в России. Громят с методической, расчетливой постепенностью, жгут и грабят, уводят лошадей и уничтожают библиотеки, и уцелевшие покуда помещики высчитывают дни, скоро ли ударит и их неизбежный, неотвратимый час»[283]. Есть такая английская пословица: если двое делают одно и то же, то это не одно и то же. Это, разумеется, относится и к двум разным субъектам, читавшим все того же Гоголя – сегодня и полтора столетия назад. Это, как говорят в Одессе, две большие разницы! Учитывая же некоторые особенности морали российских интеллигентов более чем столетней давности, замешанные на барственном самодовольстве, следует, по справедливости, отметить, что не по всей шкале возможных оценок преимущество на стороне прошлого, а не настоящего. И, тем не менее, остается признать, что великая, хотя и немногочисленная цивилизация безвозвратно погибла! А причина оказалась простой: уж слишком немногочисленной оказалась эта цивилизация, чтобы защитить себя при столкновении с соотечественниками, принадлежавшими к совершенно иному миру. Этот последний неудержимо рос количественно, заведомо не успевая качественно преобразовываться – тем более что и тогдашняя интеллигенция провозглашала идеалом не себя (в этом-то она была права!), а именно этого необразованного, якобы «богоносного» мужика. Сходные процессы происходят и с современным человечеством. Среди российских идеологов XIX века было широчайшим образом распространено мнение, что у России – свой путь. Прикрываясь фиговыми листочками западничества и интернационализма, этим грешили и А.И.Герцен, и В.И.Ленин. О славянофилах же – от их предтечи Ф.Н.Глинки и до А.Д.Самарина, последнего в славном роду, – и говорить не приходится. Причем в этих воззрениях крайние революционеры нередко сходились с реакционнейшими царскими сановниками – от А.Х.Бенкендорфа до В.К.Плеве. Всеми их совместными усилиями путь России действительно оказался своим, принципиально отличным от европейского и американского[284], но тем самым, которым идет теперь большинство всего человечества – в подтверждение прежних лозунгов советских коммунистов, но в опровержение их прогнозов по существу. Великая реформа 19 февраля 1861 года, отменив рабство (стыдливо именовавшееся крепостным правом), пустила по миру большинство русских помещиков, вдохновив их юных сыновей и дочерей на ожесточенную борьбу против правительства, продолжавшуюся более полувека – пока, наконец, обе борющиеся стороны не были отправлены в 1917 году и позднее на свалку истории. В то же время реформа передала землю не в собственность крестьян, а в распоряжение крестьянских общин: Александр II поддался пропаганде собственных современников (включая Н.Г.Чернышевсого) и узаконил этот ублюдочный механизм землепользования, имевший место и в ранней истории Западной Европы. В результате Россия стала прямым антиподом Англии, где каждый деревенский молодой человек, не будучи старшим или единственным наследником родительской земельной собственности, а потому по закону обреченный на батрачество, сразу или позднее (при дальнейшем сокращении потребности в наемном труде) покидал родную деревню – на чем, как объяснялось, и построилось могущество Британской империи. В России же любой крестьянин, даже органически неспособный к толковому труду, по закону и по обычаю имел право на клочек земли, на которые периодически (раз в несколько лет) по жребию делились все земельные угодья общины. Делили ли их по дворам (самостоятельным хозяйствам), по числу едоков или по количеству работников (в разных общинах и местностях торжествовали различные принципы), но всегда количество земли так или иначе выделялось в некотором соответствии с численностью семьи. Поэтому увеличивать численность потомства стало основной экономической заботой русских крестьян – как и у большинства современного человечества. Перспективой, обратившейся в реальность уже к началу ХХ века, стало сокращение этих индивидуальных участков до размера, не способного уже обеспечить минимальными жизненными ресурсами значительную часть общинников – и ситуация продолжала ухудшаться. По сути община была предтечей и аналогией современных механизмов социальной помощи, практикующейся Западом по отношению и к собственному населению, и к населению слаборазвитых стран. В этом смысле оказались не так уж неправы российские социал-утописты, разглядевшие в русской общине ячейку будущего человеческого общества – только вот насколько это общество оказалось идеальным?!. Неудивительно, что по всей Европе (не только в Англии!) численность сельского населения в XIX веке снижалась – сказывался технический прогресс сельского хозяйства и рост производительности труда, а в России, наоборот, возрастала! Результаты были впечатляющи: вот данные об изменении численности сельского и городского населения России – практически от реформы 1861 года и до начала Первой Мировой войны (в млн. человек) – при незначительном приросте общей территории[285]:
Такой колоссальный рост численности сельского населения определялся прежде всего высокой рождаемостью на селе: при указанном преобладании численности сельского населения перепись 1897 года показала, что доля детей в возрасте менее 10 лет составлят в России 27, 3 % от общей численности населения; в это же время в Германии этот показатель имел значение 24,2 %, в США – 23,8 %, а во Франции – только 17,5 %[286]. И это при том, что практически все площади, пригодные для использования в зерновом производстве (традиционно важнейшем для русских!), были освоены в центральных губерниях уже к концу XVIII века, а в остальных губерниях Европейской России – к середине XIX[287]! Рост аграрного перенаселения был неожиданно и убедительно продемонстрирован массовым крестьянским голодом 1891 года, ставшим результатом плохих, но не особо выдающихся из общего ряда годовых погодных условий. Эпидемия холеры также дополнительно усилила взрывоопасные дестабилизирующие настоения народных масс, вызвавших тогда повсеместные, хотя еще и не массовые протесты и эксцессы – словом, как обычно в современной Африке или в Индии на протяжении значительной части ХХ века! По самым скромным оценкам численность излишних работников в деревнях Европейской России выросла только с 1901 по 1913 год с 23 до 32 миллионов человек[288] – и это несмотря на Столыпинскую реформу, успевшую выбросить из деревни несколько миллионов человек! Такая чудовищная диспропорция структуры занятости населения сохранялась на протяжении почти двух столетий – и не изжита по сей день: в России по-прежнему целый колхоз производит столько же продукции, как одна фермерская семья в США или Канаде – сравнивать отечественный уровень с самым эффективным в мире сельским хозяйством – голландским! – даже и не придет в голову! Даже официальные показатели жуткого 1937 года, выпячивающие мнимые успехи социалистического строительства, вынужденно демонстрируют убогость этой ситуации: в 1913 году в сельском хозяйстве России было занято 77,4 % ее трудовых ресурсов, а в 1937 году в сельском хозяйстве СССР – 58,7 % его ресурсов (как учитывались здесь ресурсы, задействованные в ГУЛАГе – неизвестно). Позитивные структурные сдвиги, тем не менее, несомнененны. Но тут же (ради подчеркивания других сторон мнимого превосходства СССР) приводятся данные, относящиеся к США в 1930 году: там в сельском хозяйстве было занято 21,3 % трудовых ресурсов страны – это и фермеры, и сельскохозяйственные рабочие, которых тогда было в три раза меньше, чем фермеров[289]! Исходя из значений абсолютной численности населения (США в 1930 году – 122,8 млн.[290], СССР в 1937 году – 162,0 млн.[291]), имеем очень приблизительную, но выразительную оценку: в исторически сопоставимое время между мировыми войнами в сельском хозяйстве США было занято порядка в четыре раза меньше людей, чем в Советском Союзе! Производили же американцы заведомо больше: попытки Н.С.Хрущева догнать Америку по производству сельхозпродукции так и остались историческим анекдотом – «Берегись корова из штата Айова!» Поскольку чистая безработица в русских селах возникала редко, то это означает, что десятки миллионов трудоспособных сельских жителей постоянно использовались с огромной недогрузкой, а существовали почти непрерывно на грани голода, нередко переходя эту грань. Это была гигантская орда озлобленных лишних людей – не каких-то там Онегиных или Печориных, а почти таких же никому не нужных и ничего не могущих производить бездельников, как, например, современные палестинские арабы – аналогия тем более убедительна, что и в российских бедствиях были, как хорошо понятно, виноваты те же евреи – а кто же еще?!. Бедственное положение было давно прекрасно известно правительству Александра II[292], а также и правительству Николая II еще до Русско-Японской войны[293]. Принципы Столыпинской реформы, начатой только в 1906 году, были очевидны еще за тридцать лет до того. Но для упоминавшихся выше идеологов реформы Петра Шувалова и Валуева, а затем и их преемников Лорис-Меликова и Абазы проведение этой назревшей меры было лишь только предлогом к тому, чтобы под видом ее обсуждения собрать намеченный ими вариант российского парламента, чему Александр II, как упоминалось, противился почти до последних дней своей жизни. В результате получилось: ни парламента, ни реформы, надеяться на которые при Александре III было просто невозможно; годы его правления – безнадежно потерянные для необходимой модернизации архаичной российской социальной структуры. А ситуация вовсе не стояла на месте: катастрофическое нарастание сельского населения все продолжалось! Рост численности сельского населения России создавал немыслимые условия для ее существования. Выходов было в принципе два. Первый: проводить реформу, избавляющую Европейскую Россию от излишков сельского населения, выталкивая их в города и на слабозаселенные восточные окраины. За это и взялся П.А.Столыпин в 1906 году, а война не только не вытекала из такой политики, но и была ей абсолютно противопоказанна – о чем, как известно, широковещательно заявлял и Столыпин. Второй: бросить излишки населения в военную мясорубку – традиционный всемирный способ решения любых внутренних проблем с древнейших времен. В этом случае России была вовсе не обязательна и аграрная реформа. В.К.Плеве[294] считал, что достаточно ограничиться маленькой победоносной войной[295]. Он был не прав: маленькой было недостаточно! Серьезная, настоящая война действительно способна объединить нацию и практически избавить ее от внутренних противоречий, теряющих актуальность на время войны: в нужное время и колхозники, мобилизованные в армию или вступившие в нее добровольно или ушедшие в партизаны, и обреченные на смерть зека в штрафных батальонах воевали самым решительным образом – не за колхозы и концлагеря, а за жизнь свою и своих близких и за само существование русского народа[296]! А победа в такой войне действительно возносит авторитет режима и снимает психологическое напряжение от внутренних неурядиц. К тому же не только уничтожаются излишки населения, но и потенциальных оппозиционеров становится существенно меньше – из братских могил не попротестуешь! Победа 1945 года вознесла Сталина на такую высоту, что он и по сей день прочно занимает позицию величайшего государственного и военного деятеля за всю историю России! Вести же серьезную, настоящую войну, мог и Николай II. Несколько забегая вперед, отметим, что стремление к завоевательной стратегии было одним из немногих внутренних стимулов самого молодого царя, для усиления которых вовсе не требовалось дополнительных воздействий никого из его советников. Он был так воспитан с детства: внешнеполитическая агрессивность была символом веры и Александра III, и всего его окружения. Не удивительно, что именно в этом сын заведомо превзошел своего отца, агрессивность которого фактически оставалась почти что чисто платонической: ни на какое серьезное военное столкновение внешне решительный Александр III так и не пошел, а нерешительный Николай II всегда был готов на любые военные авантюры – об этом имеются красноречивые свидетельства его ближайших соратников. С.Ю.Витте – в то время министр финансов – комментировал это следующим образом: «У нас в России в высших сферах существует страсть к завоеваниям, или, вернее, к захватам того, что по мнению правительства, плохо лежит»[297] – и далее: «Когда молодой цесаревич неожиданно сделался императором /.../, то естественно полагать, что в душе его неоднократно рождалась мысль о дальнейшем расширении великой Российской империи /.../, о подчинении китайского богдыхана, подобно бухарскому эмиру, и чуть ли не о приобщении к титулу русского императора дальнейших титулов, например: богдыхан китайский, микадо японский и пр., и пр.»[298] Без злой иронии, присущей Витте, военный министр А.Н.Куропаткин отмечал в своем дневнике в феврале 1903 года: «у нашего государя грандиозные в голове планы: взять для России Манчжурию, идти к присоединению к России Кореи. Мечтает под свою державу взять и Тибет. Хочет взять Персию, захватить не только Босфор, но и Дарданеллы. /…/ мы, министры, по местным обстоятельствам задерживаем государя в осуществлении его мечтаний, но все разочаровываем; он все же думает, что он прав, что лучше нас понимает вопросы славы и пользы России. Поэтому каждый Безобразов[299], который поет в унисон, кажется государю более правильно понимающим его замыслы, чем мы, министры»[300]. Осенью 1899 года, впервые отдыхая в Сочи, Витте написал в одном из писем: «Черноморский берег представлят собой (как и многие местности Кавказа) такие природные богатства, которым нет сравнения в Европе. В наших руках это все в запустении, если бы это было в руках иностранцев, то уж давно местность эта давала бы большие доходы и кишела бы туристами. Но куда там! Для этого нужны капиталы и капиталы, наше же назначение капиталов – это война. Мы не можем просидеть и 25 лет без войны, все народные сбережения идут в жертву войнам. Мы оставляем в запустении богатейшие края, завоеванные нашими предками, а в душе все стремимся к новым и новым завоеваниям оружием и хитростью. О каком благосостоянии можно при таком состоянии вещей серьезно говорить!»[301] Это очень напоминает написанное более чем за век до того – в 1796 году! – письмо великого князя Александра Павловича – будущего царя Александра I: «В наших делах господствует неимоверный беспорядок; грабят со всех сторон; все части управляются дурно; порядок, кажется, изгнан отовсюду, а империя, несмотря на то, стремится лишь к расширению своих пределов»[302] – но ведь именно такая внешняя политика и соответствовала именно такому внутреннему положению, непрерывно ухудшавшемуся благодаря демографическому росту, что совсем не осознавалось современниками, но заметно влияло на всеобщее настроение и самочувствие. Или радикальная реформа, или война – других вариантов не было! Вот и Александр I, оказавшись никудышним реформатором, преуспел зато как один из крупнейших завоевателей в истории России! Тот же путь, но, увы, начисто лишенный успехов, предстоял и его далекому преемнику Николаю II. Вопрос оставался только за выбором направления завоеваний – это было традиционной заботой всех российских правителей последних веков! Ситуации, требовавшие передела мира, возникали и сотни, и тысячи лет назад – неважно, шла ли речь о разделе Африки или Индии или о разделе Эльзаса и Лотарингии (последнее нелепейшим образом стало актуальным всего за четверть века до рассматриваемого времени и еще более нелепейшим образом сохранило актуальность и к началу ХХ века, и позднее!). Но всякая постановка вопроса о переделе мира однозначно требовала подготовки к войне. Именно так и расценивалось современное положение молодыми правителями Германии, России и Японии в девяностые годы XIX века. Перспективы большой общеевропейской войны еще раньше вызывали определенное беспокойство. Нужно отметить, что грамотные политические обозреватели, каковыми были К.Маркс и Ф.Энгельс (остававшийся в таковом качестве и после смерти Маркса в 1883 году), несмотря на их завиральные социальные и политические идеи, одними из первых обратили внимание на особенности Первой Мировой войны, дожить до которой им самим было не суждено. Маркс писал: аннексия Эльзаса и Лотарингии принудит «Францию броситься в объятия России», что может привести Германию к новой войне «против объединенных славянской и романской рас»[303] – звучит вполне в духе Вильгельма II и чуть ли не Гитлера! В 1887 году Энгельс, оценивая ситуацию значительно грамотнее Бисмарка, предрекал: «для Пруссии-Германии невозможна уже теперь никакая иная война, кроме всемирной войны», война эта не может быть быстротечной, «это была бы всемирная война невиданного раньше размера, невиданной силы. От восьми до десяти миллионов солдат будут душить друг друга и объедать при этом всю Европу до такой степени дочиста, как никогда еще не объедали тучи саранчи»; она принесет тяжелейшие экономические последствия и победителям, и побежденным. Заглянул Энгельс и в будущий стратегический замысел кампании на Западном фронте: «обладание Бельгией /.../ является необходимым условием для нападающего, независимо от того, идет ли речь о немецком вторжении во Францию или о французском вторжении в Германию»[304]. Незадолго до смерти Энгельс дал прогноз и для единомышленников: «Крах старых государств и их рутинной государственной мудрости, крах такой, что короны дюжины валяются по мостовым и не находится никого, чтобы поднимать эти короны; абсолютная невозможность предусмотреть, как это все кончится и кто выйдет победителем из борьбы; только один результат абсолютно несомненен: всеобщее истощение и создание условий для окончательной победы рабочего класса»[305]; «Может дойти до того, что военная машина взбунтуется и откажется продолжать взаимную резню... Клич классового государства: после нас хоть потоп, но после потопа придем мы, и только мы»[306] – это значительно выразительнее того, что писал Ленин в 1914-1917 годах. Тут и фактическое признание того, что коммунизм может рассчитывать на удачу только при нарастании бедствий человечества, а не в результате прогресса и процветания, а также и того, что коммунистами вопрос ставился практически не о победе какого-то рабочего класса (хотя это и повторялось как заклинание), но придти должны были «мы» – т.е. сами коммунисты! Отношение к грядущей войне, как к чудовищному бедствию – независимо от того, что ожидалось для самих себя в итоге этих бедствий, стало достаточно осознанным в либеральных и социалистических кругах Европы приблизительно ко времени кончины старика Энгельса в 1895 году. Президент Франции Р.Пуанкаре припомнил 1 августа 1914 года события, происшедшие ровно за двадцать лет до того: «После состоявшегося в Берлине по инициативе Вильгельма II интернационального конгресса по вопросам труда и положения рабочих, Жюль Симон, вместе с Толеном и Бюрдо представлявший на конгрессе Францию, посвятил императору полную иллюзий статью, которая, впрочем, заканчивалась следующими правильными замечаниями: „Нам говорят теперь, что наша восстановленная армия стала непобедимой. При этом забывают, что немцы так же, как и мы, не сидели сложа руки и что теперь речь идет не о войне героической, а о войне научной. Слава, которая прежде завоевывалась храбростью, теперь завоевывается механизмами и количеством“. И далее: „Я утверждаю, что каждый из обоих народов может быть разбит и погибнуть. Я даже боюсь победы, ибо победитель так же несомненно будет вовлечен в катастрофу, как и побежденный“. Когда эти строки появились /.../, я был министром финансов. Они меня очень поразили. Но как они стали близки к истине!»[307] Не только социалисты видели столь мрачные перспективы. Сам Мольтке-Старший предсказал еще в 1890 году, что следующая война может продлиться семь лет или даже тридцать, т.к. ресурсы современных государств настолько огромны, что невозможно признать поражение после первых проигранных битв[308]. К сожалению, уже на следующий год его сменил на посту главы Германского Генштаба Альфред фон Шлиффен, творчество которого оказало пагубнейшее влияние на психологию германского руководства[309]. Но не только и не столько заботили европейских милитаристов возможные бедствия грядущей сухопутной европейской войны, как то очевидное обстоятельство, что такая война нисколько не угрожала Великобритании. Несколько по-особому к этому относились в России, где планировались сухопутные военные экспедиции не только к Проливам, но и к Индии. Но для Германии подобные мечты были недоступны. 4.2. Россия поворачивает на Восток...Хотя Николай II, у которого в избытке имелись грандиозные в голове планы, высказал намерение к завоеванию Кореи еще в апреле 1895 года, но дело продвигалось к тому весьма неспешными шагами – как и все прочее, сроки исполнения чего всецело зависели от воли царя, а не других людей и внешних обстоятельств – царь никогда и никуда не торопился. В данном случае, однако, медлительность определялась и серьезными объективными причинами: в конце XIX столетия дальневосточные владения России были почти начисто отрезаны от ее основной части, уже объединенной единой системой железных дорог – от Польши до Западной Сибири. В этом Николай легко мог убедиться сам – лучше кого-либо другого: после ранения в Японии ему пришлось проделать летом 1891 года весь путь в Петербург через Сибирь, значительнейшую его часть – на конных повозках. Местная администрация старалась, конечно, приобрести симпатии цесаревича и обратить его внимание на проблемы и на достижения собственных регионов. В числе прочего Николай присутствовал на торжественной закладке строительства Уссурийской железной дороги – от Владивостока до Хабаровска[310] (тогда еще не предполагалась возможность спрямления пути – через Манчьжурию). При таких обстоятельствах держать курс на подчинение Кореи (тем более – на устройство там основной базы российского океанского флота) было так же нелепо и бесперспективно, как (представим себе чисто воображаемую ситуацию) браться тогда же за покорение Антарктиды, имея в качестве противника всю Латинскую Америку вкупе с Австралией – при гарантированной помощи последним со стороны Англии, враждебная позиция которой стала практически непременным атрибутом любых внешнеполитических акций России. Поэтому первоочередной задачей становилась постройка Транссибирской магистрали, строительство которой развернули еще при Александре III – сразу после назначения С.Ю.Витте министром финансов в 1892 году, а в шефы строительства хитроумный Витте выдвинул самого цесаревича Николая[311]. Строительство удалось ускорить за счет спрямления пути через китайскую территорию, в результате чего устойчивое сквозное движение поездов от Европейской России до Тихого океана можно было заранее планировать на 1903-1905 годы; позднее прогноз уточнялся по мере реализации строительных заданий. Срок начала Русско-Японской войны можно было поэтому также заранее предвидеть: с одной стороны, русские не могли ее инициировать до завершения строительства дороги, а с другой – любая оттяжка решительных военных столкновений была тогда на руку японцам, практически с нуля создававшим в то время сухопутную армию и военный флот, способные противостоять России – на то и на другое требовалось время обеим сторонам. Завершение же строительства резко изменяло ситуацию. Логичным было то, что войну инициировали и развязали именно японцы – несколько ранее того, чем это стало выгодно русским: хотя движение на КВЖД[312] было открыто уже летом 1903 года[313], но еще надолго затянулась отладка и доделка наиболее сложных объектов на других участках самой протяженной в мире одноколейной дороги[314]; полноценных выгод от ее пуска Россия получить еще не могла. Война, строго говоря, неизбежной не была: как всегда и повсюду, необходимость прибегнуть к ней зависела от субъективной жесткости политических установок руководителей обеих сторон и их способности к проявлению дипломатической гибкости. Но если бы она все же разразилась, то ее срок, в силу изложенных причин, был задолго заранее привязан приблизительно к 1904 году. Император же Николай, со своей строны, твердил о собственном курсе, принятом на эту войну, везде где надо и не надо. Продолжавшаяся задержка решительных столкновений на Востоке приводила к тому, что вплоть до начала 1904 года все иные аспекты международной политики продолжали сохранять достаточную весомость для Николая II и его правительства. Стороной же, наиболее заинтересованной в отвлечении российских интересов на Восток, являлась, несомненно, Германия – это освобождало ее от непосредственной угрозы войны на два фронта. Забывать об этом не позволяли французы, которые как раз в эти годы захлебывались в очередной волне шовинистической истерии, апогеем которой стало знаменитое, мучительно долго протекавшее[315] «дело Дрейфуса» – французского офицера, еврея, обвиненного в шпионаже в пользу Германии – своеобразный прообраз «агента Гестапо» Троцкого! Возбуждение во Франции усиливалось и тем обстоятельством, что демографическая ситуация складывалась явно не в ее пользу: лучший генофонд французского народа был истеблен еще кровавой Великой Французской революцией, последующими Наполеоновскими войнами и беспрерывно возникавшими с тех пор более мелкими войнами и революциями. После 1871 года нация явно вступила в полосу застоя и упадка, из которой выходит только в наши дни – путем постепенного превращения в еще одно арабское государство. Ничего подобного не происходило в тогдашней Германии, вдохновленной началом новой жизни в результате национального объединения. Германия хотя и уступала по рождаемости соседке на востоке – России, но значительно опережала в этом отношении Францию[316]. Диспропорция в пользу Германии все продолжала возрастать: к 1914 году численность населения в германской метрополии достигла 68 млн., в то время как у Франции стало только 40 млн.[317] При паритете развития военной техники, а фактически и при преимуществе в этом также Германии, последняя все более очевидно могла просто прямо задавить французов, жаждавших реванша. К концу XIX века всем французским политикам (да и германским, и всем остальным тоже) становилось совершенно ясно, что Франции нужно либо отказываться от своих воинственных устремлений, либо более прочно опираться на союзников, хотя бы не уступающих по численности Германии. В июне 1895 премьер-министр Франции А.Рибо сделал первый шаг к публичной рекламе франко-русских отношений, которые до того имели характер достаточно тайного дипломатического соглашения – лишь Александр III шокировал всю правоверную Россию, выслушав с непокрытой головой торжественное исполнение «Марсельезы» во время официальных церемоний! Теперь же, по случаю международных торжеств при открытии Кильского канала, Рибо заявил: «Наш флот в Киле будет на своем месте – бок о бок с флотом наших союзников»[318]. Последние, как говорится, были рады стараться – и вели во время пребывания в Киле столь наглую разведку немецких укреплений и кораблей, что Вильгельм прислал в письме к Николаю весьма вежливый, но решительный упрек[319]. Кайзеру с ближайшими помощниками потребовались затем значительные усилия для того, чтобы содействовать планам царя в отношении Дальнего Востока. Начали они с того, что спустили на тормозах «таможенную войну» с Россией, обострившуюся в 1893-1894 годах в соответствии с прежними заветами Бисмарка. Сам же Николай II отдавал в это время много сил и времени внешней политике в форме блистательных премов иностранцев и собственных комфортабельных дипломатических вояжей, при которых и он, и его ослепительно красивая жена пользовались всеобщим вниманием и успехом. Не упускались из виду при этом, однако, и серьезные вопросы по всему периметру российских интересов. Еще в 1894 году Бухара была включена в таможенные границы России, а в основных городах этого пока еще формально независимого эмирата (полностью Бухара была поглощена Россией уже при Советской власти) были поставлены российские гарнизоны. Это никак не могло радовать англичан, наблюдавших происходящее через афганскую границу. Назревали значительные перемены и на Балканах. На Балканском полуострове происходили те же демографические процессы, что и повсюду, но балканцам уже тогда приходилось круче, чем западноевропейцам. Чисто умозрительно можно было бы сравнивать Сербию или Болгарию, скажем, с Бельгией. Но последняя переживала бурное промышленное развитие, идя в ногу с Францией или даже опережая ее. Добавьте к этому и Бельгийское Конго, освоение которого, начавшись именно тогда, оттягивало излишки бельгийского населения. Всего этого начисто были лишены малые страны и регионы на Балканах, и знаменитый балканский менталитет, воспитанный столетиями кровавых межконфессиональных разборок, усиленно подпитывался демографическим ростом, толкавшим население на ничуточки не надуманную вражду к ближайшим соседям. Так происходило и в мельчайших балканских селениях, так было и на уровне межгосударственных отношений балканских стран. Враждебность к российской администрации, пытавшейся хозяйничать на Балканах в начале восьмидесятых годов, а потому изгнанной оттуда, сменилась враждебностью к австрийцам, сменившим русских. При таких обстоятельствах взоры балканцев, нуждавшихся в поддержке, поневоле обращались снова в сторону России. Первые практические шаги, реализующие эту смену настроений, были предприняты Болгарией, с которой, напоминаем, Россия разорвала дипломатические отношения еще до избрания Болгарским князем Фердинанда Кобургского в 1887 году. Теперь же именно Фердинанд и выступил инициатором восстановления отношений с Россией – благо с новым царем его не связывали узы враждебности и обид. Летом 1895 года в Петербург прибыла болгарская церковная делегация во главе с Митрополитом Климентом, отказать в приезде которой было крайне неудобно. В результате переговоров были согласованы последующие шаги по восстановлению отношений. В феврале 1896 года Фердинанд, загодя приехавший в Россию на коронационные торжества Николая II и привезший с собой своего малолетнего наследника, осуществил демонстративную процедуру крещения этого наследника (будущего Болгарского царя Бориса) в православие; Николай II стал крестным отцом. Вслед за тем произошло восстановление дипломатических отношений между Россией и Болгарией[320]. Еще раньше на турецкой территории стали происходить события, потребовавшие усиленного внимания российских дипломатов. Все тот же рост враждебности, постоянно нагнетаемый демографическими процессами, привел к кровавым столкновениям турок и армян – это началось (в очередной раз!) уже в августе 1894 года. Тогда, летом и осенью 1894 года, в связи с болезнью и смертью Александра III и практической невозможностью резких дипломатических шагов в первые месяцы правления его преемника, Россия уклонилась от решительного вмешательства. Но бесчинства армянских террористов (как и всяких прочих террористов) и значительно более массовые и жестокие расправы турок затянулись надолго – вплоть до 1897 года – и стоили жизней до 300 тысяч армян[321]. Настроения и в России, и в Европе, по обыкновению, распалились: общественность требовала вмешательства от собственных правительств; не стали исключением в этом отношении и англичане. «Особый артиллерийский запас», созданный еще в 1885 году по инициативе Обручева и состоявший из тяжелых артиллерийских орудий, предназначенных для укрепления Босфора сразу после высадки там русского десанта, хранился с тех пор в Одессе. Летом же 1895 года его погрузили на корабли: снова, на этот раз не совсем прямо по инициативе русских военных, встал вопрос о немедленной десантной операции[322]. Но вновь дело уперлось в дипломатическое обоснование этой акции, тем более, что внимание России уже усиленно обращалось на Дальний Восток: в Корее вовсю развернулась закулисная, но жесткая борьба с японцами. В октябре 1895 произошел прояпонский переворот в Корее, а в январе 1896 корейский князь бежал из плена, укрылся в русской миссии и санкционировал прорусский переворот[323]. Словом, российской дипломатии скучать не приходилось. Последующие события разворачивались уже после коронации Николая II в мае 1896 года. Коронационные торжества происходили в Москве с 6 по 26 мая 1896 года[324] и стали знамениты Ходынской катастрофой. Подробности этой жуткой истории по сей день широко не обнародованы, поэтому мы уделим несколько строк этому сюжету. Первоисточник, которым мы воспользовались, принадлежит перу одного из заглавных героев политической борьбы в России первого десятилетия ХХ века, во время событий 1896 года служившего товарищем прокурора Московской судебной палаты – А.А.Лопухину; он расследовал причины катастрофы по свежим следам[325]. На 18/30 мая была назначена на Ходынском поле церемония раздачи населению памятных подарков – кружек с соответствующей надписью и прочих мелочей; молва, возникшая вокруг этого мероприятия, заведомо преувеличила ценность сувениров. Подарков было заготовлено достаточное количество, но никто не предусмотрел числа россиян, пожелавших обогатиться на халяву и потому загодя прибывших к раздаче обещанного. Уже с вечера 17 мая на Ходынском поле стала собираться публика – москвичи и крестьяне окрестных деревень. Первые ряды – у палаток с заготовленными подарками – были сразу заняты людьми, твердо вознамерившимися не уступать собственного места; остальные скапливались за их спинами, сзади и с боков напирая на стоявших. К утру 18 мая на пространстве в 1 кв. версту собралось до полутора миллионов человек! Стояла теплая и тихая ночь, типичная для майской Москвы. Над скопившейся толпой людей образовалось облако пара и выдыхаемого углекислого газа – в центре становилось нечем дышать. Постоянное концентрическое давление людских тел сдавливало середину толпы – там начались обмороки и смертельные приступы, но деваться было некуда. Спаслось некоторое количество детей, которых родители подняли наверх, а потом они были переданы над головами собравшихся к краю толпы; остальным выбраться было невозможно. Шли часы, но сторонние наблюдатели – включая представителей власти – не сумели адекватно прореагировать и вмешаться в ситуацию. Исход произошел около 6 часов утра: кто-то у первых рядов взмахнул платком, что толпа восприняла как сигнал к началу движения, и все множество людей неудержимо хлынуло в проходы между палатками, оставив лежавшими на поле 1389 трупов умерших к тому моменту или затоптанных при этом завершающем движении (всякий, не удержавшийся на ногах, был обречен на смерть; число же раненых и искалеченных, но выживших было невелико)[326] – т.е. порядка 0,1 % собравшихся – теоретически очень немного! Дальнейшая процедура выдачи подарков вообще никем не описана, но она как-то производилась, и розданные сувениры затем хранились на память миллионами людей – только это была не такая память, на которую рассчитывали инициаторы этой акции. Катастрофа, таким образом, никем не была целенаправленно организована, но случилась-таки при полнейшем бездействии властей: «Ходынская катастрофа явилась естественным последствием исконного убеждения русской администрации в том, что она призвана нести заботу не о благе народа, а об охране власти от народа»[327], – заключил свой рассказ Лопухин, не слишком удалившись в данном случае от истины. Весь характер этой истории наглядно предрек все последующие российские бедствия, происшедшие, по существу, по сходным мотивам – добавим мы. Никаких официальных сообщений о трагедии вовсе не было, но сохранить происшедшее в секрете удалось от широкой публики лишь ненадолго – до завершения коронации никаких возмущений еще не выражалось. Зато потом, путем привычного для России распространения слухов, весть о трагедии стала постепенно достоянием всей страны. Народ, с присущим ему отношением к знакам, исходящим свыше, предрек печальный конец данному царствованию, в чем ни чуточки не ошибся!.. На публику произвело тяжелейшее впечатление то, что ход дальнейших торжеств не был приостановлен буквально ни на минуту; столь вопиющее равнодушие к происшедшей трагедии со стороны всех официальных властей и самих царя и царицы было расценено надлежащим образом. По слухам, проистекавшим из московских дворцов, виновниками отсутствия официальной реакции на катастрофу оказались великие князья, уговорившие якобы молодого царя не обращать внимание на подобные «мелочи». Главным виновником молва называла Сергея Александровича, имевшего в Москве всю полноту власти, не распространявшейся лишь на монарших особ. Инцидент имел тяжелейшие последствия: царь приобрел знаменитое прозвище «Николай Кровавый» (что нисколько не смущает современных почитателей этого святого!), которое всячески старались напоминать и муссировать оппозиционные пропагандисты (особенно после новой трагедии – 9 января 1905 года), а Сергей Александрович – издевательский титул «князя Ходынского»; лозунги с этим «титулом» попадались уже среди толп народа, встречавшего осенью 1896 года возвращение Сергея Александровича и Елизаветы Федоровны в Москву из летней резиденции – все того же Ильинского. Насколько великая княгиня была виновна в столь неподобающем поведении высшей власти – молва умалчивала. Но это уже само по себе является тяжелейшим свидетельством: учитывая влияние, которое Елизавета Федоровна имела и на молодого царя, и на собственного супруга, нужно считать, что едва ли они вели бы себя подобным образом, если бы она решительно возражала против этого. А в результате оба они оказались публично вмазаны лицом в грязь – это случилось в первый, но не в последний раз!.. В ноябре 1896 на Ваганьковском кладбище, где были похоронены жертвы Ходынки, состоялась массовая студенческая демонстрация в связи с полугодом после прошедшей трагедии. Эта демонстрация явилась своеобразным переломом в политической жизни пока что одной только Москвы: «Впервые студенческая демонстрация произошла по поводу, понятному и популярному для широкой массы. Это нашло отклик и среди тюремной стражи, которая подавала нам сочувственные реплики, когда привели в тюрьму арестованных демонстрантов»[328], – свидетельствует С.И.Мицкевич – один из первых российских социал-демократов, сидевший тогда под следствием в Таганской тюрьме. Как бы ни делилась вина между царем и его ближайшими родственниками за такое нелепое, неэтичное и неуклюжее отношение к происшедшему, но черствое равнодушие к массовым несчастьям и народным бедствиям практически в это же самое время проявилось и во внешнеполитических решениях царя, к чему конклав великих князей уже не мог иметь постоянного непосредственного отношения. Вообще практиковавшаяся этика в международной политике была совершенно различной при Александре II, Александре III и Николае II. Александра II можно было справедливо обвинять в лицемерии – его дела нередко расходились с его словами, но это, скорее, было его бедой, а не виной: и он, и его супруга Мария Александровна вроде бы вполне искренне верили в бескорыстность российской внешней политики; что поделаешь, если бескорыстие и политика – субстанции практически взаимоисключающие! Но подобная наивность не украшает государственных деятелей, и поневоле, повторим, вызывала подозрения в лицемерии. Александр III был предельно прям и груб, и его внешнеполитическим акциям и заявлениям можно отказывать в наличии ума и такта, но ни лицемерие, ни цинизм никак не могут применяться для их характеристики. Николай же II четко внес в свою внешнюю политику принципы предельного цинизма завоевателя и агрессора – и никакие миротворческие акции (включая инициативу Гаагской конференции по разоружению) не могли развеять такого впечатления, а, наоборот, еще и усиливали подозрения в лицемерии и тайных умыслах, в чем напрямую обвиняли Николая его недоброжелатели – и в России, и за рубежом. С китайской правительственной делегацией, также прибывшей на коронационные торжества, был заключен тайный оборонительный союз. Именно тогда и было достигнуто соглашение о строительстве КВЖД – от Читы до Владивостока через китайскую территорию[329]. С этого времени началось, однако, и достаточно активное сотрудничество России с Германией и Францией по внедрению в Китай – вопреки букве и духу новейших российско-китайских соглашений. Такой непроизвольный политический альянс едва не разрушил основную сюжетную линию, ведущую к Первой Мировой войне. И в это же время, с августа 1896 по февраль 1897 года, едва не разгорелся новый военный конфликт между Россией и Турцией. В августе 1896 вновь произошла резня армян в Константинополе, охватившая в последующие месяцы все территории Турции, населенные армянами. Счет жертвам снова пошел на сотни тысяч. С этой историей связано появление на политической арене знаменательного персонажа, сыгравшего заметную роль при разжигании Первой Мировой войны, а затем и при свержении царского режима – Александра Ивановича Гучкова. Московский купеческий сын, родившийся в 1862 году, питомец четырех университетов (Московского, Берлинского, Тюбингенского и Венского), неутомимый искатель приключений, бретер и интриган, как раз теперь дебютировал и в международной, и во внутренней политике. Вместе с братом Федором Гучковым он совершил путешествие по Турции, объехав вилайеты[330], наиболее охваченные расправами над армянами – Ванский, Битлисский, Эрзерумский, и составил описи и свидетельские показания о совершенных преступлениях[331]. Эта миссия сыграла немалую роль в консолидации общественного мнения и в России, и за рубежом, что в определенной степени повлияло и на официальную политику европейских держав, дипломатическое вмешательство которых заставило турецкое правительство несколько умерить проводимую политику геноцида. Совсем иное путешествие совершал в это же время антипод Гучкова – сам Николай II. Именно тогда произошел вояж молодых русского царя с супругой по Европе; их встречали повсюду с любопытством, восхищением и восторгом. Одновременно за кулисами происходили и политические консультации в связи с событиями в Турции. Царская чета побывала в Вене, в Германии (Николай присутствовал на армейских учениях, продемонстрированных Вильгельмом в районах, прилегающих к границам Русской Польши), в Дании, во Франции, где массы людей участвовали в манифестациях, демонстрировавших дружбу России и Франции. Робкий протест князя В.П.Мещерского (пытавшегося с переменным успехом быть советником императоров Александра III и Николая II) против печальных перспектив русско-французского сближения привел к приостановке издания его «Гражданина» на три недели[332]. Кроме того, царь и царица побывали и в Глазго – в гостях у бабушки Виктории. Консультации с англичанами и сыграли решающую роль в формировании ближайших внешнеполитических планов Николая II. Во-первых, англичане по-прежнему решительно возражали против желания русских обосноваться на Босфоре[333]. Во-вторых, англичане вовсе не возражали против защиты армян от турок – и предлагали создать на турецкой территории автономную Армению. При энергичных действиях русских и англичан и сочувствии всей остальной Европы к избиваемым армянам, этот план носил вполне реальный характер и мог кардинально изменить всю последующую судьбу армянского народа, предотвратив массовое истребление армян и окончательное изгнание их остатков из Восточной Турции во время Первой Мировой войны (а из Западной – по завершении этой войны). Но такой хэппи-энд армянского вопроса вовсе не привлекал ни царя, ни его дипломатов: радикальная порча отношений с Турцией, от которой отрезался бы значительный кусок территории, происходила бы в данном случае в интересах не России, а нового национального формирования. Печальный опыт подобного бескорыстия уже имел место в недавние времена: «Нам не нужна вторая Болгария»[334] – прямо заявил князь А.Б.Лобанов-Ростовский[335] английскому послу в Петербурге. К тому же англичане, готовые щедро распоряжаться тем, чем не владели и что им вовсе не было нужно (а скудная природными условиями Армения, лишенная богатых запасов полезных ископаемых, не привлекала и не привлекает по сей день ничьих алчных интересов), предлагали комбинацию, которая заведомо поставила бы в обозримой перспективе проблему воссоединения армян, оказавшихся по разные стороны русско-турецкой границы. Такая постановка вопроса заметно шокировала царя и его клевретов, и привела к очень характерным изменениям русской политики на Кавказе! С назначения в декабре 1896 года главноначальствующим на Кавказе князя Г.С.Голицина развернулась более чем семилетняя эпопея, не имевшая до того прецедентов в истории российского правления в Закавказье. Как известно, армяне и грузины, спасаясь от угрозы истребления со стороны мусульман, добровольно и по собственной инициативе стали подданными российской короны в XVIII столетии – это и послужило причиной и поводом последующего покорения Кавказа: Россия пробивала твердую дорогу к новым владениям через территории, заселенные мусульманами. Теперь вдруг армяне подверглись самым притеснительным мерам уже со стороны русских властей – против армянского языка и религии, сохранявшей церковную независимость от русского православия. Усилилось давление и на Грузинскую церковь и на все проявления грузинского патриотизма, вызывая соответствующую реакцию и культурных, и некультурных слоев местного населения. Посеешь ветер – пожнешь бурю: в числе молодежи, воспитанной этой насаждаемой сверху обстановкой нетерпимости и возмущений, оказался и юный семинарист Сосо Джугашвили! Венцом тогдашних гонений стала несколько позже деятельность министра внутренних дел В.К.Плеве (любимого политического деятеля Елизаветы Федоровны, как будет рассказано ниже), инициировавшего закон от 12/25 июня 1903 года о секуляризации церковных имуществ армяно-григорианского духовенства[336]. Поскольку все начальные школы в Армении были церковно-приходскими, то означенная мера наносила колоссальный удар по всей системе обучения грамоте на армянском языке; это был совершенно недвусмысленный курс на принудительную русификацию. Сопротивление, оказанное армянами, носило дружный массовый характер. Поскольку терроризм к этому времени был уже прекрасно освоен армянами на турецкой территории, то теперь с армянским терроризмом предстояло ознакомиться и русским властям, многие представители которых оказались жертвами покушений – в том числе главные начальники местной администрации. Сначала был убит Андреев – вице-губернатор Елизаветпольской губернии, а затем, 14/27 декабря 1903 года произошло покушение на самого князя Г.С.Голицына[337]; он был тяжело ранен и вскоре бесславно покинул Кавказ. В конце концов дискриминационный закон был отменен – в ходе всех прочих вынужденных уступок, на которые должно было пойти царское правительство в 1905 году[338]. Николай II, решивший повернуться спиной и к Константинополю, и к армянам, сделал осенью 1896 года публичное заявление: «Я теперь вовсе не думаю о Константинополе, все мое внимание обращено на Китай»[339]. Тем не менее не все сразу из высших дипломатов и военных последовали этой недвусмысленной директиве; главное же было в том, что и самому Николаю его собственные слова не были указом. В ноябре 1896, когда царь вернулся в Россию, случились сразу два значительных события в российском внешнеполитическом ведомстве: во-первых, скоропостижно умер Лобанов-Ростовский, столь пренебрежительно отнесшийся к армянским интересам, а во-вторых приехал из Константинополя тамошний посол А.И.Нелидов. Он передавал непосредственные впечатления о происходивших зверствах и предрекал крушение и развал Турции в самое ближайшее время – и России следовало этим немедленно воспользоваться! Царь собрал совещание. «Военный министр и начальник главного штаба очень поддерживали мнение нашего посла, /.../ что касается Ванновского, то он всегда руководствовался в этих случаях соображениями своего начальника штаба – Обручева, а у Обручева захват Босфора, – а если окажется возможным, то и Константинополя, – был всегда его идефиксом»[340], – писал Витте, как обычно выступавший против погружения России в пучину разорительной войны. В данной ситуации Витте оказался в меньшинстве, а царь присоединился к мнению большинства – и Нелидову были даже даны полномочия на высылку условной телеграммы, вызывающей десант из Севастополя и Одессы при новых волнениях в Константинополе: «Нелидов поехал в Константинополь, горя желанием осуществить свою заветную идею – захвата Константинополя, во всяком случае Босфора /.../»[341]. Как только Нелидов вернулся в Константинополь, то «по странной случайности» сразу же в январе 1897 года снова обострился конфликт между армянами и турками. Нелидов был готов вызвать десант, но к этому времени уже, вероятно, сказались энергичные закулисные действия, предпринятые Витте, постаравшегося консолидировать усилия всех противников опрометчивых военных действий – включая в данный момент и К.П.Победоносцева[342]. К тому же с начала года был назначен новый министр иностранных дел, граф М.Н.Муравьев, который оставил занимавшийся им до того пост посланника в Копенгагене, где он пребывал в самом центре общеевропейских дворцовых интриг – и прекрасно был в курсе всех дипломатических настроений. Нелидову было отвечено, что посылка десанта возможна только при высылке в Константинополь кораблей еще какой-либо из европейских держав, а этого ни Нелидову, ни кому-либо другому добиться не удалось[343]! В феврале 1897 военное и морское руководство России, скрепя сердце, признало, что, при четко выразившемся противодействии Англии, военное вмешательство в Константинополь невозможно[344]. С этого-то момента армянские интересы и были прочно «забыты» всей российской администрацией. Нелидова же вскоре отозвали из горячей точки. Между тем, отношения между христианами и мусульманами в Турции продолжали обостряться и в других регионах: в апреле 1897 началось восстание греков на Крите. Почти сразу Греция объявила Турции войну – в поддержку своих соплеменников и единоверцев. Великие державы постарались надавить на обе стороны, дабы не дать разгореться пожару – никто из европейских грандов не был заинтересован в кардинальном изменении status quo в районе Проливов, происходившем не по их инициативе. Поэтому уже в мае 1897 война завершилась практически вничью: хотя греки терпели поражения непосредственно на материковой границе с Турцией, но Крит, формально оставленный под турецким сувернитетом, был принят под управление «концертом великих держав»[345]. Характерен, однако, эпизод, происшедший приблизительно через год после этой недолгой войны. Греческая королева Ольга Константиновна, как упоминалось – дочь великого князя Константина Николаевича и двоюродная сестра Александра III, уезжала, по собственному обыкновению, на лето в Россию. Когда королевская яхта плыла в виду Константинополя, то один из придворных задал ей вопрос: «Когда же, наконец, греческий флаг (греки украшают флагами свои церкви) будет развеваться над бывшим Софийским собором?» Королева ответила одним словом: «Поте» (никогда)[346] – как истинная дочь России и член царской фамилии, она не допускала возможности перехода Константинополя ни в чьи иные руки, кроме русских! А между тем, с весны 1897 года, Николай II предпринял шаги, которые, как казалось тогда, навсегда отодвинули захват Константинополя Россией, что действительно-таки не состоялось и в позднейшие времена – несмотря на все последующие изменения взглядов царя и его преемников на Восточный вопрос! В апреле 1897 в Петербурге побывал император Франц-Иосиф I, и было подписано русско-австрийское соглашение о сохранении status quo на Балканах, поддержание которого отдавалось на попечение Австро-Венгрии – такой ценой Николай II обеспечивал себе свободу рук на Дальнем Востоке. Завершающее официальное совместное заявление обращалось к правительствам Сербии, Черногории и Болгарии, недвусмысленно предупреждая их о том, что никакие дальнейшие попытки возбуждения освободительных движений не получат поддержки обеих договорившихся сторон[347] – можно представить себе, какое впечатление это произвело на балканских славян! В июле Петергоф посетил Вильгельм II. Кайзер был увлечен возможностью отвлечения на Восток захватнических устремлений царя, всячески стимулируя и сотрудничество, и конкуренцию Германии, Франции и России в освоении «бесхозных» богатств Китая[348]. В 1896-1897 годах непосредственно там пытался хозяйничать А. фон Тирпиц, возглавивший германскую Тихоокеанскую эскадру, отложив на это критическое время свое непосредственное руководство модернизацией германского флота. Вильгельм постарался представить перед завороженным взором Николая картину дальнейшего совместного раздела мира и организовать ради того союз всех держав Старого Света против Америки. С тем же он попытался подъехать и к Витте, которого справедиво считал мозговым центром тогдашнего российского правительства. Витте был награжден кайзером орденом Черного Орла; Вильгельм подчеркнул, что впервые этим орденом награждается министр финансов иностранной державы: ранее такого награждения удостаивались лишь царственные особы и министры иностранных дел[349]. Но на предложение кайзера немедленно начать таможенную войну против Америки Витте ответил решительным отказом, справедливо указав, что американцы со времени Гражданской войны в США являются для России традиционными и доброжелательными сотрудниками и партнерами. В качестве контрпрограммы Витте обрисовал кайзеру совершенно иные перспективы: «Вообразите себе, Ваше Величество, что вся Европа представляет собою одну Империю; что Европа не тратит массу денег, средств, крови и труда на соперничество различных стран между собою, не содержит миллионы войск /.../ и /.../ не представляет собою того военного лагеря, каким она ныне действительно является, так как каждая страна действительно боится своего соседа; конечно, тогда Европа была бы и гораздо богаче, и гораздо сильнее, и гораздо культурнее; она действительно явилась бы хозяином всего мира /.../. Для того, чтобы этого достигнуть, нужно /.../ установить прочные союзные отношения между Россией, Германией и Францией. Раз эти страны будут находиться между собою в твердом, непоколебимом союзе, то несомненно, все остальные страны континента Европы к этому центральному союзу примкнут и таким образом образуется общий континентальный союз, который освободит Европу от тех тягостей, которые она сама на себя наложила для взаимного соперничества. Тогда Европа сделается великой, снова расцветет, и ее доминирующее положение над всем миром будет сильным и установится на долгие времена. Иначе Европа и вообще отдельные станы ее составляющие находятся под риском больших невзгод»[350]. Отметим, что эта идиллическая картина более чем на век предвосхищает дальнейшее развитие событий: Россия и большинство ее обломков до сих пор находятся вне продекларированного Витте общеевропейского союза. Разумеется, осуществление идей Витте в то время, когда они высказывались, было чистейшей утопией – с учетом многих факторов, оставшихся за рамками его приведенных рассуждений. С другой стороны, они не были бы такой утопией, если бы другие ведущие политические деятели того времени нашли бы в себе силы и возможности понять, оценить и внедрить идеи Витте в свою повседневную и планируемую перспективную деятельность. Но этого, к сожалению, не произошло – ни на рубеже XIX и ХХ столетий, ни много позднее – в канун Второй Мировой войны. Вильгельм II (отнюдь не бездарный политический практик и мыслитель!) реагировал, например, весьма выразительным образом: «Его Величество выслушал эту речь, сказал мне, что мой взгляд очень интересен и оригинален, затем милостиво распростился со мною»[351]. Вильгельма в это время волновали совсем иные проблемы: он, может быть, и не был против столь радужных перспектив, но правильно расценил, что предложенный Витте союз трех европейских континентальных держав немедленно вызовет противодействие Англии, сталкиваться с которой кайзер пока что не желал – так он и высказался перед Витте[352]. При этом Вильгельм, разумеется, ни слова не добавил о том, что для него самого это по сути является сугубо временной установкой – покуда не реализованы судостроительная программа Тирпица и ее перспективные продолжения, которые, несомненно, уже замысливались еще до отбытия адмирала на Дальний Восток. Ни слова критики не высказал Вильгельм и о еще более раннем шаге, необходимом для реализации программы Витте: достижения согласия Германии и Франции на совместный союз. Вот этот-то пункт и делал в то время программу Витте почти совсем нереальной, хотя, повторяем, кое-какие практические возможности для такого союза возникли в ходе совместной колонизаторской деятельности в Китае. Для Витте его программа была не пустым звуком: забегая вперед, мы отметим, что он руководствовался ею и при принятии серьезнейших практических политических решений – на чем и потерпел крушение. В этом смысле гораздо большим реалистом оказался Вильгельм: он даже и не обсуждал возможность заключения союза с Францией – для этого и до этого ее еще предстояло основательно воспитывать, воспитывать и воспитывать; это воспитание практически продолжалось даже после 1945 года. Германия тоже подверглась в эту длительную эпоху жестокому перевоспитанию и довоспитанию, без которых не существовало бы современного Европейского Союза! И, похоже, первый необходимый «воспитательный» шаг – очередной разгром Франции Германией без участия России – был сорван самим Витте[353], который тем самым отдалял, а не приближал реализацию собственной мечты! То, что состояние политических умов во Франции было крайне далеко от возможностей воспринять идеи Витте, было продемонстрировано тем же летом 1897 года. Обеспокоенный явным сближением Николая с Францем-Иосифом и Вильгельмом, в Петербург примчался президент Франции Феликс Фор. Царь, в это время действительно не помышлявший ни о каких военных акциях в Европе, счел дипломатичным успокоить союзника: Николай II и Фор впервые официально публично заявили о существовании франко-русского союза, обратив, таким образом, тайный союз в явный[354]. Но никаких преимуществ данная акция в течение нескольких ближайших лет Франции не принесла. Мало того: в ближайшие месяцы Франция заметно охладела к развитию сотрудничества с Германией и на Дальнем Востоке, а затем и в русско-французских отношениях наметилась явная полоса взаимного отчуждения. На Дальнем же Востоке, где в это время, повторяем, орудовал Тирпиц, разворачивалась энергичнейшая кампания захвата европейцами китайских гаваней. Фактически она была намечена еще во время описанного посещения Вильгельмом Петергофа. Витте рассказывал так: «После отбытия Германского Императора я как-то разговаривал с генерал-адмиралом Великим Князем Алексеем Александровичем /.../. Великий Князь сказал мне, что вообще Германский Император человек довольно эксцентричный, и что /.../ когда Император Вильгельм был в Петергофе, то раз случился следующий инцидент: Государь Император возвращался вдвоем с Германским Императором в экипаже. /.../ Германский Император спросил его: нужен ли России китайский порт Киао-Чао[355], что в этот порт русские суда никогда не заезжают и что в своих целях, в интересах Германии, он желал бы занять этот порт, чтобы он был стоянкой германских судов, но не хочет этого сделать, не имея на то согласия русского Императора. Государь не сказал Великому Князю /.../, дал ли он или не дал этого согласия, но только прибавил, что Германский Император /.../ поставил его в самое неловкое положение, так как он гость и категорически отказать ему в этом было бы неловко, что вообще ему это крайне неприятно. Его величество человек весьма деликатный /.../. Мне поэтому понятно, что /.../ Государь, по характеру своему, не мог категорически отказать, и Германский Император мог понять, что Русский Государь дает, так сказать, на это свое благословение»[356]. Эта «деликатность» Николая II была совершенно того же качества, что и при описанном выше выборе Либавы в качестве главной базы флота – тогда «деликатность» выразилась в уступке великому князю Алексею Александровичу, теперь же выступившим критиком экстравагантных поползновений германского императора, использовавшего «деликатность» царя в собственных интересах. В данном случае и Алексей Александрович, и Витте были задеты тем обстоятельством, что именно бухта, фактически уступленная Николаем Вильгельму, и была местом, избранным русскими для устройства собственной базы на Дальнем Востоке[357] – это должно было явиться большим сюрпризом для китайцев! Теперь же авторами сюрприза предстояло стать немцам. В октябре 1897 обстоятельства в Китае складывались «очень удачно» для Германии: в Киао-Чао были убиты китайцами (или не китайцами?) два немецких миссионера. Германская эскадра незамедлительно ворвалась в бухту, высадила десант и захватила порт. Китайцы пытались протестовать и обратились за поддержкой к России[358]. Вместо поддержки, которую Россия обязывалась оказывать именно в подобных ситуациях, министр иностранных дел М.Н.Муравьев предложил царю воспользоваться прецедентом и самим захватить другую китайскую бухту – Да-лянь-вань близ Порт-Артура[359]. 3/15 декабря российская эскадра высадила десант в названной бухте. Китайцы не сопротивлялись, наивно продолжая рассматривать русских в качестве союзников. Справедливости ради следует упомянуть, что в данном случае русские опередили буквально на несколько часов других захватчиков – на этот раз англичан. Английские корабли, обнаружив в Да-лянь-вань российскую эскадру, в дискуссии вступать не стали, а, после раздумья еще в несколько часов, безмолвно удалились[360]. Такова тогда была обстановка на берегах суверенного Китая!.. Новый 1898 год ознаменовался сменой руководства российского военного министерства – сначала был уволен Ванновский, а затем и Обручев: удалялись лидеры команды, которая более четверти века, начиная с 1881 года, старалась втянуть Россию в борьбу за Босфор. Новым военным министром стал А.Н.Куропаткин, основные военные заслуги которого пришлись на завоевание Средней Азии. Позже ему предстояло печально прославиться в качестве главнокомандующего на Дальнем Востоке, не одержавшего побед ни в одном из сражений Русско-Японской войны. Зимой и весной 1898 немцы и русские постарались дипломатически закрепить осуществленные захваты: немцы арендовали Киао-Чао на 99 лет, а русские – Квантунскую область с Порт-Артуром и Да-лянь-ванем – на 25 лет[361]. Летом 1898 года был расширен договор с Китаем о КВЖД – строилась дополнительная ветка от Харбина (бывшего на прямом пути от Читы к Владивостоку) на юг до Порт-Артура[362]. Ввиду соотношения вооруженных сил китайцам оставалось только покоряться. Витте комментирует: «Этот захват Квантунской области /.../ представляет собою акт небывалого коварства. Несколько лет до захвата Квантунской области, мы заставили уйти оттуда японцев и под лозунгом того, что мы не можем допустить нарушение целости Китая, заключили с Китаем секретный оборонительный союз против Японии, /.../ и затем, в самом непродолжительном времени, сами же захватили часть той области /.../»[363]. Умы тогдашних политиков все-таки были устроены особым образом, в значительной степени утраченным к настоящему времени: практиковались не только двойные стандарты в политике и морали – для собственного употребления и для внешних деклараций (так всегда было, есть и будет), но и двойные стандарты применительно к географии: сверхагрессивная политика на Дальнем Востоке нисколько не мешала царю и его министрам искренне считать себя подлинными миротворцами в Европе. 16/28 августа 1898 года была опубликована нота-обращение Николая II с идеей созыва Гаагской конференции[364]. Конференция, как известно, состоялась в мае-июле 1899 года, но ни о каком ограничении вооружений договориться не удалось: Вильгельму II (и не ему одному) это показалось вопиющей нелепостью. Определенно позитивную роль сыграли решения конференции о частичном упорядочении правил ведения военных действий и отношения к военнопленным (уточнены и приняты на 2-й Гаагской конференции 1907 года). В этом плане Николай II был все же значительно выше Сталина: царю не приходилось бояться собственных соотечественников, попавших в плен, и объявлять их «изменниками родины». Захват Россией Порт-Артура и Дальнего (так по-русски переименовали Да-лянь-вань) произвел на Японию столь удручающее впечатление, что министр иностранных дел граф М.Н.Муравьев, боясь военного столкновения, удалил из Кореи русских военных инструкторов и военную команду по первому требованию Японии. Затем и русский финансовый советник при корейском императоре вынужден был покинуть страну. В результате 13/25 апреля 1898 года последовало соглашение с Японией, в котором Корея отдавалась под доминирующее влияние Японии[365]. Но еще в конце 1897 и начале 1898 года упоминавшийся выше А.М.Безобразов и генеральный консул в Корее Н.Г.Матюнин организовали сначала банк, а затем частную компанию для эксплуатации природных ресурсов Кореи; в последней 25 % паев принадлежало Кабинету Его Величества – императора Всероссийского. Никак всерьез выполнять обязательства, вытекающие из соглашения от 13/25 апреля, русские не собирались – и это грозило неминуемыми последующими осложнениями. 1898 и 1899 год проходили под знаком сотрудничества европейских держав при колонизации Китая. В мае 1899 года Безобразовская кампания приступила к очередному туру «мирного завоевания» Кореи: приобрела у купца Брикнера концессию, полученную от корейского правительства, на эксплуатацию лесных районов рек Тумень и Ялу с притоками. В июне 1900 программа Безобразова получила официальное одобрение царя. Вскоре, как отмечалось, это «мирное завоевание» должно было привести к совсем не мирному столкновению с Японией. Однако пока что на дипломатических горизонтах Дальнего Востока стоял кажущийся штиль. В ноябре 1899 года в Потсдаме, где проездом от родственников в Гессене в Санкт-Петербург задержался Николай II, состоялась его многозначительная беседа с германским канцлером фон Бюловым. Царь заявил: «Нет никакого вопроса, в котором интересы Германии и России находились бы в противоречии. Есть только один пункт, в котором вы должны считаться с русскими традициями и бережно к ним относиться – а именно на Ближнем Востоке. Вы не должны создавать впечатления, будто вы хотите вытеснить Россию, в политическом или экономическом отношении, с того Востока, с которым она веками связана многими узами национального и религиозного характера»[366]. Тема Ближнего Востока не случайно впервые вошла в российско-германские отношения именно в это время: только что состоялся первый визит Вильгельма II в Турцию, а в течение последующих пяти лет Германия постепенно прибрала к рукам контракт на строительство Багдадской железной дороги[367] – так завязывался ближневосточный узел противоречий между великими державами. На Дальнем же Востоке между европейцами продолжала царить идиллия: в конце того же 1899 года даже англичане договорились с русскими о разграничении сфер постройки железных дорог в Китае[368]. Оптимистичный А.Н.Куропаткин, докладывая обстановку царю в марте 1900 года, даже предлагал войти в соглашение с Англией и Германией о лишении Японии флота[369]. Но достижению каких-либо коллективных соглашений между европейцами мешали противоречия между ними, возникшие вдали от сферы тогдашних серьезных внешнеполитических устремлений России – в Африке. В сентябре-ноябре 1898 произошел известный Фашодский конфликт между Францией и Англией – вокруг упоминавшегося нами совершенно безвестного прежде (и позже) пункта в верховьях Нила:
Российские дипломаты, позицию которых зондировали французские союзники, уклонились от поддержки своих кредиторов в их африканских конфликтах. Это привело французов во вполне понятное разочарование и раздражение. Франко-русский союз подвергся суровому испытанию. В 1900 году Николай II отменил запланированный визит в Париж на открытие Всемирной выставки и моста Александра III, при закладке которого он присутствовал в 1896 году[372]. С октября 1899 по май 1902 происходила Англо-бурская война: столкновение могущественной колониальной империи с крошечными государствами фермеров голландского (и отчасти – немецкого) происхождения (занимавшихся, тем не менее, нещадным притеснением туземного населения; не случайно потомки буров позже основали и поддерживали пресловутый апартеид в Южной Африке). Понятно, симпатии всей остальной Европы оказались не на стороне англичан. Вильгельм II, публично выражавший сочувствие и одобрение «своему другу» – президенту буров Паулю Крюгеру, играл, по существу, провокационную роль: буры рассчитывали на помощь Германии, оказать которую последняя, разумеется, не могла. Вильгельм писал в письме к Бюлову: «Я не могу выйти за пределы самого строгого нейтралитета и должен прежде всего обзавестись флотом. Через 20 лет, когда флот будет готов, я смогу говорить другим языком»[373]. Зато руководители Германии активно мобилизовали общественность в своей стране в пользу строительства собственного флота – в пику обнаглевшим англичанам[374]. Последние действительно, установив морскую блокаду бурских государств, беззастенчиво подрвергали принудительному задержанию и осмотру корабли нейтральных стран – в том числе Германии; это вызывало бурные дипломатические протесты последней и соответствующим образом разогревало общественное мнение[375]. В мае 1900 года терпению Китая пришел, наконец, конец: разразилось восстание против колонизаторов, получившее название «Боксерского» – массовое движение, несомненно инспирированное из пекинского императорского дворца. Разумеется, зверские расправы с иностранцами в какой-то степени оправдывали ответные карательные акции, в стороне от которых не осталась и Россия. В июне 1900 был мобилизован Приамурский военный округ, в июле – Сибирский[376]. Русская армия вторглась в Манчьжурию и приступила к массовому истреблению китайских селений – классический метод борьбы с «партизанами». Идеологом и руководителем этой деятельности стал командующий Тихоокеанской эскадрой адмирал Ф.В.Дубасов – герой Русско-Турецкой войны 1877-1878 года, более прославившийся позднее в качестве Московского генерал-губернатора, подавившего в декабре 1905 восстание на Пресне. Очевидец рассказывает: «большинство наших сухопутных генералов и офицеров, командовавших отдельными частями, устраивало, как этого добивался Дубасов, штурмы беззащитных китайских деревень. Об этих подвигах посылались широковещательные донесения, после чего раздавались военные награды. Трагическая сторона этих „геройств“ заключалась в том, что от них пострадало и китайское население, и много наших солдат. Через три года[377] начальники последних легкомысленно повели их на штурм тех же манчжурских деревень и сопок, но занятых уже хорошо обученными и снаряженными японскими войсками»[378]. Англичане взяли штурмом императорский дворец в Пекине, и в августе 1900 года «боксеры» были разгромлены по всей территории Китая. Российская же армия, вошедшая в Манчьжурию под вполне благовидным предлогом, вовсе не спешила ее покидать – тем самым был сделан очередной серьезнейший шаг в эскалации напряжения на Дальнем Востоке. Вездесущий А.И.Гучков поразительнейшим образом сумел принять участие почти во всех событиях, описанных в настоящем разделе. Вслед за путешествием в Турецкую Армению он вернулся в Москву, а затем всплыл в 1898 году на КВЖД – в качестве офицера стражи[379] при строительстве дороги. Витте, столь сурово отчитывавший позднее российских политиков, устремившихся на Дальний Восток (будто бы не он сам оставался в это время самым влиятельным министром!), непосредственно курировал строительство КВЖД. В апреле 1899 Витте отдал приказ об увольнении Гучкова, с которым в то время еще не был лично знаком: поводом стала очередная дуэль, в которые регулярно ввязывался «неторгующий купец»[380]. Не дожидаясь получения приказа, Гучков сам подал в отставку, а затем, возвращаясь домой, вместе с братом Федором Гучковым совершил 6-месячное путешествие на лошадях: через Большой Хинган, Гоби, Ургу, Урумчи, Тянь-Шань, Верный (Алма-Ата), Оренбург – более 12 тыс. верст[381]. Уже осенью 1899 братья Александр и Федор Гучковы в Южной Африке – сражаются за буров. Там произошло их близкое знакомство с российским военным атташе у буров («военным агентом» – по тогдашней терминологии) – Василием Иосифовичем Ромейко-Гурко, сыном прославленного фельдмаршала И.В.Гурко – героя Русско-Турецкой войны. Старший брат Василия – Владимир Гурко – влиятельный бюрократ, в 1906 году – товарищ (заместитель) министра внутренних дел России, позднее – активный деятель «Прогрессивного блока». Знакомство, перешедшее в дружбу, имело большое значение и для Александра Гучкова, и для Василия Гурко. Последний был одним из столпов российской военной разведки: с 1896 работал по этой линии в Польше, в описанное время – в Южной Африке, затем – в Берлине и в Манчьжурии. В Русско-Японскую и Первую Мировую войны Василий Гурко служил на строевых должностях; с 1916 года – генерал от кавалерии. В 1906-1911 годах он возглавлял Военно-историческую комиссию по описанию русско-японской войны, игравшую роль, как считается, организационного центра «младотурков»[382] – военных участников российского масонского заговора, работавших в тесном взаимодействии с А.И.Гучковым, сначала – председателем Комиссии Государственной думы по обороне, а в 1910-1911 годах – председателем Думы. С ноября 1916 по 17 февраля 1917 (ст. ст.) Василий Гурко, во время болезни генерала М.В.Алексеева, исполнял обязанности начальника штаба Верховного главнокомандования[383] и, по всей видимости, готовил Ставку к Февральскому перевороту 1917 года, в котором она сыграла практически решающую роль[384]. В 1917 году «младотурки» играли видные роли военных советников при двух военных министрах Временного правительства: сначала – при А.И.Гучкове, затем – при А.Ф.Керенском[385]; последний, третий по счету военный министр – А.И.Верховский – сам был «младотурком»[386]. Разведчиком был и еще один, самый младший из братьев Гурко – Дмитрий, генерал-майор с 1915 года. Об этом свидетельствует следующий красочный эпизод: в 1902 году он вместе с Н.Иенишем изображал археологов, в течение трех месяцев производя разведку и съемку местности от Албании до Дарданелл[387]. Но вернемся в Африку к А.И.Гучкову. Он получает ранение (после которого остался хромым до конца жизни), а затем попадает вместе с госпиталем в плен к англичанам. В мае 1900 англичане отпускают Гучкова под честное слово – не участвовать в войне и уехать в Европу[388]. Любители отыскивать повсюду шпионские измены отметили бы по этому поводу возможность вербовки Гучкова английской разведкой – вся его последующая жизнь и карьера не противоречат такому предположению. Опубликованы сведения о том, что вслед за тем Гучков оказывается в Манчьжурии; выглядит это так: «В 1899 волонтер в англо-бурской войне (на стороне буров). В 1900 находился в Китае во время нар[одного], т.н. боксерского, восстания против англичан, французов, японцев»[389]; думается, однако, судя по хронологии его предшествующих перемещений, что туда он попадает только к шапочному разбору... Возможно также, что тогда он до Китая и вовсе не добрался, так как сообщивший об этой поездке историк – А.С.Сенин – не упомянул о ней в своей изданной позднее монографии, гораздо более полно и подробно излагающей биографию Гучкова. В другом современном энциклопедическом справочнике говорится об этом так: А.И.Гучков в «1897-99 служил /.../ в охране КВЖД в Манчьжурии, наблюдал „боксерское“ восстание в Китае. В 1900 добровольцем участвовал на стороне буров в англо-бурской войне 1899-1902 в Юж. Африке, раненым попал в англ. плен»[390]. Здесь же рядом в биографии его брата Федора: «В 1898-99 служил в Манчьжурии в охранной страже строившейся КВЖД. С нач. англо-бурской войны (1899) вместе с Александром добровольцем отправился в Юж. Африку, где воевал на стороне буров; после падения Претории вернулся в Манчьжурию, принял участие в походе ген. П.К.Ренненкампфа в Китай во время „боксерского“ восст[ания] (1899-1901). В 1900 вышел в отставку по болезни»[391]. Налицо, конечно, неразбериха, порожденная небрежностью авторов и редакторов. Сдается, что не получивший ранение и не попадавший в плен Федор Гучков сумел-таки после Южной Африки сразу снова побывать в Манчьжурии, а вот Александр Гучков – едва ли... Тем не менее, и без этого эпизода – какая невероятная энергия и подвижность Александра Гучкова!.. (Как говорится: эту бы энергию – да в мирных целях!..) Осенью 1900 года судьба всей последующей мировой истории зависла, казалось бы, на волоске: с 1 по 28 ноября (ст. ст.) Николай II, отличавшийся в принципе железным физическим здоровьем, единственный раз за всю свою жизнь заболел в Ялте тяжелейшим заболеванием – брюшным тифом, и в течение месяца балансировал на грани жизни и смерти. Этот эпизод привел к последующей крайней антипатии к Витте царственной супружеской четы. Вот как об этом рассказывал сам Витте: «Как-то раз, когда с Государем по сведениям от докторов было очень плохо, /.../ министр внутренних дел Сипягин /.../ просил меня приехать к нему. Я /.../ застал у него графа Ламздорфа /.../ барона Фредерикса и Великого Князя Михаила Николаевича[392]. /.../ был поднят вопрос о том, как поступить в том случае, если случится несчастье и Государь умрет? Как поступить в таком случае с престолонаследием? /.../ я ответил, что /.../ согласно нашим законам о престолонаследии /.../ Великий Князь Михаил Александрович[393] должен немедленно вступить на престол. На это мне [сообщили] /.../, что Императрица находилась в интересном положении /.../ и следовательно может случиться, что родится сын, который и будет иметь право на престол. На это я указал, что законы престолонаследия такого случая не предвидят /.../. Невозможно поставить Империю в такое положение, чтобы в течение, может быть, многих месяцев страна самодержавная оставалась без Самодержца, что из этого совершенно незаконного положения могут произойти только большие смуты. /.../ Тогда старый Великий Князь Михаил Николаевич поставил мне вопрос: – Ну, а какое положение произойдет, если вдруг через несколько месяцев Ее Величество разрешится от бремени сыном[?]. Я ответил, что /.../ ответ на этот вопрос мог бы дать только сам Великий Князь Михаил Александрович /.../. Мне кажется, насколько я знаю Великого Князя Михаила Александровича, он настолько честный и благородный человек в высшем смысле этого слова, что, если он сочтет полезным и справедливым – сам откажется от престола в пользу своего племянника. В конце концов все со мною согласились и было решено, что об этом нашем совещании частным образом доложить Ее Величеству»[394]. Далее из намеков Витте можно понять, что его решительная позиция предотвратила попытку некоего подобия государственного переворота: Победоносцев и министр юстиции[395] Н.В.Муравьев уже получили указание подготовить закон о переходе престолонаследия к дочерям – ввиду отсутствия сына у царя[396]. Но сам Николай, который, разумеется, имел юридическое право издать такой закон (вот как его восприняли бы в стране?), не был в тот момент в физическом состоянии его подписать. Так что страсти бушевали, на самом деле, нешуточные. Позиция же Витте нуждается в уточнении: он сам был воспитателем великого князя Михаила Александровича[397], и всем (в том числе, конечно, самому Витте) было понятно, что помимо стремления к соблюдению законности (в котором Витте в данный момент был безупречен) фактический первый министр может еще более усилить собственную позицию, возобновив с Михаилом Александровичем такой же политический тандем, какой в свое время составили Победоносцев с Александром III. Чисто практически ситуация разрешилась выздоровлением царя. Царица же в положенное время родила очередную дочь – уже четвертую по счету. Но произведенное выяснение отношений показало, что и в дальнейшем, в случае смерти Николая II, престолонаследие уйдет из рук его жены и дочерей. Эта ситуация сохранялась вплоть до рождения Алексея Николаевича в 1904 году, после чего сменилась еще более напряженной и болезненной – ввиду гемофилии нового наследника престола. Так что Витте напрасно пытается свести возникшую ненависть к нему непосредственно у царской супружеской четы только к мнительности царя и царицы, о которых Витте, при всем при том, высказывается весьма жестким образом: «с тех пор, вероятно, получила основание легенда, /.../ что я ненавижу Императора Николая II. Этой легенде, муссированной во всех случаях, когда я был не нужен, легенде, которая могла приниматься всерьез только такими прекрасными, но с болезненною волею или ненормальною психикою людьми, как Император Николай II и императрица Александра Федоровна и объясняются мои отношения к Его Величеству и моя государственная деятельность»[398]. В течение последующих двух лет внешняя политика России развивалась в прежних руслах. Нововведением Куропаткина стало разделение планов Генштаба в войне на Западе на два фронта – против Германии и Австро-Венгрии. В феврале 1901 новые планы обсуждались на совещании в Петербурге начальников французского и русского генштабов: Россия обязалась «отвлечь с французского фронта часть германской армии, достаточную для того, чтобы предоставить французской армии наиболее шансов успеха в решительном бою начала кампании, которого можно ожидать начиная с 14-го дня»[399]. Но это уже (или еще) не выглядело серьезным для обеих сторон: было ясно, что Россия интересуется азиатскими вопросами все более заинтересованно по сравнению с европейскими. Отдаление России с Францией продолжало усиливаться. Одновременно французы задумались о необходимости обзавестись новыми союзниками, и их взоры обратились за Ла-Манш. Там в это время состоялся курьезный дебют самого знаменитого и влиятельного британского политического деятеля следующего полувека. Военный министр Бродерик внес законопроект о преобразовании британской сухопутной армии в шесть армейских корпусов, из которых три – в полной боевой готовности (увеличение расходов на армию в два раза). 17 февраля 1901 года, в дебатах в Палате общин впервые выступил молодой депутат – сэр Уинстон Черчилль. Он заявил: «единственное оружие, при помощи которого мы можем совладать с другими великими нациями, является наш военно-морской флот»; реплика из зала: «Что же произойдет в будущем, если разразится война на континенте, и какими будут в этом случае возможности нашего военного флота?»; Черчилль: «такое развитие событий немыслимо, я не могу представить себе войну между Британией и континентальными державами»; в ходе дальнейшей политической кампании предложение Бродерика было провалено[400]. Вильгельм II и Черчилль представляли собой два интереснейших типа политических деятелей. Первый был, по-существу, человеком моноидеи, и с детства готовился противостоять британскому военному флоту. Второй же, вероятно с еще более раннего детства, как и все англичане, полагался на несокрушимую мощь собственного флота, и не готовился ни к каким серьезным задачам по усилению и защите своего объекта поклонения. Лишь позже гораздо более умудренные люди, чем Черчилль, просветили его в том, что же должно стать главным объектом его деятельности. В результате, однако, оба эти флотоманьяка вынуждены были бросить все свои собственные силы и силы своих государств на решение сухопутных военных проблем в Европе. Общим у них оказалось и то, что, как окончательно выяснилось уже после смерти кайзера Вильгельма, но еще при жизни Черчилля, главные их идеи растворились в воздухе как туманный мираж: ни тот, ни другой флоты не играли с середины ХХ века уже никакой практической роли – ни национальной, ни международной. Англичанам еще предстояло, правда, в 1982 году победить в морской войне у Фолклендских островов великую Аргентину, а вот современному германскому флоту не представилось даже таких задач и побед! Фантастический исход иллюзий, игравших такую громадную роль всего лишь век и даже полвека назад! Политическая мышиная возня, между тем, развивалась по нарастающей. Интересны даже не события, которых происходило немного, а закулисные мнения, высказываемые главными действующими лицами. В марте 1901 года Вильгельм заявил своему рейхсканцлеру Б. фон Бюлову: «Если Англия и Япония будут действовать вместе, они могут сокрушить Россию…Но им следует торопиться, – иначе русские станут слишком сильными»[401]. В июле 1901 Куропаткин настаивал перед царем на необходимости присоединении к России северной Манчжурии, из которой должны были быть выведены российские войска по завершении подавления «боксерского восстания»[402]. В то же время произошло установление дипломатических отношений России с Афганистаном[403] – русская дипломатия старалась установить прямые отношения с британскими вассалами. В сентябре 1901 царская чета посещала Францию и Германию. Николай присутствовал на маневрах французского флота у Дюнкерка и армии у Реймса, но Париж не посещал[404]. В Компьене президент Лубе советовал Николаю пойти на сближение с Англией[405]. В Данциге Николай сообщил Вильгельму, что собирается воевать с Японией[406]. Позднее в Спале Николай делился доверительными мыслями со своим свояком Генрихом Прусским (они были женаты, напоминаем, на родных сестрах), младшим братом Вильгельма II: «Я не хочу брать себе Корею, но никоим образом не могу допустить, чтобы японцы там прочно обосновались»; Генрих передает презрительное мнение царя об Англии: Николай «не любит парламентов» и сказал об Эдуарде VII, что «он в своей стране ровно ничего не может делать»[407]. Осенью 1901 в Петербург приехал маркиз Ито с предложением признать русское преобладание в Манчжурии, но с условием вывода оттуда русских войск и соблюдения политики «открытых дверей». В обмен на это Япония ожидала получить полную свободу действий в Корее. Русское правительство не приняло этого предложения[408]. В январе 1902 в Палате общин отчетливо прозвучали угрозы в адрес русских: Англия не откажется от своих прав и от своего влияния на Персию и соседние провинции, примыкающие к индийской границе[409]. 17/30 января 1902 года, еще до завершения Англо-бурской войны, был подписан японо-английский договор о союзе[410]. Для Японии он имел чрезвычайное значение: ответственность, которую взяли на себя англичане, имела огромный дипломатический вес; японцы, обзаведясь столь солидными гарантами, могли получать финансовые кредиты на модернизацию армии и строительство флота не только в Великобритании, но и в США, чем и постарались энергично воспользоваться. Через два года уровень военной подготовки Японии поразил не только русских, но и весь мир. В феврале 1902 состоялся демонстративный вояж военного корабля «Адмирал Корнилов» в Персидский залив[411]. Словом, российская дипломатия и военщина по всем направлениям давили на Англию, Японию и вообще на всех, на кого могли (или считали, что могут) – и это встречало абсолютно ясную реакцию всей мировой общественности и профессиональных политиков. 12/25 февраля 1902 года Бюлов отмечал в своем меморандуме: «Бесспорно, к самым примечательным явлениям момента принадлежит постепенное выявление антирусского течения, даже там, где этого меньше всего ожидаешь. Для меня растущая руссофобия – установленный факт, в достаточной мере объясняющийся событиями последней четверти века»[412]. Французы еще пытались как-то дипломатически поддерживать политику своих восточных союзников: в марте 1902 была провозглашена совместная франко-русская декларация: в случае «агрессивных действий третьих держав» или «беспорядков в Китае» Россия и Франция оставляют за собой право «применить надлежащие средства»[413]. Но когда в марте-апреле 1902 года было подписано русско-китайское соглашение, по которому Россия обязалась вывести свои войска из Маньчжурии в три приема в течение 18 месяцев, и, тем не менее, войска продолжали оставаться там, то возмутились уже и французы[414]. 31 мая 1902 был подписан мир Англии с Трансваалем[415]. В августе 1902 состоялось свидание Николая и Вильгельма в Ревеле; на яхте Вильгельма был поднят знаменитый сигнал: «Адмирал Атлантического океана приветствует адмирала Тихого океана»[416]. Этих «адмиралов» ждали великие дела и великие поражения! 4.3. ... а Германия нацеливается на Запад.В целом замысел Вильгельма II об отвлечении российских интересов на Восток вполне удавался: Россия все глубже погружалась в трясину дальневосточных конфликтов. Страшный призрак войны Германии на два фронта явно тускнел и, казалось бы, был готов навсегда исчезнуть. Кайзеру и его помощникам развязывались руки в отношениях с ближайшими западными соперниками – Великобританией и Францией. В 1897 году Тирпиц был отозван с Дальнего Востока, и теперь ему предстояло всерьез озаботится постройкой новейшего германского флота. К 1897 году возрождавшийся (по существу – впервые создававшийся) Германский флот представлял собою достаточно внушительную силу, хотя и уступал, как сообщалось в самом начале нашей хроники, трем-четырем сильнейшим в то время флотам мира. Отставание же от Британского флота выглядело и вовсе удручающим: состав флотов[417] (соответственно – Англии и Германии): броненосцев – 57 и 14; броненосцев береговой обороны – 15 и 8; броненосных крейсеров – 18 и 4; легких крейсеров – 125 и 32; минных крейсеров – 33 и 10; истребителей миноносцев – 90 и 13; миноносцев – 183 и 132. 28 марта 1898 года рейхстаг утвердил выдвинутую Тирпицем программу: довести за семь лет флот до 17 линкоров (2 эскадры и один флагманский), 8 броненосцев 2-го класса, 9 больших и 26 малых крейсеров и еще резерв – 2 линкора, 3 больших и 4 малых крейсеров[418]. Немногим позже (в масштабах сроков строительства кораблей), 14 июня 1900 года, рейхстаг утвердил новую морскую программу. Это ускорение и расширение планов было полностью одобрено всеми немцами: шла Англо-бурская война, и именно к этому времени англичане и осуществили подряд несколько захватов германских почтовых кораблей, следовавших в Южную Африку или даже только приблизительно в том направлении. Это привело к беспрецедентным дипломатическим скандалам между Германией и Великобританией. Немецкий народ, безо всяких преувеличений, был возмущен до глубины души!.. Программа 1900 года предусматривала доведение к 1920 году численности Германского флота до 38 броненосцев, 14 больших и 38 малых крейсеров и 96 эсминцев; для выполнения программы ежегодно следовало закладывать 2 линкора, 1 броненосный и 2 легких крейсера и дивизион эсминцев, имея при этом в виду и замену 17 линкоров и 39 крейсеров, которые должны были в 1901-1917 гг. устареть и быть списаны из строя[419]. В послании к Вильгельму Тирпиц так комментировал эту программу: «Когда цель будет достигнута, вы, ваше величество, будете располагать такой эффективной силой, как 38 линейных кораблей со всем, что к ним относится. Этот флот будет уступать только английскому. Однако географическое положение, система обороны и мобилизации, миноносцы, тактическая подготовка, планомерная организационная работа и единое руководство обеспечат нам хорошие шансы на успех даже при столкновении с Англией»[420]. Развитие судостроения сопровождалось бурным подъемом всей германской тяжелой индустрии. Усиленно развивается и германский торговый флот: немецкие судоходные компании выходят на первое место в мире по суммарному количеству кораблей водоизмещением более 5000 т[421] – бросается явный вызов Англии и как мировому морскому перевозчику. Универсальные и разнообразные технические задачи, решение которых требовалось для обеспечения столь объемной судостроительной программы, тянули за собой и все прочие смежные производственные цепочки. На обобщенном уровне это проще всего выразить показателями динамики объемов выплавки стали в ведущих державах (в млн. т)[422]:
(Ну почему, повторим, никто в Европе тогда не опасался американцев?!.) Излишне добавлять, что дальнейшее развитие этой программы было возможно лишь при соблюдении важнейшего необходимого условия: неучастия Германии ни в какой серьезной как морской, так и сухопутной войне. С другой стороны, срыв выполнения этой программы, если она кого-то не устраивала вне Германии, проще всего было осуществить, именно втравив немцев в серьезную войну. В начале ХХ века это стало вопросом вопросов: сумеет ли Германия в течение двадцати лет удержаться от вступления в войну, или ее заставят отказаться от этой задачи. Правильное объективное понимание этого пункта и дает ключ к анализу всей дальнейшей общеевропейской политики. В то же время Германия не должна была исключать собственной подготовки к такой возможной войне, и, пока флот не был достроен, особая роль должна была возлагаться на сухопутную армию, бывшую гарантом защиты Германии от иностранного вмешательства – носило бы оно прямую военную или пока только дипломатическую угрозу. Такое внутреннее распределение ролей между армией и флотом также становилось для немцев постоянно действующим фактором – и в мирные дни, и даже после начала Первой Мировой войны, вплоть до завершения которой кайзер до последнего момента старался уберечь и сохранить флот, на будущую решающую роль которого он все продолжал и продолжал надеяться. Увы, увы и увы!.. Задачи сухопутной армии при выполнении этой общенациональной программы были весьма и весьма нелегкими: ведь немцам реально угрожала война на два фронта – сначала, с 1871 года, достаточно умозрительно, а через двадцать лет – после формирования франко-русского союза в начале 1890-х годов – весьма и весьма конкретно. Альфред фон Шлиффен, готовивший к войне планы действия германских сухопутных сил, всерьез, казалось бы, относился к решению этой проблемы: как раз в 1898-1899 годы был разработан первый вариант знаменитого «Плана Шлиффена»[423]. После 1918 года творчество Шлиффена подверглось основательному анализу, который, однако, на наш непросвещенный взгляд, далеко не исчерпывающим образом высветил практическую пригодность его планов. Поэтому мы позволим себе несколько самостоятельных критических суждений по этому вопросу. При анализе плана Шлиффена следует различать две его различные составляющие, относящиеся к двум различным уровням решения стратегических задач, стоящих перед Германией в войне на два фронта: общий план двусторонней стратегии и его частный подраздел – план разгрома Франции и ее союзников путем единственного удара через западную границу Германии. Общая идея замысла базировалась на том общеизвестном факте, что Германия существенно опереждала Россию в сроках мобилизации и развертывания армий, предназначенных для взаимной борьбы. Это было естественным и заведомо не устранимым полностью объективным фактором: у России были гораздо большие площади территорий, на которых осуществлялась мобилизация запасного строевого контингента, и гораздо меньшая плотность и пропускная способность железных дорог, по которым осуществлялась переброска мобилизованных к местам нахождения воинских частей и последующее перемещение последних к пунктам боевого развертывания. Германия, таким образом, располагала существенным запасом времени – и вопрос был в том, чтобы успешно распорядиться этим временем для достижения окончательной победы в общей кампании. Выше мы сообщили, какой остроумный план придумали и разработали в 1874 году Н.Н.Обручев и В.А.Сухомлинов для нейтрализации этого фактора: предварительное сосредоточение полностью отмобилизованной конницы у западных границ России и немедленное нанесение ею ударов по германской территории – тем самым непосредственному удару подвергались немецкие войска, не успевшие отмобилизоваться и развернуться для отражения ударов, а русская армия приобретала недостающий запас времени для продолжения собственной мобилизации и развертывания[424]. Спасибо благоразумным политикам обеих сторон за то, что эти планы не подверглись практической апробации, но, с точки зрения теории и истории военной стратегии как искусства и науки, крайне жаль, что столь захватывающая идея была безвозвратно упрятана на архивные полки: дальнейшее развитие военной техники сделало этот план нереальным, что вовсе не определялось его изначальным качеством. Массовое применение пулеметов сделало бесполезным использование конницы на полях сражений. В последний раз конные массы приняли участие в успешных полевых военных действиях (а не в маломасштабных партизанских диверсиях или ответных карательных операциях или в экзотических сражениях в труднодоступной горной или пустынной местности) лишь в боях Гражданской войны в России и при заключительном фрагменте, завершавшем и эту Гражданскую, и Первую Мировую войны – в польско-русской кампании 1920 года; это оказалось возможным исключительно благодаря огромным пространствам и слабой организации войск и тылов, не позволявшим создать воюющим сторонам сплошные фронты и плотные линии обороны. На полях же Первой мировой войны конные массы оказались бесполезны – и безошибочный прогноз этой ситуации однозначно вытекал из опыта Русско-Японской войны и многих локальных конфликтов начала ХХ века. План Обручева-Сухомлинова так и не успел дожить до практического применения и оказался, в конечном итоге, мертворожденным, а его почти незамеченная гибель и открывала возможности для рождения плана Шлиффена. План Шлиффена восходил к прежним разработкам германских генштабистов: еще Мольтке-Старший считал, что Германия должна бить своих противников по очереди, используя развитую внутреннюю железнодорожную сеть и последовательно перебрасывая основные силы с одного театра военных действий на другой – именно таким образом он и разыгрывал на карте собственные маневры еще накануне столкновений с Данией, Австрией и Францией – соответственно в 1864, 1866 и 1870 годах. Вопрос был теперь лишь в том, с кого из противников (Франции или России) следовало начинать. Шлиффен решил это однозначно[425]. Основной конструктивный элемент общего замысла Шлиффена заключался в том, что имеющийся запас времени, обеспечивающий безопасность восточных границ Германии от набегов русских, не успевших мобилизоваться, должен был быть использован для разгрома западных противников. К тому же расчеты Шлиффена показывали, что существует реальная возможность нанесения на Западе такого удара, который сразу и окончательно выведет Францию из дальнейшей борьбы, а вот достигнуть того же по отношению к России было бы весьма проблематично: у русских имелись гораздо большие пространства для отступления войск и спасения их от окончательного разгрома – печальный опыт Карла XII и Наполеона, казалось бы, не был забыт. Это затягивало бы кампанию на Востоке на неопределенное время, оставлять на которое неразгромленную Францию у западных границ Германии было бы крайне неблагоразумно. Итак, порядок нанесения ударов был ясен: сначала – по Франции, затем – по России. По сравнению с Францией более эффективно организованные тылы германских войск обеспечивали некоторый запас времени для проведения мобилизации и развертывания. Еще большим запасом времени немцы располагали по отношению к Англии, если бы последняя приняла участие в сухопутной войне в Европе: английские войска следовало еще перебрасывать на материк. Выступление Англии на стороне Франции было крайне нежелательным для немецких стратегов, но избежать этого, тем не менее, не удалось в обеих мировых войнах века; однако в обеих ситуациях английское вмешательство отразилось очень незначительно на успешности действий германских сухопутных сил в первые недели сражений. Победная возможность для Шлиффена на Западном фронте заключалась, однако, не в использовании преимущества во времени – оно, с учетом темпов мобилизации французов, было все-таки незначительным. Не было решающим и преимущество немецкой армии по силам и средствам: численность сторон (особенно при присоединении к Франции бельгийской и английской армий) была, скорее, на стороне противников немцев (последним, к тому же, приходилось все же оставлять хоть какие-то весомые силы и на границах с Россией), а количество и качество боевых средств поля боя было приблизительно одинаковым. Существенное преимущество немцев заключалось, однако, в обеспечении подвижности тяжелой полевой артиллерии (калибром свыше 100 мм) и возможности включать ее, поэтому, в состав передовых наступающих сил – по идее это было определенным предвосхищением танковых ударных кулаков уже следующей мировой войны. Главное же преимущество плана Шлиффена заключалось в выборе направления главного удара. Восточные границы Франции и накануне 1914, и накануне 1940 года были укреплены настолько серьезно, что при фронтальном нажиме немцы не имели оснований надеяться на высокие темпы наступления и на достижение быстрой решающей победы. Зато идея Шлиффена заключалась в нанесении главного удара правее – через территорию Бельгии – с дальнейшим заходом во фланг и тыл французов. Такое стратегическое решение Шлиффена было вовсе не оригинальным, и самоочевидно возникало в головах мыслящих людей – как упоминалось, даже у престарелого Ф.Энгельса. Со стороны французов (и англичан) допущение возможности реализации плана Шлиффена (и для них заведомо не слишком неожиданного) было в определенной степени сознательной игрой в поддавки, рассчитанной на извлечение последующих дипломатических, а затем и военных преимуществ. Дело в том, что ничем не спровоцированное нападение Германии на Бельгию, гарантия нейтралитета которой подтверждалась еще с 1832 года (когда отделение Бельгии от Голландии получило международное признание) всеми великими державами (включая Германию!)[426], было заведомым международным политическим преступлением со стороны немцев. Оно почти автоматически предусматривало вступление Англии в войну против Германии (независимо от предшествующей дипломатической игры британского руководства), поскольку нейтралитет Бельгии гарантировался и англичанами. Считается, что его нарушение, не повлекшее ответной кары, необходимой по духу и букве формальных соглашений и по традициям всей вековой политической практики, было бы такой потерей лица британского правительства, которого его избиратели не смогли бы ему простить. Однако, альтернативный вариант не подвергался ни малейшим попыткам практической проверки. На самом же деле вовсе не известно, к чему могла в действительности привести уступчивость Англии и в этих ситуациях: ведь простили же английские избиратели своему правительству и Мюнхенское соглашение 1938 года, и «Странную войну» осени-весны 1939-1940!.. Но, так или иначе, вторжение немцев в Бельгию давало потенциальным противникам Германии определенное моральное и дипломатическое преимущество. Вопрос только в том, насколько такое преимущество и дальнейшие практические шаги обеспечивали конечные успехи этих противников в ходе военной кампании! Вот это-то и определялось качеством плана Шлиффена и его практической реализацией, то есть выяснением того, кому же на пользу шло в конечном итоге осуществление этого плана! О плане Шлиффена, повторяем, много писалось в разных странах в промежутке между двумя мировыми войнами; переиздавались и его собственные труды[427]. В ходе этой аналитической кампании подверглись критике и исходные разработки Шлиффена, и их практическая реализация, которую не смог осуществлять сам Шлиффен, уволенный в отставку еще в 1906 году и умерший до начала Первой Мировой войны. Нельзя сомневаться в высоком качестве такого анализа, тем более, что он привел к существенной модернизации планов на будущее: вариант, который немцы осуществили в 1940 году, сохранял общие стратегические замыслы Шлиффена, но выбирал принципиально иное направление главного удара на Западе. Шлиффен планировал нанести удар по Бельгии достаточно широким фронтом – приблизительно соответствующем протяженности германско-бельгийской границы (она, естественно, значительно менее протяженна, чем германско-французская граница), захватывая и прилегающую территорию Люксембурга. Первоначальное направление удара было на запад и северо-запад, оставляя слева горный массив Арденн, миновав который следовало затем круто поворачивать налево – на запад, потом на юго-запад и, наконец, на юг и юго-восток. Таким образом, Арденны огибались широкой полосой наступающих войск, по дуге заворачивающей налево – с последующим выходом в тыл к фрацузам западнее Парижа. Из чистой геометрии перемещений следовало, что скорость наступления войск должна была быть тем выше, чем правее располагались эти войска по линии наступающего фронта: совершая поворот налево по столь протяженной дуге, правое крыло должно было преодолеть значительно большее расстояние, чем левое. Именно правое крыло и предполагалось сделать главным исполнителем замысла Шлиффена: «Пусть крайний справа коснется плечом пролива Ла-Манш. Равнение направо, слева чувствовать локоть»[428]. Развитие движения этих войск и вторжение немцев уже через франко-бельгийскую границу с севера на юг должно было обеспечить захват противника в огромный мешок – от Парижа до франко-германской границы, на которой совсем не планировалось никакого первоначального немецкого наступления и даже предполагались возможными временные успехи французов. В конечном итоге контуры этого мешка, запланированного Шлиффеном, должны были приблизительно ограничиваться: франко-германской границей – с востока, франко-люксембургской и франко-бельгийской границей с севера и франко-швейцарской границей с юга, а с запада – линией наступления все того же правого фланга немецких войск от Ла-Манша через район Парижа и затем на юго-восток к швейцарской границе. В мешке, таким образом, должна была оказаться вся мобилизованная французская армия. Потом, перемалывая окруженных в этом мешке, следовало принудить их к капитуляции – победа над Францией была бы обеспечена. Очень красиво получалось на карте!.. При анализе этого плана изначально возникали сомнения в том, окажется ли темп наступления германского правого крыла достаточно высок и не будут ли опасны для немцев французские успехи на остальном фронте. В соответствии с этими опасениями преемник Шлиффена Хельмут Мольтке-Младший (племянник великого Хельмута Мольтке-Старшего) принялся улучшать, как ему казалось, а на самом деле – ухудшать план Шлиффена: ослаблять правый фланг и усиливать войска по всему остальному периметру германского фронта. «Аккуратное сравнение развертывания Шлиффена и Мольтке[-Младшего] приводит к выводу, что Мольтке хотел как-то уменьшить риск операции. Но риск лежал в самой природе шлиффеновского маневра, и в результате получилось нечто вроде попытки перепрыгнуть пропасть в два приема»[429] – трудно не согласиться с такой оценкой современного исследователя. В результате, при практической реализации в августе-сентябре 1914 года, темпы движения правого немецкого фланга действительно упали, сила удара уменьшилась, захваченное пространство сократилось, а острие завершающего главного удара с севера на юг пришлось уже не западнее Парижа, а восточнее. Немецкие же войска вдоль франко-германской границы, получив усиление, могли уже не только обороняться, но и наступать, а в результате занялись не полезной, а прямо-таки вредной работой: принялись вытеснять к западу французов из предполагаемого запланированного мешка. В результате никакого мешка вовсе не получилось, а возник огромный непрерывный фронт – от Ла-Манша к Парижу (оставшемуся в руках французов) и далее к франко-швейцарской границе. Получив в сентябре 1914 контрудар на Марне под Парижем, немцы лишились и возможности захвата французской столицы. На этом иссякли и материальные ресурсы, припапасенные для первоначального этапа войны, и победоносный наступательный дух немецких войск. Последующая четырехлетняя борьба на Западе вылилась в перемалывание людских и материальных ресурсов на почти неподвижной линии позиций – вплоть до завершения войны дипломатическим путем в результате революции в Германии. Значительно эффективнее действовали немцы в 1940 году. Замысел Э. фон Манштейна предусматривал удар не по «дуге Шлиффена» вокруг Арденн, как первоначально собирались действовать и руководители гитлеровского Генштаба в 1940 году, а напрямую через Арденны: темп наступления был поднят за счет сокращения протяженности пути. К тому же немцы 1940 года имели и преимущества, недоступные для Шлиффена: танковые дивизии, способные перемещаться быстрее пехоты и даже кавалерии, штурмовую авиацию, снявшую тяжелую для артиллерии задачу следовать совместно с передовым кулаком главного удара, и парашютистов, сразу непосредственно появляющихся в тылу врага и захватывающих важнейшие объекты – прежде всего мосты для наступающих танков. Колоссальным психологическим и оперативным преимуществом немцев стала и внезапность направления главного удара: англичане и французы не верили в возможность быстрого преодоления танками Арденн, а Гитлер сумел защитить замысел Манштейна и преодолеть сопротивление своих консервативных генштабистов[430]. В результате, выйдя к Ла-Маншу по прямой, немцы разрезали фронт противника надвое. Бельгия, по которой и пришелся этот первоначальный удар, капитулировала. Справа от направления главного удара образовался почти классический мешок: англичане и их союзники были прижаты к морю, и только ошибочное решение Гитлера, запретившего танковый удар по Дюнкерку, позволило эвакуировать через Ла-Манш из Дюнкерка основную часть людского континента английского экспедиционного корпуса, бросившего почти все оружие[431]. Гитлер рассчитывал таким гуманным решением смягчить англичан при последующих переговорах, но добился прямо противоположного эффекта: У.Черчилль, сохранив основные воинские кадры, вовсе отверг всяческие переговоры. Зато слева от напрвления первоначального удара немцы получили возможность осуществить практически всю завершающую часть плана Шлиффена для Западного фронта: ударили-таки из Бельгии на юг и образовали восточнее Парижа классический огромный мешок, задуманный Шлиффеном. Передовые танки даже действительно доехали по гигантской дуге практически до самой франко-швейцарской границы – хотя уже на пределе технических ресурсов машин и физической выносливости танкистов. Последующее стягивание и уничтожение мешка было предотвращено лишь капитуляцией французов – эта часть первоначального замысла Шлиффена блистательно завершилась в 1940 году, наглядно практически подтвердив, что и сам план Шлиффена был не игрушкой, а истинным шедевром стратегического искусства. Но данная оценка должна относиться все-таки не ко всему плану Шлиффена, а, повторяем, к его если и весьма важной, но все-таки только части общего замысла, который обязан был быть ориентирован на конечную победу Германии в войне на два фронта. Увы, как также показала неумолимая практика, такой победы Германия так и не достигла – ни в 1914 году, когда реализация плана Шлиффена осуществлялась бездарнейшим образом, ни в 1940 году, когда план Шлиффена был даже улучшен его достойными преемниками. Почему? План Шлиффена принес заведомый успех немцам в 1940 году, и теоретически обеспечил не меньший успех и к середине сентября 1914 года – достижения тогдашнего немецкого наступления немногим уступали успехам 1940 года и заведомо превосходили их же достижения в 1870 году. Разница же этих трех ситуаций состояла в том, что в 1870 и 1940 годах у Германии никаких других фронтов практически не было – и они могли диктовать побежденным французам свою волю, а последние не имели никаких реальных надежд на дальнейший перелом общей стратегической ситуации в свою пользу. А в 1914 году на востоке у немцев стоял уже русский фронт, внушавший французам надежды и позволявший отказаться от мирных переговоров на германских условиях и тем самым лишить немцев вполне заслуженной общепризнанной победы, которую, как ни крути, все же обеспечило немецкое наступление 1914 года. Точно так же, как и в 1914 году, поступили и англичане в 1940 году, отказавшись от переговоров с явным победителем – хотя их надежды тогда оставались, как казалось Гитлеру, совершенно эфемерными. Кстати сказать, совсем не очевидно, что возможностей продолжить борьбу в 1940 году были полностью лишены французы: тогда, как и в 1870 году, у них еще оставались массы незадействованных в боях войск, а немцы уже в значительной степени истратили материальные возможности для наращивания дальнейших ударов. В 1870 году пруссаки вполне определенно застряли на достигнутых рубежах, да и в 1940 году немецкая танковая техника оказалась к концу боев на грани полного технического износа. Поэтому теоретически еще оставалась возможность новой стабилизации фронта, если бы французское командование не утратило централизованного управления и вывело бы на запад основную часть французской армии, не потерпевшей практически никакого ущерба за время боев в Бельгии и на севере Франции, в которых она не участвовала. Но это, конечно, чистейшая фантазия, не подлежащая никакому серьезному обсуждению: чтобы французы продолжили сопротивление летом 1940 года, для этого они должны были бы оказаться не французами, а кем-то совсем другим – вот поляки фактически не сложили оружия ни в 1939 году, ни позднее! Но каждый народ сам решает, когда ему признать собственное поражение, и капитуляция французов в 1870 и 1940 годах обеспечилась далеко не только качеством планирования немецких генштабистов и доблестью их солдат. Рассмотренные соображения, разумеется, были недоступны самому Шлиффену и его современникам, не имевшим нашего исторического опыта; не обладали таковым в полной степени и военные теоретики между двумя мировыми войнами, когда более всего писалось о Шлиффене и его идеях. Зато теперь-то следует более четко и определенно высказаться в отношении плана Шлиффена, по существу дважды, и в какой-то степени даже трижды примененного немцами в мировых войнах: последнее наступление немцев на Западном фронте – в Арденнах на рубеже 1944 и 1945 годов – было повторением все того же плана, частично модернизированного в 1940 году и почти не изменного по сравнению с предыдущей версией в 1944 году – только размах и масштабы вынужденно сократились! Можно и нужно, повторяем, присоединить к этим трем ситуациям еще и разгром Франции в 1870 году, осуществленный хотя и не по плану Шлиффена, но выведший (пусть другими путями) все те же победоносные немецкие войска практически на те же рубежи, что и в 1914 году, и в начале июня 1940 года – к моменту, когда французское правительство всерьез озаботилось вопросом о капитуляции (дальнейшее развитие немецкого наступления в 1940 году – уже только доигрывание кампании, фактически сданной противником). Так вот: план кампании на Западе, разработанный Шлиффеном, приводил к неизменному и бесспорному успеху (даже при таком бездарном, повторим, командовании, как в 1914 году), и в этом смысле он может считаться шедевром – может быть, даже превосходящим классические Канны Ганнибала! А приводил ли он военную кампанию к окончательному стратегическому успеху – это зависело прежде всего и в основном от того, был ли у Германии в это время еще и Восточный фронт. В 1870 и в 1940 году его не было – и никто не пытался оспорить их право на победу, а в 1914 и в декабре-январе 1944-1945 года он был – отсюда и принципиально различные политические и дипломатические последствия выигранных немцами сражений! Строго говоря, ситуация 1940 года должна рассматриваться как промежуточная среди всех других рассмотренных: в июне 1940, когда капитулировали французы, Восточного фронта еще не было, но он возник почти сразу – менее, чем через месяц, когда Гитлер отдал первую директиву на подготовку нападения на СССР; первоначально фронт возник только в умах Гитлера и его генштабистов (никто, правда, так и не знает, о чем в это же время думал Сталин). Еще раньше российско-германский фронт, возможно, возник и в умах англичан, отказавшихся, повторяем, вести переговоры с победителями-немцами и заставив Гитлера задуматься над загадкой: на что же рассчитывают англичане (хотя, на наш вкус, одной Америки в 1940 году было достаточно, чтобы предсказать окончательный исход войны – но для тогдашних политиков и стратегов Америка была не столь предсказуемым объектом, как в наши дни). Вот теперь-то и можно и нужно завершить окончательную оценку плана Шлиффена: вел ли он в действительности к победе на обоих фронтах? 4.4. История с географией: реквием по плану Шлиффена.Для оценки завершающей части плана Шлиффена – военного разгрома России – гораздо проще начать с анализа немецких планов, осуществленных в 1941 году: ведь тогда немцы получили значительно больше преимуществ, чем в Первую Мировую войну, и были, по всеобщему мнению, как никогда близки к победе над Советским Союзом, а общая идея достижения победы была прежней: сначала – разгром Франции, затем – России. Нам придется для этого совершить значительный экскурс в эпоху, формально выходящую за временные границы рассматриваемых нами событий. Однако весьма полезно проникнуть в особенности отношения немецких генералов к их восточному противнику. Квинтэссенция этого отношения была высказана 5 декабря 1940 года на совещании генералитета, на котором Гитлер поставил основные задачи предстоящей войны с Россией. Фюрер коротко и сжато заявил:
Что касается первой части данного заявления, то автор книги, числя себя полноценным русским человеком, не считает этичным обсуждать этот тезис: предоставим это другим или, наоборот, обсудим в своем узком кругу без посторонних. Что же касается второй части заявления Гитлера, то, к прискорбию нашему, приходится с ним согласиться. Относительно потерь, которые понесло командование Красной Армии в результате массовых репрессий 1936-1938 годов (снизивших масштабы, но не прекратившихся до начала осени 1941 года) существуют диаметрально противоположные точки зрения. Некоторые считают, что масштабы репрессий сильно преувеличены, поскольку, дескать, в одну кучу с командирами посчитали всяких комиссаров, чекистов-особистов и прочую публику, имеющую к армейским командирам чисто формальное отношение. В то же время сами эти критики сваливают в одну кучу лейтенантов с маршалами, вычисляют процент репрессированных и приходят к выводу, что он был достаточно невысок. В армии же происходило весьма интенсивное, но не сверхъестественно быстрое обновление кадров, т.е. такой процесс, какой в принципе и должен проистекать в мирное время во всякой армии, не впавшей в застой. Вполне убедительно написал об этом Виктор Суворов: «В каждой армии идет постоянный процесс смены, омоложения, обновления командного состава. Каждый год военные училища поставляют десятки тысяч новых офицеров. Но армия офицерами не переполняется. Каждый год, принимая в свои ряды одних, армия отправляет в гражданскую жизнь столько же других. Главная причина увольнения – выслуга лет. /.../ В американской, польской, болгарской, российской, украинской и любой другой армии каждый год тысячи и десятки тысяч офицеров завершают свою службу и увольняются из армии»[433]. Суворов прав, но, как и обычно для этого автора, не совсем в том, о чем он конкретно пишет: возрастное обновление Красной Армии было действительно одним из главных мотивов изменений, происходивших в 1920-1935 годах. За 13-15 лет после Гражданской войны в Красной Армии сохранилась лишь треть командующих фронтами и армиями периода 1918-1922 годов. Из этих оставшихся более трети получили заметное понижение, как правило сопровождаемое переводом на преподавательскую работу. Остальные оказались вне армии: по разным причинам вышли в отставку или умерли (несколько человек успело погибнуть в бою, умереть от болезней или быть расстреляно за истинную или мнимую измену еще в Гражданскую войну). Опытные царские генералы и офицеры, занимавшие ключевые должности при Л.Д.Троцком (при присмотре и опеке комиссаров, среди которых преобладали революционеры царского времени), сменялись молодыми командирами. В 1920 году последним исполнилось: А.И.Корку, Г.Д.Гаю (Бжижкяну), Г.К.Восканову, Л.А.Угрюмову и Э.С.Панцержанскому – по 33 года; А.И.Геккеру, М.И.Василенко, Н.Д.Каширину, И.И.Гарькавому и М.В.Калмыкову – по 32; П.Е.Дыбенко, Г.Д.Базилевичу и С.А.Пугачеву – по 31 году; М.К.Левандовскому, С.А.Меженинову, В.К.Блюхеру, Е.И.Ковтюху, М.А.Баторскому, С.В.Петренко-Луневу и Б.М.Фельдману – по 30 лет; М.И.Алафузо, Ж.Ф.Зонбергу, Р.В.Лонгве и В.Н.Левичеву – по 29; Б.С.Горбачеву и Е.И.Горячеву – по 28; М.Н.Тухачевскому, В.К.Путне, И.П.Белову, М.Д.Великанову, И.А.Халепскому, А.И.Седякину, М.О.Степанову, К.А.Чайковскому и Н.В.Куйбышеву[434] – по 27; М.В.Викторову, М.П.Сангурскому и Я.П.Гайлиту – по 26; Р.П.Эйдеману, С.А.Туровскому, М.Я.Германовичу, С.Е.Грибову, И.И.Смолину, В.М.Орлову и А.А.Стороженко – по 25; И.Э.Якиру, И.П.Уборевичу, И.Н.Дубовому, В.Н.Соколову и Г.Д.Хаханьяну – по 24 года; И.Ф.Федько, В.М.Примакову, И.С.Кутякову, Ю.В.Саблину, И.К.Грязнову, Я.И.Алкснису, И.К.Кожанову, К.А.Нейману, Н.А.Ефимову и Л.Я.Вайнеру – по 23; Э.Ф.Аппоге – 22; А.Я.Лапину – 21 год; Г.М.Штерну – даже 20 лет! Все они к тому времени не по одному уже году командовали как минимум бригадами, а большинство – дивизиями, корпусами, армиями; моряки (Панцержанский, Викторов, Орлов и Кожанов) – флотилиями. Т.е. уже в 1920 году это был сложившийся почти или даже вовсе полноценный генералитет (среди немногих исключений – Штерн, который тогда был «только» комиссаром дивизии). Тухачевский с начала 1920 года командовал фронтами, а Корк и Уборевич вышли на этот уровень в следующие два года. Каждый имел боевые отличия – был награжден как минимум одним орденом Красного Знамени, а большинство из них – двумя-тремя. К 1924 году Федько и Кутяков были награждены четырьмя орденами, последний еще и Почетным революционным оружием; немного позднее Федько получил пятый орден, а Блюхер – четвертый. Многие имели и дореволюционные боевые награды, которые в советское время не учитывались. После Гражданской войны все они упорно повышали образование, которого некоторым изначально не доставало (многие до 1933 года учились и в Германии), и продолжали совершенствовать практику командования крупными соединениями – нередко, увы, в жестоких карательных операциях – от Полесья до Якутии и от Карелии до Памира!.. В 1935-1937 годах все они получили высшие звания – от комкоров до маршалов (тут также есть несколько исключений: Г.Д.Гай, арестованный еще в 1935 году, не успел переаттестоваться, а Саблин, тоже арестованный среди первых, успел стать только комдивом). Если говорить о покровительстве этим кадрам сверху, то речь должна идти не о Троцком, при котором большинство из них оставалось на вторых-третьих ролях, а о М.В.Фрунзе, в недолгий период правления которого в Красной Армии (1924-1925 годы) эти кадры и выдвинулись на ключевые посты. Сталин изначально относился к ним без большого доверия – есть об этом свидетельство тогдашнего секретаря Сталина Б.Г.Бажанова, выяснявшего этот вопрос у своего коллеги Л.З.Мехлиса[435], ведавшего в секретариате военными делами: «при случае я спросил у Мехлиса, приходилось ли ему слышать мнение Сталина о новых военных назначениях. /.../ „Что думает Сталин? – спросил Мехлис. – Ничего хорошего. Посмотри на список: все эти тухачевские, корки, уборевичи, авксентьевские[436] – какие это коммунисты. Все это хорошо для 18 брюмера[437], а не для Красной Армии“. Я поинтересовался: „Это ты от себя или это – сталинское мнение?“ Мехлис надулся и с важностью ответил: „Конечно, и его, и мое“.»[438] Этим Бажанов объяснял и мотивы «медицинского» убийства Фрунзе, о котором много говорилось и даже иноскозательно писалось в то время[439]. Ворошилов, заменивший Фрунзе, усиленно выдвигал наверх собственных приближенных, хорошо известных и Сталину: С.М.Буденного, С.К.Тимошенко, Г.И.Кулика, Е.А.Щаденко, И.Р.Апанасенко и т.д. Но и «тухачевские, корки и уборевичи», закрепившись наверху, тянули выше своих. Некоторые (Горбачев, Горячев, Вайнер, Штерн и др.) пользовались покровительством и Тухачевского, и Ворошилова. В 1941 году Тухачевскому и его соратникам было бы от 40 до 54 лет – возраст расцвета не для гениев, вроде Александра Македонского, а для вполне нормальных военных профессионалов. Разумеется, таланты и способности каждого были весьма индивидуальны, но не случайно же именно эти люди и составили почти полностью первые восемь десятков самых высших командиров – было из кого выбирать уже самых-самых лучших и подходящих для командования во Второй Мировой войне! Но дожить до этого никому из них не было суждено[440]!.. С 1936 года естественный процесс обновления армейских кадров принял совершенно неестественные формы и масштабы. Приведем итоговые данные о разгроме командования Красной Армии и Флота только в 1936-1938 годы. Мы строго ограничимся данными только о «чистых» военных – строевиках и штабистах, опустив сведения о политических комиссарах, врачах, интендантах, военных инженерах, «чекистах-особистах» и т.д. Несоответствие списочной численности 1936 года числу репрессированных – не ошибка: в 1937-1938 годах происходило и присвоение более высоких званий – в том числе будущим жертвам репрессий; воинское звание репрессированных учитывалось при этих подсчетах на момент выбытия их носителей из строя; число же номинальных командных и штабных должностей в армии и флоте сохранялось в тот период приблизительно постоянным[441]: Итак, только расстреляно было 416 генералов и адмиралов – больше половины имевшихся, причем высшие (от комкора до маршала) – практически все! Раритеты типа К.Е.Ворошилова, С.М.Буденного, С.К.Тимошенко и Б.М.Шапошникова – утешение довольно жалкое! Трудно не процитировать комментарии соответствующих авторов: «Как видим, слухи о разгроме армии сильно преувеличены»[443]! И еще: «если бы товарищ Сталин не ограничился полумерами, если бы не останавливался на достигнутом, не почивал бы на лаврах, а проявил бы чуть больше решительности и усердия в очищении армии, то народу, стране и самой армии от этого было бы лучше. И не упрекайте меня в кровожадности, это не я, это статистика говорит: мало товарищ Сталин их стрелял»[444]! Обсуждение мотивов и сюжетов этой трагедии выходит за рамки данной книги, но о результатах необходимо коротко упомянуть. «Зимняя война» 1939-1940 года с Финляндией продемонстрировала полнейшее убожество советского командования. Вот как об этом пишет сам главнокомандующий Финской армией маршал К.Г.Маннергейм (до 1917 года – генерал-лейтенант Русской армии): «Начальствующий состав русской армии представляли люди храбрые, обладающие крепкими нервами, их не очень беспокоили потери. Для верхних „этажей“ командования были характерны нерасторопность и беспомощность. Это находило отражение в шаблонности и ограниченности оперативного мышления руководства. Командование не поощряло самостоятельного маневрирования войсковых подразделений, оно упрямо, хоть тресни, держалось за первоначальные планы. Русские строили свое военное искусство на использовании техники, и управление войсками было негибким, бесцеремонным и расточительным. Отсутствие воображения особенно проявлялось в тех случаях, когда изменение обстановки требовало принятия быстрых решений. Очень часто командиры были неспособны развить первоначальный успех до победного финала. /.../ Русский пехотинец храбр, упорен и довольствуется малым, но безынициативен. В противоположность своему финскому противнику он привык сражаться в массах. /.../ В истории войн можно встретить лишь редкие примеры такого упорства и стойкости, да и они были показаны древними народами. /.../ Невыгодное общее впечатление от действий советских вооруженных сил подпортило престиж тех кругов, которые находились у власти, и потребовало пропагандистких мер в противовес этому. Так, русские еще во время войны пустили в ход миф о „линии Маннергейма“. Утверждали, что наша оборона на Карельском перешейке опиралась на необыкновенно прочный и выстроенный по последнему слову техники железобетонный вал, который можно сравнить с линиями Мажино и Зигфрида[445] и который никакая армия никогда не прорывала. Прорыв русских войск явился „подвигом, равного которому не было в истории всех войн“, как было сказано в одном из официальных заявлений русской стороны. Все это чушь /.../. /.../ оборонительная линия, конечно, была, но ее образовывали только редкие долговременные пулеметные гнезда да два десятка выстроенных по моему предложению новых дотов, между которыми были проложены траншеи. /.../ Эту позицию народ и назвал „линией Маннергейма“. Ее прочность явилась результатом стойкости и мужества наших солдат, а никак не результатом крепости сооружений. Что касается потерь русских на [финском] восточном фронте, то здесь руководители пропагандистских органов, по всей видимости, не смогли изобрести никакого приемлемого объяснения. /.../ Первое, что бросалось в глаза, – это диспропорция между огромным вкладом и ничтожным результатом. Уже в первую неделю войны против Финляндии были брошены неожиданно большие силы. /.../ группировка их достигала 26-28 пехотных дивизий, а позднее возросла до 45, из которых 25 сражались на Карельском перешейке и 20 – на восточном фронте. /.../ Против нас было выставлено примерно 3000 танков, часть из которых была средними и тяжелыми. Во всей Красной Армии насчитывалось, за исключением дальневосточных, 110 дивизий и 5000-6000 современных танков. Это значило, что почти половина активных дивизий, дислоцировавшихся в европейской части России и в Западной Сибири, были мобилизованы и брошены на Финляндию. Если прибавить к этому специальные войска, то численность противника достигала почти миллиона человек /.../. Общее проверенное количество уничтоженных и захваченных танков достигло 1600 единиц, или половины всей массы бронетанковой техники, выставленной против нас. Иными словами, почти четверть всех современных танков, которыми располагала Красная Армия. Нельзя забывать и о потере 3000-4000 политически верных и подготовленных танкистов. /.../ Несмотря на огромную численность (примерно 2500 самолетов), советские ВВС не оказали решающего воздействия на ход войны. /.../ По данным [финской] Ставки, было сбито 684 самолета, однако в соответствии с проверенными впоследствии сведениями военных дневников это число увеличилось до 725, кроме того шведские летчики сбили в Лапландии 12 да шведская зенитная артиллерия уничтожила 10 машин. /.../ В финских ВВС в начале войны было всего лишь 96 машин, и из них большая часть устаревшие. Общее число самолетов во время войны достигло 287 машин, из них 162 истребителя. Мы потеряли 61 самолет, или 21 процент всего их количества. 13 марта 1940 года я в приказе сказал, что только число павших у противника составляет примерно 200 000 человек. /.../ В начале войны наша полевая армия состояла из десяти дивизий и различных специальных частей, /.../ 175 000 человек личного состава, а потом численность колебалась между этой цифрой и 200 000. /.../ Реальные потери: 24 923 убитых и умерших от ран, а также 43 557 раненых»[446]. Все совершенно ясно: советские командующие фронтами и армиями за пару лет до этого возглавляли бригады, в лучшем случае – дивизии, а командиры дивизий ранее командовали батальонами и полками. Все они просто не умели управлять и воевать, находясь на своих новых постах. Позднее громадные потери в высшем командовании убитыми, плененными или доказавшими полную некомпетентность и снятыми с позором и нередко с расстрелом, привели в 1941-1942 годах к армейскому руководству еще менее опытных новых командиров. Они лихорадочно учились воевать, но многие так и не научились. Слегка приоткрывшиеся в последние годы архивы позволяют совсем по-новому расценивать великие победы Красной Армии в 1941-1945 годах, вплоть до самых прославленных. Вот например, знаменитое сражение под Прохоровкой на Курской дуге 12 июля 1943 года. Оно считается, и по-видимому по праву, величайшим танковым сражением Второй Мировой войны, поскольку в нем участвовало около 1200 танков и самоходных орудий суммарно с обеих сторон. Считалось также, что это была и величайшая победа советских танкистов. Ныне публикуются несколько иные сведения: до начала сражения 5-я гвардейская танковая армия под командованием П.А.Ротмистрова имела 850 танков и самоходных орудий, а противостоявший ей 2-й танковый корпус СС под командованием Хауссера – 273 танка и штурмовых орудия. В ходе действительно тяжелейшего сражения советская сторона потеряла 334 машины уничтоженными и около 400 поврежденными; немецкая же потеряла 5 танков и еще 54 машины было повреждено[447]. Вот вам и победа! Хотя, действительно, в какой-то степени происшедшее можно было считать победой: наступавшей стороной были немцы, и их наступление сорвалось ввиду высокого уровня понесенных потерь!.. Но что там середина войны, если то же продолжалось и в ее конце, весной 1945 года, когда преимущество наступающей Красной Армии было абсолютно подавляющим: «Германский генеральный штаб сухопутных сил оценивал превосходство русских в пехоте соотношением 11:1, в танках – 7:1, в артиллерии – 20:1. Превосходство русских в авиации также было достаточно велико, чтобы обеспечить себе господство в воздухе. В целом соотношение сил было таково, что успех немецкой обороны почти исключался, даже если предположить крайнее упорство войск и искусное управление ими»[448]. Командование Красной Армии обладало полной свободой маневра и выбора направления ударов, но все, на что оно было способно – это уничтожать собственные войска лобовыми ударами по укрепленным немецким позициям! К середине марта 1945 года Вторая Мировая война была Германией давно уже окончательно проиграна, но, глядя на карту, можно было приходить к несколько иным умозаключениям. Германия еще сохраняла контроль над подавляющей частью современной ее территории, занимала Норвегию и Данию, а к юго-востоку и югу от Берлина фронты проходили по чужим землям – от Силезии через Словакию, Венгрию, Хорватию вплоть до Северной Италии. На северо-востоке и востоке Красная Армия продолжала блокировать Восточную Пруссию и Курляндию и осаждать окруженную Познань, обороняемые немцами. На главнейших центральных участках фронты проходили по среднему течению Одера на Востоке и среднему течению Рейна на Западе – севернее Мозеля. Противоборствующие стороны вели борьбу за плацдармы, имевшиеся и у немцев, и у их противников на противоположных берегах этих рек. Американцы еще 7 марта удачно захватили невзорванный железнодорожный мост через Рейн в Ремагене (между Бонном и Кобленцем), выдержав затем тяжелейшую оборону этого плацдарма. Интересно, что немцы в отместку так и не восстановили этот мост после войны, а десяток лет назад уничтожили и знаменитый мост в Торгау, где 25 апреля произошла «Встреча на Эльбе» (чем бы дитя ни тешилось...). Дальнейшее развитие военных событий и их продолжительность еще оставались неопределенными. Хотя до этого основную тяжесть войны выносил на себе Советский Союз, военные усилия которого и привели к такой конфигурации фронтов, но на завершающем этапе войны окончательную победу обеспечили американцы – вопреки тому, как это представила сталинская пропаганда и как это до сих пор воображают себе в России. В середине марта союзники и с Запада, и с Востока предприняли практически одновременно решающие наступления, но они имели совсем различные результаты – в соответствии с иными принципами ведения военных действий. Дневник Й.Геббельса, который он писал для себя, а не для пропаганды, дает отчетливое представление о различии характера боевых действий на Западе и на Востоке и их результатах. 11 марта 1945 года, Восточный фронт: «Продолжая сильные атаки на Кюстрин[449], противник сумел проникнуть еще дальше в город с севера и востока, так что теперь только в юго-западной его части удерживается наш плацдарм за Одером. /.../ В районе боев за Штеттин положение существенно не изменилось. Противник по-прежнему оказывает очень сильное давление /.../. В Восточной Пруссии отмечалась незначительная боевая активность. На курляндском фронте атаки /.../ снова носили очень ожесточенный характер. Но, за небольшим исключением, все они были отбиты»; Западный фронт: «продолжались крайне ожесточенные бои на плацдарме Везеля[450]. /.../ канадцы добились лишь относительно небольших успехов, продвинувшись не более, чем на полтора километра. /.../ Далее на юг до района Кельна особых боевых действий не было. Южнее Кельна еще существующий там германский плацдарм сузился. В Бонне по-прежнему идут ожесточенные бои. Плацдарм противника у Ремагена хотя и окружен, но пока не ликвидирован» – словом, вполне симметричная картина, которая должна была измениться в ближайшие дни; 15 марта 1945, Восточный фронт: «Положение /.../ вчера существенно не изменилось. /.../ в Восточной Пруссии /.../ прорвать фронт им не удалось. /.../ только на этом участке в течение вчерашнего дня подбито 104 советских танка. /.../ В Курляндии интенсивность вражеских атак спала, да и вообще на всем Восточном фронте – за исключением Данцига и Восточной Пруссии – атаки Советов были значительно слабее прежнего»; Западный фронт: «вчера велись только местные бои /.../. На мозельском фронте противник во многих местах оттеснил с левого берега Рейна на правый наши сторожевые посты»; 16 марта, Восточный фронт: «существенных изменений не произошло. /.../ в Восточной Пруссии подбито вчера 88 советских танка. В Курляндии отбиты вражеские атаки»; Западный фронт: «американцы смогли форсировать в нескольких местах Мозель /.../. Мы снова захватили свой плацдарм на левом берегу Саара /.../. Плацдарм у Ремагена все еще существует, и он даже несколько расширен противником»; 17 марта, Восточный фронт: «На востоке Советы начали сильные атаки в районе Моравска-Острава, южнее Бреслау[451] и у Штеттина. /.../ атаки, особенно восточнее и юго-восточнее Штеттина, отбиты. /.../ Вчера только на этом участке боев подбито 77 советских танков. /.../ На всем протяжении Восточного фронта возобновились наступательные действия Советов. /.../ Связь с Кюстрином прервана, но надеются восстановить ее. /.../ В Восточной Пруссии противник глубоко вклинился в наши позиции, но не прорвал их. Повсюду бои – и наступательные, и оборонительные – носят исключительно тяжелый характер, на всем протяжении Восточного фронта все опять оказывается на острие ножа»; Западный фронт: «наши позиции по реке Саар /.../ в общем и целом удерживаются. Напротив, оборона на Мозеле постепенно рушится. Противник продвинулся здесь до района севернее Саарбрюкена, так что возникла угроза окружения города. Мы делаем все возможное для предотвращения этой угрозы»; 18 марта, Восточный фронт: «основные бои шли восточнее и севернее Моравска-Остравы, где противник ввел в действие очень крупные танковые силы. В ходе боев /.../ уничтожено 239 советских танков»; Западный фронт: «американцы после захвата мозельских высот /.../ пробились крупными танковыми силами на юг /.../. Одновременно в долине Верхнего Рувора противник наступал восточнее этой реки /.../ и продвинулся на 15-20 километров»; 20 марта, Восточный фронт: «в Восточной Пруссии /.../ подбито 102 советских танка»; Западный фронт: «сорвана предпринятая крупными силами противника попытка форсировать Рейн /.../. Положение на западе все более осложняется. /.../ мы вынуждены ожидать теперь потери Саара в результате выхода противника в тыл наших войск. /.../ Приходится вести очень тяжелые бои за сохранение вообще рейнского фронта»; 22 марта, Восточный фронт: «по сравнению с предыдущим днем существенных изменений не произошло. /.../ Все /.../ советские атаки отбиты»; на самом деле в этот день произошел прорыв русских к Сопоту – удалось расчленить немецкую группировку, защищавшую Данциг: единственный успех Красной Армии при этих попытках наступления непосредственно на территорию Рейха[452]; Западный фронт: «бои в районе ремагенского плацдарма вчера тоже носили весьма ожесточенный характер. Противник непрерывно атакует крупными силами, однако наталкивается на серьезное сопротивление с германской стороны. Все же американцам удалось вновь продвинуться – главным образом на север и на юг от плацдарма. /.../ В Кобленце продолжаются тяжелые уличные бои; у нас здесь есть еще одно предмостное укрепление на левом берегу Рейна /.../. Противник на широком фронте вышел к шоссе, ведущему из Майнца /.../ дальше на восток. /.../ противник вышел к окрестностям Бингена. Три вражеских танка, ворвавшихся в Бинген, подбиты. /.../ В Кайзерслаутерне идут бои»; 24 марта, Восточный фронт: «В Силезии /.../ вчера подбито 143 советских танка /.../. К северу-западу и юго-западу от Кюстрина большевики начали со своего плацдарма наступление /.../. Советская сторона ввела в бой шесть стрелковых дивизий (примерно 20 тысяч человек) и две танковые бригады (примерно 70 танков). Подбиты 55 вражеских танков. Окружения Кюстрина удалось не допустить. /.../ В Курляндии наши войска добились полного успеха при отражении атак большевиков, ведущихся очень крупными силами. Одна советская дивизия окружена и обречена на уничтожение»; Западный фронт: «американцы /.../ продолжали массированные атаки, /.../ пытаясь расширить свой плацдарм у Ремагена. /.../ В Майнце американцы ворвались непосредственно в город»; 25 марта, Восточный фронт: «В Силезии /.../ отбили все атаки /.../ и уничтожили 112 танков. /.../ у Кюстрина /.../ сила атак противника вчера несколько уменьшилась. Позавчера на этом участке было подбито 116, а вчера – 66 советских танков»; Западный фронт: «англо-американцы начали генеральное наступление по всему фронту. После сильнейшей артиллерийской подготовки и массированных бомбардировок наших позиций противник форсировал ночью Рейн по обе стороны Везеля и создал на правом берегу реки еще один плацдарм. /.../ В Майнце продолжаются сильные уличные бои. В районе Оппенгейма[453] американцы переправили тяжелые танки через Рейн и устремились в районы Гросс-Герау и западнее Дармштадта. /.../ Наши оперативные резервы на подходе. /.../ Обстановка на Западном фронте вступила в чрезвычайно критическую, представляющуюся почти смертельной стадию. /.../ теперь и англичане с канадцами перешли в решающее крупное наступление на Нижнем Рейне и уже добились успеха /.../. Им удалось форсировать Рейн на широком фронте; кроме того, они ввели в действие парашютно-десантные войска и пытаются этими массированными силами продвинуться вперед севернее Рурской области. Невозможно отрицать, что тем самым для нас складывается чрезвычайно критическая ситуация. /.../ Теперь напрашивается вопрос: удержим ли мы Рейн? Словом, война на западе вступила в свою решающую фазу»; 26 марта, Восточный фронт: «В Словакии /.../ противнику в результате последовательных атак удалось несколько продвинуться вперед. /.../ На участке у Леобшютца и Нейсе почти все без исключения вражеские атаки и вчера были отбиты на нашей несколько оттянутой назад позиции; при этом Советы понесли новые потери в танках. /.../ Войска, оборонявшие Бреслау и Глогау, отразили мощные атаки. Отражены попытки противника атаковать Кюстрин с севера. /.../ На западнопрусском и на восточнопрусском участках фронта положение ухудшилось в результате постоянной нехватки боеприпасов. /.../ На обоих указанных участках было подбито 143 советских танка»; Западный фронт: «Продолжая свое крупное наступление на Нижнем Рейне, англо-американцы к настоящему времени ввели в действие одну-две воздушно-десантные дивизии, которые были высажены в полном составе /.../. На плацдарме у Ремагена противник предпринял попытку прорваться на восток, которая была отражена в ходе боев, проходивших с переменным успехом»; 27 марта, Восточный фронт: «между Ратибором и Нейсе в полосе наступления противника были отбиты все советские атаки – частично путем контратак; при этом был подбит 101 советский танк (из 200 участвовавших в наступлении). /.../ В районе Кюстрина наступательная активность противника уменьшилась. /.../ На фронте в Курляндии на прежних главных направлениях вновь достигнут полный успех в обороне»; Западный фронт: «Наиболее критическая обстановка /.../ складывается, несомненно, в долине Майна /.../. Здесь американцам удалось совершить неожиданный рывок вперед и глубоко вторгнуться в наш тыл, в результате чего для нас создалась чрезвычайно опасная ситуация. /.../ В то же время развитие обстановки в районах высадки воздушных десантов англичан и американцев не столь уж благоприятно для противника. Особенно для англичан, которые понесли чрезвычайно тяжелые потери»; 28 марта, Восточный фронт: «все вражеские атаки были отбиты, частично за счет сокращения линии обороны /.../. Портовые сооружения Данцига были взорваны по приказу»; Западный фронт: «Основная масса воздушно-десантных сил /.../ сумела соединиться с перешедшими через Рейн войсками. Они начали наступление в восточном направлении /.../. На плацдарме у Ремагена весь день велись ожесточенные бои. /.../ Танковые силы противника, наступавшие из района Дармштадта на север, сумели прорвать наши позиции прикрытия. Они продвинулись дальше в северо-восточном направлении и вступили в Оффенбах. На южной окраине Франкфурта-на-Майне идут тяжелые бои»; 29 марта, Восточный фронт: «В Венгрии Советы, наступая на широком фронте в западном направлении, вышли на рубеж реки Раб. /.../ Весьма ожесточенный характер снова приняли бои в районе Моравска-Остравы. /.../ Атаки в районе Леобшютца и Нейсе были повсюду отражены, причем было подбито 85 советских танков»; Западный фронт: «Во Франкфурте-на-Майне бои идут за Центральный вокзал; западнее города противник форсировал Майн»; 30 марта, Восточный фронт: «В Венгрии крупные силы большевиков продолжают наступление в западном направлении. /.../ Исключительно сильным ударам с севера, востока и юга подвергся вчера Кюстрин. /.../ Гарнизон потерял 70 процентов офицерского состава, понес большие потери в рядовом составе и лишился тяжелых орудий. Тем не менее бои /.../ продолжаются»; Западный фронт: «В сражении на Нижнем Рейне противник продвинулся /.../ к востоку /.../. Вчера свой главный удар противник[, наступавший с Ремагенского плацдарма,] нанес /.../ через район Гисена, вышел со своими передовыми частями к Марбургу. /.../ противник пытается развить успех, развернув свои ударные группировки на север, северо-восток, восток, юго-восток и на юг. Во Франкфурте-на-Майне продолжаются ожесточенные уличные бои. /.../ Положение на западе характеризуется падением морального духа как среди гражданского населения, так и среди войск. Это для нас серьезная угроза, поскольку ни народ, ни войска, не желающие больше сражаться, уже нельзя спасти никаким увеличением количества оружия или числа солдат. В Зигбурге, например, у городской военной комендатуры состоялась демонстрация женщин, которые требовали сложить оружие и капитулировать»; 2 апреля, Восточный фронт: «Советы продолжают свои массированные атаки на венгерском и словацком участках. /.../ В боях за Моравска-Остраву отражены повторные советские атаки, в которых противник потерял 72 танка; в ходе контратак были несколько улучшены наши позиции; удары противника с запада по Бреслау успеха не имели. /.../ В Курляндии противник продолжал свои атаки, но обстановка здесь в целом не изменилась»; Западный фронт: «Обстановка /.../ продолжает серьезно обостряться, и сейчас ее можно охарактеризовать как просто отчаянную. Теперь противник добился свободы маневра также в районе Нижнего Рейна /.../. Возможно, к вечеру противник охватит Рурскую область с обоих флангов»; 4 апреля, Восточный фронт: «центр тяжести боев снова находится в районе Венгрии»; Западный фронт: «население Франкфурта показало себя чрезвычайно трусливым и покорным. /.../ Вступившие во Франкфурт американцы были встречены массовыми демонстрациями и лозунгами: „Давайте расцелуемся и будем добрыми друзьями!“» 8 апреля, Восточный фронт: «критической точкой является район Вены»; Западный фронт: «Вечерняя сводка малоутешительна. /.../ противник продолжал наступление. Он /.../ двигается прямо на Ганновер. /.../ Так что и с западной стороны мало-помалу нависает угроза для Берлина»; 9 апреля, Восточный фронт: «Мы фактически потеряли Вену. Противник осуществил глубокие вклинения в Кенигсберге. /.../ В Бреслау противник снова предпринял со всех сторон ожесточеннейшее наступление, но в целом его удалось восстановить. Конечно, теперь под вопросом, долго ли это еще будет возможно»; Западный фронт: «Американцы находятся на подступах к Брауншвейгу и Бремену. /.../ Фюрер должен теперь как можно скорее развернуть наступление наших войск в районе Тюрингии, чтобы нам хотя бы перевести дух. /.../ Западнее и южнее Геттингена противник форсировал Везер. /.../ Наши войска ведут пока успешную борьбу с наступающими через Вюрцбург американцами». В общем, полный финиш: «Положение на фронте в этот день такое, какого еще не бывало. Короче говоря, если посмотреть на карту, то можно увидеть, что рейх тянется узкой длинной кишкой от Норвегии до озера Комаккьо[454]». А на следующий день – последняя запись в дневнике, которая уже не содержит ни малейших проблесков оптимизма[455], удар в Тюрингии – нереальная и безнадежная мечта. В целом ход событий в марте-апреле 1945 года совершенно очевиден: англо-американцы прорвали оборону немцев по Рейну на трех участках: сначала на юге – южнее Майнца с последующим танковым прорывом на Дармштадт и Франкфурт-на-Майне, затем на севере – в широкой полосе Нижнего Рейна – с последующим охватом и окружением немецких войск в Рурском бассейне, и, наконец, в центре – с плацдарма в Ремагене с последующим веерообразным наступлением. Эти операции не только привели к разгрому Вермахта, но и надломили дух сопротивления всей нации. По существу в последний месяц войны большая часть немцев вышла из повиновения Гитлеру, но только не при обороне Восточного фронта! Эти операции американцев проводились классическими методами: танковому наступлению предшествовало превращение авиацией и артиллерией в пустыню всего пространства вокруг каждого встреченного очага сопротивления, как и полувеком спустя – в обеих войнах в Персидском заливе. И если происходили значительные потери (например – трех танков!), то тут же происходила остановка или отступление – до принятия необходимых мер против устоявшей обороны. Так же поступили в свое время и немцы под Прохоровкой! Тоже, конечно, сплошная мясорубка, использующая подавляющее численное преимущество войск и превосходство авиации, но, по крайней мере, они гробили не своих солдат – как и сбрасыванием атомных бомб на Японию! В то же время Советам не удалось прорвать оборону немцев ни в одном важном пункте – ни на основном фронте от Словакии до Балтийского моря, ни при осадах Восточной Пруссии и Курляндии. Можно возразить: оборона немцев там была значительно сильнее, чем на Западе – и это действительно было так. Тем более, что у немцев были теперь те же мотивы, что и у русских под Москвой и Сталинградом! Но, учитывая, что в марте-апреле 1945 ожесточенные бои происходили по всему периметру советско-германского фронта, а Геббельс, описывая всю боевую обстановку, фиксировал только выдающиеся размеры потерь противника на отдельных участках, можно считать, что в каждый день весны 1945 года советские танкисты несли потери того же же порядка, что и в день великого сражения под Прохоровкой! Почему и ради чего? Ведь сменили же, наконец, направление стратегического наступления, сократив бесплодные атаки (но не прекратив их вовсе) и перенеся в последних числах марта основной удар на Венгрию и Австрию! Но после каких понесенных потерь! Командование Красной Армии каждый день теряло сотни танков и оставляло многие тысячи женщин и детей России вдовами и сиротами! А когда возникла реальная угроза занятия Берлина американцами, то все это было возобновлено с 16 апреля 1945 года в удвоенных масштабах. В этот же день войскам маршала Конева удалось, наконец, прогрызть оборону немцев южнее Берлина, и его танки получили возможность развивать веерообразное наступление – на Берлин на север, на встречу с американцами на запад и на Прагу на юг. Казалось бы, последняя битва против немцев была выиграна. Но куда там! На всех остальных фронтах снова продолжали громоздить штабеля трупов собственных солдат и возводить баррикады из собственных подбитых танков! По-видимому, перед прославленными советскими маршалами была поставлена жесткая задача: любой ценой продвигаться как можно дальше на запад. Действительно, в современной исторической ретроспективе это имело грандиозное политическое значение: где именно пройдет граница между ГДР и ФРГ!.. Однако, в конечном итоге, эта граница оказалась довольно далеко на востоке. В то время, когда ценой неимоверных потерь Красная Армия сокрушила, наконец, оборону немцев на Одере, последние, оценив это, немедленно прекратили остатки сопротивления на Западном фронте, а войска, бросая фронт на Востоке, бросались сдаваться американцам – и многим действительно удалось спастись от Сибири! Но как же расценивать при этом прославленное советское командование?! Сами маршалы ставили своих коллег (но не себя лично!) довольно невысоко. Например маршал А.И.Еременко писал про своего более прославленного соратника: «жуковское оперативное искусство – это превосходство в силах в 5-6 раз, иначе он не будет браться за дело, он не умеет воевать не количеством и на крови строит свою карьеру»[456] – и Геббельс это подтверждает: Кюстрин – это горящие танки Г.К.Жукова. Но вот в Восточной Пруссии горели танки А.М.Василевского, под Штеттином – танки К.К.Рокоссовского, в Силезии – танки И.С.Конева, а под Моравской Остравой – самого Еременко! А в итоге: «Красная Армия в 1941-1945 годах потеряла погибшими на поле боя и умершими от ран, болезней и несчастных случаев 22,4 миллиона человек. Еще примерно 4 миллиона бойцов и командиров умерли в плену. /.../ Немцы же на Восточном фронте потеряли погибшими, умершими от ран, болезней, в плену и от иных причин примерно 2,6 миллионов человек. Соотношение получается 10:1 и не в нашу пользу. Кстати сказать, примерно в таком же соотношении находят трупы советских и немецких солдат наши поисковики»[457]. Да, такую войну немцы выиграть не могли – такая цена им была не по плечу! Но, с другой стороны, меньше ли потерял бы русский народ (о евреях или цыганах и не говорим), если бы прекратил сопротивление в 1941 или 1942 годах? Что выиграли те, кто тогда сдались в плен? Так что выбора не оказалось! Непонимание этой ситуации, в которую сам Гитлер и нацисты, а по существу и все прочие немцы поставили «неполноценных» русских, и оказалось основой совершенно неадекватных их представлений о России и русских накануне 22 июня 1941 года. Это тем более удивительно потому, что еще в 1924 году в «Майн Кампф» было написано: «С сентября 1914 г., после того как в результате битвы под Танненбергом[458] на дорогах и железных дорогах Германии появились первые толпы русских военнопленных, этому потоку уже не видно было конца. Громадная Российская империя поставляла царю все новых солдат и приносила войне все новые жертвы. Как долго могла Германия выдержать эту гонку? Ведь придет же однажды день, когда после последней немецкой победы появится еще одна последняя русская армия для самой последней битвы. А что потом? По человеческим представлениям победу России можно только отсрочить, но она должна наступить»[459]. Почему же никто, включая Гитлера, не читал Гитлера? Мало того, вся традиционная история Второй Мировой войны, написанная как на Западе, так и на Востоке, по существу игнорирует само понятие России и влияние фактора, обозначенного этим названием, на исход и Второй Мировой, и, в значительной степени, Первой Мировой войны. 25 мая 1941 года делегацию финского Генерального штаба приняли в Германии военные советники Гитлера генерал-фельдмаршал В.Кейтель и генерал-полковник А.Йодль: немцы приглашали финнов принять участие в предстоящей войне с Россией. Йодль заявил: «Я не оптимист, не думаю, что война закончится за несколько недель, но и не верю в то, что она продлится несколько месяцев»[460]. Немцы начали войну при достаточно неблагоприятном соотношении сил: 166 дивизий с 42,6 тысячами орудий и минометов, 4,2 тысячами танков и 4,8 тысячами самолетов против советских 190 дивизий с 59,8 тысячами орудий и минометов, 15,7 тысячами танков и 10,7 тысячами самолетов[461]. Воевать, тем более – наступать при таком соотношении сил было, казалось бы, просто немыслимо. Но воюют не числом, а умением, и 3 июля 1941 года, на двенадцатый день войны, начальник ОКХ (Генерального штаба сухопутных войск) генерал Ф.Гальдер имел, казалось бы, все основания записать в дневнике: «не будет преувеличением сказать, что кампания против России выиграна в течение 14 дней. Конечно, она еще не закончена. Огромная протяженность территории и упорное сопротивление противника, использующего все средства, будут сковывать наши силы еще в течение многих недель. /.../ Для дальнейшего развития операций на Востоке в первую очередь необходимо создать новую базу между Москвой и Смоленском, опираясь на которую можно будет во взаимодействии с войсками, базирующимися на Ленинград, овладеть всей Северной Россией и Московским промышленным районом. После того предстоит овладение во взаимодействии с группой армий „Юг“ промышленным районом Донбасса. Когда мы форсируем Западную Двину и Днепр, то речь пойдет не столько о разгроме вооруженных сил противника, сколько о том, чтобы забрать у противника его промышленные районы и не дать ему возможности, используя гигантскую мощь своей индустрии и неисчерпаемые людские резервы, создать новые вооруженные силы. /.../ Как только война на Востоке перейдет из фазы разгрома вооруженных сил противника в фазу экономического подавления /.../, на первый план снова выступят дальнейшие задачи войны против Англии, к осуществлению которых тогда следует немедленно приступить. Такими задачами являются: Подготовка наступления через территорию между Нилом и Евфратом из Киреинаики и через Анатолию, а возможно, и с Кавказа через Иран. /.../ Операция через Анатолию против Сирии, /.../ при поддержке вспомогательной операцией с Кавказа, будет начата сосредоточением необходимых сил в Болгарии, что одновременно следует использовать для политического давления на Турцию, чтобы добиться разрешения на проход войск через ее территорию»[462]. В успешном захвате Персидского залива сомнений быть, конечно, не могло, а вот затем пришлось бы решать новые проблемы: куда двинуться дальше – на Индию или Южную Африку?.. Правда, сначала все-таки было нужно занять Смоленск... Итак, в чем были основные принципы «Плана Барбаросса» и на что расчитывали его авторы? Увы, чрезвычайно сложно высказать что-либо позитивное по поводу этого несостоявшегося шедевра стратегического искусства. В плане «Барбаросса», к реализации которого приступили в июне 1941 года, предусматривался лишь разгром советских войск к западу от линии Днепр – Западная Двина. Он был выполнен и даже перевыполнен: «Первый этап боевых действий, закончившийся окружением 300-тысячной группировки в районе Минска, наглядно продемонстрировал всю порочность схемы развертывания советских войск прикрытия[463]. Западный фронт развалился под ударами немецких войск. Северо-Западный утратил устойчивость и за несколько дней откатился к Двине. На Юго-Западном фронте – в ходе сражения в треугольнике Луцк – Ровно – Броды – были практически разгромлены советские бронетанковые войска. Гитлеровская авиация захватила полное господство в воздухе»[464]. В это же время, однако, до Сталина, наконец, дошло, что война разворачивается не на шутку. Именно в этот день, 3 июля 1941 года, и состоялось его знаменитое выступление по радио с поразившим всех обращением к народу:
С этого дня сводки Совинформбюро сильно укротили малосодержательное трескливое вранье (про которое все прекрасно понимали, что это именно вранье, но представить себе истинное положение вещей, находясь вдали от фронтов, никто, конечно, не мог – не помогала и вражеская пропаганда: радиоприемники подлежали изъятию у населения с первого дня войны). Сообщения сразу стали гораздо конкретней и страшнее, хотя до полной их откровенности все равно было далеко: например, торжественный салют в Москве по поводу освобождения Воронежа в 1943 году поразил всех тем фактом, что о его оставлении ранее не сообщалось!.. Вслед за сталинским выступлением летом 1941 года в широчайших масштабах происходила эвакуация важнейших предприятий на восток страны: уже через несколько месяцев удалось развернуть на новых местах полномасштабное военное производство, несмотря на утрату громадных густозаселенных территорий и источников природного сырья. И на фронте в ближайшие дни началось такое, что не могло присниться Гальдеру и его коллегам даже в кошмарном сне: «Темп немецкого наступления резко снизился. Линия Днепра преодолевалась с боями и неоправданными потерями, при этом отсутствовала ясность относительно дальнейших операций. В длительных совещаниях Гитлер и его генералы пытались на ходу сымпровизировать новый план кампании. Кончился этот период „сомнений и тягостных раздумий“ Киевской стратегической операцией /.../. После войны генералы упрекали Гитлера за эту операцию, помешавшую им взять Москву /.../. Думается, однако, что фюрер с военной точки зрения был прав. Действия на Украине привели к захвату Киева (политическое и экономическое значение которого было не многим меньше, чем Москвы), к разгрому нескольких русских армий и создали угрозу Донбассу. Только пленных было захвачено более 600 тыс.[466] Можно ли требовать от операции большего? Сторонники „московской стратегии“ почему-то предполагают, что захват Москвы привел бы к прекращению сопротивления Советского Союза. Но каковы основания для такого утверждения? Исторический опыт свидетельствует скорее о том, что с падением Москвы война для России только бы начиналась. Поскольку пример Наполеона был известен в СССР любому школьнику, рассчитывать на ошеломляющий психологический эффект от захвата столицы не приходилось»[467]. События 1941 года производят двойственное впечатление: поначалу преемники Шлиффена воспроизвели не одну, а множество операций, повторяющих любимые «Канны» Шлиффена и намного превосходящие по численности разгромленного противника и захваченным трофеям любые прежние достижения полководцев всех времен и народов – от Ганнибала до Мольтке (и Старшего, и Младшего)! Немецкие «Киевские Канны» сентября 1941 последовали вслед за аналогичными в Белостоке, Минске, Смоленске и Умани. В сентябре и октябре немецкие успехи не прерывались: последовало окружение и уничтожение Вяземского котла и выход немцев к Москве; установлена блокада Ленинграда на Балтийском море и Севастополя – на Черном; взята блокированная в августе Одесса, а Балтийский и Черноморский советские флоты, угрожавшие берегам Германии, ее союзников и нейтралов, фактически вышли из игры. «Еще 3 октября Гитлер заявил, что на восточном фронте началась решающая битва, а спустя несколько дней немецкие средства информации сообщили, что Советскому Союзу нанесен такой удар, от которого он уже не оправится»[468]. Но тут начался кошмар Московской битвы, а вскоре немцы потеряли Ростов-на-Дону. Затем пошли настойчивые, хотя и неудачные попытки деблокады Ленинграда и высадка советского десанта в Керчи и Феодосии. Хотя 7 ноября 1941 года, на трибуне Мавзолея, Сталин слегка ошибся, в очередной раз поразив слушателей заявлением: «Немецкие захватчики напрягают последние силы. Нет сомнения, что Германия не может выдержать такого долгого напряжения. Еще несколько месяцев, еще полгода, может быть годик, – и гитлеровская Германия должна лопнуть под тяжестью своих преступлений»[469], но с осени, а кое-где сразу с лета 1941 действительно пошла совсем другая война. И в дальнейшем немцы создавали отнюдь не маломасштабные оперативные шедевры: весной 1942 под Харьковом, Керчью, на Волховском фронте, наконец – завершение осады Севастополя и лихой повторный захват Ростова, но на этом эпоха блистательных немецких побед иссякла. Тут мы снова должны цитировать уважаемого современного автора: эти недостатки имели органические основы в самом исходном плане «Барбаросса», многие словесные формулировки которого отчетливо выражают отсутствие конкретных реальных представлений немецких генералов о характере войны, масштабов которой они себе не смогли вообразить: «Целью операции „Барбаросса“ был выход немецких войск на линию Астрахань – Архангельск, после чего предполагалось разрушить Уральский экономический район „с помощью авиации“. Даже эта строка вызывает недоумение. Какие самолеты? Немцы имели только фронтовую авиацию, ее использование против промышленных центров Великобритании в 1940 г. успехов не принесло. С каких аэродромов эти самолеты должны были действовать? Даже аэродромная сеть северной Франции показалась немцам недостаточно густой для нормального обеспечения воздушного наступления на Англию... Откуда эти аэродромы должны были снабжаться горючим и боеприпасами? Из Румынии и Польши? С Кавказа? По каким транспортным магистралям? По русским дорогам? Чисто оперативные мотивы развертывания плана „Барбаросса“ также сомнительны. /.../ В оперативном масштабе (уровень групп армий) германская армия добилась значительного оперативного усиления, что позволило иметь на направлениях главных ударов огромное превосходство в силах. Но в масштабе стратегическом четыре танковые группы, три воздушных флота и семь армий равномерно развернулись вдоль границы. План „Барбаросса“ не имел единого стратегического замысла. Цели групп армий расходились. Завершив Приграничное сражение, Лееб (группа „Север“) должен был наступать на Ленинград, Бок („Центр“) – на Москву, Рундштедт [«Юг»] – на Ростов[470] и далее – одновременно – на Сталинград и Кавказ. Если Польша в 1939 г. пыталась „все прикрыть и ничего не отдать“, то немцы в 1941 г. явно поставили своей целью „все схватить и ничего не упустить“. Говорят, некогда в Генеральном штабе существовало испытание для новичка: ему предлагали составить некий формальный план войны на вымышленной карте. Если операционные линии расходились, офицер признавался негодным для службы в Оперативном отделе»[471]. Но такими новичками и дилетантами ни Гитлер, ни его генералы вовсе не были. Однако они жестоко просчитались. В чем же именно? Роковую роль сыграли для немцев завершающие события Первой Мировой войны, последовавшие в России в 1917-1918 годах, заставив их фантастически ошибиться в оценке способности русского народа противостоять иноземной агрессии. Весну 1917 года Россия, как и вся Европа, встретила на третьем году Первой Мировой войны – величайшей бойни за всю предшествующую историю человечества. Считая довоенные призывы, в русскую армию к октябрю 1917 года было призвано более 15,5 млн. человек[472]. Относительно потерь не имеется никаких достоверных сведений – статистика и учет были поставлены и в действующей армии, и в тыловых частях просто безобразнейшим образом. Число погибших и умерших от ран исчисляется по различным оценкам в 1,8 млн.[473] и даже более – до 2,3 млн., считая вместе с невозвратившимися пленными[474]. Пропавших безвести и попавших в плен насчитывают более 3 млн[475]. Около 350 тысяч искалеченных было уволено из армии[476]. Еще большую неопределенность имеют данные о дезертирстве, о масштабах которого ходили легенды: «Сколько было в действительности таких дезертиров? Никто не знает. [А.Ф.]Керенский исчисляет их к моменту революции 1 200 тысяч; [И.П.]Демидов, на основании данных военной комиссии Государственной Думы, доводит эту цифру до двух с половиной миллионов (это – ходячая цифра, занесенная и мною в тогдашний дневник). О „громадном размере“ дезертирства говорит 30 июля [1915 года] в Совете министров ген[ерал А.А.] Поливанов. Дезертиры образуют шайки с атаманами и представляют такую опасность общественному порядку, что министр внутренних дел [князь Н.Б.] Щербатов в заседании Сов[ета] Мин[истров] 6-го августа [1915 года] не ручается за безопасность Царского Села»[477]. Так или иначе, но в 1917 году в составе армии оставалось порядка 10 млн. человек – по большей части неплохо вооруженных. Тем более удивительным оказалось последующее. После Февральской революции русская армия почти прекратила активные боевые действия, а после Октябрьской – попросту разбежалась по домам. Тем самым был поколеблен миф о невероятной стойкости русского солдата, а совершенно напрасно! Просто у этих более десяти миллионов вооруженных людей оказались более важные проблемы дома – в собственных деревнях, нежели те, что удерживали их на фронте. Крестьянство составляло преобладающую часть российского населения. В еще большей степени это относится к солдатам Первой Мировой войны. Минимальное исходное образование почти гарантированно выводило на офицерский или унтер-офицерский уровень, особенно в связи с постоянной потребностью в возобновлении кадров наиболее убывающих в траншейных боях младших командиров. Грамотный элемент делал быструю карьеру, легко отрываясь от солдатской массы, но зато приобретал опыт руководства – эта публика позднее стала костяком командных кадров Красной Армии. Квалифицированных рабочих, необходимых для военной промышленности, чаще оставляли в тылу: более 1 200 тысяч таковых было освобождено от воинской службы, а 50 тыс. возвращено из армии в промышленность[478]. Народности Средней Азии также не призывались на службу, а попытка проведения среди них массовой мобилизации в тыловые части привела к тяжелейшим волнениям 1916 года – они надолго обеспечили соответствующее отношение к русским властям – и совершенно невероятный размах «басмачества» после 1917 года. Таким образом, костяк русской армии в 1917 году составляли деревенские русские люди. Призывы к подрыву воинской дисциплины (знаменитый Приказ № 1), лозунги раздела земли и социализации промышленности щедро раздавались «социалистическими» властями и их агитаторами с первых дней Февральской революции. Вот классическое выстутление на митинге на Русско-Балтийском заводе в Ревеле[479] 10/23 апреля 1917 года знаменитой «Бабушки русской революции» – Е.К.Брешко-Брешковской, участницы революционной борьбы с 1861 года, активнейшей сторонницы А.Ф.Керенского: «Граждане и Товарищи, дети мои и внуки мои. /.../ я люблю все прочное, солидное, крепкое, неизменное, ненарушимое. Я никогда не работала, на один день, на один месяц, на один год. Я всегда работала, имея перед собою судьбу нашего государства на веки вечные. Я работала не на то только поколение, которое жило рядом со мною. Нет. Я работала и на те поколения, которые будут после. /.../ Земля, – вот что, граждане, еще необходимо народу кроме республики демократической. /.../ [Республика] из полной кабалы народ не выводит. Не выводит, граждане, потому что у кого земля в руках, у того и власть в руках. И сколько бы мы ни имели голосов, сколько бы мы ни имели волюшки свободной, – пока мы должны наниматься, служить капиталу, дворянству, помещикам, – мы не имеем полной воли. /.../ Дети и внуки скажут: „Отцы наши и деды“, вы правили тогда уже страной, вы уже были свободны, вы уже свои голоса подавали в Учредительное Собрание. Что же вы забыли про нас? Что же вы оставили нам на шею ярмо капитализма, ярмо зависимости? /.../ Вся землю сложить воедино: кабинетскую и монастырскую, и удельную, и помещичью и крестьянскую, – всю. И государство, все государство будет ведать ею и будет пользоваться ею тот, кто на ней работает, кто в ней работает. /.../ Не бойтесь: народ сумеет сделать так, чтобы никто обижен не был, ни земледельцы, ни рабочие, ни заводской народ. Потому что народ мудр в своих понятиях»[480]. Социалисты слабо представляли себе, как они затем будут удерживать на фронте миллионы крестьян, одетых в солдатские шинели. Ленин, приехавший в Россию, привез новый курс – на немедленную земельную «реформу» и немедленный «мир без аннексий и контрибуций». Большевики подлили масла в огонь: наступление на помещичьи имения приняло массовый характер по всей стране уже с начала лета 1917 года. 17/30 июля 1917 года управляющий Министерством внутренних дел, знаменитый социал-демократ-меньшевик И.Г.Церетели издал циркуляр губернским и областным комиссарам, в котором говорилось: «Из многих мест поступают сведения, что населением допускаются захваты, запашки и засевы чужих полей, снятие рабочих и предъявление непосильных для сельских хозяйств экономических требований. Племенной скот уничтожается, инвентарь расхищается, культурные хозяйства погибают, чужие леса вырубаются, заготовленные для отправки лесные материалы и дрова задерживаются и расхищаются. Одновременно с этим частные хозяйства оставляют свои поля незасеянными, посевы и сенокосы неубранными. Такие условия ведения сельского [и] лесного хозяйства грозят неисчисленными бедствиями армии и стране и существованию самого государства. Испытания, которым сейчас подвергается революционная Россия, требуют высшего напряжения всех хозяйственных сил. Необходимо спасти страну от вражеской опасности извне и от голода и продовольственного истощения внутри. Самочинное распределение земельных угодий вносит анархию в земельные отношения, понижает количество нужного для России продовольствия, увеличивает опасность надвигающегося голода. Не менее гибельны всякие попытки чьим бы то ни было самочинным вмешательством расстроить лесное хозяйство, ибо они повлекут за собой недостаток топлива фабрик и заводов, работающих на оборону, для железных дорог и населения, особенно городского. Таким образом, легко может приостановиться вся хозяйственная жизнь страны, и обессиленная революционная Россия должна будет пасть от истощения. Временное Правительство в сознании своей ответственности перед революцией не может допустить такого расстройства в сельском и лесном хозяйстве. Облеченное полнотой революционной власти оно законом 12 июля приняло уже меры к тому, чтобы весь земельный фонд был сохранен в неприкосновености до созыва всероссийского Учредительного Собрания, которое передаст землю в руки трудящихся. До того времени попытки самочинного осуществления земельной реформы на местах решениями местных комитетов и крестьянских съездов должны быть признаны недопустимыми, о чем населению и должно быть объявлено»[481]. Понятно, подобные призывы оставались гласом вопиющего в пустыне. «Борьба против помещиков» повсюду разгоралась. Вот как об этом откровенничал уже после Гражданской войны один из погромщиков 1917 года в Воронежской губернии: «не все одинаково боролись против помещиков. Сельские кулаки – прихвостни буржуазии – помогали им всячески. Ночами помогали им уезжать самим и забирали ихние вещи. Но им долго не пришлось хорошо жить, сейчас они превратились в бедняков, остались только обломки кулацкие[482]. А вот в селе Ново-Макарове /.../ организовались батраки и стали нападать на помещиков /.../. Забрались они к одной помещице в усадьбу, постучались в дверь – по ним была открыта стрельба; несмотря на все это, часть их ворвалась в дом. Оказалось, что старой помещицы не было, а стреляла в них молодая девица; она бросилась в окно, но там была застава, и ее зарубили топорами»[483]. Вся пресса, падкая на горяченькое, не скупилась на сообщения об этом. Что же, солдатам оставалось ждать, когда без них в родных деревнях всех ограбят, кого следует, и поделят все так, как следует? «Декрет о мире», недвусмысленно заявил о нежелании нового правительства продолжать войну, а «Декрет о земле» формально отменил помещичью собственность на землю и провозгласил передачу ее крестьянам[484] – это было заимствованием популистской программы Партии социалистов-революционеров, на осуществление которой самим эсерам духу не хватило. Суть была не в юридических формулировках декрета, а в том, что все поняли, что помещики объявлены вне закона. Разумеется, при возникшей возможности все дружно бросились по домам, оставив фронт, на котором благоразумные немцы осенью 1917 прекратили всякую беспокоющую стрельбу. Разгром помещичьих усадеб и сплошной передел всех пахотных земель, ликвидировав экономические основы существования наиболее процветавших и помещичьих, и крестьянских хозяйств, произошел повсеместно к востоку от линии российско-германского фронта, неподвижно замершего с августа 1917 года. Погромами были охвачены области всего прежнего помещичьего землевладения – вплоть до Урала и включая Левобережную Украину (с небольшой полосой Правобережной). Южнее лежали земли казачьих войск – там не было ни помещиков, ни погромов, а попытки пришлого крестьянства поживиться имуществом и землями казаков встретили решительное сопротивление последних. Под крылышко казаков собиралась со всей России дворянская молодежь, организовавшись в Добровольческую армию, насчитывавшую в 1918 году всего несколько тысяч бойцов. Этой армии предстояло пройти в течение почти трех лет немалый боевой путь, но победить остальную часть русского народа было ей не по силам. Пользуясь нелепыми маневрами Советского правительства, стремившегося к Мировой революции, а не к подписанию «похабного мира», и двусмысленной политикой украинских и других национальных властей, пытавшихся отделиться от центральной российской власти вообще и от большевистской в частности, немцы развернули с февраля 1918 решительное движение вглубь страны, захватив еще незанятые остатки Прибалтики, Белоруссию, Украину, Дон, Крым и часть Кавказа. Большевики же не смогли собрать практически никаких сил, чтобы противостоять этому: к этому времени все солдаты разбежавшейся армии еще добирались до родных деревень, попутно разгоняя противников большевистской власти во всех придорожных городах. Так вот и наступил этот позорный и «похабный» мир. Этой социологией определилась и география Гражданской войны: линии фронтов летом 1918 и летом 1919 года – в периоды максимальных успехов антибольшевистских сил – до удивления соответствуют границам Московской Руси в момент, предшествующий завоеванию Урала Иваном Грозным (в 1919 году – за исключением восточной части старой русской границы), т.е. четко очерчивают российские территории, на которых и размещалось помещичье землевладение, уничтоженное зимой 1917-1918 года. Эта часть страны и оставалась несокрушимым бастионом Советской власти – по совершенно ясным указанным причинам. На остальной территории белые легко добивались успехов, но неизменно терпели разгром, вторгаясь в большевистскую цитадель. Вот и поляки сначала добросовестно дождались разгрома Деникина (иметь дело с крепкой национальной русской властью в Москве им вовсе не хотелось), а уж потом пошли отвоевывать старые польские территории – Белоруссию, Правобережную Украину и многое сверх того: в мае 1920 они захватили Киев, Минск, Бобруйск и Борисов и подходили к Витебску. Перипетии войны с Польшей в целом хорошо известны, но за чередой военных и политических потрясений лета и осени 1920 года укрылся тот факт, что в конечном итоге линия, на которой выдохлось заключительное наступление поляков, закрепился фронт и был заключен мир, прошла не по этническому разделу («Линия Керзона», по которой уже в последующую историческую эпоху была проведена восточная граница Польши 1945 года, существующая по сей день), старым историческим границам или случайным боевым рубежам, а строго по линии фронта 1917 года. Непосредственно к востоку от этой линии с осени 1917 и до марта 1918 (когда немцы двинулись дальше на восток) и были разграблены и истреблены как русские баре, так и польские паны, составлявшие большинство помещиков этой полосы – при совершенно ином этническом составе крестьянства. Возвращение туда польской власти грозило нешуточным возмездием – это прекрасно понимали и местные жители, и красноармейцы! Немцы, занимая Украину, где помещики также были ограблены зимой 1917-1918 года, немедленно принимались творить суд и расправу, возвращая имущество по возможности прежним владельцам. В результате украинское крестьянство прониклось крайним скептицизмом по отношению к собственным национальным властям, не способным их защитить. Немцы задержались ненадолго, укатив с красными знаменами в Фатерлянд сразу вслед за Ноябрьской революцией 1918 года. Прежним помещикам, пытавшимся при немцах вернуться в имения, более ничего на Украине не светило. Продвижение же на Украину деникинцев тем более не сулило ничего хорошего прежним погромщикам. Более индифферентно встречали украинцы москалей и коммунистов, хотя повстанцы пытались сопротивляться любым пришлым властям. И здесь необходимо перейти к рассмотрению понятия Россия, имеющему четкие географические очертания, не зависящие от воли администраторов, осуществляющих власть по разные стороны этой границы. Рассмотрим пограничные линии, надолго или ненадолго складывавшиеся в различные исторические эпохи. Первая: западная граница России первой половины XVII века – от окрестностей Финского залива до Каспийского моря после того, как поляки были изгнаны из Москвы, а Украину гетман Богдан Хмельницкий еще не подчинил России. Вторая: западная и южная границы Советской России в период максимального продвижения немцев в Россию – с мая-июня до ноября 1918 года – от Нарвы до Северного Кавказа, частично состоявшие из внутренних фронтов Гражданской войны. Третья граница – западный и южный фронты Советской России в момент максимального продвижения войск белых генералов А.И.Деникина и Н.Н.Юденича в сентябре-октябре 1919 года – от Петрограда до Астрахани. Четвертая граница – линия фронта в момент максимального продвижения немецких войск к началу декабря 1941 года – от Ленинграда до Ростова-на-Дону. Пятая граница – линия фронта, соответствующая максимальному продвижению немецких войск в сентябре-ноябре 1942 года – от того же Ленинграда до Черного моря у Новороссийска. Шестая граница – современная западная часть официальной границы Российской Федерации от Балтийского до Азовского моря. Легко видеть, что это не шесть различных линий, а одна-единственная, которая на протяжении трех с половиной столетий и является естественной, исторически сложившейся границей России от Балтийского до Азовского моря, по одну сторону от которой жили и живут в основном русские люди, по возможности не допускающие на эту территорию тех, кого считают своими врагами. По другую же сторону живут в основном те, для кого Россия – в лучшем случае – пустой звук, а в худшем – грязное ругательство. Всю эту территорию русские многократно завоевывали, но никогда не защищали в качестве собственного отечества. Севастополь в 1854-1855 годах и в 1918, Порт-Артур в 1904, Рига в 1917 и 1919, Варшава в 1920, Выборг в 1940 и 1941, Афганистан совсем недавно и Чечня сто пятьдесят лет назад и сегодня – это страницы своеобразной летописи: летописи войн, которые не представляли ни малейшего жизненного интереса для русского народа. Поэтому стиль поведения русских в этих войнах совершенно не имеет отношения к их способности воевать и готовности к этому. Генералы, планирующие продвижение своих войск в тех направлениях, которые соответствуют их желаниям, на самом деле могут вести свои полки только туда, куда позволяет противник, а куда не позволяет – туда не ведут. Так и немецкие генералы, не встречавшие, казалось бы, серьезного сопротивления в 1918 году, заняли, тем не менее, одну часть территории России вполне определенного положения и свойства, а вот на другой части их вовсе не оказалось. То же случилось и с Гитлером и его генералами. Они только могли воображать, что в июле и августе 1941 были вольны решать, куда наступать дальше – сначала на Киев, а потом на Москву или наоборот. Возможно, они действительно могли решить не так, как это осуществилось, а по-другому. Но были вещи, которые от них заведомо не зависели, а именно: если они наступали в сторону Киева, то затем могли дойти только примерно до Воронежа – и уже при этом вступили бы на территорию, которую русские отстаивали так, как Воронеж летом 1942 года, где ни одного целого дома не осталось – так же как и в Курске, Орле, Белгороде, Мценске, Смоленске. Если бы немцы сразу двинулись на Москву, то достигли бы ее, но едва ли более того. Возможно, по ситуации 1941 года, они бы ее и заняли (хотя слабо верится) – но ведь занимали же Москву и поляки в семнадцатом столетии, и французы в девятнадцатом – совершенно бесполезно и безрезультатно с точки зрения их собственных интересов! Ведь дальше немцы едва ли прошли бы больше нескольких десятков километров – тем более, что сами испытывали бы соблазн зазимовать в Москве. Вышла бы у них эта зимовка более удачной, чем у Наполеона?.. Если не считать довольно значительного числа все-таки экзотических эпизодов – типа обороны Брестской крепости в 1941 году, в какой-то степени Севастополя в 1941-1942 или «Малой Земли» у Новороссийска в 1943, то немцы испытывали жесточайшее сопротивление только тогда, когда пытались наступать непосредственно по территории России. С этим они впервые столкнулись под Смоленском и Мурманском – уже в июле 1941, но так стало затем и во многих иных местах – только немцы так и не смогли понять, в каких именно. Тяжелейшие сражения – от упомянутого Смоленска и до Курской дуги в 1943 году, были фактически приграничными сражениями на истинной, а не формально кем-то провозглашенной границе России. Это – не мистика, а реальный исторический факт. Война действительно велась почти так, как утверждалось в предвоенных пропагандистских лозунгах: хотя и не малой кровью, но на чужой земле – только вот понятие чужая земля определяется не пропагандистскими установками, а более глубинными мотивами. Разумеется, линия фронта в обстановке активных боевых действий, под влиянием ударов обеих сторон, изгибалась и извивалась в достаточно широких пределах – недаром мы привели шесть различных вариантов начертания границы, а не один-единственный – кое в чем каждый из них отличается от остальных. Но она так же реальна, как и граница между Францией и Германией, хотя и последнюю многократно передвигали в минувшие столетия в разных направлениях. Грандиозные успехи, продемонстрированные немцами в 1941 и отчасти в 1942 году, хотя и требуют уважения к немецким генералам и солдатам, но достигнуты были в весьма специфических условиях. Их противник им особо не сопротивлялся – только таким образом и оказалось возможным захватить такую огромную территорию и забрать свыше двух миллионов пленных. Отсюда, отчасти, и такое неуважение к пленным со стороны немцев: так обычно не ценится подарок, полученный задаром и ничего не стоящий! Немцам противостояли либо нерусские, которые поэтому никогда и не собирались защищать Россию ценой собственной жизни, а свою территорию они веками отдавали завоевателям, русским – прежде всего; либо это были русские люди, но перед ними просто еще не стояла задача защиты России – в 1941 и 1942 годах они оставляли немцам территории, каких им, в глубине души, было вовсе не жалко – ни тогда, ни в 1918 году. Это все было не их. Характерно, что Сталин очень четко оценил эти настроения, потому и подверг с конца войны уцелевших пленных жестоким карам – как и множество населения оккупированных немцами областей. Его обида была глубоко несправедливой: пленные должны были быть гораздо более обижены на него самого и прочих командиров, подставивших их под удар умелого противника. Но логика сталинской обиды была совершенно четкой: они действительно не собирались защищать ни его самого, ни все прочее, что им навязывалось против их чувств и воли. Но вот чуть позже приглашать русских защищать Россию особо уже не приходилось – и это тоже четко понял и оценил хитрый и мудрый кавказец. А вот для немецких генералов, успевших за первые четыре месяца сражений привыкнуть к звону побед над якобы русскими, и теперь заинтересованно ожидавших, когда же русским, наконец, надоест бессмысленное сопротивление, только осенью 1941 случилось всерьез пересечь границы России и уже по-настоящему познакомиться с русскими! Возвращаясь к событиям Первой Мировой войны, можно сделать еще более серьезные выводы. Несмотря на все усилия кайзеровских генералов, офицеров и солдат, фронт к осени 1917 года даже не дошел до истинных границ России, а достиг их только весной 1918 года, причем получилось так (мы-то понимаем, что совсем не случайно!), что немцы практически и не попытались их перейти. О каких поражениях России и победах над ней Германии может вообще идти речь при таких обстоятельствах? Что же касается планов Шлиффена в отношении России, то они даже не простирались до таких масштабов и подробностей, как пресловутый «План Барбаросса», провалившийся в самых принципиальных основах. Ни Шлиффен, ни его преемники вовсе не собирались планировать, как же конкретно они будут расправляться с Россией – ничего подобного тому, что было ими заготовлено для своего Западного фронта. Таким образом, план Шлиффена был не планом достижения победы, а всего лишь планом избежать войну на два фронта. Теоретически преодолев воображаемую угрозу, которая приводила на грань паники Бисмарка и Мольтке-Старшего, Шлиффен и его преемники вовсе не побоялись следующей фазы – войны на одном фронте один-на-один с Россией (американские поставки последней тоже, конечно, не нужно сбрасывать со счетов!). Но почему? На каком основании? Ссылки на неудачу расчетов из-за российских пространств и морозов совершенно несерьезны: учите-ка, дети, получше географию в школе!.. В итоге возможна только констатация крайне неприятного факта, не способного порадовать ни одного немца: прославленные германские генштабисты были способны лишь на инфантильные фантазии, а не на серьезную профессиональную деятельность. Они оказались мечтателями о недостижимом (и слава Богу, что недостижимом!), хотя и профессионалами в обозримых деталях, великолепными тактиками, но не стратегами. Это целиком относится к немецким генштабистам и Первой, и Второй Мировых войн. Второму поколению этих суровых генштабистов, возомнивших себя завоевателями Святого Грааля и покорителями Эльдорадо, пришлось заплатить своему увлечению Тысячелетним Рейхом кладбищами немецких солдат в Новгороде, Смоленске, Сталинграде, Ростове и Новороссийске, кресты над могилами которых были сметены бульдозерами еще в 1943-1944 годах! Их крах оказался крахом во всем: и в профессиональном военном мышлении, и в античеловеческой морали, которую они приняли на вооружение вместо человеческой. Поэтому их и смогли победить всякие жуковы, вовсе ничего не понимавшие даже в тактике. Приходится даже благодарить последних за то, что не состоялись вселенские Освенцим и Бухенвальд. Зато почти на полвека ГУЛАГ надвинулся на Европу – и чего стоило это и Европе, и России! Да и спрашивать ли за это только с создателей и фунционеров ГУЛАГа или и с тех, кто сделал его возможным – не только с инициаторов Первой и Второй Мировых войн, но и с тех, кто не смог или не сумел противостоять им? Границы же современной Германии – тоже чистейший продукт деятельности этих двух генераций германских генштабистов, причем не столь плачевный, как могло бы оказаться. Накануне же Первой Мировой войны план Шлиффена оказался зловещей иллюзией, внушившей германским политикам совершенно неоправданный оптимизм: при таком выборе противников Первая Мировая война, раз начавшись, могла принести только крушение Германской империи. А Вторая должна была стать лишь повторением Первой. Мало того: накануне Первой Мировой войны план Шлиффена играл страшную провокаторскую роль: фактор времени, игравший, как полагали немцы, решающее значение для его успеха, заставлял их с повышенной нервозностью воспринимать возникновение любой угрозы, исходящей от России. Ведь замедли немцы в приведении этого плана в исполнение – и он сразу рушится: от изящного плана избежания одновременных военных действий на Западе и на Востоке (в стиле шахматных этюдов) не остается ровно ничего. Таким образом Шлиффен навязал Вильгельму и всем прочим восприемникам своей «гениальной идеи» тот пресловутый стиль поведения, что присущ ковбоям в голливудских вестернах: кто первым выхватывает револьвер, тот и побеждает!.. Можно ли при этом еще и успеть задуматься: а стоит ли вообще воевать? Этого не поняли вовремя немцы, но это было понятно кое-кому другим. 5. Школа политической черной магии.5.1. Бесы слетаются в Москве.Сергей Васильевич Зубатов[485] родился 26 марта (7 апреля) 1864 года в Москве в мещанской семье. Его отец служил младшим инспектором в одной из московских гимназий. Сергей Зубатов принадлежал к поколению интеллигенции, которое по молодости лет не успело приобщиться к деятельности народовольцев, но восторженно и восхищенно восприняло весть о цареубийстве. В Москве в этом поколении верховодили отпрыски богатых еврейских семей: М.Р.Гоц (внук миллионера чаеторговца В.Высоцкого), бывший на два года моложе Зубатова, О.С.Минор (сын раввина – известного еврейского писателя), М.И.Фондаминский и др. В этой компании Зубатов не затерялся; более того, между ним и Михаилом Гоцем развернулось острое соперничество за лидерство в кружке, собиравшимся на квартире Зубатова. Зато отец Зубатова был возмущен общением сына с евреями, и в 1882 году забрал его из гимназии. Сергей нашел занятие помощника библиотекаря в частном собрании отставного армейского полковника. Руководила библиотекой дочь последнего (Зубатов впоследствии женился на ней). Кроме обычных книг, в библиотеку входило значительное собрание, постоянно пополняемое, запрещенной литературы. Библиотека эта, бесспорно, была заметным центром распространения революционных идей в Москве, и, согласно неизбежным традициям, участникам подобной кружковой деятельности предстояло непосредственно познакомиться с соответствующими компетентными учреждениями. Сам Зубатов относил начало собственного знакомства с Московским Охранным отделением к июню 1886 года, когда был приглашен «на чашку чая» начальником Охранного отделения ротмистром Н.С.Бердяевым – одним из виднейших жандармов, разгромивших «Исполнительный Комитет Народной Воли». В процессе дружественной беседы Бердяев нарисовал перед собеседником картины его мрачного будущего, которое должно начаться с высылки из Москвы, и вполне благосклонно принял сообщение о том, что вся нелегальная сторона деятельности библиотеки протекала якобы за спиной ничего не подозревавшего Зубатова[486]. С этого момента последний, якобы возмущенный коварством своих друзей, вступает на путь борьбы с революцией. Щепетильный Зубатов был возмущен воспоминаниями М.Р.Гоца, опубликованными после смерти последнего в 1906 году: Гоц обвинял Зубатова в своем аресте в октябре 1886 года[487]. Зубатов же утверждал, что кого-кого, а своего друга-соперника он никак не мог предать[488]. Неизвестно, так ли это; зато известно, что в течение ряда лет Зубатов был мелким и совершенно бесчестным провокатором. Современники утверждали, что он сам навязывал молодым людям нелегальную литературу, которую затем у них находили при обыске[489]. Хотя накануне ареста Гоц даже организовал подпольную типографию, но все это пока была довольно мелкая возня. В итоге, однако, Гоца и его товарищей, так и не успевших осуществить ничего серьезного, сослали в места отдаленные. Гораздо хуже завершилось дело петербургских заговорщиков, подготовивших несостоявшееся цареубийство 1 марта 1887 года – там было пятеро повешенных и десяток осужденных на каторгу; мы об этом уже рассказали[490]. Но судьба жестоко обошлась и с Гоцем и его соратниками. Весной 1889 года все они оказались в Якутске. Возмущенные произволом местной администрации, тридцать три политических ссыльных подняли... вооруженное восстание! Шестеро из них было убито, трое повешены по суду, а большинство остальных загремело на каторгу. К политической жизни позже вернулись только трое – Минор, Михаил Гоц и его жена Вера, сопровождавшая мужа почти во всех его мытарствах. Когда Гоц, в конце концов, выбрался в 1900 году в эмиграцию, он уже был тяжелым физическим инвалидом. Из любителя-провокатора Зубатов превратился сначала в полупрофессионала (т.е. стал платным тайным сотрудником), а затем и в профессионала – когда уже вся Москва знала о его провокаторской деятельности. С начала 1889 года Зубатов был зачислен в штат Департамента полиции; только тогда, кстати, официально было закрыто дело по обвинению его в революционной пропаганде (!). В 1890 году Зубатов стал уже помощником начальника Московского Охранного отделения – все того же Бердяева. С 1893 года деятельность Зубатова вышла за границы Москвы и губернии. В течение нескольких последующих лет он фактически возглавил политический сыск по всей России за исключением Петербурга. Успеху его деятельности способствовало и внедрение им новейших методов тогдашней криминалистики: фотографирование задержанных, составление картотеки всех арестованных и подозреваемых и т.д. Широко использовалась и традиционная слежка за почтовой перепиской. Зубатов был общепризнанным гением вербовки и использования провокаторов. Кроме того, он успешно применял внешнее наблюдение за подозреваемыми. В этом его главным помощником и доверенным лицом был Евстратий Павлович Медников – необразованный сыщик-самородок, обладавший наблюдательностью и сообразительностью Шерлока Холмса. Их знакомство и начало дружбы относятся еще к декабрю 1886 года. Разница в возрасте и жизненном опыте (Медников был на десяток лет старше) только усиливала этот дружный тандем. В 1894 году Зубатов разгромил партию «Народного Права», созданную вернувшимися из ссылки старыми народниками М.А.Натансоном и Н.С.Тютчевым. При этом Зубатов имел возможность лично познакомиться с будущим вождем и теоретиком Партии социалистов-революционеров В.М.Черновым, что и сделал. Чернов после восьмимесячного следствия был выпущен из тюрьмы, затем сослан в Саратов и позже в Тамбов, откуда благополучно эмигрировал в 1899 году по окончании срока ссылки. Много позже Чернов таким образом резюмировал идеи Зубатова: «Во-первых, несмотря на недостатки, царское правительство идет по пути конституционных реформ, развитие которых задерживается революционерами. Во-вторых, Министерство внутренних дел вырабатывает программу всеобщего обязательного образования. В-третьих, полиция делает немало ошибок по глупости и незнанию. Чтобы избежать этого в будущем, охранному отделению нужны хорошо образованные, культурные кадры. Необходимо, чтобы общество перестало смотреть на таких работников как на предателей. В-четвертых, если бы революционеры не убили Александра II, на сегодняшний день Россия уже имела бы конституционную власть. Самым большим врагом всего прогрессивного, сказал Чернову Зубатов, является проповедь терроризма»[491]. Наиболее примечательной стороной дальнейшего творчества Зубатова, однако, оказалось то, что именно он и возглавил возрождение террора, успевшего позабыться со времен народовольцев восьмидесятых годов (история 1 марта 1887 года, как мы знаем, не имеет к этому славному прошлому никакого отношения), но, благодаря деятельности Зубатова и остальных, ставшего одним из наиболее действенных политических инструментов в России, начиная с 1902 года. Именно применение в сюжетах 1914 года этих террористических методов, разработанных и апробированных в России, и заставляет нас обратиться к особенностям данной деятельности. Зубатов прибег к использованию террористов для успеха собственной полицейской карьеры уже вскоре после того, как проповедовал столь благостное отношение к терроризму в беседах с арестованным Черновым, которому позднее предстояло (вслед за Михаилом Гоцем) стать признанным идеологом терроризма в революционном лагере. Мы уже упоминали о первом опыте Зубатова в негласном руководстве террористами. Еще в 1894 году в Москве образовался кружок студента Ивана Распутина (родственником знаменитого позже «старца» он не был). В кружке созрела идея убийства молодого царя Николая – это было ответом студенчества на знаменитую речь Николая II 17 января 1895 года – о «бессмысленных мечтаниях». Неизвестно, у кого именно возникли эти террористические планы, возможно – у самого Зубатова, поскольку вся деятельность кружка с самого начала проходила под его полным контролем: одну из главнейших ролей там играла Зинаида Гернгросс-Жученко – агент Департамента полиции с 1893 года. Эта юная особа, дочь полковника, служившего на Кавказе, воспитанница Смольного института, была прирожденной авантюристкой. Именно Жученко имитировала проведение рекогносцировки цареубийства непосредственно на улицах, хотя «техники» кружка еще только проводили опыты и были далеки от изготовления боевой взрывчатки. В мае 1895 года Зубатов счел удобным для себя ликвидацию заговора и арестовал 35 человек. По-видимому, он рассчитал правильно, ибо, как упоминалось, получил за это высший орден России – Св. Владимира (разумеется, низшую его, четвертую степень, но и она в ту пору давала право на получение потомственного дворянства). Раскрытие заговора было решено не рекламировать: столь вопиющий факт недовольства бросал тень на еще не коронованного самодержца. Его участники отделались сравнительно мягкими приговорами: Распутин – 5 лет тюрьмы и 10 последующей ссылки, которая, разумеется, была сокращена последующими амнистиями (но в дальнейшем он к политической деятельности не вернулся), еще двое – на меньшие сроки, остальных, включая Жученко, разослали под надзор полиции по провинции (это привело лишь к некоторой паузе в деятельности знаменитой «Зиночки», разоблаченной революционерами только в 1909 году – и то только в результате измены одного из высших полицейских чинов – Л.П.Меньщикова). Разгром распутинцев значительно укрепил положение Зубатова, ставшего известным не только в ведомственных, но и в правительственных кругах – и в последующие два года существенно переменилось и его служебное положение, причем поначалу Зубатов, не имевший никаких полезных связей с высшей администрацией, воспользовался чисто случайными обстоятельствами. Напоминаем, что 17 мая 1896 года произошла знаменитая «Ходынская катастрофа». В результате официального расследования виновные были, естественно, наказаны и, что еще более естественно, самое высшее петербургское и московское начальство не было отнесено к виновным. Высшим из наказанных оказался московский обер-полицмейстер А.А.Власовский; его уволили в отставку. На его место был назначен Дмитрий Федорович Трепов, бывший до этого строевым гвардейским офицером. Трепов был представителем могущественного семейного клана высших администраторов. Его отец, Ф.Ф.Трепов-Старший, был, по слухам, незаконным сыном Николая I и пользовался неограниченным доверием Александра II. Классический администратор-самодур, он действовал на нервы всей России и был уволен в отставку в 1878 году только в результате страшного публичного скандала после суда, оправдавшего стрелявшую в него Веру Засулич – эта знаменитая история до сих пор почитается революционным подвигом, хотя в ней совершенно ясно были замешаны высочайшие соперники и недоброжелатели Трепова. Все четыре сына Трепова-Старшего были администраторами высшего уровня (А.Ф.Трепов был предпоследним царским премьер-министром в 1916 году), а их зять генерал А.А.Мосолов состоял начальником канцелярии министерства императорского двора, одним из немногих людей, постоянно приближенных к Николаю II. Испытывая значительные трудности в освоении нового поприща, добросовестный служака Д.Ф.Трепов охотно принял помощь Зубатова. Последний постарался расположить к себе Трепова и подчинить его своему влиянию, в чем и преуспел. В свою очередь дружба с Треповым позволила Зубатову подчинить своему влиянию московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича. Последнее сыграло решающую роль в деятельности Зубатова. В том же 1896 году Зубатов занял место своего «крестного отца» – Бердяева, уволенного со службы. Уход Н.С.Бердяева революционеры расценили как результат интриг со стороны Зубатова, но это тоже оказалось только счастливым случаем для последнего: азартный Бердяев проиграл в карты 10 тысяч рублей казенных денег. Зубатов стал единственным штатским среди начальников Охранных отделений за всю историю этих органов: согласно правилу, на эту должность назначались только жандармские офицеры. С этого времени Зубатов, как позже он сам выразился, мог заняться «переоценкой ценностей». Волнения рабочих эпизодически происходили в разных углах России на протяжении всего XIX века. Начиная с 1895 года такие эпизоды стали возникать в каждом году без перерывов. В апреле 1895 года произошла забастовка в Ярославле и последовал арест ее зачинщиков. Демонстрацию рабочих, потребовавших освобождения арестованных, расстреляли солдаты; были убитые и раненые. Рекламу происшедшему сделала публично распространенная благодарность Николая II расстрельщикам – «молодцам-фанагорийцам»[492]. Просто поразительно сочувствие этого монарха к истреблению его подданных! Николай II и вдохновил молодых марксистов – В.И.Ульянова (будущего Н.Ленина), Ю.О.Цедербаума (будущего Л.Мартова) и других на создание «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» в Петербурге и его аналогов в провинции, а Зубатова – на серьезное изучение рабочего вопроса. Летом 1896 года на очередной конгресс II Интернационала, помимо марксистов-эмигрантов Г.В.Плеханова, В.И.Засулич и П.Б.Аксельрода, традиционно участвовавших в этих мероприятиях, впервые приехали социал-демократы непосредственно из России – П.Б.Струве и А.Н.Потресов. Тогда же на сцену выступил и Зубатов: в 1895-1896 гг. он разгромил Московский «Союз борьбы за освобождение рабочего класса», а затем и «Южнорусский рабочий союз», руководство которым было политическим дебютом Л.Д.Бронштейна (будущего Н.Троцкого). При этом Зубатов ближайшим образом познакомился с условиями жизни рабочих и со стремлением революционеров втянуть пролетариат в антиправительственную деятельность; это привело его к собственным планам руководства рабочим движением. В то время ведущие государственные деятели России еще верили в жизнеспособность социальной утопии, установленной в России после 1861 года. Например, в 1897 году В.К.Плеве утверждал: «Россия идет своим, некапиталистическим путем. /.../ Имеется полное основание надеяться, что Россия будет избавлена от гнета капитала и буржуазии и борьбы сословий». В это же время циркуляр министра внутренних дел И.Л.Горемыкина, выпущенный тогда же, рекомендовал, не мудрствуя лукаво, административно высылать рабочих-забастовщиков (обычно – в деревню на родину, где они сразу становились разносчиками недовольства среди крестьян). Зубатов первым в государственных кругах России понял, что дальнейшее экономическое развитие покончит с патриархальной утопией и острейшим образом поставит социальные проблемы, которых пытались избежать правительственные идеологи. Ему стало ясно, что бесконтрольное развитие социальных конфликтов может снести до основания монархическую Россию (что впоследствии и произошло). Первое законченное изложение программы Зубатова – в его докладной на имя Д.Ф.Трепова в 1898 году. Еще более коротко и четко план Зубатова изложен в 1900 году в письме к заведующему Особым отделом Департамента полиции Л.А.Ратаеву: «1. Идеологи -всегдашние политические эксплуататоры масс на почве нужд и бедности, и их изловить. 2. Борясь с ними, помнить всячески: бей в корень, обезоруживая массы путем своевременного и неустанного правительственного улучшения их положения на почве их мелких нужд и требований. Но обязательно это должно делаться самим правительством. При нынешнем положении девизом внутренней политики должно быть поддержание равновесия среди классов, злобно друг на друга посматривающих. Внеклассовому самодержавию остается разделять и властвовать. Только бы они не спелись (а это уже все для революции). Для равновесия (в качестве противоядия) с чувствующей себя гордо и поступающей нахально буржуазией нам надо прикармливать рабочих, убивая тем самым двух зайцев: укрощая буржуазию и идеологов и располагая к себе рабочих и крестьян»[494]. Ничего сверх-оригинального в подобном подходе нет – недаром Зубатова многократно называли подражателем Бисмарка. У Зубатова были и другие предшественники: еще в 1852 году с санкции Наполеона III французская полиция тоже начала создавать профсоюзы. Полицейский социализм, таким образом, – не пустая утопия. С 1884 года полицейские профсоюзы во Франции исчезли, уступив свою роль вполне стандартным узаконенным профессиональным организациям рабочих, существующим по сей день. В то время Трепов оказал полную поддержку Зубатову и добился санкции великого князя Сергея Александровича на зубатовские эксперименты. История знаменитой «Зубатовщины» – рабочих профсоюзов, созданных и функционировавших непосредственно под руководством полиции и лично Зубатова, достаточно хорошо известна, хотя и не всегда излагается строго объективно. Наиболее же существенно при этом то, что заглавнейшая роль в формулировании идеологических постулатов движения и его задач, принадлежала все-таки не Зубатову, давшему имя всей этой эпопее, а совсем другому человеку. На эту тему имеется легенда, граничащая с низкопробным политическим анекдотом, которой поделился в октябре 1903 года Витте, рассказав ее Куропаткину: «С.Ю.Витте рассказал мне удивительную историю по рабочему вопросу. По его словам, в 1881 году в каземате по политическим делам сидели два лица: Тихомиров и Зубатов. Теперь Зубатов недавно был начальником всей сыскной части, а Тихомиров является составителем особого плана к решению рабочего вопроса. Тихомиров подал государю красноречивую записку, в которой изложил программу социал-демократической партии, заключающуюся в борьбе с капиталом, с буржуазиею и с правительственной властью. Он посоветовал направить силы недовольных рабочих при помощи особой организации только на борьбу с капиталом и буржуазиею, изъять из программы борьбу с правительством. Мысль понравилась. Кажется ранее всего мысли одобрили в Москве (Сергей Александрович). И вот началось невиданное на Руси дело. Само правительство с одобрения высшей власти через Зубатова начало организовывать рабочее движение. Все бывшие на юге вспышки – в значительной степени результат усердия не по разуму зубатовцев. Фабричные инспектора пришли в ужас и стали доносить Витте о происходящем. Он отсылал донесения Плеве /.../. Ответа не получил. Плеве сочувствовал. Зубатов набирал все большую силу. Плеве говорил, уезжая в отпуск, что он спокоен, ибо Зубатов всех выручит. Лично Зубатов спас жизнь Плеве три раза. Как сыщик, он гениален. Зубатов являлся к Витте и выражал недовольство общим течением дел и деятельностью Плеве.Он говорил, что Плеве никто не знает, что знают его маску. Витте обещал их разговора Плеве не передавать. Зубатов отправился к Мещерскому и говорил ему то же, что и Витте. Мещерский поехал и передал все Плеве. Кончилось арестом и смещением Зубатова. /.../ ныне Сергей Александрович хлопочет о назначении Зубатову пенсии и хочет взять его к себе на службу с хорошим окладом. Витте сделал следующую характеристику Плеве: человек не государственного склада ума, никаких новых широких путей не изобретет и России не выручит. Но очень умен, опытен, обладает сильным характером, лично смел, очень хитер и чрезвычайно способен к интриге. Необычайно умеет скрывать свои мысли и планы»[495]. Эта легенда, при всех ее неточностях, прекрасно характеризует всех упомянутых действующих лиц, не исключая и Витте. Разумеется, Зубатов и Тихомиров никогда не сидели вместе в каземате – они принадлежали к разным поколениям, и переплетение их личных судеб произошло совсем по-иному. Тем не менее, роль их обоих в инициировании «Зубатовщины» указана Витте достаточно правильно. В связи с этим нужно немного рассказать об истории жизни Л.А.Тихомирова и о нем самом. Лев Александрович Тихомиров родился 19 (31) января 1852 года где-то на Северном Кавказе, где его отец служил военным врачем. Как протекало его детство, легко могут понять нынешние юноши, родившиеся в Чечне лет пятнадцать-двадцать тому назад – в 1850-е годы обстановка была примерно такой же; об этом скупо, но с выразительными подробностями вспоминал сам Тихомиров. Отец его происходил из русского православного духовенства и первым в своем роду пошел по мирскому пути. Он дослужился до офицерских чинов, дающих право на потомственное дворянство, которое и передал своему сыну. Тихомиров закончил Керченскую гимназию годом раньше своего будущего коллеги – Андрея Желябова; оба великих честолюбца были первыми учениками в своих классах, и тогда это не создавало поводов к знакомству и дружбе. Вот позднее, когда Желябов учился уже в Новороссийском университете в Одессе, он крепко сдружился с другим студентом, блиставшим несколькими курсами старше – с Сергеем Витте; не удивляйтесь этому неожиданному факту, который тщательно скрывался царским министром на протяжении всей его государственной карьеры! Тихомиров же поступил в Московский университет, а затем в конце лета 1873 переехал в Петербург, с головой уйдя, как это часто случалось со студентами тех поколений, в революционную деятельность. Уже тогда он начал создавать литературные произведения соответствующей идеологической направленности и оказался одним из первых пропагандистов среди рабочих. Последний факт не дает оснований считать Тихомирова предтечей российских марксистов-пропагандистов: в начале 1870-х годов рабочих пропагандировали совсем для другого: чтобы через них (как правило, не утративших тесные личные связи с деревней) внести революционные идеи в крестьянство и поднять его на революцию[496]. Когда юные революционеры сами двинулись «в народ», то они оставили бесполезную пропаганду среди рабочих, слишком часто сдававших пропагандистов полиции. Когда затем тем же занялись и крестьяне, то пропагандистам оставалось самим взяться за оружие – других неиспробованных революционных путей уже не оставалось. Личный политический путь Тихомирова несколько уклонился от стандартного: его арестовали еще осенью 1873 года и совсем не в результате предательства кого-либо из неудачно распропагандированных. Тихомиров никогда не блистал как выдающийся практик и как человек дела: все, что он совершал в жизни, было плодом его углубленных и длительных размышлений. Вот и при аресте в 1873 году Тихомиров растерялся: случайно зашел к товарищу, у которого шел обыск, назвался зачем-то чужим именем, а при конвоировании в участок неудачно попытался бежать. При других обстоятельствах его бы просто выпустили или, в худшем случае, выслали к родителям на родину, а тут полиция вообразила, что ей попалась важная птица – от этого и все последующее: больше четырех лет тюрьмы под следствием, в том числе полтора года полного одиночного заключения – без выхода на прогулки, свиданий, перестукивания с соседями, переписки и чтения хоть чего-нибудь; некоторые от этого сходили с ума, забывали слова и теряли способность говорить. Тихомиров же был человеком огромной умственной силы и душевной воли, они провели его через этот нешуточный ад, а уединенное спокойствие только способствовало течению мыслей. Нетрудно и предположить, какими же должны были быть эти мысли!.. В итоге же – оправдание по суду на знаменитом процессе 193-х пропагандистов в январе 1878 года, т.к. никаких улик преступной деятельности Тихомирова следствие так и не установило. Тихомиров, хотя и стал признанным лидером всех протестов подсудимых на этом процессе (в числе которых были Желябов и Перовская и многие иные выдающиеся деятели революционного движения последующих времен), но внутренне для себя еще не решил свою дальнейшую судьбу. Зато Александр II, утверждая приговор уже после скандального оправдания другим судебным процессом Веры Засулич, ужесточил наказание, распорядившись выслать в отдаленные места многих оправданных – в том числе Тихомирова. Последнему оставалось либо смириться с продолжением тяжкого прозябания, либо перейти на нелегальное положение и окончательно, казалось бы, уйти в революцию. «Исполнительный Комитет Народной Воли» не был исполнительным или центральным комитетом какой-либо партии, как это многие воображают себе даже в наши дни. Такое название носила немногочисленная (единовременно – до двадцати человек) группа заговорщиков, пополняющая собственные ряды исключительно индивидуальной вербовкой проверенных ближайших соратников. Сам Тихомиров позже так описал рождение этого фантома в начале 1878 года: «Первым систематическим сторонником терроризма можно считать Валериана Осинского. /.../ Он не был уже мальчиком, пробовал действовать в земстве и т.п. И вот он убедился, что „ничего нельзя делать“, т.е. в пользу того, к чему его только и тянула душа, – в пользу полного переворота России. Он тогда перешел на чисто революционный, террористический путь. Он его основал, создал „Исполнительный Комитет русской социально-революционной партии“. Основан „Комитет“ был в Киеве, если только можно говорить о резиденции некоего призрака. /.../ Просто несколько человек согласились, чтобы была „фирма“, и от ее имени действовали. /.../ Объединял всех сам Осинский, не как член Комитета, а просто как личность. /.../ „Комитет“ же был только для рекламы, „на страх врагам“, чтобы эти враги думали, будто бы есть „организация“ сильная и правильная. „Комитет“, т.е. Осинский, конечно, завел и печать. Выпускал прокламации и т.п., главное же занялся террором, т.е. мелкими политическими убийствами. Их было совершено Комитетом очень немного. Убит жандармский капитан Гейкинг, совершено покушение на жизнь тов. прокурора Котляревского, да еще /.../ под фирму Комитета было зачислено убийство в Ростове-на-Дону изменника рабочего Никонова. /.../ Притом должно сказать, что убийство Гейкинга было большой мерзостью. Этот Гейкинг совершенно никакого зла революционерам не делал. Он относился к своей службе совершенно формально, без всякого особого усердия, а политическим арестованным делал всякие льготы. Его „политические“ вообще любили, и Гейкинг считал себя безусловно в безопасности. Но именно потому, что он не берегся, его и порешили убить. „Комитету“ нужно было чем-нибудь заявить о своем существовании, а между тем у него не было средств для какого-нибудь сложного убийства, не было ни людей, ни денег, что необходимо для всякого такого „дела“. Итак, нужно было что-нибудь очень легкое. Но нет ничего легче, как убить Гейкинга, который всем известен в лицо и ходит по улицам, не остерегаясь. Его и убили, а потом наврали в прокламации, будто он был жесток, и за это, по решению „Комитета“, „казнен“. Жена Гейкинга, дотоль очень либеральная, была так возмущена этой подлостью, что возненавидела революционеров, и еще долго потом считалось опасным попасть ей на глаза – „донесет“.»[497] В течение следующего года почти все члены «Исполнительного Комитета» были переловлены и некоторые, включая В.А.Осинского, повешены. Фантом, казалось бы, бесследно исчез, но еще через несколько месяцев произошел раскол тайного общества пропагандистов «Земля и Воля»; обе фракции не смогли договориться о наследовании старого названия фирмы, и террористическая фракция во главе с Тихомировым присвоила себе ставшее бесхозным наименование призрака. Жесткий устав «Исполкома», составленный уже Тихомировым, предполагал пожизненное пребывание в его составе – выход из организации не допускался. Всем посторонним члены «Исполкома» представлялись «агентами Исполкома» третьей степени (чтобы было невозможно догадаться, сколько существует еще более высоких степеней – как у масонов), несколько десятков ближайших помощников торжественно было принято в «агенты» второй степени. Вот как, например, рассказывает об этом Галина Чернявская: «Л.Тихомиров на специально для этого назначенном свидании изложил мне сущность народовольческой программы, принципы ее организации, строго централистической, и спросил, согласна ли я вступить в партию „Народной Воли“, и после моего утвердительного ответа объявил, что я принята в члены партии, в качестве агента»[498]. Всем сочувствующим, которым было можно относительно доверять и использовать их в качестве рядовых исполнителей, присваивалось звание «агентов» первой степени – этих набегало до трех-четырех сотен, так что действительно создавалась иллюзия существования какой-то партии. «Народной Волей», к тому же, назывался центральный орган, издаваемый этой организацией. Из пятерых казненных за цареубийство 1 марта 1881 года только двое были членами «Исполкома» – Желябов и Перовская, остальные были агентами. На самом деле существовала еще одна степень посвященности: Распорядительная комиссия из трех лиц, которые избирались тайным голосованием всех членов «Исполкома» – «тройка», зловещий прообраз всех позднейших «троек». Образована она была еще в июне 1879 – в период существования «Земли и Воли», и представляется, что с осени 1879 года происходили только довыборы ее членов вместо выбывших, а изначально выбранные позднее не переизбирались. Исключением из этого правила стали перевыборы всей «тройки» в целом в сентябре 1879 года в связи с разделением первоначальной организации («Земля и Воля») на две (упомянутый «Исполнительный Комитет» и «Черный Передел»). Вполне возможно, что это было только предлогом для замены одного наличного члена «тройки» на другого: к двум первоначальным ее членам, благополучно переизбранным – Александру Михайлову и Льву Тихомирову – вместо Фроленко добавился А.А.Квятковский (арестованный затем через два месяца). Разумеется, эта кадровая перестановка имела определенную подоплеку, которую никто не разъяснял, но о мотивах которой можно догадаться – публикация жизнеописания Михаила Федоровича Фроленко, просидевшего в Петропавловской и Шлиссельбургской крепостях почти 25 лет, остается за нами; чтобы разгадать основные его секреты, нам пришлось много лет разбирать ребусы, разбросанные не только в двухтомных воспоминаниях самого Фроленко, но и в десятках других свидетельств. С лета 1879 года по весну 1882 года Лев Тихомиров вроде бы оставался единственным членом, неизменно входившим в состав «тройки». Наиболее эффективный ее состав включал Тихомирова, Желябова и Александра Михайлова – с ноября 1879 по ноябрь 1880. Кто затем заменил арестованного Михайлова и каким стал состав Распорядительной комиссии еще позднее, уже после ареста Желябова (с апреля 1881 по апрель 1882 в нее заведомо входили Тихомиров и М.Н.Ошанина-Оловенникова[499]), – абсолютно неизвестно. Заговор молчания относительно последнего пункта объясняется, на наш взгляд, тем обстоятельством, что авторы воспоминаний, прекрасно знавшие распределение руководящих ролей в «Исполкоме» зимой и весной 1880-1881 года (Тихомиров, Фроленко, Фигнер, Анна Корба, Анна Якимова, Прасковья Ивановская), приложили все усилия к тому, чтобы затушевать роль С.П.Дегаева, оказавшегося агентом полиции. Переход руководства заговором в руки последнего принято датировать осенью 1882 года, а измену Дегаева – следующей зимой. На самом же деле в подготовленных к печати материалах мы беремся доказать, что Дегаев работал на полицию уже с апреля 1881, а вошел в состав Распорядительной комиссии еще осенью 1880 года. О распределении ролей уже внутри «тройки» судить труднее, хотя в годы славы Льва Тихомирова о нем отзывались весьма выразительно: Тихомиров «являлся главным руководителем всех террористических предприятий. /.../ К замечательнейшим личностям революционного движения, несомненно, принадлежит еще непойманный Тихомиров (про которого Желябов говорил, что он неуловим, как иголка на дне морском)»[500] – это написано в 1883 году. Главенствующая роль Тихомирова именно в политическом руководстве организации подтверждается воспоминаниями виднейших деятелей: Фроленко, входившего, повторяем, в первый состав «тройки», В.Н.Фигнер, ставшей во главе организации много позднее – в 1882-1883 годы, и Н.А.Морозова, явно претендовавшего на заглавные роли в 1878-1880 годах. Фигнер писала: Лев Тихомиров «входил в тайную группировку внутри „Земли и Воли“ и, как ее член, участвовал в Липецком съезде /.../. Когда же о[бществ]во разделилось на „Черный Передел“ и „Народную Волю“ Тихомиров стал членом „Исполнительного Комитета“, дал окончательную редакцию программе новой партии и сделался главным редактором партийного органа. В осуществлении актов борьбы с самодержавием Тихомиров участия не принимал: у него не было темперамента для этого, и он не принадлежал к тем, которые по нравственным мотивам личным участием хотели „слово“ воплотить в „дело“. Но, как член „Исполнительного Комитета“, при обсуждении этого рода дел, Тихомиров никогда не поднимал своего голоса против, а, как член „Распорядительной Комиссии“ (эта комиссия из трех, с одной стороны, ведала дела особо секретные, а с другой – в ее ведении были текущие дела в промежутках между собраниями „Исполнительного Комитета“), наравне с другими, добросовестно исполнял все обязанности, и если позднее был освобожден от них[501], то это было с общего согласия – в интересах литературной работы»[502] – оставим на совести мемуариста этот последний этап, придуманный ею. Фроленко отмечал: «Тихомирова /.../ считали мало практичным, неловким в обыденной жизни. Его боязнь шпионов не раз давала пищу шуткам. Но это не имело никакого значения. На практические дела никто его и не думал посылать, для этого были другие люди; что он опасался шпионов, было даже хорошо. Он лучше, дольше сам сохранялся и не водил за собой так называемых хвостов (шпионов). /.../ Его роль и значение /.../ вытекали из того, что это был человек, умеющий хорошо логически излагать и доказывать свои мысли, умеющий склонять и других на свою сторону. Его легко можно было бы назвать головой организации /.../. К этому необходимо только добавить, что /.../ Тихомирова всегда надо рисовать рядом с Александром Михайловым. В первое время они составляли настолько одно целое, что для не знающего их хорошо человека трудно было даже разобраться, где начинался один и кончался другой, – так дружно и согласно они проводили свои предложения, свои начинания, так хорошо спевались заранее. Обыкновенно Александр Михайлов, как хорошо знающий положение вещей и обладающий недюжинным практическим умом, являлся с тем или другим предложением. Тихомиров, заранее обсудив это дело с Ал. Михайловым, выступал тогда на собраниях, при обсуждениях, теоретическим истолкователем этих предложений и своей логикой способствовал почти всегда тому, что предложение проходило. /.../ не участвуя в практических делах, Тихомиров тем не менее имел большое значение при обсуждениях этих дел, и тут он не был вял, напротив, всегда принимал горячее участие. Его выслушивали, с ним спорили, но чаще соглашались»[503]. Разумеется, совсем по-другому писал Морозов, который мнил себя соперником Тихомирова в роли главного теоретика: «У меня очень обострились теоретические, а отчасти и моральные разногласия с Тихомировым, который, казалось мне, недостаточно искренне ведет дело с товарищами и хочет захватить над ними диктаторскую власть, низведя их путем сосредоточения всех сведений об их деятельности только в распорядительной комиссии из трех человек на роль простых исполнителей поручений, цель которых им не известна. Да и в статьях своих, казалось мне, он часто пишет не то, что думает и говорит иногда в интимном кругу»[504]. Конфликт между ними разрешился в феврале 1880 года «высылкой» Морозова за границу – в качестве полномочного зарубежного представителя «Исполкома». В Женеве Морозов выпустил брошюру «Террористическая борьба», в которой обрисовал собственную программу действия террористов. Отбрасывая необходимость захвата государственной власти и указывая (совершенно справедливым образом) на чуждость идеалов социализма интересам народных масс, Морозов делал упор на реальную силу террора, способного заставлять государственное руководство следовать, под угрозой убийства, указаниям террористов. «Террористическая революция», – писал он, представляет собой «самую справедливую» и «самую удобную» из всех форм революции. «С незначительными силами она дает возможность обуздывать все усилия до сих пор непобедимой тирании»[505]. Народовольцы позднее официально отмежевывались от программы Морозова – в том числе во время судебных процессов над ними, но в чем же конкретно состояли разногласия – точно установить невозможно, т.к. откровенного изложения внутренних целей Тихомирова и узкой группы его единомышленников так никогда и не последовало. Рассуждая в общем плане, разницу разглядеть несложно: это террор с захватом власти или без захвата власти – обе формы, как легко понять, доказали свое право на существование. Эффективность первой подтвердили Ленин, Сталин, Гитлер и другие главы террористических государственных режимов, а эффективность второй – сами народовольцы, Азеф и его подручные и современные могущественнейшие подпольные организации террористов. Едва ли разногласия между Морозовым и Тихомировым были столь существенны до того, как перед террористами открывались бы реальные перспективы самостоятельного захвата власти. Чисто практическая значимость идей Морозова была доказана как раз в момент его отъезда за границу: после взрыва в Зимнем дворце в феврале 1880 года правительство вынужденно сменило курс в направлении либерализации режима. Это, на самом деле, как не трудно догадаться, не очень-то и соответствовало целям Тихомирова, ни на шаг не приблизив его к захвату власти в собственные руки. Узнав об аресте в ноябре 1880 Александра Михайлова, с которым Морозов сохранил дружеские отношения, Морозов немедленно выехал в Россию, но был арестован на границе в начале 1881 года и просидел в крепостях четверть века – чуть больше, чем Фроленко, арестованный несколькими месяцами позднее. Налицо, таким образом, концентрация высшей власти в заговоре в руках двух лиц – Михайлова и Тихомирова; только им двоим, по существу, было известно, как же распределялись между ними их индивидуальные роли. Заметим, что в такой предельной конспиративности был определенный смысл: народовольцы играли вовсе не в игрушки. Все это поколение еще за несколько лет до создания «Исполкома» совершенно четко формулировало свои практические цели и задачи: «нам ведь революцию хотелось произвести самое большее в три-четыре года»[506]. Когда выяснилось, что на народную поддержку рассчитывать не приходится, то все равно оказалось жаль собственных усилий, уже затраченных и еще возможных к применению, тем более, что состояние противостоявшего царского карательного аппарата не внушало ни уважения, ни серьезных опасений: «Само III Отделение находилось в слабом и дезорганизованном состоянии, и трудно себе представить более дрянную политическую полицию, чем была тогда. Собственно для заговорщиков следовало бы беречь такую полицию, – при ней можно было бы, имея единый план переворота, натворить чудес. При тогдашнем правительстве, тогдашнем настроении общества и офицеров, да еще при такой полиции, – положительно возможно бы было организовать дворцовый переворот. Но, на счастье России, наши революционеры были все-таки мальчишки и невежды. Они болтали о революции в народе, боялись „буржуазии“, боялись „конституции“ и вовсе не желали сознательно низвергнуть правительство и тем менее захватить власть в свои руки. Они шли „в террор“ просто по бунтовскому темпераменту, по досаде, из мщения за своих собратьев и, – в самом сознательном случае, – из надежды „дезорганизовать“ правительство... Как будто можно было желать более дезорганизованного правительства, чем было тогда!»[507] – в этих ностальгических строках, написанных много позже того, как Тихомиров изменил делу революции, бывший великий революционер покривил душой, пытаясь создать впечатление о бесцельности и бессмысленности собственных прежних усилий; немного ниже мы приведем несколько иную его собственную трактовку прошедшей борьбы. Заметим, что все эти оценки не разделялись его прежними соратниками. Фигнер писала: «„Народная Воля“ ставила своей первой неотложной задачей свержение самодержавия, и жестокую борьбу с правительством решила вести наличными силами партии. Это было неслыханное новшество: вся рутина прошлого революционного движения говорила против нас. Заявлять о необходимости завоевания политической свободы считалось до тех пор ересью, опасной для осуществления социальной революции с ее экономическим переворотом. Еще большим отступлением от прежних традиций было – не ждать восстания народа, а самим начать битву»[508]; «политическая борьба, перенесение центра тяжести революционной деятельности из деревни в город, подготовление не восстания в народе, а заговора против верховной власти, с целью захвата ее в свои руки и передачи народу, строжайшая централизация революционных сил, как необходимое условие успеха в борьбе с централизованным врагом, – все это вносило настоящий переворот в революционный мир того времени. /.../ чтобы сломить оппозицию и дать новым взглядам окончательное преобладание в революционной среде, потребовалось 1-1? года неутомимой пропаганды и целый ряд ослепительных фактов: общий ропот неудовольствия поднялся при выходе номера «Народной Воли» /.../ и единодушный взрыв рукоплесканий приветствовал 1 марта 1881 г.»[509]. По существу имел место заговор с целью государственного переворота (как бы ни иронизировал об этом сам Тихомиров много позже). Разумеется, замыслы и сюжеты такого заговора должны были быть весьма секретны. Скрывался даже сам факт такого заговора, что привело к одной курьезнейшей ситуации. Первым идеологом захвата революционерами государственной власти в России был П.Г.Заичневский – революционер с 1861 года, автор кровожадной прокламации «Молодая Россия», потрясшей Петербург в мае 1862 года: «Выход из /.../ гнетущего, страшного положения, губящего современного человека /.../, – один: революция, революция кровавая и неумолимая /.../. Мы не страшимся ее, хотя и знаем, что прольется река крови, погибнут, может быть, и невинные жертвы /.../; мы готовы жертвовать лично своими головами, только пришла бы скорее она, давно желанная. /.../ Мы будем последовательнее великих террористов 1792 г. Мы не испугаемся, если увидим, что для ниспровержения современного порядка придется пролить втрое больше крови, чем пролито якобинцами в 1790-х годах. /.../ Помни, что кто тогда будет не с нами, тот будет против; кто против – наш враг, а врагов следует истреблять всеми способами. Да здравствует социальная и демократическая республика русская!»[510] Свои дальнейшие теории Заичневский развивал в Орле, где он находился с 1873 года под надзором полиции и собрал вокруг себя кружок местной молодежи – в основном из гимназисток. Невозможно отрицать влияние идей Заичневского сначала на Тихомирова, а затем и на юного Володю Ульянова, в свою очередь просвещавшихся бывшими «орлятами» Заичневского. Воспитанницами последнего были две женщины, наиболее близкие к Тихомирову в «Исполкоме»: Е.Д.Сергеева (ставшая женой Тихомирова) и М.Н.Ошанина-Оловенникова. Благодаря некоторой несдержанности Желябова замыслы «Исполкома» несколько приоткрылись: «„Захват власти“ появляется в записке „Подготовительная работа партии“, документе позднейшего происхождения. Не могу с уверенностью сказать, этот документ или аналогичное место о захвате власти в одном из наших изданий вызвало нарекания на Желябова, как автора, допустившего выражения в духе якобинизма. /.../ все мы были недовольны, так как не признали себя якобинцами. Никогда у нас не было речи о навязыванию большинству воли меньшинства, о декретировании революционных, социалистических и политических преобразований, что составляет ядро якобинской теории. Причем иначе была бы „Народная Воля“, взятая нами, как девиз и знамя партии?»[511]. Имея таких «единомышленников» как Фигнер, Перовская и большинство «Исполкома», Тихомиров, Михайлов и Желябов должны были действовать крайне осторожно – и это в целом удавалось. Политика «Исполкома» проводилась настолько скрытно, что Заичневский, старавшийся крутиться в той же революционной среде, даже не разгадал в народовольцах собственных единомышленников, что тщательнейшим образом скрывали Тихомиров и другие: Заичневский «так и остался до конца вне наших партий, потому что даже и Народную Волю не вполне одобрял из-за ее терроризма. Он старался внушить идею заговора и государственного переворота»[512]. На самом же деле 1 марта 1881 года произошел вполне успешный государственный переворот, только вот никаких выгод революционеры при этом не извлекли – их просто нагло использовали, а затем обманули и раздавили. Обо всем этом Тихомиров задумался уже весной 1882 года, утратив ближайших друзей и соратников и продумывая дальнейшие перспективы заговорщицкой деятельности: «Говорить о государственном перевороте силами тех мальчишек и девчонок, которые теперь составляли девять десятых революционной среды, – это была бы фраза просто бессовестная для меня, уже пожившего, научившегося взвешивать истинную цену тех сил, которые были теперь к услугам революционного заговора. /.../ Оперируя с ними, немногие „недобитки“ старых времен осуждены лишь на то, чтобы питать полицию с ее шпионами, доставлять им награды за раскрытие заговоров. Вот хотя бы и я... /.../ оставаясь в России, я был неизбежно осужден на самый близкий арест. /.../ Для громадного большинства революционеров арест означал только административную ссылку, в худшем случае – суд и для немногих каторгу. Для меня быть арестованным значило быть повешенным. /.../ Но чего достигли сами люди героических времен? /.../ наши „великаны сумрака“ /.../ боролись с безграничным самопожертвованием, с самой фанатической верой, работая каждый за десятерых. Где же они? /.../ Мы разбиты вдребезги, истреблены, а враги стоят неодолимой стеной, вдесятеро более крепкие, чем прежде. Что же это означает? Была ли правильно поставлена борьба, были ли правильно поставлены сами цели, которых мы хотели достигнуть? /.../ Передумывая эпизоды нашей революционной борьбы, я не мог уловить логики событий из простого сопоставления сил борющихся сторон. В исход столкновений постоянно врывался случай, который вдруг подавал неожиданную помощь то нам, то правительству. /.../ Ведь я очень хорошо понимал, что самое убийство Императора Александра II удалось только благодаря непонятной случайности... /.../ Что же это за случай, играющий во всем решающую роль, имеющий больше значения, чем сознательные и преднамеренные усилия борющихся сторон? /.../ решения у меня не было. Единственное, чего я хотел настойчивее с каждым днем, – это уединениться, вдуматься в дело, которому служил, пересмотреть все, чему веровал. И вот у меня стала являться мысль об эмиграции...»[513] Все последовательные выводы Тихомиров сделал позднее... Следующее наше замечание имеет исключительно личный характер: автор этих строк должен присоединиться к наблюдению Тихомирова, поскольку, хотя в отличие от Тихомирова и не занимался никогда практическими политическими заговорами, но отдал исследованию последних большую часть своей жизни: проследить замыслы Проведения, совершенно очевидно вмешивающегося в подобного рода деятельность (как и во все другое!) – это и есть самая захватывающая часть подобных размышлений!.. Возвращаясь же к Тихомирову, нужно констатировать, что для этого отнюдь не только теоретика, а, по складу личности, классического ученого-экспериментатора, его собственные теоретические выводы не имели бы существенного веса, пока он не постарался бы применить и проверить их на практике! Такого игрока могла смирить только старческая немощь и могила, на краю которой он смог бы убедиться, что проиграл во всем!.. В качестве объяснения последнему мы позволим себе высказать свое собственное скромное предположение о том, что, хотя Тихомиров-мыслитель и был гением и провидцем, но сам Тихомиров, как смертный человек, так и не смог отыскать ту позицию, на которой его игра шла бы на стороне Бога!.. В 1883 году, когда Тихомиров уже жил в Париже, случай предоставил в его руки разоблаченного Дегаева. Через Дегаева Тихомиров решил перевербовать полицейского шефа этого провокатора – инспектора охранных отделений подполковника Г.П.Судейкина. В историю вошла легенда, что Судейкин якобы соблазнил Дегаева на предательство совместной задачей использовать террор для продвижения Судейкина на вершины государственной власти, где Судейкин потом смог бы проводить прогрессивные реформы. Легенда эта не имеет ни малейших оснований в настроениях и намерениях Судейкина, который, судя по всему, был честнейшим служакой (хотя и себе на уме), и истребление революционеров было его единственной жизненной задачей, которую он решал с изощренной фантазией и грандиозным размахом. К тому же, насколько нам известно, Дегаев стал предателем еще до знакомства с Судейкиным – об этом мы уже обещали рассказать в дальнейшем, уже после публикации данной книги. Понятно, кто был автором легенды о двойной игре Судейкина – сам Дегаев, которому только эта легенда и давала шансы на жизнь и освобождение от обеих борющихся сторон. Дегаев прекрасно провернул эту операцию, организовав тривиальное убийство Судейкина и скрывшись затем с помощью Тихомирова в Америку, где и осел под чужим именем в качестве профессора математики одного из провинциальных университетов. История эта не принесла Тихомирову ни успеха, ни почета. Но хорошая идея никогда даром не пропадает!.. В 1888 году пришел черед Тихомирова перевербовывать себя самого: он решил поиграть в те же игры, но на другой стороне баррикад. Образ Тихомирова – углубленного философа, аскетичного мыслителя, разочаровавшегося в революции, достигшего истинных глубин (или вершин) православной веры, стал новомодной современной легендой. Предисловие к современному изданию его воспоминаний носит характерное претенциозное название: «От Бога все его труды»[514]. Позвольте поинтересоваться: цареубийство – тоже? В каких вообще шарашкиных школах преподается право рассуждать от имени Бога? Новейшая легенда не имеет никакого отношения к реальному Тихомирову. Чтобы сделать этот вопрос недискуссионным, сошлемся на свидетельство его самого в одном из важнейших эпизодов его жизни и деятельности, относящемся к 1907-1908 годам. Тогда П.А.Столыпин проявил интерес к новейшим социальным и политическим идеям Тихомирова, и предложил последнему поступить на службу. Строго говоря, Тихомиров и раньше служил: будучи редактором «Московских ведомостей», он состоял при Министерстве внутренних дел без чина. Теперь же это перестало быть пустой формальностью: 13 марта (ст. ст.) 1908 года Тихомиров был назначен членом Совета Главного управления по делам печати Министерства внутренних дел. Приведем выдержки по этому поводу из дневника Тихомирова[515]: «Я уже получил пакет с наименованием „его превосходительству“ и предложение начальника принять на себя контроль за киевским и казанским комитетами и харьковским и одесским инспекторами». На следующий день Тихомиров был на приеме у премьер-министра и, как известно, одновременно министра внутренних дел. Дневник Тихомирова: «Был на приеме. Ужасное множество людей, золота, лент, орденов. Однако я был „золотее“ многих. Ожидал приема три с половиной часа, весь изнемог. Говорил минут пять. Столыпин был весел, любезен донельзя, радовался, что устроил меня. Ну просто совестно! Самое главное из разговора то, что дополнительное жалованье остается при мне. Буду кое-что и работать при министре. Именно по рабочему вопросу». 26 марта 1908 года: «Сегодня представлялся государю императору в Большом дворце (Царское Село)» – остается только порадоваться за царя и за убийцу его деда! 6 апреля: «Я хочу поставить дело на государственную почву: мой лозунг: „Все делать в интересах народа, рабочих и крестьян, а революцию и социалистов – усмирять. В целях защиты от революции – народных прав не умалять“. Очень боюсь, что министр не усвоит этой точки зрения, а по примеру „серьезной“ интеллигенции предпочтет смесь мер полицейски-ограничительных с поблажками социалистам». 8 апреля: «Сегодня имел доклад у Столыпина о рабочем вопросе. Не знаю, что сказать. Кое-что из моих соображений ему понравилось. Кое-что идет вразрез. Но вообще, должно быть, с ним можно поладить. Хочет провести меня в комиссию о профессиональных обществах. Я был бы очень рад. /.../ Столыпин передал мне „на память“ документ – кусочек бумаги из записной книжки государя, на котором собственной государя рукой написано: „О необходимости Тихомирову продолжать свою литературную деятельность“. Моя фамилия написана с ошибкою (i десятиричное). Однако, Столыпин хотя и сказал: „Теперь вы имеете высочайшее повеление продолжать писать“, однако, все-таки добавил, что в экстренных случаях лучше спросить, не помешает ли это ему (правительству). Это, конечно, вполне резон. Но, имея „высочайшее повеление“, я все-таки теперь могу соображаться с правительством по собственному убеждению в необходимости этого». Что тут сказать, кроме того, что не переводятся солженицыны на Руси!.. Весь этот поход во власть закончился для Тихомирова полным фиаско: 3 мая 1908 – дневник Тихомирова: «Столыпин – это становится все яснее – не хочет меня даже слушать, а не хочет потому, что никаких глубоких реформ просто не представляет себе. Он воображает положение, нелепое в основаниях, исправить мелочной работой, частичными улучшениями. Но в такой работе я не могу быть полезным орудием, п[отому] ч[то] вижу ее ничтожность и прямо вред». 7 мая 1908 года: «Сегодня было заседание профессиональной комиссии. Мало толку. Мою устроительную идею отвергли. Банальщина – смесь европейского либерализма с нижегородской полицейской прижимкой». Печально, конечно, что ни Николай II, ни Столыпин, ни прочие чиновники не доросли до идей, которые проповедовали Тихомиров и Зубатов на рубеже столетий. Печально это и для России, и лично для Тихомирова и Зубатова. Но, с другой стороны, при прочитении этих сцен невольно вспоминается давно повешенная Софья Перовская, в которую когда-то был безнадежно влюблен Лев Тихомиров. Перовская – дочь губернатора – с детства нагляделась на подобные сцены, и они вызывали у нее неукротимое желание взорвать все это бомбой! Не будучи ни поклонником подобных желаний, ни сторонником идей Перовской, все-таки начинаешь понимать строй мыслей и чувств взбалмошной революционерки, читая подобные откровения «подвижника» и «философа»! Сдается также, что Перовская, предпочтя Тихомирову Желябова, не прогадала в своем недолгом и бесплодном женском счастье!.. Тихомиров «изменил революции», находясь в эмиграции в 1888 году, получил полную амнистию от правительства Александра III и вернулся в Россию, чтобы затем принять участие в описанных ниже (и отчасти непосредственно выше) событиях. Такая биография создает массу неудобств для комментаторов всех политических направлений. Интересно при этом и то, что Тихомирову не было поставлено условие предательства соратников: он просто сказал: извините (правда – весьма громко!) – и его полностью простили! Якобы представители власти не задавали ему никаких вопросов криминального плана – и это входило в условия достигнутых соглашений. Были ли они действительно полностью выполнены – неизвестно, но факт, что все его уцелевшие соратники единодушно подтверждали, что никаких ухудшений судеб измена Тихомирова им не принесла, а ведь он знал секреты, раскрытие которых должно бы было привести на виселицы десятки людей, находившихся и на свободе в России, и в заключении, и прежде всех – его самого!.. Как объяснить, что величайший революционер оказался изменником «делу революции»?.. Как, с другой стороны, власти могли распорядиться таким образом, что величайший преступник не понес никаких наказаний, в то время как гораздо менее виновные его сообщники были либо казнены, либо продолжали гнить и умирать на каторге – вплоть до всеобщей амнистии в октябре 1905 года?.. Молчаливым соглашением, соблюдаемым до настоящего времени, было принято, что Тихомиров не был никаким революционером и преступником, а был, как сформулировала Вера Фигнер (член «Исполкома», отсидевшая в крепости с 1883 по 1905 год), «наш признанный идейный представитель, теоретик и лучший писатель»[516]. Так же, примерно, продолжают трактовать революционный период деятельности Тихомирова и в наше время, приписывая этому террористу фактическую роль Н.К.Михайловского, бывшего действительно в определенной степени идеологом «Исполкома», соредактором (вместе с Тихомировым) «Народной Воли» и представителем интересов «Исполкома» в прочей легальной и нелегальной прессе. Тем не менее продолжали возникать и публиковаться коротенькие свидетельства, наглядно демонстрирующие решающую роль супругов Тихомировых в подготовке цареубийства 1 марта 1881 года. При подготовке цареубийства именно Тихомирова-Сергеева вместе с Перовской и руководили наблюдениями за маршрутами и расписанием проездов царя. Вот как об этом вспоминает Е.Н.Оловенникова (младшая сестра Ошаниной-Оловенниковой): в 1880 году «в ноябре месяце я вместе с Тырковым, Рысаковым, Сидоренко, Тычининым получаю от партии первое серьезное поручение – наблюдение за выездами и проездами царя по Петербургу /.../. Наблюдение было организовано таким порядком: на квартиру ко мне или к Тычинину являлась Софья Перовская или Тихомирова и давали нам расписание дежурств /.../. Результат наблюдений каждый из нашей группы сдавал при очередном сборе Перовской или Тихомировой (чаще последней), и тут же получал новые наряды»[517]. Упомянутый Е.М.Сидоренко подтверждает эти воспоминания с некоторой вполне понятной коррекцией: он «забывает» упомянуть Тихомирову-Сергееву, но зато считает нужным проехаться по адресу самого Тихомирова: «Выслеживание велось под непосредственным руководством С.Л.Перовской шестью лицами: И.Гриневицким, Е.Н.Оловенниковою, Н.Рысаковым, А.В.Тырковым, студ[ентом] Тычининым и мною /.../. /.../ обыкновенно раз в неделю собирались на квартире Оловенниковой или Тычинина для доклада Перовской о результатах наблюдения и сводки их. Помнится, из членов Исполнительного Комитета этих собраний никто не посещал, кроме Льва Тихомирова (один раз) /.../, которого [я] раньше не встречал /.../. Посещение Тихомирова я связал с предположением, что в наших наблюдениях наступает момент, когда можно уже сделать определенный практический вывод. Потом из его брошюры „Почему я перестал быть революционером“ я узнал, что в это именно время он, по-видимому, собирался сделать свой практический вывод, но в сторону, противоположную от всяких покушений на царя»[518] – желание этого персонажа лягнуть мертвого Льва послужило, на самом деле, свидетельством того, кто же именно из иерархов «Исполкома» курировал предварительную подготовку цареубийства. Тихомиров, вернувшийся в Россию, был поселен поначалу в Новороссийске, где прошло его детство и где проживали его родственники. Возможно, правительство Александра III полагало, что на этом с великим террористом было покончено, но не тут-то было!.. Тихомиров прекрасно разбирался в идеологии, а не только в разбрасывании бомб. Его настойчивые выступления, на этот раз – против терроризма, проторили ему пути в Москву и сделали редактором «Московских ведомостей» – официозного органа, возглавлявшегося до смерти в 1887 году М.Н.Катковым. Когда в середине 1890-х годов Зубатов занялся рабочим вопросом, то у Тихомирова были готовы ответы на все его вопросы. Первым объектом их совместных манипуляций оказался «Общееврейский рабочий союз в России и Польше» (Бунд), созданный в 1897 году. Объединяя еврейских рабочих и ремесленников Западного края, Бунд был в то время единственной политической организацией, выходившей за рамки чисто интеллигентской среды. В 1898-1900 гг. все ведущие деятели Бунда были арестованы и свезены в Москву к Зубатову. Это был блестящий успех филеров Е.П.Медникова – талантливейшего руководителя службой наружнего наблюдения в Москве – правого руки самого Зубатова. Местная полиция практически не имела агентуры среди евреев – помимо политического и классового различий сказывались еще религиозный и языковый барьеры. Филеры, не владевшие идиш, на котором говорили местечковые евреи, по чисто внешним признакам безошибочно выделили политических оппозиционеров и их лидеров – по интенсивности размахивания руками!.. После многомесячных переговоров с Зубатовым большинство арестованных было выпущено (наиболее непримиримых административно выслали в Сибирь). Одни стали верными поборниками зубатовских идей, другие колебались (часть из них бросила активную деятельность вообще), третьи устояли и утвердились в своей революционной идеологии, и лишь один (член ЦК Бунда И.М.Каплинский) был завербован Зубатовым в секретные сотрудники (разоблачен Бурцевым в 1910 году, изловлен и расстрелян уже при Советской власти)[519]. Сначала Зубатов пытался полностью подчинить себе Бунд, но это не получилось. Тогда по инициативе Зубатова Бунд раскололся, и в июне 1901 года была создана Независимая еврейская рабочая партия, которая, опираясь на полицию, взяла на себя улаживание конфликтов между рабочими и предпринимателями. Аналогичную роль пытались играть зубатовские Рабочие союзы в Москве, к созданию которых Зубатов приступил чуть позднее, но в том же 1898 году. Остановимся на основных конфликтах, с которыми столкнулся Зубатов в этой деятельности. Прежде всего, тщетной оказалась надежда Зубатова на интеллигенцию. Поначалу он считал, что пекущиеся о благосостоянии рабочих социал-демократы поддержат его инициативы в пользу рабочего класса. Соответствующим образом Зубатов и действовал в рамках своих возможностей: по его совету Ратаев в 1899 году финансировал легальный марксистский журнал «Начало» (фактическим издателем стал агент охранки и сподвижник Зубатова М.И.Гурович) и способствовал отъезду за границу бежавшего из ссылки Акимова (В.П.Махновца), лидера «экономизма» – течения, выступавшего за первоочередность непрерывного улучшения положения рабочего класса (в духе европейского ревизионизма Э.Бернштейна). Да и «Искра» началась не без финансовой помощи Департамента полиции[520]! В то же самое время Зубатов постарался решительно пресечь попытки революционных социал-демократов руководить рабочим движением. Знаменитый Первый съезд РСДРП, состоявшийся в Минске в марте 1898 года, проходил под бдительным надзором полиции. Съезд избрал ЦК из состава участников: последних было всего восемь человек; никто из них позже не стал знаменитостью. Затем делегаты взялись объезжать подпольные организации, сформировавшиеся к тому времени в разных городах, чтобы оповестить всех своих сторонников о рождении партии и других принятых решениях. В результате Зубатов выявил и всех местных руководителей, если он до этого кого-то из них не знал; во всяком случае, удалось уточнить распределение персональных ролей внутри социал-демократии. Последовавшие аресты изъяли из политической жизни и ЦК, и почти всех ведущих социал-демократов в местных комитетах. Была разгромлена и типография нелегальной «Рабочей Газеты» в Екатеринославе, назначенной решением съезда Центральным Органом партии (еще до съезда успело выйти два номера). Социал-демократия, таким образом, на пару лет оказалась полностью парализованной на территории России. В 1900 году бывшие руководители Петербургского «Союза борьбы», вернувшись из сибирской ссылки, постарались возобновить подпольную деятельность, но новые массовые аресты в апреле-мае продемонстрировали нежизненность этих попыток. Совещание в Пскове в мае 1900 года с участием В.И.Ленина, Ю.О.Мартова, А.Н.Потресова и лидеров «легального марксизма» П.Б.Струве (написавшего по поручению Первого съезда программу РСДРП; его труд удостоился даже в целом положительной оценки коммунистических историков) и М.И.Туган-Барановского констатировало безнадежность создавшейся ситуации и приняло решение направить Ленина и Потресова в эмиграцию – налаживать там издание марксистской литературы. Так была задумана «Искра». Арест и ссылка Струве за участие в студенческой демонстрации у Казанского собора в Петербурге в марте 1901 года сорвали его запланированное участие в этом мероприятии. Либералы позже стали издавать свой собственный эмигрантский орган – «Освобождение», редактором которого и стал Струве, бежавший из ссылки в декабре 1901 года. Тактика Зубатова вполне понятна: он вытеснял радикальных оппозиционеров за границу – подальше от рабочих, а в то же время рассчитывал, что социал-демократическая пропаганда усилит интерес к рабочему вопросу и поспособствует его собственным, Зубатова, попыткам облегчить положение рабочего класса. Но быстро выяснилось, что на действительное положение рабочих социал-демократам наплевать, а вот на то, что у них из рук выбивают оружие, на которое они возлагают наибольшие надежды (т.е. возбужденный революционный пролетариат) – вовсе не наплевать. Поначалу часть либеральной профессуры откликнулась на призыв Зубатова и стала читать лекции рабочим и проводить различные культурные мероприятия (И.Х.Озеров, А.Э.Вормс, И.И.Янжул, В.Э.Дэн, В.И.Анофриев, Н.Ф.Езерский, А.А.Мануйлов – будущий министр Временного правительства и др.). Но затем интеллигентское общественное мнение четко и ясно выступило против Зубатова, и профессура покинула ряды его сторонников под угрозой прямого общественного бойкота. На стороне Зубатова остались деятели только крайне правого направления – между ними и основной массой интеллигентов и так была стена. Среди них публично выделился именно в это время Л.А.Тихомиров, составивший ряд программных документов зубатовских организаций и выступавший в их поддержку в прессе. По позднейшему свидетельству А.И.Серебряковой (секретной сотрудницы и соратницы Зубатова), Зубатов к 1900 году в значительной степени находился под идейным влиянием Тихомирова[521] – это подтверждается и идентичностью смысла программных документов, принадлежавших перу их обоих. Очень важным оказалось то, что личные попытки Зубатова найти общий язык с капиталистами успеха также не имели. Капиталисты вовсе не желали того, чтобы возбуждение пролетариата гасилось перекачиванием части прибыли из кармана хозяев в карманы рабочих. Капиталисты поспешили создать два фронта противоборства зубатовским начинаниям. Прежде всего, они постарались получить поддержку в правительстве, жалуясь на препятствия частному предпринимательству, чинимые Зубатовым. Эта инициатива нашла полный отклик у министра финансов С.Ю.Витте и министра внутренних дел Д.С.Сипягина – родственника и протяже Витте, в 1899 году сменившего Горемыкина. Не имея возможности прямо выступить против великого князя Сергея Александровича, недоброжелатели распространяли в правительственных и придворных кругах различные слухи, порочащие «Зубатовщину» и ее авторов. Рассказывали, например, что и Зубатов, и Тихомиров так и остались тайными революционерами, а познакомились они, якобы, когда сидели в молодости вместе в Петропавловской крепости – см. выше фрагмент из дневника А.Н.Куропаткина. И т.д. и т.п. Практическое отсутствие правительственной поддержки выразилось, в частности, в том, что не была официально легализована и Независимая еврейская рабочая партия: ее существование терпели – и только. Тем легче ее оказалось впоследствии закрыть – просто директивой МВД своим местным органам. Другой рукой капиталисты стали щедро жертвовать деньги социал-демократическим организациям. Без учета факторов появления зубатовских профсоюзов невозможно понять причины неожиданного взлета социал-демократического движения в 1901-1903 годы. В течение десятилетия до этого оно влачило самое жалкое существование (почитайте официальные курсы истории КПСС!), а тут вдруг и «Искра», и Второй съезд партии, и бурнейшие дискуссии об уставе и о тактике – и все это на какие же шиши? Просто некоторые капиталисты вполне резонно решили отпустить деньги на то, чтобы рабочие бастовали не за увеличение зарплаты, а против правительства и за свободу, и забастовщиков при этом на совершенно законном основании подавляла бы полиция. И тогда, и теперь посвященные недоумевали и недоумевают: отчего это жертвовали деньги социал-демократам такие махровые реакционеры как Л.И.Бродский и С.Т.Морозов – а недоумевать-то нечего! В конечном итоге, зубатовские организации в целом остались без руководящих интеллигентских кадров. Кроме нескольких деятелей, выдвинувшихся непосредственно из рабочей среды, общее руководство осуществляли сам Зубатов и некоторые подчиненные ему или сочувствующие его идеям сотрудники охранки. Активнейшую роль играл полковник Н.В.Васильев в Минске, где под его крылом и развернуло свою деятельность руководящее ядро Независимой еврейской рабочей партии. Но большинство жандармов ни по своей подготовке, ни по своим настроениям не было способно руководить профсоюзным движением. В этом была ахиллесова пята «Зубатовщины». Явно полицейская инициатива движения и сомнительность побудительных мотивов самого Зубатова оказывали влияние даже на его ближайших сподвижников из рабочей среды. Лидер Независимой еврейской рабочей партии М.В.Вильбушевич так писала в письме к Зубатову: «Вы прекрасно понимаете, что /.../ повернуть историю народа и царей по своему желанию Вы и никто не в состоянии, может только человек, преследующий свои личные цели. Вам нет абсолютно никакого дела ни до царя, ни до рабочего движения, ни до русского народа. Вы теперь демократ, потому что это Вам выгодно, если спустя некоторое время Вам будет выгодно стать защитником аристократии, буржуазии или чего другого, Вы, не задумываясь, сделаетесь им. Если Вам принесет пользу антисемитизм, Вы первый станете во главе его, если сионизм – Вы со всем своим врожденным красноречием будете проповедовать это движение. Словом, Вы мудрый политик – только»[522]. Убийственная характеристика Зубатова со стороны его ближайшей соратницы! Здесь нужно учитывать, конечно, и то, что Вильбушевич по-женски самым серьезнейшим образом увлеклась Зубатовым, а затем, не встретив желанного отклика от женатого мужчины, крайне критически настраивала себя, хотя деловое сотрудничество Вильбушевич с Зубатовым продолжалось вплоть до увольнения Зубатова со службы. Была ли Вильбушевич права, считая всю экстравагантную политическую деятельность Зубатова лишь средством сделать выдающуюся служебную карьеру? Или наоборот: служебная карьера была лишь средством для реализации реформаторских замыслов Зубатова? На такие вопросы трудно найти однозначный ответ: Зубатов был слишком умен и скрытен, чтобы можно было проникнуть в его истинные цели. Это четко ощущали некоторые его соратники. Вот, например, как выглядит Зубатов в письме к Марии Вильбушевич одного из ее помощников Н.Катаевича: «Зубатов прав, и новый путь, указанный им – хороший путь. Но он сам шпион – начальник охранного отделения, хотя всегда будет оставаться на высоте своего положения, потому что он умней нас всех»[523]. В 1901 – начале 1902 года зубатовское движение оказалось территориально ограниченным. В Москве и губернии зубатовские организации начисто вытеснили социал-демократов из рабочего движения. То же было в Минске и некоторых других центрах Западного края. «Зубатовщина» процветала там, где великий князь Сергей Александрович или другие руководители местной администрации, сочувствовавшие Зубатову, могли противостоять нажиму руководства Министерства финансов и Министерства внутренних дел. Парадокс: ярый антисемит Сергей Александрович покровительствует Зубатову, руководящему еврейским рабочим движением, а в 1902 году даже разрешает ему собрать съезд сионистов в Москве! В данном случае Вильбушевич права: политика есть политика. Но в общероссийском масштабе деятельность Зубатова зашла в тупик. Полицейское начальство в большинстве рабочих центров, включая столицу, действовало по молчаливой пока указке правительства. Мало того, при этом умышленно или неумышленно (бывало, вероятно, по-разному) напрямую вредили самому Зубатову: эмиссаров от рабочих или от социал-демократов, приезжавших в Москву ознакомиться с профсоюзной деятельностью, при возвращении немедленно арестовывали. Таким образом, усиливался повод считать «Зубатовщину» чисто полицейской провокацией, предназначенной для выявления и отлавливания революционеров. Вильбушевич отмечала, что каждому такому аресту бурно радовались в Бунде. В октябре 1901 года Вильбушевич, в целом с оптимизмом смотревшая в будущее, все же предупреждала Зубатова о том, что он, конечно, понимал и сам: «Если правительство не возьмет назад то, что оно нам уже дало, оно будет способствовать действительно подлинной и очень значительной конструктивной эволюции в России»[524]. Увы, надежды на это становились все призрачней. В конце 1901 года Зубатов в Департаменте полиции был явным триумфатором: он только что разгромил «Союз социалистов-революционеров», организованный и руководимый А.А.Аргуновым. В 1901 году «Союз» произвел фурор, выпустив несколько номеров нелегальной газеты «Революционная Россия» – ему удалось то, что не смогли сделать ни социал-демократы, ни либералы. На правах победителя Зубатов добился организации совещания в Департаменте для обсуждения своей программы расширения сети Охранных отделений и совершенствования методов их работы (негласно предполагалось, что руководство этой реформой будет поручено ему). На совещании большинство участников – руководителей губернских жандармских управлений – поддержало Зубатова: сам факт совещания с докладом Зубатова показал им, куда ветер дует – и они чуть не ошиблись! Против Зубатова выступил лишь А.В.Герасимов из Харькова: он почувствовал в верхах дуновение в другую сторону, но ошибся. Впрочем, его звезда взошла позже – после последовавшего сначала взлета, а затем все-таки краха Зубатова. Но против плана Зубатова выступил и директор Департамента С.Э.Зволянский: этот четко знал позицию министра Сипягина – и инициатива Зубатова была провалена. Мало того: на освободившееся место начальника Петербургского Охранного отделения (в связи со смертью прежнего начальника), которое считалось выше Московского, был назначен не Зубатов, а его подчиненный подполковник Я.Г.Сазонов. Это была весьма недвусмысленная демонстрация, которая указывала на уже совсем явный тупик и карьеры, и деятельности Зубатова. Нужно было предпринимать нечто экстраординарное, что и было сделано. Почему-то признается, что экономические и социальные идеи Зубатов вполне мог заимствовать у Тихомирова, но о практически-политических просто и речи не может быть. Между тем, коль скоро считаются достоверными никем не оспариваемые контакты Тихомирова и Зубатова в связи с методами руководства рабочим движением, то что же мешало договориться этим двум лицам по другому спектру вопросов, крайне волновавших их обоих? Тогда следует признать возможным, что колоссальный опыт решения общеполитических проблем террористическими методами, накопленный Тихомировым в 1878-1883 годах, в значительной степени поступил в распоряжение Зубатова. Практические последствия этого не замедлили обнаружиться. Для Зубатова существовал вполне естественный выход из тупика, в котором оказалось его карьера к концу 1901 года: резко активизировать розыскную деятельность и добиться еще больших успехов в борьбе с революцией – такое рвение могло изменить отношение начальства к самому Зубатову и заставить более благосклонно принимать и его социальную программу. Но события того же 1901 года показали, что даже разгром достаточно крупной нелегальной организации, выпускавшей собственную газету, не смог оказаться в сложившейся ситуации достаточным для продвижения по службе: этого не последовало. Зубатову пока удалось лишь сохранить позиции и предотвратить закрытие своих профсоюзов Министерством внутренних дел. Для того, чтобы добиться еще больших успехов в борьбе против революционеров, нужно было бы, чтобы эти последние представляли собой еще большую угрозу для правительства. Естественной ступенью эскалации революционной деятельности интеллигентов оставался все тот же террор. Намерение изловить идеологов революции четко входило в официально провозглашаемую программу Зубатова. В минуты откровенности он высказывался еще яснее: «Мы вызовем вас на террор – и раздавим». Слова эти позже неоднократно цитировались (в том числе таким знатоком российских политических интриг первой половины ХХ века, как Б.И.Николаевским), но все почему-то упускали из виду то обстоятельство, что, когда Зубатов это заявлял, никакого террора в России не было. Чтобы осуществить угрозу раздавить террористов, нужно иметь необходимое предварительное условие – иметь этих самых террористов. Разумеется, существовал опыт создания «заговора» И.С.Распутина, но то было в 1895 году. Сейчас же начальство, которому вполне понятны были заботы Зубатова, так легко не проглотило бы подобную липу. Террор должен был быть не фикцией, а вполне реальной угрозой. Террористические настроения в России имелись. За границей к террору и цареубийству призывал В.Л.Бурцев (за что в 1898 году и получил полтора года заключения в английской каторжной тюрьме – за подстрекательство к убийству: ничего не поделаешь – правовое государство!) – участник революционного движения с 1882 года и эмигрант с 1888 года. В России террористической агитацией занялась Е.К.Брешко-Брешковская – участница революционной пропаганды еще с 1860-х годов, вернувшаяся из Сибири в 1896 году после многолетних каторги и ссылки; позже ее наградили помпезным титулом – «Бабушка русской революции», который мы уже упоминали. К концу века выросли новые молодые кадры, бредящие террором: М.М.Мельников, П.П.Крафт, В.В.Леонович, С.Г.Клитчоглу. Студенческие волнения 1899-1902 годов выделили группу еще более молодых экстремистов: П.В.Карпович, С.В.Балмашев, Е.С.Созонов, А.Д.Покотилов, Б.В.Савинков, И.П.Каляев, М.И.Швейцер – все они поначалу были социал-демократами, но природный темперамент звал их к настоящему оружию. Однако до поры до времени их кровожадные намерения так намерениями и оставались: никто из них не смог взять на себя инициативу в воссоздании такого сложного и работоспособного механизма, каким был «Исполнительный Комитет Народной Воли» двадцатилетней давности. Большинство вышеперечисленных было истреблено в террористической борьбе или раздавлено морально, если не самим Зубатовым, то его коллегами, но это произошло позже – когда для террористов нашлись подходящие руководители. Савинков, например, сохранился в политическом строю вплоть до революции, но именно в 1917 году и позже стала очевидна его практическая беспомощность. Впрочем, и он уже к этому времени был в значительной степени сломленным человеком. Для успеха единичного террористического акта не обязательна сложная организация. Пока другие рассуждали и спорили, образец решительности продемонстрировал двадцатишестилетний студент Петр Карпович: о его террористическом акте 14 февраля 1901 года против министра народного просвещения Н.П.Боголепова мы уже рассказали – это стало пиком затянувшегося и бесплодного конфликта между студентами и администрацией. Выстрел Карповича был громом среди ясного неба: напомним, что уже более 15 лет никакие террористические замыслы не доходили до реальных попыток осуществления (едва ли за таковую можно считать хождение по улицам с бомбами соратников Александра Ульянова). Разумеется никто – начиная от столичного полицейского начальства и кончая швейцаром в Министерстве просвещения – не был готов к такому развороту событий. Через две недели Боголепов умер в жестоких мучениях. Карпович загремел на каторгу, откуда бежал в 1907 году и вернулся к террору. Каждый крупный террористический акт в России возбуждал волну подражания; в психически неуравновешенных людях, готовых повторить подвиг, которым восхищалась интеллигентная общественность, недостатка не было. Через несколько дней после смерти Боголепова земский статистик Н.Лаговский производит четыре выстрела по окнам квартиры обер-прокурора Синода К.П.Победоносцева. Затем почти на год наступила пауза. Однако неутихающие студенческие волнения дают новую вспышку терроризма. 9 февраля уже 1902 года курсистка Е.Алларт приходит на прием к московскому обер-полицмейстеру Д.Ф.Трепову, но ее пистолет дает осечку. Дело Алларт даже не передается в суд ввиду ее явно недостаточной вменяемости. Через несколько дней акцизный чиновник Михалевич с ножом в руках пытается ворваться в квартиру Трепова. Безнадежность и беспомощность этих попыток показывают, что террор -все-таки занятие не для дилетантов. Это было понято по обе стороны баррикады. В свое время успехи «Исполкома Народной Воли» (сначала – еще «Земли и Воли») начались с того, что террор возглавили такие серьезные и решительные деятели, как А.Д.Михайлов и Л.А.Тихомиров. Для воссоздания террора в начале ХХ века требовались деятели не меньшего масштаба. Зубатову, знавшему наперечет всех революционеров, было довольно трудно обнаружить таковых среди известных ему лиц. Однако летом 1900 года наряду с другими деятелями Бунда и примыкающих к нему организаций был арестован в Минске тридцатилетний Григорий Андреевич (Герш Ицкович) Гершуни. Как и остальных, его доставили в Москву для знакомства с Зубатовым. Сын богатого арендатора (фактически – помещика; евреям законодательно запрещалось владеть земледельческими участками), фармацевт по образованию, Гершуни до этого много и плодотворно занимался различной легальной деятельностью. Открыл в Минске химико-бактериологический кабинет (который мог бы при ином развитии событий вырасти в первый в России научно-исследовательский институт подобного профиля), создал школы и курсы для евреев – взрослых и детей и т.п. Первый его арест произошел в 1896 году в Киеве; тогда Гершуни легко доказал, что не занимается никакой противозаконной деятельностью, и быстро был выпущен. Но знакомство в 1898 году с Брешко-Брешковской привело его к более тесному сотрудничеству с революционерами, которым он оказывал услуги вполне делового и практического рода (организовал изготовление фальшивых паспортов, оборудования компактных нелегальных типографий и т.д.). Человек это был крайне деловитый, страстный, решительный и умеющий подчинять себе других. Словом, казалось бы, идеальный руководитель террористической организации. Диалоги Зубатова и Гершуни имели явно нестандартный характер. Позже А.И.Спиридович (один из ближайших помощников Зубатова в 1900-1903 годах) прямо сформулировал: «Едва ли не эти собеседования привели Гершуни к окончательному заключению, что террор есть необходимый способ борьбы с высшими представителями правительственной власти, что надо бросать легальную деятельность и, перейдя на нелегальное положение, посвятить себя всецело террору»[525]. Ко всему, что написано Александром Ивановичем Спиридовичем, необходимо подходить с крайней осторожностью. Обуреваемый как писательским, так и профессиональным полицейским честолюбием, Спиридович не мог проходить мимо интереснейших фактов конспиративной деятельности без упоминания и объяснения этих фактов. В то же время этот человек был едва ли не самым информированным полицейским деятелем дореволюционной России и был обязан хранить секреты, которые не могли быть обнародованы ни при каких обстоятельствах. В частности, он заведомо был посвящен во все тайны убийства П.А.Столыпина в 1911 году, поскольку не только находился в непосредственном соприкосновении со всеми лицами, причастными к покушению, но был и сам среди его организаторов. Поэтому все, сообщаемое Спиридовичем, должно проверяться по другим источникам и соотноситься с общим контекстом происходивших событий. В данном случае мнение Спиридовича подтверждается мемуарами В.М.Чернова[526] и строго соответствует общей фабуле биографии Гершуни: до встречи с Зубатовым Гершуни террористом не был, после встречи – стал. Разумеется, сам Спиридович не присутствовал при диалогах Зубатова с Гершуни; зато он мог неоднократно беседовать и с тем, и с другим. Иное дело то, что честь мундира и личная близость к Зубатову не могли позволить Спиридовичу закончить описание этого эпизода тем, что переубежденный Гершуни был просто выпущен Зубатовым на свободу – не за чем иным, как для реализации террористических намерений. Поэтому Спиридович продолжает: «По неимению формальных улик, Гершуни вскоре был освобожден. Зубатов не понял тогда Гершуни. Он больше видел в нем полезного правительству интеллигента-культурника, чем революционера; он не разглядел в Гершуни того выдающегося революционного вождя, каким показал он себя затем, оставив дом, общество, уйдя в подполье, сделавшись профессиональным революционером». В этом вынужденном заявлении Спиридовича нет никакой логики. До встречи Гершуни с Зубатовым все видели в Гершуни только интеллигента-культурника, после встречи Гершуни с Зубатовым все разглядели в Гершуни выдающегося революционного вождя – это объективный факт. Неужели только мнение Зубатова о нем, как о культурнике, переполнило чашу терпения Гершуни и заставило его целиком изменить поприще? Не проще ли прийти к выводу, что Зубатов первым разглядел в Гершуни вождя-террориста и открыл ему самому правильное понимание собственного призвания? К тому же Гершуни едва ли мог показаться Зубатову обычным «культурником»: в нелегальных публикациях Гершуни, предшествовавших его аресту, отчетливо звучали призывы к террору. Гершуни и Зубатов о чем-то безусловно договорились: последний договаривался о чем-то с каждым арестованным собеседником. Иное дело, что последние, выйдя на волю, далеко не всегда стремились выполнять договоренности. Кроме того, каждый стремился скрыть от товарищей, в чем же он проговорился и что пообещал. «Каждый конспирирует о том, что он говорил в кабинете Зубатова»[527], – писала в августе 1900 года М.В.Вильбушевич. Гершуни был выпущен после написания пространного покаянного заявления; оно было извлечено из архивов и опубликовано в 1917 году и немало тогда шокировало революционную публику. Сам Зубатов в сопроводиловке, приложенной к заявлению Гершуни, просил начальство об освобождении последнего, хотя и назвал его «двусмысленным человеком». Выйдя на волю, Гершуни заявил товарищам по Бунду, что Зубатов «страшнее для движения всех до сих пор бывших» на его посту «извергов»[528] – интересная оценка! Никто из революционеров, как бы отрицательно они ни относились к предложениям Зубатова о сотрудничестве, не разглядел изверга в этом умном и обаятельном охраннике. Это дополнительный штрих, свидетельствующий о том, что Зубатов и Гершуни касались тем, стоящих на грани или за гранью общечеловеческой гуманности и морали. Гершуни, несомненно, обманул Зубатова, если последний хотел найти в нем сотрудника – формально не существует никаких фактов, указывающих на последующее сотрудничество Гершуни ни с Зубатовым, ни с иными охранниками. Зато известно, что среди планов, которые Гершуни не успел реализовать в течение относительно недолгого периода руководства террором, было и убийство Зубатова. Гершуни пытался обсуждать и возможность взрыва Московского Охранного отделения – похоже, его беспокоили архивы этого учреждения (!). Но если Зубатов действительно готовил Гершуни к руководству террором, то и в этом последний сначала его обманул: выйдя на волю, Гершуни вовсе не спешил к террористической деятельности, хотя для чего-то сразу перешел на нелегальное положение – не для того ли, чтобы надежнее скрыться от Зубатова? С лета 1900 года прошло полгода, и прозвучал выстрел Карповича, а Гершуни все заняться террором не собрался. Прошел еще почти год, а Гершуни все террором не занимался. Мы позволим, однако, высказать и такую гипотезу относительно данного поведения Гершуни: он, кроме всего прочего и вопреки славе, сложившейся о нем как об организаторе террора, ничего в это время не организовал, потому что это ему было не по силам: организация аптеки или школы все же не эквивалент террористического предприятия! В наше время уже высказывались мнения о том, что Гершуни как руководитель террористической организации проявлял себя жалким дилетантом по сравнению с Азефом[529]. И вот только в декабре 1901 года (в критический момент для карьеры Зубатова) Гершуни встретился с человеком, который окончательно убедил его оставить прежнюю ерунду и следовать своему истинному призванию. Но не Бог послал к Гершуни этого человека, а Зубатов! Новым знакомым Гершуни оказался Азеф. Евгений Филиппович (Евно Фишелевич) Азеф был годом старше Гершуни; родился и вырос в семье мелкого лавочника, все заработанные средства тратившего на обучение своих детей. В 1874 году семья сумела выбраться за черту оседлости и обосноваться в Ростове-на-Дону. Там Евно Азеф закончил гимназию, но на продолжение образования денег не хватало. Азеф занялся комиссионной торговлей, а кроме того принимал участие в местных революционных кружках. В результате последнего ему стал угрожать арест, и Азеф скрылся за границу, прихватив с собой 800 рублей, принадлежавших одному мариупольскому купцу – громадную по тем временам сумму. По другой версии, деньги эти (или значительную их часть) взял у Азефа кто-то из товарищей-революционеров и не вернул; не имея возможности погасить растрату, Азеф и скрылся. В общем, почти по Гоголю: не то он шубу украл, не то у него шубу украли. В 1892 году Азеф поступил в Политехнический институт в Карлсруэ. Весной 1893 года, оставшись без средств к существованию (что свидетельствует в пользу версии о его материальной стесненности при отъезде за границу; а может быть – в рулетку проиграл?), Азеф в письме в Департамент полиции предложил свои услуги как информатора о настроениях и намерениях многочисленной российской диаспоры в Европе, испросив при этом 50 рублей жалования в месяц – они вполне покрывали его тогдашние потребности. Соглашение состоялось. После этого Азеф, параллельно с учебой, стал активно внедряться в эмигрантскую политическую жизнь, демонстрируя себя убежденным сторонником террора. На этой почве он пытался сблизиться с Бурцевым, но помешал арест последнего в Англии. Женившись на революционерке Л.Г.Менкиной (по другим сведениям – Генкиной; при замужестве она приняла фамилию мужа), жившей в Дармштадте, Азеф перевелся в Дармштадтский Политехникум. Вскоре в молодой семье родился первый сын. В самом начале 1899 года Азеф появился в России и уже очно познакомился с Ратаевым и Зубатовым. Завершив затем учебу в Германии и недолго там поработав, осенью того же года Азеф поступил на службу в электротехническую компанию в Москве. Интересно, что он не смог получить на это официального разрешения: имея высшее образование, он мог жить вне черты оседлости, но власти не признали его зарубежный диплом. Сам Азеф немало возмущался таким отношением к себе. Тут возможен тонкий расчет Зубатова: с одной стороны, он держал агента в подвешенном, а, следовательно, в более зависимом положении (вспомним Бердяева, так же поступавшего с самим Зубатовым); с другой – спасал от ненужных подозрений в революционной среде, чутко реагирующей на всякое благоволение начальства. В конце концов, Азеф получил возможность и вполне полноценно работать по специальности (с соответствующим заработком), и выражать недовольство начальством и порядками – притом вполне искренне! Судя по позднейшим воспоминаниям коллег-инженеров, Азеф, несмотря на небольшой стаж работы, оказался блестящим специалистом[530]. С собой он привез и хорошие рекомендации от революционеров зарубежных к революционерам московским. По линии Департамента полиции он поступил в прямое подчинение к Зубатову. Очевидно, знакомство произвело на Зубатова соответствующее впечатление, потому что с самых первых шагов в Москве судьба Азефа-агента стала развиваться нестандартным путем. Во-первых, Азеф как сотрудник был скрыт Зубатовым от всех полицейских чинов, кроме Медникова, на одной из квартир которого и происходили конспиративные встречи Зубатова с Азефом. Почти никаких письменных следов от этих контактов, продолжавшихся около трех лет, не сохранилось. Во-вторых, Зубатов и Медников не жалели сил, знакомя Азефа с тонкостями своего искусства. В-третьих, Азеф, который после приезда в Москву получал уже от Департамента 100 рублей в месяц, а с 1900 года стал получать и 150 (плюс наградные к Рождеству и к Пасхе), практически никакой деятельностью как агент не занимался. Почти все, что он делал в этом направлении – это вращался в революционной среде и мягко и ненавязчиво завоевывал доверие и расположение руководителя «Союза социалистов-революционеров» А.А.Аргунова. С другими явными членами аргуновского «Союза» Азеф не стремился близко общаться: не в интересах Зубатова было подставлять своего суперагента под подозрения в связи с неминуемым разгромом организации, явно годами заботливо выращиваемой для последующей посадки. Все это позволяет сделать вывод о том, что в течение более чем двух лет Азеф тщательно готовился Зубатовым к выполнению какой-то особой миссии. В конце 1900 – начале 1901 года в Финляндии Аргунов с двумя наборщицами (одной из них была его жена) отпечатали 500 экземпляров № 1 «Революционной России». Ее распространение произвело фурор. К июлю 1901 года был отпечатан № 2 и еще два выпуска «Летучего листка», один из них – к юбилею 1 марта 1881 года. Сложилась и редакция газеты с участием А.В.Пешехонова и В.А.Мякотина – будущих основателей и лидеров партии народных социалистов – легального умеренного крыла социалистов-революционеров; эта партия так никогда и не получила достаточного влияния и популярности. Реализация тиража и рост известности, стимулирующий сочувствующих спонсоров, принесли и материальные доходы: к сентябрю 1901 года поступления в кассу «Союза социалистов-революционеров» превысили четыре тысячи рублей – дело явно становилось на ноги. Одно было плохо: дача, где находилась типография (в ее руководство вступил С.И.Барыков), совершенно точно попала под пристальное наблюдение полиции. Арестов не было, так как аресты на территории Финляндии были сопряжены со значительными бюрократическими проволочками, но становилось ясно, что при продолжении деятельности типографии российская администрация все же нажмет на финнов и дело провалится: слежка велась безо всякой утайки. Нужно было переносить типографию, и было бы лучше воспользоваться советом Азефа и перевести все за границу. Но Аргунов предпочел переправить типографию в Томск: в сентябре 1901 года переехавший туда Барыков начал печатать № 3 «Революционной России». Тут же до Аргунова и дошла весть об аресте томской типографии. Немедленно начались аресты и в Москве; всего было арестовано 23 человека – все руководство «Союза социалистов-революционеров». Состав «Союза» и роли его участников были великолепно известны Зубатову по агентурным данным и результатам наружнего наблюдения, но только арест и откровенные признания работников нелегальной типографии, взятых с поличным (их добился Спиридович, специально командированный в Томск), позволили дать ход созревшей ликвидации. Зубатов это виртуозно осуществил, хотя, как мы знаем, и не снискал при этом ожидавшихся лавров. Аргунов позже вспоминал: «Мы (я, жена и М.Ф.[Селюк]) оставались невридимыми. Был выход бежать за границу. Но нам не хотелось идти добровольно в ссылку заграничную, а главное, жаль было бросить дело, труда потраченного. И мы решили остаться, чтобы спасти то, чего еще не коснулись жандармы, удержать связи и обеспечить продолжение издания „Рев[олюционной] Рос[сии]“. Зная, что трудно будет возобновить издание в России, мы сделали уступку времени, решили напечатать экстренно арестованный № 3 „Рев. Рос.“ за границей. Для этого отрядили за границу М.Ф. Ей выдали в московской полиции легальный вид, и она 25 октября уехала за границу. За нами слежки не было. Азеф принял горячее участие в нашем горе. Из пассивного участника он превратился в активного члена нашего Союза. Торжественного вступления в Союз не было. Сделалось это само собой. Хотя слежки не было, но виделись мы с ним конспиративно. Помню свидание в Сандуновских банях: обсуждали дела голыми. Он настаивал на том, чтобы нам всем немедленно эмигрировать и продолжать дело за границей. Сам он ехал тоже за границу по своим личным делам (командировка в Берлин конторой) и предлагал свои услуги там. В конце концов мы сдались перед неизбежностью и признали совершившийся факт – конец нашего Союза и необходимость апеллировать к загранице. Уехавшей М.Ф. мы дали завещание войти в соглашение с заграничными организациями и выпустить во что бы то ни стало № 3 „Рев. Рос.“. У нас сохранились дубликаты статей и, кроме того, был набор для № 4. Все это было отослано за границу с одним молодым студентом [– Абрамом Гоцем, младшим братом Михаила Гоца, возвращавшимся после каникул в Берлинский университет]. Затем мы спешно увиделись с уцелевшими кое-где нашими товарищами по Союзу и сотрудниками и старались вселить в них уверенность, что не все пропало, что погром не вырвал корней Союза. Азефу мы вручили все, как умирающий на смертном одре. Мы рассказали все наши пароли, всех людей, все без исключения связи (литературные и организационные), все фамилии и адреса и отрекомендовали его заочно своим близким. За границей он должен был явиться с полной доверенностью от нас, как представитель Союза, рядом с М.Ф. Чувство к нему было теплое, товарищеское, пожалуй, даже чувство дружбы. За эти дни несчастья его активное вмешательство сдружило нас. /.../ В конце ноября Азеф с семейством уехал за границу /.../. 7 декабря нас арестовали»[531]. Внедрение агента прошло, таким образом, идеально: арестовали всех ведущих деятелей «Союза», кроме тех, с кем он был непосредственно связан – супругов Аргуновых и М.Ф.Селюк. Не вина Зубатова и Азефа, что Аргуновы отказались эмигрировать – вопреки очевидной необходимости. Азефу в Берлине хватило и известной революционерки Марии Селюк – в качестве живого пароля. За границу Азеф выехал со всем семейством: женой, обоими сыновьями (второй только что родился) и кормилицей младенца. Никакой командировки в Берлин по делам фирмы, конечно, не было: на самом деле Азеф уволился и по специальности больше не работал (в Германии он появлялся на заводах и выполнял для них бесплатно какую-то работу, имитируя для революционеров продолжение профессиональной деятельности и объясняя тем самым источники своих доходов). От Департамента полиции с момента отъезда за границу ему было установлено жалование уже 500 рублей в месяц (а сверх того оплачивались дорожные и прочие сверхурочные расходы) – это совершенно баснословная сумма, примерно в 10 раз превышающая зарплату обычного начинающего инженера. В конце же деятельности, в 1906-1908 годах, казенное жалование Азефа дошло до 1000 рублей в месяц – это было на уровне товарища (заместителя) министра внутренних дел и выше директора Департамента полиции[532]! Для сравнения укажем, что накануне и в начале 1905 года «генералы» большевистской партии – члены и агенты ЦК (всего 11 человек) получали от партии по 100 рублей на каждого в месяц (независимо от их семейного положения, образа жизни и возможностей побочного заработка)[533]. Официально и содержание Азефа от его партии было примерно на таком же уровне – он получил постоянный оклад в 125 рублей в месяц. Но в то же саме время в руках Азефа было практически бесконтрольное использование средств Боевой Организации, с 1903 года находившихся в его полном распоряжении. Одновременно и его жена, состоявшая официальным представителем Партии социалистов-революционеров в Париже имела доступ к партийным деньгам, которыми она «пользовалась без всякого контроля»[534]. Последнее, однако, едва ли поддается однозначной трактовке, поскольку «Азеф ругал жену за каждую копейку, был противником любых трат, внешне они жили весьма скромно, хотя сам Азеф любил удобства, хорошие костюмы, короче говоря, „жизнь“ во всех ее проявлениях»[535]. Позднее Л.П.Менщиков, один из ближайших сотрудников Зубатова, а затем и Герасимова, выражал недоумение и возмущение деятельностью Азефа: последний получал бешеные деньги, а за все годы сотрудничества (1901-1908) выдал полиции всего нескольких революционеров, да и то большинство из них – уже известных и преданных другими полицейскими провокаторами, о чем Азеф мог знать или догадываться, и завершал анализ его деятельности вопросом (не известно, насколько искренним): «Кто же в сущности был Азеф? Кому же он служил в действительности?»[536]. К окончательному ответу на этот вопрос мы еще вернемся, а в отношении 1901-1903 годов определенно скажем, что Азеф выполнял специальную миссию, возложенную на него Зубатовым. В декабре 1901 года в Берлине и произошла встреча Гершуни с Азефом. 5.2. Первое дело Боевой Организации.Какое же задание получил Азеф от Зубатова, отправляясь за границу? Это никогда не было и никогда не будет известно. Однако, если судить по тому, что делал Азеф в 1901-1903 годы, и тому, как использовал эту деятельность Зубатов, общую идею задания нетрудно восстановить. Азеф должен был за границей связаться с революционерами (возможно – персонально с Гершуни), способствовать возрождению террора (возможно – и осуществлению отдельных актов), а затем выдать террористическую организацию охранке. Так именно это и произошло. Это и был четкий план Зубатова: вызвать революционеров на террор, а затем раздавить. Сложнейшим вопросом, на который невозможно дать однозначный ответ, заключался в том, должен ли был стать непосредственной целью первого по счету покушения, наиболее неотразимого в силу его внезапности, именно министр внутренних дел Сипягин, лично оказавшийся наиболее серьезной угрозой для всей деятельности Зубатова? Возможно, об этом между Зубатовым и Азефом и не было сказано ни одного слова, но у последнего и у самого была голова на плечах! Азеф вообще отличался поразительным умением понимать высказанные и невысказанные мысли собеседников. Так или иначе, но никакого третьего свидетеля подобных разговоров не было и быть не могло! Но специфика этого сложного задания (и Зубатов, и Азеф действовали на грани, если не за гранью государственного преступления) требовала и соответствующего обеспечения со стороны охранки. Обеспечение это должно было состоять в том, что Азеф должен был быть и оставаться единственным агентом, внедренным в создаваемые ЦК ПСР и БО, – в противном случае противозаконная деятельность Азефа (от которого прямые нити вели к Зубатову) могла стать известной коллегам Зубатова в охранке, а это (учитывая сложившуюся тогда ситуацию вокруг Зубатова) было смертельно опасно если не для жизни и свободы последнего, то для карьеры безусловно. Поэтому с самого начала работа Азефа протекала в совершенно беспрецедентных условиях: охранка не только не пыталась проконтролировать деятельность своего агента перепроверкой получаемых сведений, но и принимала все меры к недопущению других агентов в круг деятельности Азефа. Это давало Азефу полную свободу рук в любых противозаконных деяниях, чем он отлично и воспользовался. Его невероятная политическая карьера обязана не только его личным выдающимся качествам, но и указанной исключительности его положения: в отличие от других революционеров он был неприкосновенен для полиции, и, в отличие от других агентов полиции, ничем не был стеснен в выборе методов деятельности. Гигантский авторитет Азефа развеялся как дым, когда в 1908-1909 годах он был разоблачен как агент охранки. Преклонение перед вчерашним кумиром сменилось глубокомысленными рассуждениями на тему, на кого именно и в чьих именно целях работал этот агент. (Подобный массовый идиотизм имел место и в 1917 году, когда ведущие политики страны, вместо того, чтобы уяснить причины стремительного взлета влияния большевиков, кричали о немецком шпионаже, будто это что-то могло объяснить и чем-то при этом помочь). В результате вся деятельность этого крупнейшего политика тогдашней России осталась непонятой и необъясненной. Кроме того, никто всерьез не задумывался над тем, что гораздо более важным вопросом, чем тот, на кого именно работал Азеф, является вопрос о том, против кого он работал. Позднее стало очевидно, что он работал и против правительства, и против революционеров. Практически это означало, что он должен был бояться провала и с той, и с другой стороны. Причем характер его преступной деятельности (против обеих сторон) однозначно подразумевал, что его преступления караются безусловной смертной казнью – на меньшее они не тянули. Это уже практически из области чудес вышло так, что Азеф (как и Дегаев) не был уничтожен ни одной из сторон. Это означает и то, что и Азеф, и другие подобные двойники (из них общеизвестны лишь немногие: Дегаев, убийца Столыпина Д.Г.Богров и еще несколько менее знаменитых, но на самом деле их было гораздо больше – нам удалось выявить еще по меньшей мере шестерых, принадлежавших к разным революционным организациям; об одном, продержавшемся в этой роли не более нескольких месяцев – О.М.Говорухине – мы уже рассказали[537]) находились под таким прессом ежедневной нагрузки, связанной с необходимостью страховаться от ошибок и просчетов, какую и в близкой степени не испытывали обычные революционеры или обычные агенты полиции – опасность этим двум категориям угрожала только с одной из сторон, а на безоговорочную поддержку другой стороны они могли целиком полагаться (хотя чисто практически такая помощь нередко оказывалась бесполезной или бессильной). Разумеется, любой агент полиции в революционных рядах был в какой-то степени двойником: ведь не мог же он пользоваться доверием революционеров, если бы не совершал что-то вредное правительству и полиции. Но «честный» агент полиции (вас не умиляют формулировки типа: честный революционер, честный полицейский, честный вор?) обычно должен докладывать полиции и об этом, и тогда она берет ответственность на себя. Однако докладывать все подряд не может никто (кроме Арчи Гудвина, пересказывавшего Ниро Вульфу абсолютно все – но это могло происходить только на страницах абсолютно нежизненных криминальных романов), поэтому разница между честным агентом и двойником трудно уловима. Но все-таки понятно, что это явления разного качественного порядка. Вот этот-то фактор и нужно прежде всего учитывать, оценивая поступки Азефа в той или иной ситуации. Известны, например, два случая, когда Азеф выдал революционеров заведомо по собственной инициативе и собственному стремлению (А.-Е.Г.Левита в марте 1904[538] и С.Н.Слетова в сентябре того же года[539]). Понятно, что к ним обоим Азеф относился лично весьма негативно (оба, кстати, не совершили никаких особых террористических прегрешений и отделались достаточно мягкими наказаниями), но главным, разумеется, было не его отношение к ним, а фактическая возможность совершить донос без риска попасть под подозрение со стороны революционеров. Именно этот риск и служил главным сдерживающим фактором для Азефа, не выдавшего сотни остальных, а во множестве случаев прямо спасавшего революционеров от арестов (за что он нередко получал заслуженную благодарность от спасенных), точно так же, как и, наоборот, его энергичное подталкивание соратников на расправу с агентами полиции Н.Ю.Татаровым и Г.А.Гапоном в 1905-1906 годах диктовалось риском разоблачения этими предателями его революционной роли перед полицией. Моральные же переживания и личные симпатии и антипатии Азефа просто не должны были играть никакой роли, отступая перед задачами его личной безопасности – иначе Азеф сгорел бы в несколько месяцев, как подавляющее число провокаторов (или вовремя вышел бы из игры, как сумели некоторые из них), а не держался бы в избранной роли более пятнадцати лет. Вот этого-то по дилетантски не понимали и не понимают никто из тех, кто до сих пор писал об Азефе – извиняемся за столь жесткую формулировку. Что же касается политического лица Азефа, то об этом также никто всерьез не задумывался, кроме жандармского генерала А.В.Герасимова, работавшего с Азефом в 1906-1908 годах: «По своим убеждениям Азеф был очень умеренным человеком – не левее умеренного либерала. Он всегда резко, иногда даже с нескрываемым раздражением, отзывался о насильственных революционных методах действия. В начале я этим его заявлениям не вполне доверял. Но затем убедился, что они отвечают его действительным взглядам. Он был решительным врагом революции и признавал только реформы, да и то проводимые с большой постепенностью. Почти с восхищением он относился к аграрному законодательству Столыпина и нередко говорил, что главное зло России в отсутствии крестьян-собственников. Меня всегда удивляло, как он, с его взглядами, не только попал в ряды революционеров, но и выдвинулся в их среде на одно из самых руководящих мест. Азеф отделывался от ответа незначащими фразами, вроде того, что „так случилось“.»[540] Как ни странно, свои политические пристрастия Азеф не скрывал и от ближайших товарищей в руководстве ПСР[541] – и те должны были мириться с этим!.. Подобные свидетельства вызвали многочисленные, но весьма поверхностные последующие комментарии. Опять же при этом большинство авторов оказалось просто неспособно воспринять Азефа всерьез. Все это по-прежнему пытались уложить в рамки того, на кого же работал Азеф в тот или иной период своей довольно-таки гнусной деятельности – с последней оценкой невозможно не соглашаться. Но не проще ли признать, что это не Азеф на кого-то работал, а эсеры работали на Азефа, не имея никакой другой реальной возможности делать хоть что-нибудь практически значимое?.. С полицией же дело обстояло не так просто, но между полицейским начальством и Азефом не раз поэтому возникали весьма резкие, ставшие впоследствии хорошо известными, конфликты и пререкания. Действительно, сам Азеф не мог работать ни на кого, кроме себя самого, просто потому, что по уму и политическому таланту он на голову был выше ближайшего окружения и в революционном лагере, и в руководстве охранкой. Это признали только некоторые из его самых близких соратников по обе стороны баррикад. Савинков так формулировал в ноябре 1910 года: «Горе наше, быть может, в том, что рост нашего Центрального комитета и нас, Боевой организации, не превышал роста Азефа»[542], – более честно и самокритично Савинков заявить не мог, но и это задело самолюбие соратников Савинкова и вызвало негодование партийных «светил»! А чего стоили все они вместе и каждый в отдельности – это нагляднейшим образом выявилось в 1917 году, когда судьба вручила им в руки власть над Россией, валявшуюся на улице, а они сумели только выронить ее снова туда же!.. Зубатов же, окончательно давший Азефу «путевку в жизнь», в 1916 году так писал в письме к Спиридовичу об Азефе: «Простите за дерзость, но он едва ли находил равновеликий себе персонаж среди его казенных руководителей»[543]. Азеф не сразу осознал свои истинные возможности и свое призвание, но именно этот человек оказался держателем судеб России в собственных руках, самым вульгарным образом убивая одних правительственных деятелей и сохраняя жизнь другим. Мы не можем утверждать, стало ли это в достаточной степени воплощением мечты Тихомирова 1879-1881 годов, поскольку не располагаем точными формулировками истинных взглядов последнего в тот период, но это заведомо воплотило в жизнь установки Н.А.Морозова, продолжавшего во время взлета Азефа сидеть в Шлиссельбургской крепости. Тихомирову же оставалось наблюдать реализацию этих идей также только со стороны. Гершуни нашел в Азефе то, чего ему явно не хватало в течение предшествовавших месяцев безвременья и поиска собственного пути: безоговорочную моральную поддержку и способность реально помочь при решении всех возникающих практических проблем. Кроме прочего, Азеф не обладал амбициозностью Аргунова, старавшегося сохранить все дело в собственных руках, и легко уступал первенство признанным вождям – нисколько не ударяясь при этом в подобострастие и не умаляя собственного значения. Этим он наверняка подкупил не только Гершуни, но и М.Р.Гоца, В.М.Чернова, а затем Брешко-Брешковскую (хотя и не изжившую антипатию к Азефу, сложившуюся после первого знакомства) и остальных. Это позволило ему сразу объединить и связать усилия людей, до того не нашедших путей сойтись в единую организацию. Фактом остается то, что Гершуни без Азефа оказался не способен создать террористическую организациюю. Гершуни, поддерживаемый Азефом, сделал это легко и играючи. Мало того: в декабре 1901 года Гершуни и Азеф продумали не только деятельность знаменитой в ближайшем будущем Боевой Организации (БО), но и вся Партия социалистов-революционеров (ПСР) явилась плодом их совместных задумок и организационной работы. Именно они организовали и конституциировали ЦК, привлекли в него известнейших авторитетов – М.Р.Гоца и В.М.Чернова (живших в то время, соответственно, в Париже и Берне, а затем переехавших в Женеву), и партия заработала – безо всякого учредительного съезда, выборов ЦК и принятия официальной программы. Последнее произошло много позже, на рубеже 1905-1906 годов, когда ПСР была уже организацией-ветераном, имевшей грандиозные заслуги в борьбе с царизмом. Конечно, поначалу это была еще не партия, а классический призрак – почище «Исполкома Народной Воли». Но, тем не менее, когда одно за другим начались террористические выступления, вся Россия была поставлена этим призраком буквально на уши. Это и стало главным и самым заметным проявлением деятельности ПСР, созданной за несколько месяцев энергичными усилиями Гершуни и Азефа. Таким образом, надежды, которые на него возложил Аргунов, оправдались с лихвой. Трудно переоценить роль Азефа в создании ПСР. В короткое время этот агент Департамента полиции стал ведущей фигурой всего революционного и либерального движения. Положение, которое Азеф занял в ПСР, вполне позволяет сравнивать его с лидерами других политических партий, например – с В.И.Лениным или П.Н.Милюковым. Азеф не был ни таким теоретиком, как Ленин, ни таким эрудитом, как Милюков – но много ли толку от такой теории и такой эрудиции? Ленин бесспорно был великим политиком, и он это доказал не своими сомнительными теориями, а проявив невероятную хватку и остроту понимания ситуации, борясь за власть в России в 1917 году и удержав ее за собой в последующие годы. Именно в этом и проявилось превосходство Ленина над всеми его современниками. В период с 1902 по 1908 год столь же очевидным было превосходство Азефа над всеми остальными лидерами революции – тогда это практически никем не оспаривалось. Из российских деятелей тогдашней эпохи Азефа, пожалуй, уместнее всего сравнивать со Сталиным, звезда которого взошла существенно позднее, хотя, конечно, трудно ставить рядом деятелей, один из которых остался в истории едва ли не курьезным героем уголовно-полицейской хроники, а другой прожил долгую политическую жизнь, сделал неизмеримо более крупную и удачную карьеру и достиг всемирно-исторической известности. Но мы все же попробуем. Речь не пойдет о сравнении злодейских качеств этих людей: их масштабы несоизмеримы. Нельзя равнять Азефа, число жертв которого (включая и убитых сановников, и погибших террористов) едва ли превысило три десятка человек, со Сталиным, у которого счет шел на десятки миллионов! Не будем сравнивать и моральный облик этих великих персонажей ХХ века – это слишком сложная задача. Речь пойдет об их деловых личных качествах, обеспечивших их уникальные карьеры. Здесь между ними много общего: оба сделались вождями партий, действуя в окружении гораздо более одаренных соратников и будучи совершенно им чужды по моральному духу и идейным устремлениям. Оба они без зазрения совести (если это слово вообще уместно рядом с именами Азефа и Сталина) манипулировали своими товарищами и оба добились в этом баснословных успехов, хотя, казалось бы, не имели для этого достаточно серьезных данных. Оба прекрасно понимали, что уступают своим соратникам по внешнему блеску; борясь с этим, Сталин постепенно постарался окружить себя посредственностями. Оба не были теоретиками, хотя Сталин это остро переживал и создал не без посторонней помощи множество «теоретических» произведений, достойных только осмеяния; здесь мы не имеем в виду его программные выступления и статьи, нередко переворачивавшие судьбы многих миллионов людей. Оба были бездарными ораторами, почти косноязычными. Сталин, борясь с этим, выработал своеобразный стиль выступлений: с медленным выцеживанием слов и прописных истин – от этого они звучали особенно веско и солидно – при этом длинные доклады он был вынужден читать, не будучи способен на импровизацию сложных построений. Все это годилось только для аудиторий, заполненных почтительно выслушивающей публикой; на революционных митингах, где Сталин не выступал, его просто не стали бы и слушать. Азеф же вовсе не пытался быть оратором, но его краткие замечания всегда производили сильнейшее впечатление – отчасти и потому, что всегда были точными и верными по существу. Реплики Сталина обладали тем же свойством, нередко поражая мрачным и неожиданным юмором. Оба обладали заметными внешними и внутренними дефектами, обычно отталкивавшими от них симпатии людей при первом знакомстве, хотя оба умели и очаровывать собеседников в узком кругу! В то же время оба были достаточно скромны и поначалу не оскорбляли самолюбия политических конкурентов; оба были очень себе на уме и гораздо выше того умственного уровня, который признавали за ними почти все близкие знакомые, и, наконец, оба не были белоручками и охотно брали на себя тяжелую и неблагодарную работу, от которой уклонялись их соратники, считавшие себя выше недостойной их суеты! В последнем и содержится ключ к тому, что позволило им обоим легко затыкать за пояс почти всех гораздо более заметных и талантливых деятелей своего лагеря. А наиболее крупные, самостоятельные и также работоспособные вожди просто не могли отказаться от услуг столь деловых, безотказных и полезных помощников. Гоц и Гершуни не могли отказаться от Азефа, Ленин не мог отказаться от Сталина. Поначалу роли между отцами-основателями разделились так: Гершуни – руководство создаваемой Боевой Организацией, Азеф – обеспечение других технических мероприятий партии, важнейшим из которых была доставка нелегальной литературы из-за границы в Россию. Распределение ролей не имело четкой границы: Азеф участвовал и в разработке планов террористических ударов, а Гершуни пытался заниматься и транспортировкой литературы, но эта сторона его деятельности успехов не имела, т.к. тут Азеф потихоньку постарался подставить товарищу ногу. Колоссальный исходный моральный капитал Азефа был обеспечен Аргуновым: связи, пароли и явки, сохранившиеся после разгрома основного ядра аргуновского «Союза», позволили Азефу успешно решать проблемы доставки нелегальной литературы из-за границы в Россию: никто не пишет о провалах, сопровождающих эту деятельность Азефа – их, очевидно, и не было. Действительно, и в донесениях Азефа в Департамент полиции, опубликованных после революции, нет ни слова, способного в свое время помочь обнаружению ящиков с двойным дном, отсылаемых Азефом и его соратницами. Зато Азеф позаботился, чтобы другой путь транспортировки литературы сразу попал под наблюдение жандармов, назвав человека, заведующего окном на границе – М.А.Розенбаума[544]. Но провалы в доставке литературы, о которых писал С.Н.Слетов[545], объясняются не только происками Азефа (после 1908 года и до наших дней самым расхожим стало такое объяснение чуть ни всех успехов полиции в борьбе против ПСР: понятно, ведь в это время там действовал Азеф!), а бездарной в целом организацией транспорта непосредственно из Женевы в Россию и отсутствием рабочих связей женевских революционеров с глубоко законспирированными российскими бездельниками. Это, разумеется, дополнительно возвышало престиж Азефа, всегда добивавшегося успеха. Кроме того, положение человека, посвященного во все секреты конспиративных предприятий в России, ограждало Азефа от любых возможных подозрений в нечестной игре даже тогда, когда они позже появились и имели под собой весьма веские основания. Азеф не мог казаться предателем просто потому, что если бы он был таковым, то, по мнению революционеров, это привело бы к провалу сотен (а позже – и тысяч!) людей в России, деятельность которых была прекрасно известна Азефу. Разумеется, не был бы возможен и центральный террор, благо тут Азеф почти всегда располагал доскональнейшими сведениями о террористах. Революционерам, конечно, и в голову не приходило, что у полицейского руководства (не исключая и Азефа) просто были более важные заботы, чем отлавливать конспираторов! В 1901-1902 годах Азеф сполна отплатил за оказанное доверие не только Аргунову, но и Зубатову. В чем бы ни состояло формальное задание Азефа, он прекрасно понял, чего же на самом деле хотел Зубатов. Нужно было спасать карьеру Зубатова, и Азеф блестяще справился и с этой задачей. Отметим, что успехи БО строго регламентуются теми временными рамками, когда Азеф стоял во главе конспиративной работы социалистов-революционеров – ни до, ни после этого никакие попытки осуществить террористические акты, исходящие от этой публики (за исключением все того же «подвига» Карповича), к успеху не приводили. Вероятно, Азеф должен был понять это с самого начала и оказался перед альтернативой: самому вмешаться в дело руководства террором, что едва ли могло быть в то время одобрено его полицейскими руководителями, стремящимися исключительно к ускорению своей служебной карьеры, или смириться с невозможностью осуществления террористических актов – но что же и кто же тогда будет выручать карьеру этих полицейских бонз? Ситуация, вполне обычная для крупных деятелей в любой отрасли: делать основную работу самому или смиряться с тем, как ее проваливают бездарные исполнители. Именно так, по-видимому, и обстояло дело, и решение, на котором остановился Азеф, нашло практическое воплощение. Но при этом он постарался максимальным образом спрятаться за Гершуни, который и принялся осуществлять замыслы и планы Азефа – ведь своих собственных у Гершуни так до этого и не возникало. В начале 1902 года Гершуни, о знакомстве с которым Азеф подробно доложил Ратаеву[546], съездил в Россию, подготовил (с помощью Михаила Мельникова и Павла Крафта) покушения на Сипягина и Победоносцева и вернулся за границу рассказать о результатах и согласовать программу немедленных дальнейших действий. В воспоминаниях Чернова сообщается, что и он сам, и другие ведущие зарубежные руководители новорожденной ПСР были заранее посвящены во все детали подготовленных убийств, включая несостоявшееся покушение на Победоносцева. Чернов, всячески избегающий упоминания Азефа в своей писанине позднейших времен, не уточняет в данном случае перечень посвященных. Едва ли Азеф, заведомо бывший не менее близким сотрудником Гершуни, чем Чернов, отсутствовал в этой компании, включавшей, конечно, и Михаила Гоца. Подтверждается полная информированность Азефа о планах покушений и в позднейших его собственных письмах к соратникам по ПСР, и в официальных заявлениях руководства ПСР, сделанных после разоблачения Азефа. Нет никаких оснований считать все это ложью, а самого Азефа – невинной овечкой и «честным сотрудником правительства»[547]. Последний, вероятно, не выходил при этом за пределы роли, которую когда-то играл Тихомиров в «Исполкоме Народной Воли», но роль эта была отнюдь не символической! Затем Гершуни снова выехал в Финляндию и Россию – доводить дело до конца. Архивные данные, известные теперь, не свидетельствуют ни о каких серьезных попытках Зубатова предотвратить покушение – чего можно было бы ожидать, если допустить, что он должен был всерьез отнестись к явному возрастанию активности своего «крестника» – Гершуни, о чем его должен был по служебной линии информировать Ратаев. Учтем, кстати, что покушение должно было произойти на территории, не подведомственной Зубатову, а Ратаев не получил даже намека на то, чем может грозить деятельность этого «культурника». Ясно, что если бы Азеф захотел, то без труда сохранил бы жизнь Сипягину. Но Азеф не захотел, не дав ни малейших намеков на готовящиеся события, а накануне самого покушения, 1/14 апреля 1902 года, сообщил из Берлина о Гершуни (едва ли без ехидства!): «Между прочим, он теперь в Петербурге»[548], – это было, конечно, и психологическим алиби Азефа перед Департаментом полиции. Зима и весна 1902 года знаменовались в России совершенно необычайными событиями. Сначала вновь обострились студенческие волнения. В самом начале года нелегально состоялся всероссийский студенческий съезд, вынесший решение координировать выступления в разных городах и придать им определенно политическое направление. Вслед за этим студенческое движение, не затухавшее с 1899 года, дало новую вспышку, вылившуюся в уличную демонстрацию в Москве 8 февраля. Демонстрация была подавлена полицией и казаками, большинство участников задержаны, вожаки позже высланы. В этих событиях существенную роль сыграл Спиридович, действовавший умно, решительно и хладнокровно (в мемуарах он не корчил из себя супермена и откровенно рассказал, каких усилий это ему стоило); при проведении работы по «фильтрации» арестованных он один входил в камеры Бутырской тюрьмы, забитые разъяренными юнцами и девицами (что было еще опаснее!). Московский обер-полицмейстер Д.Ф.Трепов по достоинству оценил усилия своего подчиненного, и отныне стал надежным покровителем Спиридовича, что сыграло немалую роль в последующем. Самого Трепова молва сочла главным виновником жестокого обращения с демонстрантами, и в ответ в следующие дни произошло два упомянутых выше неумелых и неудачных покушения на него. На этом студенчество успокоилось. Дело в том, что сильнейшее впечатление на умонастроение в Москве, да и во всей России произвела другая демонстрация, состоявшаяся еще несколькими днями позже. В годовщину Манифеста 19 февраля 1861 года, Зубатов вывел на монархическую манифестацию в Кремле у памятника Александру II не то тридцать, не то пятьдесят тысяч рабочих – во всяком случае их было раз в двадцать больше, чем студентов на предыдущей демонстрации. Манифестация была разрешена властями, рабочие произвели впечатление самодисциплиной, а во главе всего праздника был сам великий князь Сергей Александрович – пример, которому позже неумело пытался следовать Николай II. Этим зрелищем Зубатов поразил великого князя и его супругу в самые сердца и обеспечил себе на некоторое время их безграничную поддержку. Вслед за этим в Петербурге состоялось нарочитое продолжение демонстрации: 22 февраля делегация московских рабочих возложила серебряный венок на гробницу Александра II. В эту бочку меда фабриканты постарались плеснуть свою ложку дегтя: петербургскому начальству настучали, что Зубатов обязал оплатить рабочим этот прогульный день. Весной произошли массовые волнения крестьян на Харьковщине, Полтавщине и Черниговщине: количество постепенно переходило в качество, и рост аграрного перенаселения, начал, наконец, отражаться на массовых настроениях крестьян. Власти, пока что, не желали считаться с этим. Харьковский губернатор князь И.М.Оболенский двинул на деревню казаков и подверг бунтовавшие селения поголовной порке всех взрослых без различия пола. Вся Россия буквально взвыла от такого произвола! Следующие события развернулись снова в Москве. Впредь капиталисты решили не отступать перед Зубатовым. И когда на заводе Ю.П.Гужона рабочие выдвинули очередные экономические требования, владелец наотрез отказался вести переговоры с зубатовским профсоюзом. Вспыхнула забастовка. Взбешенный Трепов распорядился выслать французского подданного Гужона за границу. Вмешался французский посол, которого поддержал Витте. Распоряжение Трепова было отменено, забастовка продолжалась, а министр внутренних дел Сипягин решил ликвидировать зубатовские профсоюзы, но не успел. 2/15 апреля 1902 года потомственный дворянин и потомственный революционер Степан Балмашев застрелил министра внутренних дел Д.С.Сипягина. 5.3. Два этажа московской политики.Методы, которыми царица не без успеха пыталась управлять в 1915-1916 годах собственным мужем, – лишь только слабое подражание тому, как то же самое еще раньше проделывала Елизавета Федоровна. Вот как писала Елизавета Федоровна к царю по поводу студенческих беспорядков весной 1902 года: «Ты не представляешь, какое болезненно тяжелое впечатление произвело во всей России все это дело со студентами. /.../ все общество, общественное мнение (вот злейшие твои враги!) пришло в негодование по поводу дурного обращения с „бедными невинными молодыми людьми“. Невинны они или нет, но они учинили беспорядки, а нарушения подобного рода должны рассматриваться поставленными для этого властями и наказываться соответственно. /.../ Мой милый, мой дорогой брат, если бы только ты не шел на поводу общественного мнения! Бог благословил тебя редким умом, так доверяй же своим собственным суждениям! И Он вразумит тебя быть жестким, и очень жестким! /.../ Ты не представляешь себе, какой угрожающе серьезный оборот приняло это дело, и все честные, верные, лояльные подданные вопиют: „О, если бы он управлял железной рукой!“ /.../ ведь ты сам такой умный, и суждения твои превосходны, но только, милый, ты слишком скромен и позволяешь другим вмешиваться. Много ли у тебя верных друзей? Только люди, стремящиеся воспользоваться твоей ангельской добротой! Они садятся тебе на шею и губят тебя. /.../ беспорядки усилились. Не мог бы ты издать новые распоряжения для того, чтобы покончить с этим? /.../ Почему бы не отправить их[549] /.../ в армию? Год-другой жизни по законам армейской дисциплины вправил бы им мозги, а после можно было бы продолжить учение. Ты спас бы их души, которые они губят. Устрой чистку среди профессоров – худший яд, которым ты обладаешь, – и гроза утихнет. Ты сказал, что если тебя довести, ты покажешь характер. Разве уже не пора?/.../ Взгляни на императоров, которые правили жестко, – общество необходимо воспитывать, оно не должно сметь вопить во весь голос или учинять смуту. /.../ Самое лучшее было бы, если бы в университетах было не по 4000 студентов, а в четыре раза меньше /.../»[550] – и в результате студентов действительно принялись забривать в солдаты и высылать в Сибирь! Здесь не место обсуждать оправданность студенческих беспорядков и обоснованность общественной оппозиции, но подобное закручивание гаек напрямую усиливало отчуждение власти от общества и вело к революции – пока что к революции 1905 года! Сейчас же, в 1902 году, общественное возмущение оказалось настолько сильным, что правительство немедленно должно было пойти на отмену мер, принятых по инициативе, как выяснилось лишь теперь, милейшей Елизаветы Федоровны. Последовавшее затем убийство террористами министра внутренних дел Д.С.Сипягина вызвало заметное общественное одобрение – публика не понимала, что наказали без вины виноватого! А вот другое письмо – сразу после убийства Сипягина: «Милый мальчик, дорогое мое дитя. Позволь мне называть тебя так и позволь старому сердцу[551] излить все свои мольбы перед тобой! /.../ Сергей не знает об этом письме. Может быть, оно будет нелогичным и слишком женским, но вот мнения других людей, к которым я прислушиваюсь, и так как многое можно услышать через глубоко преданных умных людей, обладающих и опытом, и любовью к своему Государю и стране, я подумала – кто знает, и от женщины может быть какая-то польза в тяжелые времена и иной раз какая-нибудь мысль может натолкнуть на лучшую мысль и почему бы не поговорить с тобой откровенно? /.../ Ники, дорогой, ради всего святого, будь сейчас энергичен! Впереди, может быть, еще много смертей – покончи сейчас же с этим разгулом террора! Прости, если я пишу прямолинейно, не выбирая выражений, и кажется, будто бы я приказываю. Я и не жду, что ты будешь делать, как я тебе говорю. Я всего лишь высказываю свои мысли на случай, если они окажутся полезными для тебя. Я бы сейчас же назначила новых министров. Каждый день, который ты теряешь, усугубляет положение. Почему бы не Плеве, который и опыт имеет, и честен? /.../ Все считают, что ты – нерешителен и слаб, никто уже не говорит о тебе, что ты – добрый, и это заставляет мое сердце страдать так невыносимо, так жестоко! Зенгер, милостью Божией, будет настоящим помощником. Я боюсь, что мне придется быть жестокой и пойти дальше. /.../ Впечатление такое, как будто ты опять уступил[552]. /.../ Неужели действительно невозможно судить этих животных[553]полевым судом? И пусть вся Россия знает, что преступления такого рода наказуются смертью. /.../ Что же ты не мог посоветоваться со своими верными слугами – Плеве, Муравьевым, Зенгером, Победоносцевым, [великим князем] Владимиром[554] и пр... В случае, если ты сочтешь, что Сергей мог бы помочь, наверно, можно было бы написать ему, и он напишет ответ. Я знаю, что он писал бедному Сипягину и в день его смерти получил ответ, что находит мысль Сергея хорошей – чтобы не публиковать имена тех, кто сделал попытку или преуспел в подобных преступлениях[555], /.../ чтобы предотвратить превращение их в героев /.../. Я считаю, пусть бы он[556] лучше заплатил жизнью и таким образом исчез!»[557] – и министром внутренних дел сразу был назначен В.К.Плеве, а народного просвещения – Г.Э.Зенгер. Правда, не были приняты призывы Елизаветы Федоровны к анонимным расправам над террористами, равно как и высказанное ею же предложение судить их военно-полевым судом[558] – к последнему пришли лишь в 1906 году, и то ненадолго! А ведь это только отрывочные письменные свидетельства того, как великая княгиня старалась подчинить себе молодого русского царя – можно вообразить себе, что же происходило при их личных контактах, никогда, никак и никем не запротоколированных!.. Сравним аргументы Елизаветы Федоровны с аналогичными, принадлежавшими ее младшей сестре в декабре 1916 года: «Только не отв[етственное] министерство, на котором все помешались! Все становится тише и лучше. Только надо чувствовать твою руку. Как давно, уже много лет, люди говорили все то же: „Россия любит кнут!“ Это в их натуре – нежная любовь, а затем железная рука, карающая и направляющая. Как бы я желала влить свою волю в твои жилы! Пресвятая дева над тобой, за тобой, с тобой, помни чудо – видение нашего Друга[559]!»[560]. На следующий день: «Будь Петром Великим, Иваном Грозным, императором Павлом – сокруши их всех – не смейся, гадкий, я страстно желала бы видеть тебя таким по отношению к этим людям, которые пытаются управлять тобою, тогда как должно быть наоборот. /.../ Распусти Думу сейчас же. /.../ Спокойно и с чистой совестью перед всей Россией я бы сослала Львова[561] в Сибирь (так делалось и за гораздо менее важные поступки), /.../ Милюкова, Гучкова[562] и Поливанова[563] – тоже в Сибирь. Теперь война, и в такое время внутренняя война есть высшая измена. Отчего ты не смотришь на это дело так, я право не могу понять. Я только женщина, но душа и мозг говорят мне, что это было бы спасением России /.../»[564]. Еще на следующий день: «Любимый мой! Прости меня за резкие письма – девочка вовсе не хочет обижать своего ангела, а пишет только любя. Она иной раз доходит до отчаяния, зная, что тебя обманывают и подсовывают неправильные решения»[565] – и ведь это писалось не только о смертельных врагах типа Милюкова и Гучкова (о Ленине или Троцком в царском семействе и не слыхивали!), но прежде всего о добропорядочных министрах и генералах, выбранных и назначенных самим царем!.. Значительно возросшая мудрость (но не решительность и предусмотрительность) Николая II проявилась в достаточно успокаивающей реакции на эти призывы – никого из министров он в Сибирь не сослал[566]: «Нежно благодарю за строгий письменный выговор. Я читал его с улыбкой, потому что ты говоришь, как с ребенком»[567] – вслед за этим и последовало извинение царицы, приведенное в предыдущей из приведенных цитат. Но ничего подобного еще не наблюдалось в 1899-1905 годах, когда Николай почти автоматически следовал советам Елизаветы Федоровны! Получается, что следуй советам, что не следуй – все равно гибельно! Это действительно было так, ибо советы эти исходили не из существа вопросов, а из навязчивого стремления советчиц самим играть роль Петра Великого, вынужденно обставляя дело так, будто бы ее самостоятельно играет марионеточный помазанник Божий, призванный на самом деле быть лишь специалистом по швырянию шишек на крыше!.. Притом гессенским Золушкам было невдомек, что воли и жестокости, присущей Петру Великому и прочим монстрам российской истории, было бы на рубеже XIX и ХХ веков совершенно недостаточно, а требовался еще и государственный ум, который имелся у Петра и некоторых других исторических персонажей, но начисто отсутствовал и у самих Золушек, и у опекаемых ими деятелей, которых за их политику неизменно убивали – сначала в розницу, а с 1917 года – уже оптом. С первых днй воцарения Николая II Елизавета Федоровна успешно навязывала ему в министры хорошо знакомых ей деятелей, обычно проверенных по службе в Москве, последнее – не обязательно. Первым из них стал упоминавшийся министр юстиции Н.В.Муравьев, назначенный еще в 1894 году. Это были деятели, с одной стороны – крайне консервативного толка, с другой – готовые преданно служить повелителям, не считаясь ни с законом, ни с совестью. Муравьев (когда-то друг детства Софьи Перовской, а затем обвинитель на процессе, приговорившем ее к повешению) был готов, как мы рассказывали, изменить в 1900 году закон о престолонаследии, дабы власть над Россией не выскользнула из лап гессенских Золушек в случае смерти царя. По мере того, как Д.Ф.Трепов укреплялся в Москве, а Зубатов укреплял свое влияние на Трепова, политика двух этажей управления Москвой становилась все более согласованной. Несомненно, незримая, но крайне важная роль принадлежала при этом В.Ф.Джунковскому – адъютанту великого князя, доверенному лицу и Сергея Александровича, и Елизаветы Федоровны. Трудно себе представить князя или княгиню, доверительно беседующими с Зубатовым или с прокурором Московской судебной палаты А.А.Лопухиным об особенностях рабочего движения или террористической деятельности. Зато в такой роли прекрасно смотрится Джунковский – чиновник-работяга, аристократ, но без амбиций, человек внимательный, серьезный и молчаливый. Наверняка ему не раз приходилось выполнять и поручения самого деликатнейшего свойства. Вот, например, что записал в дневнике в марте 1900 года Суворин: «Плющик-Плющевский рассказывал, что будто великий князь Сергей Александрович взял 2 миллиона взятки за отсрочку по его ходатайству винной монополии в Москве, что у Витте будто на это имеются несомненные данные и что государь об этом знает»[568], – истинна или нет подобная сплетня, нам, понятно, неизвестно. Зато если верна, то едва ли сам князь согласовывал эту взятку и получал деньги из рук в руки, а вот для адъютанта это было вполне уместно. Косвенным подтверждением подобного характера деятельности Джунковского стал эпизод в октябре 1905 года, когда Джунковский был уже московским вице-губернатором и освободил вследствие массовых политических демонстраций почти всех политических заключенных московской Таганской тюрьмы. В числе последних оказалась красавица Амалия Гавронская, в замужестве – Фондаминская, дочь московских миллионеров и внучка великого чаеторговца Высоцкого. Двоюродная сестра братьев Гоц, она с юности была звездой самых радикальных революционных кругов; в нее последовательно влюблялись чуть ни все молодые лидеры ПСР. В сентябре 1905 Амалия и Илья Фондаминские[569] были арестованы вместе с ближайшей подругой Амалии, знаменитой позднее террористкой З.В.Коноплянниковой, занимавшейся в это время организацией мастерской по изготовлению бомб. Настоящее богатство дает немыслимые преимущества: в Таганской тюрьме мать Амалии распоряжалась, как у себя дома: чтобы дочь не мучили клопы и тараканы и дурные запахи, стены ее камеры были оклеены обоями и ежедневно пропитывались французскими духами, а на кухню был помещен повар, специально готовивший пищу для вегетарианки Амалии. Огромным количеством конфет и прочих сладостей Амалия делилась со всей тюрьмой[570]. Джунковский не имел никакого права освобождать этих подследственных, проходивших по явно террористическому делу, но, лично явившись в Таганскую тюрьму, все-таки выпустил и супругов Фондаминских, и Коноплянникову, оставив за решеткой еще 11 явных террористов. В своих мемуарах «честнейший» Джунковский соорудил даже специальный трюк для объяснения своих действий: «В указе об амнистии приведены были номера статей Уголовного уложения, по которым политические должны были быть освобождены. Но при этом оказалось, что статья, рядом стоящая и почти однородная с той, по которой политические освобождались, приведена не была, и выходила таким образом нелогичность. Когда я узнал это от прокурора палаты [фон Клугена], то, обсудив положение, мы решили применить амнистию и по этой как бы забытой статье, т.е. всем, кроме участников в убийствах. /.../ [Мы] не решились на такой шаг собственной властью, к счастью, нам удалось соединиться телефоном с графом Витте, который и разрешил вопрос в благоприятном смысле»[571]. Не знаем, как затем оправдывался Джунковский в 1905 году (телефонный разговор к протоколу не подошьешь), но в мемуарах он безбожно врет: это подтверждается всей хроникой событий. Манифест о «свободах», вызвавший волнения и демонстрации, был подписан царем вечером 17 октября (ст. ст.), стал достоянием публики в следующую ночь, а демонстрация у Таганской тюрьмы и освобождение заключенных произошли днем 18 октября. Только вечером 18 октября детали амнистии обсуждались в Петербурге на специальном совещании во главе с графом Витте; текст указа об амнистии был опубликован только 21 октября. Сам Витте был назначен премьером только 19 октября, указ о чем в «Правительственном Вестнике» был опубликован 20 октября – вместе с официальной публикацией текста Манифеста от 17 октября. Понятно, что данный эпизод был чистейшей импровизацией Джунковского, и дело не обошлось без миллионов Высоцкого и его родственников – неважно, получил ли что-либо конкретное Джунковский в этом отдельном случае или нет. Возвращаясь к событиям 1902 года, мы должны указать на то, что кадровые перемещения, происшедшие вслед за убийством Сипягина, были предварительно согласованы за кулисами и, совершенно очевидно, навязаны Плеве московским руководством – в качестве довеска к его назначению министром. С апреля 1881 года Вячеслав Константинович Плеве был директором Департамента полиции и руководил разгромом «Исполнительного Комитета Народной Воли». Летом 1884 года Плеве был назначен товарищем (заместителем) министра внутренних дел графа Д.А.Толстого. По своей квалификации и послужному списку Плеве уже давно мог претендовать на пост министра, но его все оттесняли: после Толстого сменилось еще три министра внутренних дел, а Плеве сначала оставался товарищем министра, а в 1894 году был и вовсе отодвинут в сторону. Его назначили государственным секретарем – пост почетный и ответственный, но не дающий и толики такой власти, как Министерство внутренних дел. Во всеобщей оппозиции по отношению к Плеве не было ничего удивительного: вся Россия (включая министров Победоносцева и Витте) считала Плеве карьеристом и подлецом, и, похоже, в данном случае общественное мнение не ошибалось. В 1902 году у Плеве было два реальных конкурента: Сергей Юльевич Витте (который уже десять лет был министром финансов, но пост министра внутренних дел все, включая самого Витте, считали почетнее и влиятельней) и молодой Алексей Александрович Лопухин. Плеве и сам был не стар: в 1902 году ему стукнуло пятьдесят шесть. Но Витте – моложе на три года, а Лопухин – ровесник Зубатова и своего гимназического товарища П.А.Столыпина – всем троим под сорок, и их звездный час был готов вот-вот пробить. Преимуществом Лопухина являлось то, что он шел на гребне волны целого поколения честолюбцев и карьеристов. Лопухин был аристократом и от рождения обладал связями, на установление которых сыну калужского аптекаря Плеве не хватило всей его жизни. Шурин (брат жены) Лопухина князь С.Д.Урусов делал карьеру параллельно: в 1902 году – тамбовский вице-губернатор, в 1903 году Лопухин выдвинул его на губернаторский пост, в 1905-1906 году Урусов – товарищ министра внутренних дел в кабинете С.Ю. Витте – П.Н.Дурново, а в 1906 году перешел в оппозицию, близкую к кадетам. В марте-июне 1917 года Урусов был товарищем министра внутренних дел уже Временного правительства. Двоюродные братья Лопухина князья С.Н. и Е.Н.Трубецкие были среди основателей и лидеров кадетской партии, с первым из них Лопухин был особенно дружен. Но гораздо большее значение имело тесное сотрудничество Лопухина с Зубатовым. В девяностые годы Лопухин служил товарищем прокурора, а позже – прокурором Московского окружного суда. Прокуратура и была тем органом, куда Охранное отделение передавало арестованных и заведенные дела, если намеревалось возбудить судебное расследование или административное наказание. На этой почве Лопухин и Зубатов сработались, сблизились и установили полное взаимопонимание почти по всему спектру политических проблем. Либеральные связи Лопухина не мешали его твердому государственному курсу: он был сторонником централизации управления и большей концентрации власти в руках Министерства внутренних дел; попутно население должно оберегаться от произвола местных властей. Лопухин считал, что полиция должна больше заниматься поиском преступников, чем поддерживать работу поголовной паспортно-прописочной системы, не создающей трудностей для профессиональных революционеров. В общем, он был новой метлой, готовой хорошо мести. Сипягин пытался приблизить Лопухина к себе, предложив должность вице-директора Департамента полиции, но Лопухин счел предложение невыгодным и отказался. Утверждалось, что после харьковской порки Лопухин заявил, что намерен во всем разобраться сам, и добился своего перевода с должности прокурора Петербургского окружного суда на должность прокурора Харьковской судебной палаты. По другим сведениям, к марту 1903 года Лопухин уже служил в Харькове. В таком положении и застало его убийство Сипягина. В апреле 1902 года Плеве волновал важнейший вопрос: был ли Балмашев, как и Карпович, террористом-одиночкой или представлял целую организацию? Дело в том, что Балмашев по согласованию с Гершуни принял всю ответственность за убийство на себя лично. С этим он был осужден и повешен 3 мая 1902 года. Гершуни считал необходимым сначала убедиться в положительной реакции общественного мнения, а уж затем объявлять о рождении Боевой Организации. Реакция интеллигентной общественности была вполне однозначной, и БО постфактум заявила о своей ответственности за покушение. Для Плеве эта ситуация только усилила туман: то ли какая-то группа едва ли опасных злоумышленников пыталась примазаться к славе Балмашева, то ли действительно замаячил призрак некогда грозного «Исполнительного Комитета». Плеве заявил, что назначение на высокий пост требует укрепления духа и испрошения Божьего благословения, а потому он немедленно отправляется на богомолье в Троице-Сергиевскую Лавру. Это вызвало всеобщую иронию, и не зря: неизвестно, насколько искренне молился Плеве, но поездку он использовал в делах сугубо мирских. Выезжая в Лавру (через Москву) Плеве пообещал Витте, выступавшему ходатаем за Гужона, укротить произвол московской администрации. И действительно, при приезде Плеве в Москву забастовка была прекращена, а требования рабочих отклонены. Это было публичным унижением и Трепова, и Зубатова. По Москве тотчас разнеслись слухи о запрещении зубатовских экспериментов. Но, выехав в Лавру, Плеве взял с собой Зубатова: молитвы перемежались интенсивными переговорами, которые продолжались и при возвращении обоих в Москву. Беседу настолько невозможно было оборвать, что даже по выезде Плеве в Харьков Зубатову пришлось сопровождать его до Серпухова. Прибыв в Харьков, Плеве столь же интенсивно беседовал с Лопухиным. Последующие события показали, что Лопухин и Зубатов проявили себя честными партнерами и каждый ходатайствовал за другого. Во время поездки Плеве произошли первомайские демонстрации (18 апреля старого стиля) в Вильне и Сормове (Нижний Новгород) – вторая из них описана Максимом Горьким в романе «Мать». Еще с конца девяностых годов они стали традицией в городах Польши, Литвы и Латвии, а в 1900 году Первомай впервые отмечался и в Харькове. На этот раз виленский губернатор В.В. фон Валь, которого, как и Плеве, современники не удостоили ни единым добрым словом, выпорол демонстрантов (в основном – евреев). 5 мая Г.Д.Лекерт – молодой еврей, рабочий и участник местных революционных кружков – стрелял в фон Валя. Валь был ранен. Лекерта казнили 28 мая. Следствие не выявило связей террориста с эсеровской БО – их, по-видимому, и не было: Гершуни только собирался откликнуться на события в Вильне, но Лекерт его опередил. Вернувшись в Петербург, Плеве немедленно осуществил следующие назначения: фон Валь стал товарищем министра внутренних дел и начальником Отдельного корпуса жандармов, а Лопухин – директором Департамента полиции. Поставив этих лидеров крайне непримиримых сил на должности своих ближайших помощников, Плеве исключил возможность их сговора за своей спиной – они были обречены с ненавистью и недоверием следить друг за другом. Мудрое, коварное и циничное решение! На место фон Валя в Вильну был направлен его предшественник на посту товарища министра либеральный П.Д.Святополк-Мирский, который постарался установить нормальные отношения с возбужденным местным населением. Участники явно не могли быть удовлетворены половинчатыми результатами: оставалось ждать дальнейшего развития событий. Последние не замедлили произойти: в июне вышел в свет № 7 «Революционной России» со знаменитой статьей «Террористический элемент в нашей программе» (ее написал Чернов при непосредственном участии Гершуни). Там недвусмысленно сообщалось: «Согласно решению партии, из нее выделилась специальная Боевая организация, принимающая на себя – на началах строгой конспирации и разделения труда – исключительно деятельность дезорганизационную и террористическую»[572]. Если после такого громогласного заявления еще могли оставаться какие-то сомнения в реальном существовании БО, то вскоре рассеялись и они: 29 июля в Харькове рабочий украинец Ф.К.Качура (босяк – в стиле героев Максима Горького) стрелял в губернатора Оболенского. Первая пуля слегка задела Оболенского; вторым выстрелом был ранен в ногу харьковский полицмейстер Бессонов. Качура был схвачен. Гершуни благополучно скрылся с места покушения. Вскоре Качура начал давать показания, из которых стало ясно, что БО – не миф. Реакция Плеве была мгновенной – и начался второй тур игры: Зубатов был вызван в Петербург, назначен для особых поручений при Департаменте полиции, и ему было поручено осуществлять предлагаемые им реформы Охранных отделений. Одновременно в Петербурге оказался и Азеф, вызванный Лопухиным из-за границы (очевидно, еще до харьковского покушения). Хотя Зубатов начал создавать новую сеть Охранных отделений (до этого их было только три – в Петербурге, Москве и Варшаве) и расставлять их начальниками своих прежних подчиненных, его собственное служебное положение оставалось неопределенным. Место начальника Особого отдела Департамента полиции было свободным: Ратаев получил назначение в Париж вместо уволенного П.И.Рачковского. Но Ратаев пока оставался в Петербурге, а заведование Особым отделом исполнял чиновник Ф.С.Зиберт. Плеве явно оставлял свои руки свободными в отношении решения вопроса о дальнейшей служебной судьбе Зубатова, и столь же явно она ставилась в зависимость от успехов деятельности Азефа по ликвидации БО. Осенью 1901 года Азефу поручалось спасти карьеру Зубатова, способствовав возрождению террора. Теперь ему предлагалось завершить решение задачи, положив террору конец. Но сам Азеф за это время стал другим человеком: раньше он был начинающим инженером (по-нашему – молодым специалистом) и агентом охранки без выдающихся заслуг, а теперь занимал одно из первых мест в руководстве Партии социалистов-революционеров, могущество которой не вызывало сомнений. Азеф не стремился афишировать свое положение в партии перед начальниками по Департаменту полиции: каждый должен знать только то, что ему положено – это альфа и омега всякой секретной службы, а Азеф уже ощущал себя конспиратором высокого ранга. Сам он не мог не дорожить своей партийной ролью: она соответствовала его тщеславию, давала реальную власть, удовлетворяла страсть к азарту и была крайне небезвыгодна – к нему потекли деньги не только от полиции, но и от многочисленных доброхотов популярной антиправительственной партии: «в кассу БО, начиная с апреля 1902 г. в течение года приблизительно, поступало по 4-5 тысяч рублей в месяц»[573]. Летом 1902 года Азеф сообщил коллегам по партии о своем уходе с инженерной работы – партия уже могла взять на себя содержание не только Азефа, но и других ведущих лидеров. Перед выездом в Россию Азеф вместе с Гоцем и Гершуни подробно обсудили ближайшие задачи – включая решенное покушение на Оболенского. Теперь же Азефу предлагалось заняться обыкновенным предательством. Это не вызывало энтузиазма, хотя войти в БО, как теперь потребовал Плеве, было для него не сложнее, чем в спальню собственной жены. Но Плеве давил на Лопухина и Зубатова, карьера последнего продолжала висеть, и на Азефа давили и давили. В свою очередь, террористы отнюдь не были марионетками Азефа (точнее – еще не стали), и Гершуни с товарищами планировали уже следующую задачу: на этот раз убийство самого Плеве. Эта ситуация не оставляла места для половинчатых решений. Азефу пришлось выбирать. В октябре 1902 года в Киеве состоялось совещание руководства Боевой Организации: Гершуни, Азеф, П.П.Крафт, М.М.Мельников – обсуждались детали предстоящего покушения на Плеве и прочие подробности предстоящих дел. Азеф выдал это совещание, поставив условием не арестовывать участников – в противном случае его роль легко бы расшифровывалась. Соображение признали резонным, что, однако, не спасло Азефа в дальнейшем от подозрений: Мельников, отбывавший каторгу вместе с Гершуни, все-таки заподозрил предательство Азефа. Гершуни возмутился столь гнусным предположением, а когда в 1906 году Мельников бежал с каторги, то Гершуни сделал все, чтобы дискредитировать его в глазах партии. Мельников был вынужден оставить политическую деятельность и дальнейшая его судьба неизвестна. Вместо немедленного ареста была предпринята другая операция, обеспечившая последующую поимку террористов: всех участников совещания скрытно показали киевским филерам. Старшим филером в Киеве был безграмотный С.И.Демидюк: в 1909 году он не смог ответить на вопрос генерала А.В.Герасимова, что такое анархия. Но своим делом Демидюк владел в совершенстве: теперь террористов знали в лицо и арест был только делом времени. Действительно, все они (кроме, разумеется, самого Азефа) были опознаны филерами при встрече и арестованы именно в Киеве. Одновременно Азеф выдал и план покушения, и непосредственных исполнителей во главе с поручиком Е.К.Григорьевым – тех немедленно взяли под бдительное наблюдение. Единственное, что позволил себе Азеф, наверняка жалевший о разгроме БО, это попытаться сохранить незаменимого Гершуни. В донесениях Азефа Гершуни характеризовался самым незначительным из трио руководителей, и его разыскивали наименее интенсивно. Спас ли Азеф октябрьской выдачей жизнь Плеве? Отбросив в сторону рассуждения о возможной неудаче планируемого покушения (Григорьев был достаточно сомнительной фигурой для роли террориста), следует признать, что так и было. Сам Плеве это признал: Зубатова немедленно назначили руководителем Особого отдела, а Ратаев выехал в Париж. Этим закончились все реорганизации, задуманные Зубатовым и санкционированные Плеве. Создалась стройная система Охранных отделений, накрывающая всю страну. Им подчинялись по линии розыска губернские и областные жандармские управления. Все Охранные отделения в свою очередь подчинялись Особому отделу Департамента полиции, т.е. самому Зубатову. В помощь Зубатову в Петербург был переведен Медников, а Особый отдел усилен другими способными сотрудниками из провинции. Среди последних оказались будущие изменники охранки Л.П.Меньщиков и М.Е.Бакай. Так произошло создание единой централизованной системы политического сыска, руководимой самим Зубатовым. Первую часть нарисованной им программы можно было считать обеспеченной: создались самые благоприятные условия, чтобы отлавливать и изолировать лидеров революционного движения. Хуже обстояло со второй частью программы – привлечением на сторону правительства рабочего класса путем целенаправленных уступок его насущным экономическим запросам. Но об этом ниже. Новоявленный монстр политического сыска имел достаточно влиятельную оппозицию: оскорбленные заслуженные генералы и полковники, стоявшие во главе жандармских управлений, должны были теперь подчиняться в вопросах розыска младшим по возрасту и чину руководителям Охранных отделений. Во главе оппозиции стоял, конечно, фон Валь. Но дальнейшие успехи деятельности охранников должны были парализовать влияние завистников. В начале ноября было отдано распоряжение об аресте Мельникова, Крафта и Гершуни при их обнаружении. И Крафт, и Мельников были арестованы в Киеве соответственно в ноябре 1902 и январе 1903 года. Арест Григорьева с сообщниками откладывался до наиболее подходящего момента. Азеф, осуществивший октябрьское предательство, не собирался покидать политическую сцену. На территории России он оставался самым влиятельным руководителем ПСР и, в частности, в одиночестве представлял собой весь Петербургский комитет партии. Основным детищем Азефа стала созданная им система пропаганды среди рабочих. В отличие от всех предшествующих попыток, заканчивающихся неизменной сдачей рабочими пропагандистов в полицию, эта система оказалась действенной и неуязвимой. Секрет был прост: пропагандистами по-прежнему были революционные студенты, а слушателей кружков набрали из филеров и завербованных охранкой агентов среди рабочих. Им вменялось в обязанность относить в Охранное отделение все пропагандистские материалы, не читая. В результате и волки были сыты, и овцы целы: и революционеры при деле, и пропаганда не распространялась. Эта великолепная потемкинская деревня закончилась для Азефа громким скандалом. Слушатель одного из кружков, агент охранки Павлов, которому чем-то насолило начальство, проникся к тому же симпатией к пропагандисту студенту Н.Крестьянинову и признался во всем. Потрясенный Крестьянинов ринулся к авторитетным членам партии, обвинил Азефа в предательстве, добился расследования и третейского суда. Но обвинения Крестьянинова были столь невероятны, а сам он был крайне нервозен и запутался в собственных показаниях; Азеф же был хладнокровен и стоял на позиции оскорбленной невинности. Эта история сошла ему с рук, хотя многим надолго запомнилась. Именно тогда заподозрил Азефа в измене известный литератор Н.А.Рубакин. Он безуспешно пытался возбудить интерес М.Р.Гоца, о чем последний сообщил самому Азефу, подчеркнув, что не придает этому никакого значения. Гораздо большее значение имел скандал, вызванный арестом Григорьева. Верный своим принципам, Зубатов произвел арест в самый эффектный момент: накануне царского смотра, в котором по своему служебному положению должен был принять участие Григорьев, 8 февраля 1903 года. Но вместо громкого успеха получился жесточайший конфуз: Григорьев и его жена (Григорьева и Юрковскую обвенчали уже после ареста – в тюрьме), на которых обрушился поток сведений, полученных от Азефа и собранных наружным наблюдением, сразу сломались и дали откровенные показания. Оказалось, что, несмотря на аресты Мельникова и Крафта, БО по-прежнему существует, а ее главный руководитель – Гершуни – энергично действует. Так впервые обнаружилась двойная игра Азефа. Цареубийство не являлось целью Григорьева, и такое обвинение на следствии ему не предъявлялось. Но факт ареста террориста непосредственно перед встречей с царем наверняка был должным образом обыгран Плеве при докладе Николаю II. Плеве, разумеется, не делился лаврами с подчиненными, да Лопухин и Зубатов этого и не заслужили, прозевав решающую роль Гершуни. Зато Плеве извлек пользу и из Гершуни, оставшегося на свободе: перепуганный царь обещал озолотить того, кто арестует Гершуни. После доклада Николаю II, Плеве вызвал Зубатова, показал ему фотокарточку Гершуни на своем столе и заявил, что она будет оставаться там до момента ареста руководителя террористов. Это обстоятельство и заставило отменить решенную отправку Азефа за границу: последний был и оставался человеком, способным привести полицию к Гершуни наикратчайшим путем. Именно так стоял вопрос в конце февраля 1903 года. Для Лопухина и Зубатова открывалась перспектива к полной реабилитации. Первоначальная реакция Лопухина и Зубатова на двурушничество Азефа была крайне агрессивной. Искренность поведения этих двоих в данный момент не вызывает сомнений: оба заботились о немедленном прекращении терроризма – запомним это обстоятельство! Лопухин не скрыл недовольства Азефом в письме к Ратаеву. Но как бы Зубатов и Лопухин не были недовольны Азефом, все их претензии пока сводились лишь к недостаточной откровенности агента, утаившего и исказившего немало значительной информации. Но рычагов воздействия на него было крайне мало: как привлечешь шпиона к ответственности за то, что он плохо шпионит? Убавить ему зарплату? Но шпионаж с риском для жизни – занятие, в основе которого может быть лишь личное стремление и усердие. Шпионы, действующие из-под палки, используются очень часто, но такая ситуация редко может продолжаться долго и в маскимальной степени способна приводить к срывам в работе агента, совершенно непредсказуемым для его руководителей. Зато нетрудно было выдать его революционерам: Зубатов, немедленно осуществив арест близких к нему лиц, в том числе – Л.А.Ремянникову, игравшую роль связной между Азефом и Гершуни, четко дал почувствовать Азефу такую перспективу. Отсюда все же следовало, что привести Азефа к порядку для Зубатова не составляло труда – это было ясно им обоим. Это создало для Азефа двойную угрозу: бросало на него тень подозрений в связи с арестом товарищей и одновременно ставило его в поле зрения прокуратуры, от которой трудно было скрыть крупную революционную роль Азефа после ареста ряда близких к нему лиц. Последнюю угрозу пришлось уже ликвидировать самому Лопухину, используя свое личное влияние в прокуратуре. Это произошло уже после встречи Лопухина с Азефом, устроенной Зубатовым, и выяснения отношений между ними лично. Азеф оправдывал необходимость дозировать передаваемую информацию теми топорными методами, которыми действовала полиция, ставя его под подозрения революционеров – и убедительность его доводов нельзя было не признать: у Лопухина и Зубатова у самих была нечиста совесть в этом отношении. Так что взаимные претензии как-то уравновесились. Азефа же было решено от греха подальше отправить за границу в помощь Ратаеву. Это решение было, очевидно, скоропалительным и быстро подверглось коррекции. Однако, несмотря ни на что, Гершуни не был выдан Азефом. Почему? В 1912 году Азеф, оказавшийся на покое, встретился во Франкфурте-на-Майне с Бурцевым и, теша свое самолюбие, рассказывал пораженному Бурцеву разные страшные истории. В частности, что весной 1903 года Азеф соглашался выдать Гершуни за 50 тысяч рублей, но не сторговался с начальством. Невероятная история и вошла в канонизированную биографию Азефа. Легко понять ее фантастичность: если бы Зубатов не был уверен, что Азеф может выдать Гершуни, то не о чем было торговаться. Если же Зубатов знал, что Азеф может выдать Гершуни (а это было именно так), то, с одной стороны, ему не так уж трудно было выбить из начальства эти 50 тысяч (Николай II был уверен, что речь идет о спасении его собственной драгоценной жизни); с другой стороны, он легко мог принудить Азефа не торговаться, а довольствоваться тем, что ему дадут (ведь Зубатов, способный выдать Азефа революционерам, держал в руках его собственную, Азефа, драгоценную жизнь). Так что особых возможностей для выбора у Азефа, казалось бы, не оставалось. Почему же, тем не менее, Гершуни не был выдан Азефом? 5.4. Крах «Зубатовщины».В это время (в феврале-марте 1903 года) переменилось отношение Плеве к Зубатову и его политике. Борьба с БО, казалось, подходила к концу; основные террористы были изловлены, дело оставалось только лично за Гершуни. В отношении последнего Плеве продолжал давить на Зубатова; заинтересованность царя, которой заручился Плеве, не оставляла для Зубатова возможностей маневрировать. Но не только355 590 в руках Зубатова была теперь судьба Гершуни: приметы последнего были хорошо известны, приказ об аресте оставался в силе, а слух о намерении царя озолотить отличившегося заставлял каждого полицейского и жандарма стремиться к поимке легендарного террориста – именно это позже и привело к аресту Гершуни. Теперь Зубатов был не так нужен Плеве, как раньше. Поначалу не выступая прямо против политики Зубатова и пока не угрожая его профсоюзным мероприятиям, Плеве, опираясь на то крыло своих подчиненных, которое олицетворялось фон Валем, начал проводить свою собственную линию. 13 марта 1903 года уфимский губернатор Н.М.Богданович распорядился открыть огонь по демонстрации забастовщиков в Златоусте; итог – 69 убитых, 250 раненых. Кроме того, что это само по себе было подлым и кровавым преступлением, это еще был и прямой вызов Зубатову. Но это еще был и вызов Боевой Организации. Последний был принят: во второй половине марта Гершуни и Азеф в течение нескольких дней совещались в Москве – Богдановича было решено убить. Два оставшихся руководителя БО по-новому поделили обязанности: Азеф должен был поехать куда-то в Западный край, разыскать там исполнителей, намеченных Гершуни, и подготовить их к террористическому акту; впервые, таким образом, нити готовящегося покушения оказывались в руках Азефа. Гершуни же ехал непосредственно в Уфу произвести рекогносцировку на месте. По дороге к своим местам следования оба заехали посовещаться к своим ближайшим сподвижникам: Гершуни – в Орел к Брешко-Брешковской, а Азеф – в Петербург к Зубатову. Накануне встречи Азефа с Зубатовым 6-8 апреля произошел знаменитый Кишиневский погром: 42 убитых (38 евреев и 4 христианина), 586 раненых и изувеченных, полторы тысячи разгромленных и разграбленных еврейских домов, квартир и лавок. Азеф не был ни верующим евреем (известны его издевательские высказывания в адрес иудейских ритуалов), ни сионистом, но Кишиневский погром – совсем иное дело; этим злодейством были возмущены миллионы людей в России. По свидетельству Зубатова, пересказанному Ратаевым, Азеф «трясся от ярости»[574] – Б.И.Николаевский относит этот эпизод именно к первым дням после погрома: Азеф говорил «под свежим впечатлением от первых известий из Кишинева»[575]. После этого, очевидно, «Азеф срочно покидает Петербург в апреле 1903 года»[576]. Молва приписывала вину за погром лично Плеве, и в этом заведомо было зерно истины. Мало того, виноват был не только Плеве, но и более высшая власть. 14 апреля 1903 года Куропаткин записал в дневнике: «сидел у меня час времени В.К.Плеве. Говорили о беспорядках в Кишиневе и Кронштадте. Как и от государя, я услышал от Плеве, что евреев следовало проучить, что они зазнались и в революционном движении идут впереди»[577]. Чисто по фактам Плеве и все его подчиненные, имевшие отношение к Кишиневу, виновны по меньшей мере в попустительстве: погром нужно было предвидеть, начиная с февраля, когда в Кишиневе возникли слухи об очередном убийстве христианского ребенка, якобы совершенном евреями (официальное расследование показало, что конфликт возник из-за наследства, а убийцей был родной дядя четырнадцатилетнего мальчика). Слухи эти в течение двух месяцев подогревались ничем не пресекаемой пропагандой в правой прессе. Уже начавшийся погром можно было ликвидировать в любой момент; он и прекратился сразу, как только в город были введены войска. Интересно, что в отношении Кишеневского погрома Плеве, очевидно, не встретил оппозиции со стороны Лопухина. Последний, по-видимому, тоже считал, что евреев надо поставить на место, и откровенно одобрительно отзывался в адрес писателя П.А.Крушевана – одного из вдохновителей погрома. Впрочем, Лопухин постарался извлечь из погрома максимум личных выгод: приехав в Кишинев, он подверг уничтожающей критике местную администрацию и добился назначения своего шурина С.Д.Урусова кишиневским губернатором. Последний, надо отдать ему должное, предотвратил рецидивы погрома, угрожавшие в течение следующего года. Неизвестно, как реагировал на погром сам Зубатов; но он не мог не понимать того, что происшедшее – еще один увесистый удар по тому зданию социальной и национальной гармонии, которое он пытался соорудить в течение последних лет. Война между Плеве и Зубатовым еще не была объявлена, но уже велась. Именно в этом контексте и следует рассматривать убийство Богдановича. Злые языки утверждали, что убийство Богдановича было выгодно самому Плеве потому, что последний был многолетним любовником жены Богдановича, жившей отдельно от мужа в столице. Заинтересованность Плеве в убийстве можно допустить, но, заметим, что в таких многолетних треугольниках могут устанавливаться весьма разнообразные отношения; едва ли, например, факт Златоустовской бойни свидетельствовал о каких-то противоречиях между Плеве и Богдановичем. С таким же успехом можно предполагать, что убийство Богдановича было и личным ударом по Плеве. Увы, мы не можем здесь ничего достоверно утверждать. Не известны и планы Зубатова в отношении покушения на Богдановича. Зубатов мог пытаться предотвратить покушение и одновременно арестовать Гершуни; не мешать покушению, но попытаться арестовать Гершуни; не мешать покушению и дать Гершуни скрыться; предотвратить покушение, но дать Гершуни скрыться. Все эти варианты мы можем допустить, равно как и то, что никаких планов не было вовсе (если Азеф не информировал Зубатова о готовящемся убийстве), поскольку любые намерения Зубатова заведомо не осуществились: в игру неожиданно вмешалось Киевское Охранное отделение во главе со Спиридовичем. Один из осведомителей последнего, студент А.Л.Розенберг (имевший в охранке псевдоним «Конек»), выдал троих террористов, подготовленных Азефом. Их выследили киевские филеры и арестовали по дороге в Уфу. К сожалению, нам не известны точные даты этих событий. Ни тогда, ни после разоблачения Азефа не возникло никаких оснований считать его причастным к этому предательству, хотя вопрос об этом поднимался и обличителями Азефа, и историками. Этот провал, разрушивший планы Гершуни, Азефа и Зубатова (у каждого из них мог быть свой собственный вариант), не привел, однако, к спасению Богдановича. М.Е.Бакай, соучаствовавший с Бурцевым в 1907-1908 годах в разоблачении Азефа, был в 1903 году непосредственным подчиненным Зубатова. Бакай утверждал, что в Департаменте полиции об убийстве Богдановича было известно заранее и что Е.П.Медников выехал в Уфу для арестов до покушения. Этому свидетельству нельзя безусловно доверять – известно, что при обвинении Азефа Бакай допустил по меньшей мере две грубые хронологические ошибки в объяснении других эпизодов. Кроме того, официальный интерес к Уфе мог возникнуть и в результате доноса Розенберга (нам не известен его текст), и вследствие ареста ехавших туда террористов. К тому же Бакай не уточнял, насколько раньше покушения выехал Медников в Уфу. Дело в том, что ночью с 5 на 6 мая тот же Спиридович узнал от своих агентов в Киевском комитете ПСР, что покушение все же состоится, и притом на следующий день – 6 мая. Спиридович немедленно телеграфировал в Департамент и в Уфу. Понятно, что депеша из Киева могла придти в Департамент полиции раньше, чем в жандармское управление в Уфе. Богдановича не успели предупредить и он был убит, а Медников мог выехать в Уфу в тот же день, но еще до покушения (или даже после убийства, но до прихода вести о нем в Петербург). При любом варианте из этого не ясно, открыл ли Азеф Зубатову план уфимского покушения: ведь покушение произошло вовсе не по плану Гершуни и Азефа, и Зубатов никак не мог вмешаться в ход событий. Приехав в Уфу, Гершуни обнаружил, что местные социалисты-революционеры во главе с В.В.Леоновичем уже сами все спланировали и подготовили. Гершуни оставалось только утвердить решение. В воспоминаниях М.М.Мельникова (до сих пор не опубликованных, но цитируемых разными авторами) утверждается даже, что Гершуни прибыл в Уфу только на следующий день после покушения. Губернатора, совершавшего традиционную ежедневную прогулку, застрелили рабочий Е.О.Дулебов c неизвестным напарником – неким интеллигентом, имевшим псевдоним «Апостол» (впоследствии охранники долго пытались выяснить, не был ли это сам Гершуни, но ни к каким выводам не пришли). Оба успешно скрылись. Гершуни немедленно выехал из Уфы в Саратов. Приехавший в Уфу Медников произвел множество арестов, но ничего стоящего обнаружить не сумел. Происшедшее было громом среди ясного неба для Азефа, находившегося в Двинске или где-то неподалеку. Впервые для него возникла прямая угроза обвинения в соучастии в убийстве. Это было очевидным недоразумением, и Азефу предстояли непростые объяснения с Зубатовым. Пока что ему оставалось ждать встречи с Гершуни и получать разъяснения, но тут произошла еще одна непредвиденная случайность. Гершуни вздумалось заехать в Киев, а предварительно предупредить об этом Киевский комитет. О том, что комитетом получена какая-то важная телеграмма, узнал тот же Розенберг. Спиридович не поленился немедленно обратиться на телеграф и получить копию телеграммы. По ее тексту он догадался о прибытии самого Гершуни. Встреча была подготовлена. Демидюк узнал Гершуни и его схватили. Произошло это 13 мая (старого стиля) 1903 года. Так через семь месяцев сработало предательство Азефа. Вот тут Азеф совершил какой-то невероятный маневр, о котором (к сожалению – без ссылки на первоисточник), рассказывает Л.Г.Прайсман: «Оставленный вместо Азефа, С.Петрашкевич был арестован в середине мая 1903 года, на даче под Петербургом был обнаружен склад литературы, произведен был и ряд других арестов. Но полиция ликвидировала далеко не все, о чем она знала. Нужно было дать возможность выступить Азефу в роли мага-чародея. Он организовал новый склад литературы (он сам упаковывал книги для перевозки на новое место), и его престиж в партии возрос еще больше. Там, где он, – всегда успех, стоит ему уехать, сразу провал, а как только он возвращается, положение улучшается как по волшебству. Ну как не верить в такого человека?»[578] Вслед за этим Азеф поспешил из Петербурга за границу. 8 июня (нового стиля) он оповестил об этом Ратаева телеграммой из Берлина в Париж: «я в Берлине второй день»[579] – следовательно, если ему верить, то он попал туда 25 или 26 мая старого стиля. Только в конце июня он объявился у Ратаева. Вот теперь можно вернуться к вопросу о том, почему Азеф не предал Гершуни весной 1903 года. После покушения на Богдановича (о нем писали газеты, и Азефу не могло это остаться неизвестным) Азеф должен был быть в предельном напряжении: что же случилось с Гершуни, который, как Азеф прекрасно знал, должен был находиться именно в Уфе? Гершуни, между тем, исчез – газеты ничего не сообщали о нем в связи с уфимским делом. Едва ли Азеф должен был дожидаться Гершуни где-то в Двинске: скорее, согласно их первоначальным планам, Гершуни должен был дожидаться Азефа и собранных им террористов где-то в Уфе. Поэтому Азеф сам должен был выехать на поиски. Но куда? Если план заезда Гершуни в Киев был импровизацией, тогда об этом не знал Азеф, и делать ему самому в Киеве было нечего. Ехать в Уфу – в горячку после покушения – тем более не имело никакого смысла. Почему Азеф поехал именно в Петербург, а не куда-то еще – не совсем ясно с точки зрения мотивов его встречи с Гершуни, но именно в Петербурге Азеф мог скорейшим образом узнать от своих знакомых (Зубатова, Лопухина или Медникова), что же случилось в Уфе и не случилось ли что с Гершуни. Поэтому, скорее всего, Азеф оказался в Петербурге еще до ареста Гершуни – и помимо собственных забот занялся сразу дачными делами с нелегальной литературой. Много позже, в 1908 году, социалисты-революционеры совершенно не допускали предательство Гершуни Азефом; скорее всего, именно сопоставление маршрутов того и другого, достоверно установленных, и исключило такое предположение. Но вот Азеф узнает в Петербурге об аресте Гершуни. От кого? Скорее всего – от революционеров, т.к. охранники (т.е. Зубатов и Лопухин; Медников пока оставался в Уфе) ничего не сообщают о том, как они информировали об этом Азефа и что было потом, а ведь им-то обязательно показался бы подозрительным дальнейший маневр Азефа, узнавшего эту новость. Для революционеров же это стало эпизодом, не стоящим внимания: Азеф узнал об аресте Гершуни и сразу выехал за границу – принимать срочные меры для восстановления дел; что же может быть естественнее? Затем, попав за границу, Азеф постарается создать впечатление у Ратаева, что это произошло еще одним или двумя днями раньше, чем случилось на самом деле. Для чего? Не иначе как затем, чтобы затушевать причину бегства из России: уехал якобы не тогда, когда узнал об аресте Гершуни (интересно, когда об этом сообщили газеты?), а раньше. Из всего этого однозначно следует, что Азеф смертельно боялся ареста Гершуни, а бояться он этого мог только по трем причинам в совокупности. Первая: Гершуни (не Мельников, не Крафт, не Григорьев или кто-нибудь еще) был единственным на территории России человеком, который знал истинную роль Азефа в уже осуществленных и еще готовящихся террористических актах. Вторая: Азеф был убежден, что риск того, что Гершуни выдаст его полиции, достаточно велик. Порукой этому было и то, насколько изучил своего друга сам Азеф (а Азеф, похоже, никогда не ошибался в людях!), и то, что он мог узнать о прошлом поведении Гершуни от Зубатова. Третья: Азеф был убежден, что руководство полиции, ознакомившись с его истинной ролью, ни за что не простит ему такого предательского поведения – и необходимо немедленно бежать за границу. Вот такой получается расклад! Он и дает точный ответ на вопрос, почему сам Азеф тем более не мог и не хотел выдавать Гершуни полиции. Не известны подробности того, чем же занимался Азеф в первый месяц пребывания за границей, но основной сюжет чрезвычайно интересен. Арест Григорьева в феврале 1903 года досконально раскрыл руководству Департамента полиции всю структуру БО. Кроме роли Гершуни выяснилась и важнейшая роль, которую играл заграничный представитель Боевой Организации М.Р.Гоц. В марте 1903 года по требованию российского правительства Гоц был арестован в Италии. На страницаах итальянской прессы развернулась борьба по вопросу о выдаче Гоца России. Этот сюжет завладел всем итальянским общественным мнением. Политическая кампания завершилась полным фиаско царской дипломатии: в июне Гоца выпустили на свободу. К несчастью для него, этот инцидент серьезно подорвал его и без того не блестящее здоровье. Легко понять, кто был закулисным дирижером этой кампании. В 1903 году это, конечно, скрывалось из конспиративных соображений, зато красноречивое умолчание о важнейшем эпизоде в позднейших мемуарах В.М.Чернова, как и в других аналогичных случаях, однозначно указывает на решающую роль Азефа. Теперь становится более понятной и по-человечески оправданной неуязвимость Азефа в отношении неоднократных попыток его разоблачения революционерами в 1903-1906 годы – Гоц не мог не стоять горой за своего спасителя. Разумеется, в данном случае Азеф действовал не по воле петербургского начальства. Ратаев свидетельствует и о крайней подавленности Азефа, и о чрезвычайной его раздраженности на начальство. Департамент он обвинял в аресте Ремянниковой, а непосредственно Плеве – в Кишиневском погроме. Но, как мы помним, после этого ареста (в феврале) и погрома (в апреле) прошло уже немало времени; Азеф мог бы эмоционально и поуспокоиться, тем более что особой нервозностью он не отличался. Но сейчас были весомые причины нервничать: Гершуни был арестован и вел себя на допросах пока неизвестно как, а отношения с Зубатовым и Лопухиным еще до того предельно натянулись. И вовсе не благородные мотивы двигали Азефом, спасавшим Гоца от выдачи России: Азеф не мог допустить попадания к русским властям еще одного человека, полностью посвященного в самые интимные стороны его, Азефа, антиправительственной деятельности! Мало того, явиться на глаза Ратаеву Азеф рискнул только тогда, когда убедился, что опасность попасть Гоцу в руки полиции в ближайшие времена ликвидирована. Гершуни, таким образом, оставался единственным свидетелем, способным уличить его перед Зубатовым, Лопухиным и прочими начальниками – а это уже давало шансы оспаривать его возможные обвинения. Но, как выяснилось позже, от неприятных объяснений по крайней мере с Зубатовым Азеф был освобожден. Уфимское убийство и арест Гершуни подвели черту и под деятельностью БО, и под остатками доброго отношения Плеве к Зубатову. Карьера последнего должна была в ближайшее время катастрофически обрушиться. В самом конце мая 1903 года Плеве произвел прямой удар непосредственно по деятельности Зубатова: выпустил циркуляр, запрещающий сионистские организации. При этом Плеве недвусмысленно объяснил, что относит к таковым и Независимую еврейскую рабочую партию. Подчиняясь решению министра, 3-6 июня 1903 года партия самораспустилась. М.В.Вильбушевич эмигрировала в 1904 году сначала в США, затем – в Палестину и была там в числе лидеров сионистского движения; умерла в Тель-Авиве в 1961 году. 12 июня 1903 года последовал указ о конфискации всего движимого и недвижимого имущества армянской церкви – Плеве бил по всем проявлениям национальной самостоятельности. В ответ по всей Армении летом проходили массовые демонстрации протеста, а в октябре 1903 года было неудачное покушение на инициатора этой акции – наместника на Кавказе князя Г.С.Голицына, после чего тот был удален с Кавказа. На два года вся Армения осталась без начальных школ, т.к. все они были церковными; только в августе 1905 года изуверский указ был отменен. В июне же в военных действиях между Плеве и Зубатовым наступила пауза: министр выехал в сопровождении начальника переселенческого управления А.В.Кривошеина в Сибирь – выяснять вопросы организации крестьянских переселений; отдадим должное его политике в этом вопросе – это был разумный отклик на возникшую проблему вопиющего аграрного перенаселения. Увы, уже через полгода переселенческий поток приостановился более чем на два года: все железнодорожные пути в Сибирь были заняты военными перевозками – началась война с Японией. К концу июня на юге вспыхнули забастовки, охватившие целый ряд городов: Баку, Одессу, Тифлис, Батум, Николаев, Киев, Керчь и др. В Одессе забастовка выросла во всеобщую: город остался без электричества, воды, хлеба. Забастовку начал зубатовский профсоюз, созданный еще за год до этого. Лидером зубатовцев в Одессе был Г.И.Шаевич – один из ярчайших деятелей Независимой еврейской рабочей партии; заезжала в Одессу и Вильбушевич. Администрация в Одессе занимала крайне нерешительную и непоследовательную позицию – справедливые, как почти всегда поначалу, требования рабочих не были удовлетворены. Никто, включая Шаевича, не смог предвидеть роста настроения масс, подогреваемых вестями о забастовках в других городах и революционной агитацией. Еще до наступления пика этих событий Зубатов понял, что ситуация ускользает из его рук, и вот тут бросился за поддержкой к Витте. В мемуарах Витте, представившего эту встречу как первое знакомство с Зубатовым, рассказано, что Зубатов предупреждал о революции, на грани которой стоит Россия, и о том, что борьба с ней чисто полицейскими мерами, на которые надеется Плеве, обречена на неудачу. Самому Плеве, которого Зубатов неоднократно спасал, грозит смерть. Витте отказал Зубатову в поддержке и посоветовал выяснять все его претензии непосредственно с Плеве. От Витте Зубатов отправился к князю В.П.Мещерскому, где повторил свои предупреждения и просьбы и упомянул о неудачном посещении Витте. Мещерский же, как якобы стало известно Витте позже, пошел со всем этим к Плеве и выдал ему Зубатова, за что последний вскоре и был изгнан. Версия эта вошла в большинство жизнеописаний Зубатова. При правдоподобности деталей она имеет вполне определенные черты придуманной конструкции. Прежде всего, она не содержит никакого криминала, который оправдывал бы гнев Плеве на Зубатова. Витте был не в курсе того, что его прежние контакты с Зубатовым, начавшиеся еще в феврале, не были секретом ни для Плеве, ни для Лопухина и Медникова – ближайших соратников Зубатова; все они были уверены Зубатовым, что тот хочет примирить Витте с Плеве[580]; следовательно, сообщение о новом таком контакте взрывной силой обладать не могло. Содержание же беседы в том виде, как изложил Витте, также ничего особо нового для Плеве не имело: Зубатов сам заявил Витте, что все это он многократно докладывал Плеве. Так оно и должно было быть, поскольку Зубатов много сил тратил раньше на то, чтобы иметь Плеве на своей стороне. Между тем, определенный криминал в этой беседе должен был иметь место. На это указывают две детали. Первая: Витте считал Мещерского предателем; следовательно, считал, что Мещерскому было что предавать. Вторая: Лопухин, явившийся к Витте в сентябре в Париже выяснять обстоятельства отстранения Зубатова, прямо поставил перед Витте вопрос, не была ли причина этого в недостаточной тщательности сохранения самим Витте секретов его переговоров с Зубатовым. Следовательно, и Лопухин, оказавшийся тоже причастным к этим секретам, знал, что тут было что скрывать. Наконец, интересно и само обвинение Мещерского в предательстве со стороны Витте. Откуда оно вообще могло возникнуть? Сам Плеве никогда об этом не сообщал – по крайней мере свидетельств об этом нет. Мещерский же, если он совершил это предательство, тем более не должен был рекламировать такой поступок; он этого и не делал. Очевидно, это обвинение возникло как чисто логический вывод, к которому пришел Витте: сам он не выдавал, Лопухин тоже, Зубатов не должен был выдать себя сам. Остается, таким образом, из упомянутых выше только один Мещерский. Сам Зубатов не считал предателями ни Витте, ни Мещерского, с которыми он сохранил достаточно теплые отношения. Витте (что бы он позже ни писал) приглашал в 1905 году Зубатова вернуться на службу. С Мещерским же Зубатов и вовсе поддерживал во время своей опалы дружескую переписку; некоторые письма Зубатова печатались в «Гражданине»[581]. Ниже мы узнаем, что Лопухин и Зубатов точно выяснили имя предателя. Осталось только понять, что же могло быть предметом предательства. Итак, чем же завершились беседы Зубатова с Витте и Мещерским? Ничем, если верить Витте. Что же в этом должно было так обозлить Плеве? Вероятно то, что Зубатову не только отказали в поддержке, но и указали на то, как ему, Зубатову, следует самому поступить. Цепочка покушений (Сипягин, фон Валь, Оболенский, Богданович) ясно указывала стороннему наблюдателю тот центр, в интересах которого это могло происходить; беседа Витте с Лопухиным в Париже подтверждает, что Витте все логические выводы делал верно. Зубатова последовательно подводили к тому, что объектом террора должен был теперь стать сам Плеве. Для этого беседа совершенно не обязательно должна была иметь четкий и конкретный характер (Лопухин вспоминал, что Витте и в Париже изъяснялся крайне осторожно); вполне достаточно того, чтобы Витте, скажем, в ответ на сообщение Зубатова о том, что тот спасал жизнь Плеве, просто выразительно бы пожал плечами. Беседа с Мещерским, и познакомившим Зубатова с Витте, могла понадобиться Зубатову для того, чтобы уточнить правильность создавшегося у него впечатления. Зубатов и сам должен был понимать, что те люди, которые ему не смогли или не захотели помочь раньше, тем более не могли и не должны были этого делать теперь, когда происходила Одесская забастовка, подрывающая престиж Зубатова. Свою судьбу он должен был решать сам. Симпатия, которую очевидно проявили к нему и Витте, и Мещерский, открывала перед ним реальные перспективы. Вот такие-то выводы и настроения, если бы они дошли до Плеве, должны были его не на шутку обозлить и испугать. Но если Витте и Мещерский действительно подталкивали Зубатова к убийству Плеве, то они крайне абстрактно представляли себе возможности Зубатова. Возможности же эти в сложившейся ситуации были ничтожны. Гершуни с товарищами сидели в крепости и ждали суда; Зубатов сам приложил немало усилий, чтобы их туда засадить. Азеф, в свое время сопротивлявшийся аресту Гершуни, мог бы и сам помочь, но находился теперь далеко и явно избегал контактов с Зубатовым. Последний, по-видимому, понимал, что в феврале слишком пережал на Азефа, и не мог теперь форсированно его искать – Азеф и вовсе мог перепугаться. К тому же мы действительно не знаем, чем же успел поделиться Гершуни на следствии, которое взял в свои руки Лопухин. Лопухин, чья зловещая фигура начала четко выделяться за спиной Зубатова в этой истории, в техническом отношении мало чем мог Зубатову помочь. Оба они и в это время продолжали рассчитывать на Азефа. Об этом четко свидетельствует следующий эпизод. Летом 1903 года А.И.Спиридович обзавелся в Киеве сотрудником, которого имело смысл внедрить в зарубежное эсеровское руководство. Поскольку освещение последнего входило в епархию Департамента полиции, то туда Спиридович и представил свой план. К его удивлению, Департамент ответил (Спиридович не уточняет, кто именно – Лопухин или Зубатов), что не нуждается в этом, и операцию запретил. Когда Спиридовичу открылась тайна существования Азефа (это произошло, вероятно, не позднее мая 1904 года), то он догадался, что принимались меры, чтобы секретная миссия Азефа не получала освещения другими сотрудниками. С кандидатом в супершпионы, найденным Спиридовичем, поступили, по-видимому, круто и жестоко: вскоре он провалился при транспортировке литературы через границу, а революционеры объявили его предателем. Инициатива, как известно, наказуема. Спиридовичу было о чем призадуматься, а его деятельность в последующие годы должна была показать, что же он понял и чему научился. Но Азеф, повторяем, был пока Зубатову недоступен. Между тем, явно криминальные намерения Зубатова заставляли его искать сообщников. Он решил обратиться к своим старым и испытанным сотрудникам, причем именно к таким, которые не только имели хорошие знакомства среди потенциальных террористов, но и знали толк в вербовке революционеров и в руководстве конспиративной деятельностью. Первой, к кому обратился Зубатов, была «Зиночка» – Зинаида Федоровна Жученко, жившая в Германии, воспитывая уже семилетнего сына и получая пенсию от охранки за прежние заслуги. В Лейпциг был командирован Медников, который и уговорил ее вернуться на службу. Ручаться за точность этой информации невозможно, поскольку ее единственный источник – записки двойного предателя Л.П.Меньщикова, а он иногда грешил в изложении фактов, особенно относящихся к его собственной деятельности. Но здесь он не преследует никаких корыстных целей, и можно рискнуть ему поверить. Меньщиков относит поездку Медникова к периоду сразу после убийства Богдановича. Поскольку Медников тогда провел много времени в Уфе, то его поездка в Германию реально могла состояться только в июне или даже в июле 1903 года. Понятно, что последовавшее вскоре падение Зубатова уже не позволило последнему ни практически поработать с Жученко, ни посвятить ее в свои таинственные планы. Позже (и это вполне достоверно) Жученко стала активным сотрудником Берлинской резидентуры Департамента полиции – с этого начался новый взлет ее карьеры. А вот одновременная попытка обзавестись еще одним надежным помощником и оказалась для Зубатова роковой. Вторым избранником Зубатова был его близкий сотрудник тоже по меньшей мере с 1894 года М.И.Гурович (до крещения – Гуревич). Этот участник революционного движения с 1888 года стал провокатором, угодив в сибирскую ссылку и выбравшись из нее ценой предательства, – весьма стандартный сюжет для той эпохи. Поступив в подчинение Зубатова, он сыграл выдающуюся роль в ликвидации партии «Народного Права», аресте народнических типографий, разгроме Московского и Южнорусского рабочих Союзов. Перейдя затем в подчинение Особого отдела Департамента полиции, он участвовал сначала в попытке поддержки социал-демократии, а затем в борьбе с ней. По позднейшим воспоминаниям охранников, Гурович, еще не будучи в штате полиции, в 1900-1902 годы играл едва ли не большую роль в руководстве розыском, чем начальник Особого отдела Ратаев. Революционерами Гурович был заподозрен в 1901 году; он потребовал партийного суда и сумел оправдаться, но вскоре был окончательно разоблачен. В 1902 году его зачислили в штат Департамента полиции и поставили во главе отдела, ведавшего Галицией: слежкой за революционными эмигрантами, ведением пророссийской агитации среди украинцев, наконец – шпионажем против Австро-Венгрии. Резиденцией отдела была Варшава, но Гурович по собственной инициативе залез в Лемберг (ныне – Львов). Там он засыпался, был арестован австрийской полицией и выслан в Россию. Летом 1903 года он болтался в Департаменте полиции и был не у дел. Неизвестно и никогда не будет известно, какого рода услуги Гуровича понадобились Зубатову и, по-видимому, Лопухину. Неизвестно также, что сам Гурович счел нужным сообщить Плеве. Но именно от него Плеве узнал о замыслах трио заговорщиков – Витте, Мещерского и Зубатова. Неизвестно и то, в какой степени Гуровичу была ясна роль Лопухина в этой интриге. Однако очевидно, что Гурович приобрел какую-то власть над Лопухиным, продержавшись на первых ролях в Департаменте не только до смерти Плеве, но и позже – до самой отставки Лопухина. Неизвестен точно и момент, когда именно произошло предательство. В течение июля 1903 года положение Зубатова продолжало ухудшаться. Забастовка в Одессе разрасталась, и в ответ 19 июля был арестован Шаевич. Немедленно в Одессу выехал Лопухин, но тут забастовка завершилась, и Лопухин поспел лишь к шапочному разбору. Посетив еще Киев и Николаев – также центры забастовочного движения – и подвергнув, по своему обыкновению, местную администрацию убийственной критике, Лопухин вернулся в столицу. Плеве, приехав из Сибири, даром времени не терял. Важнейшим для него было теперь укрепление его собственного влияния на царя, и в этом министр преуспел. Он сыграл главную роль в организации знаменитых торжеств по открытию мощей старца Серафима Саровского 17-20 июля 1903 года. В мероприятии участвовало триста тысяч богомольцев, и на этот раз удалось избежать всякого подобия Ходынской катастрофы. Его инициатором стала великая княгиня Елизавета Федоровна, сделавшая выводы из успеха зубатовской демонстрации 19 февраля 1902 года в Москве. Это было новое удачное представление такого рода, позже многократно повторяемое. Энтузиазм участников бывал неподдельным: царь видел свой народ, а народ видел царя. Обе стороны испытывали еще больший прилив чувств, чем при лицезрении, например, дрессированного медведя. Много позже, при встречах челюскинцев и космонавтов, единство власти с народом демонстрировалось еще более наглядно. На этот раз торжество сопровождалось и истинным чудом: царица купалась в целительном источнике, вскоре оказалась беременной и разрешилась долгожданным наследником престола – после рождения четырех дочерей (хотя элементарные расчеты показывают, что между посещением Саровской Пустыни и рождением наследника прошло более года). Ясно, что это невероятным образом поднимало престиж Плеве и тамбовского губернатора В.Ф. фон дер Лауница, также участвовавшего в затее. Самому Плеве, не дожившему двух недель до рождения наследника престола, не удалось полностью воспользоваться плодами своей расчетливой игры, тем не менее и теперь его успех был очевиден. Это сразу дало ощутимые результаты: царь, вернувшись в столицу, 30 июля подписал указ об учреждении наместничества на Дальнем Востоке; при этом все дела Дальнего востока были изъяты из ведения министерств – дальневосточная политика становилась личной политикой императора. Это был недвусмысленный выбор курса на прямое столкновение с Японией. Для реализации дальнейших планов Плеве теперь было необходимо отсутствие в столице Лопухина, что вскоре и произошло: около 10 августа последний выехал в Париж. Формально это был отпуск, который должен был продлиться два месяца. Фактически же Лопухин выполнял одновременно различные задания, в частности – исследовал в Париже современное состояние масонства; так впервые эта тема вошла в круг забот Департамента полиции. Напомним, что в Париже находился Ратаев и где-то на связи с ним болтался Азеф! Как раз в начале августа 1903 Редигер отметил: «В это время Куропаткин мне как-то сказал, что ему к сожалению пришлось разочароваться в государе: он убедился, что самодержец лукавит со своими министрами и что на его слова полагаться нельзя! Впервые я услыхал такую характеристику государя, оказавшуюся потом вполне правильной»[582]. Дождавшись отъезда Лопухина в Париж, Плеве провел молниеносную двухходовку. Министр внутренних дел еженедельно докладывал царю по четвергам, министр финансов – по пятницам. В четверг 15 августа развернулись главные события. Что произошло при встрече Николая II с Плеве – тогда не понял никто, да и позже не все прояснилось. Но уже вечером этого дня Витте получил предписание привезти на завтрашний доклад управляющего Государственным Банком Э.Д.Плеске. 16 августа Николай II, выслушав по обыкновению доброжелательно часовой доклад Витте по текущим вопросам, так же доброжелательно предложил ему сдать свою должность Плеске. Сам Витте назначался председателем Комитета министров – формально это был высший государственный пост, фактически – почетная отставка: Комитет не имел ни постоянного состава, ни четко определенных функций (эпизодически в нем рассматривались различные вопросы, которые по тем или иным причинам изымались из рассмотрения Государственным Советом; например – при несовпадении позиции последнего с мнением царя). Председатель его не имел регулярного права доклада царю и т.д. Николай II за свою жизнь совершил немало некорректных, нелепых и просто ужасных поступков. Один из самых чудовищных – увольнение Витте без предъявления обвинений, разбора дела и требования объяснений. Витте был самым компетентным государственным деятелем тогдашней России – иных мнений о нем не существовало, какие бы эмоции он ни вызывал у различных современников. Увольнение произошло тогда, когда Россия фактически решала свою судьбу: определяла стратегиюю своих отношений с восточным соседом – Японией. Ниже мы узнаем, какой ерунды хватило Плеве 15 августа, чтобы уничтожить Витте. Сразу вслед за уходом Витте, 24 августа 1904 года, Куропаткин отметил в дневнике: «государыня выразила уверенность, что до европейской войны не допустят, но что теперь страшно нашествие желтой расы и что ей надо дать отпор и пр.»[583] 30 августа 1904 года было создано новое ведомство – Особый Комитет по делам Дальнего Востока; его формальным Председателем стал сам царь, а фактическим руководителем (и докладчиком Председателю) – главный энтузиаст захвата Дальнего Востока А.М.Безобразов. По сути это получилось ведомство по подготовке и развязыванию Русско-Японской войны, от которой Плеве и иже с ним ожидали только всяческих благ. Вот как прокоментировал удаление Витте Л.А.Тихомиров уже в апреле 1904 года, когда последствия этого шага проявились с полной отчетливостью: «война идет очень плохо, и правительство теряет последние искры авторитета в России. /.../ накануне войны прогнан, хотя и скотина, но единственно умный человек»[584]. В первые же дни войны, 4 февраля 1904, Тихомиров уже сразу предрек грядущие бедствия: «Вот если бы господь избавил нас от этого „миролюбия“ самого государя, то, конечно, царствование Николая II могло бы стать великим и славным. Его губит это негодное „миролюбие“, которое и подвело нас уже десять раз. А теперь – храни господь – если еще заключат постыдный или даже не блестящий мир, то наверное начнутся смуты»[585]. О Плеве он же написал в августе 1904 – вскоре после его гибели: «Плеве ничего не сделал и за 2 года 3 месяца только доказал, что ничего не может и не хочет делать. /.../ Никому он не сделал добра. Всем надоел. /.../ постепенно всех честных людей устранял, а сам только душил и больше ничего. Кто же спорит? Конечно, революционеров должно было подтянуть. Но ведь Россия не революционерка, и она действительно нуждается в глубоких улучшениях жизни. Он не хотел ничего делать»[586]. Увы, ум в России никогда особой ценностью не считался. Самый же крупный политический ум той эпохи, а именно – самого Тихомирова, после его скандального возвращения в Россию в 1888 году был как бы и вовсе положен на полку, с которой его только дважды ненадолго извлекали – сначала Зубатов, а потом – Столыпин. Тихомиров с горечью написал о себе в самом начале 1904 года: «Россия меня знать не хочет»[587]. Столь радикальная перемена, как удаление Витте, все же сопровождалась какими-то серьезными закулисными потрясениями, поскольку одновременно случился, как тогда формулировалось, «удар» (вероятно – инсульт) с великим князем Михаилом Николаевичем, сыном Николая I – председателем Государственного Совета с 1881 года. Новым председателем Государственного Совета стал граф Д.М.Сольский. Отметим, что в эти дни не один Плеве интриговал против Витте и Зубатова. Сын Михаила Николаевича, великий князь Александр Михайлович, друг царя, женатый на его сестре Ксении, руководил Главным управлением торгового мореплавания и портов (т.е. был, по существу, министром торгового флота) и также был инициатором дальневосточной агрессии. Большой недруг Витте, он прямо доносил царю, что Одесская забастовка – дело рук самого Зубатова. Судьба последнего, однако, скорее всего была решена в Саровской Пустыни: именно там Плеве мог воспользоваться благоприятной обстановкой и получить благословение Елизаветы Федоровны на изгнание прежнего любимца великого князя Сергея Александровича – как организатор помпезных торжеств Плеве явно превзошел Зубатова. После пятницы 16 августа следующий удар Плеве нанес в ближайший понедельник. Описание происшедшего дадим в изложении Медникова, писавшего в письме к Спиридовичу: «19 августа вызвал Орел [т.е. Плеве] Сер[гея] Вас[ильевича Зубатова] к себе на дачу, где и разыгралась драма. Началась же она с того, что Орел заявил Сер. Вас., что он ему не верит, а посему и принимает его с третьим лицом, т.е. в присутствии генерала ф[он] Валя, при котором прочитал три письма, отобранные по обыску у Шаевича в Одессе, одно Сер. Вас. к Шаевичу, другое М.Вильбушевич к Шаевичу и третье письмо Шаевича к какой-то бабе, из которых видно, что Шаевич неверный человек, и что Сер. Вас. очень много ему доверял, вот и все. И после этого добавил по адресу Сер. Вас.: надеюсь, больше служить не будешь. C.В. с своей стороны, вставил министру, что велась независимая партия не им единолично, а департаментом. Последние слова министру очень не понравились, и всему сразу конец: С.В. попросили сейчас же сдать особ[ый] отдел, кому прикажет ф. Валь, а последний показал Якова Григорьевича [Сазонова], и через 30 мин. приехал ф. Валь с Яков. Григ. в особый отдел, и через 5 минут все уже было передано, и сел Яков на стул Сергея, и стал принимать доклады, и теперь продолжает то же делать. Горе, конечно, неописуемое, тут и говорить не стоит, и затем неожиданность всех поразила, как громом, а через сутки Сер. Вас. приказано выехать из Питера, сборы коротки, и 20-го курьерским проводили в Москву. Проводить собрались самые близкие к Сергею, а челядь побоялась /.../»[588]. Уволен был Зубатов, таким образом, ни за что. Письма, зачитанные в кабинете Плеве, позднее нигде не фигурировали и, очевидно, никакого криминала в отношении Зубатова не содержали. Фон Валь присутствовал как свидетель скандала, на который Зубатов был явно спровоцирован. Но скандал был необходим, чтобы в передаче фон Валя и самого Зубатова оправдать гнев министра перед всеми сотрудниками Департамента. Особенно обыгрывалось, что Зубатов хлопнул дверью так, что стекла чуть не посыпались! Потрясенные соратники Зубатова стали ждать возвращения Лопухина из-за границы и разрешения нелепой ситуации. Вслед Зубатову полетело в Москву распоряжение вице-директора Департамента полиции Н.П.Зуева начальнику Московского Охранного отделения В.В.Ратко (сослуживцу и соратнику Зубатова) о запрещении Зубатову посещать отделение и вступать в контакты с прежними сотрудниками. В жизнеописания Зубатова вошла легенда, что Зубатов нарушил распоряжение, устанавливал какие-то таинственные связи, и за это подвергся последующей ссылке во Владимир. Легенда эта лишена оснований. Возможно, что Зубатов в Москве действительно что-то предпринимал, хотелось бы знать – что именно. Но очевидно, что оба человека, которые ему реально могли бы помочь – Лопухин и Азеф, находились очень далеко, и никакая конспиративная связь с ними в данной ситуации Зубатову была не доступна. Достоверно известно только, что Зубатов в это время готовил подробнейший оправдательный доклад к возвращению Лопухина. Пауза между высылкой Зубатова из Питера и последующей ссылкой во Владимир объясняется тем формальным обстоятельством, что ни снять его официально с должности, ни отправить в административную ссылку было невозможно ввиду отсутствия его непосредственного начальника – Лопухина. Возвращения последнего, следовательно, должен был теперь дожидаться и Плеве. Одновременно с отправкой Зубатова из Петербурга был пущен слух, что причина этого – Одесская забастовка. Широкой публике было невдомек, что возражение Зубатова министру было вполне резонным: Зубатов не должен был нести исключительную ответственность за политику всего Департамента, официально одобренную самим министром. Об отставке Витте писали газеты всей Европы. О снятии Зубатова пока ничего не сообщалось. Потрясенный Лопухин в письме из Парижа к Зубатову от 21 августа задавал вопрос о Витте: «Что сие значит? Это может иметь огромное политическое значение»[589]. Не получив ответа, Лопухин пишет 2 сентября: «Многоуважаемый Сергей Васильевич! Неужели вы мне ни разу не писали? /.../ Я не только от вас, но и вообще из департамента ни строчки не получил»[590], – Лопухину было от чего дергаться, не имея вестей. Ближе к середине сентября Ратаева и Лопухина известили, наконец, что Зубатов отстранен от должности, а тут в Париж пожаловал и сам Витте. Характерная деталь: Витте от Петербурга плотно сопровождали филеры Департамента полиции. Не будучи профессионалом в этой сфере, Витте ничего не замечал, пока ему об этом не сообщили сначала И.Ф.Манасевич-Мануйлов (журналист в Париже и резидент Департамента полиции), а затем и французская полиция. Манасевич-Мануйлов был сыном еврея Манасевича – мелкого жулика, сосланного в Сибирь за подделку документов. Там яркого и способного ребенка усыновил богатый сибирский купец Мануйлов. Это, а также принятие христианства, позволило Манасевичу-Мануйлову получить образование в Петербурге. Здесь он стал сексуальным партнером князя Мещерского, покровительство которого позволило ему начать бурную политическую карьеру. В Париже Ратаев и Мануйлов вдвоем заменили уволенного в 1902 году Рачковского: первый – по чисто розыскной линии, второй – по политической. И Мануйлов, и французы стремились сохранить хорошие отношения с Витте и подчеркивали свою лояльность, отводя от себя его возможные подозрения. Лопухин явился к Витте – прямо узнать, не нескромность ли в хранении секретов последним привела к краху Зубатова. Витте, как мы помним, категорически это отрицал и сообщил, что Зубатов снят из-за Одессы. Лопухин отверг эту возможность, объяснив, как и Зубатов в кабинете Плеве, что Зубатов не должен был персонально отвечать за политику, проводимую всем Департаментом. По-видимому это объяснение в сочетании со сложившимся у Витте впечатлением, что и не Лопухин предал Зубатова, и привело Витте к уверенности в вине Мещерского; пока же о ней не было произнесено ни слова. Прошедшая часть беседы удостоверила обоим, что каждый из них в курсе неизвестных нам прежних планов и намерений Зубатова. Поэтому Витте рискнул поднять новую тему. Лопухин через двадцать лет вспоминал об этом так: «Речь Витте, облеченная в форму двусмысленных намеков, приняла такой смысл: у директора департамента полиции, ведь, в сущности находится в руках жизнь и смерть всякого, в том числе и царя, так нельзя ли дать какой-нибудь террористической организации возможность покончить с ним; престол достанется его брату (тогда еще сына у Николая II не было), у которого я, С.Ю.Витте, пользуюсь фавором и перед которым могу оправдать протекцию и тебе. /.../ речь С.Ю.Витте могла вызвать только отвращение. Я ушел от него, и на этот раз на целые три года»[591]. Отвращение Лопухина вполне понятно. Можно только поспорить о том, кто же заслуживал большего отвращения: царедворец Витте, мечтающий убить царя; держиморда Плеве, ненавидимый всей Россией; или, наконец, сам царь, поддерживающий порядок, при котором его ближайшие помощники стремятся уничтожить и друг друга, и его самого. Заметим также, что отвращение Лопухина было не столь уж и велико: вроде как за высказанное пожелание цареубийства Лопухин решил наказать Витте трехлетним бойкотом! Если всерьез, то последние слова Лопухина можно расценить так, что тогда в Париже Лопухин не дал Витте окончательного ответа – он был просто не готов ни к развитию беседы, ни к ее решительному прекращению. Через три же года (точнее – через два года с небольшим; тут он не совсем точен в хронологии) ничто не помешало Лопухину возобновить прерванный диалог. Но тогда, в сентябре 1903 года, Лопухин, немного подумав, счел предложенный Витте союз не таким уж и выгодным. Наоборот, отставка Витте дарила Лопухину неожиданные возможности. За полтора года до этого он котировался в лучшем случае лишь третьим кандидатом на место убитого Сипягина, т.е. почти не имел никаких шансов. Теперь же он стал первым соперником Плеве. Лопухин не предъявлял претензий на место Плеве, как это делал Витте (или как это ему приписывалось), но в окружении Лопухина усиленно муссировались стремления к созданию нового Министерства полиции с Лопухиным во главе. Понятно, что и это не могло вызывать ни малейшего сочувствия у Плеве. Сейчас же ситуация позволяла поиграть мускулами, а явный произвол Плеве при снятии Зубатова, выяснившийся в беседе с Витте, давал надежду переиграть происшедшее и обратить его против самого Плеве. И Лопухин, оставив без ответа сногсшибательное предложение, разрушил возможный союз двух великих интриганов и обрек обоих, себя и Витте, на сугубо индивидуальные политические игры. Когда в январе 1906 года они попытались воссоздать альянс, то было уже поздно – время успехов обоих утекло безвозвратно... Но пока что остававшийся в Петербурге Плеве должен был наблюдать явные признаки царского благоволения к Лопухину. В том же сентябре Лопухин был вызван в Дармштадт, где тогда находилась царская семья, и ему была доверена важная и ответственная миссия. Царская семья получила приглашение итальянского короля посетить его страну; Лопухину поручалось выяснить на месте все вопросы безопасности и политической целесообразности такого визита. Лопухин, организовав явление русского царя итальянскому народу, мог затмить впечатления, оставшиеся от Саровской Пустыни. К тому же и приобщение к римским общехристианским святыням также могло сыграть свою роль: ведь царица в это время еще беременной не была! Лопухин сам съездил в Италию, но помимо этого он воспользовался услугами своего главного эксперта. Неизвестно, входили ли личные контакты с Азефом в первоначальные планы Лопухина, и по какой причине не произошла их личная встреча. Азефу, однако, Ратаев дал задание выяснить все в отношении Италии. Мнение Азефа и было положено в основу отчета Лопухина. Увы, результаты оказались далеко не выигрышными для самого Лопухина: Азеф гарантировал безопасность от террористов, но должен был предупредить о предстоящих массовых демонстрациях протеста – итальянцы были сильно настроены против царя после Кишиневского погрома и прочих художеств режима, которые были красочно описаны итальянской прессой во время кампании за освобождение арестованного М.Р.Гоца. Азеф вполне определенно обещал, что царя освистают[592]. Приглашение короля пришлось отклонить. Общее ощущение досады невольно должно было обратиться и против Лопухина. Таким образом, в текущем состязании с Лопухиным Плеве явно повел по очкам. В октябре Лопухин, наконец, вернулся из-за границы, и произошла очная встреча этих игроков. Лопухин потребовал разъяснения истории с Зубатовым. Плеве был вполне к этому готов и рассказал: состоялся заговор трех лиц (Витте, Мещерский и Зубатов) с целью отстранения Плеве от должности. Зубатов взял, якобы, на себя изготовление фальшивого письма одного видного сановника к другому, в котором подвергался бы критике Плеве и объяснялась необходимость его замены на Витте. Мещерский брался вручить это письмо царю, что и решило бы успех интриги. На свою беду, Зубатов обратился за помощью при изготовлении фальшивки к Гуровичу. Последний же оказался человеком честным, все открыл Плеве, а тот – царю. Это и решило судьбы Витте и Зубатова. Скандал было решено не поднимать и уволить Зубатова якобы за Одесскую забастовку; это было по существу неверно, но вполне удовлетворило общественное мнение (заметим – удовлетворилось и большинство историков!). Почетная отставка Витте и вовсе объяснений не требовала. Лопухин оказался в нокдауне: невероятная история, изобретенная Плеве, не оставляла ему ни одного шанса. Он не мог обвинить Плеве во лжи и потребовать расследования, потому что все было покрыто царским вердиктом – нельзя же было перед помазанником Божиим поднимать вопрос о том, почему он поверил лжи и вынес на ее основании нелепое и необоснованное решение! Кроме того, сообщение Плеве содержало одну существенную и явно правдивую деталь: называло имя предателя. Гурович же, очевидно, знал многое, и об этом в свою очередь знал и Лопухин. В чем бы Гурович ни обвинил самого Лопухина – эти обвинения не могли многого стоить, но уже делом Плеве было бы создать для них соответствующую приправу; именно об этом Плеве и постарался позаботиться, как установил Лопухин уже после его гибели. Что касается личной позиции самого Гуровича, то она была предельно простой: он «был болтлив, считал себя знатоком по всем социальным вопросам, но определенного мнения не имел ни по одному из них. В портфеле у него всегда было наготове несколько докладов на злободневные темы и за и против. Какого взгляда держится начальство, тот доклад и подается. Так говорили. Товарищ министра внутренних дел генерал Валь очень благоволил к нему и считал его серьезной величиной»[593]. Летом 1903 года Гурович решил выступить на стороне Плеве, а осенью, совершенно очевидно, столковался с Лопухиным. Оба раза он, казалось бы, угадывал и оказывался на стороне победителя. Но исход-то этих схваток в немалой степени зависел от активной роли самого Гуровича! Поразительно, насколько иногда судьбы важнейших событий зависят от единственной личности, причем иногда столь ничтожной, как этот, ныне всеми забытый персонаж российской истории! Точка в истории была поставлена через девять месяцев – убийством Плеве (ровно столько времени продолжалась беременность этого террористического акта!). Несколько ближайших помощников убитого, в их числе – П.Н.Дурново и сам Лопухин, разобрали бумаги в его кабинете. Там, кроме прочего, нашлось две пачки документов, относившихся к двум лицам, пользовавшимся наибольшим вниманием Плеве: к Витте и Лопухину. В пачке, относящейся к Витте, была копия одного его письма с критикой политики Плеве. Кроме того, были копии писем других лиц без указаний имен корреспондентов и адресатов (возможно, эти имена были названы Плеве при докладе царю 15 августа 1903 года), в которых расписывались революционные связи Витте, а также указывалось на его ненависть к царю. Эта пачка документов сопровождалась докладной Плеве с резолюцией царя о том, как тяжело разочаровываться в собственных министрах. Пачка, относящаяся к Лопухину, содержала копии его писем к другим лицам и два его подлинных письма, не полученных адресатом – князем С.Н.Трубецким. В этих письмах предрекался приход революции и прогнозировались ее точные сроки (Лопухин позже уверял, что не ошибся – очень интересно!). Этим письмам явно не давалось никакого хода, и они дожидались своего часа[594]. Никто и никогда не проверял подлинность найденных документов (авторство своих писем Лопухин признал); да и каким образом можно установить подлинность копии письма неизвестно от кого и неизвестно к кому? Но если среди этих документов были фальшивки, то в контексте всего вышеизложенного очевиден их автор – Гурович. Представляется невероятным, что на основании подобных писулек был уволен Витте. Но Плеве знал, что делает: суть, конечно, была не в подлинности документов, а в ненависти, которую испытывал Николай II к Витте. Плеве дал царю то, чего тот хотел, и Николай II с удовольствием проглотил наживку. Избавиться от Лопухина Плеве было много сложнее. Он не мог его вышвырнуть как щенка, как сделал с Зубатовым. Не мог он и организовать интригу, как для увольнения Витте: не было такой ненависти царя к Лопухину, какая была к Витте. Да и нельзя дважды пользоваться одинаковым фальшивым оружием! Но Плеве явно предпринял попытку избавиться от Лопухина, скормив ему лживую историю об увольнении Зубатова и прошантажировав угрозой, исходящей от Гуровича. Лопухин был поставлен перед альтернативой: без протеста проглотить предложенную отраву или самому подать в отставку. Возможно, на последнее рассчитывал и Плеве, но не тут-то было! Если бы Лопухин был таким порядочным человеком, как расписывалось в дни разоблачения Азефа, то он безусловно подал бы в отставку в октябре 1903 года. Вместо этого он предпочел принять объяснения Плеве, санкционировать увольнение Зубатова и его ссылку под надзор полиции во Владимир (Зубатову при этом была положена практически нищенская пенсия), но самому сохранить пост директора Департамента. Еще не вечер, подумал Лопухин, и оказался прав! Так Плеве виртуозно избавился от Витте и Зубатова и, казалось бы, привел к повиновению Лопухина. Но пострадавшей оказалась еще одна сторона – вся Россия, ибо, избавившись от основных соперников, Плеве без помех мог проводить свою собственную политику. Россия получала войну с Японией, революцию 1905 года и все последующее. 6. Террор разрастается.6.1. Плеве доигрался...Летом и осенью 1903 года Азеф неспеша брал в свои руки все эсеровское хозяйство, доставшееся ему после ареста Гершуни. Л.А.Ратаев вспоминал, что апатия не покидала Азефа с момента появления его в Париже в июне 1903 года. Азеф практически не давал полиции никакой информации, ссылаясь на необходимость упрочнения новых связей – вся эсеровская работа была дезорганизована. Однако Б.В.Савинков, бежавший в Женеву из ссылки летом 1903 года, свидетельствует, что уже тогда перед молодыми кандидатами в террористы (самим Савинковым, Е.С.Созоновым, А.Д.Покотиловым и другими) Азеф поставил задачу убийства Плеве. Сам Азеф был занят технической подготовкой, прежде всего – организацией изготовления динамита. Непререкаемый авторитет Азефа, лично не участвовавшего в исполнении террористических актов, среди людей, непосредственно рисковавших собственными жизнями, опирался, в частности, на то, что никто из них не имел ни малейших сомнений в огромном личном мужестве Азефа. Последний сам, первым в этом поколении террористов, освоил действительно опасную технологию изготовления динамита, и уже позже обучил этой работе «техников» боевых групп. Многократно, со всем присущим ему хладнокровием, он демонстрировал технику обращения с опаснейшей взрывчаткой, ошибки в которой принесли увечья и смерть не одному террористу. Одновременно Азеф познакомил молодежь с новой, изобретенной им тактикой. Выслеживание жертвы и нападение должны были осуществлять террористы, закамуфлированные под мелкую обслугу, промышляющую на улицах: извозчиков, торговцев в разнос и т.п. Уличное наблюдение применяли и первомартовцы 1881 года, но трюк с обслугой принадлежит лично Азефу. Революционеры не подозревали, что Азеф просто скопировал хорошо ему известную изнутри систему слежки, которую применяли филеры Медникова. Самой гениальной идеей Зубатова или Медникова (или их обоих) было то, что филеры камуфлировались под мелких людишек, по делам службы снующих по улицам или ожидающих клиентов. Только много позже английские классики детективной литературы отметили, что никто не обращает внимания на прислугу, выполняющую свои обязанности, и козыряли этим в своих сочинениях. Медниковские филеры, таким образом, надели на себя своеобразные шапки-невидимки. Характерным для них стало и отсутствие пресловутых «гороховых пальто» – полуформенной одежды, в которую начальство издавна обряжало «тайных» сыщиков – классической приметы, позволявшей публике безошибочно замечать филеров. Медниковские подопечные использовали «гороховые пальто» лишь тогда, когда открытой слежкой требовалось запугать преследуемых. Теперь боевики Азефа надели те же шапки-невидимки, какие носили сыщики, следящие за революционерами. Этот ход Азефа оказался не менее гениальным, чем изобретение его учителей Зубатова и Медникова, создавших безотказно действующие принципы наружнего наблюдения. Азеф как бы одел своих разведчиков в форму солдат вражеской армии – хорошо известный прием всех разведок во время войны, юридически считающийся тяжким военным преступлением. Террористы становились совершенно неуязвимы. Во-первых, даже обнаружившие наблюдателей филеры должны были считать, что имеют дело с коллегами: во время работы нередко сталкивались сыщики, служившие в разных подразделених Департамента полиции и в разных городах. Контакты между ними и выяснения отношений начальством не поощрялись: у всех были свои собственные, обычно секретные задачи. Начальство само должно было отвечать за то, чтобы различные подразделения не мешали друг другу работать, что, конечно, далеко не всегда удавалось на практике. Во-вторых, Азеф наверняка знал, что помимо профессиональных филеров среди уличной обслуги было множество мелких осведомителей полиции, а потому любопытствующее поведение этой публики тем более не представляло интереса для внимания охраны. Новая тактика террористов служила совершенно безотказно, пока не стала известна полиции после массовых арестов весной 1905 года. Перемену настроения Азефа и возвращение его обычной энергии и предприимчивости Ратаев относит к ноябрю 1903 года. Едва ли мы ошибемся, предположив, что до Азефа тогда дошли вести о ссылке Зубатова во Владимир (вести об августовской катастрофе Зубатова дошли до прессы и стали известны Азефу несколько раньше – в конце сентября). Необходимость отчитываться перед Зубатовым угнетала Азефа; теперь же, при всей неясности происшедшего в Петербурге, дело вовсе не походило на то, что Гершуни осчастливил Зубатова и Лопухина своими откровениями относительно истинной роли Азефа. Да и Ратаев едва ли смог бы скрыть от Азефа, что перестал ему доверять. Время шло, ничего угрожающего Азефу не происходило, и можно было активизировать деятельность. Именно в ноябре Азеф поделился с Ратаевым сведениями о финском революционере К.Циллиакусе, который должен был прославиться в ближайшие времена финансированием российского революционного движения с помощью денег японской разведки – выдающийся эпизод в деятельности социалистов-революционеров и прочей революционной публики, в 1917 году травившей большевиков за аналогичное сотрудничество с Германией. Тогда же, в ноябре 1903 года, Азеф отправил Савинкова в Петербург – начать наблюдение за Плеве. В декабре он сам обещал появиться там, но обещания не выполнил: то ли его действительно задержала возня с приготовлением динамита (занятие, не допускающее торопливости!), как это позже объяснили Савинкову Гоц и сам Азеф, то ли изменились планы в связи с состоявшимися беседами с Ратаевым (о них – ниже), то ли Азеф был уверен, что Савинков его не сможет дождаться (об этом еще чуть ниже). Неизвестно, насколько серьезно Азеф был посвящен в причины падения Зубатова, но он не мог не понимать, что воссоздание мощной террористической организации может теперь только поднять его, Азефа, личное влияние и в революционном, и в правительственном лагерях. А уж как конкретно использовать эту организацию – этого еще Азеф, по-видимому, и сам не решил. В конце 1903 года Азеф намекнул Ратаеву, что, по слухам, эсеры готовят покушение на Плеве. Оказалось, что Ратаев в курсе дела: об этом в Департамент полиции уже сообщил А.В.Герасимов – начальник Харьковского Охранного отделения. Донесения Герасимова получил и Ратаев. До сего времени не известно, каким источником информации обладали в Харькове, но было названо и имя Егора Созонова – главного действующего лица будущего покушения. Азеф, не моргнув глазом, соврал Ратаеву, что не знает этого человека, но знаком по Петербургу с его братом Изотом – тоже будущим участником БО. Беседа показала Азефу, что действовать дальше без оглядки на петербургское начальство невозможно: неизвестно, какой еще сюрприз преподнесут болтливые революционеры и во что это выльется самому Азефу. Поэтому он тут же предложил Ратаеву поехать в Россию, чтобы на месте разобраться со слухами о готовящемся покушении. Оказалось, что весьма кстати (случайно ли?) начальство уже вызвало туда Ратаева. Оставалось только собраться и вместе выехать. Предполагается, что Азеф при этом транспортировал динамит. Савинков, между тем, не дождавшись Азефа и проявив полную беспомощность в попытках организовать слежку за Плеве, оказался, к тому же, под наблюдением полиции. Паспорт, в очередной раз сданный им на прописку, возбудил подозрение. Паспортом Савинкова снабдили помимо Азефа, поэтому нельзя утверждать, что последний послал Савинкова в Россию прямо на провал. Но не исключено и это: ведь как-то Азеф должен был разыскать его в Петербурге, возможно – по имени в паспорте. Сам Азеф мог и не выдавать Савинкова (об этом в его донесениях, действительно, нет ни слова), но он мог знать или предполагать, что Савинков рускует провалом, пользуясь каким-то определенным засвеченным паспортом. Тогда этот многозначительный эпизод показывает, что Азеф с момента первого знакомства пытался избавиться от Савинкова. Последний, обнаружив слежку, проявил свои лучшие качества: умение быстро и решительно спасаться от полиции. Без паспорта он кинулся за границу и сумел добраться до Женевы, которую уже покинул уехавший в Россию Азеф. Существует легенда, что Азеф вез динамит в том же купе, где ехал и Ратаев. Последний же вспоминал, что Азеф приехал в Петербург неделей позже. Не исключено, впрочем, что их пути разошлись только после границы: Ратаев прямо поехал в Петербург, а Азеф собирал по России (в Риге и Москве) членов своей боевой группы. Так или иначе, но Азеф оказался в столице как раз в день начала войны: японцы, не дождавшись ответа на все свои ультиматумы, напали на Порт-Артур в ночь на 27 января (9 февраля) 1904 года. В первые дни войны вся Россия была охвачена милитаристским угаром. «„Россия едина“ ... Петербургское дворянство и харьковские студенты, таганрогское военное собрание и ростовские мастеровые, жители новой Бухары и брянские гимназисты, святейший синод и чистопольские старообрядцы, – все готовы принести животы свои и достояние свое на защиту России. Сверху донизу – все объединены чувством патриотического братства. Студенты качают офицеров, генералы целуют студентов», – так иронизировал в «Искре» 25 февраля 1904 года вождь будущей революции – Л.Д.Троцкий. Но нарисованная им картина была объективно верной, а его собственный тон неуверен и призывы неконкретны. Начало 1904 года действительно было торжеством Плеве, обещавшего социальную и политическую гармонию в России, объединившейся против внешнего врага. Такая обстановка не могла не подействовать и на Азефа. Неизвестно, в чем состояли его личные планы до приезда в Россию (вез же он для чего-то динамит, хотя это и было сопряжено с немалым риском и даже чисто технической опасностью для жизни), но сейчас он явно решил сдать своих молодых соратников властям. Однако первый же эпизод, случившийся в России, должен был серьезно повлиять на его намерения. Речь идет об аресте группы террористов во главе с Серафимой Клитчоглу, которая самостоятельно готовила покушение на Плеве. В 1909 году, когда А.В.Герасимов был чрезвычайно заинтересован создать впечатление об Азефе как верном сотруднике правительства, он собрал сведения, которые и были оглашены в Думе П.А.Столыпиным. Азефу оптом были приписаны заслуги в аресте наиболее известных лиц и организаций. В частности, с этого момента в биографию Азефа и была прочно вклеена легенда о выдаче им группы Клитчоглу. На самом деле все обстояло несколько иначе. Азеф действительно был первым, сообщившим в Департамент о намерении Клитчоглу убить Плеве – еще в августе 1902 года[595]. В определенном смысле расхожее мнение, что Азеф постарался выдать Клитчоглу, чтобы обеспечить успех своей собственной террористической группе, не лишено правдоподобия; только это произошло еще за полтора года до ее ареста, когда покушение на Плеве также планировалось Боевой Организацией; тогда в последней состояли еще Гершуни с соратниками. Деятельность же группы Клитчоглу, явно не отличавшейся кипучей энергией, в течение полутора лет освещалась Петербургским Охранным отделением – в организацию внедрили секретного сотрудника Л.Горенберга. По служебной линии это было известно и Ратаеву, и Азефу. Поэтому, когда Клитчоглу обратилась к Азефу с просьбой о встрече и консультации, то Азеф поставил вопрос перед Ратаевым о санкции на такой контакт, ввиду предстоящего ареста группы. Для решения вопроса собралось специальное совещание под председательством самого Лопухина, собравшего к этому времени новое руководство Департамента и его столичного органа. Я.Г.Сазонова, нагло усевшегося на зубатовский стул, Лопухин задвинул в Тулу. На должность руководителя петербургской охранки был поставлен А.Н.Кременецкий, прославившийся частыми арестами подпольных типографий в Екатеринославе – этим же он занялся и в столице. Летом 1904 года выяснилось, что все эти типографии он сам же и создавал. На руководство Особым отделом Лопухин поставил Н.А.Макарова. Тот самостоятельной политикой не занимался, в вопросах розыска асом не был, но был добросовестным и ответственным администратором. Макаров играл роль пешки при Лопухине, причем такой пешки, которой Лопухин в критическую минуту политической игры не постеснялся пожертвовать – самым жесточайшим образом; произошло это уже в начале 1906 года. Практически розыск перешел в руки М.И.Гуровича и Е.П.Медникова. Для Гуровича была вновь создана должность инспектора Охранных отделений, которую когда-то занимал печальной памяти Судейкин. Гурович, повторяем, явно сохранял какую-то власть над Лопухиным и устойчиво держался вплоть до отставки последнего. Совещание, на которое Лопухин созвал Макарова, Ратаева и Кременецкого, сошлось на том, чтобы разрешить Азефу переговорить с Клитчоглу, дабы получить при этом дополнительную информацию. Группу Клитчоглу было категорически запрещено арестовывать в ближайшее время, чтобы подозрения революционеров не пали на Азефа. Азеф встречался с Клитчоглу, а она и ее товарищи были тем не менее арестованы Кременецким уже через два дня. При этом арестованные мало пострадали – следствие не получило серьезных доказательных улик. Азеф, естественно, возмутился: повторялась прошлогодняя история с арестом Ремянниковой, который был произведен Зубатовым едва ли не для устрашения Азефа. Поэтому Азеф проявил достаточную осторожность в выдаче своих собственных сообщников по готовящемуся покушению. Он почти ежедневно докладывал Ратаеву, что его посещают неизвестные ему по именам террористы, прибывшие из-за границы. При этом Азеф подробнейшим образом описывал внешность этих людей. В это же время он действительно организовывал систему наблюдения террористов за перемещениями Плеве. Поскольку наблюдатели продолжали выслеживать министра, то неизбежно должны были попасть на глаза его охране. Следовательно, их обязательно должны были схватить на улице. А так как среди них были беглые ссыльные (в том числе Савинков и Созонов), то это гарантировало их последующую изоляцию. Так террористическая группа должна была ликвидироваться без всякой видимой связи с Азефом. Ратаев, получающий доклады Азефа, добросовестно переадресовывал их Лопухину. Это продолжалось в течение февраля, после чего Ратаев выехал назад в Париж. Явно склочная ситуация, с взаимным подсиживанием полицейских друг другом имела еще более яркие примеры, чем история вокруг ареста группы Китчоглу. Вот как, например, М.Е.Бакай рассказывает об А.Г.Петерсоне, бывшем сослуживце и подчиненным Зубатова, который в 1903-1905 годы возглавлял Варшавское Охранное отделение: «За это время в Варшаве не открылось ни типографий, ни лабораторий, ни бомб, ни складов оружия и не создавалось политических процессов. Часто на лично-служебной почве чины Департамента полиции хотели удалить Петерсона, но это им не удавалось. Тогда чиновники Департамента полиции Е.П.Медников, Луценко и зав. наружным наблюдением в Варшаве Яковлев при помощи провокаторов Давида Айзенлиста и Мошека Шварца решили убить генерал-губернатора К.К. Максимовича, думая, что после этого убийства Петерсон будет удален. Но потом решили убить его самого. В последний момент Шварц раскаялся и признался во всем. Следствие вел умерший [в 1906 году] Н.А.Макаров, и по непонятным причинам оно было прекращено»[597]. Хорошенькое дельце! К его продолжению нам еще предстоит вернуться! Зараза политической безнравственности, подобно вирусной эпидемии, продолжала распространяться и по аппарату полиции, и по революционным рядам! 11 февраля 1903 года летописцы отметили придворный бал в Императорском эрмитаже – в русских костюмах; царь и царица – в царских костюмах XVII века. Русский танец танцевала Зинаида Николаевна Юсупова-Сумарокова-Эльстон – самая богатая женщина в России и невероятная красавица, оспаривавшая первенство по этой части с самой великой княгиней Елизаветой Федоровной. Вопреки общепринятым принципам, эти красавицы стали и близкими подругами, воспитавшими двух убийц Распутина – Феликса Юсупова и Дмитрия Павловича. В 1903 году публика не могла знать, что это – последний придворный бал в истории России. Естественным оказалось то, что через год и через два – во время войны, а затем и революции – такие торжества не происходили. Но они не возобновились и позже. Еще несколько лет происходили придворные театральные спектакли с приглашениями, тоже позже отмененные; высшее общество встало на дыбы – негде стало демонстрировать невест. Царская семья, удалившись на постоянную жизнь в Царское Село (летом – в Петергоф, Ялту и другие резиденции), самоизолировалась от общества почти в такой же степени, как позднее кремлевские владыки. Это и вызывало такую же ответную реакцию, которую в те времена, в отличие от кремлевских, принято было выражать вслух и публично: «Большой повод для неудовольствия создавало /.../ пребывание их величеств в Царском Селе, а не в Петербурге; говорилось, что столица никогда не видит своего монарха; но это было не совсем верно: не говоря о том, что государь каждую среду по утрам ездил на приемы представляющихся в Зимний дворец, а по вечерам часто на спектакли в Императорские театры. Постоянно бывали какие-нибудь празднества в /.../ его /.../ присутствии»[598]. Такое затворничество подчеркивало и политическую самоизоляцию: внешняя политика, которую царь пытался удерживать в собственных руках, становилась уделом совсем немногих посвященных лиц, а провалы в этой политике, следовавшие с 1904 года один за другим, вызывали естественные нарекания в адрес российского главы государства. Тот же Тихомиров привел пример раздражения, выходящего за рамки всякого субординационного и политического приличия, которое демонстрировал даже граф В.Н.Ламздорф, глава внешнеполитического ведомства России: «„Я, – сказал Ламздорф, – предупреждал, что война будет, и требовал, чтобы к ней готовились... Но что же я мог сделать, если государю императору угодно было находить, что войны не будет?“ Это он говорит Грингмуту[599], человеку, почти незнакомому и журналисту!»[600] – записано в дневнике Тихомирова 19 мая 1904 года. Но к этому времени уже вся Россия видела, что война идет вкривь и вкось, а причина одна: Россия была к войне не готова: агрессивная непримиримая политика, приведшая к нападению Японии, сопровождалась отмечавшимся всеми убеждением Николая II, что войны не будет, пока он ее сам не захочет. Соотношение военных потенциалов России и Японии было в то время ничуть не больше в пользу Японии, чем в 1945 году, когда ее вооруженные силы на материке были разгромлены советскими войсками менее чем за три недели – правда, и моральный дух японцев, и их материальные возможности были уже истощены военными усилиями прежних лет и американскими бомбардировками, дошедшими до атомных бомб. И в 1904 году можно было бы ожидать того же, если бы Россия вовремя сосредоточила свои наличные силы, как это было сделано Советским Союзом летом 1945 года. Но политика, в особенности военная – это не игра в абстрактные шахматы, перевес в которых определяется количеством фигур на доске (да и там этого бывает недостаточно!). Не сосредоточив заранее необходимых сил на Дальнем Востоке, русская армия не смогла сделать этого и в дальнейшем: подтягивание войск, перевозимых Транссибирской магистралью, происходило медленно, а как только сосредотачивались достаточно заметные силы, то их сразу бездумно бросали в сражения – и малочисленная, но хорошо организованная японская армия перемалывала их по частям – по мере появления на поле боя. То же, примерно, происходило и с флотом. Вся кампания оказалась с российской стороны невероятной концентрацией бездарных стратегических и тактических решений, и имела соответствующие результаты, подкрепляемые полным отсутствием заинтересованности русских солдат и матросов в победном исходе войны – хотя даже и тогда возникали чудеса доблести и геройства. Ситуация на Дальнем Востоке нанесла серьезнейший удар по всему сооружению общеевропейских отношений и договоров. Еще в самом конце 1903 года французское правительство разъяснило, что франко-русский союз относится только к европейским делам[601], и присоединилось к требованиям эвакуации русских войск из Манчьжурии[602]. Вслед за тем крайне неблагоприятное для России развитие ситуация не сразу (все-таки такого нелепого течения войны никто не ожидал!), но стало доходить до разумения европейских политиков. В феврале 1904 Франция охотно пошла на предоставление России кредита для ведения военных действий: несмотря на гибель нескольких российских боевых кораблей при внезапном начале войны, все во Франции пока еще верили в конечную достаточно легкую победу России. Перелом настроений произошел в течение следующего месяца: французы внезапно поняли, что Россия увязла глубоко и надолго, и на военную поддержку русской армии в Европе рассчитывать не приходится. Поведение Франции в течение последующих двух лет могло бы послужить уроком тем франкоманам в России, которые в 1917 году требовали ставить интересы союзников выше собственных российских. Франция бросилась в объятия Англии – почти прямого военного союзника Японии. До этого в течение десятилетий, как мы рассказывали, и англо-французские отношения оставляли желать лучшего: Англия спокойно, но твердо препятствовала расширению всех заморских владений Франции. Прежние обиды были забыты, и уже через два месяца после начала Русско-Японской войны – 30 марта (12 апреля) 1904 года – было заключено Англо-Французское соглашение, сопровождаемое устными договоренностями, явно направленными против Германии. Такая странная, на первый взгляд, форма заключения союза имела, на самом деле чрезвычайно важное значение: французы, полагаясь на слово «британских джентльменов», исходили из практической значимости союза, а немцам те же «джентльмены» могли в глаза утверждать, что никаких союзных договоров не подписывали – и ведь говорили чистую правду! До чего же удобно быть «джентльменом» – извиняемся за кавычки, убрать которые у нас нет силы! Очень смешно было наблюдать в 2004 году трансляции с официальных торжеств во Франции, во время которых телекомментаторы всерьез рассуждали о столетии сердечного согласия – столетии начала кампании неслыханной коварной лжи! Такой договор имел и очень хитрый и обоюдоострый военный характер: в случае столкновения с Германией Англия, почти не имевшая сухопутных войск в Европе, практически не могла помочь защите Франции. Это подтвердилось и в 1914 году, и в 1940-м. Зато такой договор ставил под вопрос конечные стратегические итоги войны: Англия могла фактически обеспечить морскую блокаду Германии и ее европейских союзников и заставить их вести бесконечную войну на истощение – что и осуществлялось в ходе обеих мировых войн. Однако, для успеха такой блокады была все же необходима сухопутная изоляция Германии от ресурсов Восточной Европы и Азии – т.е. все тот же Восточный фронт. Плеве, свернувший зубатовские реформы, рассчитывая на маленькую победоносную войну, просчитался самым жестоким образом и накликал беду и на Россию, и на себя лично. Разумеется, настроения образованной России в значительной степени опережали общий рост народного недовольства. Но интеллигенции уже казалось, что с нею вся Россия. Пришла для правительства полоса бед и на международной арене, причем и вдали от дальневосточного театра неудачных военных действий. Уже к лету 1904 года Россия испытывала определенные трудности при дальнейших попытках заключения займов. Неприятности начались еще с Кишиневского погрома: за сомнительное удовольствие утопить в собственной крови полсотни евреев и изувечить еще полтысячи Россия заплатила бойкотом со стороны международных финансовых кругов, контролируемых евреями. Решающей роли это играть не могло, поскольку евреи контролировали далеко не всю международную банковскую систему, но рынок финансов для России сузился, и это ухудшило условия получения Россией займов, что было уже традиционным и необходимым условием поддержания финансовой стабильности в России. Английский же денежный рынок был закрыт для России, как мы рассказывали, еще раньше и весьма прочно. В период 1861-1913 годов промышленное производство и торговые обороты росли в России огромными темпами (безо всяких пятилетних планов!); по темпам роста Россия превосходила все великие державы, включая США и Германию[603]. Только Япония тогда (как и на протяжении практически всего ХХ века) опережала Россию, но к великим державам ее еще не относили. Такое развитие (в особенности железнодорожное строительство) требовало интенсивной финансовой подпитки. Зато и прибыль, получаемая от вложений в российскую экономику, превышала среднемировой уровень. В итоге к началу Первой мировой войны на долю иностранных капиталов приходилось около половины всех инвестиций в российскую экономику[604]. Это возбуждало определенные нарекания, в особенности по адресу главного инициатора привлечения иностранных капиталов – С.Ю.Витте. Вызывала тревогу возможная политическая зависимость России от иностранных инвесторов. Но, как отмечал Р.Пайпс, в американскую экономику было вложено еще больше иностранных капиталов, и тем не менее вопрос о политической зависимости США от иностранных инвесторов никогда всерьез не поднимался[605]. Впрочем, как покажут события, относящиеся к лету 1905 года и последующим месяцам, вопрос этот, возможно, и следовало бы поднять. Что же касается России, то ее история отчетливо свидетельствует о том, что пока во внутреннем политическом и экономическом положении было все в порядке (так более или менее и обстояло дело до 1904 года), то ни малейших поводов говорить об экономическом давлении на Россию тоже не возникало. Однако серьезное ухудшение внутренней российской ситуации в 1904-1905 годах тотчас показало, что зависимость от иностранных капиталов – вовсе не миф. В последние недели жизни Плеве всерьез задумался о необходимости восстановления отношений с еврейскими банкирами, но ничего не успел предпринять. Летом 1904 года Россия подверглась политическому давлению и со стороны Германии. К этому времени истекал срок действия долговременного торгового договора, и Вильгельм II потребовал изменения условий в пользу Германии – повышения таможенного обложения сырья, ввозимого в Германию из России. Пересмотренный торговый договор 1904 года (сроком его окончания был 1917 год) был объявлен российскими мудрецами чуть ли ни основной причиной возникновения войны 1914 года. По такой логике США и Япония в последней трети ХХ века не должны были бы вылезать из войн друг против друга (хотя, возможно, что-то подобное и могло происходить, если бы не было жесточайших уроков ХХ века). Вильгельм II мотивировал свои требования совершенно четкими ответными политическими уступками: Германия брала на себя обязательство не использовать во вред России фактическое разоружение ее западных границ. Николай II расценил этот аргумент как весьма весомый, и Витте, возглавлявший российскую делегацию на переговорах (этот эпизод сам Витте не рассматривал как серьезное изменение своего опального положения), получил жесткие инструкции следовать германским требованиям. По своей инициативе Витте добился еще одной ответной уступки: формального обязательства Вильгельма II способствовать получению Россией займов на германском рынке капиталов. Это стало весомым достижением Витте: Германия четко придерживалась политики преимущественного использования собственных капиталов для собственных нужд, и тем более избегала финансировать потенциальных противников. Вильгельм как бы дополнительно подтверждал этим свое мирное отношение к России. Новый торговый договор был подписан в последние дни жизни Плеве. Через несколько месяцев выяснилось, что забота Витте о возможности заема денег у Германии имела совершенно нелишний характер. Между тем, пребывание Ратаева и Азефа в Петербурге в январе-феврале 1904 года нужно связать и с подготовкой и проведением судебного процесса над Гершуни, Мельниковым, Григорьевым и их сообщниками. Дело слушалось 18-25 февраля в закрытом заседании Петербургского Военно-Окружного суда и завершилось совершенно сенсационным результатом. Трое названных руководителей террора получили смертные приговоры, но тут же были помилованы царем – притом не только раскаявшийся Григорьев, получивший теперь четыре года каторги, но и двое главных обвиняемых – им заменили казнь пожизненной каторгой (прошения о помиловании подавали их родственники). К такому финалу не могло не быть причастно руководство Департамента полиции. Это вынудило позже Спиридовича и других мемуаристов-охранников усиленно подыскивать оправдания. Суть последних свелась к тому, что показаниями каявшихся Григорьева, его жены и Ф.К.Качуры (ранее приговоенного за покушение на губернатора И.М.Оболенского к казни, помилованного, а на этом суде выступавшего свидетелем) Гершуни был уличен в поступках, морально весьма сомнительных. В частности, выяснилось, что Оболенского заманили на место покушения письмом, написанным якобы влюбившейся в него незнакомкой. И на самом суде Гершуни вел себя довольно жалко, стараясь преуменьшить собственную роль. Исход процесса, таким образом, должен был довершить развенчание террористов и их вождя. Объяснение натянутое: позже оказалось, что авторитет Гершуни нисколько не пострадал. Как ни бледно вождь террористов выглядел на закрытом суде, но общее впечатление о процессе создалось отчетом, который сочинил сам Гершуни и через адвокатов передал на волю. Уже получив помилование, Гершуни мог не стесняться живописать себя и своих товарищей подлинными героями. Интеллигентная публика, естественно, верила этой версии, а не официальной пропаганде. Адвокаты подсудимых, по тогдашней этике, никак этому не препятствовали. Азеф и Ратаев, служивший его рупором перед руководством Департамента, несомненнно приложили руки ко всему сценарию судебного процесса. Во-первых, на суд не вывели Павла Крафта. Его позже судили отдельно, руководство террором в вину не вменяли и дали четыре года тюрьмы; по октябрьской амнистии 1905 года он вышел на волю. Если бы Крафт (арестованный, к тому же, уже в ноябре 1902 года) оказался на данном процессе, то там собрались бы уже все участники совещания в Киеве в октябре 1902 года – за исключением Азефа; роль последнего тогда стала бы весьма прозрачной. Разумеется, этого не должны были допустить покровители Азефа в Департаменте полиции. Маневр имел успех, и не смог обмануть, как мы помним, одного Мельникова. Во-вторых, всего лишь к трем месяцам ареста была приговорена Ремянникова – следствие не вынесло на суд почти никаких улик в ее адрес. Таким образом, ее арест окончательно выглядел случайностью, что снимало подозрения с ее ближайшего соратника – того же Азефа. Что касается самого главного обвиняемого, то известно, что именно Ратаев выступал за смягчение приговора, обещая распространить по своим каналам в революционной эмиграции (читай: через Азефа) компрометацию Гершуни. Руководствовался ли Азеф сентиментальными побуждениями (которых не был вовсе лишен), но авторитетный Гершуни очень мог ему пригодился в будущем, хотя едва ли мог подозревать, что обязан Азефу жизнью. Заинтересованность Азефа в невынесении смертного приговора могла иметь и еще одно зловещее объяснение: до революции 1917 года упорно ходили слухи, что приговоренные к смерти подвергались пыткам накануне казни, когда уже не были возможны контакты с адвокатами и другими посторонними – полиция якобы стремилась таким зверским способом добыть откровенные признания приговоренных и важные розыскные сведения. Заметим, однако, что ценность подобных признаний весьма относительна: под пытками признаются не истинные факты, а то, что соответствует целеустремленным интересам мучителей. До сих пор не известны ни бесспорные подтверждения таких слухов, ни исчерпывающие их опровержения. Если все же слухи имеют почву, то Азеф был крайне заинтересован в том, чтобы Гершуни, до сих пор ничем, вроде бы, не скомпрометировавший Азефа, в последний момент не проговорился о роли своего ближайшего сподвижника и преемника в руководстве БО. Возможно, однако, что не ходатайства Азефа и Ратаева сыграли решающую роль в судьбе подсудимых, а совсем иное. Вспомним, что Гершуни все же замечался в отклонениях от идеальной революционной этики: его беседы с Зубатовым и письменные признания, сделанные во время ареста в 1900 году и много позже опубликованные, хотя и не являются предательством в чистом виде, но все же попахивют нечистоплотностью; об этом со вздохом приходилось упоминать и его революционным апологетам. Иными словами говоря, Гершуни и раньше был готов идти на моральные компромиссы. А ведь в 1903 и 1904 годах речь шла о его собственной жизни, драгоценной не только для него и его близких, но и, в определенной степени, для самой революции! Можно ли быть уверенным в безупречной стойкости Гершуни в этой ситуации? Заметим, что и Азеф рискнул на приезд в Россию только спустя много месяцев после ареста Гершуни, когда поведение Ратаева почти наверняка убедило его в отсутствии подозрений начальства по его собственному, Азефа, адресу. Возможность сговора Гершуни с властями подтверждается свидетельством Мельникова: до вынесения смертного приговора Гершуни держался достаточно уверенно, приговор же его поразил как громом. Но затем, еще до получения вести о помиловании, Гершуни снова воспрял духом и говорил о посадке в Шлиссельбург, как о вопросе решенном. Конечно, такие естественные колебания настроения вовсе не являются доказательством предательства; к тому же Мельников очень предвзято относился к Гершуни. В 1907-1908 годах Бурцев по крупицам собирал малейшие свидетельства двойной игры Азефа и постарался разыскать Мельникова, что ему удалось. Дело, очевидно, происходило до смерти Гершуни в марте 1908 года. Мельников подтвердил свои прежние подозрения в адрес Азефа, но, к удивлению пораженного Бурцева, настойчиво «говорил: „бойтесь Гершуни, с Гершуни неладное, все его поведение подозрительно“, и когда я [т.е. Бурцев] говорил так уверенно об Азеве [– так в тексте], что он провокатор, то он говорил: а Гершуни как?»[606]. Действительно, как? Во всяком случае Бурцев позже как-то заметил: «я лично тоже не отношусь к Гершуни так, как многие к нему относятся»[607]. Но выступать еще и против Гершуни было бы для Бурцева уже слишком – хватило ему и Азефа!.. Главная основа того, что почти никто из современников всерьез не сомневался в безупречной революционной честности Гершуни, в том, что никакими объективными фактами даже возможность (не говоря о достоверности) предательства якобы не подтверждалась. Но вот это последнее обстоятельство мы позволим себе поставить под сомнение. Поставим вопрос так: если бы Гершуни стал предателем, то что он практически мог выдать? Покушения на Сипягина, фон Валя и Оболенского, а также невыполненные планы покушений Григорьева на Победоносцева и Плеве были исчерпывающим образом расследованы еще до ареста Гершуни. Косвенное юридическое соучастие в них эсеровских лидеров – Гоца, Чернова и, допустим, Азефа, особой роли не играло: идеологи террора и не уклонялись от политической ответственности за него. Азеф, вынуждаемый полицейскими руководителями освещать террористическую деятельность, должен был, конечно, так или иначе заляпаться в этих преступлениях – Плеве, Лопухин и другие не могли этого не понимать. Но тут, конечно, дело обстояло в нюансах этой информации. Если бы, например, Гершуни, спасая свою жизнь, заявил на следствии, что вовсе не он главный руководитель террора, а Азеф, то у Гершуни было немало возможностей оснастить эту версию проверяемыми достоверными фактами – и совсем неважно при этом, соответствовала ли эта версия в своей основе действительному положению тогдашних дел. Одного факта совместного совещания в Москве в марте 1903 Гершуни с Азефом, который можно было перепроверить через второстепенных свидетелей (например – через прислугу в том доме, где это происходило), было бы достаточно, чтобы и все прочие подробности, сообщенные Гершуни, вызывали доверие – пусть и не полное! Недаром же сам Азеф так опасался ареста Гершуни! Ценность же подобной информации для Лопухина состояла не в возможности использовать ее для обвинения Азефа в государственном преступлении (а заодно – и себя самого!), а в том, чтобы убедиться в возможности и готовности Азефа пойти на такое преступление! Ведь цели самого Лопухина, как мы увидим ниже, уже не состояли впредь в честнейшем исполнении его служебных функций! Ясно, что Лопухин в этом случае должен был быть монопольным обладателем сведений, которые Гершуни мог сообщить об Азефе – иначе за секретность такой информации нельзя было бы дать и гроша! В крайнем случае посвященным мог быть и Зубатов, недолго, однако, остававшийся на своем посту после ареста Гершуни, или Гурович, который именно такой информацией и мог шантажировать Лопухина и сохранять с ним доверительные отношения: еще бы: главный агент Департамента полиции – организатор политических убийств! Этого вполне было достаточно для того, чтобы свалить Лопухина, лично знакомого с Азефом!.. О том, что Гурович имел именно такой козырь против Лопухина и использовал его не против него, а для того, чтобы договориться с ним, свидетельствует следующий факт: именно Гурович неотступно дежурил у постели Созонова, арестованного тяжело раненным при убийстве Плеве в июле 1904. Созонов, прекрасно знакомый с решающей ролью Азефа в подготовке уже этого покушения, бредил, не приходя в сознание, а Гурович взял (очевидно – с санкции Лопухина) на себя заботу оказаться единственным восприемником этого бреда[608]!.. Есть и еще один момент, вызывающий обоснованные подозрения: степень откровенности Гершуни о подробностях покушения на Богдановича. Напомним, что до момента ареста Гершуни дело оставалось темным: Медников, ведший следствие в Уфе, ничего или почти ничего не раскрыл, но, конечно, собрал множество косвенных свидетельств. По адресу Гершуни сложились очень сильные подозрения: вплоть до того, не был ли именно он «Апостолом» – неизвестным участником убийства. При таком обвинении (даже юридически не доказанном до конца) Гершуни было бы очень трудно спастись от петли, а его возможным покровителям в полиции (независимо от их мотивов) было бы трудно ему посодействовать. Гершуни, таким образом, после ареста наверняка пришлось сильно покрутиться: вероятно, ему было необходимо убедительно доказывать свое алиби. Так или иначе, но ему пришлось отвечать на многие вопросы с целью отмести обвинение в прямом убийстве. В конечном итоге, обвинение в непосредственном убийстве Богдановича Гершуни не предъявлялось. Это и есть особый пункт, по которому гипотетическое предательство Гершуни не может быть исчерпывающе отвергнуто: подозрение подкрепляется тем, что судьбы покушавшихся сложились совершенно нестандартным образом. Об «Апостоле» так ничего достоверного до сих пор и не известно (это единственный подобный случай за всю историю БО ПСР и вообще редчайший случай в истории российского терроризма!), а другой убийца, рабочий Е.О.Дулебов, скрывавшийся после террористического акта на нелегальном положении и с апреля 1904 года вошедший в БО, после ареста в марте 1905 года практически безвозвратно исчез: по завершении следствия осенью 1905 года его поместили в сугубо закрытую психиатрическую лечебницу, откуда он не вышел. Никакие сведения о его показаниях не дошли ни до его соратников по революции, ни до последующих исследователей: по крайней мере в опубликованных или хотя бы упомянутых архивных материалах таких данных нет. На наш взгляд, таким сложным способом охранка прикрыла свои собственные пути поиска «Апостола», которого, в случае ареста, можно было шантажировать показаниями Дулебова (для этого его нетрудно было снова сделать юридически вменяемым), а следовательно – угрозой казни и, тем самым, попытаться склонить к сотрудничеству. Что касается того персонажа, которого мы подозреваем в том, что именно он был «Апостолом», то во время следствия над Гершуни он также пребывал в тюрьме, откуда был выпущен за недостаточностью улик уже после суда над Гершуни. Возможно, тогда же его и пытались завербовать, но использовать показания о нем Гершуни было невозможно без риска выдать предательскую роль самого Гершуни – и «Апостола» оставили на развод. Зато позднее ареста Дулебова он был вновь арестован и, несмотря на немалую революционную роль, которую играл, снова вскоре выпущен без последствий. Отметим, что А.В.Герасимов, имевший под контролем Дулебова, якобы обзавелся с 1906 года еще одним агентом в руководстве ПСР помимо Азефа. Этот персонаж так и не был выявлен и разоблачен, но в среде охранников о нем ходили весьма четкие слухи. М.С.Комиссаров, бывший помощник Герасимова, давал такие показания в Чрезвычайной Следственной Комиссии Временного правительства в мае 1917 года: «Председатель[609]: Вы можете сказать, кто именно из крупных агентов был в ваше время у Герасимова? Комиссаров: В мое время был Азеф. Председатель: А кроме Азефа? Комиссаров: Кроме него был один, – я не могу назвать фамилию, – но это тот, кто выдал нам последнюю группу. Я помню только фамилию А.М.Распутиной. /.../ Кличка его, кажется, Левский. /.../ Левский появился таким образом. /.../ В одно прекрасное время явился какой-то доброволец и предложил свои услуги за довольно крупную сумму, – чуть не за десять тысяч рублей. /.../ этот самый господин указал одну только фамилию Распутиной»[610]. Примерно на то же указывал С.П.Белецкий – бывший вице-директор, а затем директор Департамента полиции[611]: «Что касается Герасимова, то у него были два человека, которые выдавали друг друга. У Герасимова был Азеф, а Трусевич[612] не был с ним связан»[613]. Это – заведомые показания с чужих слов. Сам же Герасимов много позже революции рассказывал, что от идеи внедрения в руководство ПСР еще одного агента он отказался, познакомившись с Азефом; фамилию А.М.Распутиной ему указал Азеф, а под именем Левского сам Герасимов снимал конспиративную квартиру для встреч с Азефом[614]. Не исключено, что Левский – это мистификация Герасимовым коллег из Министерства внутренних дел – со скромной целью выманить 10 тысяч рублей! Упомянем еще также, что в реальном существовании «Апостола» уже после смерти Гершуни и Дулебова выдвигал сомнения Савинков, утверждая, что Дулебов убивал в одиночку; для этого у Савинкова были серьезные и очень непорядочные мотивы. Окончательную нашу версию этой таинственной истории мы обещаем опубликовать в дальнейшем. Возможно ли такое тесное и одновременно тайное сотрудничество Лопухина и Гершуни? Почему бы и нет! Хорошо известно, что именно Лопухин с самого момента ареста Гершуни постарался установить с ним по меньшей мере корректные отношения: кандалы, в которые был закован Гершуни по распоряжению арестовавшего его Спиридовича, через два дня были сняты по прямому приказу Лопухина (здесь налицо, конечно, применение классической комбинации: злой следователь – добрый следователь). В дальнейшем эти особые отношения могли развиваться и углубляться. Тогда, в феврале 1904 года, приговор суда в сочетании с помилованием был очень многими воспринят как явное поощрение террору. Почему бы не согласиться с этой точкой зрения, и не расценить исход суда и как прямой ответ на настойчивые доносы Азефа, безусшно пытавшегося именнно в это время сдать полиции Савинкова с товарищами? Сам Азеф, во всяком случае, должен был очень над этим призадуматься. Дело, между тем, подвигалось к покушению на Плеве. Террористы нервничали и настаивали на ускорении. Азеф сдерживал их, указывая на недостаточность подготовки. Его правота подтвердилась 18 марта эпизодом с пролеткой Созонова (об этом ниже). Но мотивы неторопливости Азефа были и иными: он ждал, когда же начнут арестовывать его сообщников, торчащих на глазах у филеров у самого здания министерства, в котором поселился Плеве. Азеф ждал, но не мог дождаться, и это интриговало его все больше. Шапки-невидимки – шапками-невидимками, но никто же не лишал глаз знаменитых медниковских филеров! А получают ли они вообще указания к розыску и аресту террористов, описанных Азефом со всеми подробностями? А не заинтересован ли еще кто-нибудь в убийстве Плеве? Азеф вычислял варианты, и вычисления не могли не привести его к Лопухину. Азеф не встречался лично с Лопухиным с марта предыдущего, 1903 года, когда Зубатов и Лопухин пилили его за попытку укрыть Гершуни от ареста. Теперь Азеф хотел выяснить настоящую позицию Лопухина, и пошел на прямую проверку. Приблизительно за неделю до 18 марта 1904 года Азеф явился по собственной инициативе на квартиру Лопухина и сделал сообщение из трех пунктов: 1) просил прибавить зарплату; 2) рекомендовал арестовать Хаима Левита в Орле, поскольку тот сейчас пишет план деятельности революционных организаций и может быть взят с поличным; 3) сообщил, что на Лопухина готовится покушение – оно назначено на 18 марта и должно произойти на пути Лопухина в министерство, возможно перед самим зданием министерства. На первое заявление Лопухин ответил уклончиво, что должен встретиться и посоветоваться с Ратаевым. Два других выслушал, не моргнув глазом. Азеф немедленно выехал в Париж. Своих террористов он обещал встретить после покушения в Двинске, но он всегда мог оправдать свое отсутствие обнаружением слежки за собой, что позже и сделал. Об отъезде за границу он им даже не сообщал: ему, якобы, пришлось две недели колесить по России, чтобы уйти от слежки. В Париже Азеф явился к Ратаеву и подробно пересказал ему беседу с Лопухиным (от Ратаева и известно ее содержание). Азеф завершил рассказ неожиданным вопросом: а не приходила ли Ратаеву в голову возможность того, что террористы бросят бомбу с улицы в окно кабинета министра? Пораженный Ратаев подтвердил, что это ему в голову не приходило, но он надеется на внешнюю охрану у здания министерства. До 18 марта оставалось еще несколько дней. Беседа Лопухина с Азефом хорошо известна. Сам Лопухин трактовал ее как попытку Азефа выманить деньги шантажом, почему Лопухин и не реагировал на сообщаемые сведения. Заметим, что гениальный Азеф сознательно давал Лопухину такую возможность: поскольку опасность угрожала якобы самому Лопухину, то последний и имел моральное право ее игнорировать, не принимая меры к усилению охраны министерства. Что же касается того, насколько сообщение о покушении на Лопухина имело реальную основу, то об этом существует только одно странное свидетельство: «В 1904 году Азеф проектировал план убийства директора департамента полиции Лопухина, которое должно было служить прологом к убийству Плеве»[615], – это из официального заявления ЦК ПСР от 7/20 января 1909 года, которое уведомляло о предательстве Азефа. Повторяем, что это единственное свидетельство: ни Савинков, ни другие соратники Азефа ни о чем подобном ни раньше, ни позже не упоминали. Сдается, что этот фрагмент отражает беседу эсеровского руководства (Савинкова, Чернова, Аргунова) с самим Лопухиным в декабре 1908 года. Там Лопухин подробно (насколько считал нужным) рассказал о своих прежних отношениях с Азефом. Упоминалось, конечно, и о встрече накануне 18 марта 1904 года. Решив во всем поверить Лопухину, эсеры поверили и в это. Сообщение, конечно, не было прямым вымыслом, а просто протокольно воспроизводило действительно сделанное в 1904 году заявление Азефа Лопухину. Таким образом, нет никаких оснований считать этот план чем-то большим, чем удачной выдумкой Азефа специально для данного разговора. На сообщение же Азефа Лопухину о А.-Е.Г. (Хаиме) Левите никто не обратил внимания сверх того, что заметили необычную для Азефа настойчивость в стремлении засадить конкретного соратника – чем-то ему Левит насолил. Аналогичный случай имел место с С.Н.Слетовым, который расходился с Азефом в вопросах тактики и которого Азеф действительно очень старался сдать полиции (что и произошло, как мы уже упоминали, в сентябре 1904 года). На самом деле этим сообщением Азеф однозначно проверял отношение Лопухина и лично к Азефу, и к переданной информации: если Левит арестовывался, то Лопухин Азефу верил. Нежелание (да еще и в уклончивой форме высказанное) увеличить зарплату трактовалось бы как нежелание Лопухина афишировать свое благоволение к Азефу перед ответственными работниками Департамента. Едва ли вообще разговор о зарплате играл весомую роль – хотя от прибавки Азеф, естественно, не отказался бы! Но зато этой просьбой Азеф полностью удовлетворил всех умников, пытавшихся понять мотивы его визита к Лопухину. Таким образом, сообщение Азефа о террористах в совокупности с сообщением о Левите давало совершенно законченную логическую конструкцию, позволяющую Азефу понять, чего хочет Лопухин. Теперь Азефу оставалось только ждать: будут или не будут арестованы террористы 18 марта, будет или не будет арестован Левит. Все возможные комбинации положительного и отрицательного ответов на эти два вопроса и раскрывали личную позицию Лопухина и его отношение к Азефу и к задачам Боевой организации. Попробуйте сами проанализировать эти варианты: их всего четыре!.. 18 марта прошло, и никаких сообщений в прессе о покушении на Плеве не появилось. Для Азефа это означало одно: террористы схвачены. И тут Азеф совершает шаг, сыгравший впоследствии колоссальную роль: посылает лично Лопухину письмо о том, что Центральным Комитетом ПСР решено убийство Плеве, ассигнованы 7000 рублей на это, и руководить покушением выехал в Россию Егор Созонов. Это письмо по сути дела мало дополняло информацию, уже известную из Харькова от Герасимова, и, разумеется, никак не влияло на события уже прошедшего 18 марта, но оно было дополнительным алиби Азефа в случае ареста террористов. Это было тем более важно потому, что, хотя Азеф не сделал ни одной ошибки в подборе террористов, и никто из них никогда не выдавал товарищей, в том числе и его самого (в отличие от дававших откровенные показания Григорьева и Качуры, которых завербовал сам Гершуни), но полностью гарантировать это было невозможно. Прошло еще несколько дней, и наступил срок, когда Ратаев должен был получить по своим каналам сообщение об аресте террористов в Петербурге, если бы это имело место. Ратаев же оставался безмятежен. Азеф понял, что случилось нечто непредвиденное и нужно немедленно выяснять ситуацию. Сославшись на болезнь своей матери во Владикавказе, Азеф вымолил у Ратаева разрешение на отъезд в Россию. В поезде Двинск-Петербург 29 марта Азеф случайно встретился с Покотиловым, который и рассказал ему подробности покушения 18 марта. Плеве по-прежнему продолжал ездить на еженедельные доклады царю по четвергам. В четверг 18 марта у здания министерства террористы ждали его возвращения с доклада. Непосредственно перед покушением Максимилиан Швейцер, снаряжавший бомбы, раздал их участникам и сам удалился. Метальщиков было трое: Алексей Покотилов, Давид Боришанский и Егор Созонов – именно в таком порядке они располагались на пути приближения кареты с министром к воротам министерства. Иван Каляев и Иосиф Мацеевский играли роли дополнительных наблюдателей, которые должны были дать сигнал товарищам при приближении цели. Созонов и Мацеевский изображали извозчиков, остальные были пешими. Борис Савинков, расставив всех по местам, удалился в близлежащий Летний сад. Через некоторое время обнаружилось, что пролетка Созонова стоит не в том направлении, как другие экипажи, ожидавшие клиентов перед зданием министерства. Осыпаемый насмешками коллег-извозчиков, Созонов был вынужден развернуть пролетку и оказался теперь спиной к другим террористам и к направлению приближения кареты с Плеве. Это и оказалось ошибкой предварительной рекогносцировки, на возможность которых обращал внимание Азеф, призывавший не торопиться с покушением. Созонов не видел, что Боришанский внезапно покинул свою позицию и убежал. Вслед за ним ушел Покотилов – в Летний сад к Савинкову сообщить о бегстве Боришанского. Савинков и Покотилов поспешили назад к зданию министерства. В это время их обогнала карета с Плеве. Покотилов не успел среагировать и бросить бомбу. Не среагировал и Созонов, тоже находившийся спиной к приближавшейся карете и лишь успевший разинуть рот ей вслед. Плеве въехал во двор министерства, и Савинков приказал террористам немедленно разойтись. Но Созонов был в шоке и отказался покинуть свою позицию. Савинков не мог поднимать скандал, и Созонов, а также Каляев и Мацеевский, видевшие остающегося Созонова, еще полчаса бесполезно торчали на своих местах. «Я и до сих пор ничем иным не могу объяснить благополучного исхода этого первого нашего покушения, как случайной удачей. Каляев настолько бросался в глаза, настолько напряженная его поза и упорная сосредоточенность всей фигуры выделялась из массы, что для меня непонятно, как агенты охраны, которыми был усеян мост и набережная Фонтанки, не обратили на него внимания. Впоследствии он сам говорил, что стоял в полной уверенности, что его арестуют, что не могут не арестовать человека, в течение часа стоящего против дома Плеве и наблюдающего за его подъездом. Но и думая так, он последний ушел со своего поста»[616], – вспоминал Савинков. Насколько же бездарным было поведение его самого! Отметим бессознательное стремление Каляева подвергнуться аресту – недаром Азеф с большой неохотой согласился на его вступление в Боевую Организацию. Каляев в глубине души не желал своей судьбы – стать убийцей и быть казненным за это, но не мог противиться тому, что считал своим революционным долгом. Но самым важным во всем происшедшим была причина исчезновения Боришанского. Он обнаружил, что окружен шпионами. Опасаясь быть захваченным с бомбой и тем самым сорвать покушение, Боришанский решил немедленно скрыться. Хотя никто из остальных ничего подобного не заметил, объяснение Боришанского было признано удовлетворительным, а его решение – правильным. Разумеется, люди, спугнувшие Боришанского (Боришанский, по свидетельству знавших его, отличался завидным хладнокровием), могли быть случайными зеваками, а мог быть и филерами, кишмя кишевшими у министерства. Однако самое интересное предположение сделал Ратаев, прочитавший в 1910 году опубликованные воспоминания Савинкова. В последних Савинков, на которого в связи с разоблачением Азефа также падала густая тень подозрений, стремился полностью оправдать себя, а потому с абсолютнейшей точностью воспроизводил все детали своих похождений с Азефом, чтобы все могло подтвердиться при любой проверке (были зашифрованы только имена людей, предположительно еще не известных полиции). Сочинение Савинкова и проверил Ратаев, и убедился в дотошной правдивости его рассказа. Любопытно, что самого Савинкова Ратаев в целом честным человеком не считал, в отличие от некоторых других террористов, например – В.В.Леоновича[617]. Зная о беседе Азефа с Лопухиным (о которой, естественно, ничего не знал Савинков), Ратаев предположил, что Лопухин мог послать людей проверить сообщение Азефа и выяснить наличие террористов на указанном месте 18 марта – кто-то из них и мог спугнуть Боришанского. Ратаев предлагал поискать соответствующие распоряжения Лопухина в архиве Департамента[618]. Ничего подобного, конечно, не нашли. Кстати, такое распоряжение должно было сопровождаться довольно сложной бюрократической процедурой, которая никак не могла бы остаться незамеченной еще в 1904 году. Дело в том, что охрана и лично Плеве, и здания министерства подчинялась не Департаменту полиции (который располагался в этом же здании), а начальнику охраны министра А.С.Скандракову. Последний руководил Московским охранным отделением еще во времена Судейкина, потом долго был в отставке, а затем Плеве, став министром, доверил именно ему свою безопасность. Не случайно Спиридович, прекрасно, конечно, понимавший, что же произошло 18 марта 1904 года, роняет относительно этого такую фразу в своих воспоминаниях: «Всей охраной и всем наблюдением там ведал исключительно состоявший при министре Скандраков, не допускавший к этому району чинов департамента полиции»[619]. Учитывая, что никакого приказа об аресте террористов 18 марта не было, предположительное задание Лопухина нужно трактовать так, что проверяющий должен был выявить террористов, но не арестовывать их. Согласитесь – странная задача, учитывая непосредственную близость особы министра, которую надлежит охранять. Кому бы Лопухин мог отдать такое распоряжение и как его мотивировать? Едва ли это было возможно. Но можно предположить другое. Лопухин, конечно, был заинтригован сообщением Азефа. Ему нужно было проверить две вещи: готовится ли покушение на него самого (верил он в такую возможность или нет, но проверять надо – это очень полезно для здоровья!) и готовится ли покушение вообще. Отсутствие покушения на себя Лопухин мог проверить, убедившись в отсутствии слежки за собой. Ее, конечно, не было, но никогда в этом нельзя быть уверенным абсолютно. Решающую же проверку можно было осуществить непосредственно у здания министерства 18 марта. Риск при этом, конечно, был, но зато Лопухин, если он на это действительно решился, однозначно выяснил: террористы были на месте, но никто за ним, Лопухиным, не следил; едва ли они даже знали его в лицо. Поскольку Боришанский говорил не об одном шпионе, то и это объяснимо: у Лопухина был надежный напарник для такого тайного мероприятия – Гурович. Они-то, скорее всего, и были шпионами, нечаянно спугнувшими Боришанского; остальные террористы не обратили внимания на эту парочку наблюдателей. Лопухин, вероятно, спокойно удалился, ожидая взрыва и понимая, что взорвут не его. Поскольку никакого взрыва не последовало, то могли оставаться сомнения в отношении объекта покушения. Письмо Азефа о Плеве и Созонове окончательно ставило все на свои места: целью террористов был Плеве. Азеф, встретившись в поезде с Покотиловым, выяснил главное: никто и не пытался помешать террористам. Если что-то не так и было с Боришанским, то спустя немного минут уже только нерасторопность Покотилова и Созонова спасла Плеве. Из других же источников Азеф выяснил, что 16 или 17 (т.е. до 18-го!) марта в Орле был арестован Хаим Левит (Левит был греческим подданным; после ареста – выслан за границу, и в российские дела больше не лез). Теперь и Азеф знал все: Лопухин в курсе дела, верит ему, Азефу, и хочет, чтобы Азеф убил Плеве. Безмолвное и заочное соглашение состоялось! Но чтобы это могло произойти, согласитесь, было необходимо, чтобы Лопухин прекрасно понимал, с кем же он заключает это соглашение. Это означает, что факт выдачи Гершуни истинной роли Азефа можно, по-видимому, считать вполне установленным! Заметьте: для Азефа это тоже должно было стать очевидным. А это значит, что он все знал о том, как вел себя Гершуни, оказавшись в тюрьме, и должен был это использовать тогда, когда Гершуни в 1906 году бежал с каторги и в начале 1907 года вернулся в состав руководства ПСР. Некоторую незадачу создавало письмо Азефа из Парижа; оно было рассчитано на происшедший арест террористов, а теперь представляло опасность для них. Давать ему ход Лопухин не хотел – это могло помешать покушению. Уничтожить письмо он не решался – а вдруг о нем знал Ратаев? Поэтому Лопухин засунул письмо в архив; в контексте прошедшего разговора с Азефом Лопухин мог гнуть свою линию: он Азефу не верит. Но это уже была определенная натяжка и даже служебное преступление. Азефу продолжали платить 500 рублей в месяц (сказочная зарплата!), а в письме указывалось о покушении уже не на него, Лопухина (который сам хозяин своей жизни), а на Плеве, которого Лопухин обязан охранять. Имея под боком немалое число явных или скрытых недоброжелателей, Лопухин не посмел добраться до этого письма и в июле 1904 года, когда был убит Плеве. Письмо благополучно пролежало до весны 1908 года, когда Герасимов по просьбе Азефа разыскал и уничтожил его. Азеф опасался (и не без оснований), что подобные документы могут быть выкрадены предателями в охранке и проданы революционерам, а в это время, в 1908 году, Бурцев уже нагнетал тучи над его головой. Герасимов, обнаружив такое письмо, должен был дать ему ход: оно было явным свидетельством по меньшей мере халатности Лопухина. Но в первой половине 1908 года у Герасимова не было никаких мотивов катить бочку на Лопухина, ушедшего на покой. Скрывая же письмо, Герасимов становился сообщником Лопухина. Поэтому Герасимов письмо уничтожил, написав о нем только в мемуарах, вышедших в свет в 1934 году. Но Лопухин-то этого осенью 1908 года не знал – и об этом придется вспомнить, рассматривая сюжет разоблачения Азефа. Террористы неудачей 18 марта были буквально раздавлены. Приехав в Двинск и не обнаружив там Азефа, они вообразили, что Азеф арестован – это переполнило чашу их страданий. Савинков сорвал группу с покушения на Плеве, в успех которого он уже не верил, и переместился в Киев готовить покушение на генерал-губернатора Н.В.Клейгельса (всем этим студентам-неудачникам Клейгельс запомнился разгоном демонстрации в Петербурге в 1901 году). Покотилов и Боришанский с этим не согласились и снова пытались убить Плеве. Пошел отсчет четвергов: 25 марта Покотилов и Боришанский по какой-то причине Плеве не встретили. Когда Азеф беседовал с Покотиловым 29 марта, то попытался отговорить его от покушения, совершаемого столь слабыми силами, но не преуспел. Не характерное для Азефа отсутствие твердости вполне объяснимо: едва ли он в этот момент уже знал об аресте Левита. Следующая попытка назначалась на 1 апреля. Но ночью 31 марта Покотилов, снаряжавший бомбы в номере Северной гостиницы в Петербурге, стал жертвой собственной неосторожности: его разнесло в пыль, с ним погибло и три четверти имевшегося у террористов динамита. Так погиб этот известный социалист-революционер – сын генерала и шурин тогдашнего товарища министра финансов П.М.Романова. Все свои немалые денежные средства Покотилов предоставил Боевой Организации – в этом он даже перещеголял сыновей миллионеров Михаила Гоца и Егора Созонова! Смерть Покотилова окончательно обескуражила Савинкова с товарищами. Но тут в Киев на их головы свалился Азеф. Азеф был уже не тем Азефом, который своей нерешительностью тормозил дело 18 марта 1904 года. Теперь этот человек твердо знал, что надлежит делать ему и что надлежит делать его мальчишкам. Тут-то они ощутили его жесткую руку! Все сомнения были подавлены, все препятствия устранены, все мелочи предусмотрены. Теперь Плеве был обречен. Штаб-квартира заговорщиков в начале мая была организована в Петербурге. В нанятой квартире поселились: Б.В.Савинков – под видом богатого англичанина, ведущего комиссионную торговлю; двоюродная сестра видного большевистского лидера Г.Я.Сокольникова (Бриллианта) и подруга погибшего Покотилова Д.В.Бриллиант, занявшая место последнего в БО, – под видом содержанки англичанина; Е.С.Созонов – под видом лакея; бежавшая с поселения после многих лет каторги старая революционерка П.С.Ивановская-Волошенко – под видом кухарки. Швейцер был где-то занят изготовлением недостающего динамита, с которым и приехал в Петербург прямо накануне назначенного дня покушения. Остальные участники группы продолжали изображать извозчиков и лотошников, и вели ради полной конспирации соответствующий довольно тяжелый образ жизни. Тщательно организованное наблюдение позволило составить достаточно подробный график регулярных перемещений Плеве. Азеф контролировал и направлял деятельность террористов наездами – чтобы как можно лучше скрыть от полицейского расследования, которое должно было состояться после покушения, свою непосредственную и тесную связь с убийцами. Весной 1904 года в Одессе состоялось заседание членов ЦК ПСР, находившихся в России (членами ЦК в это время были М.Р.Гоц, Е.Ф.Азеф, В.М.Чернов, А.И.Потапов, С.Н.Слетов, Н.И.Ракитников, М.Ф.Селюк и Е.К.Брешко-Брешковская; Гоца, Чернова и Брешковской в Одессе не было), решившее, что вследствие тотальных неудач Боевой Организации ее деятельность следует поставить под строгий контроль ЦК. По сути это было выражением недоверия Азефу – не как возможному предателю, конечно, а как недостаточно компетентному организатору и руководителю. Азеф сообщил своим подопечным эту новость в более усиленном варианте: что ЦК, дескать, вообще поставил вопрос о роспуске БО[620]. Тем самым Азеф действовал террористам на самолюбие, а культивируя у них неприязнь к партийным боссам, теснее привязывал боевиков к себе лично. В июне, когда Азеф снова посещал Одессу, росту боевых настроений деятелей, не рискующих собственными жизнями, способствовал крупный успех конкурирующей организации: 3/16 июня 1904 года в здании Финляндского Сената финский националист студент Е.Шауман, сын сенатора, стрелял в генерал-губернатора Н.И.Бобрикова, который еще с 1898 года усиленно старался русифицировать Финляндию, а ныне считался вернейшим поборником политики Плеве. Шауман застрелился на месте покушения, а Бобриков скончался следующей ночью. Понятно, у эсеровских политиканов слюни потекли от зависти! Но легче было принять их постановление, чем воплотить его в жизнь: пока что террористы оставались в распоряжении Азефа, а не ЦК, а после убийства Плеве Азеф за границей без особого труда добился, используя безоговорочный авторитет Гоца, отмены этого дискриминационного решения. Впредь, до окончания эпохи правления Азефа, БО сохраняла свою автономию от говорливого и бездарного эсеровского руководства. Но пока что ребятишкам Азефа и ему самому предстояло держать экзамен не только перед врагами революции, но и перед ее вождями. Окончательный инструктаж Азеф провел за несколько дней до 8 июля прямо в Петербурге, уже с участием Швейцера, привезшего динамит, при изготовлении которого он был ранен и едва не погиб. Полностью спланировав покушение и проработав со всеми участниками их индивидуальные роли, Азеф не оставил Плеве никаких шансов на спасение. После этого он, заметая следы, двинулся за границу, остановившись в Вильне. Обеспечивая алиби, из каждого пункта он слал донесения Ратаеву. Сообщения Азефа, однако, в совокупности обрисовали достаточно четкие контуры готовящегося преступления, и решение об исходе дела предоставлялось, таким образом, по-прежнему Лопухину. В частности, еще 20 мая Азеф, посетив Уфу, передал оттуда, ссылаясь на беседу с Изотом Созоновым, что брат последнего, Егор, занят каким-то серьезным делом (семейство Созоновых проживало в Уфе и владело богатыми лесоразработками на Южном Урале). 11 июня Азеф сообщил, что 31 марта в Северной гостинице погиб Покотилов (только этот донос и позволил, наконец, полиции установить личность разорванного взрывом террориста; подчиненные Лопухина постарались скрыть источник этой конфиденциальной информации, распустив слух, что Покотилов опознан по единственной уцелевшей пуговице с фирменным знаком вполне определенного ателье в Женеве), а 19 июня из Одессы передал, что утрата бомб при взрыве Покотилова заставила отложить покушение на Плеве[621]. Эти донесения, пройдя через руки Ратаева в Париже, скопились на столе Лопухина. Последний, понятно, не имел возможности прятать их под сукно, хотя явно не стремился быстро реагировать. Но и он, в конце концов, должен был имитировать поиск террористов, и покушение едва не оказалось сорвано его вынужденной активностью. Дистанционное управление Азефа страдало тем недостатком, что всего на свете Азеф все-таки предусмотреть не мог. Непосредственное руководство на месте действия принадлежало его помощникам, в данном случае – Савинкову. И даже при удачном покушении на Плеве выявилась достаточно очевидная бездарность Савинкова, только игравшего роль прироженного террориста, но вовсе не бывшего таковым по существу. Некоторые осложнения своим подопечным внес и сам Азеф, согласившись на последнем совещании на предложение Боришанского подключить нового исполнителя – Сикорского, с которым ни Азеф, ни все остальные (кроме Боришанского) никогда раньше не встречались. Впрочем, Азеф и позже доверял самостоятельности Боришанского и имел, вероятно, для этого веские основания. Неудачи же, постигшие Сикорского, целиком ложатся на голову Савинкова – непосредственного руководителя, обязанного отвечать за то, насколько точно усвоили подчиненные полученные ими инструкции. Вот как описывает Савинков появление этого трагикомического персонажа в Петербурге: «Дня за три до 8 июля в Петербург приехал Лейба Вульфович Сикорский или, как мы называли его, Леон. Сикорскому было всего 20 лет, он плохо говорил по-русски и, видимо, с трудом ориентировался в Петербурге. Боришанский, как нянька, ходил за ним, покупал ему морской плащ, под которым удобно было скрыть бомбу, давал советы и указания. Но Сикорский все-таки робел и, увидев впервые меня, покраснел, как кумач: – Это очень большая для меня честь, – сказал он, – что я в большой организации, и что Плеве... Я очень давно хотел этого. Он замолчал. Молчал и Боришанский, с улыбкой глядя на него и как бы гордясь своим учеником. Сикорскому нужны были деньги на покупку плаща и платья. Я дал ему сто рублей. – Вот, купите костюм. Он покраснел еще гуще. – Сто рублей! Я никогда не имел в руках столько денег... Мне он показался твердым и мужественным юношей. Я опасался одного: его незнакомство с городом и дурной русский язык могли поставить его в затруднительное положение»[622] – характерное поведение террористов-людоедов, нашедших подходящего камикадзе. Созонов сорвал акт 8 июля 1904 года, опоздав к раздаче бомб и заставив тем самым отложить покушение. Произошло это, однако, по прямой вине Савинкова. Последний контролировал раздачу бомб, которая должна была начаться как раз с Созонова. Но Савинков не смог его встретить на условленном отрезке Ново-Петергофского проспекта – между улицами Десятая и Двенадцатая Рота. Оказалось, что оба были там в назначенное время, но прогуливались, каждый не доходя до концов квартала, а потому и не встретились. Но это уже никого из террористов не обескуражило и не напугало, тем более, что сразу Созонов, Каляев, Боришанский и Сикорский уехали в Вильну к Азефу, от которого и получили соответствующую накачку. Савинков к Азефу не ездил – очевидно, опасаясь разноса. Задержка, однако, едва не сорвала покушение. 13 июля (за два дня до успешного покушения) Лопухин поставил Департамент полиции на уши: искали архивные сведения о Е.С.Созонове, названном в предшествовавших доносах Азефа. Но Скандракова, возглавлявшего охрану Плеве, не предупредили о необходимости повысить бдительность. И Созонов 15 июля 1904 года бомбой разнес карету Плеве в щепки. Савинков при покушении вел себя нелепо и едва не попался. Со своей позиции он не видел взрыва и его результатов, а потому подбежал посмотреть. Он увидал тяжело раненного Созонова, но не заметил невдалеке изуродованного трупа Плеве и обломков кареты (раненные лошади унеслись с места покушения). Савинков пытался разобраться в ситуации, а оказавшийся здесь полицейский пристав Перепелицын, хорошо знакомый с Савинковым по прошлым арестам последнего, уговаривал его немедленно уйти. Очевидно, Перепелицын, испытывая к Савинкову симпатию и зная, что тот числится в розыске как беглый ссыльный, не хотел, чтобы Савинков попался на месте убийства, которое Перепелицын никак не связал с его появлением. Савинков внял, наконец, совету и удалился, оставшись в данный момент в полном убеждении, что Плеве уцелел. Еще более нелепо повел себя Сикорский. В случае неудачного покушения Швейцер должен был собрать бомбы у метальщиков и разрядить для последующего использования (так и было сделано 8 июля); это была технически довольно опасная операция. Поэтому бомбы террористов, находившихся на запасных позициях, в случае удачного покушения должны были быть ими ликвидированы – утоплены в безопасных местах. Каляев и Боришанский успешно с этим справились. Не то случилось с Сикорским – снова предоставим слово Савинкову: «Каждый метальщик получил точную инструкцию, где топить свою бомбу /.../, Сикорский – в Неву, взяв лодку без лодочника в Петровском парке и выехав с нею на взморье. Я просил Боришанского специально показать ему Петровский парк, и он показал. /.../ Сикорский, как мы и могли ожидать, не справился со своей задачей. Вместо того, чтобы пойти в Петровский парк /.../, он взял у горного института ялик для переправы через Неву и, на глазах яличника, недалеко от строившегося броненосца „Слава“, бросил свою бомбу в воду. Яличник, заметив это, спросил, что он бросает. Сикорский, не отвечая, предложил ему 10 рублей. Тогда яличник отвел его в полицию. Бомбу Сикорского долго не могли найти, и его участие в убийстве Плеве осталось недоказанным, пока, наконец, уже осенью рабочие рыбопромышленника Колотилина не вытащили случайно неводом эту бомбу и не представили ее в контору Балтийского завода»[623]. Таким образом, в руках полиции оказалось сразу два террориста – Созонов и Сикорский. Сам Азеф узнал об убийстве Плеве 15 июля, находясь в Варшаве, из экстренного выпуска газет. Он буквально выпрыгнул за границу, вскочив в первый же поезд, и 16/29 июля, закрепляя алиби, из Вены прислал телеграмму Ратаеву[624]. Отметим, что хотя лихорадочные перемещения Азефа вполне избавили его от возможных подозрений полиции (во всяком случае, никем подобные не высказывались), но члены его боевой группы не могли не призадуматься о несколько загадочном поведении шефа. Никто из них гением не был, но и идиотами они не были тоже. Однако, у них практически не было выбора: Азеф не только превосходил каждого из них уверенностью, жизненным опытом и трезвостью мышления, так что бунтовать против него было бы совершенно не в интересах дела, но никто в ПСР и не собирался давать им право критиковать начальство. Только много позже, когда никакой ПСР практически не существовало, а Савинков уже давно не состоял ее членом и занимался литературным творчеством в камере на Лубянке, он позволил себе привести честные и откровенные соображения и свидетельства о том, что же происходило в 1904 году. Нет оснований подозревать его в неискренности по отношению к событиям, ставшим историей и утратившим всякую политическую актуальность. Совершенно объективно он отметил: «ЦК, покрывая Азефа своим авторитетом, назначил его нашим начальником с неограниченными полномочиями, не спрашивая нашего согласия и требуя беспрекословного подчинения»[625]. Именно такое положение защищало Азефа от возникающих подозрений. С другой стороны, что же оставалось делать членам ЦК, прочно окопавшимся за границей? На территории России партийной работой руководил главным образом Азеф. Он же единолично кооптировал в ЦК новых членов, включая тех, кто попытался в Одессе выразить ему недоверие. Могли ли и имели ли право Чернов и другие («Бабушка» тоже эмигрировала в 1903 году) указывать Азефу, как он должен распределять свое время между боевиками и остальной общепартийной работой, под предлогом которой он увиливал от присутствия при террористических актах?! Ведь и работа какая-никакая велась, и главнейший террористический акт завершился полным успехом! К тому же все мало-мальски посвященные в секреты террора понимали, что без чрезвычайных усилий Азефа студенты-недоучки ничего бы не добились. Да и внутри БО холодок к Азефу вовсе не преобладал. Впредь же Азеф еще больше старался, чтобы люди, непосредственно рискующие своими жизнями и фактически осуществляющие самую важную и престижную партийную деятельность, относились к нему лично с симпатией и доверием – и в этом он преуспел – в 1905-1908 годах других мнений среди террористов не было. Убийство Плеве 15/28 июля 1904 года стало чуть ли ни публичным праздником. Как раз в этот день в деревушке под Женевой открылся съезд заграничных организаций ПСР – для обсуждения партийной программы, до сих пор официально не существовавшей. Весть об удачном покушении привела к такой попойке, что съезд был разогнан местной полицией – безо всяких политических мотивов. Принятие программы отложилось еще на полтора года. Радовались не одни эсеры и не только революционная эмиграция: «Радость по поводу его убийства была всеобщей»[626], – утверждал П.Н.Милюков. 6.2. Зубатов выходит из игры.Хотя убийство Плеве стало в России почти публичным праздником, однако быстро выяснилось, что надежды на изменение государственной политики, в связи с уходом главного апологета реакции, ничуть не оправдались. В первый момент правительство и сам Николай II были страшно шокированы происшедшим. Но эти настроения мгновенно улетучились после рождения долгожданного наследника престола 30 июля (12 августа) 1904 года. То, что Николай принимал за эйфорию народных масс, разделявших беды и заботы «своего царя», радовало и успокаивало его. Бессмысленная война продолжалась, и никаких серьезных реформ не ожидалось. Царский Манифест 11 августа 1904 года, выпущенный по поводу крещения наследника, содержал весьма туманные обещания и весьма ограниченную политическую амнистию (по нему, например, получил свободу арестованный в 1903 году в Одессе и сосланный сначала в Вологду, а затем в Сибирь зубатовец Г.И.Шаевич). Рождение наследника стало, однако, и мощной демонстрацией растущей российско-германской дружбы: в крестные отцы новорожденного был приглашен сам Вильгельм II. А.А.Лопухин одним из первых оценил эту ситуацию: для него она не была неожиданностью. Напоминаем, что еще в мае 1896 года именно Лопухин был официальным лицом, непосредственно расследовавшим обстоятельства Ходынской катастрофы. Еще тогда он мог убедиться в том, насколько равнодушно отнеслись и царь, и его супруга к чужой пролитой крови. И теперь Лопухин попытался воспользоваться моментом непродолжительной растерянности самодержца. Но положение Лопухина серьезно осложнялось тем, что необходимо было заметать следы после убийства Плеве. Бумаги, найденные в кабинете покойного, показали Лопухину, от какого коварного и непримиримого врага он избавился; но это же стало известно и в служебных кругах. По счастью для Лопухина, Азеф и в этот раз постарался самым тщательным образом затушевать свою причастность к убийству. Ничего компрометирующего Азефа не сообщили и арестованные террористы. Тяжело раненый Сазонов был в бреду, но и в таком состоянии практически ничего не выдал, хотя позже сам очень переживал по этому поводу – возможно так удачно это повернулось для террористов исключительно потому, что его сторожил и охранял, как мы сообщали, сам Гурович. Второй арестованный – полуграмотный местечковый юноша Л.В.Сикорский, без году неделю состоявший в БО – также проявил безупречное мужество и никого не выдал. После покушения Лопухин имитировал розыск с удвоенной энергией. Медников был вызван из отпуска, в который впервые ушел за много лет работы, а Лопухин и Гурович через несколько дней съездили в Одессу: там был один из руководящих центров ПСР, и оттуда пришло донесение Азефа Ратаеву незадолго до покушения. Последний также был немедленно вызван Лопухиным из Парижа в Петербург. Подробный отчет Ратаева подтвердил, что Азеф – вне подозрений. В конечном итоге, доносы Азефа и демонстративная реакция на них Лопухина и пресекли возможные подозрения коллег последнего. Все было шито-крыто, и Лопухин подвел итоги очередным своим грозным циркуляром, в котором отметил, что «петербургская полиция оказалась не в силах выяснить пребывание в Петербурге убийц министра внутренних дел статс-секретаря Плеве и связи их в этом городе»[627]. Самому Лопухину, однако, эта история лавров не прибавила. Смерть Плеве не смогла улучшить служебное положение Лопухина. Как пребывание Плеве на министерском посту гарантировало задержку в продвижении Лопухина по служебной лестнице, так и его убийство бросало тень именно на директора Департамента, обеспечивавшего безопасность министра. Почти полтора месяца тяжких раздумий понадобилось царю для выбора преемника погибшему Плеве. Но зато министром внутренних дел был назначен князь П.Д.Святополк-Мирский, которого считали деятелем, находившимся под влиянием Витте и Лопухина. Напомним, что князь был товарищем министра и командиром корпуса жандармов до прихода Плеве на должность министра внутренних дел. На решение царя, несомненно, повлияла пришедшая в конце августа 1904 года весть о крупном поражении русской армии под Ляояном. Первым шагом князя, губернаторствовавшего в Вильне, был вызов туда Лопухина еще до переезда в Петербург и официального вступления в должность. Воспользовавшись подготовкой торжеств по открытию памятника Екатерине II, Мирский еще на две недели оттянул свой приезд в Петербург. Лопухин немедленно рекомендовал князю представить царю свою официальную политическую доктрину, при условии одобрения которой и принимать должность. Лопухин был прав: только в такой момент можно было вырвать согласие на проведение реформ. Но Мирский не рискнул последовать столь решительному совету и предпочел понадеяться на то, что и так впоследствии сумеет осуществить замыслы, в которых он не сильно расходился с Витте, Лопухиным и другими сторонниками ограничения власти Николая II. Это оказалось решающим просчетом Святополк-Мирского, вступившего в должность 14 сентября: когда он вылез со своими реформаторскими проектами (в ноябре-декабре 1904 года), момент был упущен, а его инициатива подавлена. Зато еще в Вильне Мирский позволил себе заявить журналистам, что является сторонником прогресса и доверия к обществу. Он сразу вызвал настороженность в придворных кругах и возбудил неоправданные надежды оппозиции. Время его правления (с середины сентября 1904-го до начала января 1905 года) тогда же получило громкие названия – «политика доверия» и «весна», хотя весь либерализм властей свелся лишь к некоторому практическому смягчению газетной цензуры и даже не к разрешению, а к не запрещению Земского съезда в Петербурге в ноябре 1904 года – МВД сделало вид, что не знает о его заседаниях. Съезд, в свою очередь, дал толчок знаменитой «банкетной кампании», в которой общество солидаризировалось с конституционными резолюциями съезда. В конечном же итоге, Святополк-Мирский вошел в историю как достаточно безликая и промежуточная политическая фигура. Определенные пертурбации происходили и в революционном лагере. В Женеве Азеф сразу стал объектом поклонения. «Бабушка» Брешко-Брешковская, усиленно соблазнявшая молодежь к террору и передававшая ее в руки Азефа, очень скептически относилась к нему лично, а тут публично покаялась и кланялась Азефу в ноги. Деньги в кассу социалистов-революционеров потекли рекой. Восторгам и банкетам не было конца: пила и пела эмиграция, и вся интеллигентная Россия захлебывалась в речах, тостах, водке и вине. Боевая Организация была признана серьезнейшей силой, которую можно и нужно использовать в интересах всего освободительного движения. Азеф и его коллеги и сами не возражали против того, чтобы их официально признали главной вооруженной силой всей российской революции. Потребность в этом действительно наблюдалась: со дня смерти Плеве прошел месяц и шел второй, а правительство пока и не демонстрировало намерений к смене курса. Вот тут-то и получил развитие сюжет с японским финансированием российской революции. Последняя инициатива связана с именем японского полковника Акаши – бывшего военного атташе в Петербурге. За год, предшествовавший войне, Акаши не сумел обзавестись в России связями, полезными для политики и разведки. Перелом в его деятельности наступил в феврале 1904 года, когда уже в Стокгольме он познакомился с Конни Циллиакусом – финским патриотом и известным путешественником. Тот владел и японским, и русским языками и ввел японского разведчика в курс проблем российского освободительного движения. Он и взял на себя почин консолидировать это движение, используя японские деньги. Одновременно подобную же инициативу проявили и польские революционеры; летом 1904 года Японию посетил, как мы упоминали, сам Юзеф Пилсудский – будущий вождь независимой Польши, и получил щедрую денежную поддержку. В августе 1904 года, во время Амстердамского конгресса Интернационала, Циллиакус обратился с предложением о сотрудничестве к делегации ПСР, возглавляемой Азефом, – так было положено начало согласованной деятельности основных революционных и оппозиционных партий всей Российской империи, продолжавшейся вплоть до завершения русско-японской войны. Позже межпартийная борьба и межпартийное сотрудничество имели свое развитие, но уже без участия японских денег. В Японии Акаши считался выдающимся и удачливым дипломатом, военным и разведчиком; его карьера завершилась высоким постом тайваньского губернатора. Однако деятельность Акаши против России в 1904-1905 годах едва ли может быть причислена к его успехам; теперь ясно, что вся она протекала под полным контролем Департамента полиции. Уже в марте 1904 года замыслы Акаши были выяснены И.Ф.Манасевичем-Мануйловым – резидентом Департамента полиции в Париже. В апреле Мануйлов получил от Лопухина санкцию и средства для подкупа служащих основных дипломатических резиденций японцев в Европе и персонала отелей, используемых японскими разведчиками. Практически вся документация японских дипломатов и разведчиков, включая шифры, попадала в руки подчиненных Лопухина. Летом 1904 года в Петербурге с той же целью был создан совершенно засекреченный нелегальный отдел во главе с будущей знаменитостью охранки, а затем консультантом контрразведки ВЧК М.С.Комиссаровым. В отделе работали выдающиеся ученые – специалисты по расшифровке и перехвату связи (в том числе и А.С.Попов – российский изобретатель радио). Отдел работал не только по материалам, доставляемым из-за границы, но и непосредственно против иностранных посольств в России, служащих которых также усиленно перекупали. Особое внимание уделялось английскому посольству (Англия была почти открытым союзником Японии) и американскому (позже США посредничали в заключении мира между Россией и Японией; опережающее получение переговорных условий давало России существенное преимущество). Азеф, информируя Департамент полиции уже со стороны непосредственных получателей японских денег, завершал тем самым упаковку, в которую был заключен Акаши. В конце сентября – начале октября 1904 года в Париже состоялась знаменитая конференция революционных и оппозиционных партий. Социал-демократы всех направлений от участия в ней уклонились: в сложившейся ситуации им нечего было возложить на алтарь общей борьбы, а быть бедными родственниками они не хотели. Главными на конференции были Партия социалистов-революционеров и «Союз Освобождения». Первые возглавлялись Е.Ф.Азефом и В.М.Черновым, вторые – П.Н.Милюковым и П.Б.Струве; это были главные вожди социалистов-революционеров и конституционалистов-демократов. Присутствовали и представители оппозиционных и революционных организаций Польши, Латвии, Грузии, Армении и Финляндии. Эти тоже бедными родственниками не были: одни могли на своей территории стрелять и бросать бомбы не хуже эсеров, другие имели денег не меньше, чем кадеты. Финны, организовавшие конференцию, субсидировались японцами, и готовы были щедро делиться с партнерами. Конференция приняла резолюцию: «Ни одна из представленных на конференции партий, соединяясь для согласованных действий, ни на минуту не думает тем самым отказаться от каких бы то ни было пунктов своей программы или тактических приемов борьбы /.../.Но в то же время все эти партии констатируют, что следующие основные принципы и требования одинаково признаются всеми ими: 1. Уничтожение самодержавия; отмена всех мер, нарушивших конституционные права Финляндии. 2. Замена самодержавного строя свободным демократическим режимом, на основе всеобщей подачи голосов. 3. Право национального самоопределения; гарантированная законами свобода национального развития для всех народностей; устранения насилия со стороны русского правительства по отношению к отдельным нациям. Во имя этих основных принципов и требований представленные на конференции партии соединяют свои усилия для ускорения неизбежной гибели абсолютизма, одинаково несовместимого с достижением всех тех разнообразных целей, которые ставит себе каждая из этих партий»[628]. Здесь нет ни слова из социалистической риторики, обильно наполнявшей эсеровские программные материалы. Как упоминалось, Азеф не делал секрета из своего равнодушия к социалистическим идеалам и ни на грош в них не верил. Эсеры были вынуждены с этим мириться и дружно избирали его в свой ЦК – без Азефа никакая ПСР просто не существовала бы как реальная сила. Вся история партии после 1908 года доказала, что ПСР без Азефа – только мыльный пузырь, выросший в 1917 году до гигантских размеров и оглушительно хлопнувший. Самого Азефа называли «кадетом с бомбой», и это прекрасно подходит ко всей программе, принятой в Париже. Видимая умеренность этой программы вовсе не противоречила решительным намерениям ее составителей. Еще 1 сентября 1904 года, сообщая Ратаеву о подготовке конференции, Азеф делает такое многообещающее заявление: «Покушение на Его Величество готовится – для меня не подлежит это никакому сомнению»[629]. Перепуганный Ратаев потребовал подробностей. Азеф в ответ заявил, что таковые могут быть известны только непосредственным руководителям террористического акта (как будто бы не он был самым непосредственным!), и добавил: «От Чернова и Павла Ивановича [т.е. Б.В.Савинкова] я узнал только, что теперь стоит Государь на очереди. Его слова, что Россия не прекратит войны до тех пор, пока жив еще один солдат и в казне имеется один рубль, сделают Государя очень непопулярным в России и в Европе и что покушение, вероятно, будет встречено так же сочувственно как и Плеве»[630]. Одновременно Азеф подтвердил свое участие в Парижской конференции вместе с Черновым и Циллиакусом. Дело было уже в середине сентября 1904 года. Лопухин не мог не реагировать на подобные сообщения. Азеф указывал на формирование новой серьезной политической силы, которую он, Азеф, очевидно, мог возглавить – его революционные заслуги делали это весьма вероятным. Серьезность намерений и возможностей подтверждалась и всем аппаратом контрразведки, оперирующим против японцев. Возникал очевидный соблазн у Лопухина использовать эту силу в собственных целях. В пользу такого намерения было два соображения: тупик личной карьеры Лопухина, из которого следовало выбираться, и значительное совпадение программы, которую должен был принять (и принял) новый блок, со взглядами самого Лопухина. Ситуация напоминала аналогичную, сложившуюся за два-три года до этого: тогда Зубатов, способствовавший созданию ПСР и БО, сумел их использовать на пользу своей карьеры (и карьеры Лопухина). Теперь же и вовсе возникала возможность маленькой революции, столь необходимой Лопухину, как маленькая война была необходима Плеве. Но если Плеве была нужна победоносная война, то у Лопухина было то преимущество, что маленькая революция могла кончиться любым исходом: Лопухин выигрывал и как победитель революции, а в случае ее успеха была вполне реальная возможность достичь компромисса с ее руководителями – ведь теперь в их число входили и столь близкие ему родственники и друзья – князья Трубецкие. Перспективы казались столь благоприятными, что отказаться от них Лопухин не захотел. Но в его положении был и существенный минус по сравнению с прежней ситуацией Зубатова: тогда был гораздо более четкий контроль, фактически осуществляемый руководящим трио – Лопухиным, Зубатовым, Азефом (хотя и между ними порой возникали существенные противоречия). Теперь же отсутствовало центральное и важнейшее звено руководства – Зубатов. А ситуация представлялась все же гораздо более сложной, чем три года назад. Определенные проблемы представлял для Лопухина сам Азеф. Прежде всего, вылезая на Амстердамский конгресс, а затем на Парижскую конференцию, он засвечивал свою руководящую революционную роль перед всем Департаментом полиции: и местные, и центральные организации других политических партий были засижены своими агентами охранки. С этой ситуацией Лопухин разобрался: Святополк-Мирскому было доложено, что в интересах дела Азеф вступил в заграничный комитет ПСР, и поставлен вопрос об этичности его дальнейшего использования. В 1909 году, выступая в Думе с оправданием деятельности Азефа, П.А.Столыпин неуклюже объяснял, что заграничный комитет – это еще не центральный комитет, принимающий решение об убийствах; вероятно, эта формулировка принадлежала еще Лопухину. Так или иначе, но Святополк-Мирский санкционировал продолжение использования Азефа. Другой проблемой было явное нежелание Азефа ходить в дальнейшем на коротком поводке: с Ратаевым, находившимся в Париже, Азеф теперь в основном переписывался и общаться не стремился, а приезжать в Россию и вовсе не выражал ни малейших намерений – приключений первой половины 1904 года ему, очевидно, более чем хватило. Иметь дело с таким партнером Лопухину было явно не с руки. Но если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе: и Лопухин принимает решение заменить Ратаева в Париже на Зубатова! Характерно, что первые два месяца после смерти Плеве не внесли никаких изменений в положение сосланного Зубатова; зато в самом конце сентября Святополк-Мирский вызвал его в Петербург. Зубатову была обещана полная реабилитация, что и было оформлено в ближайшее время. Лопухин прямо предложил Зубатову занять место Ратаева в Париже. Зубатов сначала просил время подумать, потом отказался от руководства заграничным отделом ввиду незнания иностранных языков (дети, учите иностранные языки!). Затем развернулись долгие дискуссии в МВД по поводу возможности использования Зубатова в какой-либо иной должности. В этих дискуссиях приняли участие и другие заинтересованные лица: фон Валь, вышибленный из МВД в сенаторы (4 октября его заменил генерал К.Н.Рыдзевский), агитировал, разумеется, против Зубатова, а князь Мещерский, радушно встретивший Зубатова в столице, – за. В конце концов, уже в начале декабря 1904 года Зубатов окончательно подал в отставку. Он был восстановлен во всех политических правах (включая право проживания в столицах); вместо пенсии 250 рублей в год (половина месячного оклада Азефа) положены законные 5000 рублей. При этом Зубатов вернулся во Владимир и постарался не показывать оттуда носа, хотя в 1905 году сначала Д.Ф.Трепов, а позже С.Ю.Витте в свою очередь звали его вернуться на службу. Для широкой публики, не посвященной в тонкости бюрократических игр, Зубатов так и остался ссыльным во Владимир, причем Зубатов заботился, как мог, о поддержании этой иллюзии. Мы не знаем в точности, где именно находился Зубатов все два с половиной месяца, пока решалась его судьба. Что же касается Лопухина, то первую половину ноября он провел в Париже. Ему было поручено разобраться в известном эпизоде, когда в Северном море эскадра адмирала З.П.Рожественского, шедшая на Дальний Восток (чтобы затем погибнуть при Цусиме), по ошибке обстреляла 9/22 октября 1904 года английские рыболовные суда, приняв их за японские миноносцы. Инцидент едва не привел к войне между Англией и Россией. Нужно отметить, что косвенным виновником инцидента был Манасевич-Мануйлов. Он не только прекрасно контролировал разведывательную деятельность японцев, но и всячески рекламировал ее перед начальством. В результате в российских правительственных кругах сформировалась определенного рода шпиономания, передавшаяся и руководству флота. Последнее и без того очень скептически и нервно относилось к предстоящей борьбе с японским флотом – теперь тот завоевал должное уважение. Отсюда и столь истеричная реакция командиров эскадры Рождественского на случайное появление несчастных английских рыбаков. Теперь же Лопухин, предоставив разведывательные данные о невероятной политической активности японцев в Европе, сумел частично оправдать поведение Рождественского и его подчиненных перед международной комиссией, принявшей окончательные заключения только в феврале 1905 года (Россию, в частности, обязали выплатить денежную компенсацию пострадавшим – 65 тысяч фунтов стерлингов). Но уже сразу стало понятно, что инцидент исчерпан. С одной стороны, не вспыхнула война между Великобританией и Россией. С другой стороны – российский министр иностранных дел граф В.Н.Ламздорф получил возможность отклонить немедленно предложенный Вильгельмом II союз против той же Великобритании: Ламздорф опасался столь явно следовать в фарватере германской политики. Ох уж этот российский патриотизм русских немцев! Все это были весьма серьезные проблемы, потребовавшие от Лопухина точных и умелых действий. Но легко предположить, что Лопухин преследовал в Париже и иную цель – встречу с Азефом. Азеф же (случайно или нет) накануне приезда Лопухина отбыл из Парижа в Женеву – там, кстати, Азеф сразу приступил к непосредственной подготовке террористических групп, выезжающих в Россию. Предполагаемая встреча не состоялась, и это должно было усилить желание Лопухина заполучить сотрудничество Зубатова. Но Зубатов предпочел скрыться во Владимире. Чем это объяснялось? В письмах Зубатова, написанных в последующие годы (в том числе к В.Л.Бурцеву), приводятся такие мотивы. Во-первых, возвращение на службу потенциально ставило Зубатова под пули революционеров, а это угрожало и его близким, в том числе любимому им сыну, – но такой мотив присутствовал и у любого иного полицейского руководителя в России, и некоторые действительно пали жертвами революционного террора! Во-вторых, никто из приглашавших Зубатова не интересовался его социальными программами, а нуждались лишь в его розыскных качествах, – но и здесь Зубатов сгущает краски; была же в 1907-1908 годах попытка Столыпина привлечь к решению рабочего вопроса Л.А.Тихомирова – практически с программой, совместно разработанной Тихомировым и Зубатовым в 1898-1903 годах. Дело было, очевидно, в другом. Нельзя установить, был ли Зубатов еще до отставки в курсе откровенных показаний Гершуни, поскольку в точности не известно, когда же они состоялись. Не ясно и то, был ли он в состоянии, сидя во Владимире, вычислить истинных инициаторов ликвидации Плеве. Но, повращавшись в своей профессиональной среде в столице, он, конечно, легко все понял. Не исключена и предельная откровенность со стороны Лопухина: Лопухин, фактически предавший Зубатова в октябре 1903 года, должен был очень серьезно аргументировать свое поведение – без этого было невозможно восстановление их прежних доверительных отношений, столь необходимых теперь Лопухину. Зубатову должна была стать ясной настоящая и будущая роль Азефа и его собственная, Зубатова, роль, если бы он взялся руководить Азефом. Здесь-то Зубатов и спасовал. Несомненно, он понимал высокий риск провала Азефа. Что именно произошло бы при этом с Зубатовым – нам тоже легко понять, тем более, что аналогичный прецедент состоялся в реальности. В 1902 году, за год до увольнения Зубатова, Плеве по инициативе Лопухина уволил со службы П.И.Рачковского, руководившего заграничным отделом Департамента с середины 1880-х годов. В начале 1905 года Рачковский был возвращен на службу Д.Ф.Треповым и в 1905-1906 годах снова играл значительную роль в охранке, после чего вновь был уволен – уже Столыпиным. Когда в 1908-1909 годах Азеф был разоблачен, то революционеры резонно подозревали, что его террористической деятельности покровительствовал кто-то из полицейских руководителей. Вычислить истинных покровителей Азефа революционерам было затруднительно; и, за неимением лучшего кандидата, они остановились на Рачковском (об этом специально постарался позаботиться Лопухин). Была изобретена бредовая теория, что Рачковский, мстя за свое увольнение, способствовал Азефу в убийстве Плеве (интересно – чем?) и в результате вернулся на службу. Как при этом объяснить еще и убийство великого князя Сергея Александровича в феврале 1905 года (об этом – ниже) – это революционеров и вовсе не заботило. А ведь в это время Рачковский уже восстановился на службе, а великий князь всегда к нему благоволил – даже пригласил участвовать в манифестации 19 февраля 1902 года. Логика, как известно (в отличие от булыжника), не является сильнейшим оружием революционеров; вот они и травили Рачковского и до его смерти в 1911 году, и позже. Понятно, какой участи постарался избежать Зубатов. Имитация ссылки во Владимир продолжала создавать ему алиби. На период с лета 1903 года оно было вполне достоверным, а на более раннее время распространилось по психологической инерции: никому не пришло в голову связать террор 1902-1903 годов с политической деятельностью полузабытого Зубатова. К тому же террор того времени, освященный руководством Гершуни, провокацией не считался. Зубатов перестал прятаться и вернулся в Москву лишь в 1910 году, когда затих скандал с Азефом. На решение, принятое Зубатовым осенью 1904 года, несомненно повлиял и шок, вызванный предательствами 1903 года. Легко предававший других, Зубатов оказался очень раним, когда предали его самого. По толстокожести он явно уступал карьеристам типа Лопухина или Витте, готовым лезть в любое окно после того, как их вышвырнули за дверь. Решение, принятое им, было по существу политическим самоубийством. Именно так он и должен был воспринимать свое дальнейшее существование, с ужасом наблюдая, как медленно, но верно рушится здание монархии, сохранению которой он в молодости решил посвятить свою жизнь. И когда монархия, наконец, рухнула, пришел черед и физического самоубийства. Это произошло 2/15 марта 1917 года. Вот как об этом писала газета «Утро России», принадлежавшая миллионеру П.П.Рябушинскому: «В эти дни, когда весь русский народ радостно дышал воздухом свободы, сошел в могилу один из ревностнейших сподвижников старого режима, видный охранник и провокатор, предтеча гапоновщины, азефщины, создатель целой эпохи в истории освободительного движения в России, названной „зубатовщиной“, С.В.Зубатов. Не вынесла мрачная душа холопа реакции яркого света свободы. Зубатов застрелился». Так Зубатов в последний раз продемонстрировал свое умственное превосходство над современниками, которых он, включая бюрократов и толстосумов, пытался спасти от гибельных последствий разрушения режима. Лопухин, таким образом, не сумел осенью 1904 года восстановить прежнее коллективное руководство революционным движением и его террористическим ядром. Ему оставалось надеяться на то, что строптивый Азеф, не желающий подчиняться чужому диктату, правильно понимает свои и Лопухина общие цели и задачи, и в этом Лопухин не ошибся. Оба они (Лопухин и Азеф) повели Россию к маленькой революции, которая совершенно неожиданно оказалась отнюдь не маленькой. 6.3. Несостоявшееся цареубийство.Осень 1904-го и наступление нового 1905 года сопровождались резкой радикализацией настроений российской интеллигенции. Все началось с Земского съезда, прошедшего в Петербурге 6-9 ноября и фактически призвавшего к введению конституции. Далее пошла серия банкетов, на которых представители разных групп интеллигенции (адвокаты, врачи и т.д.) присоединялись к резолюциям съезда и посылали соответствующие петиции к верховной власти. Широкая публика скорее догадывалась, чем знала, что начавшаяся кампания встретила достаточно позитивное отношение со стороны князя П.Д.Святополк-Мирского и либерального крыла в руководстве Министерства внутренних дел. Не совсем ясно, как там распределялись ведущие роли, тем более что во время Земского съезда и сразу вслед за его завершением Лопухин, как сообщалось выше, находился за границей. Но резолюции съезда, написанные родственником Лопухина князем С.Н.Трубецким, немедленно были использованы при подготовке проекта преобразований, который по поручению Мирского был составлен товарищем министра финансов А.Д.Оболенским (будущим соавтором Манифеста 17 октября 1905 года), до прихода Плеве бывшего одновременно со Святополк-Мирским товарищем министра внутренних дел, и известным чиновником МВД С.Е.Крыжановским – основным разработчиком всех конституционных законов 1905-1907 годов и изменений в них. Попытка Мирского получить немедленное одобрение царя успехом не увенчалась; это, возможно, связано с влиянием великого князя Сергея Александровича и его жены, гостивших с 13 по 23 ноября в Царском Селе и Гатчине и ежедневно общавшихся с царствующим племянником. 21 ноября Святополк-Мирский, к огромному неудовольствию Николая II, подал в отставку. 22 ноября состоялось его объяснение с царем. Последний уступил явному давлению, отставку министра отклонил и должен был согласиться с обсуждением предлагаемых мер в кругу высших государственных руководителей. Святополк-Мирский подал Николаю II упомянутую записку Оболенского-Крыжановского с предложением о введении в России гражданских свобод и выборного правления. О том же ходатайствовал перед царем и князь С.Д.Урусов, после успехов по умиротворению Кишинева переведенный губернаторствовать в Тверь. Там он сразу спелся с либеральным Губернским Земством, традиционно пребывавшим под личным влиянием И.И.Петрункевича – патриарха либерального движения еще с 1870-х годов. С последним, пытавшимся финансировать еще «Исполнительный Комитет Народной Воли», Святополк-Мирский и Лопухин еще в октябре вели переговоры по поводу условий проведения упомянутого Земского съезда. Был достигнут компромисс, согласно которому съезд не был разрешен и не был запрещен: делегаты заседали под видом частных встреч и каждый раз на другой квартире. В общем, сконцентрировался достаточно мощный аристократический блок, противостоять давлению которого царю было довольно трудно. Поэтому на 2 декабря было назначено совещание под председательством Николая II по обсуждению предложений министра внутренних дел. Все эти закулисные переговоры происходили на фоне совершенно явного подъема настроения «общества». Возбуждение от банкетной кампании нарастало, и, наконец, передалось пушечному мясу революции – студентам. 28 ноября в Петербурге состоялась массовая студенческая демонстрация, жестоко подавленная властями: конная полиция била шашками плашмя – можно себе представить, сколько было раненых при таком «гуманном» способе подавления! Руководство ПСР было захвачено общим ростом революционного возбуждения. В рядах ПСР зрела оппозиция, считавшая, что деятельность партии должна выйти за уже традиционные границы индивидуальных террористических актов, осуществляемых БО. Сторонники массового террора (в том числе и аграрного – т.е. направленного непосредственно против помещиков, а иногда и кулаков) требовали расширения и углубления боевой работы. В ходе революции 1905 года эти стремления были в значительной степени восприняты и реализованы широкими слоями членов ПСР, испытавшей массовый прилив кадров (как и позже в 1917 году). Наиболее же радикальное крыло выделилось в 1906 году в самостоятельный Союз максималистов. Азеф постарался плотно удержать партийное руководство в своих руках. С одной стороны, он активизировал деятельность БО, послав в ноябре в Россию три боевые группы – в Петербург, Москву и Киев. С другой стороны, он постарался выдать полиции сторонников аграрного террора, выехавших или собиравшихся выехать из эмиграции в Россию. Последняя инициатива Азефа имела неожиданный резонанс: уже в середине декабря женевская редакция эсеровской газеты «Революционная Россия» получила анонимные предупреждения из охранки (предположительно – из Минского отделения) о перечисленных в доносах лицах. Одни из них были уже арестованы, других эсеры срочно вызвали из России обратно (в том числе будущего вождя максималистов и руководителя восстания на Пресне М.И.Соколова – «Медведя»), выезд в Россию остальных задержали. Тем самым инициатива аграрных террористов была подавлена, но Азеф должен был повысить осторожность. Хотя между его доносами и очагом утечки информации существовало, очевидно, не одно звено из работников охранки, и ничто не указывало на Азефа как на источник этой информации, однако Азеф тем более должен был воздержаться даже от намеков на террористов, руководимых непосредственно им самим. Лопухин, таким образом, никаких сведений о готовящихся террористических актах не получал – недаром он проявлял в это время такое упорство в безуспешных попытках вернуть Зубатова на службу. Не сумев встретиться с Азефом в Париже, Лопухин счел вынужденным проявить свою собственную инициативу в деле борьбы с самодержавием и явно приложил руку к усилиям, предпринимаемым в эти дни Святополк-Мирским и Урусовым. В эти же дни состоялось событие, которое трудно расценить иначе, чем совершенно недвусмысленное поощрение террору. 30 ноября 1904 года завершился суд над убийцами Плеве и был вынесен приговор Е.С.Созонову и Л.В.Сикорскому. На этот раз не потребовалась и царская милость: самим судом террористы не были приговорены к смерти. Нужно отметить, что главный обвиняемый судил себя самого гораздо строже царского суда: Созонов на каторге пережил духовное перерождение и разочаровался в терроризме. В 1910 году он покончил жизнь самоубийством в знак протеста против наказания администрацией его товарищей-каторжан. О беспристрастности российского суда и его независимости от администрации (официально провозглашаемой), говорить, как известно, не приходится. Невозможно допустить, чтобы суд вынес такое смелое решение без оглядки на Министерство внутренних дел. Судебной процедуре предшествовала подача в отставку министра юстиции Н.В.Муравьева. Последний был приближенным московской великокняжеской четы, благодаря которой, как мы сообщали, и занял министерский пост еще в 1894 году. Весьма неглупый Муравьев на десятом году своего министерства понял, что запахло жареным, и стал просить перемещения по службе. Он постарался не придавать своему демаршу характер политической демонстрации, а ссылался на ухудшение здоровья и просил спокойного дипломатического поста за границей; более всего ему хотелось быть послом в Париже. Хотя прошение в отставку последовало 21 ноября (тогда же, когда подавал в отставку и Святополк-Мирский), но это не вызвало раздражения Николая II – по-видимому и тут великий князь поддержал своего протяже. Муравьев пока оставался на своем посту, ожидая необходимых передвижек в дипломатическом ведомстве. Но сразу после 9 января 1905 он понял, что ждать невозможно, согласился быть послом в Риме и немедленно уехал – и очень вовремя: террористы уже готовили покушение на него, которое едва не успело состояться! Понятно, что с такими настроениями он не стал вмешиваться в процесс над террористами, а его подчиненные не пожелали быть «святее Папы». В данной ситуации давление МВД, в наличии которого нельзя сомневаться, не встретило должного отпора ведомства юстиции. Заинтересованность Лопухина в невынесении смертного приговора могла иметь и то зловещее объяснение, о котором упоминалось при нашем разборе суда над Гершуни: возможность пыток осужденных накануне казни. Если все же эти слухи верны, то Лопухин был крайне заинтересован в том, чтобы ближайшие сподвижники Азефа в последний момент не проговорились (опасение их признаний могло быть и мотивом упорного пребывания Азефа за границей, затянувшегося вплоть до казни Каляева, о которой ниже). В сложившейся напряженной политической ситуации Лопухин не мог рассчитывать на царское помилование, как это было сделано при завершении процесса над Гершуни; на царя в данный момент нужно было давить в иных целях. 2 декабря под председательством императора собрались шестнадцать виднейших сановников (включая самого Святополк-Мирского, а также С.Ю.Витте, В.Н.Коковцова, Д.М.Сольского, В.Н.Ламздорфа, М.Н.Муравьева и других). Почти все они дружно поддержали инициативу Святополк-Мирского; был только один голос против – обер-прокурора Синода К.П.Победоносцева. Недовольный таким оборотом дела, Николай II окончательного решения не принял, а назначил на 8 декабря новое совещание, на которое дополнительно пригласил еще пятерых великих князей, в том числе специально вызвал из Москвы Сергея Александровича. Последний прибыл (с женой) в Петербург 5 декабря и оставался в столице вплоть до 13-го. В Москве, между тем, как раз 5-6 декабря также произошли массовые студенческие демонстрации – из солидарности с петербургскими коллегами и в знак протеста против расправы над ними. Московские власти конную полицию не использовали, но демонстранты были избиты полицейскими и дворниками. В обеих столицах все попытки привлечь к демонстрациям рабочих ни к чему не привели. В Москве участников демонстрации бесплатно поили водкой, но даже это соблазнило не больше трех-четырех десятков рабочих. Внешний порядок в столицах был восстановлен, но жестокое подавление демонстраций до предела накалило страсти: в доме отсутствовавшего московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича повышибали все стекла, а охранка с часу на час ждала покушения на московского обер-полицмейстера Д.Ф.Трепова: накануне 5 декабря Московский комитет ПСР, возглавляемый В.М.Зензиновым (сыном купца-миллионера), выпустил листовку, грозящую смертью двум упомянутым администраторам в случае разгона демонстрации, подобного петербургскому. Вот в такой обстановке и собралось 8 декабря второе заседание сановников по обсуждению конституционных преобразований. На заседании неожиданно в поддержку Святополк-Мирского выступил великий князь Владимир Александрович – командующий гвардией и Петербургским военным округом: необходимость перемен доходила уже до самых закостенелых членов царского семейства, но не до самых-самых. Тут слово взял Сергей Александрович – брат предыдущего оратора. Возбужденный вестями о только что происшедших событиях в Москве, он прямо заявил, что обсуждение вопроса в такой постановке – измена трону. Витте тут же поменял свое мнение на прямо противоположное; остальные также спасовали. Было принято туманное решение об усилении веротерпимости и о необходимости подготовки министерствами и ведомствами конкретных мероприятий по расширению «вольностей». Между тем, Сергей Александрович, сыграв столь значительную и решающую роль, сам вынужден был уклониться от дальнейшего административного руководства. 8 декабря великий князь подал в отставку и заявил о невозможности оставаться на своем посту и Трепову. Последний не считал возможным демонстрировать слабодушие, но 10 декабря сам царь просил его освободить должность. С 1 января 1905 года прошения об отставке великого князя и Трепова были приняты. При этом должность московского генерал-губернатора упразднялась, а власть в Москве разделялась на две: гражданскую – губернатора и военную – командующего округом. Сергей Александрович, на свою беду, остался на втором из этих постов – командующего Московским военным округом. Трепов же получал назначение на японский фронт, но не успел туда выехать – это, как оказалось позднее, сыграло огромную роль. Лопухина результаты совещаний привели в негодование. Он настаивал на новой инициативе Святополк-Мирского, которую тот считал уже бесполезной. Тогда Лопухин изменил своему правилу прятаться за чужими спинами и подал свой собственный доклад, который Святополк-Мирский и вручил царю. Вечером 11 декабря эти предложения обсуждались в узком кругу: Николай II, Сергей Александрович и Витте. Великий князь держался столь же непримиримо, а Витте также подтвердил свою капитулянтскую позицию – к вящему удовлетворению царя. Лопухин, таким образом, пошел ва-банк и проиграл: Манифест, выпущенный 12 декабря 1904 года, игнорировал все его соображения и подтверждал решения, принятые 8 декабря. «Единственным последствием моей записки было то, что при дворе и в известных кругах петербургской бюрократии я был произведен в революционеры, во всяком случае, в человека в смысле карьеры отпетого»[631], – вспоминал Лопухин в 1923 году. Свои настроения накануне подачи этого рокового для его карьеры доклада Лопухин объяснял следующим образом: «До появления Мирского у власти Николаю II было известно только, что вся Россия охвачена недовольством. Для человека, не страдавшего полным индифферентизмом ко всему, что его личную жизнь не затрагивало непосредственно, и мало-мальски политически развитого этого было бы достаточно для того, чтобы додуматься до необходимости обновления государственных форм. Но для Николая II этого было мало, для него нужно было ощущение государственной опасности. Картину этой опасности, простую, может быть даже грубую, доступную уровню его развития, и надо было, по-моему мнению, ему показать, дабы он над нею одумался перед тем, как будет уже поздно. /.../В сущности, ничего от него не скрывали, и знал он достаточно, чтобы при желании быть полезным стране, но никто не бывает обманут так, как тот, кто желает быть обманутым. И с этим желанием надо было, я думаю, покончить»[632]. Такие настроения в еще большей степени объясняют более позднюю позицию Лопухина – непосредственно накануне 9 января 1905 года, о чем он, конечно, уже не мог откровенно вспоминать – тем более, находясь в Советской России. Итак, Лопухин в кои веки раз рискнул карьерой – и проиграл. Возможно, он не стал бы действовать столь решительно, если бы был посвящен в секреты террористической деятельности Азефа. К несчастью для Лопухина, информацию о террористических планах Азефа он стал получать из охранных отделений чуть позже – только в середине декабря 1904 года, когда успел уже нанести непоправимый удар по собственной карьере. В ноябре Азеф послал в Киев Давида Боришанского – убить генерал-губернатора Н.В.Клейгельса, в Москву – Бориса Савинкова – убить великого князя Сергея Александровича, в Петербург – Максимилиана Швейцера; цели и задачи последнего мы подробнее рассмотрим ниже. Боришанский оказался в наиболее трудном положении: Азеф практически не выделил ему помощников, сконцентрировав основные силы в двух других группах. Боришанскому пришлось поэтому прибегнуть к помощи Киевского комитета ПСР, еще с кануна ареста Гершуни пребывавшего под плотным колпаком у начальника Киевского Охранного отделения А.И.Спиридовича. Вот какой ребус изобрел Спиридович, излагая подробности своего столкновения с Боришанским. Сначала Спиридович рассказал о посещении Киева Георгием Гапоном: «Гапон поехал как-то в Москву, выступил там на одном из рабочих собраний и начал критиковать московские организации, выставляя взамен их свои. Дошло до /.../ Трепова. Тот приказал арестовать Гапона и выслать в Петербург, министру же Плеве от великого князя [Сергея Александровича] было послано письмо с указанием, чтобы Гапон больше в Москву не являлся. Плеве извинился, и Гапону было указано, что он может работать только в Петербурге. Пытался Гапон работать и по провинции, был он с этой целью в Харькове, а зимой 1904 года приехал к нам в Киев и заявился прямо ко мне. Встретились мы как старые знакомые. Сказавши, что действует по полномочию директора Лопухина, Гапон разъяснил мне, что он приехал просить Клейгельса разрешить ему начать в Киеве организацию рабочих наподобие Петербурга и, прежде чем быть у него, заехал переговорить со мною и просить поддержки. Мы переговорили /.../, я тотчас же после ухода Гапона поспешил к генералу Клейгельсу, доложил ему о приезде Гапона и высказал свой взгляд на полную неприемлемость для Киева его проекта. Клейгельс обещал отклонить просьбу Гапона /.../. Однако обеспокоенный тем, что я проделал все это вопреки желанию директора, на которого сослался Гапон, я срочно выехал в Петербург и подробно доложил обо всем Лопухину. Последний возмутился нахальством и ложью Гапона. Он позвонил секретарю, приказал принести дело о Гапоне и рассказал мне его инцидент в Москве, объяснил в какие он взят рамки в Петербурге и показал некоторые документы из дела, а в том числе и письмо великого князя и резолюцию Плеве. Директор нашел мои действия правильными»[633]. Затем Спиридович рассказывает о приезде в Киев Боришанского (в тексте – Барышанского): «Приехав в конце 1904 года в Киев, Барышанский и начал постепенно подготовлять порученное ему дело и, так как он обратился по поводу его к некоторым из местных деятелей, то дошло это и до меня. Надо было расстроить предприятие и уберечь генерал-губернатора. Начали действовать. В комитет была брошена мысль, что убийство генерала Клейгельса явится абсурдом. Поведение генерал-губернатора в Киеве не подает никакого повода к такому выступлению против него. Приводились доказательства. Эта контр-агитация была пущена и в комитет, и на тех, кого Барышанский мог привлечь в качестве исполнителей. В то же время мы приняли меры наружной охраны генерал-губернатора. Наше наблюдение установило, что с Печерска за генералом ведется проследка двумя рабочими. Проследку эту мы демонстративно спугнули, показав тем усиленную охрану генерал-губернатора. Все это я донес департаменту полиции и сообщил ему, что /.../ мерой предупреждения может служить лишь учреждение личной охраны генерал-губернатора, на которую у отделения нет кредита. Я просил об отпуске необходимых денег, но департамент полиции отнесся к моему докладу отрицательно, в средствах на охрану отказал и порекомендовал лишь усилить агентурное освещение, разъяснив, что в нем вся сила. Господин Макаров вторично открыл Америку. Но на наше счастье Барышанский действовал очень неосторожно. Как уже было сказано, он обратился к местным силам, и наша агитация против убийства и филерство на Печерске сделали свое дело. Те, кого подговаривал Барышанский, не соглашались идти на убийство, отказался от него и сам Барышанский. У нас план Азефа потерпел неудачу»[634]. Нетрудно разобраться в этом гибриде истины и лжи. Маршруты Гапона хорошо изучены и приблизительно датированы. С осени 1903 года до лета 1904 года Гапон не покидал столицу. Упомянутый визит в Москву начался 19 июня 1904 года, письмо великого князя Сергея к министру Плеве датируется 6 июля. Дальнейшие перемещения Гапона точно не датированы, но маршрут известен: Петербург-Харьков-Киев-Полтава (во всех провинциальных центрах Гапон не встретил поддержки администрации), затем визит на родину в деревню под Полтавой, наконец – возвращение в Петербург. Последнее произошло где-то в достаточно широком интервале – до начала сентября 1904 года. Затем до января 1905 года Гапон Петербурга не покидал, а после 9 января бежал, как известно, за границу. Приезд Гапона в Киев, таким образом, никак не мог произойти зимой 1904 года; не было, по-видимому, и столь острой необходимости у Спиридовича спешить объясняться с Лопухиным после летнего визита Гапона. Такая необходимость должна была возникнуть зимой 1904 года, а именно в декабре месяце, в связи с пребыванием в Киеве Боришанского. Получив странную резолюцию начальника Особого отдела Н.А.Макарова и имея под боком опасного террориста, Спиридович должен был понять намерения начальства. Попутно в беседе с Лопухиным мог возникнуть и вопрос о давно прошедшем приезде Гапона. Воспоминания (по сути – оправдательные объяснения) Спиридовича писались после разоблачения Азефа. Лопухин тогда уже был в ссылке и не стал бы свидетельствовать против себя. Азеф скрывался где-то в Европе. Боришанский тогда же, вероятно, оставался на каторге, куда загремел в 1905 году. Все остальные, названные Спиридовичем лица, были уже покойниками. Зато наверняка существовал упомянутый, но не названный по имени секретарь Лопухина, который мог подтвердить, что в декабре 1904 года Спиридович и Лопухин беседовали о Гапоне. Главная же тема беседы могла быть совсем иной. Совершенно ясно, что безмолвное соглашение Азефа с Лопухиным, датируемое весной 1904 года, предполагало, что последний не чинит никаких препятствий террористам, действующим непосредственно под руководством Азефа. Именно так должен был понять позицию Лопухина и Спиридович, как бы конкретно ни протекала их декабрьская беседа, форма и содержание которой, как будет ясно из дальнейшего, очень не понравились Лопухину. Вовсе не исключено, что приезд Спиридовича смахивал по сути на попытку шантажа. Целью Спиридовича было добиться дальнейшего продвижения собственной карьеры, но он, очевидно, недооценил, насколько опасным мог стать для него подобный способ действий. Тогда же в декабре Спиридович, по-видимому, остался вполне доволен результатами проведенного демарша. Это оказалось ошибкой, едва не приведшей его к фатальной катастрофе. Последующие действия Спиридовича необычайно выразительны. Проявив в 1903 году изумительную энергию и сообразительность при поимке Мельникова и Гершуни, он на этот раз проявляет не менее изумительные качества для того, чтобы оставить в целости овец и в сытости волков: Спиридович целенаправленно выпирает из Киева Боришанского – чтобы и последний ничего не натворил на голову Спиридовича, и чтобы Лопухин остался доволен безнаказанностью террориста. Именно так проявляет Спиридович свою лояльность к Лопухину, которую он неоднократно и подчеркнуто демонстрирует в своих записках. Зато Макарова, уже умершего, Спиридович очерняет безо всякого зазрения совести, сваливая на него и его, Макарова, собственные грехи, и грехи их общего начальства. К новому несчастью для Лопухина, его благоволение к террористам было замечено не только Спиридовичем. В Москве задачу убийства великого князя Сергея Александровича должна была решить группа Савинкова. Савинков имел достаточное число исполнителей, мог действовать независимо от местного комитета ПСР, а потому участники его группы так и не попали в поле зрения Московского Охранного отделения. На покушение было выделено по некоторым данным сорок тысяч рублей, по воспоминаниям самого Савинкова – «только» семь тысяч. Группа состояла из опытных конспираторов: Б.В.Моисеенко и гимназический товарищ Савинкова И.П.Каляев вместе с Савинковым были еще с 1899 года участниками его революционных предприятий; П.А.Куликовский в 1900-1901 годах был руководителем петербургской организации «Союза социалистов-революционеров», возглавлявшегося Аргуновым и разгромленного Зубатовым, а «техник» группы Д.В.Бриллиант была соратницей и возлюбленной погибшего террориста А.Д.Покотилова, о чем мы уже упоминали. Савинков и Каляев состояли в БО с момента начала подготовки покушения на Плеве, Бриллиант участвовала в завершающей стадии этого дела. Это были решительные и целеустремленные люди. Слабым местом организации оказался, однако, сам Савинков. Одаренный писатель, он был бездарным политиком и, что особенно важно в данной ситуации, бездарным организатором. Если обладавший уродливой внешностью Азеф пугал при первом знакомстве своим видом классического злодея и предателя, то Савинков, наоборот, имел таинственный шарм террориста и заговорщика. Такое впечатление он производил не только на эпизодических знакомых (включая Уинстона Черчилля), но и на руководство ПСР, потратившее более двух лет после разоблачения Азефа на то, чтобы убедиться в полной непригодности Савинкова для руководства террором. Но до этого Савинков был удобным помощником для Азефа и марионеткой в его руках. Азеф назначил его своим номинальным заместителем по руководству БО, а во всех внутрипартийных раздорах использовал Савинкова как рупор Боевой Организации. В Москве в конце 1904 года Савинков упивался ролью богатого англичанина, которую он снова играл по конспиративным соображениям, затеял роман с Дорой Бриллиант и позже довольно пошло изобразил это в своей знаменитой повести «Конь бледный». При таком подходе к делу выделенных денег было, конечно, недостаточно, а вскоре они и вовсе кончились. Способ, которым Савинков вновь раздобыл деньги, вполне характеризует быт и нравы той эпохи. Он обратился к адвокату П.Н.Малянтовичу (будущему министру юстиции Временного правительства) и сослался на отсутствующего в Москве общего знакомого В.А.Жданова – тоже адвоката. Малянтович дал двести рублей – совершенно незнакомому, но интеллигентному просителю. Кому и для чего – этого он не знал; знал бы – дал бы больше. Позже, в 1906 году, Жданов и Малянтович (оба – социал-демократы) защищали Савинкова в военном суде в Севастополе; тогда Савинков бежал из крепости до приговора суда. Двести рублей делу помогли не сильно, но вскоре дал денег шурин Савинкова инженер А.Г.Успенский (Савинков был женат на дочери известного писателя Глеба Успенского и к описываемому моменту был отцом двоих детей, которых толком не видел – жизнь революционера тяжела и сурова!), а потом пришел и чек от Азефа. Можно было вспомнить и о терроре и продолжить подготовку к покушению. А ведь история России могла пойти по-другому, если бы великий князь был убит в декабре 1904 года – до или сразу после совещания 8 декабря! Такой акт мог тогда произвести значительно более сильное впечатление, чем это получилось в феврале 1905 года, реформы могли начаться гораздо раньше, и это могло бы серьезно разрядить революционную ситуацию. Даже трагедия 9 января могла бы не произойти, поскольку ее организаторы (а кто они были – мы покажем ниже) занялись бы совсем другими проблемами. Но Савинков все копался, а в середине декабря его группа попала в весьма опасную ситуацию. Московские эсеры, угрожавшие смертью великому князю и Трепову накануне демонстраций 5-6 декабря, теперь вознамерились осуществить свои угрозы. Охранка была в предельном напряжении, а две параллельные и независимые группы террористов, охотившиеся за одной жертвой, создавали организационный хаос и увеличивали риск провала. Ситуация была действительно недопустимой, и Савинков решил встретиться с лидером московских эсеров Зензиновым, и обратился для этого к их общим знакомым по Женеве. Вот в этом-то и состоял огромный риск! Московские эсеры были под колпаком охранки не менее плотным, чем киевские. Еще в начале лета 1904 года домой к Зензинову пришел не назвавший своего имени мелкий чин охранки. Оперируя конкретными именами и датами, он показал Зензинову, что вся его организация насквозь просматривается полицией. Зензинов сообщил об этом Азефу, тот – в Департамент полиции[635], и незванный посетитель исчез вопреки своему обещанию информировать Зензинова и в дальнейшем. К концу 1904 года Зензинов привык ходить в сопровождении «хвоста». Но встречу Зензинова с Савинковым филерам засечь не удалось. Вот как ее описал Зензинов: «Меня неожиданно вызвали по телефону к знакомым. Это была очень богатая семья. Я знал, что хозяйка дома (Л.С.Гавронская) была дальней родственницей одного из видных руководителей нашей партии, члена Центрального Комитета, доктора А.И.Потапова. /.../ в ее прекрасной гостиной я неожиданно встретился с женой доктора Потапова, с которой познакомился в Женеве у Михаила Рафаиловича [Гоца]. /.../ она сказала, что имеет ко мне от партии очень важное поручение: я должен встретиться с одним человеком, находящимся сейчас в Москве, но при этом я должен принять все меры, чтобы не привести с собой „хвоста“ /.../. На другой день я вышел из дома в 6 часов вечера и два часа потратил на то, чтобы отделаться от своих „хвостов“. Ровно в 8 часов я был на подъезде театра Корш. Уже через несколько минут я увидал в толпе входящих в театр Т.С.Потапову и заметил, как к ней подошел одетый в богатую шубу человек. Они поздоровались, как мало знакомые друг с другом люди – и разошлись: Потапова пошла в театр, незнакомец сошел с подъезда театра и медленно стал удаляться. Я шел за ним следом в двадцати шагах. /.../ на углу Малой Дмитровки он остановился, дождался меня и мы вместе подошли к стоявшему тут же лихачу. – „Извозчик! К Тверской заставе!“ – и он, не торгуясь, сел в сани, жестом пригласив меня сесть рядом с ним. Сани помчались, как стрела. Незнакомец несколько раз незаметно оглянулся – за нами никого не было: мы были в безопасности. /.../ на нем была прекрасная шуба, пышный бобровый воротник и такая же шапка. Лицо его было мне совершенно незнакомо – бритый, плотно сжатые надменные губы. Он скорее походил на англичанина. Всю дорогу он молчал. Когда мы подъехали к заставе, он велел /.../ извозчику остановиться и небрежно бросил ему трехрублевую бумажку. Извозчик почтительно снял шапку. Потом незнакомец взял меня под руку и мы вошли в трактир на углу – трактир был большой и богатый. – „Отдельный кабинет!“ – бросил на ходу приказание незнакомец. Пришедшему половому он заказал стерляжью уху с пирожками, пожарские котлеты и бутылку водки с закуской. И только после того, как половой ушел, незнакомец, наполнив две рюмки водкой и приподняв свою, улыбнулся глазами и произнес: „За ваше здоровье, Владимир Михайлович!“ И только теперь за маской надменного британца я узнал знакомые мне черты Бориса Викторовича Савинкова, с которым немного больше года тому назад познакомился в Женеве у Михаила Рафаиловича. /.../ От имени Боевой Организации Савинков мне приказал оставить всякую слежку за великим князем и вообще оставить его в покое. В этом, в сущности, и заключалось все его дело ко мне. Но мы просидели в отдельном кабинете вдвоем два часа. Ему, видимо, самому было приятно хотя бы на короткий срок скинуть с себя личину недоступного всем англичанина и отвести душу с приятелем. Мы говорили обо всем, что угодно – об общих друзьях и знакомых, о театре, о литературе, – обо всем, кроме наших революционных дел»[636]. Зензинов подчинился приказу, и Московский комитет принял соответствующее решение со ссылкой на Савинкова и БО, и оно, конечно, сразу стало известно охранке. Так в середине декабря 1904 года и Московское Охранное отделение, и Департамент полиции узнали, что Савинков в Москве готовит покушение на великого князя. Мало того, наблюдатели, закамуфлированные под извозчиков, Каляев и Моисеенко, практически брошенные Савинковым на полную самостоятельность, весьма относительно соблюдали правила конспирации: по Москве стали ходить слухи об извозчиках, говорящих по-французски. Едва ли этим грешил Каляев, но происшедшее вполне в стиле Моисеенко – барича и пижона. Трепов, как и Спиридович, тут же потребовал увеличения финансирования на охрану, и так же, как и Спиридовичу, Лопухин ему отказал. Отнюдь не скудный бюджет Департамента полиции был перегружен расходами, связанными с контрразведкой против Японии, и директор имел объективные причины для отказа, но это произвело крайне неприятное впечатление и, естественно, припомнилось Лопухину после убийства Сергея Александровича. Зензинов же в дальнейшем действовал по известному принципу: заставь дурака Богу молиться – он лоб расшибет. Запретив своим подчиненным покушение на великого князя, он вначале одобрил покушение на Д.Ф.Трепова, которое намеревался осуществить восемнадцатилетний студент А.Полторацкий, но позже отобрал у Полторацкого револьвер и запретил выступать от имени БО. 2 января 1905 года великий князь выезжал в Петербург – представиться по поводу вступления в должность командующего округом (через два дня он вернулся), а Трепов провожал его на вокзале. У вагона, в который уже вошел великий князь, Полторацкий все же стрелял в Трепова из какого-то пугача, но не попал. Полторацкий был осужден на каторгу, через три года пытался бежать, убил (или ранил) тюремного надзирателя и был казнен. Накануне или сразу после 9 января Трепов сам прибыл в столицу, что, как оказалось, роковым образом разрушило все планы Лопухина. На протяжении двух месяцев зимы 1904-1905 гг. Савинков продолжал держать в напряжении московские власти, но и сам ничего реального не смог предпринять, и оставался недоступен для розысков охранки. Гораздо более важные события едва не развернулись в это время в Петербурге. Отметим, что до сих пор в точности не установлено, какие задачи ставились перед группой М.И.Швейцера до начала января 1905 года. В воспоминаниях Савинкова утверждается, что ее целью было убийство Трепова. Но этого просто не могло быть потому, что в этот период Трепов жил и действовал в Москве. Это ошибочное утверждение опубликовано в 1910 году и повторено в издании 1917 года. Спиридович, все знавший и замечавший, отметил эту ошибку Савинкова в своей книге по истории ПСР, но никак ее не прокомментировал. Едва ли Савинков ошибся по забывчивости или темнил. Скорее всего, Азеф просто не посвятил своего заместителя в свои со Швейцером планы, игравшие решающую роль; отсюда и заметное равнодушие Азефа к тому, что происходило в Москве и Киеве. Считается, что еще в 1902 году ЦК ПСР запретил БО заниматься цареубийством – по опыту 1881 года были хорошо известны монархические настроения основной части населения. Едва ли к такому запрету нужно относиться всерьез: с момента создания ЦК его лидерами были Гершуни, Азеф, М.Гоц и Чернов – кроме последнего это и есть руководство БО; как решили – так могли и перерешить. К тому же, во второй половине 1904 года трудно представить себе, чтобы кто-либо в революционном мире мог бы что-либо запретить Азефу. В 1902 году покушаться на царя действительно боялись, но ведь тогда Гершуни опасался и возможной негативной реакции даже на убийство Сипягина. Покушения же на таких одиозных деятелей, как фон Валь, Оболенский, Богданович и Плеве показали, что никаких оправданий не требуется не только перед «обществом», но и перед «народом». К концу 1904 года и популярность царя пошла вниз – и это прямо было заявлено в сентябрьских донесениях Азефа Ратаеву. Не получив в ответ ничего, кроме понятного беспокойства самого Ратаева, Азеф резонно решил, что молчание – знак согласия; безмолвная санкция Лопухина была, таким образом, получена. Что же касается технических сложностей, которых обоснованно опасались ввиду беспрецедентных забот о безопасности царя, то в данный момент ключи к успеху оказались у Азефа в руках. И Азеф рискнул. Осенью 1904 года в БО вступила Татьяна Александровна Леонтьева – дочь якутского вице-губернатора. Ее происхождение, положение семьи и собственное воспитание позволяли ей надеяться стать придворной фрейлиной. Именно на это ее нацелил и Азеф. Уже в порядке пробных подготовительных мероприятий она получила приглашение быть продавщицей цветов на ближайшем придворном балу – в конце декабря 1904 года. Ситуация была сочтена подходящей: браунинг камуфлировался букетом цветов, а Леонтьева могла приблизиться к царю и стрелять в упор. Мероприятие сорвалось по совершенно внешним обстоятельствам: осаждаемый японцами Порт-Артур пал 20 декабря; по объявлении траура был отменен и бал. Последующие попытки отодвигались на неопределенный срок. Эпизод этот гласности не предавался, и стал известен значительно позже. Зато другое происшествие, также не имевшее практических политических результатов, взволновало всех. 6 января 1905 года во время праздника Богоявления (Крещения Господня) проводился торжественный обряд водосвятия; был военный парад и салют. Обряд происходил в специально сооруженной беседке на Неве у Зимнего дворца; главным почетным участником был сам Николай II. Батареи, производившие салют, стояли на другом берегу – на Васильевском острове. Одна из пушек оказалась заряженной боевой картечью и выпалила прямой наводкой по беседке. Учитывая отсутствие пристрелки, промах был незначителен, но царь не пострадал. Было пробито знамя, у городового выбит глаз, а двое придворных ранены осколками стекла. Впечатление же было ужасным. Николай II, по свидетельству присутствовавшего камер-пажа А.И.Верховского (будущий военный министр Временного правительства), самообладания не потерял, но, горько усмехнувшись, сказал: «Моя же батарея меня и расстреливает. Только плохо стреляют»[637]. Официальное расследование пришло к очень уклончивому выводу: «за неимением в деле указаний на какой-либо преступный умысел, происшедший 6 января выстрел с достаточной вероятностью может быть объяснен несоблюдением установленных правил при обращении с орудиями в парке и на салютационной стрельбе»[638]. Суду было предано пятеро офицеров и двое нижних чинов; офицеры осуждены на различные сроки гауптвахты и уволены в отставку; нижние чины сосланы в дисциплинарный батальон. Азеф в ответ на запрос Ратаева заявил, что БО к этому отношения не имеет – а что он еще мог ответить? После этой стрельбы из пушки по воробьям пришел черед и событиям 9 января 1905 года. 6.4. «Кровавое воскресенье».Монархия в России рухнула в феврале-марте 1917 года в считанные дни. Ее защитники оказались тогда в ничтожном меньшинстве. Что бы теперь ни писали о последовавших бедствиях и трагической гибели царской семьи, но число людей, реально пытавшихся помочь свергнутому монарху и его ближним, и вовсе измерялось единицами. А ведь взрослые участники событий 1917-1918 годов в огромном большинстве своем были уже во вполне сознательном возрасте в 1905 году. В начале же 1905 года было бесспорным абсолютное преобладание монархических идей в России и отношение большинства народа к царю, как к священному помазаннику Божьему. Столь радикальный идеологический переворот произошел, таким образом, не только в общих настроениях масс, но и в уме и сердце почти каждого россиянина. Ходынская катастрофа 1896 года отложилась в памяти мрачным предзнаменованием; японская война уронила авторитет государственного руководства, но вера народа в царя пошатнулась в один день – «Кровавое воскресенье» 9 января 1905 года. Еще 2/15 января 1905 года П.Б.Струве имел полное основание написать: «революционного народа в России еще нет». Это заявление было опубликовано в эмигрантском органе либералов «Освобождение» 7/20 января, а уже через два дня безнадежно устарело. «В день 9 января, на площади перед дворцом канула в вечность та традиционная идея о „народном“ самодержавии, которая слабыми отблесками еще связывала революционную волю народа. В этот день /.../ – порвалась „цепь великая“ самодержавной традиции, и одним ударом создалась традиция революционная; /.../ крик: „долой самодержавие!“ стал выражением народной воли» – писал в «Искре» 18 января 1905 года лидер меньшевиков Ф.И.Дан (Гурвич). И это отнюдь не было преувеличением – события 9 января произвели ошеломляющее впечатление на современников. Потрясают они и сейчас. Шествие более чем двух сотен тысяч человек – рабочих и членов их семей – двигалось ко дворцу, чтобы вручить царю свою петицию. Она выражала их чаяния и надежды; не важно, как она была составлена и сформулирована – едва ли это в точности знало и понимало большинство демонстрантов. Они несли иконы, российские знамена и портреты царя. Шествие возглавлялось священником, деятельность которого до последних дней встречала безоговорочную и общеизвестную поддержку властей. И вот этот акт величайшей надежды и величайшей веры в царя вылился в расстрел ни в чем не повинных людей! По официальному докладу А.А.Лопухина было убито 96 человек (в том числе – околоточный надзиратель; полиция сопровождала шествие для соблюдения порядка, и стрельба оказалась столь же неожиданной для нее, как и для демонстрантов), ранено – 333 (из них 34 вскоре скончалось). Официальное число жертв было примерно таким же, как при расстреле в Златоусте в марте 1903 года. Неофициальные расследования называли гораздо большие числа – до пяти тысяч убитых и пострадавших; полиция будто бы тайно развозила трупы по окрестностям Петербурга и тайно хоронила; автор этих строк слышал частный рассказ, опровергающий такие завышенные оценки – они, якобы, противоречили официальным ведомостям о незначительном числе израсходованных патронов. Но дело не в количестве невинно убиенных, а в том, что в этот день расстреляли народную веру в царя. Ведь все произошло не в захолустном Златоусте и не по приказу тупого губернатора, а в столице и даже у стен самого Зимнего дворца. Трагедия была очевидной, очевидной была и трагическая нелепость происшедшего. Это было ясно всякому, и вечером того же дня, например, известный миллионер С.Т.Морозов – как описывал в дальнейшем М.Горький – так делился своими впечатлениями: «Царь – болван, – грубо и брюзгливо говорил он. – Он позабыл, что люди, которых с его согласия расстреливали сегодня, полтора года тому назад стояли на коленях перед его дворцом и пели „Боже, царя храни“... Стоило ему сегодня выйти на балкон и сказать только несколько ласковых слов, – и эти люди снова пропели бы ему „Боже, царя храни“. И даже могли бы разбить куриную башку этого попа об Александровскую колонну». И далее о Гапоне: «Ух, противная фигура! Свиней пасти не доверил бы я этому вождю людей. Но если даже такой, – он брезгливо сморщился, проглотив какое-то слово, – может двигать тысячами людей, значит дело Романовых и монархии – дохлое дело! Дохлое...»[639] – здесь Морозов, как почти всегда, оказался прав. Но ситуация была вовсе не столь простой, как это представлялось Морозову, и как это представляется многим до сих пор. Действительно, вовсе не требовалось быть магом и волшебником вроде Троцкого, Муссолини или Гитлера, чтобы сыграть столь простую роль, как указывал Морозов, и превратить этот день в свой величайший триумф. И, конечно, Николай II был непозволительно бездарен во всем, что относилось к его публичным выступлениям (даже в узком кругу министров или военных). Но дело здесь не только и не столько в личных качествах царя, а в том, что его сознательно и коварно подставили – подставили люди, гораздо более умные, чем царь и его ближайшее окружение. Но обо всем по порядку. Начнем с биографии самого знаменитого героя происшедших событий, тем более, что Георгию Гапону в течение многих десятилетий приписывали основную вину за пролитую кровь. Георгий Аполлонович Гапон-Новых родился 5/17 февраля 1870 года в крестьянской семье на Полтавщине. Его отец – зажиточный хозяин – вплоть до 1904 года материально помогал сыну, не выбившемуся в богачи. Крестьянских доходов все же не хватало, чтобы дать сыну высшее образование, и своей академической карьерой Гапон обязан своим способностям к учебе и к привлечению симпатии начальства (включая руководителей Синода К.П.Победоносцева и В.К.Саблера), неизменно оказывавшего ему поддержку. Гапон прошел большой путь от церковно-приходской школы до защиты в 1903 году диссертации в Петербургской духовной академии. Жизнь его не была усыпана розами; он болел, прерывая учебу; рано женился, обзавелся двумя детьми и вскоре (в 1898 году) овдовел. С 1896 года он был священником, и его служба проходила в различных столичных учреждениях, преимущественно среди самых городских низов – от сиротского приюта до Пересыльной тюрьмы. Прекрасный оратор и проповедник, он легко мог завладеть вниманием и симпатией не только народной толпы, но и хорошо образованной аудитории. Влияние его обаяния испытали на себе многие – от Зубатова до Ленина. Словом, он был прирожденный ловец человеческих душ. Умеющий понимать людей и управлять ими, Гапон был весьма себе на уме. Но при этом обладал истинной отзывчивостью и щедростью. Денег, если они у него имелись, он ни для кого не жалел – ни для последнего нищего, ни для того же Владимира Ильича Ленина. Сопереживание чужим судьбам подвигнуло его и к инициативе организации эффективной социальной помощи малоимущим. Столкновение с уголовными и политическими преступниками привело к контактам с их профессиональными антиподами – полицейскими. Последних он также стремился подчинить своему влиянию и использовать на пользу дела. При этом и полиция старалась использовать его в своих целях; в частности сотрудничество с начальником Петербургского Охранного отделения Я.Г.Сазоновым привело Гапона к тому, что тот приставил его к Зубатову – в качестве заурядного «стукача». Этот эпизод дает весьма понятное представление об истинном моральном облике Гапона, предрекая и все последующие зигзаги его судьбы. Как говорится, что Бог ни делает – все к лучшему: встреча Гапона с Зубатовым стала переломным моментом в жизни Гапона, как это и случалось со многими. Задачи пастыря человеческих душ неожиданным образом совпали с задачами полиции – как их понимал и ставил Зубатов. Гапон сделался искренним приверженцем его идей, а к самому Зубатову испытывал самую теплую привязанность; Гапон был среди немногих, провожавших опального Зубатова из Петербурга в августе 1903 года. Впрочем, положение осведомителя охранки защищало Гапона в этот момент от возможного недовольства начальства. Общественную деятельность Гапона не остановило падение Зубатова. Гапон легко укрепил покровительство себе не только со стороны Лопухина и Медникова, но заручился поддержкой Гуровича, Кременецкого и Скандракова. Эти полицейские чины открыли Гапону пути и к самому Плеве, и к петербургским градоначальникам: сначала – Н.В.Клейгельсу, потом – И.А.Фуллону. Гапон не был агентом полиции (если не считать эпизода со шпионством за Зубатовым); фактически он был сотрудником полиции и ни от кого это не скрывал. Рабочее движение под его руководством началось летом 1903 года и к весне 1904-го формально легализовалось под названием «Собрание русских фабрично-заводских рабочих С.-Петербурга». Летом 1904 года он предпринял безуспешную, как мы знаем, попытку расширить движение за рамки столицы – везде местная администрация встречала его в штыки. Зато к концу 1904 года движение стало заметной силой на всех крупных предприятиях Петербурга и пригородов. «Собрание» подчеркнуто занималось исключительно культурно-бытовыми и экономическими проблемами рабочих. Реальным достижением «Собрания» было то, что вплоть до конца 1904 года рабочие оставались в стороне от массовой кампании политических протестов, поднятой интеллигенцией; в Москве ту же роль сыграли еще сохранившиеся зубатовские профсоюзы. Такая ситуация не устраивала, естественно, ни фрондирующую интеллигенцию, ни капиталистов, обеспокоенных правительственной поддержкой рабочего движения; не случайна (да и не однозначна) ненависть к Гапону у того же С.Т.Морозова – одного из основных спонсоров большевистской партии. В начале декабря 1904 года, открывая очередной новый отдел «Собрания», Фуллон высказал пожелание, чтобы рабочие «всегда одерживали верх над капиталистами» (!!!). Это произвело должное впечатление, и, подобно Ю.П.Гужону в Москве в 1902 году, столичные капиталисты решили дать Гапону бой. В середине декабря с Путиловского завода уволили четверых рабочих – членов гапоновского «Собрания»; вот с такого эпизода и началась революция 1905 года. Нарочитость этого акта и упорное нежелание пойти навстречу всем инициативам к соглашению, проявляемым сначала Гапоном, а потом и Фуллоном, заставляют увидеть в этом нечто вроде заговора. Это отмечалось и современниками, и нынешними историками. В современном исследовании прямо говорится: «возникает подозрение в том, что увольнение администрацией Путиловского завода четырех рабочих было провокационным и преследовало двоякую цель: с одной стороны, посмотреть на реакцию „Собрания“ по поводу увольнения его членов, а с другой – подтолкнуть рабочих на выступление и в случае их поддержки „Собранием“ скомпрометировать последнее в обстановке ведения войны с Японией перед правительством. Провокационный характер увольнения путиловских рабочих подчеркивался в ряде публикаций [того времени] с указанием даже на то, что этот пробный шар со стороны администрации Путиловского предприятия был „результатом общего совещания директоров некоторых заводов“»[640]. Итак, заговор директоров – совсем в стиле изобретенной ОГПУ печально знаменитой «Промпартии» 1930 года. Кто же стоял за спиной этого таинственного заговора? Это выяснилось довольно скоро. Сначала ситуация развивалась довольно вяло: все праздновали Рождество и встречу Нового года. Настроение было и без того мрачным благодаря вестям с Дальнего Востока; никому не хотелось его еще ухудшать возникшей склокой. Но праздники прошли, и выяснилось, что провокация своей цели достигла: рабочие, обозленные наглым поведением заводской администрации, встали на дыбы. К утру понедельника 3 января 1905 года столица оказалась на пороге всеобщей рабочей забастовки – такого еще никогда не было в истории. Аналогичные единичные прецеденты бывали только далеко в провинции – как раз в декабре 1904 года происходила стачка рабочих-нефтяников в Баку, завершившаяся полным принятием их требований; там же летом 1903 года случилась и настоящая всеобщая забастовка. Такой эффект явно выходил за рамки первоначальных намерений капиталистов, и «заговор директоров» заиграл отбой. Вот тут-то и выявился его фактический глава. 3 января между Гапоном и Фуллоном состоялся телефонный разговор, в котором последний сообщил, что встретился с С.Ю.Витте и добился от него восстановления на работе одного рабочего и обещания восстановить еще двоих. Таким образом, в воздухе зависал вопрос еще только об одном уволенном, в связи с чем Фуллон и просил принять меры к предотвращению стачки. Вот чьи уши показались из-за спин заговорщиков-директоров! Витте вел себя так, как будто он и уволил рабочих, и от него одного зависело их восстановление на работе; так, по-видимому, фактически и обстояло дело. К этому времени Витте уже почти полтора года пребывал в политическом загоне, занимая безответственный пост председателя Комитета министров и фактически не играя никакой крупной роли. Полгода как не было в живых Плеве, но с сентября 1903 года Витте не зря числил своим главным врагом уже самого Николая II – смерть Плеве ничего не изменила в личном положении Витте. Помимо царя, у Витте были и другие недоброжелатели; среди них – великий князь Сергей Александрович и министр юстиции Н.В.Муравьев. Но затянувшаяся бессмысленная война, противником которой еще до ее начала был Витте, постепенно повышала его политический рейтинг. Только что, в начале декабря, Витте не решился поддержать инициативы Святополк-Мирского и Лопухина; здесь ему опять грозило столкновение с Сергеем Александровичем! Но, не решившись действовать открыто, Витте предпринял скрытый демарш: организовал «заговор директоров» и ожидал исхода обострения политической ситуации. Лично для него это было стратегически верно: революция 1905 года действительно выдвинула его на первую роль в правительстве, но какой ценой для России это было достигнуто! Начало было таким же, как во время забастовки у Гужона в 1902 году; тогда Зубатов полностью контролировал ситуацию и прекратил стачку, когда счел нужным (точнее – когда Плеве заставил его это сделать). Теперь же события пошли по другому, но тоже хорошо известному сценарию – как в Одессе летом 1903 года; там зубатовцу Шаевичу, возглавлявшему забастовку, пришлось идти на все большую и большую эскалацию требований, чтобы не утратить контакт с продолжающими возбуждаться рабочими массами. В таком же положении очутился и Гапон. В том же телефонном разговоре с Фуллоном он вынужден был заявить, что стачку остановить невозможно: рабочие, заведенные безуспешными переговорами о судьбе уволенных товарищей, требовали теперь все большего и большего. Их требования (например – законодательного введения восьмичасового рабочего дня) уже невозможно разрешить минутными переговорами и достижением компромисса. 3 января с утра встал Путиловский завод. 4 января к нему стали присоединяться другие предприятия. 6 января было нерабочим днем по случаю упомянутого выше Крещенского праздника, а 7 января забастовка стала всеобщей: остановился транспорт, погасли фонари, не выходили газеты – такого в столице империи действительно никогда не было! 4 января на одном из многолюдных собраний была провозглашена идея идти к царю с петицией. В следующие два-три дня она овладела всей рабочей массой. С одной стороны, это стало результатом воздействия революционной интеллигенции: несмотря на противодействие Гапона, несколько интеллигентов, прежде всего – супружеская чета С.Н.Прокоповича и Е.Д.Кусковой, сумели внедриться в актив «Собрания» еще в ноябре и, не торопя событий, исподволь проповедывали целесообразность присоединения рабочих к общей кампании петиций. С другой стороны, пушечный выстрел 6 января ни для кого секретом не был, и возникшую идею можно трактовать как демонстрацию доверия народа к своему царю. С этого момента события понеслись в темпе стремительного вестерна. 7 и 8 января реальность предстоящего шествия стала очевидной; в газетах всей Европы сообщалось, что революция в России назначена на 9 января. Пока что эта, прямо скажем, непростая ситуация целиком находилась в руках правительства и городских властей, но власти были сильно озадачены. С 3 по 8 января прошла серия заседаний на различных уровнях, в хронологии и содержании которых трудно разобраться: позже все участники усиленно темнили, стремясь уменьшить собственную ответственность. Бесспорно одно: три крупнейших администратора (министр внутренних дел Святополк-Мирский, командующий округом и войсками гвардии великий князь Владимир Александрович и градоначальник Фуллон) со своими обязанностями не справились, ситуацию адекватно не оценили и нужных решений не нашли. Но необходимо подчеркнуть, что и они (как и Николай II) стали жертвами целенаправленной провокации. Витте в происходивших событиях активной роли уже не играл и формально играть не мог: в его руках не было никаких механизмов исполнительной власти. Но его физиономия заинтересованного наблюдателя выглянула еще раз. 8 января по городу расклеили объявление: «В виду прекращения работ на многих фабриках и заводах столицы, С.-Петербургский градоначальник считает долгом предупредить, что никакие сборища и шествия таковых по улицам не допускаются и что к устранению всякого массового беспорядка будут приняты предписываемые законом решительные меры. Так как применение воинской силы может сопровождаться несчастными случаями, то рабочие и посторонняя публика приглашаются избегать какого бы то ни было участия в многолюдных сборищах на улицах, тем самым ограждая себя от последствий беспорядка»[641]. Одновременно пронеслись слухи (вполне подтвердившиеся), что введенным в город войскам розданы боевые патроны. В связи с этим в редакции газеты «Сын Отечества» стихийно образовалась делегация, попытавшаяся предотвратить кровопролитие. В своих мемуарах тогдашний министр финансов и будущий премьер В.Н.Коковцов назвал ее сформировавшимся временным правительством; это было, конечно, далеко не так. В делегацию литераторов вошли: один из будущих основателей кадетской партии И.В.Гессен и его соратник Е.И.Кедрин, будущие лидеры народных социалистов А.В.Пешехонов и В.А.Мякотин, один из лидеров «Союза освобождения» и тоже будущий народный социалист Н.Ф.Анненский, старый участник земского движения К.К.Арсеньев, историки В.И.Семевский и Н.И.Кареев, известнейший М.Горький, а также рабочий Д.В.Кузин, присланный Гапоном для связи с либералами. Делегация безуспешно пыталась попасть на прием к Святополк-Мирскому и беседовала с его заместителем генералом Рыдзевским. Последний уверял их в полной подконтрольности ситуации, в чем они, однако, усомнились. Затем они явились к Витте. Витте уверял, что никаких мер принять не может, при них говорил по телефону со Святополк-Мирским, подтвердившим свой отказ принять делегацию. Витте демонстрировал доброжелательность и собственное бессилие. На прощание он рекомендовал им уговорить Гапона отменить шествие, что те безуспешно и пытались сделать. В этом совете Витте, возможно, был искренен: если когда-то раньше в мыслях и словах он жонглировал головами царя и Плеве, то в то же время был решительным противником такой бойни, как русско-японская война. У каждого политика, как и у всякого человека, своя грань допустимого и недопустимого. В данном случае Витте умыл руки: он ничем не усугубил трагическую ситуацию, созданную по его инициативе, но не стал и прибегать к героическим усилиям во избежание кровопролития. Позже он усиленно поливал грязью за происшедшее Святополк-Мирского – своего признанного прежнего политического соратника. Гапон, между тем, с удовольствием вошел в роль народного вождя. Идея подачи петиции захватила его. Воображение рисовало перед его мысленным взором толпы рабочих, среди которых он лично вручает петицию о нуждах народа самому царю. Такая ситуация, произойди она на самом деле, действительно возносила его на роль чуть ли не второго лица в империи – было о чем мечтать, было что отстаивать. Поэтому 7 и 8 января Гапон предпринял максимум усилий к тому, чтобы добиться одобрения властей и иметь возможность реализовать свою мечту. Он оббивал пороги кабинетов, обещал, уговаривал, клялся, но желательного отклика не получал: идея была свежей, неожиданной и шокирующей матерых бюрократов. 7 или 8 января Гапон был и у министра юстиции Муравьева: пытался договориться о программе предстоящего мероприятия. Муравьев от обсуждения по существу уклонился и адресовал Гапона к Святополк-Мирскому. Последний Гапона не принял, объяснив приближенным, что не умеет говорить «с ними» – хорошенькое заявление со стороны министра внутренних дел! Мирский распорядился направить Гапона к директору Департамента полиции Лопухину. Вот тут эпопея хождения Гапона по властям и завершилась: Гапон заявил, что с Лопухиным встречаться боится и исчез. Трудно однозначно объяснить этот поступок. Бесспорно, что Гапон очень хорошо знал Лопухина и должен был понимать, что за человек скрывается за личиной этого либерального барина. Возможно, Гапон опасался, что, не сложись его переговоры с Лопухиным, последний его просто засадит за решетку – и конец всем мечтам! Характерно, что в этот критический момент – критический и для карьеры Лопухина – Гапон вслед за Азефом и Зубатовым по существу отказал Лопухину в доверии. Весьма красноречивое отношение к Лопухину его ближайших сообщников! Эта несостоявшаяся встреча Гапона с Лопухиным, возможно, могла повести историю России по иному пути – все зависело от того, какую именно роль собирался отвести себе Лопухин в планах Гапона. Узнав, что Гапон уклонился от рандеву, Лопухин сам принялся его разыскивать. Но удравшего Гапона теперь трудно было склонить к нежелательной для него встрече – он был окружен многочисленными и весьма решительно настроенными рабочими. Лопухин попытался прибегнуть к посредничеству митрополита, но Гапон не откликнулся и на эту инициативу. Лопухину стало ясно, что Гапон решил добиваться своих целей без него. Тогда и Лопухин взял на себя сугубо индивидуальную задачу, и гениально сумел использовать исчезновение Гапона. Гапон действительно попытался 8 января обойти администрацию и связаться с царем напрямую. Два его посланника взялись доставить письмо к царю. Исход этой миссии неизвестен; не выяснил этого в свое время и сам Гапон. Зато текст, сохранившийся в копии, свидетельствует о ясном понимании Гапоном сложившийся ситуации: «Государь, я боюсь, что министры не сказали Вам всей правды относительно положения дел в столице. Сообщаю Вам, что народ и рабочие в Петербурге, веря Вам, бесповоротно решили придти завтра к 2-м часам к Зимнему Дворцу, чтобы подать Вам петицию о своих и народных нуждах. Если Вы колеблетесь и не захотите показаться народу, и будет пролита кровь, то узы, связывающие Вас с Вашим народом, порвутся, и доверие, которое имеет к Вам народ, исчезнет навсегда. Покажитесь же завтра безбоязненно Вашему народу и великодушно примите нашу скромную петицию. Я, как представитель народа, и мои славные товарищи гарантируем Вам полную безопасность, ценой нашей жизни»[642]. Призыв Гапона, если бы он был услышан царем, давал фактический шанс усиления царского авторитета; возносил бы он, разумеется, и самого Гапона. Это была великолепная возможность сосредоточить действительную власть в стране, раздираемой классовыми противоречиями, в руках единого центра, способного маневрировать между всеми силами и удерживать равновесное состояние. Это была несбыточная мечта Зубатова, программа всей его жизни. Это было мечтой и Гапона, а также и Лопухина – прежнего единомышленника Зубатова. Теперь же Лопухин и Гапон оказались по разные стороны баррикады: Гапон еще оставался (на целые сутки!) среди тех, кто ставил на сохранение стабильности и равновесия, а Лопухин уже принадлежал к тем, кому были нужны великие потрясения – другого пути к личному успеху он уже не видел. Но эта по существу измена Лопухина трону не была тогда никем замечена; не понята его роковая и решающая роль и до сих пор. Неизвестно, попало ли в руки Николая II письмо Гапона; скорее всего – нет. Но Лопухин, тоже прекрасно понимавший ситуацию, нашел решение, исключающее всякую возможность хэппи-энда. Лопухин заявил начальству – Святополк-Мирскому и товарищам министра Рыдзевскому и Дурново, что, по его агентурным сведениям, в толпе манифестантов, помимо Гапона и других руководителей, имеются и террористы, готовые убить царя при передаче петиции. Кроме того, на 9 января якобы намечено общее выступление революционной партии в Петербурге и Москве. Все пути к мирному разрешению конфликта были, таким образом, отрезаны. Демарш Лопухина заметили историки, но они не поняли и не оценили его. «Предположение Лопухина о возможном политическом выступлении революционных партий 9 января следует рассматривать как политику оправдать действия властей. Могут ли быть оправданы такие ошибочные предположения?»[643]– пишет, например, Ф.М.Лурье – один из современных авторитетов по рассматриваемым темам. Возразим: предположения, высказанные после 9 января, можно рассматривать как политику оправдания действия властей; такие же предположения, высказанные до 9 января, являются провокацией властей на эти действия. Рассмотрим теперь, были ли хоть какие-нибудь объективные основания для подобного заявления Лопухина. «Кровавому воскресенью» предшествовало всего три-четыре дня, когда можно было как-то оценить и спрогнозировать внезапное развитие событий. Это было слишком мало для того, чтобы в дело могли вмешаться руководители революционных партий, находившиеся за границей. Если бы они даже и смогли понять происходящее, то для выдачи разумных распоряжений местным работникам не было уже никаких технических возможностей. Зарубежное революционное руководство оказалось, таким образом, вне игры (как это имело место и позже – в феврале-марте 1917 года). Местные революционные кадры в Петербурге были предоставлены сами себе. В столице в это время находилась группа БО ПСР, возглавляемая М.И.Швейцером. Но эти профессионально организованные террористы были ориентированы на индивидуальные террористические акты, планируемые и подготовляемые в стабильной политической и бытовой обстановке. К тому же Швейцер и его помощники должны были в этот момент находиться не в лучшей психологической форме: покушение Т.А.Леонтьевой сорвалось, выстрел 6 января (если его все же подготовил Швейцер) к успеху не привел. На этом явно исчерпывались планы и инструкции, разработанные Азефом. Савинков, посетивший Петербург 12-15 января, свидетельствует о полной растерянности Швейцера. Посоветовав произвести немедленно какой-либо террористический акт – для подъема духа и во славу ПСР, Савинков вернулся в Москву продолжать бесконечную подготовку покушения на великого князя Сергея Александровича. Швейцер, следуя его совету, едва не осуществил покушение на Муравьева, но тот, как упоминалось, успел сбежать в Рим – и лишил тем Боевую Организацию славы органа, готового оперативно вмешиваться в текущую политику! Петербургский отряд БО, таким образом, также пребывал вне игры – по крайней мере, чисто внешне. Но существовал еще Петербургский комитет ПСР и его организации в различных городских районах. Почти весь этот эсеровский актив по распоряжению Лопухина был арестован в ночь с 8 на 9 января. Оставались еще немногочисленные организованные рядовые партийцы. Эти, конечно, не захотели отсиживаться в стороне от событий. Изначально все партийные функционеры (и социал-демократы, и социалисты-революционеры) были исключительно против столь вопиющей с революционной точки зрения нелепости, как подача петиции царю. Но, убедившись в неспособности влиять на развитие ситуации, они решили не терять своего авторитета в массах. Вспоминают, например, что 6 января под видом музыкального вечера собрались рабочие активисты – эсеры и эсдеки. После бурной дискуссии было решено: идти с массой -а там будь, что будет. 8 января несколько участников упомянутого собрания совещались с самим Гапоном. Было, якобы, решено, что вооруженные революционеры примут участие в манифестации. 9 января эти вооруженные боевики шли рядом с одной из колонн демонстрантов, двигавшихся к центру из Невского района; до Обводного канала они держались самостоятельно, чтобы не растерять друг друга, а потом, якобы, выдвинулись во главу колонны, позже остановленной ружейным огнем. Вероятно, нечто подобное имело место, но со временем несколько преувеличилось, как часто бывает в показаниях очевидцев. Никаких материальных последствий этой боевой деятельности не было: никто из боевиков не назван в числе погибших или раненых, никто из представителей властей от них также не пострадал. Едва ли подобные воспоминания можно принимать всерьез. Но в шествии принимал участие еще один человек, заслуживающий самого серьезного отношения. Это был инженер Петр Моисеевич Рутенберг. Рутенберг в 1900-1901 годах состоял участником социал-демократической группы «Рабочее Знамя», куда входили и Савинков, Каляев и Моисеенко, готовившие в данный момент в Москве покушение на великого князя Сергея. После ареста «Рабочего Знамени» Рутенберг отделался полицейским надзором, а еще позже, будучи человеком разумным и практическим, отошел от активной подпольной работы. В 1904 году он служил инженером на Путиловском заводе. Оказавшись, таким образом, случайно в самой гуще событий, Рутенберг был, по-видимому, единственным революционером, оценившим значение происходящего для революции. Он мгновенно уволился с завода, 5 января 1905 года познакомился с Гапоном и сразу стал его ближайшим помощником. Но никаких связей с террористами в Петербурге Рутенберг не имел; после 9 января он должен был кинуться в Москву разыскивать Савинкова. 9 января Гапон и Рутенберг шли во главе колонны, расстрелянной войсками у Нарвской заставы. Рядом с ними было много убитых; убиты были и двое рабочих, прикрывших телами упавшего на мостовую Гапона. Улучив момент, Рутенберг извлек Гапона из-под трупов и утащил в ближайшую подворотню. Там Рутенберг достал из кармана ножницы, остриг Гапона для конспирации, переодел и потащил его прятаться к своим знакомым (в этот или последующие дни Гапон прятался и на квартире М.Горького); так началась революционная эпопея Гапона. Неизвестно, что еще было в карманах у предусмотрительного Рутенберга и в чем состояли его планы на 9 января. После 9 января над головой Лопухина стали сгущаться тучи. Способствовало этому то, что ни допросы арестованных, ни показания агентов не подтверждали революционных планов, готовившихся на этот день. Руководители охранки, в том числе А.В.Герасимов, переведенный после 9 января из Харькова в столицу, были изрядно заинтригованы. Об этом свидетельствует и вопрос, заданный Герасимовым Гапону через год после этих событий. «Внезапно я его спросил, – вспоминает Герасимов, – верно ли, что 9/22 января был план застрелить Государя при выходе его к народу. Гапон ответил: – Да, это верно. Было бы ужасно, если бы этот план осуществился. Я узнал о нем гораздо позже. Это был не мой план, но Рутенберга... Господь его спас...»[644] Но в 1906 году Гапон, предлагавший охранке свои услуги и обещавший соблазнить на то же Рутенберга, набивал цену и Рутенбергу, и себе. Не случайно Герасимов не поверил в конечном итоге ничему из разглагольствований Гапона. И уж тем более такая информация не могла оправдывать Лопухина: каким образом он мог быть посвящен в планы Рутенберга, не имевшего 9 января никаких сообщников? Разумеется, чисто гипотетически наличие террористов в толпе можно было допустить. Залп на набережной 6 января усилил тревоги руководства МВД, и Лопухину охотно поверили. Заявление Лопухина было тем более уместным, что позволило найти однозначное решение в непростой ситуации. Но ведь не в расстреле же толпы оно должно было состоять! Представьте себе, например, кремлевских вождей, запрещающих первомайскую или ноябрьскую демонстрацию, а тем более расстреливающих ее на основании подозрений о наличии террористов среди демонстрантов. Разумеется, такое представить себе затруднительно. Но жестокий урок 9 января усвоили все – и царское правительство, и его преемники. Тогда же все это было в новинку, и тем более инициатива запрещения шествия исходила от человека, в первую очередь обязанного заботиться о поимке террористов – от директора Департамента полиции. Формально решение приняли на совещании, собранном вечером 8 января у Святополк-Мирского. Присутствовали: министр юстиции Н.В.Муравьев, министр финансов В.Н.Коковцов, его товарищ министра В.И.Тимирязев, руководивший Департаментом торговли и промышленности, тогда еще не выделенным в отдельное министерство, товарищи министра внутренних дел К.Н.Рыдзевский и П.Н.Дурново, начальник штаба войск гвардии Н.Ф.Мешетич, И.А.Фуллон и А.А.Лопухин. По деловому и почти без дискуссий был принят план, предложенный руководством МВД: царь остается в Царском Селе; толпы к центру не допускаются, власть для этого передается военным; аресту подлежит Гапон и все известные функционеры ПСР в Петербурге и Москве. Единственное возражение пытался внести Фуллон, ранее давший слово Гапону не арестовывать его, но это отклонили. Гражданские участники совещания не поняли или сделали вид, что не поняли, как же будут действовать военные, получившие приказ не пропускать толпу. Все понимающий Спиридович рассказывает об этом совещании с чужих слов, и особо подчеркивает, что Лопухин не выступал. Очевидно, его присутствие считал необходимым Святополк-Мирский для того, чтобы Лопухин мог повторить свои аргументы в случае сомнений в запрете шествия; для того же Мирский брал Лопухина и к царю. Несомненно, и сам Лопухин должен был не терять возможность вмешаться в события, если бы это потребовалось. Но ни на совещании, ни у царя вопросов не возникло, а Лопухин не случайно старался зря не вылезать – все и так шло согласно его плану. После совещания Фуллон и военные уточняли диспозицию войск, а Святополк-Мирский и Лопухин выехали в Царское Село получать утверждение решений у царя. Последний, приняв доклад, был рад возможности ничего лично не предпринимать, и спокойно отправился спать. Он не понял того, что его самого швыряют лицом в грязь и кровь, от которых ему не отмыться уже до конца жизни. В ту же ночь полиция аккуратно арестовала весь Петербургский комитет ПСР и примыкавших к нему подпольщиков. Одновременно по распоряжению из столицы был арестован и Московский комитет во главе с Зензиновым – Лопухин, когда хотел, умел действовать мгновенно. Гапон не был арестован. Считается, что его надежно охраняли преданные ему рабочие. Но Гапон не был на нелегальном положении и должен был быть доступен соратникам, координирующим подготовку шествия. Едва ли, поэтому, его трудно было отыскать. На деловую встречу Лопухин действительно не смог его вызвать – тут решение оставалось за Гапоном. Но что могли предпринять безоружные или почти безоружные рабочие против ареста? Лопухин же, после совещания у Святополк-Мирского, имел возможность как угодно усилить полицию войсками. Очевидно, арест Гапона в данный момент просто не соответствовал его плану: Гапон и все двести тысяч его приверженцев должны были следовать в расставленную ловушку. Апофеозом событий 9 января стал эпизод на Дворцовой площади. Туда, минуя все кордоны, все же добралось несколько тысяч демонстрантов из разных районов. Они долго ждали желательного завершения происходящего и отказывались расходиться. Тогда их просто смели ружейным огнем. Монархия вступила в эпоху крушения. «Кровавое воскресенье» практически покончило со всеми результатами деятельности Зубатова, пытавшегося создать социальную гармонию под сенью Российской монархии. Покончило оно и с либеральными надеждами, которыми питалась интеллигенция с момента гибели Плеве. Это очень четко сформулировал и подчеркнул Л.Мартов (Ю.О.Цедербаум) в «Искре» 27 января 1905 года: «Когда ночью 9 января борцы за свободу подсчитывали многочисленные жертвы этого дня, они должны были по справедливости ко многим сотням павших прибавить целых четыре убитых или по крайней мере смертельно раненых „истинно русских“ идеи. Раз навсегда поражена – и не излечиться ей во веки! – идея „народного“ абсолютизма. Сыгравший такую роль во всем движении, культивировший эту идею Г.Гапон открыто и честно констатировал ее крушение. Вместе с ней, однако, слетает последняя идеологическая риза со старого кровавого строя, исчезает последняя тень нравственной связи его с народом. Добита окончательно – после ран, нанесенных Зубатовым и Шаевичем, – идея российского полицейского социализма. Мыслимы еще новые и новые погудки на этот достаточно уже старый лад, но „дух жив“ навсегда улетел уже от зубатовского „экономизма“, и если бы новые „легальные союзы“ были инсценированы правительством, теперь уже с самого начала рабочие будут входить в них со скрытой целью возмущения. В крови и грязи сходит с политической сцены „политика доверия“, сходит, чтобы никогда уже более не обморочить ни России, ни Европы. Вместе с зубатовщиной полицейского социализма убита зубатовщина полицейского либерализма. И наконец насмерть поражен умеренный российский либерализм, спекулировавший на истощение абсолютизма в его борьбе с внешними и внутренними врагами и на „безболезненную“ передачу маленькой части государственной власти в руки „земщины“.» Мартов оказался полностью прав, хотя все, что он предсказал, свершилось не сразу и не скоро. И в свете описанного трудно переоценить роль в этом трагическом повороте судьбы всей России двух наших героев – Витте и Лопухина, действовавших в данный момент совершенно независимо друг от друга. Но и их деяния не освобождают от ответственности за пролитую кровь традиционно считавшегося виновным честолюбца Гапона, которого в последнее время все больше стремятся превратить в безупречного радетеля за униженных и оскорбленных – этакого ангела с крылышками. «Кровавым воскресеньем» Россия вступила в новую эпоху – эпоху революции 1905 года. Это утверждение бесспорно в исторической ретроспективе, но в январе 1905 года далеко не все сразу ощутили это. Эмигрантская пресса немедленно раструбила о начале революции, но в значительной степени это все же было выдачей желаемого за действительное: революционеры уже несколько десятилетий тщетно предсказывали революцию, и никогда раньше она не казалась столь реальной. Вся страна была ошеломлена и подавлена происшедшим. П.М.Рутенберг был одним из немногих, кто сразу решил, что революция уже началась, и необходимо энергично действовать. Он направил Гапона за границу, дав ему женевский адрес жены Савинкова, а сам, узнав от ее брата московские координаты самого Савинкова, немедленно выехал в Москву разыскивать своего друга. Савинков, привезенный Рутенбергом в Петербург, убедился, однако, что настоящей революции пока еще нет. Узнав от Швейцера о несостоявшемся покушении Леонтьевой, Савинков, как уже упоминалось, посоветовал ему немедленно произвести какой-нибудь другой террористический акт, а сам вернулся в Москву. Рутенберг же направился вслед за Гапоном за границу. В правящих кругах также была двойственная оценка происходящего. С одной стороны, провал ответственных лиц был очевиден, и критики дружно ополчились против явно виновных. Больше всех возмущался, конечно, С.Ю.Витте, которого совсем недавно молва называла закулисным дирижером политики Святополк-Мирского. Министр внутренних дел и сам сознавал свою беспомощность, и подал в отставку еще 4 января. Градоначальник Фуллон подал в отставку 9 января. С другой стороны, ближайшее окружение Николая II и он сам считали, что ничего особенного в целом не произошло, и достаточно ограничиться персональным усилением исполнительной власти. Такой исход событий, по-видимому, предвиделся и Лопухиным – главным виновником «Кровавого воскресенья». Гениально рассчитанная комбинация открывала ему путь к реальной власти. Увы, анализ учел не все решающие факторы: цепочка событий, опрокинувших планы Лопухина, происходила в Москве. Последним звеном этой цепи был промах Полторацкого, стрелявшего в Трепова почти в упор на вокзале в Москве 2 января. Именно Трепов, оказавшийся в Петербурге в роковые дни, и подвернулся под руку Николаю II, решавшему, кому же доверить спасение от революционной угрозы. Дмитрий Федорович Трепов был личностью весьма своеобразной. Вот, например, как описывает свое первое впечатление о нем С.Ю.Витте. Дело происходило еще на похоронах Александра III в 1894 году: «На Невском проспекте вдруг я /.../ увидел молодого офицера, который при приближении духовенства и гроба скомандовал своему эскадрону: „Смирно“. Но вслед за этой командой „смирно“ он скомандовал еще следующее: „Голову направо, смотри веселей“. Последние слова мне показались такими странными, что я спросил у своего соседа: – Кто этот дурак? На что мой сосед мне ответил, что это ротмистр Трепов»[645]. Совершенно убийственную характеристику Трепову дает А.В.Герасимов, который как раз в январе 1905 года, по инициативе того же Трепова, занял пост начальника Петербургского Охранного отделения: «Красивой, внушительной наружности, с уверенным взглядом, решительными жестами, твердой походкой, Трепов производил впечатление очень самостоятельного и твердого человека. На самом деле, это впечатление было совершенно ложным: смелости и самостоятельности у него не было никакой. А что касается убеждений, то за ним их просто не водилось. Внутренне крайне нерешительный, неустойчивый, он легко попадал под чужое влияние. Что, действительно, у него было -это личная преданность Государю. Не поколебавшись, он мог отдать свою жизнь за Царя и монархию. Но он не понимал, что нужно делать для защиты их»[646]. С последним заключением Герасимова трудно согласиться: теоретически Трепов был ничуть не менее готов к подавлению революции, чем сам Лопухин; оба они – политические ученики Зубатова. Недаром Зубатов называл именно Трепова (не Лопухина!) не только своим политическим учеником, но и своим alter ego, своим верным и надежным другом. Зубатов справедливо указывал, что введением Думы, восстановлением университетской автономии, совершенствованием рабочего законодательства Россия в 1905 году обязана прежде всего Трепову. Но общественность связывала его имя не с этими либеральными актами, а с такими выходками, как, например, приказ Трепова от 14 октября 1905 года: «холостых залпов не давать, патронов не жалеть». Так он реагировал на волну забастовок и беспорядков, предшествовавших знаменитому Манифесту 17 октября, вводящему в стране представительное правление; инициатором последнего был и сам Трепов. Даже «Кровавое воскресенье», в котором Трепов не был виновен ни сном, ни духом, каким-то образом тоже связывали с его таинственным влиянием. Подавление революции требовало твердой воли и мудрых маневров между необходимыми уступками и решительным подавлением беспорядков. В тогдашней России наилучшим обладателем требуемых качеств был П.А.Столыпин, но его выход на общегосударственную политическую арену состоялся позже – весной 1906 года. Бешеный же темперамент Трепова и его стремление доводить до конечного итога каждый свой импульс, рожденный минутным настроением и мгновенной оценкой ситуации, оказались совершенно неуместными для государственного управления в 1905 году. Государственный корабль, ведомый Треповым, шел не твердым курсом, а со страшной силой швырялся из стороны в сторону. Однако Трепов пользовался неограниченным доверием великого князя Сергея Александровича и его жены Елизаветы Федоровны. Нет ничего удивительного в том, что 11 января 1905 года была учреждена новая должность – генерал-губернатора Петербурга и Петербургской губернии, и на нее назначен Д.Ф.Трепов (решение об этом царь принял накануне). Неограниченные полномочия Трепова создавали хаос в разделении прав и обязанностей нового центра власти и ее прежних институтов – типичная для России ситуация. Частичное упорядочение было достигнуто назначением Трепова дополнительно и товарищем министра внутренних дел, заведующим полицией, и командиром корпуса жандармов; это произошло 21 мая 1905 года – сразу после Цусимской катастрофы, поднявшей новую волну негодования. Как только роль Трепова была уяснена общественностью, его стали называть диктатором. Лопухин, естественно, испытал жесточайший удар. Он пытался защитить и укрепить свое положение, подорванное, как мы помним, еще в декабре 1904 года. В письме в жандармское управление столицы, направленном 14 января, он уже не утверждал, что революционеры готовили решительное выступление на 9 января. В большем соответствии с истиной указывалось, что прошедшие события застали революционеров врасплох, но оказались для них приятным сюрпризом. Предварительно же революционный натиск намечался, якобы, на конец января 1905 года – время окончания студенческих каникул. Теперь же следовало ожидать этих выступлений в еще большей мере. Лопухин усиленно подчеркивал собственную компетентность и незаменимость. Однако реальный ход событий в январе-феврале 1905 года не очень подтверждал обоснованность этих претензий. Новый министр внутренних дел А.Г.Булыгин, назначенный 20 января, был выдвинут Треповым. С 1902 до конца 1904 года Булыгин был помощником московского генерал-губернатора (все того же великого князя Сергея Александровича) и по-деловому сотрудничал и с Зубатовым, и с Треповым. В 1905 году Трепов предоставил ему весьма незавидную роль, сосредоточив в своих руках и политическое руководство провинцией в лице губернаторов, и полицейский и жандармский аппарат; до мая 1905 года так обстояло дело фактически, а начиная с мая – и формально. Лишенный реальных рычагов управления, Булыгин оказался весьма жалкой фигурой и не смог сыграть никакой существенной роли. Тем не менее, это недолгое (до октября 1905 года) пребывание на министерском посту оказалось для него роковым: после 1917 года наивный Булыгин продолжал жить в своем имении, и в 1919 году был расстрелян Рязанской Губчека «за реакционную политику в 1905 г.» – не больше и не меньше. В первые же дни своего правления Трепов обрушился на столичное Охранное отделение, не без оснований считая его ответственным за непредвиденное и неуправляемое развитие январских событий. По-видимому, и Лопухин постарался, по своему обыкновению, свалить вину на подчиненных. Трепов потребовал от Лопухина сменить начальника отделения А.Н.Кременецкого – признанного специалиста по созданию и последующему разоблачению подпольных типографий. С 15 января Петербургским Охранным отделением временно руководил М.И.Гурович, а потом был назначен А.В.Герасимов. 6.5. Гибель великого князя Сергея Александровича и крушение Лопухина.Убийству великого князя Сергея Александровича 4 февраля 1905 года предшествовали следующие обстоятельства. Террористы были совершенно измотаны почти трехмесячной безуспешной подготовкой покушения. Еще за две недели до завершающего акта Савинков был недоволен результатами наружного наблюдения, которое сам же не мог как следует организовать. Террористов сбивала с толку нерегулярность выездов великого князя: в отличие от Плеве и прочих высокопоставленных чиновников, великий князь в Москве ни к кому с докладами не ездил, а выезжал куда и когда хотел. Через московских либералов Савинков попытался даже обзавестись какой-нибудь внутренней информацией о планах великого князя, но ничего полезного не узнал; слух об этой попытке, тем не менее, дошел до Московского Охранного отделения. Полиция убедилась, что Савинков по-прежнему в Москве и продолжает охоту за великим князем. Наконец, помощники Савинкова уловили некоторую логику в перемещениях жертвы, и было решено перейти к действиям. 2 февраля Каляев был готов бросить бомбу в карету, но отступил в последний момент, увидев, что в ней, кроме князя и его супруги, было еще двое детей – мальчик и девочка; это были племянники – дети великого князя Павла Александровича, воспитываемые бездетной великокняжеской четой. Знак судьбы был в том, что Каляев даровал жизнь тринадцатилетнему Дмитрию Павловичу – будущему участнику убийства Григория Распутина. К чести товарищей Каляева, никто его не осудил за это решение. Но другой метальщик – П.А.Куликовский – не вынес перенапряжения и вышел из организации. Каляев, в результате, остался единственным исполнителем: Моисеенко, изображавший извозчика, еще не продал (в отличие от Каляева) свой экипаж, и его возможный арест или гибель на месте покушения могли раскрыть полиции технику предварительного наблюдения террористов – что и произошло в Петербурге в результате мартовских арестов 1905 года. Поэтому участие Моисеенко в покушении было отклонено; столь же решительно, якобы, возражал Каляев и против замены Куликовского Савинковым. Короче говоря, упорный Каляев (мы помним его на мосту через Фонтанку 18 марта 1904 года) был в полном одиночестве, поджидая с бомбой в руках 4 февраля карету великого князя. После взрыва, разнесшего экипаж в щепки (части тела великого князя находили даже на крышах соседних зданий), контуженного Каляева можно было попытаться увезти, если бы кто-нибудь собирался это делать – настолько ошеломлены были свидетели покушения. Савинков же с Дорой Бриллиант ели в это время пирожные в кафе на Кузнецком Мосту. Сразу после покушения Савинков и Бриллиант покинули Москву. В Петербурге Савинков оказался лишним руководящим звеном в дополнение к Швейцеру, и, во избежание конфликтов, уехал за границу. Арестованный Каляев стал не только объектом интенсивных (и совершенно безуспешных) допросов, но и предметом всеобщего внимания и любопытства. Его навестила даже вдова убитого великая княгиня Елизавета Федоровна. Гибель великого князя вызвала почти такое же удовлетворение у российской публики, что и убийство Плеве. Никто и не подозревал, что пострадала только очередная, хотя и весьма выдающаяся марионетка, а истинный кукловод уцелел, сохранив свой хрестоматийный облик безупречной леди и гуманнейшей женщины. Даже из гибели мужа она постаралась извлечь определенные дивиденды. Как считается, движимая истинным христианским милосердием, Елизавета Федоровна посетила арестованного И.П.Каляева – убийцу своего мужа. На самом деле, как нетрудно понять, самоцелью этой акции стала публикация от ее имени сообщения о будто бы имевшем место раскаянии преступника – такой, якобы, оказалась сила воздействия этой, тогда еще только почти святой! Возмущенный Каляев бурно протестовал[647], что стоило ему жизни даже в условиях происходившего тогда всеобщего отступления властей весной 1905 года – хорошенькое «христианское милосердие»! В целом в эти дни Каляев был потрясен желанием людей с ним общаться. Хотя он считался давнившим другом Савинкова и, вроде бы, не был изгоем в революционной среде, но только тут выяснилось, какой же это несчастный и одинокий человек. Каляева судили 5 апреля и повесили 10 мая 1905 года. Куликовский, покинувший БО, решил позже доказать себе и другим, что не струсил: 28 июня 1905 года он пришел на прием к московскому градоначальнику графу П.П.Шувалову и застрелил его; организатором покушения был младший Гоц – Абрам, действовавший тогда под эгидой Московского комитета ПСР. Получив от царских властей замену казни пожизненной каторгой, Куликовский благополучно просуществовал там до 1917 года. В Гражданскую войну он боролся против большевиков в Сибири, был арестован ЧК, и следователь на допросе раздробил ему голову рукояткой револьвера. В Петербурге весть об убийстве великого князя вызвала страшный скандал. Свидетелем его оказался Герасимов, в этот день вступавший в свою новую должность, а вольным или невольным инициатором – Спиридович, приехавший из Киева. Новые веяния в верхах были очевидны, и Спиридович, благополучно спровадив из Киева Боришанского, явился прощупать настроения нового и старого начальства. Похоже, он ожидал исполнения обещания о повышении, о котором, как поминалось, уже ходили слухи по Киеву. Новая ситуация могла бы принести и более высокое назначение, да не тут-то было! В очередной раз не найдя общий язык с заведующим Особым отделом Н.А.Макаровым, Спиридович нарвался и на незаслуженный нагоняй от Лопухина. Последний переживал нелегкие времена, привычная выдержка ему изменила, и он набросился на Спиридовича за неспособность разыскать и арестовать Марию Селюк – известную деятельницу ПСР. Ее, как позже выяснилось, вовсе не было в это время на подведомственной Спиридовичу территории. От себя добавим, несколько забегая вперед, что, возможно, истинной причиной нервности Лопухина была необходимость вообще видеть Спиридовича живым! У Спиридовича у самого разгулялись нервы. Получив совершенно незаслуженный нагоняй, раздраженный Спиридович направился к Трепову – просить у него должность в его ведомстве. Трепов, оценивший Спиридовича еще в Москве в 1900-1902 годах, обещал подобрать ему подходящее место и выполнил это обещание, но существенно позже, так как в апреле 1905 года Спиридович более чем на год вышел из строя после тяжелого ранения. Сейчас же Трепов был взбешен вестью о гибели великого князя: напомним, что в декабре он безуспешно просил у Лопухина денег на усиление великокняжеской охраны. Судя по развитию событий, в этот момент обычная выдержка и лояльность изменили и Спиридовичу; впрочем, и Трепов был его коллегой, тоже пострадавшим ранее от общего начальства. Очевидно, Спиридович подлил масла в огонь, сообщив что также не получил денег на охрану Клейгельса; возможно, добавил что-то еще, подобающее случаю (Спиридович описал этот диалог, когда другого единственного участника и свидетеля – Трепова – уже не было в живых). Эффект превзошел все мыслимые ожидания. Трепов ворвался в кабинет Лопухина, в присутствии находившихся там в этот момент Булыгина и вице-директора Департамента полиции Зуева выкрикнул в лицо Лопухину: «Убийца!» – и выскочил из кабинета. Весь Департамент был потрясен! Спиридович, возможно не ожидавший, что свинья, подложенная им Лопухину, окажется столь крупной, поспешил распустить слух, что происшедшее объясняется исключительно невыдачей Лопухиным упомянутых денег на охрану великого князя. В Департаменте было известно, что денег не было, Трепова уже хорошо знали, и подобное объяснение удовлетворило всех. Однако, оно же и сыграло роковую роль, когда подводились итоги расследования происшедшего преступления. К тому же, скандал имел исключительно важное значение для Лопухина, показав его подчиненным, насколько же зависимым является его нынешнее положение: Трепов не принес публичных извинений, а Лопухин их не потребовал. В правящих кругах гибель великого князя произвела заведомо большее впечатление, чем «Кровавое воскресенье». Лопухин был совершенно прав, утверждая: «Ответом на событие 9-го января 1905 г. и было не какая-либо уступка общественным требованиям, а учреждение должности петербургского генерал-губернатора и назначение на эту должность генерала Трепова. Тот страх, который привел Николая II к подписанию рескрипта на имя Булыгина о народном представительстве, был внушен ему совершившимся за две недели перед тем убийством великого князя Сергея Александровича. Оно знаменовало для Николая II близость опасности для него лично, оно и толкнуло его на попытку эту опасность предотвратить»[648]. Указание Лопухина на испуг царя – вовсе не преувеличение: Николай II побоялся даже приехать в Москву на похороны любимого дяди. О растерянности Николая II свидетельствует и то, что 18 февраля им было подписано сразу три постановления, ни формой, ни содержанием друг с другом не согласованных. Ясно было, что они готовились различными политическими группировками и утверждались при настроениях, близких к паническим. Манифест 18 февраля призывал общество на борьбу с крамолой; рескрипт на имя Булыгина, упомянутый Лопухиным, обещал привлечь выборных представителей народа к обсуждению законов; указ Сенату вменял в обязанности министров рассматривать предложения лиц и организаций по совершенствованию государственного управления и повышению благосостояния. Последний акт в определенной степени допускал свободу собраний и образования союзов. Разумная и последовательная политика в духе двух последних постановлений вела Россию к реформам, которые, возможно, значительно раньше вывели бы страну из революционной ситуации 1905-1907 годов, чем получилось в реальности. Увы, шок, вызванный гибелью великого князя, продолжался немногим долее, чем аналогичное состояние после гибели Плеве летом 1904 года. Как только у Николая II исчезало ощущение ухода почвы из-под ног, вызванное террористическим актом, революцией или военным поражением, он тут же стремился забрать назад все свои уступки и обещания в отношении разделения власти в стране между собой и своими подданными. Этот возвратно-поступательный политический процесс и держал страну в состоянии неослабевающего напряжения, завершившегося революцией 1917 года. Сразу после скандала, учиненного Треповым, Лопухин и Медников выезжали в Москву для расследования убийства по свежим следам. Это, естественно, ни к чему не привело. Не были выявлены и какие-либо упущения в деятельности Московского Охранного отделения, которые бы позволили Лопухину, по его обычаю, свалить на москвичей всю ответственность за неудачную охрану великого князя. Промахом московских охранников было лишь то, что они не смогли сесть на хвост к Савинкову во время его свидания с Зензиновым в декабре 1904 года; это был единственный шанс, предоставленный полиции автономно действующей группой Савинкова. Не задели террористов и аресты Московского комитета ПСР и эсеровского актива, произведенные по приказу Лопухина накануне 9 января. Тем более это усугубляло вопрос о недостаточной внешней охране великого князя. При иных обстоятельствах, может быть, никто бы и не заострял вопрос об отказе Лопухина в выдаче необходимых средств, но после скандала с Треповым к этому было привлечено всеобщее внимание. Разумеется, у Лопухина свободных средств не оставалось – и необходимые чрезвычайные расходы на контрразведку это вполне оправдали. Но по такому особому случаю он мог бы обратиться за деньгами к вышестоящим инстанциям – и тем самым переложить на них ответственность за все последующее. Лопухин на это не пошел, что оставляло весьма неприятный осадок. Атмосфера вокруг директора Департамента полиции явно сгустилась, и спасти его могли только экстраординарные успехи. Некоторые успехи ведомство, возглавляемое Лопухиным, в этот период имело, осуществляя буквально ювелирную работу по руководству революционными партиями. Как известно, в социал-демократии самым рьяным инициатором раскола выступал В.И.Ленин: коль скоро он не мог претендовать на единоличное руководство всем революционным движением и всей социал-демократией (что, на самом деле, было основным движущим мотивом его деятельности в дореволюционный период), то старался хотя бы сохранить свое безраздельное влияние в большевистском крыле. Преимущество такого сепаратизма для Ленина и его сторонников объективно проявилось только в апреле 1917 года; выяснилось, что Ленин действительно возглавляет не очень многочисленную (весной 1917 года и раньше), но дисциплинированную политическую силу – значительно более сплоченную, чем все остальные политические партии в стране. До Февральской же революции склочная раскольническая деятельность Ильича вносила немалый хаос в руководство революционными действиями, и поэтому Департамент полиции всячески поощрял ленинизм в ущерб остальным течениям. Достигалось это, понятно, чисто полицейскими средствами. Вот как это было сделано в Москве в феврале 1905 года, сразу после пребывания там Лопухина. Еще летом 1904 года деятельность Ленина встречала серьезное сопротивление в рядах его собственных сторонников: его лишили права заграничного представителя ЦК и поставили публикацию его статей под официальную цензуру Центрального Комитета (подобное повторилось лишь в последний год деятельности Ленина – с осени 1922 года). 7 февраля 1905 года в Москве состоялось заседание большевистского ЦК, принявшее решение о выводе Ленина из ЦК и Совета партии. Реакция полиции была мгновенной и однозначной: 9 февраля почти весь состав ЦК был арестован на квартире писателя Леонида Андреева. Единственные оставшиеся на свободе цековцы Л.Б.Красин и А.И.Любимов были вынуждены пойти на компромисс с Лениным и дать согласие на созыв III съезда РСДРП под его эгидой. Меньшевики, как известно, на такой съезд не явились, собрав собственную партийную конференцию. Раскол углубился, вызывая недоумение тогда еще немногочисленных рабочих-партийцев. Но все это тогда казалось пустяком по сравнению с борьбой с терроризмом, а вот тут-то Лопухин и оказался обойденным в своем собственном ведомстве. Парадокс февральской ситуации заключался в том, что рескрипт на имя Булыгина и был приблизительно таким актом, которого в декабре безуспешно добивались Святополк-Мирский и Лопухин. Но ни первому из них, ни уже и второму это запоздалое достижение ничего не дало в личном либо в должностном плане. Более того, избавившийся от основных своих недругов (Плеве и Сергея Александровича) Лопухин именно их гибелью подорвал и свой авторитет как шефа полиции. Ситуация была такой, что только решительный удар по террористам мог бы сейчас выручить Лопухина. Возможно, отсюда, отчасти, и его раздражение против Спиридовича, не сумевшего вовремя изменить фронт: вот теперь-то Лопухину был бы весьма полезен арест Боришанского и давней соратницы Азефа Марии Селюк! Похоже, что предусмотрительный Азеф это предвидел. Именно поэтому он не делился с Департаментом полиции никакой информацией о готовящихся террористических актах; именно поэтому избегал собственного появления на российской территории и личных контактов с Лопухиным за границей. М.Е.Бакай, обвинявший в 1908 году Азефа в связях с Департаментом полиции, указывал на то, что в Департаменте заранее знали об убийстве великого князя. Это доказывалось тем, что прямо в день убийства или на следующий день Департамент разослал циркуляр о розыске в связи с этим Бориса Савинкова. Но в данном случае (как и в большинстве других) аргументация Бакая несостоятельна. Наоборот, есть весомые аргументы в пользу того, что Департамент практически ничего не знал о деятельности группы Савинкова. Участие самого Савинкова в убийстве было очевидным: это вытекало из донесений о его переговорах с Зензиновым и позже с московскими либералами – отсюда и циркуляр Департамента. Но даже состав группы был для Департамента полной неизвестностью. Личность Каляева, отказавшегося назвать себя, была установлена только в марте по материалам Варшавского Охранного отделения о начальном этапе совместной революционной деятельности Савинкова и Каляева. Никому из позже арестованных участников группы (Моисеенко был арестован в марте, Куликовский – в июне, Бриллиант – в декабре 1905 года) не предъявлялись обвинения в участии в покушении на великого князя, которые, скорее всего, привели бы их на виселицу (Куликовского уж наверняка бы!). Более того – Моисеенко при аресте был принят за Савинкова; недоразумение выяснилось, но это доказывает и то, что самого Моисеенко лично никто не разыскивал. Азеф, прятавшийся за границей, в данном случае не устроил и запоздалых предупреждений о покушении, как это он делал в 1904 году. Впрочем, чтобы давать запоздалые предупреждения о покушениях, нужно знать их реальные сроки; Азеф же этой информацией в сложившейся ситуации не обладал. Тем не менее, террористическая работа все же продвигалась согласно его планам. Азефа в данный период времени явно устраивала роль единоличного вершителя судеб России. Но такая его роль столь же явно не устраивала Лопухина. Не случайно в сентябре-декабре 1904 года Лопухин потратил столько сил, чтобы заполучить сотрудничество Зубатова и обуздать Азефа. И в том же декабре 1904 года судьба вроде бы смилостивилась над Лопухиным и дала ему шанс установить личный контроль над террором. 10 декабря 1904 года отбывавший ссылку в Иркутске революционер Н.Ю.Татаров заявил о готовности сотрудничать с властями. В 1899 -1901 годах Николай Юрьевич Татаров был лидером социал-демократической группы «Рабочее Знамя», в которую, как упоминалось, входили и герои 1905 года Савинков, Каляев и Рутенберг, а также известнейшие в более отдаленном будущем большевики В.П.Ногин, А.А.Сольц и Г.И.Бокий. Татаров пользовался заслуженным авторитетом у более молодых соратников, а после ареста вел себя очень мужественно – выдержал двадцатидвухдневную голодовку в Петропавловской крепости. Как руководитель, он получил и больше остальных – пять лет ссылки в Восточную Сибирь. В Иркутске в течение всего 1904 года он руководил подпольной типографией, не обнаруженной полицией (вот только неизвестно, что с ней произошло после отъезда Татарова). Но, судя по всем свидетельствам, Татаров был человеком, прежде всего любившим быть в центре внимания. И прозябания в сибирской глуши он не выдержал. Когда случилась возможность, он охотно пошел на контакты с самим губернатором Восточной Сибири графом П.И.Кутайсовым, и, в конце концов, в обмен на прекращение ссылки решил стать предателем. О предложении Татарова был сразу оповещен Департамент полиции. Невозможно допустить, чтобы немедленное официальное сокращение ссылки (с аргументацией, не вызвавшей подозрений революционеров) и вызов его в Петербург произошли бы без санкции Лопухина. И сюжет операции, в которой главную роль играл Татаров, также не мог быть разработан без участия Лопухина: при массовых арестах функционеров ПСР в Петербурге 8-9 января был намеренно оставлен на свободе член ЦК Н.С.Тютчев, партийная роль и местонахождение которого были хорошо известны Департаменту полиции. Именно внедрение в окружение Тютчева и было задачей, поставленной перед Татаровым. Этот путь, найденный Лопухиным, и должен был вывести его на следы БО ПСР помимо Азефа. Это было, несомненно, нарушением всех прежних канонов деятельности Азефа, когда Департамент полиции охранял его монопольное положение в руководстве ПСР как секретного сотрудника правительства. Но при всем желании поймать журавля, летящего в небе, Лопухин тут же вынужден был выпустить синицу, уже находившуюся в его руках: он должен был поручить кому-то непосредственное руководство Татаровым. Личные контакты Лопухина с Азефом носили совершенно беспрецедентный характер: чрезвычайно редко кто-либо из директоров Департамента опускался до непосредственной работы с секретными агентами. Вот и Татарова нужно было кому-то доверить, учитывая к тому же и ту чрезвычайно напряженную ситуацию, в которой находился Лопухин в конце декабря 1904 – начале января 1905 года, когда Татаров и прибыл в столицу. И руководство Татаровым было поручено М.И.Гуровичу. Татаров очень осторожно и ненавязчиво внедрился в окружение Тютчева, не вызывая ни малейших подозрений революционеров. Все же он поначалу мог узнать мало что полезного: в дела БО был посвящен весьма узкий круг людей, и до поры, до времени все они очень тщательно соблюдали конспирацию. Но Татаров все-таки раздобыл сведения, оказавшиеся новостью для полиции: выяснил, что в Петербурге находится еще один член ЦК ПСР – упоминавшаяся выше старая народница П.С.Ивановская-Волошенко. Она участвовала в революционном движении с 1873 года, отбывала каторгу в 1882-1898 годах и бежала с поселения в 1902 году. Можно было предположить, что она-то и имеет отношение к террору. Это было действительно так: Ивановская была участницей подготовки покушения еще на Плеве, а теперь играла роль связующего звена ЦК с отрядом Швейцера. Но выйти на следы нелегальной Ивановской Татарову пока не удавалось. Более важным оказалось изменение положения последнего внутри охранки. Гурович, ставший свидетелем изгнания Кременецкого и занявший 15 января его место, сразу понял, куда дуют новые ветры. И предавший в 1903 году Зубатова, он решил теперь предать и Лопухина. При этом, желая задобрить новое начальство, Гурович пошел с козырного туза – подарил руководство Татаровым Рачковскому. 4 февраля, в день убийства великого князя, помимо скандала, Трепов нанес и административный удар по Лопухину: назначил старого недруга Лопухина П.И.Рачковского на неведомую ранее должность – куратором политической полиции Петербурга и губернии. Теперь уже непонятно было, кто кому должен подчиняться – Рачковский Герасимову, принимавшему в этот же день дела от Гуровича, или наоборот. Но Герасимов и Рачковский по-деловому поделили обязанности: Герасимов сосредоточился на упорядочении работы службы наружного наблюдения, а Рачковский оставил себе руководство Татаровым. Таким образом, на террористов, о наличии которых в Петербурге в этот день вполне определенно говорил Герасимову Трепов, расставлялась сеть, руководство которой уже не было непосредственно в руках Лопухина. В самый критический момент карьерной игры Лопухин оказался без козырей. Напряженное ожидание продолжалось. Каждый, кто знал за собой грехи за «Кровавое воскресенье» (кроме, разумеется, Лопухина), а также и новое начальство – Булыгин и Трепов, могли себя считать потенциальными жертвами готовящегося покушения. Татаров же пока не мог сообщить ничего существенного. Внешнеполитическая жизнь, между тем, шла своим чередом, и на правительство России продолжали сыпаться шишки. События на фронте развивались самым неблагоприятнейшим образом. Еще 12 января 1905 года русская армия, накопившая, наконец, достаточные подкрепления, получила количественный перевес и попыталась начать наступление. Сражение при Сандепу в двадцатиградусный мороз привело к неясному результату: русские потеряли двенадцать тысяч человек убитыми и ранеными, японцы – десять. Сражение завершилось, однако, приказом русским войскам отступать; его правомерность и тогда, и позже оспаривалась и публикой, и военными экспертами. Так или иначе, но этим исчерпалась последняя возможность к перемене счастья в сухопутных военных действиях: на основной фронт выдвинулись японские войска, освободившиеся после успешного завершения осады Порт-Артура, и японцы восстановили прежний перевес сил. В середине февраля уже японцы развернули наступление на Мукден, который А.Н.Куропаткин (бывший военный министр, назначенный с начала войны командующим на Дальнем Востоке) поклялся не отдавать врагу. В ожесточенном сражении русские потеряли 89,5 тысяч человек, а японцы – 67,5 тысяч по российским данным и только 41 тысячу – по собственным японским сведениям. 25 февраля (10 марта) русская армия оставила Мукден; 5 марта Куропаткин приказом царя отстранен от главного командования (Куропаткина по его личной просьбе оставили на фронте: его и бывшего командующего 1-й армией Н.П.Линевича рокировали местами). Военное поражение вызвало и последующие дипломатические осложнения. В этих же событиях мы снова сталкиваемся с еще одним нашим постоянным героем, который пока мелькает на задворках сцены. В 1903 году А.И.Гучков, вернувшись из Македонии[649], какими-то путями постарался установить доверительные отношения с высшими иерархами московского руководства. Согласитесь, что для представителя одной из богатейших и влиятельнейших московских купеческих фамилий это не должно было составить особой проблемы. С начала войны он снова на Дальнем Востоке: на этот раз – в качестве помощника главноуполномоченного Красного Креста при Маньчжурской армии и официального представителя Московского городского правления и специального Комитета великой княгини Елизаветы Федоровны, предназначенного к оказанию помощи раненым. При отступлении от Мукдена Гучков остается с госпиталем, который не удалось эвакуировать, и вместе с этим госпиталем попадает в плен к японцам. Нужно отметить, что в ту войну японцы отличались гуманнейшим отношением к пленным, особенно – к высокопоставленным. Но и тут судьба Гучкова все же выдается из общего ряда: его, как представителя медицинского персонала (но ведь он не был даже врачем!) немедленно отпускают, и он прямиком (не знаем, каким маршрутом) направляется в Москву. Учитывая, что командование японской армией было напичкано английскими инструкторами и наблюдателями, каждый из которых, несомненно, был и разведчиком, вполне можно припомнить наши гнусные предположения о связях Гучкова с английской разведкой. А как тут, кстати, не вспомнить и о родственных связях самой великой княгини, теперь весьма заметно принявшейся покровительствовать этому персонажу? Ведь именно великая княгиня, почти сразу по возвращении Гучкова, рекомендовала его своему племяннику и зятю: с мая 1905 года Гучков надолго (но не очень) стал доверительным собеседником Николая II! Их первая беседа продолжалась два часа, и хотя Гучков был в восторге от открывавшихся перед ним перспектив, но и его шокировала жизнеутверждающая невозмутимость главы Российского государства: «Несмотря на личную внимательность государя, с ним говорилось легко, меня в эту беседу тяжело поразило его спокойствие. Цусима, поражение, совсем, кажется, мало надежды на успех, много погибших моряков – все это слушал с интересом, но это его не захватывало. Внутренней трагедии не было. Он не в состоянии был пережить то, что переживали мы на фронте»[650]. К весне 1905 года трещина, возникшая между Францией и Россией, грозила превратиться в пропасть: Франция отказала России в помощи при получении очередного займа, причем этот демарш по форме носил совершенно скандальный характер. Переговоры о займе проходили в конце февраля (по старому стилю) 1905 года в Петербурге. 27 февраля после напряженных дискуссий все условия были согласованы. Министр финансов В.Н.Коковцов пригласил банкиров на торжественный обед по случаю успешного завершения переговоров, а на 11 часов утра 1 марта была назначена процедура формального подписания соглашений. 28 февраля французы роскошно отобедали у Коковцова, а следующей ночью получили категорическое предписание из Парижа немедленно прекратить переговоры и покинуть Россию. Формально распоряжение исходило от руководства банков, участвовавших в переговорах, но ни до, ни после этого инцидента не было никакого секрета в том, что французские банки напрямую подчинялись правительству. Причиной же такого решения была информация о том, что русская армия оставила Мукден. Хороши были физиономии и у Коковцова, и у французских банкиров, когда в 11 утра 1 марта последние отказались от подписания! Все это никак не вязалось с союзническими отношениями. Вот тут-то и сыграла роль предусмотрительность Витте и Вильгельма II – помощь оказала Германия, и Россия получила отсрочку финансового кризиса, который грозил вот-вот разразиться. Вот при такой напряженной политической ситуации в ночь с 25 на 26 февраля произошел взрыв в петербургской гостинице «Бристоль» – повторилась история с Покотиловым; на этот раз в результате неосторожного обращения со взрывчаткой погиб Швейцер. Окончательно стало ясно, что террористы в столице – не игра воображения. Ни планы Швейцера, ни последние директивы, полученные им от Азефа, в точности не известны. Сообщники его были арестованы, но откровенных показаний не дали; позже большинство из них отошло от террора. В послереволюционное время никто из них также откровениями не поделился. Предполагается, что массовое убийство должно было произойти 1 марта – в годовщину гибели Александра II, когда на его могилу в Петропавловском соборе традиционно съезжалась на панихиду вся столичная знать. Возможно, окончательные решения Швейцер должен был принять уже на месте действия. Его гибель сорвала все намеченное. После смерти Швейцера руководство петербургским отрядом БО оказалось в руках триумвирата: двух идиоток – Ивановской и Леонтьевой – и малоопытного в терроре Сергея Барыкова, руководившего, как мы помним, подпольной эсеровской типографией в Томске, арестованной в 1901 году. Сразу упала дисциплина, и обсуждение возникших проблем вышло за границы круга изначально посвященных. Террористам теперь не хватало не только жесткого руководителя, но и части динамита, утраченного при взрыве. Пошли разговоры о том, где бы побыстрее можно было отыскать динамит. Татарову случилось стать инициатором застолья с двумя его знакомыми – Новомейским и Фриденсоном – в знаменитом ресторане Палкина на Невском проспекте. Оба его собутыльника не были членами БО, но до них, очевидно, дошли слухи о потребности во взрывчатке. Новомейский предложил Фриденсону свой канал добычи динамита. При обсуждении дальнейшего предназначения взрывчатки всплыло имя Ивановской. Тут же выяснилось, что Ивановская случайно является соседкой Новомейского по меблированным комнатам. Это была решающая информация (интересно, сколько же было выпито за этой беседой?!!). За Ивановской немедленно установили наблюдение, и медниковские филеры под руководством Герасимова в считанные дни выследили весь состав петербургского отряда БО. Очевидный успех подчиненных Лопухина, проводивших операцию уже без его руководства, позволил развеять миф о незаменимости последнего. И Лопухин немедленно был уволен. Однако это произошло без видимого скандала и без очевидного понижения в должности: 7 марта 1905 года Лопухин был назначен эстляндским губернатором. При этом, как это было принято в то время, за ним осталось и исполнение части его прежних обязанностей: вплоть до мая 1905 года он продолжал руководить контрразведкой против Японии. Отстранение его и от этих обязанностей практически совпадает с назначением Трепова товарищем министра внутренних дел. Интересно, однако, что для удаления Лопухина из Департамента было мало недовольства им со стороны начальства (включая самого Николая II – еще с декабря 1904 года) и выхода из повиновения ему части его подчиненных. Понадобилась еще какая-то таинственная интрига. Вот что сказал 4 мая 1917 года один из бывших чинов Департамента полиции М.С.Комиссаров на допросе в Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства: «Лопухин в это время, после истории с ожерельем, совсем ушел из департамента»[651], – и, к сожалению, это никак не было прокомментировано ни участниками допроса, ни позднейшими издателями протоколов. Не ясно при этом, какой именно уход имелся в виду: по формулировке скорее не мартовский, а майский. Но все равно – какая-то чертовщина в духе д`Артаньяна и алмазных подвесок королевы! Все террористы в Петербурге были под наблюдением. Рачковский предлагал повременить с арестами, но нервы у потенциальных жертв были на пределе. К тому же, обнаружили и наблюдение террористов за квартирой Булыгина. Решено было не тянуть, и 16 и 17 марта двадцать человек было арестовано; в этот раз удалось скрыться лишь Доре Бриллиант. Арестован был и Новомейский, за которым не числилось никакого криминала, кроме упомянутого застолья с Татаровым, – это был явный перебор, позже сыгравший роковую роль в судьбе Татарова. В «Новом времени» этот разгром был назван «Мукденом русской революции»: еще месяца не прошло после поражения от японцев под Мукденом. Одновременно в Киеве Спиридович, следуя политике нового начальства, арестовал лабораторию по производству бомб, за которой до этого долго наблюдал, и ее руководителя – эсера Скляренко. Спиридович был за это награжден орденом Св. Владимира 4-й степени. С точки зрения возможности эффектного суда и сурового наказания аресты, конечно, были произведены преждевременно. Улик было немного и никто из арестованных предателем не стал. Зато получилась эффективная профилактика преступности: арест людей, только собиравшихся приступить к террору, произвел сильнейшее впечатление, и позже подавляющее большинство из них к террористической деятельности не вернулось. Из 22 арестованных (считая двоих, случайно взятых еще в январе в Сестрорецке и тоже привлеченных к этому делу) в отношении шестнадцати не оказалось улик в причастности к террору, и пятнадцать человек было выпущено по амнистии 21 октября 1905 года (амнистии не подлежали лица, замешанные в политических убийствах), в том числе Моисеенко, Шиллеров, Ивановская, Барыков, Новомейский; из этих пятнадцати в БО вернулись только двое первых. Шестнадцатый амнистированный был не выпущен, а помещен в психиатрическую лечебницу, где и закончил свои дни. Это был, как мы рассказывали выше, Е.О.Дулебов – убийца уфимского губернатора Богдановича. Зато была выпущена Т.А.Леонтьева, арестованная с целым чемоданом динамита; ее освобождения добились влиятельные родственники – под предлогом тоже тяжелого психического расстройства. Оставшихся пятерых (включая Боришанского) судили 21 ноября 1905 года; они получили различные сроки каторги. Леонтьева, выйдя на свободу, тут же предложила свои услуги БО. Савинков, посоветовавшись с Азефом, порекомендовал ей сначала полечиться. Она обиделась и примкнула к нарождающейся партии максималистов. В августе 1906 года в Швейцарии она застрелила престарелого французского рантье Шарля Мюллера, приняв его за П.Н.Дурново, который был российским министром внутренних дел после Булыгина – с октября 1905 по апрель 1906 года. Швейцарский суд приговорил Леонтьеву к четырем годам тюрьмы; этим ее политическая деятельность и завершилась. «Мукдену русской революции» предшествовал весьма многозначительный эпизод: за два дня до арестов Тютчеву позвонили по телефону и неизвестный голос сказал: «Предупредите, – все комнаты заражены», – сформулировано яснее ясного. Тютчев немедленно предупредил Ивановскую, но та, видите ли, была в эти дни нездорова и не придала сообщению никакого значения – хорошенькое оправдание несусветной халатности и бездарности. Едва ли мы ошибемся, утверждая, что это была отчаянная попытка Лопухина спасти террористов. Его смещение с поста директора Департамента радикально меняло ситуацию: теперь уже он был лично заинтересован в успехе террористов и провале своих преемников в Департаменте полиции. Разумеется, прямых доказательств того, что звонил именно Лопухин, нет и быть не может. Но круг возможных подозреваемых в этом деянии чрезвычайно узок и ограничивается всего двумя лицами. Предателей в охранке хватало и до, и особенно после этого эпизода. Но никто из тех, кто позже ударился в откровенность, не приписал себе заслуги за это предательство. Таким образом, например, из подозреваемых выпадает Л.П.Меньщиков – высокопоставленный чиновник Департамента полиции, совершивший почти аналогичный демарш в августе 1905 года. Что касается рядовых исполнителей предстоящих арестов, то едва ли кто-нибудь из них был посвящен в особую роль, которую, не ведая о том, играл Тютчев – и при этих арестах предусмотрительно оставленный на свободе. Поэтому можно считать, что звонивший принадлежал к узкому кругу высших полицейских руководителей. Но среди них был еще один возможный кандидат на роль звонившего. Предательство, на которое пошел Гурович, топя Лопухина, не принесло ему самому никакой пользы: вслед за уходом Лопухина был вышиблен и Гурович – его назначили заведующим канцелярией помощника наместника Кавказа по полицейской части. В апреле следующего года он был полностью уволен в отставку, и благополучно существовал на пенсии вплоть до смерти в 1913 году в пятидесятитрехлетнем возрасте. Гуровича давно ненавидел Герасимов, а брезгливому Трепову едва ли мог прийтись по вкусу этот гнусный предатель. Так что Гурович так же имел личные мотивы напакостить коллегам. Именно последнее обстоятельство и сделало, на наш взгляд, возможным этот телефонный звонок: едва ли Лопухин пошел бы на этот шаг, будучи единственным подозреваемым. Предупреждение, конечно, не было рассчитано на глупость Ивановской, и звонивший должен был понимать, что если предстоящий «Мукден» сорвется, то серьезное расследование, в конце концов, может добраться до факта звонка. Доказать что-либо было бы все равно невозможно, но расследование столь вопиющего предательства производилось бы уже не в узком кругу полицейских, и не единолично Треповым, а в такой ситуации из двух подозреваемых в большей безопасности был, конечно, благороднейший Лопухин, а не известный проныра Гурович. 6.6. Террористы в революции 1905 года.Парадокс ситуации, создавшейся весной 1905 года, состоял в том, что БО ПСР, введя в моду политические убийства, сама оказалась вне игры. В канун 1905 года кроме упоминавшихся выше террористических актов произошло только два нашумевших политических убийства: полицейских офицеров в Бердичеве и Белостоке. Помимо этого имели место единичные случаи убийства революционерами своих товарищей, справедливо или по ошибке заподозренных в сотрудничестве с охранкой, а также отстрел русских администраторов в Финляндии и Армении. С весны же 1905 года всю империю захватила вакханалия политических убийств. По официальной статистике Департамента полиции[652] только в 1905 году террористами было убито 233 и ранено 358 представителей власти. В дальнейшем эта волна нарастала, достигнув пика в 1907 году. Всего за 1905-1907 годы погибло 2233 и ранено 2490 представителей власти. За эти преступления было приговорено к смертной казни 2261 человек и фактически казнено из них 1293; т.е. в среднем приходится по двое убитых и двое раненых представителей власти на каждого казненного террориста. Массовый террор пошел на спад по двум основным причинам. Во-первых, общественное возбуждение, начавшись еще с лета 1904 года, захватив после «Кровавого воскресенья» самые широкие слои населения и достгнув пика к концу 1905 года, постепенно улеглось. Произошло это в значительной степени в результате разумной политики правительства и под влиянием реформ, провозглашенных в 1905 году и осуществленных в 1906-1907 годы; последнее неразрывно связано прежде всего с именем П.А.Столыпина. Во-вторых, повысилось качество работы розыскных и судебных органов, приобретших необходимый опыт, совершенно отсутствовавший до 1905 года. Приговоры судов существенно ужесточились, хотя военно-полевые суды, введенные в августе 1906 года для немедленной кары за вооруженные преступления, были упразднены уже в апреле 1907 года (всего по приговорам этих судов было казнено 683 человека, т.е. половина всех казненных в 1905-1907 годах). Ситуация качественно изменилась в 1908 году, когда от террористических актов пострадало 394 убитых и 615 раненых; налицо и изменение соотношения между убитыми и ранеными – жертвы привыкли сопротивляться, а кадры убийц сначала приобретали опыт, а затем опытные убийцы быстро пошли в расход. К смертной казни в 1908 году было приговорено уже 1741 человек и 825 из них казнено. Получилось, что теперь на двоих убитых и еще троих раненых приходилось четверо казненных за это. Такое соотношение уже не устраивало преступников – желающих идти на почти верную смерть становилось все меньше. Основная масса пострадавших от террора – рядовые представители полиции, жандармерии, армии; много реже – начальники более высокого уровня, вплоть до губернаторов. Идеологи и пропагандисты террора – Бурцев, Чернов, Гоц, Брешко-Брешковская и пр., так же как и его практические создатели – Гершуни и Азеф (с Зубатовым и Лопухиным за кулисами), несут моральную и политическую ответственность за всю эту массу убитых с обеих сторон. Но практически руководство ПСР большинством боевых действий не управляло. Среди всей массы террористических актов ничтожная часть совершена по постановлению Центрального или местных комитетов ПСР; таковых было 59 в 1905 году, всего 233 за 1905-1907 годы и только 3 в 1908 году. Основная масса преступлений совершена новичками, потоком хлынувшими в революционные партии после 9 января 1905 года. Причем партийная принадлежность этих новоявленных революционеров особой роли не играла; партийные программы они понимали весьма своеобразно. Вот, например, известное изречение одного рабочего-большевика, относящееся именно к 1905 году: «У меня был наган, и я чувствовал, что сейчас же с оружием в руках можно начать борьбу за социализм, тогда как меньшевики говорили, что надо сначала дождаться полного развития капитализма»[653]! Причем и более умеренные меньшевики отнюдь не чурались в эти годы стрельбы – никакое ожидание полного развития капитализма помехой не было! Легкость применения оружия открыла многим и истину, хорошо известную гангстерам всех времен и народов: оружие – это еще и инструмент скорейшего обогащения. Постепенно не столько убийства сами по себе, а именно экспроприация денег и ценностей становилась основной задачей вооруженных революционеров. Причем добыча средств для революционной деятельности во все большей степени сопровождалась прилипанием награбленного к рукам непосредственных добытчиков. Революционная борьба, таким образом, вырождалась в организованный бандитизм. Это было понятно всем и обернулось моральным крахом революционного движения, заставив отвернуться от него абсолютное большинство прежних приверженцев. В 1909-1911 годах революционное подполье практически прекратило свое существование. Руководство всех революционных партий разрывалось между необходимостью морального осуждения бандитизма и выгодой получения своей доли от грабителей. Сначала на темную сторону экспроприации закрывали глаза, потом осуждали ее на словах, не отказываясь от денег, поступавших в партийные кассы, и, наконец, сделали хорошую мину при плохой игре, полностью запретив экспроприации тогда, когда последние неугомонные экспроприаторы были перестреляны, перевешаны или засажены на каторгу. Ходила молва о том, как выпущенные с каторги Февральской революцией партийные боевики (эсеры, большевики, максималисты, анархисты и прочие) приобретали в провинции в 1917 году дома, магазины, земельные участки. Все это, разумеется, было конфисковано в 1918 году и позже; поистине – экспроприация экспроприаторов! Всем этим участникам массового террора 1905-1908 годов не хватало ни квалификации, ни организованности, ни технических средств для того, чтобы непосредственно угрожать хорошо охраняемым представителям высших эшелонов власти. С другой стороны, внутри самой ПСР, продолжавшей выступать наиболее организованной террористической силой, Азеф и его соратники твердо стояли за монополию БО ПСР на центральный террор – убийства высших администраторов и членов царской фамилии. Азеф стремился сохранять в своих руках это мощное политическое оружие. Поэтому и перебои в деятельности БО ПСР (вроде «Мукдена» в марте 1905 года) приводили к перерывам в тайной борьбе на верхах государственного управления, в которой решающим аргументом было физическое устранение соперников. Такие перерывы ставили самого Азефа вне сферы непосредственной борьбы за государственную власть и политическое влияние, а это, конечно, никак не могло его устраивать. К тому же теория о том, что неразоблаченный убийца уже не может отказаться от продолжения своей деятельности, не так уж далека от истины. Во всяком случае, все рассмотренные нами сюжеты это не опровергают. И в марте-апреле 1905 года Азеф взялся за формирование кадров для предстоящих террористических актов. Новым кандидатом на роль руководителя среднего уровня (взамен утраченных Швейцера и Боришанского) стал Лев Иванович Зильберберг – однокашник Зензинова по гимназии, двадцатипятилетний студент-недоучка, успевший побывать в сибирской ссылке. Он был математиком-графоманом (пытался решить неразрешимую задачу деления произвольного угла на три равные части с помощью циркуля и линейки), но это свидетельствовало о все же лучшей организации мозгов, чем у большинства обычных неудачников, пришедших к необходимости террористической борьбы. Зильберберг действительно выдвинулся в решительного и толкового руководителя террористических групп. Несколько человек работало в динамитной мастерской в Швейцарии; среди них – младший брат Азефа Владимир, «честный и порядочный» революционер. Хуже обстояло дело с кандидатами на роль непосредственных исполнителей террористических актов. Среди эмигрантской молодежи подходящих людей Азеф выловил уже в предыдущие годы. При сложившейся в стране ситуации их следовало теперь искать где-нибудь в Нижнем Новгороде или Саратове, чем Азеф действительно занялся немногим позже. Впрочем, нашлось двое подходящих и в Женеве. Арон Шпайзман и Маня Школьник, в прошлом – местечковые ремесленники (переплетчик и портниха), были привлечены по делу о нелегальной типографии еще в 1903 году и сосланы в Сибирь, откуда бежали. В Швейцарии эти полуграмотные молодые люди оказались без средств к существованию. Вступление в БО ПСР казалось не худшим выходом в сложившейся ситуации. Пока наличных сил явно не хватало для серьезного террористического акта. Поэтому было решено начать с малого: обкатать группу на убийстве какой-нибудь достаточно легкой и доступной жертвы. Это была типичная тактика волчьей стаи, обучающей волчат убийству; это было обычаем и бандитских сообществ. Обучать предполагалось в основном Зильберберга; возможная растрата расходуемого материала (в лице Арона и Мани) в расчет не бралась. В качестве подходящей жертвы был выбран (в который раз!) все тот же киевский генерал-губернатор Клейгельс. Первыми в Россию в апреле 1905 года выехали порознь Школьник и Шпайзман, транспортировавшие динамит. Начало операции сразу ознаменовалось невероятным происшествием. Шпайзман, переезжавший границу с фальшивыми документами, был задержан таможенниками. У него обнаружили револьвер, а в мешочках под одеждой – динамит. Шпайзман объявил, что он фармацевт; в мешочках – камфара, которую он надеялся ввезти беспошлинно, а револьвер, на который он не успел получить разрешения, нужен ему, еврею, для защиты при возможном погроме. Вызванный жандармский офицер составил протокол и отобрал револьвер. После чего Шпайзман заплатил пошлину за камфару (60 рублей) и был впущен в страну со всем грузом динамита. Шпайзман понял, что является объектом таинственной игры. Приехав в Вильну, где он должен был дожидаться Савинкова, Шпайзман уничтожил динамит и постарался скрыться. Савинков, приехавший в мае, разыскал его через Школьник. Савинков, Зильберберг, а затем и Азеф, также приехавший в мае в Киев, долго и подробно допрашивали Шпайзмана. При всей невероятности происшедшего сомнений в личной честности Шпайзмана не возникало, а никаких видимых последствий таинственные события не имели. Решено было Шпайзману поверить и оставить его в организации. Сам Шпайзман, тем не менее, тяжело переживал возникновение подозрений в свой адрес, и много позже, ожидая в тюрьме смертной казни, еще раз передал на волю, что все рассказанное им было чистой правдой. По всем законам Божеским и человеческим, так оно и должно было быть. По сей день эта история разъяснений не получила. Постараемся восполнить этот пробел. Напомним, что еще летом 1903 года начальник Киевского Охранного отделения Спиридович был заинтригован тем, что Департамент полиции имеет своего осведомителя о зарубежном ЦК ПСР. Спиридович не был бы Спиридовичем, если бы не постарался выявить этот источник. Конечно, ни от Лопухина, ни от Зубатова он никаких разъяснений получить не мог. Но среди немногих людей, более или менее посвященных в секреты Азефа, был один, неоднократно допускавший непозволительную утечку информации. Это был Медников, хорошо знакомый с Азефом с 1899 года. Медников очень доверительно относился к обаятельному и корректному Спиридовичу. Когда и как именно последний сумел вытянуть из Медникова секрет существования Азефа – неизвестно, но это произошло не позже мая 1904 года, о чем свидетельствует приводимый фрагмент из письма Медникова к Спиридовичу от 12 мая 1904 года. На этот текст, опубликованный в 1926 году, почему-то никто не обратил должного внимания. Медников, обычно называвший в письмах к Спиридовичу все прямыми словами и именами (включая и свое мнение о высоком начальстве), здесь прибегает к иносказаниям: «Я послал вам еще вторые 100 руб., для „Ивана“, которому посланы 200 руб. на дорогу до Киева из его Палестины, и ваш адрес личный. Просматривайте заграничные письма, в особенности из Африки, с подписью „Оля“, это и есть письма „Ивана“, которому я и высылаю вам для него сбережения»[654]. Палестина и Африка, очевидно, – условные переименования, но Киев – это Киев. «Оля» – условный псевдоним именно для данного канала связи. Но очевидно, что «Иван» – имя, которое в этих письмах не употребляется, является псевдонимом некоего лица, хорошо известного и Медникову, и Спиридовичу. Иваны, понятно, могут быть всякие, но именно этим именем подписывал свои донесения Азеф в Департамент полиции. Суммы в 100 и 200 рублей на дорожные расходы – обычное дополнение на транспортные расходы к основной зарплате Азефа, о которых он постоянно напоминал в своих письмах; денег ему всегда не хватало. Теоретически не обязательно только Азеф мог явиться объектом этого сообщения – мало ли что и о ком мог передавать Медников Спиридовичу. Но все отмеченные детали указывают с высочайшей вероятностью именно на Азефа. Выделим основное: во-первых, данное сообщение является дополнением к чему-то тому, что Спиридович уже раньше узнал от Медникова об «Иване». Во-вторых, Медников теперь передал ключ, с помощью которого Спиридович мог выделять письма «Ивана» из какого-то пункта или из какой-то страны к киевским революционерам – кому еще мог писать конспиративный Иван, подписывающийся Олей? В-третьих, Медников принял меры к тому, чтобы Спиридович мог лично встретиться с «Иваном». Именно в это время Азеф петлял по России, маскируя свои частые встречи с террористической группой, готовящей покушение на Плеве. Неизвестно, состоялось ли в мае или июне 1904 года личное знакомство Спиридовича с Азефом (с Медниковым Азеф как раз встречался, и об этом вскользь упоминается в воспоминаниях Спиридовича – а этот-то последний об этом откуда знает?!). Но даже если и состоялось, то едва ли привело тогда к существенным последствиям. Для Азефа Спиридович был слишком мелкой сошкой, чтобы стремиться устанавливать с ним какие-либо особые отношения. Спиридович же не должен был слишком настойчиво влезать в сферу личных интересов Лопухина. Зато еще более понятна та легкость, с какой зимой 1904-1905 года Спиридович мог вести свою игру с Боришанским: «Оля», едва ли об этом подозревая, существенно дополняла сведения Спиридовича, черпаемые им от агентов, внедренных в киевское эсеровское подполье. Теперь, весной 1905 года, ситуация была существенно иной: Лопухина уже не было, а Азеф, не появлявшийся на российской территории с июля 1904 года, собирался возникнуть в самом Киеве. Почти наверняка об этом поведала киевлянам все та же «Оля». К тому же самую свежую информацию об Азефе Спиридович мог получить от Медникова в марте 1905, когда последний приезжал в Киев полюбоваться арестованной Спиридовичем динамитной мастерской – наверняка детищем того же Азефа. Спиридович – самый способный ученик Зубатова, явный наследный принц основанной последним тайной империи, мог попытаться стать королем, захватив в свои руки жар-птицу Зубатова – Азефа. Остается секретом, что же Спиридович собирался делать с Азефом: просто арестовать или использовать гораздо полезнее. Уж очень велик был соблазн совершить то, что в апреле 1906 года удалось Герасимову – поставить Азефа в личное услужение (насколько это было вообще возможно!) Конечно, допускать убийство Клейгельса Спиридович по-прежнему не был заинтересован. Именно Азеф, а не Савинков и тем более не Шпайзман был желанным гостем в Киеве, и ничто не должно было помешать его появлению там – отсюда и история, случившаяся со Шпайзманом на границе. Почему же она не имела продолжения и развития? И на это есть ответ, дополнительно подтверждающий то, что основным действующим лицом здесь был именно Спиридович. Дело в том, что когда все террористы собрались в Киеве (Азеф – в последнюю очередь), Спиридовича там не было, и вообще он уже не функционировал как деятель охранки. Вот как это произошло. Спиридович был неплохим психологом, и здесь вполне уместно привести его соображения об опасности работы с секретными сотрудниками: «Сотрудничество – явление сложное; причины, толкающие людей на предательство своих близких знакомых, часто друзей – различны. /.../ Но из-за чего бы ни работал обычный рядовой сотрудник, у него в конце концов наступал кризис. Видя жандармского офицера и беседуя с ним раз, два в неделю по несколько минут, он все остальное время был в среде инакомыслящих. Жил он общею жизнью своих товарищей и близких. Постепенная выдача одного, другого, неприятные последствия этой выдачи, как тюрьма, высылка, ссылка – не могли не отражаться на нем. Нервы были и у него. А рядом постоянная агитация против власти и обвинения правительства во всех злодеяниях до погромов включительно. Все это мало-помалу действовало на сотрудника, нервировало его и приводило к сознанию своего предательства, к сознанию вины перед товарищами, к желанию покаяться и искупить свою вину. В этот-то критический психологический момент и начиналось шатание сотрудника. Это был момент, очень опасный для заведующего розыском. Здесь у сотрудника зарождалась мысль отомстить ему за свое падение, хотя в большинстве случаев последний не был в том повинен. Этот момент неминуемо наступал у каждого сотрудника, исключая действительно идейных. Его надо было не пропустить, подметить, надо было или поддержать сотрудника морально или вывести его из революционной среды, устроить вдали от политики – заставить забыть ее. Если офицер не успевал это сделать, все очень часто оканчивалось катастрофой для него самого. Так был заманен предательски в засаду и убит Дегаевым с народовольцами подполковник Судейкин. /.../ Многие погибли, выполняя свой служебный долг»[655]. Эти разглагольствования давно привлекали внимание историков революции, и считаются образцом раскрытия тонкостей психологии революционных предателей. Однако, этот шедевр, сочиненный Спиридовичем, – чистая беллетристика. На практике все обстояло по-иному. Разумеется, психологические колебания, описанные Спиридовичем, должны были иметь место: длительная двойная жизнь лишь немногим была по плечу; Азеф и Жученко были среди исключений. Психика обычных предателей и провокаторов, испытывая сильнейшее перенапряжение, должна была вибрировать. Но между душевными терзаниями иуд и убийством жандармских офицеров – дистанция огромного размера. Среди предателей преобладали мелкие душонки, а таким людям, чтобы самим добровольно превратиться в убийц, нужно было существенно нравственно переродиться – вспомним классический вопрос следователей из детективных произведений: способен ли данный персонаж к убийству? Поэтому ситуации, описанные Спиридовичем, если и возникали, то едва ли часто. Зато совершенно классическим был сюжет, когда запутавшийся в двойной игре предатель разоблачался революционными сообщниками, а вот последние во имя искупления его вины требовали жертвенного убийства – и имели практическую возможность настоять на своих требованиях. Именно так, как мы помним, было и с Дегаевым; так же обстояло дело и в других примерах, перечисленных Спиридовичем (которые мы намеренно выпустили из цитаты – ради последующего раскручивания интриг). Точно так же происходило и при покушении на самого Спиридовича, рассказ о котором и сопровождал приведенную цитату. Неприятности для Спиридовича начались с визита в Киев Гуровича; это, очевидно, происходило еще до 9 января 1905 года – в позднейшей горячке Гурович едва ли имел возможность для подобных поездок. Спиридович об этом рассказывал так: ему, Спиридовичу, «просто надоело получать угрожающие или предупреждающие об опасности письма. /.../ я получил подобное письмо от Гуровича. Он приехал в Киев повидаться со своим новым департаментским сотрудником. Заведение департаментом сотрудников в провинции при наличности местных розыскных органов и потихоньку от них было большою ошибкою, до известной степени политическим развратом, и способствовало только провокации сотрудников на манер Азефа. Этот порядок, при котором департамент из начальствующего органа сам нисходил на степень исполнителя, мог привиться только при невежестве Макарова. Уезжая, Гурович написал мне письмо, в котором сообщал, что киевский эсеровский комитет, в виду разнесшегося слуха о моем переводе в Москву, решил не выпускать меня из Киева. Эту фразу Гурович дважды подчеркнул в письме и советовал мне быть осторожнее. Вскоре после этого я получил по городской почте письмо, подписанное Карпенко [очевидно – вымышленное имя], в котором автор советовал мне уехать скорее из Киева в виду готовящегося на меня покушения. А немного спустя произошло затем и следующее»[656]: 23 января рабочий Руденко – большевик, секретный сотрудник Спиридовича, работавший на Охранку в течение полутора лет после происшедшего ранее ареста, вербовки и выпуска на волю, попытался застрелить Спиридовича при встрече на конспиративной квартире. Руденко действовал крайне неуверенно, и позволил Спиридовичу обезоружить себя. Последний сразу порвал с этим сотрудником все отношения. Но на этом дело не закончилось: все тот же Руденко стрелял в Спиридовича на улице около Охранного отделения 30 апреля 1905 года. Спиридович был тяжелейшим образом ранен в живот, но выжил. К оперативной работе в Охранке он более не вернулся, чем и позволяется закрыть вопрос об инициаторе интриг, возникших в апреле 1905 года вокруг Шпайзмана и подготовки покушения на Клейгельса. Но еще более интересный вопрос заключается в том, кто же был истинным инициатором двух последовательных покушений на начальника Киевского Охранного отделения. В 1924 году (уже после публикации за границей мемуаров Спиридовича) в журнале «Каторга и ссылка» вышли воспоминания Екатерины Вагнер-Дзвонкевич о ее собственном участии в расследовании этого дела еще в 1905 году[657]. Вагнер-Дзвонкевич, о которой нам практически ничего не известно, была деятельницей, весьма авторитетной, судя по всему, в тогдашних революционных и оппозиционных кругах. Участие в деле Руденко началось для нее с того, что еще до 23 января 1905 года (т.е. до первого покушения Руденко) к Дзвонкевич обратился знакомый – видный деятель киевских «освобожденцев» инженер Родионов, который попросил ее проверить заявление раскаявшегося провокатора Руденко о его близости со Спиридовичем. Дзвонкевич мобилизовала знакомых студентов, которые, проследив за Руденко, подтвердили факт встреч последнего со Спиридовичем на конспиративной квартире. Тем тогда дело и завершилось: ни до Дзвонкевич, ни, возможно, до Родионова сведения о неудачной попытке покушения 23 января не дошли. Сразу после 30 апреля к Дзвонкевич обратились киевские прокуроры, которые собрали 200 рублей для организации побега за границу террориста, стрелявшего в Спиридовича – таково было отношение к последнему в этом почтенном государственном учреждении. Отметим, однако, такую многозначительную деталь: главой киевской прокуратуры был Лопухин – родной дядя недавно смещенного директора Департамента полиции. Обращение прокуроров заставило Дзвонкевич заняться поисками террориста. На ловца и зверь бежит: тут же к ней пришла Вера Александровна Саломон – врач-окулист и одновременно видная тогда деятельница большевистской партии. Саломон узнала в человеке, убегавшем с места покушения (окна кабинета Саломон были прямо напротив Охранного отделения – очень интересно!), своего пациента Яцунова. Члены Киевского комитета ПСР сообщили, что им о покушении ничего не известно, а Яцунов их не интересует; ничего не знали и большевики. Поэтому Саломон и Дзвонкевич самостоятельно решали судьбу Яцунова. Последний получил от них деньги и немедленно выехал за границу. Но что-то в поведении Яцунова насторожило Дзвонкевич, и она послала шифрованное письмо в Швейцарию к известному эсеру Е.Е.Лазареву – персонажу, который возникает и играет немаловажную роль в истории покушения Богрова на Столыпина в 1911 году. Лазарев допросил Яцунова и установил, что последний в теракте не участвовал, но постарался скрыться, т.к. за ним, якобы, следили, а тут он вдруг случайно оказался на месте покушения. Яцунов вернулся в Киев и постарался впредь не попадаться на глаза Дзвонкевич и Саломон. В качестве лирического отступления расскажем о семье последней. Мужем В.А.Саломон был крупный профессор-химик М.М.Тихвинский. С 1900 года он также был заметным деятелем большевистского крыла в социал-демократии, хорошо знакомым с Лениным. Накануне 1905 года Тихвинский, например, получил крупную сумму для большевиков от известного миллионера-сахарозаводчика Л.И.Бродского (о спонсорстве последнего упоминалось выше). В 1905-1907 годах Тихвинский вообще сыграл виднейшую роль, возглавив большевистские лаборатории по изготовлению динамита. Однако позже в этой семье произошла какая-то трагедия, и В.А.Саломон покончила жизнь самоубийством. После ее смерти Тихвинский сначала отошел от политики, а в 1917 году встал на антибольшевистские позиции. В 1921 году он был арестован в Петрограде как участник знаменитого заговора профессора В.Н.Таганцева. Друзья тщетно пытались спасти его: в ответ на многочисленные ходатайства сам Ленин цинично ответил: «Тихвинский не „случайно“ арестован: химия и контрреволюция не исключают друг друга»[658] – и Тихвинский был расстрелян. Еще до прихода ответа от Лазарева Дзвонкевич убедилась, что с Яцуновым произошла очевидная ошибка: у нее снова возник инженер Родионов, сообщивший, что Руденко скрывается у него, пьянствует и просит помощи для бегства. Но прокурорские деньги уже ушли, а Дзвонкевич побрезговала заниматься раскаявшимся предателем. Родионов собрал ему кое-какую сумму, и его вышвырнули. Через немного дней Руденко был арестован; по сообщению Спиридовича ему дали шесть лет каторги. Еще до ареста Руденко Киевский комитет ПСР отпечатал прокламацию, что покушение на Спиридовича осуществлено по его постановлению. Случайно весь ее тираж был отнесен к той же Дзвонкевич. Последняя, возмущенная цинизмом и лживостью соратников, тут же уничтожила все экземпляры. Тем дело с революционной стороны и завершилось. Теперь, однако, мы получаем возможность свести концы с концами и полностью во всем разобраться. Очевидно, что якобы ракаявшийся Руденко не посвятил в суть своей провокаторской деятельности ни собратьев-большевиков, ни друзей-эсеров – только это и позволило ему без помех с их стороны спокойно просуществовать до апреля 1905 года. Можно было бы предположить, что решение об убийстве Спиридовича Руденко принял самостоятельно и самостоятельно же готовил исполнение; лишь для обеспечения дальнейшего бегства он прибег к помощи «освобожденцев», которые были не столь кровожадны и опасны для него лично. Но этой гипотезе противоречит явная осведомленность о готовящемся покушении Гуровича – ведь никакого другого покушения никто не готовил. Мало того, в письме Гуровича, сообщавшего о решении о покушении, принятом Киевским комитетом ПСР, была прямая ложь – такого решения не было. Гурович, как известно, действовал в Киеве на рубеже 1904 и 1905 через голову Спиридовича, а последний, очевидно, в данном случае постеснялся или не смог выявить контакты Гуровича – а ведь это едва не стоило ему жизни! Очевидно, не только Гурович держал за горло Лопухина, но было и наоборот – и Лопухин мог послать его в Киев убрать Спиридовича, попытавшегося шантажировать самого Лопухина. В качестве ангела смерти Гурович и приехал в Киев по душу Спиридовича. Сведения же о Руденко Лопухин мог иметь и от своего дяди, и от Медникова, который, как мы знаем, сохранял личное влияние на провинциальных филеров, в том числе, очевидно, и на киевского Демидюка. Руденко, припертый Гуровичем к стене, сопротивляться не мог: иначе его самого выдали бы товаришам-большевикам, а те обошлись бы гораздо круче! Однако Гурович, моральной чистотой никогда не блиставший, все же не смог, очевидно, не дрогнув пойти на такое дело, как организация убийства коллеги – отсюда и его предупредительное письмо к Спиридовичу. Кроме того, это был и необходимый тактический ход, создававший психологическое алиби самому Гуровичу при возможном расследовании убийства. Но, похоже, в личных интересах самого Гуровича было бы то, чтобы покушение вовсе не состоялось. Анологично, очевидно, рассуждал и Руденко – отсюда и письмо от «Карпенки», и нерешительность самого Руденко 23 января. Отсрочка повторного покушения, однако, оказалось не очень долгой. В апреле Лопухин уже не был директором Департамента, но, как показали все его действия, предпринятые в последующие полтора года, окончательно отходить от дел он не собирался. Спиридович же продолжал лезть туда, куда его никто не приглашал. Выше мы отмечали, что в марте Спиридович мог получить самые свежие сведения об Азефе от Медникова, Но ведь могло иметь место и обратное: Медников мог понять, что Спиридович продолжает искать контакты с Азефом! И это могло стать решающим фактором, вызвавшим повторное покушение на Спиридовича! Недаром последний, описывая мартовский визит Медникова в Киев, пишет: «как только департамент полиции получил нашу телеграмму об аресте лаборатории, он немедленно прислал к нам Медникова. Зная хорошо последнего, я был удивлен той тревоге, с которой он рассматривал все взятое по обыску. Он был какой-то странный, очень сдержанно относился к нашему успеху и как будто чего-то боялся и чего-то не договаривал. Та лаборатория была поставлена в Киеве не без участия Азефа»[659]. Еще бы Медникову не быть странным! Судя по его письмам, он относился к Спиридовичу с искренней симпатией, а тут ему явно предстояло докладывать начальству, что Спиридович рвется по следу Азефа – со всеми возможными из этого последствиями. Подневольное положение самого Медникова было вполне понятным: вспомним, что после попытки покушения на варшавского Петерсона Медников наверняка был полностью в руках Лопухина и Н.А.Макарова, который, к тому же, пока прочно оставался на своем посту начальника Особого отдела. Вот и ждала, поэтому, Спиридовича неотвратимая новая встреча с Руденко! Причем действия Руденко также никак нельзя было пускать на самотек – отсюда, скорее всего, и подозрительное поведение заведомо несимпатичного Яцунова, который сначала лечился возле помещения Охранного отделения, а затем поспешил скрыться. Он-то, возможно, и был тем новым агентом, с которым встречался Гурович в Киеве и который должен был проконтролировать действия Руденко. Понял ли Спиридович сущность данного сюжета? В 1905 году – наверняка нет; иначе он бы принял меры против покушения на себя. Но вот позже, когда писались мемуары, разнообразные намеки щедро рассыпались им по страницам, что и позволило нам догадаться об истине. Что же касается его собственных мотивов, то, возможно, даже догадавшись о том, что Лопухин явно желал его, Спиридовича, смерти (и не только желал!), проницательный Спиридович после скандальной роли Лопухина в провале Азефа в 1908 году просто стремился тушить страсти, разгоревшиеся тогда вокруг тайной деятельности полиции – ему самому лишние разоблачения были ни к чему. По срокам второе покушение на Спиридовича точно соответствует прекращению преследования охранкой Шпайзмана и его товарищей. Характерно, что со стороны Киевского Охранного отделения эта операция велась Спиридовичем сугубо индивидуально: никто, включая его заместителя в Киеве, друга и родственника Н.Н.Кулябко, не получил никаких данных для продолжения операции. Террористы, собравшиеся в Киеве, могли без помех заняться организацией убийства Клейгельса. Но, оказалось, что Спиридович был не единственным ангелом-хранителем киевского генерал-губернатора. Неожиданно забуксовали Маня и Арон. Между ними завязался роман, и Арон никак не хотел допустить того, чтобы Маня жертвовала своей жизнью из-за какого-то Клейгельса, все претензии революционеров к которому относились к давно забытым событиям 1901 года. Маня и Арон тянули время, а Савинков очень нескоро обнаружил это. Азеф же руководил операцией, по своему обыкновению, наездами, встречаясь с Савинковым в Киеве и Харькове. В конце июля стало ясно, что Арон и Маня на террористический акт не пойдут. Они вышли из БО, а операцию против Клейгельса было решено в очередной раз свернуть. Азеф, Савинков и Зильберберг выехали в Нижний Новгород, где находилось несколько человек, изъявивших намерение стать террористами. Революция шла в гору, и позже Арона и Маню замучила совесть. Они решили вернуться к тому, что считали своим долгом. В январе 1906 года они вышли с бомбами на черниговского губернатора Хвостова; бомба Шпайзмана не взорвалась, а бомбой Школьник губернатор был ранен. Шпайзман был повешен, а Школьник загремела на каторгу. Оттуда она бежала через Дальний Восток в США и приехала в Россию уже при Советской власти. К политике она больше не вернулась. Значительно более интересным и многозначительным оказался сюжет, который весной и летом 1905 года, одновременно с неудачной подготовкой киевского покушения, Азеф прокручивал за границей. 6.7. Террор выходит на международный уровень.На Балканах, почти начисто оставленных в это время царскими дипломатами, продолжалась своя жизнь, угрожавшая смертью многим балканским жителям, а в перспективе – и значительной части остального человечества. Не та была ситуация, чтобы там царили покой и порядок, и не тот менталитет людей, чтобы к этому стремиться. Земля на Балканах горела под ногами и турок, и австрийцев. Проавстрийская монархия в Сербии не пользовалась ни уважением, ни любовью. В 1899 году сербский монарх Милан Обренович едва уцелел после покушения, совершенного его соотечественниками. Через два года этот король, к его счастью, умер в своей постели. В 1900 году завершилась неудачей борьба критян за присоединение к Греции. «Сегодня Крит сдался. Подлецы англичане! Как их у нас ненавидят! Ни одну нацию так не ненавидели. А раз государыня англичанка – так и ее не любят»[660], – отметил в дневнике 15 февраля 1900 года А.С.Суворин. Через полтора десятилетия ненавидимой царице суждено было обратиться в немку! В том же году началась постоянная партизанская борьба в Македонии против турок. Мусульмане, возмущенные поведением своих христианских соплеменников, по-прежнему видели главное зло в тайных происках России. В марте 1903 года в отместку произошло убийство русского консула Г.С.Щербины в Митровице, Македония[661]. Это вынудило царских политиков и военных, занятых дальневосточными проблемами, вспомнить ненадолго и о Балканах. Сразу же была создана в Одессе «Комиссия по подготовке черноморской десантной экспедиции»[662]. Тем же летом она организовала пробный десант под Одессой, имитирующий высадку на Босфор[663]. В ночь на 29 мая 1903 года группа заговорщиков ворвалась в королевский дворец в Белграде; король Александр Обренович и его жена Драга были зверски убиты. Лидер нападавших поручик Драгутин Дмитриевич («Апис») был ранен тремя пулями в грудь – это был дебют одного из будущих главных организаторов Первой Мировой войны. Временное правительство, созданное заговорщиками, немедленно созвало Скупщину, которая вместо династии Обреновичей, ориентировавшихся на Австро-Венгрию, избрала на трон Петра Карагеоргиевича, женатого на Зорке – старшей дочери Николая Негоша – старшей сестре двух знаменитых «черногорок», жен русских великих князей Николая Николаевича-Младшего и его брата Петра Николаевича. В знак протеста против убийства монарха Англия объявила бойкот Сербии[664]. 15 июля 1903 года главный штаб македонских повстанцев обратился с заявление к державам о том, что македонский народ начинает войну за независимость. 20 июля (Ильин день) – назначенное начало Илинденского восстания в Македонии[665]. В ответ мусульмане убивают русского консула А.А.Ростковского в Битоле, Македония[666]. Отправка российских кораблей к Турецким берегам приводит к энергичным действиям турецких властей по наказанию виновных в убийстве консулов, но тут же Россия решительно возражает против военной демонстрации флотов у Салоник, предложенной англичанами и французами для прекращения резни в Македонии: Ламздорф в беседе с французским посланником выражает пожелание, чтобы увещания были направлены по адресу не Турции, а Болгарии, «дабы снова рекомендовать Болгарии не нарушать спокойствия и предупредить ее лишний раз, что она не найдет поддержки, если навлечет на себя гнев Турции»[667]. Совершенно противоположную позицию занимает наш старый знакомый – А.И.Гучков. Он откладывает свою назначенную свадьбу, и вместо нее выезжает в Македонию – принять участие в восстании[668]. В сентябре 1903 Николай II и Ламздорф приезжают в Вену – в очередной раз согласовать политику на Балканах. В результате подписано так называемое Мюнцштегенское соглашение о сохранении положения на Балканах, один из пунктов которого обещает «добиться от турецкого правительства территориального изменения территориальных единиц с целью более правильной группировки различных национальностей»[669]. Результат был довольно неожиданный и крайне неприятный: с этого момента в течение по крайней мере до 1907 года – непрерывная резня между всеми национальностями Македонии с целью удаления других национальностей из своих округов. В начале ноября 1903 – завершение подавления турками Илинденского восстания, брошенного европейскими державами на произвол судьбы. Гучков благополучно возвращается в Москву. В марте 1904 (уже шла Русско-Японская война) российский посланник в Вене граф Капнист в беседе с французским писателем Гастоном де Рутье заявил: «Автономия Македонии – несбыточная мечта, которой могут увлекаться лишь фантазеры или люди, имеющие задние мысли. Автономия Македонии обозначала бы присоединение ее через несколько месяцев или лет к Болгарии. Россия этого никогда не позволит. Болгария не будет обладать всей Македонией, не сделается всемогущим государством на Балканах. Этого никогда не будет, ибо это противоречило бы традиционной политике России… В Македонии Россия должна стремиться к сохранению равновесия между болгарами, греками, сербами и кутцо-валахами»[670]. Весной 1904 греческая банда в Македонии поголовно вырезала население Загоричани – православных македонцев; последовало всеобщее международное возмущение, вполне платоническое[671]. В январе 1905 французский посланник Бомпар доносит Делькассе из Петербурга: «Граф Ламсдорф поручил мне уведомить Вас, что он разделяет точку зрения австрийского кабинета по вопросу о реформах в Македонии. Он полагает, что всякий проект расширения мюрцштегской программы является в насточщий момент неуместным»[672]. И действительно, тут России стало уже совсем не до Балкан. Еще в 1902 году в Белграде образовалось культурное студенческое общество «Словенский юг»; оно объединяло в своих рядах радикальную молодежь, поднявшую знамя объединения всех балканских славян[673]. В октябре 1905 года состоялась конференция представителей Хорватии и Далмации в Истрии; ее резолюция: «Хорваты и сербы по крови и языку – одна нация» [674]. Столь нейтральное и почти самоочевидное утверждение, предрекало, как мы теперь знаем, почти целое столетие тяжелых кровавых разборок. Брошенные заботами России балканские правительства тоже исподволь гнули свою линию. Тайные переговоры, начавшись летом 1905, привели в декабре того же года к официальному таможенному союзу Сербии, Черногории и Болгарии – против засилья Австро-Венгрии[675]. Вот в такой-то обстановке Азеф и протянул балканским террористам руку братской помощи. Еще в конце 1904 года заведующий заграничным отделом Департамента полиции Л.А.Ратаев получил сведения, что сформирован новый путь транспортировки оружия и взрывчатки из Западной Европы: через Болгарию, Черное море, Кавказ и далее в центр России. Участвовали в этом македонские и армянские революционеры (не без поддержки официальных болгарских властей, интриговавших и против российского, и против турецкого правительств); это было развитием соглашений, достигнутых осенью 1904 года в Париже. Для расследования Ратаев в начале 1905 года сам выезжал на Балканы и в Константинополь, а затем направил туда же Азефа. В марте и в июне 1905 Азеф, выполняя одновременно и партийную миссию, дважды побывал в Болгарии[676]. Считается, что в результате каналы переброски оружия оказались в руках полиции. Но это не соответствует фактам. Азеф, конечно, что-то выдал Ратаеву, оставшемуся довольным деятельностью своего основного агента. Кроме того, помешал революционным планам и взрыв, происшедший 6 марта 1905 года в динамитной мастерской в Болгарии, но это был всегдашний риск, никак от Азефа не зависящий. Опубликованные же не так давно сведения о переброске революционерами оружия через Черное море свидетельствуют о том, что большая его часть миновала полицейские рогатки и оказалась в руках местных революционеров. Массовые восстания, развернувшиеся на Кавказе осенью 1905 года, особой роли в общероссийском масштабе не сыграли, но фактом остается то, что здесь японские деньги, материализованные в оружие, с помощью Азефа нашли значительно более весомое приложение, чем при аналогичной попытке перевозки Балтийским морем[677]. Мнение о предательстве Азефом черноморского транзита оружия возникло, очевидно, потому, что российские революционеры действительно ничего не получили. Но оружие попало вовсе не в руки полиции, а застряло у кавказских повстанцев. Мало того, одновременно Азеф крайне продуктивно исполнил роль консультанта армянских революционеров. Ратаев, прочитавший в 1910 году опубликованные воспоминания Савинкова, был поражен описанием метода, которым Азеф первоначально предлагал совершить покушение на Плеве – с помощью автомобиля, начиненного динамитом. Из записок М.М.Мельникова, входившего еще в самый первый состав руководства БО ПСР, известно, что идея эта принадлежала Гершуни. Впрочем Мельников, много общавшийся с Гершуни, но лишь единожды встречавшийся с Азефом, просто не мог знать, кому же именно из них двоих первоначально принадлежала эта идея. Однако Азеф оказался заведомо первым, попытавшимся осуществить ее на практике. При подготовке покушения на Плеве из этого ничего не вышло: никто из группы Савинкова (включая Боришанского) не сумел научиться управлять автомобилем; лошадью – другое дело! Значительно более способными учениками оказались армянские террористы. Ратаев сообщает, что через несколько дней после отъезда Азефа с Балкан именно таким способом (правда, неудачно) армяне попытались взорвать тогдашнего турецкого султана Абдул Хамида. Почему-то современный исследователь Л.Г.Прайсман, издавший весьма информативную книгу о деятельности Азефа, отнесся к этой истории крайне скептически. Он пишет: «Ратаев был в полном ужасе, прочитав воспоминания Б.Савинкова и осознав до конца, кем был в действительности его лучший агент и какую роль он играл при нем. Он был этим настолько ошеломлен, что стал наделять Азефа какой-то дьявольской силой, представляя его человеком, способным буквально на все»[678]. Затем Прайсман цитирует известный текст письма Ратаева к Н.П.Зуеву: «Вскоре после отъезда Азефа с Балканского полуострова, кажется, 11 или 12 июля 1905 года в Константинополе в пределах Ильдиз-Киоска во время селямлика совершено было покушение на жизнь ныне низложенного султана Абдула-Хамида II, и именно тем способом, который Азеф пожелал применить против В.К.Плеве, то есть посредством автомобиля, начиненного динамитом, на котором прибыли на парад два знаменитых иностранца. Очевидно Азеф исполнял служебное поручение в силу своего принципа „делу время, потехе час“, придумал и проделал вместе с армянами покушение на султана, а затем, по своему обыкновению, уехал благополучно домой. Ты увидишь, что это не моя фантазия и что рано или поздно это подтвердится»[679]. Далее Прайсман пишет: «До сегодняшнего дня это не подтвердилось, и мы не располагаем никакими фактами, свидетельствующими об участии Азефа в этом покушении, но интересно другое. В его фантастические способности верил не только Ратаев, которого он использовал как хотел, но и через много лет после Ратаева такой прекрасный знаток истории, как М.Алданов. Он допускает большую вероятность того, что Азеф был организатором покушения, и это несмотря на то, что он подробно изучал дело, опросил многих деятелей армянского освободительного движения, и все они в один голос отрицали какую бы то ни было роль Азефа в покушении»[680]. Мы, во-первых, не считаем М.Алданова ни знатоком истории, ни вообще умным человеком. Иллюстрацией к нашему мнению служит даже эта история: зачем Алданову понадобилось опрашивать армян? Неужели заранее не ясно было, что былые контакты с разоблаченным позднее Азефом были им крайне неприятны, а потому они постараются их отрицать? К тому же неудача покушения на султана, несомненно, явилась какой-то недоработкой исполнителей, а не разработчика идеи покушения; в таком контексте эта история была неприятна армянам вдвойне. Во-вторых, из текста Ратаева вовсе не следует, что он был в полном ужасе. Текст (не только приведенный фрагмент, а весь целиком) написан весьма грамотно, а из разглагольствований Савинкова Ратаев совершенно профессионально постарался извлечь все детали, ранее не известные полиции. В-третьих, что же в этой истории вообще дьявольского и фантастического? В-четвертых, какие же еще требуются подтверждения участия Азефа в покушении на султана? Идея использования автомобиля с динамитом излагалась Азефом (по показаниям Савинкова, не известным Мельникову), а еще раньше – Гершуни (по показаниям Мельникова, не известным Савинкову) – и то, и другое до того, как впервые метод был практически опробован армянами. Другие претенденты на авторство этого метода, до покушения армян, не известны. Эта апробация осуществилась после того, как Азеф уехал из зоны готовящегося покушения, т.е. таким именно образом, как осуществлялись почти все прочие покушения, организованные Азефом (единственное известное исключение – присутствие Азефа при покушении на адмирала Ф.В.Дубасова в Москве в апреле 1906 года; для этого у Азефа были особые мотивы). Гершуни и Азеф, таким образом, являются родоначальниками всех террористов, совершавших в разных странах и в разные годы ХХ, а теперь уже и XXI века, покушения с помощью автомобилей, начиненных взрывчаткой; гремят эти взрывы и по сей день – и притом каждый день! Мало того, Азеф, как известно, проявил еще более дьявольские качества, придя к идее использования подводной лодки для покушения на П.А.Столыпина, перемещавшегося, одно время, по территории Петербурга исключительно по воде. Самое же главное в наши дни, после 11 сентября 2001 года, это то, что мы с патриотическим удовлетворением можем констатировать, что Азефу первому принадлежит идея использования самолетов для террористических актов! Этому делу он отдал немало внимания и денежных средств[681], и остается пребывать в незнании того, мог ли он довести это дело до практического использования, если бы не помешало разоблачение, совершенное Бурцевым. Во всяком случае, гениальный Азеф практически на век опередил своих коллег-профессионалов из племени международных террористов! 7. Россия и Германия: последний шанс на союз.7.1. Витте едет в Америку и обратно.Весной 1905 года стали стремительно ухудшаться франко-германские отношения. Неожиданно для Франции Германия посчитала себя задетой и оскорбленной даже опубликованными условиями англо-французского сотрудничества. Англичане и французы договорились между собой о разграничении сфер экономических интересов в Марокко. При этом игнорировались интересы Германии; такая забывчивость была практически оправдана тем обстоятельством, что заинтересованность Германии в Марокко была до того времени совершенно ничтожной. Но вдруг в Германии вспыхнула неожиданная любовь к этой африканской стране: Германия официально объявила себя ущемленной англо-французским соглашением о Марокко. Вильгельм II не поленился нанести марокканскому султану дружественный визит (шаг – совершенно беспрецедентный!), а немецкая пресса весьма недвусмысленно намекала, что немцы как один готовы умереть за Марокко! Франция была не на шутку перепугана. В отставку был срочно уволен министр иностранных дел Т.Делькассе – инициатор англо-французского соглашения. Формально это объяснялось, конечно, сугубо внутриполитическими передвижками, что ослабило дипломатический эффект: немцы, ссылаясь на французскую официальную версию, отказались признать этот акт демонстрацией французской уступчивости. Все это происходило уже в конце мая 1905 года, т.е. практически совпало с приходом в Европу вести о Цусимском разгроме российского флота 14-15(27-28) мая 1905 года. Изо всей русской эскадры (по сути дела, двух эскадр из 42 судов), пришедшей с Балтики для радикального изменения соотношения морских сил, во Владивосток прорвались лишь небольшой крейсер и два миноносца. Эскадра сгорела как свечка – так было в буквальном смысле слова. Спаслись от уничтожения почти исключительно корабли эскадры Н.И.Небогатова, входившей в эскадру Рождественского, сдавшиеся в плен. Спустя многие десятилетия советские военные историки утверждали, что существенных тактических ошибок командование эскадрой не допустило, а мужественные российские моряки превосходили японцев и в боевой подготовке: российская артиллерия вела более меткий огонь. Однако роковую ошибку совершили высшие военно-технические эксперты российского флота: русские пушки стреляли в основном бронебойными снарядами, а японские – зажигательными. Тогдашние же корабли, в большинстве имевшие стальные корпуса и усиленнно защищенные броней, несли, однако, значительную массу деревянных палубных сооружений и легковоспламеняющийся такелаж. Все это дружно и загорелось. Английские моряки, возглавлявшие фактически штабное и техническое руководство японского флота, еще раз подтвердили свою высочайшую квалификацию. Всем стало ясно, что война Россией проиграна окончательно и бесповоротно. Трезвомыслящим людям стало ясно и то, что России теперь не избежать катастрофической революции, если ее правительство не предпримет экстренных шагов. Только теперь, в конце мая 1905 года, Вильгельм II понял, что судьба Франции оказалась в его руках – Россия совершенно ничем не могла помочь своей номинальной союзнице. Но Вильгельм понял и другое: Россия, охваченная революцией, является, в силу непрогнозируемости происходящих в ней событий, гораздо более неудобным соседом для Германии, чем прежняя могучая Россия, соблюдающая свои обязательства перед Францией. И Вильгельм предпринял в мае-сентябре 1905 года сложнейший дипломатический демарш, до сих пор по достоинству не оцененный историками. Вплоть до Цусимской трагедии Николай II сохранял веру в успешное для России завершение войны; еще бы: ему это вполне авторитетно предсказывал иеромонах Серафим (И.М.Чичагов) – духовный наставник царского семейства! Оправдание этих надежд имело бы и очень серьезное значение для экономики России: военные расходы разъедали бюджет, а усиленный выпуск бумажных денег грозил подрывом золотого обеспечения рубля – краеугольного камня финансовой политики Витте и Коковцова[682] (это все, конечно, было цветочками по сравнению с тем, что должно было произойти после 1914 года!). Царь постоянно успокаивал Коковцова, обещая залатать все бреши после победы, содрав контрибуцию с побежденного противника. Пока что Коковцову оставалось налегать на усиленную продажу водки – самое надежное средство пополнения государственного бюджета (которого оказались лишены преемники Коковцова после августа 1914 года!). Неизвестно, как долго продолжал бы упорствовать царь в своем нежелании смириться с неизбежным – даже в течение всего лета 1905 года не было числа его и публичным, и приватным заявлениям о том, что он не потерпит мира, недостаточно почетного для России. Но Вильгельм II пошел на прямое и решительное давление. Изложение событий предоставим известнейшему апологету жизни и деятельности Николая II – С.С.Ольденбургу: «В письме от 21 мая (3 июня), Вильгельм II писал Государю: поражение флота „отнимает всякую надежду на то, чтобы счастье повернулось в твою сторону“. Война уже давно непопулярна. „Совместимо ли с ответственностью правителя упорствовать, и против ясно выраженной воли нации продолжать посылать ее сынов на смерть только ради личного дела, только потому, что он так понимает национальную честь... Национальная честь сама по себе вещь прекрасная, но только если вся нация сама решила ее защищать“... И Вильгельм II советовал пойти на мир. В тот же день Вильгельм II вызывал американского посла Тоуэра и заявил ему: „положение в России настолько серьезно, что когда истина о последнем поражении станет известна в Петербурге, жизнь Царя подвергнется опасности и произойдут серьезные беспорядки“. Он просил поэтому президента [Теодора] Рузвельта, через американского посла в Петербурге, предложить России свое посредничество. Рузвельт 23 мая телеграфировал послу Мейеру, чтобы тот повидал самого Государя. Мейер 25 мая, около 2 ч[асов] дня явился в Царскосельский дворец. Это был день рождения Государыни, и посол, не желая нарушать семейного торжества, вошел через боковой вход и просил Государя об экстренной аудиенции. Государь согласился принять посла, несмотря на неурочную обстановку. Мейер прочел инструкции Рузвельта и произнес целую речь о необходимости скорейшего заключения мира. Государь почти все время молчал; /.../ в конце аудиенции [он] изъявил согласие на переговоры, но только при условии такого же предварительного согласия со стороны Японии; никоим образом не должно было создаться представление, будто Россия просит мира»[683]. В тот же день, 25 мая 1905 года, царь собрал военный совет из виднейших генералов и адмиралов. Обсуждение ситуации подтвердило самые пессимистические оценки. А вскоре пришло согласие на переговоры и со стороны Японии, также изнывающей от тягостей войны. Таким образом, России были навязаны мирные переговоры. Очень жаль, что подобных советчиков у царя не нашлось накануне 1917 года! Николай II, решившись на переговоры с Японией, должен был признать, что надежды на победу растаяли. Растаяли и надежды и на восстановление бюджета получением контрибуции. Хуже того: на повестку дня встал вопрос о выплате контрибуции теперь Россией, что грозило окончательным развалом бюджета со всеми вытекающими из этого последствиями. Но выхода не было. И царь был вынужден принять предложение американского президента Теодора Рузвельта о посредничестве в мирных переговорах. Выбор кандидата на роль главы делегации столкнулся со значительными трудностями: одни царедворцы на эту роль не годились, другие ее избегали. Еще бы: дипломат, подписавший унизительные условия мира, ставил крест на своей дальнейшей карьере. А какими еще могли быть условия мира летом 1905 года? Наконец, Николай II вызвал из Рима посла – экс-министра юстиции Н.В.Муравьева, чтобы предложить эту роль ему. До января 1905 года было хорошо известно, что Муравьев и Витте ненавидят друг друга; Витте сочинял про Муравьева какие-то пасквили, а Муравьев после гибели Плеве был основным (наряду с великим князем Сергеем Александровичем) противником возвращения Витте в активную политику. Но чувства – чувствами, а дело – делом; добавим еще: и деньги – деньгами. Приехавший в Петербург Муравьев до того, как явиться к царю, сделал три визита. Сначала он был у министра иностранных дел графа Ламздорфа и уточнил подробности предстоящей ему миссии. Затем он посетил Коковцова – выяснить размеры денежного содержания во время пребывания в Америке. Оказалось, что намечалось очень немного; и, действительно, Витте потом пришлось значительно приплачивать из собственного кармана и в США, и по дороге туда и обратно. После этого Муравьев навестил Витте и только затем предстал перед царем. Муравьев решительно отказался ехать в Америку (разумеется – по состоянию здоровья) и заявил, что единственным подходящим кандидатом на эту роль он считает Витте. Поскольку остальные кандидатуры уже отпали, Николаю II пришлось покориться обстоятельствам. Злые языки утверждали, что за сватовство на руководство переговорами Муравьев получил от Витте пятьдесят тысяч рублей. Но не только демаршу Муравьева (оплаченному или нет) был обязан Витте возможностью выйти из политического загона. После январских перипетий 1905 года, ничего не давших Витте в личном плане, он усилил свою активность, пытаясь отыскать щель, через которую мог бы пролезть обратно в верхний эшелон власти. Появление наверху новых людей, прежде всего – Трепова и Рачковского, давало ему дополнительные шансы. С Треповым Витте разделяло противоборство в 1901-1902 годы, когда они занимали противоположные позиции по отношению к зубатовским экспериментам. Но по темпам развития событий в начале ХХ века это было уже делом давно минувших дней. С Рачковским же у Витте и вовсе не возникало никаких противоречий: Рачковский, творец франко-русского союза, до своей отставки в 1902 году строго следовал политическому курсу, прокладываемому Витте. Возможно, их личные отношения сложились еще раньше: оба они входили в состав «Священнной дружины»[684] в 1881-1882 годах. Хотя Трепов извлек Рачковского из отставки для налаживания розыскных дел, последнего гораздо сильнее влекла большая политика – к вящему удовлетворению Герасимова, постепенно прибиравшего к рукам весь розыск сначала в столице, а потом и по всей стране. Несомненно, что уже тогда Герасимов рассчитывал пойти по стопам того же Рачковского, а пока только присматривался и примеривался к подступам на вершины государственного руководства. Впрочем, делал он это весьма специфическим способом и был, вероятно, первым в истории России полицейским деятелем, введшим в практику методы, общепринятые в будущем: под предлогом внешней охраны он установил прямое филерское наблюдение за всеми интересовавшими его лицами, прежде всего – за собственным начальством. Через четверть века в своих мемуарах Герасимов позволил себе пооткровенничать об этом. Вот что он написал о Рачковском: «С разных сторон я получал сообщения, что он развивает большую деятельность, посещая всевозможных высокопоставленных лиц и ведя с ними различные политические беседы. Особенно часто он посещал С.Ю.Витте. Сначала я не придавал этому большого значения, зная, что у Витте были давнишние, старые связи с Рачковским. Но затем, еще перед отъездом Витте в Америку на предмет переговоров о заключении мира с Японией, агенты Охранного отделения стали мне сообщать, что в тот дом, куда часто ездил Трепов по своим личным делам, зачастил в последнее время и Витте. /.../ Трепов не скрывал в эту пору своих симпатий к Витте. /.../ Точно такие же оценки все чаще и чаще высказывались в разговорах и Рачковским»[685]. Очевидно, Рачковский счел возможным и полезным усилить свою позицию, заручившись сотрудничеством с Витте. Что ж, масштабы личных возможностей экс-министра финансов вполне заслуживали такого отношения. Но, вероятно, Рачковский при этом совершал такую же ошибку, как в свое время и Зубатов: невозможно было рассчитывать на длительную дружбу Витте с Треповым, как в свое время не была длительной дружба Витте с Плеве. Однако сейчас, в июне 1905 года, Трепов наверняка сыграл определенную роль в том, что Витте как будто возвратил благоволение царя. 6/19 июля 1905 года Витте отбыл на переговоры, а по дороге должен был остановиться в Париже – прозондировать позиции французского правительства по поводу текущих политических проблем и финансовой помощи, в которой нуждалась Россия. Президент Франции Э.Ф.Лубэ и премьер-министр М.Рувье подтвердили, что ни о каком заеме денег во Франции речи быть не может до завершения Русско-Японской войны. Они выразили готовность содействовать России в выплате денежной контрибуции и скептически встретили сообщение Витте, что Россия на контрибуцию не согласится. Французы призвали к скорейшему заключению мира и возвращению российских войск в Европу. Они были крайне обеспокоены тем, что именно в эти дни в финских шхерах встретились российская и германская императорские яхты, и монархи вели какие-то переговоры. Витте связался по телеграфу с Ламздорфом и, получив заверение, что переговоры носят не государственный, а частный характер, успокоил французов. 13/26 июля он отбыл пароходом в Америку, а то, что беспокойство французов было более чем обоснованным, выяснилось позднее. В Париже случился также эпизод, скорее забавный, чем серьезный; Витте рассказывает: «я получил письмо от одного из столпов нашей революции Бурцева, который выражал, /.../ что нужно уничтожить самодержавие и, если мир может тому воспрепятствовать, то не нужно заключать его. Письмо это я переслал графу Ламздорфу, который показал его Государю»[686]. В этом анекдоте весь Бурцев: всю жизнь он пытался играть крупную политическую роль (прослыл даже одним из столпов революции), но фактически только изредка болтался под ногами у настоящих политиков. Судя по этому письму, Бурцев был готов предложить Витте пост президента или премьера революционной России, но кто, скажите на милость, уполномочивал этого беспартийного социалиста на подобную миссию? Характерно и отношение Бурцева к заключению мира: в 1905 году оно было таким же, как и в 1917-м. Война для Бурцева была не народным бедствием, а всего лишь политическим фактором, в большей или меньшей степени важным для захвата или удержания власти (впрочем, в этом Бурцев был, конечно, не одинок). Но сверх всего этого письмо имело и провокационный характер: можно себе представить, какую роль сыграла бы его публикация, если бы миссия Витте в Америке не завершилась по какой-либо причине подписанием мира. Витте, переславший письмо к царю и взявший в свидетели Ламздорфа, явно страховался и поступал так не зря. Витте и сам – без разъяснений Бурцева – понимал, что в Америке его ждет сложная миссия, от успеха или неуспеха которой зависит не только судьба мира или войны на Дальнем Востоке, но и вся судьба монархии в России. Страна была на пороге революции, и спасется или не спасется старая Россия – было неясно, – это зависело от многих обстоятельств и многих людей. Но почетный мир давал ей шансы на спасение, а позорный мир или продолжение войны этих шансов ее почти наверняка лишали. Выбор исхода в этой ситуации (пусть не исчерпывающий и не окончательный) зависел, таким образом, от Витте – в этом Бурцев был, конечно, прав. Очевидно, этот выбор для себя самого Витте сделал еще до того, как постарался стать главой делегации – провал его дипломатической миссии гарантированно был бы и его личным провалом; следовательно, это никак не могло входить в его намерения. На пароходе по пути в Америку Витте получил шестидневную паузу, позволившую ему перевести дыхание и подготовиться к решению нелегких задач. Он тщательным образом продумал программу собственного поведения: «1) ничем не показывать, что мы желаем мира, вести себя так, чтобы нести впечатление, что если Государь согласился на переговоры, то только в виду общего желания почти всех стран, чтобы война была прекращена; 2) держать себя так, как подобает представителю России, то есть представителю величайшей империи, у которой приключилась маленькая неприятность; 3) имея в виду громадную роль прессы в Америке, держать себя особливо предупредительно и доступно ко всем ее представителям; 4) чтобы привлечь к себе население в Америке, которое крайне демократично, держать себя с ним совершенно просто, без всякого чванства и совершенно демократично; 5) в виду значительного влияния евреев, в особенности в Нью-Йорке, и американской прессы вообще не относиться к ним враждебно, что, впрочем, совершенно соответствовало моим взглядам на еврейский вопрос вообще»[687]. Задача, которую Витте пытался решить, казалась совершенно безнадежной: он представлял на переговорах сторону, проигравшую в войне, а сами переговоры должны были происходить в стране, настроенной по отношению к России крайне отрицательно: в США было действительно сильно еврейское влияние, и ограничения прав евреев в России симпатий вызывать не могли. Кишиневский погром усилил эти настроения соответствующим образом, а война с Японией подорвала и прежнее уважение к физической силе «русского медведя» – тем более, что Японию в начале ХХ века никто еще всерьез не оценивал. И в этих условиях своим основным козырем Витте решил сделать именно американское общественное мнение. Невероятно, но это ему удалось! Витте был умен, смел, решителен, мгновенно оценивал ситуацию, не лез в карман за словом и не стеснялся высказывать собственное мнение. Эти качества сделали его любимым министром у Александра III и нелюбимым – у его сына. Витте был мастером бюрократических интриг и дипломатических переговоров, но никогда не занимался публичной политикой – для этого у него просто не было соответствующего поля деятельности, которое обрели российские политики уже следующей генерации, получившие Думу и гласную прессу. Это создало Витте определенные трудности позже – во время недолгого премьерства и последующей политической борьбы; он так и не смог стать в России по-настоящему популярным политическим лидером. Оказалось, однако, что для завоевания популярности в Америке он обладал всеми идеальными качествами. Его показная прямота, доходившая до грубости, а иногда и переходящая в наглость и хамство, нуждалась только в добавке показной демократичности (от которой его самого внутренне коробило) – и успех у американцев был ему обеспечен. Витте пожимал руки машинистам поездов и швейцарам отелей, позировал любителям фотографий и не отказывал в интервью, ездил в бедные еврейские кварталы и дружески беседовал с недавними эмигрантами. Он охотно шел на дискуссии и не избегал того, что позже стали именовать провокационными вопросами. Соглашаясь с необходимостью реформ в России, он резко возражал против революции и выступал за сдержанность и постепенность; это нравилось больше, чем огульная критика царизма, к которой приучили американцев многочисленные эмиссары из российских революционных кругов (от Милюкова до Гершуни, которому пока еще предстояло бежать с каторги, чтобы добраться до Америки). Всегда и всюду он выражал несокрушимую уверенность в сегодняшнем и завтрашнем дне России. В понимании политических проблем и оценке текущей сиюминутной ситуации он почти неизменно оказывался компетентнее своих оппонентов – как на официальных переговорах, так и в кулуарах. Его информированности очень способствовали ежедневные реляции, которые он получал из Петербурга от Коковцова. На последнего работала и лучшая тогда в мире система перехвата дипломатических сообщений, организованная Лопухиным; в результате Витте знал последние решения токийского правительства едва ли не раньше, чем японская делегация на переговорах. Достаточно тонко, не перегибая палку, Витте играл и на расистском антагонизме американцев по отношению к азиатам-японцам. К тому же, японские дипломаты, в отличие от Витте, никоим образом не могли корчить из себя стопроцентных американцев. Сенсационные итоги Портсмутских переговоров (Портсмут – военно-морская база и небольшой город в штате Нью-Хэмпшир) в наименьшей степени оказались сюрпризом для Америки, общественное мнение в которой к концу конференции было целиком на стороне Витте. Россия, не выигравшая в этой войне ни одного сражения и потерявшая почти весь флот, отделалась лишь потерей части территорий, захваченных ею в течение предшествующих лет. У России осталась и основная часть Китайско-Восточной железной дороги, напрямую (через Харбин) связывающей Владивосток с Читой по китайской территории. Японцы получили только южную часть ветки этой дороги, которую захватили к данному моменту: от линии фронта к Порт-Артуру, аренда которого также отошла к Японии. Главным успехом Витте было избавление России от контрибуции. Это было и чувствительным поражением Японии, рассчитывавшей за счет контрибуции восстановить свое пошатнувшееся финансовое положение. И если Витте как триумфатора встречали при возвращении из Америки, то в Токио после подписания мира произошли беспорядки, едва не свергнувшие правительство, а глава японской делегации Комура только через несколько месяцев мог рискнуть вернуться домой. Единственным неуспехом Витте общественное мнение сочло потерю южной части Сахалина, которая только тридцать лет до этого принадлежала России. Витте, получивший после возвращения с переговоров графский титул, приобрел даже обидное прозвище – «граф Полусахалинский». Между тем и в этой относительной неудаче его вины практически не было. Весь Сахалин был захвачен японским десантом уже в дни Портсмутских переговоров; русские не смогли организовать там никакой обороны, несмотря на использование отрядов из каторжан (вот когда родились знаменитые «штрафные батальоны»!). Это было серьезным предупреждением России: Япония, обладавшая теперь подавляющим превосходством на море, с такой же легкостью могла захватить и любую другую часть малозаселенных и бездорожных российских дальневосточных территорий – хоть Камчатку, хоть Чукотку. На потерю Южного Сахалина, ставшего камнем преткновения на завершающем этапе переговоров, Витте получил санкцию Николая II. Позже Витте не без оснований утверждал, что мог бы сохранить и Южный Сахалин, если бы получил разрешение на отказ от российских интересов в Корее. Но такой санкции не последовало, и это было тем более обидно потому, что в 1907 году Россия официально отказалась от интересов в Корее, не получив за это никакой материальной компенсации. В Портсмуте же хотя и было признано преобладающее влияние Японии в Корее, но и Россия от своих притязаний не отказалась. Произошло так потому, что в 1905 году Николай II и его приспешники еще жаждали реванша и не желали демонстрировать отказ от прежних целей. К 1907 году агрессивные устремления России вновь обратились к Балканам, и теперь уже России было необходимо дипломатически обеспечить безопасность своих восточных границ. За внешними баснословными дипломатическими успехами Витте скрывались, конечно, хитроумные политические маневры. Сам Витте, не спавший ночь накануне подписания договора, до последнего момента не мог быть уверен в конечном результате. О тех интригах, свидетелем которых был он сам и которые возникали по его инициативе, Витте поведал в мемуарах. Краткую сущность этих сюжетов можно изложить так. Борьба за американское общественное мнение не была самоцелью для Витте. Общественное мнение, конечно, влияло на общую атмосферу и давило на участников переговоров. Но главным объектом давления был американский президент Теодор Рузвельт, председательствовавший на мирной конференции. Его позиция очень зависела от изменения настроений в Америке – президенту предстояло переизбираться на следующий срок. С целью усиления давления на него Витте пошел и на прямые контакты с хозяевами Уолл-Стрит – виднейшими американскими финансистами. Дважды он встречался с представителями еврейских банков, которые как раз и были основными кредиторами японского правительства. Дискуссии носили напряженный характер, но Витте сумел повлиять на собеседников, убедив их в необходимости постепенных реформ. Разумеется, обе стороны исходили из того, что Витте и является тем лицом, которому предстоит эти реформы осуществлять. Переговоры привели к удовлетворительным результатам, которые, несомненно, были доведены до сведения того же Рузвельта. Не считаться с таким мнением Рузвельт не мог. В свою очередь Рузвельт принял на себя определенные политические обязательства перед еврейским лобби. Выразилось это в том, что при отъезде в Европу Витте получил от президента США письмо к царю, в котором тот просил не распространять ограничения для евреев на американских граждан, приезжающих в Россию. Эту инициативу президента ожидала печальная судьба: правительства Витте, Горемыкина, Столыпина и, наконец, Коковцова обсуждали все аспекты поднятой проблемы и не смогли достичь никакого решения; после шести лет ожидания американцы в декабре 1911 года самым скандальным образом разорвали Русско-Американский торговый договор 1832 года. Впрочем, это уже не имело прямого отношения ни лично к Витте, ни к событиям 1905 года. Кроме встреч с еврейскими финансовыми тузами Витте вел интенсивные переговоры и с лидером другой американской (точнее – международной) финансовой группировки – знаменитым миллиардером Дж.П.Морганом-старшим. Эти переговоры имели более благоприятный характер, и Морган даже обещал быть активным участником в последующем обеспечении России новым займом (ниже мы узнаем, почему из этого ничего не получилось). В конечном итоге, Витте заручился поддержкой основных сил, руководящих американской экономикой. В целом, позиция финансового мира была предельно ясной. Внутренние дела России давно уже перестали быть делами одной только России – вот она, пресловутая зависимость от иностранного капитала! В Россию были вложены столь значительные средства (вспомним, какая плачевная судьба ожидала их в 1917 году), что они стали заботой уже не только своих формальных владельцев. Сам Витте отмечал, что «Японская война произвела порядочную пертурбацию в финансах Европы, а потому весь денежный мир желал, чтобы война кончилась»[688]. Это вовсе не означало, что финансисты должны были оказывать безоговорочную поддержку царскому правительству, осознавшему, наконец, – очень ненадолго! – преимущества мира перед войной. Наоборот (особенно с учетом отношения к царизму евреев вообще и еврейских капиталистов в частности), финансистам предстояло решать: не является ли поддержка старого режима в России усугублением потери денег. И Витте, проходивший собеседования в США, подвергся вполне определенной экспертизе. Вердикт оказался благоприятен для него, а исполнителем этого вердикта стал президент Рузвельт. Рузвельт сыграл решающую роль на переговорах. Накануне их завершения он послал в Токио телеграмму, в которой предупредил, что если не будут приняты российские условия, то он не может обещать Японии того сочувствия и поддержки, которые она ранее встречала в США. Это был, по существу, ультиматум. Вероятно, дело не ограничилось только этим. Витте чувствовал, что кто-то, кроме него и помимо него, ведет активную закулисную политику: «Как раз в это время истек срок соглашения Англии с Японией. В Лондоне велись переговоры о возобновлении договора и редакция окончательного соглашения ставилась в зависимость от того, что скажет Портсмут. На это я обращал из Портсмута внимание Ламздорфа, но мы не могли узнать, почему именно переговоры в Лондоне ставились в зависимость от переговоров в Портсмуте», – Витте в это время еще не знал и о телеграмме Рузвельта японцам. Понятно, что Рузвельт, решившись надавить на Японию, должен был использовать все возможности – в том числе привлечь к этому англичан. Ясно, что последних уговаривать не пришлось: Англия, пошедшая на союз с Францией, должна была с тревогой смотреть на рост германской угрозы и мечтать о возвращении российских войск с Дальнего Востока. К тому же англичане и так переборщили в помощи Японии, способствовав возникновению новой сверхдержавы; японская угроза дальневосточным интересам Англии стала очевидной в последующие годы и десятилетия. Японцы, бывшие в неоплатных долгах перед США и Англией и нуждавшиеся в новых займах для перевода своей экономики на мирные рельсы, не могли противостоять такому согласованному нажиму. Это был довольно печальный для Японии итог ее грандиозных военных побед. Помимо всех рассмотренных политических мотивов, существовал и еще один уровень тайной дипломатии, до конца переговоров и некоторое время позже остававшийся секретом для Витте. На это довольно прямо ему намекал Рузвельт. Еще до начала официальных переговоров между ними произошел такой интересный диалог: «Когда мне Рузвельт говорил, что весь мир желает, чтобы был заключен мир между Россией и Японией и я ему заметил: „Разве и Германский Император тоже этого желает?“, он мне ответил, что несомненно да»[689]. Вопрос Витте ясен: как это Германия могла желать мира на Дальнем Востоке и возвращения российской армии в Европу? Витте, явно бывший не в курсе майских демаршей Вильгельма II, этого тогда не понимал, точнее – не знал. По завершении переговоров Рузвельт, показав свою решающую телеграмму в Токио, не только подчеркнул свою заслугу, но также пытался донести до сведения Витте, что происходят события, в существо которых Витте не посвящен. Позже Витте должен был это признать в своих мемуарах. Ни о чем пока не догадавшийся Витте, восторженно провожаемый американцами, отбыл в Европу, где его ожидал еще больший триумф. При коротком заходе в английский порт германского пассажирского парохода, на котором плыл Витте как уже вполне неофициальное лицо, его приветствовали орудийным салютом. Еще больший почет и восторг его ждал в Париже, в котором Витте по дороге в Америку встречал полусочувствие-полуиздевку. Но в Париже Витте застал и чрезвычайно напряженную политическую ситуацию: французы пытались договориться с Германией о Марокко и готовы были идти на всяческие уступки, но в ответ получали все большее усиление претензий. Правительство, пресса и публика во Франции с тревогой заговорили о возможности войны. Премьер-министр Рувье говорил с Витте об этом вполне определенно. Было указано, что Франция вновь не готова к оказанию финансовой помощи России – до устранения угрозы немедленной войны с Германией. Это было уже прямым шантажом, использовавшим политическую и финансовую ситуацию в России. Парадокс ситуации был в том, что в не меньшей тревоге, чем французское правительство, пребывал германский посол в Париже князь Г.Радолин (бывший посол в Петербурге, хорошо знакомый с Витте): все его попытки идти навстречу французам пресекались специально присланными эмиссарами из Берлина во главе с посланником Германии в Марокко Ф.Розеном, очевидно имевшим полномочия вести дело к прямому разрыву отношений. Радолин просил Витте не больше и не меньше как о том, чтобы тот ходатайствовал перед германским канцлером фон Бюловом о смягчении подобной политики. Одновременно Витте получил неофициальные (чтобы не возникало скандала в случае их отклонений) приглашения от английского короля Эдуарда VII и императора Вильгельма II – крупнейшие политики Европы явно жаждали прямых контактов с Витте. Из Петербурга Ламздорф прислал указание царя принять приглашение германского императора. По своей инициативе Витте сделал протокольный визит к французскому президенту Лубэ, чтобы подчеркнуть формально равное свое отношение и к Франции, и к Германии, а уже затем выехал в Берлин. Угроза войны была ощутимой, и Витте считал, что, по союзническим с Францией обязательствам, она не может миновать и Россию. Нужно было спасать положение, тем более, что даже сохранение этой неопределенной ситуации лишало Россию возможности получения финансовой помощи. Перед отъездом Витте посоветовал Рувье притормозить опасное выяснение отношений с немцами по конкретным спорным вопросам, а выступить с инициативой передачи конфликта на рассмотрение международной конференции, на которой Россия могла бы сказать свое веское слово. Со своей стороны он обещал добиться у немцев согласия на эту конференцию и получил заверение Рувье, что улаживание конфликта устранит препятствия и к получению Россией займа. Как видим, Витте взялся действовать во вполне определенном направлении и весьма энергично. Прием, ожидавший Витте в Германии, превосходил все возможные представления о дружественности. С одной стороны, его встретили торжественно и уважительно, а с другой – чисто по-семейному, как близкого и интимного друга германской императорской фамилии, каковым, конечно, Витте никогда раньше не был. Гостеприимные германские хозяева высказывались в адрес Франции со столь страстными обидами и ясными угрозами, что серьезность их дальнейших намерений сомнений не вызывала. Витте возражал, выдвинув в качестве альтернативы свою прежнюю идею создания континентального союза: Россия -Германия -Франция. Это вызвало некоторое замешательство, и на Витте сильнее давить не стали. В разговорах с ним один на один Вильгельм II и его ближайший доверенный сотрудник граф Ф.Эйлендорф (бывший посол в Вене) заявили Витте, что мечта последнего близка к осуществлению, поскольку только что заключенное новое соглашение с Россией сформулировано именно в духе этих идей. С самим соглашением Витте, однако, не ознакомили. Что касается предложения Витте о созыве международной конференции по Марокко, то и это вызвало определенное замешательство, но затем было дано совершенно четкое согласие: очевидно, такая форма высказывания Россией своего веского мнения вполне устраивала и Германию. Провожали Витте не менее тепло, чем встречали. Поскольку еще раньше он уже был награжден высшим орденом Германии – орденом Черного Орла, то теперь его наградили орденской цепью, какой и вовсе прежде награждались только члены царствующих домов. Витте получил и более интересный подарок: личный канал связи непосредственно с Вильгельмом II. Было условлено, что его частные письма к Эйлендорфу, передаваемые с оказией или через германское посольство в Петербурге, будут рассматриваться как письма непосредственно лично к императору. Таким образом, Витте получил маленькую лампочку Аладдина: учитывая личное влияние, которое тогда имел Вильгельм II на своего кузена Николая, это давало Витте рычаг личного воздействия на царя, подобного которому у него никогда раньше не было (ниже мы узнаем, что Витте никак не сумел воспользоваться этим волшебным средством). Выезжая из Берлина, Витте передал записку французскому послу для передачи телеграфом Рувье, что вопрос о конференции решен, и угроза войны, таким образом, предотвращена. Самоуверенность Витте, как это бывало нередко, сыграла с ним злую шутку. В отношении внутренних дел России Вильгельм II позволил себе дать Витте совет, который он, по его словам, уже высказывал царю при последней встрече: немедленно и целиком дать сверху все реформы, необходимые России, а затем ни на шаг не отступать от выдвинутых положений. Разумность такого подхода не вызывает сомнений, но, к сожалению, воспользоваться и этим советом по возвращении в Россию Витте не пришлось. Витте приехал в Петербург 16/29 сентября 1905 года. Несмотря на отсутствие официальной встречи, на вокзале его ожидала толпа с овациями и приветственными речами. Витте поспешил скрыться от этой демонстрации, но всюду в ближайшие дни встречал изъявления восторга от знакомых и незнакомых людей. В первый же день он явился с отчетом к графу Ламздорфу и получил приглашение прибыть в финские шхеры, где на борту яхты «Штандарт» находилось царское семейство. Витте немедленно воспользовался приглашением. Перед отплытием Витте успел совершить еще один довольно опрометчивый поступок: сообщил Коковцову, что тот может приглашать французских банкиров для заключения займа, т.к. все условия французского правительства уже выполнены. На «Штандарте» Витте также ожидал восторженный прием, от которого не уклонилась и императрица Александра Федоровна, давно относившаяся к Витте с нескрываемой антипатией. Теперь же Николай II объявил о возведении Витте в графский титул. В беседе царь мимоходом заметил, что получил от Вильгельма сообщение об одобрении Витте нового российско-германского соглашения. Витте поспешил это подтвердить, а затем, воспользовавшись невероятной атмосферой доброжелательности, решил поставить точку на эпизоде своего неоправданного увольнения в 1903 году: «В заключение я выразил, что я особенно счастлив тем, что все наветы, которые делались ему в последние годы, когда многие хотели представить меня Его Величеству чуть ли не революционером, остались без влияния на него. На это Государь ответил: – Я никогда не верил этим наветам. Таким образом, он не отрицал, что эти наветы делались. Автором их был тогда, главным образом, Плеве»[690]. В отличие от Витте, акцентировавшего внимание на том, что Николай II признал справедливость его, Витте, обвинений и подозрений по адресу Плеве, отметим другое: в августе 1903 года Николай II, если верить его теперешнему заявлению, нисколько не был обманут Плеве и не попался на фальшивые доказательства вины Витте, и тем не менее Витте тотчас был уволен без какого бы то ни было (как это и было принято у Николая II) выяснения отношений. Последнее дополнительно подтверждает: царь понимал, что выяснение истины пойдет на пользу Витте, а не наоборот. В этом весь Николай II – с его отнюдь не плохой сообразительностью, коварством, способностью к сильнейшей ненависти, а также с внешней бесхарактерностью, уступчивостью, лояльностью и предельной воспитанностью. Прием Витте на «Штандарте», по логике событий, должен был бы сопровождаться хотя бы обсуждением с ним вопроса о преобразовании правительства, однако этого не последовало. Мало того: никаких намеков на предстоящее изменение своего служебного положения Витте не получил – с этим на следующий день он и покинул борт гостеприимной яхты. Можно представить себе, какие страсти при этом бушевали в его душе! Смириться с этим этот несостоявшийся цареубийца (мы помним беседу Витте с Лопухиным в Париже в сентябре 1903 года), конечно, не мог. В результате Николай II, и в этой ситуации отказавший Витте в своем доверии, подверг и себя, и Россию жесточайшим испытаниям. 7.2. Заговор двух императоров.Вернувшийся в Россию Витте оказался почти так же далек от вожделенного кресла премьер-министра, как и до отъезда. Для Витте эта ситуация послужила лишь дополнительным допингом. Тревожная и неопределенная обстановка второй половины сентября 1905 года повышала надежды на предстоящие перемены. Следовало не упускать из внимания прежде всего то, что происходило в ближайшем окружении царя, и соответствующим образом реагировать. На следующий день после отбытия Витте со «Штандарта» царская семья вернулась в Петергоф. 19 сентября там побывал Ламздорф. После возвращения последнего в Петербург Витте поспешил с ним встретиться, потому что очень хотел знать, о чем же говорил царь после того, как не сделал очевидный и всеми (включая Вильгельма II) ожидаемый шаг – назначение Витте премьером. Тема беседы царя с министром иностранных дел могла быть любой – включая и обсуждение вопроса о назначении премьером самого Ламздорфа; такое вовсе не исключалось общим раскладом сил летом и осенью 1905 года. Но о чем говорили и о чем договорились царь и Ламздорф – это осталось их нераскрытым секретом. Выяснилось лишь то, что именно теперь Ламздорф впервые познакомился с текстом Бьеркского соглашения. Его содержание не могло не взволновать министра иностранных дел. Не меньшее впечатление произвело и сообщение царя о том, что договор одобрен Витте. Ламздорф был заинтригован и охотно пошел на контакт с Витте. Вот как протекал их диалог (согласно мемуарам Витте): «Граф Ламздорф /.../ сказал мне: „Государь очень расхваливал ваш образ действий в Америке. Он сказал, что вообще вами весьма доволен и, в частности, доволен вашим пребыванием в гостях у германского императора, который от вас в восторге. Его Величество мне также сказал, что вы совершенно разделяете Бьеркское соглашение“. Я ответил графу Ламздорфу, что да, что я разделяю его вполне и убежден в том, что самое правильное ведение политики заключается в установлении союза России, Германии и Франции, а затем распространение этого союза и на другие континентальные державы Европы. Граф Ламздорф мне заметил, что лучшая политика для России это – быть самостоятельной и не обязываться ни перед кем. Я с этим согласился принципиально, но сказал, что это было бы возможно до войны с Японией и если бы у нас не было союза с Францией, а теперь это неисполнимо, и поэтому я и сторонник соглашения между Россией, Францией и Германией. Этим можно обеспечить мир и надолго дать нашей несчастной родине успокоиться и не вести постоянно войн, совершенно ее ослабляющих. На это граф Ламздорф меня спросил: „Да читали ли вы соглашение в Бьерках?“ Я ответил: – Нет, не читал. – Вильгельм и Государь не давали вам его прочесть? Я опять ответил: – Нет, не давали, да и вы, когда я приехал в Петербург и был у вас ранее, чем явиться к Государю, также мне не дали его прочесть. На это граф ответил следующее: – Я не дал потому, что не знал о его существовании; о нем в эти три месяца мне никто не сказал ни одного слова, и только теперь Государь мне его передал. Прочтите, что за прелесть! Граф Ламздорф был весьма взволнован. Я взял и прочел это соглашение. Вот в чем оно заключалось /.../: Германия и Россия обязуются защищать друг друга в случае войны с какой-либо европейской державой (значит и с Францией). Россия обязуется принять все от нее зависящие меры, чтобы к этому союзу с Германией привлечь и Францию (но покуда это не совершится, или вообще, если это достигнуто не будет, все-таки союз России с Германией имеет полную силу). Договор вступает в силу со времени заключения мира с Японией, т.е. со времени ратификации Портсмутского договора (значит, если война с Японией будет продолжаться – отлично, а если прекратится, то Россия втягивается в этот договор). Договор подписан Императорами Николаем и Вильгельмом [11/24 июля 1905 года] и контрассигнован германским сановником, бывшим с Вильгельмом в Бьерках (не разобрал фамилию), а с нашей стороны морским министром Бирилевым. Таким образом, со дня ратификации Портсмутского договора Россия обязывалась защищать Германию в случае войны с Францией, между тем мы имеем договор с Францией /.../, в силу которого мы обязаны защищать Францию в случае войны с Германией. Германия также обязалась защищать европейскую Россию в случае войны с европейскими державами, но до тех пор покуда у нас действует договор с Францией, мы с ней воевать не можем, с Италией и Австрией тоже война невозможна при соглашении с Германией, в виду тройственного союза Германии, Австрии и Италии, значит, договор мог реально иметь в виду только войну России с Англией, но Англия не может вести сухопутной войны с Россией, что же касается Дальнего Востока, где покуда не установятся отношения с Японией, война наиболее вероятна, то мы можем воевать сколько угодно – Германия никакого участия принимать не обязана»[691]. Текст Бьерского соглашения как молнией осветил Витте все то, что было до сего момента скрыто от его взора – все таинственные неясности, возникшие на переговорах в Америке и по возвращении в Европу. Витте стало ясно, что не он лично был творцом Портсмутского мира (как это принято считать вплоть до настоящего времени), а что решающую роль сыграл Николай II, а еще большую – Вильгельм II. Для Витте не было секрета в том (об этом он откровенно пишет в мемуарах), что президент Рузвельт и миллиардер Морган имели с Вильгельмом дружеские доверительные отношения, подкрепленные весьма весомым материальным фактором – значительным вложением германских капиталов в американскую экономику. Вот когда и как проявилась зависимость и Соединенных Штатов от иностранного капитала – вопреки мнению об отсутствии подобной зависимости в те времена. Правда, и Рузвельт, и Морган, оказав давление на Японию в пользу России, не наносили этим никакого ущерба собственным американским интересам – и тем не менее! Для Витте стала ясна стратегия, избранная Вильгельмом II: связав России руки на Востоке, Вильгельм освободил Германии руки на Западе. Но, вместо того, чтобы усугублять трудности России и способствовать затяжке войны (как этого ожидал Витте и как он это предполагал в беседах с Рузвельтом), Вильгельм пошел на гораздо более сильную комбинацию: он способствовал заключению почетного и выгодного для России мира, спасал тем самым ее от революции, но взамен получил от Николая II поддержку политике Германии в Западной Европе. Гениальная идея, просчет которой оказался в том, что, увы, Николай II не был человеком и политиком, способным отвечать за принятые на себя обязательства. Таким образом, Витте, который свой собственный успех в Портсмуте должен был (как и почти все остальное человечество) рассматривать как своего рода чудо, сразу понял механизм достигнутого триумфа: за спиной побежденной России в Америке стояла пока никем не побежденная Германия, и условия мира, продиктованные Рузвельтом японцам, на самом деле были условиями не Витте и даже не Николая II, а самого германского императора. Кроме того, Витте, бывший чуть ли ни единственным очевидцем того, что теперь происходило за кулисами у правителей и Франции, и Германии, понял, что речь шла не о шутках на марокканские темы, а о вполне реальной войне между Германией и Францией. Для последней ситуация складывалась весьма плачевно: Англия была союзником эфемерным, способным угрожать только немногочисленным колониям Германии, а Россия, как свидетельствовал Бьеркский договор, и вовсе не была союзником. Возвращение российских войск на европейский театр с востока (о чем усиленно просили французы, одновременно шантажируя Витте обещанием финансового займа) теперь не сулило им облегчения. Бьерский договор, решающая сила которого заключалась в секретности, не только лишал Францию основного союзника, но и играл провоцирующую роль: Франция по-прежнему рассчитывала на Россию, беспокоясь только по поводу ее технических возможностей из-за последствий войны и вероятности революции, а позиция России на деле была уже совсем иной. Нужно отдать должное политическим способностям Витте: всю ситуацию, столь для него новую и неожиданную, он понял мгновенно, потому что продолжение его беседы с Ламздорфом было уже не только оценкой договора в Бьерке, но и прямой провокацией: «Прочитавши этот договор, я сказал графу Ламздорфу: – Да это – прямой подвох, не говоря о неэквивалентности договора. Ведь такой договор бесчестен по отношению к Франции, ведь по одному этому он невозможен. Неужели все это сотворено без вас и до последних дней вы об этом не знали? Разве Государю неизвестен наш договор с Францией? Ламздорф ответил: – Как неизвестен? Отлично известен. Государь, может быть, его забыл, а вероятнее всего не сообразил сути дела, в тумане, напущенном Вильгельмом. Я же об договоре ничего не знал и совершенно добросовестно телеграфировал вам в Париж когда ехали в Америку, что свидание в Бьерках не имеет никакого политического значения. – Необходимо, – ответил я графу Ламздорфу, – во что бы то ни стало уничтожить этот договор, хотя бы пришлось замедлить ратификацией Портсмутского договора – это ваш долг»[692]. Витте безусловно прав, расценив Бьеркский договор как предательство по отношению к Франции – так оно и было. К сожалению, предательства в политике – не печальные исключения, а норма. Что же касается этого конкретного предательства, то оно в определенной степени было ответом на французскую политику 1904-1905 годов; с другой стороны, выгода его для России была уже оправдана помощью Германии при заключении Портсмутского мира. С моральной же точки зрения Витте, усмотревший бесчестность царя при подписании именно такого тайного договора, был, повторяем, прав. Зато чистой инсинуацией является оценка юридической стороны договора, высказанная Витте и навязанная им сначала единственному собеседнику (Ламздорфу), затем – почти всем современникам, а потом вошедшая и в канонизированную российскую историю. Бьеркский договор вовсе не противоречил ни франко-русскому союзу – с одной стороны, ни Тройственному (Германия, Австро-Венгрия и Италия) – с другой. Ни один из этих договоров не обязывал к поддержке союзной стороны в том случае, если бы она сама осуществила нападение на какую-либо третью сторону. Таких жестоких и противоестественных договоров почти и не было в истории современной дипломатии. На практике, например, Германия и Австро-Венгрия, связанные с Италией Тройственным союзом, не были обязаны и не оказали военной помощи последней, когда она сама в сентябре 1911 года объявила войну Турции (война закончилась через год). Точно так же и Италия отказалась выступать на стороне своих союзников в августе 1914 года, поскольку последние сами объявили войны своим противникам. Так и Бьеркский договор не обязывал Россию к выступлению на стороне Германии, если бы последняя сама напала на Францию. Более того, никем не отмененный франко-русский договор совершенно однозначно обязывал Россию в этом случае выступить на стороне Франции. Зато Бьеркский договор обязывал Россию защищать Германию, если бы последняя стала жертвой нападения Франции – в этом и заключался основной смысл договора! Итак, на повестке дня оказалось нападение Франции на Германию. Этого в России практически никто не понял, кроме Витте и Николая II, который, в разрез с легковесными предположениями Ламздорфа, едва ли действовал с закрытыми глазами. Витте же, совершенно четко знакомый с позицией Вильгельма II, понимал, что последний не шутит. Нападение Франции на Германию никем не рассматривалось как реальная возможность потому, что с точки зрения здравого смысла это было бы полным абсурдом: у Франции не было ни малейших шансов на победу. Германия опережала по темпам проведения мобилизации, превосходила по мощи сухопутных сил и имела блестящий план военных действий – поразительно, но неудачи 1914 года почти ничему не научили французское командование и к началу кампании 1940 года. В 1905 году немцы имели гораздо больше шансов на успех, чем в 1914-м: даже если бы вторгнувшиеся немецкие войска были остановлены на Марне (как это случилось в 1914 году, когда значительная часть немецких сил была скована на Востоке), то уже одно это было бы безусловным и безоговорочным поражением Франции – в 1905-1906 годах отсутствовал бы Восточный фронт (как это было и в 1940 году). Там Германия и Австро-Венгрия имели осенью 1914 года примерно равный с Россией баланс побед и поражений, что позволило противникам Германии отклонить ее мирные предложения. В 1905-1906 годах ничто не могло бы помешать Германии диктовать свои собственные условия нового мира. Все это было достаточно ясно и политикам, и военным специалистам, и их мнение было вполне однозначным: в 1905 году Франция никак не могла желать нападения на Германию. Она и не желала. Но при чем здесь здравый смысл, если речь идет о дипломатии, тем более о дипломатии уже ХХ века? Кто на кого напал, например, в 1939 году? Это хорошо известно. 30 ноября 1939 года в «Правде» было опубликовано заявление Сталина: «Не Германия напала на Францию и Англию, а Франция и Англия напали на Германию, взяв на себя ответственность за нынешнюю войну» – и ведь это действительно соответствовало букве дипломатических нот, развязавших Вторую Мировую войну! Завершая изложение подтверждающих это «аргументов», Сталин подводит черту: «Таковы факты». Могли бы и нынешние европейские школьники читать в своих учебниках (если бы у них были учебники), что в 1939 году сначала Польша напала на Германию, затем Англия и Франция на ту же несчастную Германию, а потом и Финляндия набросилась на СССР – с лета 1940 по лето 1941 года. именно так и писалось в большинстве газет континентальной Европы. Ведь для того, чтобы эти «факты» остались увековечены, не хватило очень немногого: например, чтобы в марте 1940 года советско-финская война продлилась бы еще несколько дней, а английское правительство решилось бы в ответ бомбардировать Баку, как оно это намеревалось сделать. Нечто подобное могло ожидать Европу и в 1905 году. Витте прекрасно понял, что конференция по Марокко, на которую согласился Вильгельм II, нужна последнему лишь для того, чтобы Россия на ней официально заявила, что Германия действительно подверглась агрессивным выпадам Франции, которые вполне можно расценить как фактическое объявление войны – только и всего. И этого было бы достаточно, чтобы вся история человечества пошла совершенно иным путем. Причем разгром Франции, которого можно было ожидать весной 1906 года (тогда никто еще не считал возможными активные военные действия зимой), сулил Европе значительно более прочный мир, чем в 1940 году. Бьеркский договор по замыслу был, конечно, настоящим злодейством – как и аналогичные соглашения 1939 года. Но для того, чтобы это злодейство практически осуществилось, нужно было, чтобы и в 1905 году Германия и Россия управлялись такими же злодеями, как и в 1939-м. 22 августа 1939 года (накануне подписания в Москве пакта Молотова-Риббентропа) Гитлер заявил своим генералам: «Средства – любые. Победителя никогда не судят и не спрашивают, были ли выдвигаемые им причины оправданны. Поэтому речь идет не о том, чтобы иметь на своей стороне справедливость, а исключительно о победе»[693], – и его слова не расходились с его делами. Сталин же вообще предпочитал действовать, а не читать мораль. А что же было в 1905 году? Бьеркский договор был чрезвычайно коварным актом. А схема воплощения этого коварства была весьма примитивной – примерно такой, как у карточного шулера, ведущего многоходовую игру, в конце которой неожиданно извлекается козырный туз из рукава. Но Вильгельм и Николай не могли разыгрывать свою партию только вдвоем – им требовались помощники. Поэтому они оказались в положении упомянутого шулера, которому должны подыгрывать ненадежные партнеры, способные и сделать неверный ход, и разболтать о тузе в рукаве задолго до окончания игры. Бьеркский договор более двух месяцев оставался нераскрытой тайной. В это время осуществлялись необходимые предварительные мероприятия, прежде всего – переговоры в Портсмуте. Но для реализации самого плана провокации войны было сделано очень немного, и дело упиралось в отсутствие исполнителей. Вильгельм не мог доверить своего замысла даже собственному послу в Париже, а Николай потерпел жестокое фиаско при первых же попытках привлечь к делу членов своего правительства. Оба императора совершенно явно трусили, не решившись посвятить в свои замыслы Витте; не исключено, что именно в это и уперлось назначение Витте премьером – Николай не смог рискнуть объясниться с Витте по поводу Бьеркского соглашения. Словом, злодеям 1905 года было очень далеко до злодеев 1939 года. Ясно, что обоим императорам настоящее злодейство было не по плечу – начинать им следовало с наведения порядка в собственных домах. Сталин и Гитлер на это были способны (надеемся, что читатель не увидит в такой оценке ничего позитивного по отношению к данным кровавым диктаторам), а Николай и Вильгельм – нет. В результате пакт Молотова-Риббентропа можно было огласить на весь свет (правда – не целиком), и всему свету тут же стало ясно, что за этим последует, а Бьеркское соглашение нужно было скрывать в глубочайшей тайне. Чего бы, казалось, проще: Вильгельм объявляет, что Франция на него напала, и стирает вслед за этим ее армию с лица земли, а Николай подтверждает, что так оно и есть – и больше от него ничего и не требуется. Но нет: Вильгельм не может найти управу на своего посла в Париже, а Николай и вовсе сидит на бочке с порохом – поводов для революции в России хватает и без крутого поворота против всеми любимой Франции. Не те режимы были тогда в Германии и России, чтобы начинать войну так, как это было сделано в 1939 году. Не те были и условия для того, чтобы соответствующие режимы установить еще в 1905 году. Не были и Вильгельм с Николаем настоящими злодеями. Когда они еще раз проявили свое злодейство (на этот раз летом 1914 года друг против друга), то последующий ход событий однозначно показал, что роли жертв являются гораздо более естественными для них обоих. Однако, одним необходимым качеством настоящих злодеев они обладали – моральные барьеры были у них, особенно у Николая, весьма не высоки. И этим вполне могли пользоваться другие, гораздо более умные и изобретательные злодеи. Николай II, подписавший Бьеркский договор, продал свою душу Вильгельму в обмен за спасение от революции. Первый акт этого спасения уже состоялся – Портсмутский мир (Витте, оценив Бьеркский договор как неэквивалентный, был, конечно, прав: Россия по нему получила почетный мир с Японией, а Германия – вовсе ничего). Какими были бы другие акты – трудно сказать, поскольку последующие события российской революции происходили уже после того, как Витте торпедировал Бьеркский договор. Вильгельм, во всяком случае, и тогда делал больше того, о чем его просили: прислал, например, в октябре 1905 года в Финский залив военные корабли – для возможной эвакуации царской семьи. Но Витте, резко вмешавшись в события, перечеркнул все прежние планы и расчеты императоров. Решительные усилия Витте против Бьеркского соглашения были замечены, но не оценены современниками и историками. Последние рассматривали Бьеркский договор как курьез, нисколько не допуская реальность франко-германской войны, и усиленная заинтересованность Витте в расторжении договора вызывала некоторое недоумение. И действительно, даже миротворческие намерения Витте нисколько не оправдывают его готовность к столь бескомпромиссной борьбе. Сам Витте в мемуарах отметил успех своего миротворчества в Европе с удовлетворением и сдержанной обидой – никто этого как следует не оценил. Но Витте вполне определенно подчеркнул, что мир принесли его усилия по созыву международной конференции (формально так оно и было: надежды Вильгельма II были похоронены именно на этой конференции, проходившей в январе-апреле 1906 года, – Германия там оказалась в глухой изоляции). Мотивы своей борьбы против Бьеркского соглашения он фактически не приводил. Между тем, отчаянная политическая игра Витте, проведенная им с середины сентября по середину октября 1905 года и не получившая до сих пор должной оценки, имела один единственный мотив: захват государственной власти в России. К этому важнейшему этапу своей карьеры Витте шел всю жизнь. Импровизации, к которым он прибегал в этот решающий месяц, были только воплощением глубоко продуманных им планов и намерений. Таким образом, Бьерский договор – гениальное изобретение Вильгельма II, оказался всего лишь подарком Витте, искавшему простые и надежные способы вышибить из седла Николая II, попытавшегося с помощью Германии укрепить свое собственное политическое положение. Неизвестно, как бы действовал Витте, если бы был назначен премьером и уже в таковой роли ознакомился с Бьеркским соглашением, но сейчас он решительно бросился на борьбу с ним. Совершенно очевидно, что и все остальные демарши, предпринятые Витте в ближайший месяц, уже тогда с большей или меньшей ясностью имелись в его планах, потому что одна только борьба с Бьеркским соглашением никак не могла усилить его позицию, катастрофически испортив его отношения и с российским, и с германским императорами. И, однако, он ни секунды не колебался. Перед встречей Витте с Ламздорфом ничто не предвещало их прочного политического союза. Тем не менее, он состоялся. Это было первой победой Витте в начатой кампании. Заручившись поддержкой Ламздорфа, Витте принялся искать других потенциальных союзников. Витте не пошел на публичные разоблачения, которые нанесли бы жесточайший удар как по планам Вильгельма, так и по репутации Николая II. Едва ли после столь грандиозного скандала сохранились бы хоть малейшие шансы на продолжение карьеры самого Витте. Тут его, скорее всего, ждал не успех, а обвинение в измене и разглашении государственной тайны. Поэтому он предпочел не разоблачать заговор двух императоров, а шантажировать угрозой такого разоблачения. Как всякий шантажист, Витте и сам был заинтересован в сохранении тайны. Следовательно, не в его интересах было расширять круг посвященных, и Витте попытался прежде всего выявить людей, уже ознакомленных с Бьеркским соглашением. Первым, с кого Витте начал, был, естественно, морской министр адмирал А.А.Бирилев, подписавший договор. Но российский флот летом и осенью 1905 года уже не имел серьезного военного значения, а сам Бирилев не был влиятельной фигурой на вершине российского государственного управления, что тут же и подтвердилось: Бирилев объяснил Витте, что по просьбе царя заверил этот договор своей подписью, не читая (!). Тогда Витте решил обратиться к руководителям армии, справедливо считая, что уж их-то Николай II должен был ввести в курс своих замыслов в преддверии предстоящей большой войны в Европе. Тут Витте не ошибся. На верхах военного руководства России весной-летом 1905 года произошли значительные пертурбации. В связи с событиями 1904-1905 годов резко упало влияние трио старших родственников и советников царя – братьев его отца Владимира, Алексея и Сергея. Последний не справился с управлением Москвой и был убит еще 4 февраля 1905 года; Владимир Александрович запятнал себя «Кровавым воскресеньем» и позже никакой роли не играл, хотя его отставка произошла только в октябре 1905 года, а Алексей Александрович, шефствовавший над флотом, ушел в отставку сразу после Цусимы – 30 мая 1905 года. Взамен них выдвигался еще один внук Николая I – великий князь Николай Николаевич-Младший (его отец – Николай Николаевич-Старший был, как мы помним, командующим в Русско-Турецкой войне 1877-1878 года). Николай Николаевич-Младший в отличие от абсолютного большинства членов царского семейства, не блиставших ни талантами, ни компетентностью, был квалифицированным профессиональным военным. Едва ли он был выдающимся полководцем, но был толковым командиром, мог сказать веское слово на любом военном совете, а перед армейским строем никогда не ронял своей уверенности. Публичные выступления для него, в отличие от Николая II, также не были камнем преткновения. Позже явное его личное превосходство над царем внесло заметное охлаждение в их отношения. К весне 1905 года авторитет Николая Николаевича вырос потому, что ни к одному из провалов последнего времени он не имел ни малейшего касательства. Но не успехи в ратных делах или административном управлении повлекли его возвышение – дело было совсем в другом. Николай Николаевич был тем лицом в царском семействе, благодаря которому там и возникали все знаменитые шарлатаны – от Филиппа до Распутина. Женой Николая Николаевича была Анастасия – так называемая «черногорка № 2» (к данному времени это был уже прочный союз, хотя брак был заключен только после ее развода с предыдущим мужем в 1907 году), а его брат Петр был женат на ее сестре Милице – «черногорке № 1». Обе они (дочери Черногорского монарха Николая Негоша) постоянно интриговали в пользу балканских славян и черногорцев в первую очередь, и обе же были ярыми поклонницами всего волшебного и чудесного, что, якобы, должно помогать в жизни и в государственном управлении. Весь мистицизм, игравший заметную роль в жизни царского семейства, проникал туда с легкой руки предприимчивых «черногорок». Их возможности резко упали лишь тогда, когда их последний протеже – Григорий Распутин – стал играть самостоятельную роль и постарался избавиться от них, как от конкуренток. Но это должно было случиться еще не скоро. Пока что влияние Николая Николаевича, ловко использующего усилия «черногорок», приближалось к апогею. К несчастью для Николая Николаевича, он сам, несмотря на необходимую для всякого военного трезвость характера, так же был склонен поддаваться мистическим идеям, что, как мы узнаем, блестяще использовал Витте чуть позже – уже в октябре 1905 года. Еще одна особенность этой политической фигуры, на которую не принято обращать внимания, состоит в том, что он был очередным выдвиженцем великой княгини Елизаветы Федоровны. Подтверждается это тем, что вплоть до кануна февраля 1917 года и он, и она находились строго в составе одной политической группировки. Более же четкие свидетельства этой политической связи довольно трудно отыскивать во всех значительных политических эпизодах того времени, в которых был замешан великий князь. Но как раз роль В.Ф.Джунковского – заведомо доверенного лица Елизаветы Федоровны – в попытке выдвинуть Николая Николаевича на заглавную роль в октябре 1905 года делает эту связь в тот конкретный момент бесспорной и выразительной. Наступление фавора Николая Николаевича знаменовалось реформами армейского управления. Был создан новый орган – Совет государственной обороны, который взял на себя общее руководство всем военным делом страны. Одновременно Генеральный штаб вывели из подчинения военного министра. Это было типичный бюрократический реакцией на продолжающиеся военные поражения. Реформа была проведена в мае-июне 1905 года, и вызвала резко отрицательную оценку военных специалистов, поскольку подрывала единоначалие в армии. Председателем Совета обороны стал Николай Николаевич, а начальником Генерального штаба – один из его личных приближенных генерал Ф.Ф.Палицын. Новым военным министром был назначен генерал А.Ф.Редигер. Это был не полководец, а классический военный чиновник, что вполне соответствовало новой, урезанной роли военного министра. Редигер был добросовестным трудоспособным бюрократом, честнейшим человеком в общепринятом смысле этого слова, а на новом посту проявил себя и как трезвейший политик. Куропаткин, очень ему сочувствуя, выслал 30 июня с Дальнего Востока Редигеру такие инструкции-предупреждения: «Всего труднее Вам будет вести дело с великим князем Николаем Николаевичем. Это опасный и нехороший человек. Он много зла причинил нашему чудному государю, подсовывая ему Филиппа, внушая ему, что он не может ошибаться, ибо он не человек, а сверхчеловек. Он же внушал ему недоверие к министрам. Я считаю Николая Николаевича ненормальным человеком. Людей он ненавидит, лошадей не любит, собак любит. То он изрыгает злобу на людей, то часами на коленях проводит за молитвой. Вред усугубляется тем, что знания и ум ограничены, а самолюбие безгранично. Физически немощен. Ноги его не держат. На них одеты особые механизмы. Развратен. С Палицыным, мне кажется, можно работать. Но в вечной близости к такому неврастенику, как Николай Николаевич, он, будучи и от природы расположен к двуличности, пышно развернул в себе способность вести двойную игру, не во вред себе. Думаю, что в душе и он терпеть не может Николая Николаевича. Как человек великий князь Петр Николаевич во многом противоположен своему братцу, но жена его – ехидна, зла, хочет играть роль. Государь делает большую ошибку, вводя удельный порядок управления отдельными отраслями военного управления через своих родственников, великих князей. Не такое теперь время, чтобы безответственные властелины действовали или бездействовали, каждый на свой образец. Пример Алексея Александровича должен бы научить государя осторожности в этом отношении. Не доверяйте Витте. Для него все мы шашки. Но он сам спутал свою игру, и в дамки проходят совсем не те лица, которые были бы ему угодны. Может кончить плохо. Не доверяйте Коковцову. Понадобится – никого и ничего не пожалеет. Держитесь ближе к Сольскому. Верю в его разум, опытность, просвещенный взгляд. В тайне это убежденный сторонник ограничения… Держитесь ближе, находите опору в министре Двора, Фредериксе. Это твердый и вполне благородный человек. Он верный слуга государя и все меры принимает для охраны его от родственников. Очень важно, чтобы Вас полюбила государыня Мария Федоровна. Она еще может иметь благодетельное влияние на своего сына. Помните, что первые месяцы государь будет проявлять к Вам знаки своего доверия, даже в большей, чем требуется, степени, но скоро под Вас ночнут подкапываться, возбуждать в нем недоверие к Вам; медовый месяц пройдет более или менее быстро. Дай бог, чтобы вы долго имели необходимый у государя авторитет. Нельзя завидовать Вам, но такие твердые люди, как Вы, необходимы особенно настоятельно в смутное время, ныне Россией переживаемое. /…/ Лично ожидаю с нетерпением возобновления решительных военных действий. Верю, что победа, наконец, склониться на нашу сторону, но во всяком случае, если великая Россия хочет остаться великой и не быть вынужденной после позорного мира быстро готовиться к новой войне, надо настоящую войну вести с желательной настойчивостью еще год, два, три, но до победы. В этом спасение не только России, но и Европы. Иначе семьсот миллионов азиатов под главенством Японии сделают попытку прописать законы Европе, начав с России в Сибири, Франции в Индокитае и Англии в Индии. Зашевелятся Персия и Турция. Такого ли результата мы желаем вместо преждевременного мечтательного идеала: стать без права и без нужды хозяевами на берегах Тихого океана?»[694] В июле 1905 новое армейское руководство приняло новый курс на усиление агрессивной политики. Нетрудно разглядеть, что этот курс, заведомо антианглийский в данный момент, весьма неплохо согласовывался с обострением франко-германских отношений, нарастание которого обеспечивалось заключенным именно в это время Бьеркским соглашением. Редигер рассказывает: «Палицын внес в Совет предложение о преобразовании войск в Туркестане. Вопрос этот был поставлен на первую очередь потому, что отношение Англии к нам было явно враждебным, и столкновение с нею представлялось вполне вероятным; объектом же наших действий могли быть только Афганистан и Индия, так как все прочие владения Англии для нас недоступны; для действий в Афганистане и предполагалось подготовить туркестанские войска. Ключем Северного Афганистана является крепость Герат, занятие которой ставилось первой задачей. Герат в то время был укреплен и вооружен довольно слабо, и гарнизон его был не велик; при быстром налете на него можно было надеяться завладеть им довольно легко; для того же, чтобы налет мог быть быстрым, намечались все войска Туркестанского округа содержать в военном составе, с полной запряжкой всей артиллерии и с усиленной запряжкой обозов. Этот проект я считал совершенно неприемлемым /…/. /…/ само выполнение этой задачи, вероятно, возможное сегодня, могло стать невозможным ко времени окончания наших преобразований, так как для этого надо было лишь усилить крепость и гарнизон Герата, а англичане не замедлили бы это сделать, узнав о приведении туркестанских войск на военное положение. /…/ Все мои доводы были напрасны. Вопрос уже был предрешен великим князем и Палицыным. /…/ Мнение большинства удостоилось высочайшего утверждения, но я не сделал ничего для его исполнения. Когда же Палицын через некоторое время запросил меня, когда же реформа в Туркестане будет осуществлена, я приказал ответить, что „по изыскании потребных на то средств“. /…/ Больше об этой затее Палицына никогда не было речи; правда, что отношения с Англией совсем изменились, и разруха в стране заставила бросить на ряд лет мысль об усилении армии»[695]. К Палицыну и обратился Витте. Выяснилось, что Палицын действительно был ознакомлен царем с текстом договора, притом – дважды. Отсюда Витте сделал очевидно правильный вывод, что и Николай Николаевич должен знать суть Бьеркского соглашения – если не от царя, то от Палицына. Тогда Витте напросился на встречу с великим князем. Николай Николаевич ничем не показал того, что уже знаком с Бьеркским договором – понятно, почему: тогда бы ему пришлось объяснять Витте, почему он сам, Николай Николаевич, ничего против этого договора не имел. Так и осталось неясным: было ли это по несообразительности или потому, что великий князь был вполне посвящен в коварные замыслы императоров и разделял их. Теперь же его поймали за руку. Витте сделал упор на бесчестности договора по отношению к Франции, апеллировал к гвардейской чести великого князя, а, главное, предупреждал, что позор за бесчестие может пасть на царя. При этом Витте уверял, что положение легко исправить, т.к. Ламздорф наверняка найдет формальные поводы для расторжения договора – дело лишь за согласием царя. Хитрый Витте просил именно великого князя проявить инициативу перед царем, поскольку возбуждение подобного вопроса, якобы, не соответствовало служебному статусу самого Витте – всего лишь председателя Комитета министров. Николай Николаевич согласился, и это уже было победой Витте – он сталкивал царя с великим князем лоб в лоб! В результате демарша Николая Николаевича в Петергофе собрались: царь, великий князь, Ламздорф и Витте. Никто из участников совещания позднее не поделился его подробностями – и не случайно. Ведь как бы по форме не проходила беседа, но по существу обсуждался бесчестный поступок царя – не более и не менее. Царь, выступая один против троих, как всегда в подобных ситуациях, позорно спасовал. При этом, разумеется, выяснилось, что расторгнуть договор совсем не так легко – никаким иным соглашениям и принятым международным нормам он вовсе и не противоречил. Поэтому победа Витте была в определенной степени частичной – никто не поддержал его предложения о задержке ратификации Портсмутского мира только ради отсрочки вступления Бьеркского договора в силу (мир был своевременно ратифицирован и японским, и российским императорами 1/14 октября 1905 года). Зато царя заставили написать покаянное послание Вильгельму II. В письме, отправленном 24 сентября 1905 года, Николай II вынужден был лепетать: «У меня тогда не было при себе всех документов. Наши отношения с Францией исключают возможность столкновения с ней... Если она откажется [присоединиться к договору], редакция договора должна быть изменена»[696]. Выбирая между бесчестием в глазах всего мира, которым грозили участники петергофского совещания, и бесчестием в глазах одного только Вильгельма, российский император предпочел второе. Вильгельм сухо отвечал в том духе, что «что подписано – то подписано» – и формально был совершенно прав: договор не имел никаких юридических изъянов. Поэтому его так никто никогда не исправил и не отменил. Он отпал сам собой, когда летом 1914 года Германия объявила войну России – это также не противоречило никаким международным соглашениям, включая и Бьеркский договор. Но Вильгельм прекрасно понял, что дело не в договоре, а в том, что его гениальный замысел разгрома Франции (на который прямо намекает одна из фраз в процитированном фрагменте письма Николая к Вильгельму) безнадежно провалился – необходимой поддержки российского правительства нет и не будет. Вильгельм попытался выждать, сохраняя подчеркнуто лояльное отношение к царскому правительству вплоть до конца 1905 года, но начавшаяся после этого конференция по Марокко лишила его остатков иллюзий – Россия твердо заняла антигерманскую позицию. Несмотря на множество последующих личных встреч, доверительные отношения между императорами так никогда и не были восстановлены. Это сыграло роковую роль летом 1914 года, когда только доверие между ними (если бы оно имело место) могло остановить нарастающий поток событий, ведущих к мировой войне. Таким образом, петергофское совещание, заставив Николая пойти на разрыв с Вильгельмом, было судьбоносным и решающим шагом на пути и к революции 1917 года в России, и к революции 1918 года в Германии, и, что оказалось самым важным для главного участника этого совещания, на пути в подвал дома купца Ипатьева в Екатеринбурге. Витте попытался сохранить хорошую мину при плохой игре, отправив 25 сентября письмо Эйлендорфу (т.е., по существу, Вильгельму II) о своей солидарности с Бьеркским договором и о том, что последний встречает лишь «некоторые препятствия». Едва ли сам Витте мог надеяться таким образом сохранить симпатии к себе у германского императора. Витте, показав Вильгельму, что тот должен был договариваться с ним, а не с царем, возможно, и удовлетворил собственное самолюбие, но слишком дорогой ценой. При менее крутом подходе можно было бы, вероятно, сохранить приличные отношения с Германией – и не обязательно ценой военного разгрома Франции. Но Витте фактически и не пытался отыскать другое решение. Позже Витте должен был признать, что его собственная генеральная идея создания континентального союза была похоронена охлаждением отношений с Германией осенью 1905 года. После Ламздорфа, уволенного в апреле 1906 года, руководство внешней политикой России перешло в руки признанных англоманов А.П.Извольского и С.Д.Сазонова. Петергофское совещание развезло пропасть между Вильгельмом и Николаем. Но не меньшая пропасть возникла и между царем и остальными двумя участниками совещания: простить испытанное унижение Николай, конечно, не мог. Витте, пошедший ва-банк и не считающийся уже с риском ухудшения отношений с царем, мог быть удовлетворен: теперь уже ни Николай Николаевич, ни Ламздорф никаких преимуществ по сравнению с ним не имели. Только у Витте оставались, как оказалось, возможности к дальнейшей карьерной игре. И лишь побочным эффектом этой игры стало то, что и карьера Николая Николаевича не была окончательно похоронена. Пока что Николай II был совершенно выбит из колеи, лишен надежд и на Вильгельма II, и на своих ближайших помощников, и, как это с ним происходило в подобных ситуациях, впал в прострацию. Вместо того, чтобы воспользоваться прежним советом Вильгельма, вырвать инициативу из рук оппозиции, самому объявить все необходимые реформы, провести их в жизнь и отстоять от посягательств, царь занял любимую и привычную позицию – никаких действий и никаких решений. Спокойствие в стране еще сохранялось, но это оказалось предгрозовой паузой, вслед за которой надвигалась катастрофа. Шли дни, правительство ничего не предпринимало, оппозиция получила возможность оглядеться и приступить к новым решительным действиям. Это, очевидно, и входило в точно рассчитанный план Витте. 7.3. Витте начинает забастовку.В конце сентября 1905 года Витте столкнулся с еще одной проблемой, имевшей и личный, и политический характер. Отправляясь 16 сентября на «Штандарт», он отдал фактически распоряжение Коковцову пригласить французских банкиров для заключения займа. Позже у Витте язык не повернулся объяснить Коковцову, что он погорячился, и с вызовом банкиров следовало бы повременить. Приглашение было послано, и в ближайшее время Витте ожидал скандал: прибывшие финансисты, не получив соответствующих гарантий российского правительства (ведь демарш Николая перед Вильгельмом пока ни к каким формальным результатам не привел), были обязаны отказаться от выполнения своей миссии. Все это должно было произойти при непосредственном участии Коковцова как министра финансов. Хлестаковская роль Витте стала бы Коковцову очевидной; предвкушение этого делало положение Витте невыносимым, и разжигало его раздражение против ничего не подозревавшего министра. Кроме того, рейтинг Коковцова, никак не затронутого борьбой вокруг Бьеркского соглашения, должен был подняться: царь не имел никаких обид на него. И без того самый компетентный из тогдашних министров, Коковцов получал дополнительные шансы на премьерство, хотя сам и не подозревал об этом. И Витте счел необходимым начать борьбу против Коковцова – своего давнего и преданного соратника. В двадцатых числах сентября Витте появился на заседаниях Особого совещания, созванного еще в конце августа 1905 года. Совещание обсуждало предложение, представленное Д.Ф.Треповым и разработанное А.В.Кривошеиным, о реорганизации кабинета министров в единое правительство во главе с председателем. Это была новаторская реформа для России, где царь до сих пор управлял с помощью министров каждым министерством совершенно автономно от остальных (при возникновении спорных ситуаций царь собирал специальные заседания). Совещание проходило под руководством графа Д.М.Сольского – председателя Государственного Совета. В этой аудитории Витте уверенно играл роль будущего премьера; участникам и в голову не приходило, насколько далеки в данный момент его вожделения от реальности. Сольский, искренне поддерживающий стремление Витте к премьерству, естественно, ему подыгрывал. Разумеется, участники совещания пытались обеспечить и собственные интересы. Коковцов, не претендующий на премьерство, но уверенно руководящий министерством финансов, ратовал за сохранение большей автономии министров от премьера – об этом он должен был горько жалеть, когда сам стал премьером в 1911 году. Витте, воспользовавшись возникшими разногласиями, обрушил на него убийственную критику. Это было совершенно неожиданно и для Коковцова, и для всех присутствовавших, тем более, что в форме выражений Витте не стеснялся. Коковцов вспоминал: Витте «отдал особенную честь мне, сказавши, что немало глупостей слышал он на своем веку, но таких, до которых договорился министр финансов, он еще не слыхал»[697]. Это возобновлялось и на последующих заседаниях. Уже накануне самого назначения Витте премьер-министром его мотивы были высказаны им вслух: «Придавая своему голосу совершенно искусственную сдержанность, он положительно выходил из себя, тяжело дышал, как-то мучительно хрипел, стучал кулаком по столу, подыскивая наиболее язвительные выражения, чтобы уколоть меня, и, наконец, бросил мне прямо в лицо такую фразу, которая ясно сохранилась в моей памяти: „С такими идеями, которые проповедует господин министр финансов, можно управлять разве зулусами, и я предложу Его Величеству остановить его выбор на нем для замещения должности председателя Совета министров, а если этот крест выпадет на мою долю, то попрошу Государя избавить меня от сотрудничества подобных деятелей“»[698]. Следствием было то, что при назначении Витте премьером Коковцов немедленно подал в отставку. Здесь Витте явно переусердствовал: Коковцов на пост премьера в этот период все же не котировался (у Витте оказались другие соперники), а ожидаемый скандал с французскими финансистами сошел вполне гладко. Последние прибыли в Петербург прямо накануне Октябрьской стачки, когда Витте еще премьером не был, а Коковцов министром оставался. Вопреки впечатлениям русских, французы забастовкой были не очень обескуражены – Франция в ХIХ веке видывала и не такое! Но они не получили обещанных гарантий российского правительства от войны с Германией, а потому и убрались восвояси. Коковцов и все прочие истинной причины этого просто не поняли. Российской стороне показалось весьма естественным, что заем не был предоставлен потому, что состояние России оставляло желать лучшего: французским визитерам для отъезда даже понадобилось нанять особый пароход, поскольку бастовали железные дороги. Личный престиж Витте, вопреки его опасениям, вовсе не пострадал. Витте, как мы покажем, даже сумел извлечь выгоду из их отъезда. Зато в лице Коковцова Витте лишился самого толкового и надежного помощника. Но не бюрократические склоки возвели Витте на премьерский пост. Сделала это революция, которая и стала самой грандиозной интригой Витте. С начала сентября 1905 года оппозиционное настроение в стране медленно, но неуклонно повышалось. Значительную роль играли митинги, беспрерывно проходившие в высших учебных заведениях; в них все больше и больше втягивалась усиленно зазываемая туда публика – особенно в Москве и Петербурге. Агитация привела и к событиям, происходящим уже вне студенческих аудиторий. 19 сентября началась чисто экономическая забастовка печатников в типографии Сытина в Москве, но с 20 сентября к ней стали присоединяться другие типографии, а потом и рабочие других профессий. 21 сентября забастовали булочники; 25 сентября около булочной Филиппова произошло подлинное сражение забастовщиков с полицией – были убитые и раненые. С 24 сентября в Москве остановились трамваи и совершенно прекратился выпуск газет. 3 октября в Петербурге началась забастовка солидарности печатников. Образовавшийся в результате информационный вакуум сыграл огромную роль во всем последующем. В разгар этих событий против студенческой революционной агитации выступил князь С.Н.Трубецкой, избранный ректором Московского университета. Он призывал студентов к учебе, а в противном случае грозил закрыть университет, что и сделал 22 сентября – это только частично помешало митингам, происходившим и в формально закрытом университете. Сам Трубецкой выехал в Петербург – добиваться у начальства свободы собраний вообще, чтобы прекратить использование нового университетского устава в чисто революционных целях. На совещании у министра народного просвещения 29 сентября ему стало дурно, и он скончался от внезапного сердечного приступа. Его похороны 3 октября в Москве были превращены в грандиозную революционную демонстрацию. Но не студенты и не рабочие сыграли главную роль в надвигающихся событиях. В 1909-1911 годы большой авторский коллектив, состоявший в основном из теоретиков меньшевизма во главе с Л.Мартовым, П.П.Масловым и А.Н.Потресовым, выпустил многотомный труд «Общественное движение в России в начале ХХ-го века», посвященный главным образом анализу прошедшей революции. До сего времени это издание остается наиболее полной и объективной энциклопедией политических событий начала века. Вот что там написано об Октябрьской стачке 1905 года: «Центральное место в забастовке играли несомненно железные дороги. В железнодорожной же забастовке рядом с рабочими и мелкими служащими играли большую роль и служащие, занимающие сравнительно высокое положение. Только благодаря железнодорожной интеллигенции могла быть вообще проведена забастовка на линии; без ее объединяющей и руководящей роли линейные рабочие и низшие служащие по своей разъединенности и слабой сознательности, конечно, не в состоянии были бы провести железнодорожную забастовку. Хотя, затем, железнодорожная забастовка началась стихийно, но сплочение и единодушное выступление железнодорожной массы несомненно обязано объединяющему влиянию, с одной стороны, всероссийского железнодорожного союза, с другой – заседавшего во время забастовки делегатского съезда железных дорог, созванного незадолго до забастовки правительством. /.../ По составу же своему этот съезд только в меньшинстве своем состоял из рабочих, большинство же его составляли инженеры, помощники юрисконсультантов и агенты разных служб. Остальная интеллигентская масса не играла в октябрьской забастовке такой крупной роли, как железнодорожная интеллигенция, но она дружно поддержала забастовку»[699]. Рассмотрим внимательнее, как же развивалась забастовка, особенно ее «стихийное» начало. Упомянутый съезд был созван министром путей сообщения князем М.И.Хилковым – давним другом Витте. Задачи съезда состояли в обсуждении реформы пенсионного обеспечения железнодорожников. Съезд открылся 20 сентября в Петербурге. Уже с первых часов работы делегаты стали выходить за рамки предварительно обозначенной программы – сначала расширялись экономические требования, а затем возникли и политические. Выступления становились все смелее; началась типичная психологическая цепная реакция – делегаты явно заводили друг друга. Этот неожиданный разворот событий поставил съезд в центр внимания всей российской общественности. Бездействие властей (особенно характерное именно для этого периода) вызывало удивление и порождало надежды; в то же время не верилось, что подобные речи могут безнаказанно звучать под крышей казенного учреждения. Естественно, росло опасение, что власти должны расправиться с таким рассадником оппозиционной агитации. И ожидаемые события разразились, но в весьма странной, «стихийной» форме. 7 октября 1905 года по Москве разнеслись слухи, что железнодорожный съезд в Петербурге арестован. Слухи были основным способом передачи информации: газеты (точнее – типографии) бастовали, радио и телевидения не существовало, телефоны были доступны единицам. Кто был источником этих сведений – так никогда и не выяснилось. В тот же день участники съезда сообщили по телефону из Петербурга в Москву, что слухи не верны и съезд продолжает работу (если это можно было назвать работой!). Но донести эту информацию до массы железнодорожников в силу упомянутых причин было нелегко. И провокация свое дело сделала: на всех дорогах Московского узла тут же образовались стачечные комитеты, а один из них – комитет Московско-Казанской железной дороги – немедленно объявил забастовку протеста. Мало того, этот стачечный комитет тут же принял и распространил по телеграфу призыв ко всеобщей железнодорожной забастовке, сопровождаемый требованиями, в том числе: «свободы собраний, сходок, союзов, организаций, совести, печати и стачек, неприкосновенности личности и жилища; /.../ созыва народных представителей с законодательной властью, выбранных всем населением страны всеобщим, прямым, равным и тайным голосованием, без различия национальности, пола и вероисповедания, для выработки новых основных законов страны в интересах трудящихся классов; /.../ неприкосновенности всех участников забастовки и возвращения всех пострадавших за так называемые политические и религиозные преступления»[700] – совсем неплохо для совершенно безвестного комитета одной из многих десятков железных дорог страны! На следующий день, 8 октября, несмотря на попытки опровергнуть слухи об аресте железнодорожного съезда, забастовали все дороги Московского железнодорожного узла, кроме Николаевской (Петербург-Москва). Стало ясно, что дело уже не в поводе для забастовки, а в демонстрации солидарности всех железнодорожников с их коллегами на Московско-Казанской дороге. Поэтому 9 октября сам съезд в Петербурге принял резолюцию, присоединяющуюся к требованиям стачечного комитета Московско-Казанской дороги, и тиражировал ее телеграфом. Пока не было речи об объявлении всероссийской железнодорожной забастовки. Решение о ней было принято чуть позже – 12 октября. Удивление вызывает не то, что лозунги забастовки были даны каким-то безвестным комитетом одной из железных дорог и тут же в едином порыве подхвачены подавляющим большинством всех рабочих и служащих страны (но не большинством всего населения!). Гораздо большее удивление и восхищение вызывает то, что поезда по всей стране в течение двух дней после решения о старте забастовки действительно остановились. При этом весь подвижной состав благополучно проследовал в свои депо, а все рабочие и служащие дорог могли спокойно отправиться по домам. Только вокзалы были заполнены ошалевшими пассажирами, высаженными из вагонов посреди своего пути. Если иметь хоть малейшее представление о том, как составляется железнодорожное расписание в масштабах всей страны, и о том, каких усилий требует его поддержание, то становится ясно, что была решена принципиально новая организационно-техническая задача невероятной сложности. Не менее сложная задача была решена спустя весьма короткий срок: когда было принято централизованное решение о прекращении забастовки, то 19-21 октября 1905 года было восстановлено железнодорожное движение практически сразу по всей стране (кроме дальневосточной части Транссибирской магистрали, где бушевали демобилизованные солдаты, рвущиеся по домам – в Европейскую Россию). Теперь понятно, что имели в виду историки революции, объясняющие, что рабочим и низшим служащим такая забастовка была просто не по плечу. И уж тем более нелепым представляется их тезис о «стихийном» начале забастовки. Железнодорожная забастовка октября 1905 года была шедевром, коллективно сотворенным всем составом инженерно-технического корпуса Министерства путей сообщения. Эти специалисты неоднократно демонстрировали свои выдающиеся способности (например – осуществив почти без сбоев мобилизационные перевозки в июле-сентябре 1914 года). Никакой стихийности при решении таких задач быть не может: все должно быть заранее спланировано, действия отдельных элементов согласованы и состыкованы с остальными, а импровизация если и возникает (без нее обойтись невозможно!), то осуществляется специалистами, прекрасно понимающими общую задачу и владеющими своим собственным маневром. Подготовка решения такой задачи занимает не мало времени и требует огромных творческих усилий. Отдадим же должное Железнодорожному союзу, который все это осуществил, разумеется, до принятия конкретного решения о старте забастовки. Отдадим должное и агитационному аппарату оппозиционной интеллигенции, добившемуся того, что весь Железнодорожный союз действовал под едиными лозунгами, выдвинуть которые могло любое из его подразделений – в данном случае это сделали работники Московско-Казанской дороги. Ясно было и то, что Союз был готов выступить по единому сигналу, которым и оказался слух об аресте железнодорожного съезда. Вот только к этому акту и можно применить термин «стихийный». Но как раз это последнее и представляется наиболее сомнительным. Планы всеобщей забастовки можно было составлять за много месяцев до ее начала, но старт мог произойти только тогда, когда они были доведены до нескольких сотен конкретных исполнителей, руководивших движением на всех дорогах, усвоены и творчески осмыслены этими людьми. Следовательно, и сигнал на начало забастовки не мог быть дан ни раньше, ни позже вполне определенного промежутка времени – в противном случае действительно могли начаться стихийные действия, и операция утратила бы стройность и целенаправленность. Ничего подобного во время Октябрьской забастовки не происходило: она была идеально и спланирована, и осуществлена. Значит, и сигнал на ее начало был подан точно и своевременно. Так кто же его дал? Современники оставили вопрос открытым – никто не пожелал взять на себя ответственность за начало железнодорожной забастовки (очевидно – по скромности). Попробуем найти ответ, действуя методом исключения, т.е. выяснив, кто не мог практически принять решение об этом. Этого не могли сделать революционеры. Почти все лидеры революционных партий были в эмиграции, узнали о начале забастовки только из зарубежной прессы, и, лишь убедившись в реальности происходивших революционных событий, двинулись в Россию. Раньше всех в Петербурге оказался Троцкий; дело было не в его прозорливости, а в том, что он больше других был готов рискнуть и сыграть в революции выдающуюся роль, что ему в 1905 году и удалось лучше, чем остальным революционным вождям. Троцкий живо реагировал на «Кровавое воскресенье» и уже в феврале 1905 года прибыл из-за границы – сначала в Киев, потом в Петербург. Но летом он понял, что делать пока нечего, а риск пребывания на нелегальном положении ничем не оправдан – и убыл в Финляндию. Оттуда он и возник снова, но было это уже после 17 октября. Едва ли его или его коллег по революционному движению можно заподозрить в касательстве к началу железнодорожной забастовки; тем более у них не могло быть никаких мотивов замалчивать подобный подвиг в своих воспоминаниях. Крупную роль в руководстве сначала забастовками, а потом и восстаниями играли Советы рабочих депутатов. Первый такой Совет руководил, как известно, стачкой иваново-вознесенских ткачей в мае-июле 1905 года; тогда же он и прекратил свое существование. Летом 1905 года недолго существовал и аналогичный Совет в Костроме. К созданию Петербургского Совета, вождями которого стали П.А.Хрусталев-Носарь, Парвус (А.Л.Гельфанд) и Троцкий, было решено приступить только 13 октября 1905 года, а реально функционировать он начал двумя днями позже. Остальные Советы создались еще позднее (Московский – даже 22 ноября 1905 года). Следовательно, все они не имеют отношения к началу забастовки. Логично было бы предположить, что старт железнодорожной забастовке дали кадеты. Они внесли наибольший вклад в агитацию и в максимальной степени обеспечили единство политических требований Октябрьской стачки. Но сигнал на ее начало дали не они, т.к. они были заняты совершенно иными делами. Хотя Партия Народной Свободы фактически существовала уже не один месяц, но ее первый учредительный съезд происходил в Москве как раз с 12 по 18 октября 1905 года. Решение о съезде было принято заранее, но никак не откорректировано в связи со внезапным развитием событий. Часть делегатов съезда так на него и не попала, будучи отрезана остановкой движения. Такую глупость, как созыв съезда в Москве, изолированной от столицы железнодорожной забастовкой (с таким же успехом его могли собрать и в Саратове или в Перми), не смог бы допустить и П.Н.Милюков, если бы он был хоть немного в курсе предстоящих событий – ведь в Петербурге должен был решиться вопрос о новом строе и новой власти! К тому же Милюков не в единственном числе представлял кадетское руководство – были там люди и поумнее, хотя и не столь честолюбивые. Следовательно, кадеты – скорее пострадавшие от забастовки, нежели ее инициаторы. На таких же основаниях можно отбросить и более правых оппозиционеров – А.И.Гучкова, Д.Н.Шипова и прочих. Эти и вовсе в первую половину октября ни в чем не были замечены, а развернули свою деятельность только после 17 октября. Ближе всех к центру событий оказался «Союз Союзов» – объединение профсоюзов работников в основном интеллигентного труда, образовавшихся вследствии реформ, провозглашенных в марте 1905 года. После августовского ареста Милюкова и его коллег руководство «Союзом Союзов» перешло к другим деятелям. Любопытно, однако, что их имена в 1905 году секрета не составляли, но уже в историю, писавшуюся несколькими годами позже, они не вошли: очевидно потому, что факт участия в руководстве «Союза Союзов» не украшал ни их послужной список, ни историю революции – все они занимали достаточно высокое административное положение и вскоре отошли от революционной борьбы. Тем не менее, в октябре 1905 года руководство «Союза Союзов» находилось в Петербурге, занимало позиции более радикальные, чем кадеты (в частности – безоговорочно стояло за бойкот Думы), и вполне по духу было готово и начать, и возглавить забастовку. Оно так и сделало, но несколько позже: 12 октября «Союз Союзов» впервые обсуждал вопрос о поддержке железнодорожников. Его опередили два отделения Союза инженеров – Московское и Петербургское, которые в тот же день, 12 октября, сразу постановили начать забастовку. В определенной степени и это были запоздалые решения: все заводы Москвы уже бастовали, а 11 октября начали останавливаться и крупнейшие заводы Петербурга. И лишь 14 октября, когда встали все железные дороги, «Союз Союзов» и все Союзы, входящие в него, заявили о присоединении к забастовке – железнодорожная забастовка переросла во всероссийскую стачку. Относительно пассивная роль «Союза Союзов» в октябре особенно интересна ввиду того, что он явно стоял у истоков идеи всеобщей забастовки. Следы того, как это происходило, обнаружили западные советологи в 1970-е годы. Обобщая их открытия, Р.Пайпс пишет: «Идея обратиться к всеобщей забастовке, чтобы поставить правительство на колени, была на повестке дня „Союза союзов“ вскоре после цусимской трагедии. В это время Центральное бюро „Союза“ приняло по наущению наиболее радикальных своих ответвлений – Союза железнодорожных служащих и рабочих и Союза инженеров – резолюции об организации всеобщей политической забастовки. С этой целью был организован специальный комитет, который, впрочем, не успел сделать ничего особенного до начала октября»[701], – последнее утверждение следует понимать так, что никаких письменных следов деятельности таинственного комитета не обнаружено. Подготовка всеобщей железнодорожной забастовки, которая осуществлялась в это время, – это, конечно, ничего особенного. Однако, Пайпс, очевидно, прав в том смысле, что едва ли остановку поездов подготовил какой-то комитет, подконтрольный «Союзу Союзов», оказавшемуся в октябре в хвосте происходивших событий. Вероятно, с этим справились сами железнодорожники – те самые, что выдвинули идею забастовки еще в конце мая 1905 года или, еще вернее, те, кто стояли за их спиной. Подводя итоги вышесказанному, можно с уверенностью заявить, что весь конгломерат политических сил, выступавших против правительства, не имел никакого отношения к старту железнодорожной забастовки и даже не подозревал о ее возможности. Это фундаментальный факт. Инициаторов забастовки, следовательно, нужно искать в другом месте. И здесь метод исключения неприменим: сигнал на начало забастовки должен был исходить из центра управления всеми железнодорожными перевозками. Этот центр, несомненно, был если не инициатором, то непременным участником разработки планов забастовки. Число подозреваемых невелико, но нам они совершенно не известны. Изучение персонального состава руководителей всероссийского железнодорожного транспорта, которое можно осуществить по архивным материалам, едва ли поможет выяснению их истинного политического лица. Зато очень просто обнаружить единственного политического лидера, которому забастовка была необходима, который мог знать о ее подготовке, для которого она не явилась неожиданностью и который сумел извлечь из нее максимум личных выгод. И начало событий, приведших к «Кровавому воскресенью», и начало Октябрьской стачки имеют большое сходство: и то, и другое сопровождалось, казалось бы, мелкой, но очень целенаправленной и результативной провокацией. В декабре 1904 года было необоснованно уволено четверо рабочих Путиловского завода, а в октябре 1905 года запущен ложный слух об аресте железнодорожного съезда. В обоих случаях конкретный инициатор формально не был обнаружен. Но в декабре 1904 года им, несомненно, был Витте. Тогда он использовал свой колоссальный авторитет реформатора российской экономики и свои связи с руководством крупнейших промышленных предприятий для того, чтобы втянуть последнее в свои не слишком благовидные действия. Но ведь еще большим авторитетом и связями Витте обладал в железнодорожном ведомстве! Витте служил на железной дороге с 1870 по 1892 год, пройдя путь от достаточно скромного администратора до министра путей сообщений. Он сам когда-то принадлежал к когорте специалистов, управляющих движением. После 1892 года его авторитет в этом ведомстве только рос, ибо Витте, будучи министром финансов, был главным инициатором развития железнодорожного транспорта. Витте наверняка обладал возможностями, позволяющими ему не только из-за кулис дирижировать железнодорожным съездом, но даже и приурочить его начало к своему возвращению из-за границы. Очевидно, это и было запасным вариантом Витте, который, не получив вожделенный пост российского премьера, не побоялся выступить против двух влиятельнейших монархов Европы, сорвав их тайное соглашение. Вероятно, идея железнодорожной забастовки созрела давно – в мае-июне 1905 года, как об этом и пишет Пайпс. Гапоновская стачка продемонстрировала реальность подобных начинаний, а рождение Железнодорожного союза и «Союза Союзов» создало административный аппарат для управления забастовкой. Невозможно представить себе, чтобы Витте, не получивший вплоть до конца июня 1905 года назначения на переговоры в Портсмут, терял бы время даром и не зондировал другие возможности вторжения в активную политику. Несомненно, он не мог не заметить возникновение идеи железнодорожной забастовки, перерастающей во всеобщую, даже если и не был сам ее автором. До конца июня это и был его единственный шанс вызвать новые политические потрясения. Во время пребывания Витте в Америке издание Манифеста о куцей Булыгинской Думе и арест руководства «Союза Союзов» показали, что мирное соглашение оппозиции с властью едва ли возможно. Ситуация получила формальную оценку на очередном Земском съезде, который проходил в Москве 12-15 сентября – накануне возвращения Витте из-за границы. Съезд высказался за бойкот Булыгинской Думы и необходимость расширения политической борьбы. Ничего практического, тем не менее, эта публика не сделала, но стимулировала деятельность других. Именно в это время чисто теоретические планы, которые могли разрабатываться очень немногочисленными сторонниками Витте в аппарате управления движением, должны были довестись до уровня руководителей движения отдельных железнодорожных узлов. Железнодорожным чиновникам по долгу службы полагалось поддерживать между собой тесные связи – иначе никаким движением не поуправляешь. И по личным каналам, налаженным годами совместной работы, планы забастовки распространялись вширь и вглубь. Это должно было происходить еще до Железнодорожного съезда в Петербурге: такое собрание не могло быть инициатором возникновения и секретного распространения плана забастовки – это было бы попиранием самых элементарных принципов конспирации. Однако, собранный 20 сентября съезд свел вместе значительное число заговорщиков и выявил уже достигнутую степень общей готовности. Одновременно заговорщики могли проводить и завершающие мероприятия по координации планов забастовки. Вот тут-то и выяснилось, что принять решение о начале забастовки некому: делегаты съезда дружно критиковали порядки и правительство, но выступить с инициативой забастовки никто из них не решился. Говорильня продолжалась уже третью неделю, власти на нее не реагировали и поводов к началу забастовки не давали. Ситуация становилась все более и более нелепой. К старту забастовки все уже было готово, но не издавать же приказ о ней от лица Хилкова или какого-нибудь другого чиновника (мы не знаем, кто из заговорщиков занимал в железнодорожном ведомстве наиболее высокое положение)! Стало ясно, что нужен какой-то дополнительный толчок, который и приведет в движение весь план. Стачка печатников в Москве и Петербурге позволила найти подходящую форму искомого решения. Слух об аресте съезда послужил сигналом всем посвященным и, в конечном итоге, спровоцировал на выступление и всех непосвященных. Самым поучительным в этой истории было то, что вся подготовка забастовки оказалась совершенно вне поля зрения полиции. Сфера деятельности последней была неоправданно сужена. Полиция прекрасно контролировала революционное движение, но оказалась слепа и глуха по отношению к внешне лояльным подданным, руководящим промышленностью, торговлей и транспортом. В этой среде явно не хватало стукачей, а в полицейском аппарате – специалистов, способных оценивать информацию. Уроки частично были извлечены, и накануне февраля 1917 года полиция уже великолепно анализировала и прогнозировала события; зато правительство на это реагировало весьма слабо. Вот попробовали бы подготовить железнодорожную забастовку при наркомах путей сообщения Троцком, Дзержинском или Кагановиче! Практически одновременно с подачей сигнала на начало забастовки в борьбу вступил и сам Витте. 6 октября 1905 года Витте письменно обратился к царю (якобы уступая настойчивым советам графа Сольского) с просьбой об аудиенции, на которой он смог бы изложить свои соображения о современном политическом положении. Не дожидаясь ответа, Витте в тот же день передал в канцелярию Комитета министров, подчиненную ему, свои материалы для окончательной редакции всеподданнейшего доклада. Царь с ответом не торопился, и 7 октября, как бы для того, чтобы его мысли приняли более определенное направление, из Петербурга в Москву и последовало ложное сообщение об аресте железнодорожного съезда. 8 октября царь соизволил прислать Витте ответ, где говорилось, что он и сам имел в виду его вызвать; Витте приглашался в Петергоф на вечер 9 октября. В это время уже забастовали железные дороги Московского узла. Одновременно корреспондент лондонской «Таймс» прислал в редакцию сообщение, что Витте ведет переговоры с одним из лидеров оппозиции И.В.Гессеном. По завершении этих переговоров Гессен выехал в Москву на кадетский съезд по единственной дороге, еще связывавшей Москву с остальной Россией. 9-го вечером Витте прибыл в Петергоф. Очевидно, он ожидал развития железнодорожной забастовки с минуты на минуту: хотя поезда в Петергоф еще ходили, но Витте, чтобы не оказаться там в изоляции, использовал для проезда туда и обратно специальный пароход. Начиная с 12 октября путь морем оставался основным средством перемещения царедворцев из столицы в царскую резиденцию и обратно (можно было пользоваться, как в старину, и конным транспортом). Доклад, привезенный Витте, был составлен в решительных тонах. Даже в опубликованном варианте, сильно смягченном по сравнению с тем, который Витте вручил царю 9 октября, говорилось: «Волнение, охватившее разнообразные слои русского общества, не может быть рассмотрено как следствие частичных несовершенств государственного и социального устроения, или только как результат организованных крайних партий. Корни этого волнения залегают глубже. Они в нарушенном равновесии между идейными стремлениями русского мыслящего общества и внешними формами его жизни. Россия переросла форму существующего строя и стремится к строю правовому на основе гражданской свободы», – и до сих пор стремится – добавим мы! – «Для осуществления этого необходимыми условиями являются однородность состава правительства и единство преследуемых им целей. /.../ Положение дела требует от власти приемов, свидетельствующих об искренности и прямоте ее намерений. /.../ Правительство не должно являться элементом противодействия решениям Думы /.../. /.../ положение о Думе подлежит дальнейшему развитию в зависимости от выяснившихся несовершенств и запросов времени. Правительству надлежит выяснить и установить эти запросы, /.../ удовлетворение желаний широких слоев общества путем той или иной формулировки гражданского порядка необходимо. /.../ Следует верить в политический такт русского общества, так как немыслимо, чтобы русское общество желало анархии, угрожающей, помимо ужасов борьбы, расчленением государства»[702], – если Витте действительно верил в подобный такт, то он, как показали последующие события, очень и очень ошибался. В целом же, выдвинув такую программу, Витте сознательно выставлял себя перед царем глашатаем общественной воли. Свой устный доклад Витте завершил, однако, не требованием власти, а следующим пассажем, оказавшимся, на наш взгляд, чересчур хитроумным (он пытался избежать будущих нареканий за чрезмерное давление на царя, но все равно не избежал их): «может быть два выхода: или стать на путь, указываемый в записке /.../, или облечь соответствующее лицо (диктатора) полновластием, дабы с непоколебимой энергией путем силы подавить смуту во всех ее проявлениях. Для этой задачи следует выбрать человека решительного и военного. Первый путь представлялся бы более соответственным, но может быть, что такое мнение ошибочно, а потому было бы желательно обсудить этот вопрос с лицами царской семьи, коих это дело может существенно коснуться»[703]. Именно за последнюю возможность царь и уцепился, и Витте своим предложением по существу сам проиграл всю свою блестяще разработанную политическую кампанию. 9 октября царь, выслушав Витте, отпустил его безо всяких комментариев. На следующий день Витте был снова вызван в Петергоф, где и повторил свой доклад уже в присутствии безмолвствовавшей императрицы; также без комментариев он был снова отпущен. Супружеская чета, правящая Россией, очевидно полагала, что на их тяжкие раздумья отпущено неограниченное время. Между тем, 9-10 октября было последним сроком, когда Россия могла избежать пучины революционного кризиса и получить новый режим с влиятельным и уважаемым правительством во главе. 9 октября железнодорожный съезд, как было указано, выразил солидарность с требованиями забастовочного комитета Московско-Казанской дороги. Реальная обстановка позволяла сделать паузу, но только очень кратковременную: бастующий Московский узел создавал существенные затруднения всему железнодорожному движению страны, и эту ситуацию, чрезвычайно тяжелую для управления, следовало немедленно упрощать: либо останавливать и прочие дороги, либо прекращать забастовку Московского узла (9 и 10 октября забастовка стала частично расползаться и на дороги, примыкающие к Московскому узлу – это становилось уже отчасти вынужденным процессом). Такая альтернатива позволяла предъявить ультиматум правительству, что и было сделано. Поддержав забастовщиков, съезд высказался за переговоры с правительством. И здесь руководство съезда очутилось в том же положении, что и Гапон накануне 9 января: вести переговоры было просто не с кем. Никто из министров не имел полномочий решать проблемы политического устройства России, а добиваться приема у царя было и хлопотно, и бесполезно: помпезные встречи царя с рабочими 19 января и с земцами 6 июня 1905 года, организованные Треповым, наглядно показали, что ожидать от монарха живой и решительной реакции просто невозможно – этого не смог добиться в эти дни даже сам Витте!.. Тем не менее, съезд решил выполнить свой долг и избрал две делегации по 5 человек в каждой для переговоров с Хилковым и с Витте. 10 октября эти переговоры состоялись. Если бы Витте уже был назначен премьером или хотя бы имел гарантии такого назначения, то прием делегации железнодорожного съезда мог стать первым публичным шагом и первым триумфом нового правительства. Имея полномочия немедленно решить если не все, то наиболее важные вопросы, поставленные железнодорожниками, Витте мог достичь с ними соглашения, предотвратить всероссийскую забастовку и открыть новую эру – эру фактического согласия правительства с оппозиционным обществом. Это был единственный и неповторимый шанс в истории России, и он был безвозвратно упущен! Витте оставался в подвешенном состоянии. Перед царем он не боялся выставлять себя глашатаем народной воли, а вот перед представителями этой воли (по крайней мере они себя считали таковыми и имели для этого некоторые основания) – не смог. Он продолжал ждать высочайшего решения и не рискнул взять на себя роль, которую издавна приписывала ему молва – лидера революционной России, вернейшего кандидата на руководство ее правительством. В этот критический момент карьерист и царский слуга, живший в душе Витте, победил обретавшего там же оппозиционера и потенциального народного трибуна. Витте спасовал, и одним махом перечеркнул надежды, которые действительно возлагали на него массы интеллигентов. Назначение Витте премьером постфактум к забастовке уже не могло реанимировать похороненную веру в него. Витте, продолжавший ждать желанного назначения, не рискнул ни солидаризироваться с пришедшими делегатами, ни откровенно высказаться перед ними. А ведь скорее всего их визит входил в его заранее составленные планы, но в них не была предусмотрена пауза, затеянная царем! Встреча превратилась в пустую и малосодержательную беседу. Витте согласился со справедливостью всех экономических требований, но затеял дискуссию о всеобщем избирательном праве. Витте уверял, что в Америке капиталисты скупают голоса избирателей, и что для трудящихся гораздо полезнее находиться под опекой заботливой администрации, чем становиться жертвой буржуазной демократии. В какой степени Витте был прав – это не имело в данный момент никакого значения: делегация явилась не на научно-теоретический семинар, а для того, чтобы решать вопрос о прекращении или расширении забастовки. Витте вполне определенно советовал забастовку прекратить, но складывалось впечатление, что это мнение только частного лица, не собирающегося предпринимать никаких решительных действий. Трудно переоценить разочарование делегатов. Витте по существу повторил ту же роль, что сыграл 8 января 1905 года перед инициативной группой литераторов во главе с Гессеном. Но его бездействие, не предотвратившее «Кровавое воскресенье», носило не столь преступный характер: хоть и тогда он был инициатором конфликта, приведшего к трагедии, но сама группа литераторов не имела ни полномочий, ни возможности влиять на ход событий. Иное дело теперь, 10 октября, – от мнения этих делегатов зависела судьба революции, стоявшей на пороге России. И Витте, заняв уклончивую позицию, фактически санкционировал революцию. Вероятно, он не понял, что ставит тем самым крест и на своей предстоящей премьерской карьере, еще не успев ее начать. Обескураженные делегаты (те, что ходили к Хилкову, вернулись в таком же настроении) 11 октября докладывали результаты своей миссии столичным железнодорожникам. На митинге в Петербургском университете их собралось 5-6 тысяч человек. Митинг единогласно принял резолюцию об остановке движения всех дорог Петербургского узла со следующего дня – 12 октября, что и было осуществлено. 12 октября резолюцию о всероссийской забастовке принял и железнодорожный съезд. В ней прямо говорилось: «Съезд, выслушав доклад депутаций о результатах посещения председателя комитета министров и министра путей сообщения, пришел к заключению, что труженикам железнодорожного дела остается надеяться только на свои силы и силы трудящихся классов...»[704] Первая и последняя в истории России забастовка всех железных дорог страны развернулась 12-14 октября 1905 года. Железные дороги были гордостью России, символом ее новейшего экономического могущества. За полвека бурного железнодорожного строительства они если и не проникли в каждый российский медвежий угол, то во всяком случае, жители этих углов в большинстве своем могли без особого труда добраться до станции и воспользоваться этим достижением прогресса. Поэтому вся страна испытала шок, когда железные дороги в октябре 1905 года прекратили движение. Хотя кое-где волна стачек опережала железнодорожную забастовку (например – в Москве), но именно последняя сделала стачку общероссийской и всеобщей. В Москве поезда остановились еще 8 октября (до 12 октября продолжалось движение лишь по Николаевской дороге), а всеобщей забастовка стала 10 октября. Не захватила она только государственные учреждения, больницы и водопровод. Однако, 13 октября было принято постановление общемосковского забастовочного комитета о присоединении к забастовке персонала и больниц, и водопровода – с 14 октября забастовка приняла самые жестокие и крайние формы. В провинции также кое-где забастовочное движение опередило всероссийскую железнодорожную стачку, но ненадолго – на день-два. 12 октября в Саратове забастовали служащие земской и городской управы и все городские учреждения, за исключением больниц и водопровода. В Самаре в тот же день закрылись все банки и государственные учреждения за исключением губернского правления и канцелярии губернатора, а в Харькове, уже захваченном остановкой поездов, произошло столкновение толпы учащейся молодежи с войсками. В Петербурге железные дороги встали, как указывалось, 12 октября; тогда же прекратили работу и все учреждения столичного округа путей сообщения. 13 октября столицу поразило закрытие 87 аптек; в тот же день было объявлено о прекращении деятельности судебных учреждений (!) – ввиду невозможности работы в напряженной политической обстановке. Между тем, 11 и 12 октября Витте не получал никаких известий о решениях, принятых царем: Николай II погрузился в напряженную мыслительную деятельность. Ее естественным результатом стала новая попытка введения диктатуры. 12 октября Николай II подчинил все вооруженные силы округа петербургскому генерал-губернатору и товарищу министра внутренних дел Д.Ф.Трепову, вручив ему и неограниченные полномочия. Сам Витте именно в это время предпринял чрезвычайно любопытный демарш в отношении делегации французских финансистов, прибывших, как рассказывалось выше, для переговоров о заключении займа. Переговоры эти были, как тоже уже объяснялось, совершенно бесперспективными: обязательное условие французского правительства – российская гарантия от агрессивных устремлений Германии – продолжало висеть в воздухе. Но теперь, при начале всероссийской железнодорожной стачки, выжидательная позиция французов выглядела вполне естественной, и можно было избежать скандального для Витте провала переговоров. Поэтому поначалу он не вмешивался в дебаты, которые вел Коковцов, но затем, воспользовавшись обострением российской внутриполитической ситуации, решил положить им конец. В конфиденциальной беседе с главой делегации Э.Нецлиным (последний изложил все подробности в отчете своему правительству) Витте рекомендовал французам немедленно покинуть Россию, пока связь с внешним миром не прервалась полностью. При этом Витте считал вынужденный перерыв в переговорах сугубо временным, намекал на предстоящие позитивные перемены в российском руководстве и трижды (!) повторил заверение, что Россия не отступится от своих союзнических обязательств перед Францией (!!!). Делегация поспешила воспользоваться советом Витте и ретировалась. Пожалуй, это не было государственным преступлением и предательством со стороны Витте, хотя злостный срыв переговоров, столь необходимых России, был налицо. Но переговоры, повторяем, все равно были обречены на неуспех. Однако Витте, спровоцировав их разрыв именно в данный момент, не только смог избежать нареканий за инициативу преждевременного приглашения французов, но и обеспечил мощную политическую демонстрацию, показав царю и его ближайшему окружению безнадежность их позиции в глазах французского правительства, финансовых кругов и международного общественного мнения. Похоже, что это произвело некоторое впечатление. 13 октября вечером Витте получил телеграмму от царя с предложением принять пост председателя Совета министров. Поскольку, однако, при этом ни слова не было о политической программе нового правительства, то Витте вполне обоснованно посчитал, что имеет место очередное жульничество Николая II: царь не брал на себя никаких обязательств, а просто рассчитывал использовать авторитет Витте для успокоения в стране. Примерно так же за год до этого было проделано со Святополк-Мирским. Последующие события показали, что в эти дни Николай II еще надеялся избежать реформ, предлагаемых Витте. Последний решил назначение не принимать, а выехать в Петергоф объясняться с царем. О поездке рассказывает Н.И.Вуич, руководивший в эти дни канцелярией Комитета министров, – фактический соавтор доклада, представленного Витте царю: «14 октября погода была немного скверная, снег с дождем, и пароход изрядно качало. Дорогою перечитывали еще раз доклад, и С.Ю.[Витте] говорил, что не может принять должность председателя Совета, если доклад этот не будет утвержден. Говорили также о постыдности положения, при котором верноподданные должны добираться к своему государю чуть ли не вплавь. С.Ю. поехал с пристани прямо во дворец, где оставался до часу, затем приехал завтракать в приготовленное помещение и говорил, что мог настоять на немедленном утверждении доклада, но не захотел вырвать согласие, и потому ему предложили еще раз вернуться во дворец. Со второй аудиенции С.Ю. возвратился на пароход после пяти часов, так что назад ехали в темноте. Положение оставалось то же самое, и решение отложено до завтра»[705]. Неясно, понимал ли Витте, насколько опасна затянувшаяся пауза, а если понимал, то были ли у него действительно реальные возможности ее сократить. Между тем, Трепов всерьез взялся диктаторствовать. Днем 14 октября по столице был распространен его знаменитый приказ – «патронов не жалеть»! Эффект оказался прямо противоположным ожидаемому. Надо заметить, что петербуржцы четко усвоили урок «Кровавого воскресенья» и, в отличие от москвичей и других горожан, вовсе не злоупотребляли в 1905 году демонстрациями, против которых и может быть полезным массовый расход патронов. Зато никакое количество патронов неспособно двинуть в путь поезда и пустить в ход учреждения и фабрики, оставленные персоналом. Это было ясно всем, кроме Трепова. К вечеру 14 октября к университету со всех сторон двинулись толпы горожан и заняли под митинги несколько десятков крупнейших аудиторий. «Союз Союзов» сам по себе и все 17 Союзов, входящих в это время в него, сепаратно приняли решение о всеобщей забастовке, начиная с 15 октября. Это стало великолепным ответом треповскому приказу! На следующий день Трепов приказал окружить университет войсками и не допускать в него посторонних. Неизвестно, могла бы эта мера помочь накануне, но теперь было слишком поздно. Витте со своей стороны также счел нужным срочно реагировать. Не обладая никакими официальными полномочиями, но имея возможность размахивать телеграммой, полученной накануне от царя, он собрал поздно вечером 14 октября совещание для обсуждения создавшегося положения. Витте пригласил военного министра генерала А.Ф.Редигера, министра путей сообщения М.И.Хилкова, Трепова и кого-то еще. Обсуждение привело к выводу, что воинских сил достаточно, чтобы при необходимости навести порядок в столице и в местностях, прилегающих к царским дворцам, но нет никаких практических возможностей для восстановления железнодорожного движения хотя бы от столицы до Петергофа. Трепов был явно посрамлен и, как человек импульсивный и эмоциональный, понял бесполезность собственной диктатуры. Поэтому, когда в ночь с 15 на 16 октября последовал запрос царя о возможности водворения спокойствия в столице, Трепов честно ответил, что ничего гарантировать не может. Он определеннно советовал идти на уступки, в частности считал: «Свобода печати, совести, собраний и союзов должна быть дана». Такой провал «диктатуры», очевидно, и был целью Витте, вполне им достигнутой. Не менее Трепова оказался обескуражен и Хилков, что подвигло его на решительные действия. Считая, что гнездо забастовщиков находится в Москве, Хилков решил туда добраться и сумел это осуществить. Там он надеялся уговорить бастующих машинистов, к цеху которых сам принадлежал с полным основанием, ибо в молодости начинал карьеру машинистом паровоза. Тогда это не было таким уж редчайшим исключением для интеллигентной молодежи – профессия машиниста казалась не менее романтической, чем позже профессия летчика, а еще позже – космонавта. Интеллигентом был, например, и член ПСР машинист А.В.Ухтомский, расстрелянный в декабре 1905 года под Москвой на станции, носящей после 1917 года его имя. В Москве князь Хилков попытался личным примером прекратить забастовку, запустил паровоз и начал на нем маневрировать, но добился только насмешек. В ночь на 15 октября забастовщики в столице действовали крайне энергично. Все Союзы образовали стачечные комитеты, которые, в свою очередь, принялись организовывать делегации, направляемые 15 октября на предприятия и в учреждения для присоединения их к забастовке. Делегаты являлись в банки, технические конторы, правления, промышленные общества, учебные заведения, даже в Сенат – и отнюдь не без успеха. Уже утром 15 октября в столице не вышли газеты. В течение дня встало буквально все – от заводов и фабрик до вузов и начальных школ, причем бастовали и учителя, и ученики. Как и в январе 1905 года город остался без электричества и транспорта. Апофеозом Октябрьской стачки стала забастовка всего состава служащих Министерства финансов – не больше и не меньше! По всей стране поезда остановились не позднее 13-14 октября. 15 октября стали распространяться вести о решениях, принятых «Союзом Союзов», и о забастовке в столице. 15-17 октября стачка стала всероссийской и всеобщей. Весьма существенно, что всюду прекратил работу и телеграф. Почти повсюду инициаторами забастовки были интеллигенты, к которым сразу присоединялись рабочие: ни на каком производстве рабочие не могут работать, если отсутствует инженерно-технический персонал. Напоминаем, что все это еще происходило и при самом минимальном влиянии революционного подполья, вожди которого по-прежнему прохлаждались за границей, а местные функционеры в Петербурге и Москве не сильно отличались в данный момент своими настроениями и выступлениями от прочих интеллигентов, дошедших до крайней степени возбуждения. В некоторых случаях инициаторами забастовки были даже капиталисты. Единицы из них действовали по собственному почину; самый известный пример – владелец мебельной фабрики на Пресне в Москве Н.П.Шмит (родственник С.Т.Морозова), закрывший фабрику, а позже и за свой счет вооруживший рабочих. Другие до таких крайностей не доходили, но воспользовались возможностью сделать хорошую мину при плохой игре: прекращение железнодорожных перевозок, а позже – отключение электроэнергии, кое-где водопровода, невозможность обычных банковских операций – все это так или иначе заставляло сокращать или останавливать производство. Теперь же это можно было сделать, выражая солидарность забастовке и требуя гражданских свобод. Последние ничем капиталистам не угрожали – так, по крайней мере, считали они сами. Зато рабочие существенно отвлекались от борьбы за собственные нужды. В результате такого странного сочетания различных стремлений и интересов, размах Октябрьской стачки намного превысил уровень, который в лучшей степени отражал бы общее настроение в стране; события последующих месяцев продемонстрировали это с исчерпывающей ясностью. Но в октябре 1905 года это было еще далеко и далеко не очевидно. Помимо забастовок в эти дни обнаружилась и ненадежность войск. К концу японской войны было призвано более полумиллиона резервистов – армия выросла почти наполовину. По закону со дня заключения мира (а он был ратифицирован, напоминаем, 1 октября 1905 года) их надлежало демобилизовать. Они были рассеяны по воинским частям как на Дальнем Востоке, так и в Европейской России, где ими заменяли частично убывший на фронт кадровый состав. Все они жаждали, а после начала октябрьских событий и требовали отправки по домам. Железнодорожная забастовка внесла помехи и, естественно, спровоцировала возмущение. По-прежнему надежными оставались лишь воинские части, не затронутые предшествовавшими кадровыми пертурбациями; это были гвардейские полки в столице и ее окрестностях и еще несколько полков в Польше и на Кавказе. Поддерживали дисциплину и казаки, которые еще по старой традиции считали себя на пожизненной государственной службе. Но остальные воинские части не только не играли роль гарантов спокойствия, но и сами нередко становились источником беспорядков, что было грозным предзнаменованием событий 1917 года. Вот на таком фоне и продолжались политические игры в Петербурге и Петергофе. 7.4. Витте становится премьером.Утром 15 октября 1905 года Витте снова плыл в Петергоф. Вместе с ним и Вуичем на борту были и другие сановники. Накануне вечером Витте было передано по телефону из Петергофа, что предстоящие реформы должны быть оформлены царским Манифестом. Вплоть до самого 17 октября Витте был против такой формы объявления реформ (о причинах – ниже). Тем не менее Витте срочно поручил написать текст манифеста князю Алексею Дмитриевичу Оболенскому, «случайно» находившемуся в это время дома у Витте – обратим внимание на этот факт! Оболенский в 1897-1901 годы (при Горемыкине и Сипягине) состоял товарищем министра внутренних дел, а с 1902 года – товарищем министра финансов. Теперь на борту происходила второпях корректировка текста, легшего в основу знаменитого Манифеста 17 октября. Один из попутчиков, обер-гофмаршал двора генерал-адъютант граф П.К.Бенкендорф, рассуждал о том, что, к сожалению, у царской четы пятеро детей – «так как, если на днях придется покинуть Петергоф на корабле, чтобы искать пристанища за границей, то дети будут служить большим препятствием»[706]. По воспоминаниям А.В.Герасимова, такая перспектива обсуждалась в эти дни вполне всерьез[707]; недаром для обеспечения эвакуации на петергофский рейд 20 октября прибыли два германских миноносца, а 23 октября – еще два. Но против отъезда царя дружно встали и Трепов, и Витте, резонно полагая, что в таком случае у Николая II будет немного шансов к возвращению на престол. Позиция Витте вполне понятна: он уже сделал свой выбор в пользу поста премьер-министра его величества, а не президента революционной России. Бегство царского семейства изменило бы историю России непрогнозируемым образом. Что же касается возможных трудностей при пребывании за границей, то едва ли они могли быть такими уж суровыми для семьи, имеющей родственников почти в каждом из королевских домов Европы. На худой конец, любая мансарда в Париже уютнее ипатьевского подвала. Так что жаль, что это бегство не состоялось. Витте, прибыв в Петергоф, обнаружил среди присутствовавших великого князя Николая Николаевича. Последний после сентябрьского петергофского совещания, сорвавшего Бьеркское соглашение, удалился охотиться в свое имение под Тулой. Этот курс лечения нервов очень походил на негласную ссылку, что вполне соответствовало отношению Николая II к царедворцам, подвергшим его деятельность унизительной разборке. Едва ли у Николая Николаевича были бы шансы на дальнейшую карьеру, если бы Витте не затеял железнодорожную забастовку. Но назначать Витте премьером Николаю II хотелось гораздо меньше, чем поручать руководство страной великому князю. И уже после остановки железных дорог царь решил вызвать Николая Николаевича. Путь великого князя в Петергоф немногим уступал приключениям д`Артаньяна в путешествии за алмазными подвесками королевы. Правда, у великого князя оказался очень толковый партнер – московский вице-губернатор В.Ф.Джунковский. Последний получил предписание способствовать быстрейшему проезду Николая Николаевича к месту назначения. Из имения великий князь выехал верхом и доскакал до Серпухова, где о нем уже позаботился Джунковский. Серпуховскому исправнику (начальнику уездной полиции) удалось уговорить одного машиниста снарядить паровоз и сделать короткий рейс. Паровоз с единственным вагоном привез великого князя до десятой версты от Москвы, где его ожидал сам Джунковский с запряженной тройкой лошадей. К ночи Николай Николаевич был доставлен на Николаевский вокзал, покинутый бастующими железнодорожниками и стоявший в глубокой тьме. Там военная команда тайно подготовила другой паровоз с парой вагонов. Состав без огней и малым ходом двинулся в сторону Петербурга. Результатом идеального планирования и осуществления забастовки было то, что все пути были оставлены в полном порядке, нигде не было никакого брошенного подвижного состава, и пиратский рейс прошел совершенно благополучно безо всякой помощи со стороны управленческого дорожного персонала – от диспетчеров до стрелочников. К вечеру следующего дня, 14 октября, великий князь был в столице (скорее всего, обратным рейсом этого эшелона и прибыл в Москву Хилков), а там уже было рукой подать до Петергофа – хоть лошадьми, хоть пароходом. За эту операцию серпуховской исправник получил орден Св. Владимира 4-й степени, а Джунковский менее чем через месяц стал уже московским губернатором. На совещании 15 октября Витте вновь был докладчиком, а Николай Николаевич оказался его главным оппонентом. Великий князь задал множество вопросов, стараясь вникнуть в суть возникших осложнений, причем было заметно, что идея ограничения абсолютной царской власти его нисколько не привлекает. Совещание ничем не завершилось, как и все предыдущие. Уже на обратном пути Витте узнал от спутников, что в Петергофе находился и Горемыкин, привезший собственную политическую программу. После отъезда Витте оставшиеся совещались с Горемыкиным. Позже ночью состоялся упомянутый звонок царя к Д.Ф.Трепову: Николай II пытался понять, насколько можно рассчитывать на поддержку этого человека; вероятно, имелась в виду и передача ему полноты власти во всей стране. Трепов же, как указывалось, спасовал и рекомендовал идти на реформы. На следующий день, воскресенье 16 октября, не объявлялось никаких высочайших решений, но царь продолжал беседы с министром двора бароном Б.В.Фредериксом, Горемыкиным и единомышленником последнего бароном А.А.Будбергом. По сановному Петербургу ходили слухи, что программа Витте не утверждена, а премьером будет либо Горемыкин, либо граф А.П.Игнатьев – один из наиболее влиятельных советников царя, выступавших против любого ограничения самодержавия. Согласно мемуарам Витте (единственный источник данных сведений) в какой-то из этих критических дней решительный демарш предпринял брат А.Д.Оболенского генерал князь Николай Дмитриевич Оболенский – помощник министра двора, управляющий кабинетом Николая II. Он получил аудиенцию у царицы, стоял перед ней на коленях и якобы умолял ее не назначать Витте председателем Совета министров, так как этот честный и прямой царский слуга не потерпит вмешательства других лиц в дела государственного управления. Н.Д.Оболенский в эти дни, как и его брат, был одним из основных сторонников Витте. Вероятно, демарш преследовал цель парировать слухи, усиленно распускаемые противниками Витте при дворе, о нечестной игре Витте и его желании быть российским президентом. Так или иначе, но после этой выходки царица заметно охладела к Оболенскому, еще долгое время сохранявшему свой пост в царском аппарате. Наконец, поздно вечером 16 октября к Витте домой пожаловали двое ближайших сподвижников царя – Фредерикс и начальник его канцелярии генерал А.А.Мосолов (зять Трепова). Заметим, что у Витте в это время были оба Оболенских – Алексей и Николай. Вновь прибывшие уговаривали Витте принять пост председателя Совета министров, но с программой Горемыкина – без законодательных прав Государственной Думы и без официально решающей роли Совета министров в проведении реформ; реформы предполагалось даровать напрямую царским Манифестом. В беседе активно участвовал Н.Д.Оболенский. Витте категорически отказался от предложенного компромисса. Вероятно, идея Фредерикса и Мосолова была последним вариантом, рассмотренным царем перед принятием окончательного решения. Последнее же состояло в том, что диктаторские полномочия вручались все же Николаю Николаевичу – у царя не могло быть никаких сомнений в желании великого князя занять этот пост. Утром 17 октября (это было утро только по дворцовому режиму, а на самом деле уже была середина дня) Николай Николаевич был приглашен для вручения назначения. Вот тут-то и произошла совершенно невероятная история! Вместо того, чтобы принять назначение и немедленно приступить к исполнению обязанностей, Николай Николаевич встал перед царем на колени, приставил к своей голове револьвер со взведенным курком, и просил царя принять политическую программу Витте и назначить последнего председателем Совета министров – в противном случае великий князь обещал тут же застрелиться! Ошеломленному Николаю II пришлось дать слово, что все просимое он немедленно осуществит. Витте был вызван в Петергоф, прибыл под вечер и получил подписанный Манифест и свой доклад, утвержденный царем. Поскольку все, не исключая Витте, были потрясены событиями последних часов, то ни о каком деловом совещании не могло быть и речи. Отъезжавшие в Петербург – Николай Николаевич, Витте, Фредерикс, А.Д.Оболенский, Вуич – все вместе отплыли на пароходе. Великий князь был в полной эйфории, радуясь тому, что теперь династия снова спасена – 17 октября исполнилось семнадцать лет со дня крушения царского поезда близ станции Борки, когда едва не погиб Александр III с женой и детьми. Оставшийся в Петергофе царь записал в дневник: «После такого дня голова стала тяжелой и мысли стали путаться. Господи, помоги нам, усмири Россию». Чем же была вызвана столь невероятная метаморфоза позиции великого князя? Об этом опубликовано достаточно много, и остается только логически разобраться в неполных и недостаточно откровенных свидетельствах. Решающую роль в судьбе России сыграл ныне абсолютно безвестный рабочий М.А.Ушаков. Ушаков был одним из ближайших соратников Зубатова по организации профсоюзов в Москве. После перевода в Петербург Зубатов перетащил туда с собой и Ушакова. Как известно, деятельность Гапона по созданию своего «Собрания» развернулась в основном после изгнания Зубатова. Вполне вероятно, что самим Зубатовым на роль лидера рабочих столицы предназначался не Гапон, а именно Ушаков. На этой почве между последними развернулось острое соперничество, и более способный ладить с начальством Гапон оттеснил Ушакова на задний план. При Зубатове Ушаков играл и серьезную роль еще одного звена, связывающего Зубатова с Витте. Последний признал в мемуарах, что еще будучи министром финансов был хорошо знаком с Ушаковым, работавшим в Экспедиции заготовления государственных бумаг. К концу 1904 года отношения Гапона с Ушаковым предельно обострились. Вытесненный из гапоновского движения Ушаков основал собственную «Независимую социальную рабочую партию». Она была, казалось бы, гораздо менее влиятельной, чем гапоновское «Собрание». Тем не менее, когда Ушаков попытался пропагандировать более сдержанный подход к ситуации, приведшей к рабочей забастовке и шествию с петицией, то Гапон пригрозил ему физической расправой. Ушаков не смог помешать всеобщей забастовке и злополучному шествию, но, тем не менее, Экспедиция заготовления государственных бумаг осталась единственным заведением, не принявшим участия в забастовке. В связи с этим 21 января 1905 года царь с благодарностью принял Ушакова и четверых его коллег. Это привлекло внимание к Ушакову в высоких сферах. После «Кровавого воскресенья» правительство приняло решения, по существу запрещающие полицейским властям покровительствовать рабочему движению. По этой причине ушаковская «Независимая партия» так и не смогла расширить влияние и заменить закрытую властями гапоновскую организацию. Но интерес к социальным вопросам, усилившийся во всех слоях общества, сделал Ушакова довольно популярным человеком. Этого рабочего, уверенно и толково излагавшего свои взгляды, охотно приглашали и в великосветские салоны, и в кабинеты сановников. Словом, он вошел в моду. Витте вспоминает, что в двадцатых числах сентября 1905 года Ушаков посетил его с несколькими другими рабочими (явное наличие свидетелей заставило Витте признать этот факт); они поздравили Витте с портсмутским успехом и пожелали ему дальнейших достижений. Вот с этим-то человеком и был как бы случайно познакомлен великий князь Николай Николаевич поздно вечером 15-го или уже 16 октября 1905 года. Ушаков произвел на него потрясающее впечатление. Это и не удивительно: великий князь вовсе не был докой в социальных вопросах, а с достаточно интеллигентными рабочими никогда в жизни раньше не общался. При многочасовой беседе Ушаков изложил свою теорию – вариант классической зубатовщины, только в крайней форме. Крайность заключалась в том, что Зубатов считал правовой парламентский строй конечной перспективой исторического развития России; Ушаков же отрицал всякую пользу буржуазной демократии. Похоже, что Ушаков и Витте, излагавший железнодорожным депутатам подобные же взгляды на избирательное право, имели в этом вопросе вполне согласованную позицию. Это дополнительно свидетельствует о том, что их контакты носили отнюдь не эпизодический характер. Ближайшим необходимым шагом Ушаков считал создание Думы, в которой интересы трудящихся классов были бы представлены истинными народными представителями, а не интеллигентными политиками, паразитирующими на народных нуждах. Ушаков советовал великому князю доверить практическое руководство необходимыми реформами наиболее подходящему и подготовленному человеку, а именно – графу Витте. В этом и был гвоздь программы Ушакова! Так Николай Николаевич услышал глас народа. Неожиданная встреча, подарившая великому князю настоящее откровение, как нельзя лучше отвечала его собственным мистическим исканиям. Попадание было точно в цель! Пережив за ночь открывшиеся ему истины, Николай Николаевич и предстал 17 октября перед царем. Дальнейшее известно. Эта фантастическая история так и могла бы остаться классическим примером вмешательства Провидения в судьбы людей и народов, если бы не нескромность князя Алексея Оболенского. Осенью 1906 года, снова находясь в отставке и мечтая вновь покончить с этим невыносимым состоянием, Витте встретился с П.Н.Дурново – своим министром внутренних дел в октябре 1905 – апреле 1906 года. Тот, так же как и Витте, был не у дел и болтался по европейским курортам. Дурново поведал Витте со слов А.Д.Оболенского, что именно последний и подстроил знакомство Ушакова с великим князем накануне 17 октября. Витте всполошился: общеизвестно, что Оболенский был в октябре 1905 года его ближайшим сподвижником и соавтором Манифеста 17 октября; Витте сделал его обер-прокурором Синода в своем правительстве. Если инициатива знакомства Ушакова с великим князем принадлежала Оболенскому, то это все равно что она принадлежала самому Витте. Обнародование такого факта заклеймило бы Витте как злостнейшего интригана и уничтожило бы малейшие шансы на возвращение к власти. Ситуация усугублялась тем обстоятельством, что в течение 1906 года крайне правая пресса усиленно травила Витте за давление на царя, вырвавшее у последнего Манифест 17 октября, а также за вообще решающую роль Витте в организации всей революции – никакими конкретными фактами инициаторы этой травли, естественно, не располагали. Сведения же, попавшие к Дурново, раскрывали конкретный механизм вымогательства Манифеста. Витте почти что впал в панику. Будучи не в силах заткнуть рот А.Д.Оболенскому, Витте решил соорудить другую версию. Прежде всего, он попросил достаточно близких к себе свидетелей и участников событий октября 1905 года – Н.И.Вуича и Н.Д.Оболенского (но не А.Д.Оболенского!), дать письменное описание этих событий для истории. Вуич и Н.Д.Оболенский это добросовестно сделали, причем сдержанно и взвешенно написали практически только то, что могло быть засвидетельствовано другими (у Оболенского, например, не было ни слова об его аудиенции у царицы). Использовав эти записки и добавив то, что считал нужным, Витте составил собственное описание фактов, которое и представил на рассмотрение Фредерикса. Последний собирался ответить своим собственным изложением событий, но затем, по-видимому по совету царя, также ознакомившегося с запиской Витте, уклонился от этого. Устно он подтвердил Витте, что его изложение соответствует имевшим место фактам. Разумеется, в записках Витте, Вуича и Н.Д.Оболенского нет ни слова ни об Ушакове и встрече последнего с великим князем, ни о сцене между великим князем и царем. Получив от Фредерикса (а следовательно – и от царя) неопределенное полуоправдание, Витте этим не удовлетворился и повел себя и дальше как вор, на котором горит шапка. Тогда же Витте получил и письменное изложение событий, составленное Ушаковым, по-видимому предварительно доходчиво объяснив последнему, что в ней должно быть и чего быть не должно. Ушаков, добросовестно описав свой диалог с великим князем, о своем знакомстве с последним рассказал только нижеследующее:
Собрав три записки (Вуича, Н.Д.Оболенского и свою собственную), Витте поместил их в текст своих мемуаров, а затем, используя записку Ушакова (ее текст был опубликован уже советскими архивариусами в 1923 году), дал дополнительную трактовку событий. Характерно, что и Витте, и Ушаков усиленно подчеркивают тот факт, что они лично не встречались с конца сентября и до 30 октября 1905 года, когда Ушаков снова возник и потом зачастил к Витте опять со своими соратниками, утрясавшими вопрос об оплате прошедших забастовочных дней. Неизвестно, как это решилось, но сама постановка вопроса очень интересна: государственные служащие просили от государства оплаты времени антиправительственной забастовки! Как видим, теперь, в отличие от января 1905 года, верноподданность рабочих Экспедиции заготовления государственных бумаг проявилась в достаточно своеобразной форме! В мемуарах Витте обрушивается на А.Д.Оболенского, допустившего утечку информации: «поведение Николая Николаевича перед 17 октября мне объяснил П.Н.Дурново влиянием на него главы одной из рабочих партий Ушакова. /.../ Дурново мне говорил, что будто именно князь Оболенский устроил свидание великого князя Николая Николаевича с Ушаковым и что он ему как будто хвастал, что благодаря ему последовал манифест, и это он устроил через Нарышкина. Я этому не поверил, а потому не зная, насколько это верно, думаю, что скорее это было маленькое хвастовство. Одно несомненно, что князь Алексей Дмитриевич Оболенский – мелкий человек, либеральный дворянин, философ училища правоведения»[709], – одним словом, вполне подходящее лицо на пост обер-прокурора Синода! Затем Витте дает характеристики другим персонажам: «Нарышкин – это не из тех настоящих Нарышкиных, за одним из братьев коих замужем моя дочь, с этими Нарышкиными он не имеет ничего общего. По существу, это /.../ промотавший свое состояние, ничего в жизни не делавший, человек петербургского общества, спортсмен-охотник, и по охоте компаньон, а потому и близкий Николаю Николаевичу. Он повлиял и ввел Ушакова к великому князю. Очень может быть, что его познакомил с Ушаковым всюду проникающий князь Андронников»[710]. И об Андронникове: «Князь Андронников – это личность, которую я до сих пор не понимаю; одно понятно, что это дрянная личность. Он не занимает никакого положения, имеет маленькие средства, неглупый, сыщик не сыщик, плут не плут, а к порядочным личностям, несмотря на свое княжеское достоинство, причислиться не может. /.../ Он вечно занимается мелкими политическими делами, влезает ко всем министрам, великим князьям, к различным общественным деятелям, постоянно о чем-то хлопочет, интригует, ссорит между собой людей, что доставляет ему истинное удовольствие, оказывает нужным ему людям мелкие услуги; конечно, он ухаживает лишь за теми, кто в силе или в моде и которые ему иногда открывают к себе двери. Это какой-то политический мелкий интриган из любви к искусству»[711]. Итак, позиция Витте вполне ясна. Поскольку открылось, что свидание Ушакова с великим князем действительно имело место и привело к решающим политическим результатам (о чем оба участника встречи предпочитали не распространяться), а так же и то, что их знакомство состоялось не по воле Провидения, а благодаря интриге вполне земных людей, Витте старается создать впечатление, что это было происками не его собственными или приближенных к нему все-таки солидных политиков – типа А.Д.Оболенского, а всего лишь легкой шуткой мелких людишек вроде Андронникова и Нарышкина. Неизвестно, могли ли подобные аргументы сыграть роль для царя и его ближайшего окружения (в том числе и для Николая Николаевича) – Витте так и не пришлось официально оправдываться, а его карьера закатилась по совокупности множества причин. Зато судьба зло подшутила над Витте-мемуаристом. Во-первых, замена князя А.Д.Оболенского князем М.М.Андронниковым не может умалить масштабов проведенной интриги: уже после ухода Витте от дел и еще более после его смерти Андронников прославился как крупнейший интриган своего времени и ближайший друг Распутина. И фантастическая деятельность Андронникова отнюдь не только легенда – достаточно сослаться на официальные сведения о его смерти: в 1919 году, будучи одним из руководителей Кронштадтской ЧК (!!!), он был разоблачен (или якобы разоблачен) как участник контрреволюционного заговора и совсем не якобы арестован и расстрелян[712] – куда уж дальше! Таким образом, участие или мнимое участие Андронникова в интриге против великого князя нисколько не лишает ее солидности. Во-вторых, Андронников вовсе не был чужим человеком для Витте. В другом месте мемуаров, рассказывая о покушениях, которые готовили на него правые экстремисты, Витте счел необходимым привести телеграфное предупреждение, присланное этой «дрянной личностью», желавшей спасти его от смерти. В связи с этим Витте был вынужден признать в 1912 году: «он влез и ко мне, когда я был министром финансов, и в течение 8 лет был ко мне вхож, не в мой дом, а ко мне в служебный кабинет. Ничего такого дрянного никто про него сказать не может /.../. И в настоящее время он ближайший друг и военного министра [В.А.Сухомлинова], и /.../ министра внутренних дел [А.А.]Макарова, бывает и у Коковцова. С тех пор как я покинул пост председателя Совета министров, Андронников у меня бывает очень редко»[713], – в последней фразе звучит неподдельная горечь. Что же касается распределения ролей в интриге против Николая Николаевича, то решающая заведомо принадлежит самому Витте. Только Витте из всех упомянутых лиц имел тесные контакты и с великим князем, и с Ушаковым практически одновременно в конце сентября 1905 года. Будучи хорошо с ними знаком (с великим князем Витте общался в молодости, а затем имел значительный перерыв – служебные судьбы не сталкивали их до осени 1905 года), Витте смог оценить их идеальное соответствие для проведения сеанса внушения. Дело было только за тем, чтобы организовать сеанс в течение кратчайшего отрезка времени, когда это было и необходимо, и возможно. Совсем не важно, кто именно из соратников Витте сумел это осуществить. Но подписанием Манифеста и утверждением доклада Витте дело еще не завершилось: впопыхах все присутствовавшие не заметили или сделали вид, что не заметили, что назначение Витте председателем Совета министров так и не состоялось, хотя вроде бы вытекало из решений, принятых царем. Витте, доплыв до Петербурга, передал Манифест для опубликования Трепову, который пока сохранял полноту исполнительной власти. Поздно вечером 17 октября о Манифесте стало известно, днем следующего дня его текст распечатан и распространен по улицам столицы, и тогда же дошел уже до Москвы. В течение 18-19 октября Манифест стал известен во всех губернских городах, несмотря на забастовки газет и телеграфа: ради такого случая бастующие телеграфисты подсуетились, и постарались повсюду распространить радостную весть. Это вызвало совершенно оправданное замешательство у местных властей: кардинальная политическая реформа не была предуведомлена никакими официальными шагами, а фактический захват телеграфа забастовщиками вполне допускал возможность злостной мистификации. Сделав Манифест достоянием публики, Витте явно преградил царю пути назад. С вечера 17 октября Витте держал себя как премьер, в том числе выезжал 18-го снова в Петергоф – обсуждал с царем назначения министров. Кроме того, он счел необходимым, чтобы одновременно с Манифестом был опубликован и его доклад, утвержденный царем. Это, по-видимому, никак не могло улучшить отношение царя к Витте, и назначение все еще висело в воздухе. Витте нервничал, и его выходка против Коковцова со сравнением последнего с зулусским вождем, описанная выше, произошла как раз вечером 18 октября на заседании, где обсуждались детали амнистии, опубликованной 21 октября. Неизвестно, что происходило в Петергофе, и понадобилось ли дополнительное требование Николая Николаевича к царю о выполнении данного слова, но назначение Витте председателем Совета министров последовало только 19 октября. 20 октября, как мы сообщали, это было опубликовано «Правительственным Вестником»; там же официально обнародованы Манифест 17 октября и доклад Витте. Витте, растолкав всех конкурентов, стал, наконец, премьером. Манифест гласил: «Смуты и волнения в столицах и во многих местностях империи нашей великою и тяжелую скорбью преисполняют сердце наше. /.../ Повелев надлежащим властям принять меры к устранению прямых проявлений беспорядка, бесчинств и насилий в охрану людей мирных, /.../ мы /.../ признали необходимым объединить деятельность высшего правительства. На обязанность правительства возлагаем мы выполнение непреклонной нашей воли: 1) Даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов. 2) Не останавливая предназначенных выборов в Государственную думу, привлечь теперь же к участию в Думе, в мере возможности, соответствующей краткости остающегося до созыва Думы срока, те классы населения, которые ныне совсем лишены избирательных прав, предоставив засим дальнейшее развитие начала общего избирательного права вновь установленному законодательному порядку (т.е., согласно закону 6 августа 1905 г., Дума и Государственный совет). 3) Установить как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог восприять силу без одобрения Государственной думы и чтобы выборным от народа обеспечена была возможность действительного участия в надзоре за закономерностью действий поставленных от нас властей. Призываем всех верных сынов России /.../ напречь все силы к восстановлению тишины и мира на родной земле»[714], – именно последнему ни в какой мере не мог способствовать и не поспособствовал выход Манифеста. Составленный в нарочито неясных и туманных выражениях, он явно отражал стремление как авторов (во главе с Витте), так и редакторов текста (во главе с царем) оставить себе как можно больше степеней свободы при практической реализации обещанного. Поэтому позднее неоднократно возникали споры о том, что именно и в какой мере противоречит или не противоречит Положениям 17 октября. Забегая вперед, сразу скажем, что неприкосновенность личности – сама по себе весьма туманная вещь! – согласно всем точкам зрения так и осталась на бумаге, а права Думы, провозглашенные в пункте третьем, были безбожно урезаны. В целом выход Манифеста такого содержания в дни, когда всероссийская стачка достигла своего пика, оказался чудовищной политической ошибкой. Ошибочными были и суть продекларированных реформ, и форма придания их гласности, и момент их провозглашения. По существу содержание Манифеста было ответом на требования, выдвинутые стачечным комитетом Московско-Казанской железной дороги и формально поддержанные всей массой забастовщиков. Витте и его сторонники, убеждавшие царя, что подобный ответ необходим, не кривили душой и не грешили против истины, считая требования железнодорожников назревшей злобой дня. Можно было спорить о том, в какой степени Манифест исчерпывающе отвечал на выдвинутые требования, и об этом тут же стали спорить: 18 октября вечером и Петербургский Совет рабочих депутатов, и стачечный комитет Союза железнодорожников, явно зарвавшись, приняли анологичные резолюции: «Изданный правительством манифест является новой попыткой обмануть русский народ. Народ не удовлетворится подачками»[715]. Но подавляющая масса забастовщиков реагировала совершенно однозначно, признав тем самым, что ответ был веским и по существу. Забастовка грозила прекратиться сразу и единодушно. Чтобы не терять лица, и Петербургский Совет, и Железнодорожный стачечный комитет уже 19 октября (еще до назначения Витте премьером) постановили прекратить стачку с середины дня 21 октября. После этого можно было с чистой совестью считать, что революционные массы подчиняются своим вождям: стачка (в противовес ее якобы стихийному началу) согласно этому приказу немедленно прекратилась. Позже всего началась всеобщая забастовка в Финляндии – 16-17 октября; там же она позднее всего и закончилась – 24 октября. В целом завершение сюжета со всеобщей забастовкой вроде бы показало, что Витте одержал полную политическую победу, добившись принятия царем своей программы и получив под свое управление умиротворенную империю. Однако сразу выяснилось, что это вовсе не так. На Дальнем Востоке забастовка формально тоже прекратилась, но по существу вылилась в еще большее развитие беспорядков: демобилизованные солдаты стали штурмом брать станции и поезда. Там сразу началась настоящая революция. И в других местностях России прекращение забастовки вовсе не принесло спокойствия: разгоревшиеся страсти только нашли другие формы выражения. Что же произошло? Витте и Николай II совершенно по-разному расценивали русский народ. Витте, поднаторевший в политических схватках и не вылезавший из интриг, гораздо лучше представлял себе действие реальных политических механизмов и роль власти, сосредоточенной в руках руководителей финансового мира, промышленности, торговли, транспорта. Спровоцировав всеобщие забастовки в столице в январе 1905 и по всей России в октябре того же года, он показал (хотя это и остается секретом до настоящего времени), что умеет пользоваться этими механизмами, как великий дирижер хорошим оркестром. По таланту в сфере интриг Витте является, пожалуй, рекордсменом всей российской истории. Однако Витте, как оказалось, весьма слабо разбирался в том, что выходило за границы его непосредственной деятельности и борьбы. Истинные настроения народных масс и революционных интеллигентов, которыми он сумел так блестяще воспользоваться, все же не вызывали у него должного интереса, и их эволюция в октябре-ноябре 1905 года явилась для него полным сюрпризом. Николай II был интриганом значительно меньшего масштаба. В отношении же русского народа у него были сплошные иллюзии, навязанные ему Победоносцевым и другими апологетами казенного славянофильства – включая великую княгиню Елизавету Федоровну. Личные встречи с народом (и в Саровской Пустыне, и позже) подтверждали общее впечатление о смиренных людях, искренне преданных Богу, Царю и Отечеству. Это были не какие-то смутьяны, требующие конституции и угрожающие забастовками. События накануне 17 октября выбили почву из-под ног Николая II: забастовщики демонстрировали всесилие, и никакой народ не вступался ни за правительство, ни за порядок, ни за любимого царя. Иное дело – после 17 октября: вот тут-то выяснилось, что вроде бы иллюзорные представления царя о народе оказались все же более адекватными, чем у Витте. Требования забастовочного комитета Московско-Казанской железной дороги были требованиями большинства российской интеллигенции. Милюков и весь пропагандистский аппарат земств, городских самоуправлений, нелегального «Союза Освобождения» и легального «Союза Союзов», вся либеральная пресса, преобладавшая в 1905 году на российском печатном рынке, дружно потрудились для популяризации и консолидации этих требований. Не противоречили они, как нетрудно убедиться, и соглашениям между либералами и революционерами, принятым в Париже в октябре 1904 года. Но для всей интеллигенции (и для Витте в частности) пока не было понятно, что эти требования вовсе не разделяются большинством народа. У народа, как многократно упоминалось, были свои проблемы: тогдашняя материальная нищета российских рабочих и крестьян – вовсе не миф. Интеллигенция обладала столь значительным влиянием на железных дорогах, что втянула в ряды забастовщиков всех железнодорожников. Инженерная интеллигенция смогла повести за собой и большинство промышленных рабочих. Да рабочие готовы были и сами бастовать за свои кровные интересы: ведь первыми забастовщиками осени 1905 года были типографские рабочие и булочники в Москве. Весьма существенным достижением интеллигентской пропаганды было внушение рабочим идеи, что только революция воплотит их чаяния (что оказалось полной чушью, как показала вся история России после 1917 года), – не зря старались студенты на митингах в университетских аудиториях осенью 1905 года! Но не нужно и переоценивать успех этой пропаганды: если ее и усвоили наиболее активные рабочие, зачастившие в университеты еще накануне забастовки, то совсем иными были настроения широких рабочих масс. Даже в октябре 1905 года, в самый разгар забастовки в Москве, безоговорочным успехом пользовались лишь лозунги, требующие улучшения материального положения, и гораздо меньшим – политические требования. М.Н.Покровский позже цитировал тогдашнего своего товарища – члена Московского большевистского комитета А.В.Смирнова (Станислава Вольского) – популярнейшего оратора рабочих митингов: «Говоришь им о притеснении хозяев, о тяжелой участи рабочего и т.д., – вас слушают, впечатление и настроение растет; начинаешь говорить о самодержавии, о политике – митинг начинает таять, рабочие расходятся: нам этого не надо, нам это ни к чему и т.д.»[716] Ход событий, спровоцированных остановкой поездов, захватил и эту численно преобладающую инертную массу. Все это и обеспечило неожиданный успех забастовки и породило иллюзию и дальнейшей готовности рабочих масс следовать революционным путем. Но после 17 октября внезапно оказалось, что, даже с участием всего этого политически пассивного контингента, забастовщики не составляют ни большинства, ни решающей политической силы не только по всей России, но даже в ее городах. И в этом не было ничего удивительного – ведь забастовщики составляли менее трех процентов населения России, и только в крупных промышленных центрах могли выступать сплоченной организованной массой. До последнего момента между царем и Витте происходила борьба по вопросу, в какой форме объявлять реформы. Витте был против манифеста. Николай II, которого Витте сумел убедить в ложном представлении, что реформ требует большинство народа, видел в возражениях Витте только попытку узурпации власти и влияния на народ. Царь имел возможность настоять на своем, и Манифест был выпущен. Принципиальное отличие манифестов от других форм публикации законов и воззваний – то, что манифесты обязательным образом читались вслух в церквях; это было традиционной формой доведения важнейших указов до всего населения, среди которого преобладали неграмотные. К 1905 году ситуация с народным образованием уже успела измениться в лучшую сторону: статистика свидетельствует, что грамотным было уже подавляющее большинство призывников в армию. Но в других возрастных категориях и среди женщин процент неграмотных был еще достаточно высок. К тому же число людей, регулярно читающих прессу, во много раз, конечно, уступало общей численности грамотных. Это создавало реальный барьер для поступления важной политической информации не только в деревни, но и к значительной части горожан. За век до описываемых событий Наполеон тщетно пытался вызвать народное восстание в России, выпустив в 1812 году манифест об отмене крепостного права: попы проявили патриотизм и не стали его читать в церквях. В совсем недавние время, в феврале 1905 года, случайно или целенаправленно были очень удачно использованы принципиально разные каналы подачи информации населению: обещание реформ стало достоянием всего лишь прессы, а Манифест, датированный тем же 18 февраля и призвавший народ к борьбе с крамолой, был солидно прочитан в церквях. Таким образом, достаточно радикальные политические преобразования, провозглашенные в феврале, возбудили только интеллигенцию, а на настроения остального населения влияния практически не оказали. Иное дело – Манифест 17 октября! Народ во многом нуждался: рабочие – в восьмичасовом рабочем дне, крестьяне – в свободной пахотной земле, которой в России практически уже не было. Манифест ничего полезного в этом смысле не обещал. Зато он весьма недвусмысленно даровал народу свободу – в этом никаких сомнений не было. Что такое свобода – это каждый понимает по-своему. В наше время один персонаж из России, с которым автор этих строк случайно познакомился в Амстердаме, объяснял, что в Голландии никакой свободы нет: «Вот подойдет к тебе на улице мужик и сделает гнусное предложение, а ты ему даже по морде дать не можешь!» Было приятно убедиться, что правовые представления россиян за истекший век сохранили свои добрые традиции. Вот и в 1905 году свобода была использована по прямому назначению. Парадокс ситуации был в том, что нуждалось в свободе явное меньшинство народа – интеллигенция, добивалось ее еще меньшее меньшинство (учитывая заговощицкий характер подготовки железнодорожной забастовки – едва ли больше нескольких сотен человек), а получили – все. Естественно, по всей России интеллигенция праздновала победу. Единственной весомой частью населения, помимо интеллигенции, которая вообразила, что введение свобод – праздник и на ее улице, были национальные меньшинства. Всюду в совершенно дичайший восторг пришли евреи: они прочитали Манифест, как дарование равноправия еврейскому народу. Между тем, Николай II, который тоже имел собственные представления о свободе, в течение последующих лет доказал, что ничего подобного Манифест не содержит (хотя ряд существенных послаблений дискриминации евреев, будем справедливы, все же осуществился). Всеобщая радость евреев по поводу Манифеста дала их противникам повод считать, что провозглашение свобод – результат именно их происков. Удивительно, что почти так же считал и сам Николай II, хотя должен был прекрасно понимать, что никаких евреев не было среди лиц, занимавшихся конкретным вымогательством у него гражданских свобод. Не было их практически наверняка и среди главных организаторов железнодорожной забастовки: среди инженеров-путейцев евреев вообще были единицы (например, Розенфельд – отец Л.Б.Каменева). Вот среди юристов – другое дело; но не юристы останавливали поезда. Помимо евреев радовались, естественно, и поляки, и большинство жителей Прибалтийских провинций и Финляндии. Там повсюду общий праздник быстро перешел в кровавую драму. На Кавказе, где тоже было много радости, некоторые азербайджанцы, например, решили, что свобода дается для того, чтобы резать армян. При этом у всех радующихся не возникло ни малейшего почтения и признательности по отношению к царской власти, формально даровавшей свободу. Все прекрасно понимали, что никакое это не дарование, а результат прямого вымогательства: произошла всеобщая забастовка, и в ответ царь был вынужден издать Манифест. Такая оценка событий октября 1905 года прочно вошла в историю. Убеждены были в этом и почти все современники. Еще бы: остановились железные дороги – свидетелем этому стала вся Россия. И никто из россиян, как бы они к этому ни относились и какой бы пост ни занимали, не сумел этому ничем воспрепятствовать. Всем было ясно и то, что Манифест был попыткой царя откупиться, и притом не слишком дорогой ценой. Поэтому у одной части населения возникло естественное желание посильнее надавить на власть и добиться большего, а у другой – желание защитить «своего» царя от уже полученных и еще грозящих ему обид, т.е. стремление именно к тому, на что царь тщетно рассчитывал и надеялся вплоть до 17 октября. Между тем, мы должны прекрасно понимать, что все эти хорошо понятные и известные мнения и настроения основывались на нелепейшем недоразумении. Вовсе царь не был напуган ни железнодорожной, ни всеобщей забастовкой. Он был склонен к фатализму, а таких людей вообще трудно запугать. К тому же Лопухин был, разумеется, прав, считая, что царь эмоционально индифферентен ко всему, что не затрагивало непосредственно его лично. И сейчас, в октябре 1905 года, забастовки могли взволновать всех, включая министров, но они никак не отражались на жизни обитателей Петергофского дворца. Вот если бы им всерьез угрожала опасность – тогда другое дело! О полной невозмутимости Николая II и его супруги свидетельствует прямо-таки преступная затяжка времени при решении вопроса о смене государственного курса. Об эту затяжку времени споткнулись все замыслы и расчеты Витте, да и всей России вовсе не были полезны ни всеобщая забастовка, которую не трудно было предотвратить еще за неделю до подписания Манифеста, ни последовавшие беспорядки. Вовсе не забастовкой был напуган царь, а тем обстоятельством, что остался в своем ближайшем окружении без поддержки людей, способных самостоятельно управлять Россией или помогать в этом ему лично. Николай II сам решил отказаться от услуг Витте еще в сентябре. Последний в ответ на это сумел лишить его поддержки Вильгельма II, Ламздорфа и великого князя Николая Николаевича. Вскоре по другим причинам царь потерял поддержку последнего из влиятельных старших родственников – великого князя Владимира Александровича (между ними произошел конфликт по поводу женитьбы сына великого князя – Кирилла Владимировича, лишившей наследников последнего законных прав на российский престол – что бы ни воображали на этот счет представители данной ветви династии, вплоть до нынешних). Уже в ходе октябрьских событий был вынужден отказаться от предложенной власти Д.Ф.Трепов. И, наконец, Николай Николаевич, к которому царь должен был снова обратиться за помощью, приставил к своему лбу револьвер и такой угрозой заставил Николая II капитулировать перед Витте и принять все условия последнего. Вся Россия была права, считая, что Манифест вырван буквально под револьверным дулом. Она только воображала, что таким дулом была всероссийская стачка, а на самом деле это было дуло револьвера, приставленного ко лбу Николая Николаевича им самим. В результате произошла совершенно нелепая вещь: полностью проигнорирован упомянутый выше совет Вильгельма русскому царю – дать реформу самому и сразу, а вместо этого Николай собственноручно создал иллюзию, что власть напугана и что можно запугать ее еще сильнее. Между тем, сделать последнее было очень трудно. Октябрьскую ситуацию создал очень серьезный человек – граф Витте. Завершил ее другой достаточно серьезный человек – великий князь Николай Николаевич, которого Витте сумел обмануть. Но впредь никто из серьезных людей, включая сторонников Витте в Министерстве путей сообщений, вполне удовлетворенных Манифестом 17 октября, повторять совершенные действия не мог и не собирался. В свою очередь и революционеры, и либералы, на которых Манифест свалился как неожиданный и незаслуженный, а потому и недорогой подарок, повели себя как дети, которые, насмотревшись в кино на взрослых дядей, стреляющих друг в друга, выбежали на улицы с игрушечными пистолетиками и громкими криками: "Пух! Пух!" Революционеры и либералы воображали, что все это может привести к каким-то серьезным результатам. Чуть ни два года ушло на то, чтобы убедиться, что царская власть отнюдь не бессильна или, во всяком случае, ничуть не бессильнее, чем в 1900 или в 1910 году. Столько времени потребовалось, чтобы уверовать, наконец, что нелепый Манифест 17 октября – вовсе не признак страха и растерянности! Притом все эти два года революционеры играли вовсе не игрушечными пистолетами, и пытались играть и дальше, когда всей стране это окончательно надоело. Из этих кровавых игр ничего не вышло не только потому, что правительство вовсе не было бессильным, но отчасти и потому, что Манифест, создавший иллюзию бессилия царской власти, фактически призвал к решению ее судьбы всех подданных. В этом можно было бы усмотреть позитивное значение Манифеста, если бы стабилизация политического положения в 1905-1907 годах не была достигнута слишком дорогой ценой. Чтобы понять характер событий, потрясших всю Россию сразу вслед за выходом Манифеста, нужно разобраться и в том, как стачка повлияла на материальные условия жизни россиян. Стачка ударила, прежде всего, по налаженной системе снабжения продовольствием населения крупных городов, ежедневно получавших из пригородов и окрестных деревень свежие продукты. На последние сразу подскочили цены, а затем продолжали расти все выше и выше. Везде это происходило в течение семи, десяти, а то и больше дней. Люди, имевшие состояния, а также представители свободных профессий, не получающие регулярной зарплаты, но, тем не менее, достаточно обеспеченные по российским меркам, просто не успели ощутить неприятностей. Но неделя – вполне приличный срок для того, чтобы существенные затруднения стали испытывать те люди, которые перестали получать жалование в результате забастовки. Причем подъем цен влиял на людей, живущих на зарплату, тем сильнее, чем меньше была эта зарплата и чем больше был втянут работник и его семья в привычный цикл существования от зарплаты до зарплаты. Еще круче пришлось тем, кто вовсе никакой гарантированной зарплаты не получал, а пробавлялся ежедневными заработками. Кое-кто из торговцев, естественно, сумел нажиться, используя неожиданный подскок цен, но большая по численности и меньшая по заработкам часть торгового люда – грузчики, возчики, уборщики и т.д., без которых не может функционировать торговля, сразу на своей шкуре должны были почувствовать прекращение движения поездов. Вскоре и те, кто в первые дни успешно наживался, должны были по-иному оценить происходящие перемены: средства на покупку продовольствия у публики исчезали, цены росли, росло и стихийное недовольство. Всем торговцам, большим и маленьким, грозило то, что разразилось в 1917 году: всеобщее озлобление, которое должно было двинуть народ на штурм хлебных лавок и продовольственных складов. До этого в 1905 году не дошло, но перспектива обозначилась четко – воистину 1905 год был репетицией 1917-го! Забастовка еще не захлебнулась, но оппозиция ей росла с каждым часом. И в первых рядах оппозиции, естественно, оказались те, кого интеллигенция презрительно именовала «охотнорядцами» – по имени торговых рядов в Москве, самых знаменитых в России. Общественное настроение (если иметь в виду не образованное общество, а весь народ) отчетливо отворачивалось от забастовки. Перелом уже случился в Москве – колыбели забастовки, где она началась и приняла самые жестокие формы. Уже 15-16 октября московский вице-губернатор Джунковский, несмотря на сопротивление забастовщиков, организовал восстановление водопроводного снабжения и поднял его к 18 октября почти до обычной нормы. Это стало и заметной моральной победой администрации – ведь водопроводом пользуются все. Можно не сомневаться, что еще два-три дня, и произошел бы общий перелом, стачка пошла бы на убыль и завершилась поражением. Мало ли было всеобщих забастовок в разных странах в ХХ веке! Напрмер – всеобщая стачка в Великобритании в 1926 году. И почти везде у администрации хватало ума и нервов, чтобы не допустить перехода стачки в революцию. И в России в октябре 1905 года правительству оставалось лишь немного потерпеть, что было совсем не трудно. К тому же обитателям и посетителям Петергофского дворца никаких личных бытовых трудностей терпеть и не приходилось – только вот с транспортом между Петергофом и столицей было плоховато; но это было хотя и унизительно, но не так уж обременительно. К сожалению, может быть именно поэтому никто из людей, занятых в Петергофе ожесточенной амбициозной борьбой за власть, даже не заметил и не оценил изменения настроений, происходящего в стране. Через несколько дней правительство одержало бы неизбежную победу, которая, скорее всего, сопровождалась бы и личным поражением Витте, так и не дорвавшегося до власти. Вместо этого вышел Манифест 17 октября, который все расценили как белый флаг, выброшенный царем и правительством. Этот белый флаг стал стимулом для вступления в решительную политическую борьбу всех активных людей, для которых лозунг свободы и должен означать свободу выражения своих стремлений. При непримиримости их взглядов эта борьба должна была стать гражданской войной. Степень ее ожесточения, а также результаты зависели от того, какую позицию займет большинство жителей России, которых раньше никто и ни о чем не спрашивал, а теперь вдруг все они нежданно-негаданно получали свободу высказать свои пожелания. 18 октября, после расклейки по Петербургу Манифеста, произошла попытка революционной демонстрации. Поскольку действовал приказ Трепова («патронов не жалеть»!), то рядом с Технологическим институтом на углу Гороховой и Загородного проспекта демонстрацию обстреляли – было несколько убитых и раненых; среди последних – знаменитый историк, будущий академик АН СССР Е.В.Тарле, тогда – приват-доцент Петербургского университета. Это было боевым крещением солдат Семеновского полка под командованием генерала Г.А.Мина. Торжественные похороны жертв Трепов запретил. Впредь в ближайшие дни в столице никакие попытки демонстраций не возобновлялись. События в городе, поэтому, не носили такого ясного и массового характера, как это имело место в провинции. Петербургские улицы, тем не менее, в течение нескольких дней, пока не был наведен порядок, наводнялись хулиганами, которые охотились за евреями и людьми интеллигентного вида (носить очки было особенно опасно!) и избивали их. В Москве, где правил генерал-губернатор П.П.Дурново (не родственник или очень дальний родственник П.Н.Дурново – товарища министра внутренних дел), происходили более яркие события. О них рассказывает В.Ф.Джунковский, которого молва самого обвиняла в хождении под красным флагом в толпе, собравшейся для освобождения заключенных из Таганской тюрьмы: «18 октября Москва приняла праздничный вид, забастовка в городских предприятиях кончилась, железные дороги стали функционировать. Везде чувствовался большой подъем. Но одновременно с сим и оппозиционные и революционные кружки не дремали и старались везде внести беспорядок. Появились процессии по улицам, одни – с портретом Государя, другие – с красными флагами, между ними происходили стычки, одни пели гимн, другие – революционные песни. Те и другие бесчинствовали, учиняли насилия над прохожими, которые не снимали шапок. Полиция, не имея директив, смотрела и не принимала никаких мер, разнузданность толпы наводила панику на мирного обывателя. Толпы с красными флагами украсили ими подъезд дома генерал-губернатора, который до того растерялся, что выходил на балкон своего генерал-губернаторского дома совсем невпопад [т.е. во время революционных речей и пения]. Когда я приехал к Дурново и, увидав на его подъезде красные флаги, сказал ему: „Прикажите убрать красные флаги, ведь это неудобно, толпы смеются“, он мне сказал: „Ничего, не надо раздражать, ночью дворники уберут“. А на другой день Дурново принимал депутацию от бюро революционных союзов [т.е. "Союза Союзов"] в составе князя Д.И.Шаховского, П.Н.Милюкова и адвоката Гольдовского, которые, обратившись к генерал-губернатору словом „товарищ“, просили о разрешении торжественных похорон убитого революционера Баумана и о принятии мер к охранению порядка по пути следования похоронной процессии. Генерал-губернатор, хотя и был очень шокирован обращением к нему депутации словом „товарищ“, на что и ответил: „Какой я вам товарищ?“, тем не менее обещал сообщить градоначальнику, чтоб никаких препятствий следованию процессии не было и чтобы полиция и войска были удалены с пути следования процессии, так как сами устроители похорон взяли на себя наблюдение за порядком»[717]. Кадетский съезд, завершившись вечером 18 октября, принял в заключение резолюцию: «Наиболее целесообразным выходом из настоящего положения конституационно-демократическая партия считает: а) немедленное осуществление обещанных Манифестом основных прав и немедленную же отмену исключительных законов; б) немедленное введение избирательного закона на основании всеобщего голосования для непосредственного созыва, вместо Государственной Думы по закону 6 августа, Учредительного Собрания для составления Основного закона; в) немедленное удаление из администрации лиц, вызвавших своими предыдущими действиями народное негодование, и составление временного делового кабинета, полномочия которого должны прекратиться с созывом народных представителей и составлением кабинета из представителей большинства»[718]. На банкете по поводу закрытия съезда Милюков обдал участников, как он сам выразился в позднейших воспоминаниях, ушатом холодной воды, заявив, что достигнутый успех – только новый этап борьбы. Еще бы, согласимся мы: ведь он пока не стал главой правительства России! Еще более резко и бурно реагировала городская демократия: «Манифестанты рвали трехцветные флаги, оставляя только красную полосу. Власть была бессильна и пряталась. На улицах была не только стихия; появились и ее руководители. Вечером первого дня я /.../ зашел на митинг в консерваторию. В вестибюле уже шел денежный сбор под плакатом „На вооруженное восстание“. На собрании читался доклад о преимуществах маузера перед браунингом»[719], – вспоминал член только что избранного кадетского ЦК В.А.Маклаков. Витте, еще не назначенный премьером и не начавший собирать кабинет, мог считать, что война его правительству уже объявлена. Еще более бурные события происходили в городах со значительным по численности еврейским населением, где «дни свобод» (под таким названием этот короткий период после 17 октября вошел в историографию еще до 1917 года) начались с шумного ликования евреев. Вот как описывает В.В.Шульгин первый «день свобод» в Киеве: «около городской думы атмосфера нагревалась. Речи ораторов становились все наглее по мере того, как выяснялось, что высшая власть в крае растерялась, не зная, что делать. Манифест застал ее врасплох, никаких указаний из Петербурга не было, а сами они боялись на что-нибудь решиться. И вот с думского балкона стали смело призывать „к свержению“ и „восстанию“. /.../ Революционеры приветствовали революционные лозунги, кричали „ура“ и „долой“, а огромная толпа, стоявшая вокруг, подхватывала... /.../ И вдруг многие поняли... Случилось это случайно или нарочно, – никто никогда не узнал... Но во время разгара речей о „свержении“ царская корона, укрепленная на думском балконе, вдруг сорвалась или была сорвана, и на глазах у десятитысячной толпы грохнулась о грязную мостовую. Металл жалобно зазвенел о камни... И толпа ахнула. По ней зловещим шопотом пробежали слова: – Жиды сбросили царскую корону... /.../ Это многим раскрыло глаза. Некоторые стали уходить с площади. /.../ А в думе делалось вот что. Толпа, среди которой наиболее выделялись евреи, ворвалась в зал заседаний и в революционном неистовстве изорвала все царские портреты, висевшие в зале. Некоторым императорам выкалывали глаза, другим чинили всякие другие издевательства. Какой-то рыжий студент-еврей, пробив головой портрет царствующего императора, носил на себе пробитое полотно, исступлено крича: – Теперь я – царь! /.../ Но конная часть в стороне от думы все еще стояла неподвижная и безучастная. Офицеры все еше не поняли. Но и они поняли, когда по ним открыли огонь из окон думы и с ее подъездов. Тогда, наконец-то, до той поры неподвижные серые встрепенулись. Дав несколько залпов по зданию думы, они ринулись вперед. Толпа в ужасе бежала. Все перепуталось – революционеры и мирные жители, русские и евреи. Все бежали в панике, и через полчаса Крещатик был очищен от всяких демонстраций»[720]. Демонстрации в Киеве прекратились, но тут же начался грандиозный антиеврейский погром, продолжавшийся несколько дней... Так же протекало во множестве больших и малых городов. Происходили и массовые погромы интеллигенции в городах с практически отсутствующим еврейским населением – в Томске, Твери, Ярославле, Курске и др. В Томске был подожжен театр, в котором интеллигенция собралась на митинг; собравшиеся черносотенцы препятствовали спасавшимся от огня. Большую вариабельность поведения продемонстрировали и губернаторы, поставленные в действительно тяжелые условия отсутствием предварительных инструкций и перерывом связи с правительством. Самые кровавые события произошли там, где политические страсти усугублялись национальными конфликтами. В Баку началась резня, а по всему Царству Польскому сорвали все вывески на русском языке; в Варшаве три дня просуществовало даже национальное самозванное правительство. Наместник Кавказа граф И.И.Воронцов-Дашков, даже получив официальное уведомление о верности текста Манифеста, потребовал шифрованного подтверждения. Когда в Тифлисе начались погромы, то он же распорядился выдать социал-демократам несколько сотен винтовок для организации самообороны от погромщиков. Офицеры местного гарнизона во главе с генералом Грязновым возмутились таким решением. Тогда лидеры социал-демократов во главе с будущим депутатом I Государственной Думы И.Рамишвили, во избежание конфликта, постановили вернуть оружие властям. Позже генерал Грязнов был убит рабочим социал-демократом Джорджиашвили; последний казнен. По всей России погромы и побоища происходили, главным образом, в течении первых 3-4 дней после публикации Манифеста; затем волна насилия в городах резко пошла на убыль. Всего беспорядками с человеческими жертвами было захвачено около 110 городов и 500 населенных пунктов. При разноречивости сохранившихся сведений итоги очень неточны, но весьма внушительны: в октябре по стране погибло от двух до четырех тысяч человек и от трех с половиной до десяти тысяч было раненых. По тем сведениям, где достоверно указывалась национальность пострадавших, Ч.Рууд и С.Степанов подсчитали, что евреев было 58,4 % убитых и 46,2 % раненых – т.е. это была самая многочисленная часть пострадавших, но только порядка половины общего их количества. По тем же данным по числу жертв лидируют следующие города: Одесса (618 убитых и 561 раненый), Екатеринослав (соответственно 88 и 231), Киев (68 и 301), Томск (68 и 86), Кишинев (53 и 67), Минск (52 и 100), Баку (51 и 83)[721]. По инициативе губернаторов массовые расстрелы демонстраций произошли 18 октября в Минске и Белостоке, а 20-го – в Севастополе, где толпа пыталась взять штурмом тюрьму. В Житомире погиб Н.И.Блинов – соратник Гершуни и Азефа, член первого состава БО ПСР – он пытался защищать евреев от погрома. Это был не единственный русский интеллигент, так завершивший жизненный путь. Манифест стал как бы референдумом по вопросу об отношении населения к существующей власти, причем вопрос был задан в очень провокационной форме. Власти как бы сыграли в игру: а что будут делать российские верноподданные, если им вдруг взять и предоставить свободу? Ведь как показали все последующие события ХХ века, всерьез-то никто и не собирался давать россиянам свободу – до сих пор они, например, не имеют свободы владеть собственной землей. Самое поразительное, что сами авторы этого удивительного эксперимента заведомо не понимали, что творят: и Николай II, и Витте, и прочие лица, причастные к изданию Манифеста, никакой провокацией не занимались, а воображали, что решают утилитарную политическую задачу – вводят в России некое подобие конституции; точно такая задача с большим или меньшим успехом ранее была решена в десятках европейских и заморских больших и малых монархий. Тем более интересны результаты этого необычного эксперимента. В первый момент ответ дали те, для кого вопрос был решен однозначно и давным-давно: если им дать свободу, то они не потерпят монархии Николая II ни под каким видом – это было очевидным мотивом антиправительственных демонстраций. Такой ответ был ясным и недвусмысленным. После чего пришла очередь отвечать всему остальному населению. Ответ последнего тоже оказался ясным и недвусмысленным: народ не потерпит даже физического существования тех, кто выступает против прежней власти. Такой ответ повторял стандарты и стереотипы еще времен «хождения в народ», когда население сдавало незадачливых пропагандистов в полицию. Теперь ответ носил вдобавок по-настоящему зверский характер. Правда, как отмечалось современниками, только меньшинство населения принимало участие непосредственно в погромах и убийствах. Но, во-первых, этого меньшинства заведомо хватало, чтобы подавить сопротивление противников режима, а, во-вторых, никакое меньшинство не может столь активно действовать без достаточной моральной поддержки вечно молчаливого большинства. Соотношение сил сторонников и противников режима было столь очевидным, что спасти последних от физического уничтожения могло только силовое вмешательство власти. От властей это, как отмечалось, больших сил и не потребовало, но ведь и не слишком многочисленные насильники, грабители и убийцы должны были не на шутку утомиться после трех дней нелегкой и непривычной работы. Только в столицах соотношение сил показалось недостаточно четким – и притом исключительно благодаря реальной силе все той же власти, мнимую слабость которой постарались отметить все современники: ни в Москве, ни в Петербурге в октябре 1905 года администрация все же не позволила вволю разгуляться страстям. Такой неясный исход эксперимента спровоцировал его дальнейшее продолжение – уже по чистой инициативе революционеров: декабрьское восстание в Москве и все прочее. Правильный вывод, таким образом, сделан не был, а ведь он должен был быть весьма четким: только твердая царская власть (не обязательно с сохранением абсолютной монархии) могла в тех условиях сохранить возможность существования оппозиционного общества (включая и интеллигенцию, и национальные меньшинства) и обеспечить его безопасность от остального народа. Вся история России, начиная с 1917 года, подтверждает правоту этого тезиса: кончился царизм – и интеллигенцию неудержимым потоком понесло кого в эмиграцию, кого – в ГУЛАГ, а кого – прямо в расстрельные подвалы, а евреи едва избежали судьбы чеченцев и калмыков 1944 года и поголовной отправки в Биробиджан. И никакая лояльность по отношению к новому режиму от этого не спасала. А ведь все это можно было понять еще в «дни свобод». Причем, как подтвердили события уже более поздних времен (когда в 1917-1918 году от прежде любимого царя окончательно отвернулась почти вся Россия), совершенно неверным оказался и вывод, который предпочли сделать Николай II и придворная челядь: что народ безоговорочно выступил за царя и сохранение прежнего режима. Обратим внимание на то, что почти нигде выступления масс не начинались непосредственно с монархических манифестаций; всегда этому предшествовала демонстративная радость тех, кто приветствовал Манифест. Следовательно, гораздо уместнее считать движущей силой и черной сотни, и широчайших масс русского народа не столько позитивные чувства к царю и его режиму (начисто исчезнувшие в 1917 году), сколь негативное отношение к богатым, образованным и чуждым по духу – барам, интеллигентам, жидам и прочим инородцам. Именно этим мотивам поведения масс было суждено надолго пережить и 1905, и 1917 год. Между тем, проведение референдума, фактически открытого публикацией Манифеста 17 октября, «днями свобод» не ограничилось. Спад насилия в городах не сулил России успокоения: на дыбы становилась деревня, до которой Манифест дошел с естественным запозданием. Там тоже знали, как следует воспользоваться свободой – и развернулись массовые погромы помещичьих усадеб. В конечном итоге премьерство Витте провалилось полностью: джин насилия и произвола, выпущенный этим хитроумным политиком из бутылки, в которой его хранили царские власти, готовые зажимать и запечатывать все живое в России, разнес начисто попытку Витте установить стабильный и пользующийся популярностью политический режим. Никто не оценил ни усилий Витте по дестабилизации царской власти, но никто и не пожелал считаться с личностью, оказавшейся во главе России в октябре 1905 года – вопреки и воле царя, и, как оказалось, желаниям почти всего населения России. Бразды внутреннего правления Витте был вынужден передать министру внутренних дел П.Н.Дурново, взявшегося за бесхитростную, но умело проводимую тактику подавления всех эксцессов вооруженной силой. Полное банкротство политического курса Витте стало ясным в апреле 1906 года, накануне открытия первой сессии Думы, когда уже можно было подвести итоги выборов в нее. Одну часть Думы составили интеллигенты, готовые до последнего бороться с царизмом, а другую крестьяне, которых традиционно считали оплотом монархии в России. Не известно, как бы проголосовала Дума, если бы ей было предложено рассмотреть вопрос о сохранении царской власти – на такую постановку не решился никто из самых оголтелых думских депутатов. Вполне возможно, что вердикт Думы был бы положителен по отношению к царю. Но зато было ясно, что по другому вопросу решение Думы будет однозначным: абсолютное ее большинство проголосует за лишение помещиков земельной собственности – а это неминуемо приведет если не прямо к гражданской войне, то к такому экономическому кризису, какой покончит и с политическим режимом. Поэтому в апреле 1906 года истек срок пребывания Витте у власти; со всеми остающимися проблемами предстояло разбираться уже его преемникам. Таким недолговечным оказалось его торжество! А ведь ради этого торжества Витте не пожалел разрушить русско-германский союз, заключенный императорами в Бьерке! Как раз к апрелю 1906 стало ясно и то, что иссякли все надежды Вильгельма II получить санкцию России на разгром Франции – т.е. на то, что безуспешно пытался заполучить еще Бисмарк у отца и у деда Николая II. Все вернулось на круги своя, и не случайно именно в это время были уволены в отставку и Шлиффен, и фактический глава германского внешнеполитического ведомства Фридрих фон Гольштейн – они-то, по-видимому, и были идеологами заговора двух императоров и творцами планов того, что должно было последовать вслед за Бьеркским соглашением. Уже в январе 1906 года Вильгельм вполне имел право задать вопрос Коковцову, проезжавшему через Берлин из Парижа, где российскому уполномоченному удалось договориться о дальнейшем возобновлении французской финансовой помощи: «Скажите, пожалуйста, господин статс-секретарь, неужели Вы не считаете просто диким, что среди всеобщего развала, среди постоянных волнений, которые могут снести все, что есть еще консервативного в Европе, две монархические страны не могут соединиться между собой, чтобы составить одно плотное ядро и защищать свое существование. Разве это не прямое безумие, что вместо этого монархическая Россия через голову монархической же Германии ищет опоры в революционной Франции и вместе с нею идет всегда против своего естественного и исторического друга»[722]? – и дело тут было, конечно, не в республиках и монархиях, которые тоже преходящи (долго ли существовала Германская империя, чтобы можно было относиться к ней, как к традиционной силе?), а в судьбах народов. Подводя итоги деятельности Витте, нужно признать, что он спас в 1905-1906 году Францию от очередного разгрома (а не заслуживала ли она его?), но не принес ни этим, ни всем остальным ни малейшей пользы России. Сам же Витте ни от кого и ни за что не получил благодарности – даже и от французов. Что же касается германского императора, то он тем более не получил благодарности за спасение в 1905 году России от такой революции, которая, не вмешайся он, все смела бы в ней значительно сильнее, чем почти карманная революция, которую сподобился осушествить граф Витте. Мрачные итоги. Но на этом, естественно, история не остановилась. 8. Дредноуты ставят политическую задачу.Множество анекдотов имеет такое стандартное начало: возвращается муж из командировки, а... – и т.д. Подобные возвращения происходят иногда не только с несчастливыми мужьями, но и с целыми государствами. Такого рода командировкой, оторвавшей Россию от привычной нормальной жизни, и была для нее сначала война на Дальнем Востоке, а потом и революция. Возвращением для России стало появление полноценного главы правительства в лице П.А.Столыпина, разгон совершенно недееспособной I Государственной думы и переход к постепенной политике реформ и модернизации народного хозяйства. Увы, столь нетипичный для России период относительно хорошей жизни оказался недолговечен, но нам пока рано заниматься тем, как и почему так случилось. В данный момент нас, прежде всего, интересует то, к какой же международной ситуации вернулась Россия из своей длительной командировки. В этой ситуации как раз произошли такие изменения, которые, будучи постепенно оценены и осознаны некоторыми экспертами-аналитиками в течение нескольких последующих лет, и привели затем Европу прямиком к началу Первой Мировой войны. Постоянным фактором международных отношений, сложившимся в девяностые годы XIX века, с которого мы и начали наше повествование, стала гонка морских вооружений, затеянная Германией по инициативе Вильгельма II. Поначалу, как мы уже сообщали, англичане изо всех сил делали вид, что этот сюжет их совершенно не волнует. Однако, судя по тем практическим шагам, которые они предпринимали, это было не совсем так. Хотя трудно, на самом деле, понять, что же их могло волновать к концу 1905 года, когда у Англии имелось 65 броненосцев, а у Германии – только 26[723]. Тем не менее, когда в октябре 1904 года пост первого морского лорда – командующего Британским флотом – занял сэр Джон Фишер, то военная стратегия Великобритании приобрела вполне определенные новые черты. Фишер и его единомышленники признали, что Владычице Морей брошен серьезный вызов, на который следует серьезно отвечать. Чисто практическим решением, на котором остановился Фишер, было не количественное наращивание сил – в ответ на количественное наращивание сил Германией, а переход к качественно иному морскому оружию. В течение последующего столетия (через пару недель после того, как пишутся данные строчки, как раз и наступит октябрь 2004 года) человечество еще не раз сталкивалось с такой ситуацией, когда какая-то из стран пыталась добиться безоговорочного военного преимущества, обзаведясь принципиально новым типом оружия; самая классическая ситуация такого рода – это атомное оружие в американских руках в 1945 году. Вот и Фишер, заняв высший пост в Британском флоте, попытался обзавестись чем-то подобным. Несколько специалистов в разных странах, задумавшись о дальнейшем развитии военно-морского вооружения, пришли к идее создания новейшего типа корабля, превосходящего по своим боевым и эксплуатационным возможностям все, известное до сего времени. Этими специалистами были итальянский инженер Куниберти, австрийский инженер Зигфрид Поппер, американский лейтенант флота Паундсон[724]. Они осознали и обосновали практическую возможность постройки корабля со столь мощной силовой двигательной установкой, что появлялась возможность значительно увеличить общую массу с одновременным увеличением скорости. Это позволяло создать цельнометаллический корабль с броней невиданной толщины и оснастить его артиллерийским оружием немыслимой мощности. По сравнению с таким кораблем все прежние боевые корабли превращались как бы в маленькие катера, да еще и движущиеся со смехотворно низкой скоростью; можно сказать даже, что не в катера, а в маленькие шлюпочки или лодочки! Фишер первым понял, что практическая реализация такого проекта является именно тем, в чем нуждается Англия в данный исторический момент. Уже в этом сказалось преимущество Фишера по сравнению с его германскими коллегами, до которых дошло то же самое только тогда, когда Англия приступила к практической постройке первого корабля такого типа. Собственное название этого первенца – «Дредноут» (Непобедимый) и стало названием всего этого типа кораблей, хотя уже после Первой Мировой войны в международном морском лексиконе в основном вернулись к традиционному наименованию, бытующему применительно к основному типу боевых кораблей еще парусного флота – линейный корабль, линкор. «Дредноут» был построен в Англии всего за один год, спущен на воду 10 февраля 1906 года и полностью вступил в строй в 1907 году. Он еще не был спущен на воду, когда все остальные специалисты во всех флотах мира уже поняли, что это такое. И тут возникла ситуация, которую явно не сразу осознали Фишер и прочие его умнейшие коллеги в Британском флоте: «Дредноут» настолько качественно превосходил все прежнее, что все старые корабли внезапно настолько устарели, что годились только к немедленному списанию. Это практически было почти эквивалентно тому, что все прежние боевые корабли всего мира вдруг сразу и одновременно ушли на дно! Вся гонка строительства кораблей, которой занималась Германия уже десяток лет, вдруг оказалась совершенно бесполезной! По-видимому, именно эта идея и привела английских адмиралов в такое эйфорическое состояние, что они не сразу поняли, что наиболее пострадавшей стороной оказалась не кто-нибудь, а Англия! Действительно, арифметика весьма простая: Сколько у Англии было современных боевых кораблей высшего класса в 1905 году? – 65! А у Германии? – 26! А сколько у них стало в 1907 году? – Один у Англии и ни одного у Германии! Конечно, если вычислять соотношение, то было 65:26, а стало 1:0 – т.е. преимущество стало бесконечным. Радость была недолгой, и закончилась в тот момент, когда стало ясно, что новый виток гонки вооружений начался теперь практически с нуля: отныне все морское преимущество Англии сохранялось исключительно за счет кораблей устаревших типов. Конечно, они не превратились в шлюпочки или лодочки, но и полноценными кораблями они уже не были. Это оказалось шоком: отныне, фактически, сравнивать приходилось не наличные корабли, а производственные мощности судостроительных промышленностей Англии и Германии. Да и другие страны, коль скоро им теперь приходилось сравнивать собственные силы с мощнейшими флотами в составе одного или нескольких кораблей, могли не на шутку задуматься: а не обзавестись ли и им самым мощнейшим флотом в мире? Российские моряки даже прямо пришли к такой идее. Морской Генеральный штаб (МГШ), только что созданный в России в начале 1906 года, прямо заявил: «Мы без особого труда можем в несколько лет создать такой флот, который в состоянии будет бороться с германским». В войну «мы потеряли то, что уже непригодно для современного боя. Другие державы, в том числе Германия, не потеряли ни одного корабля от войны, но тем не менее все их прекрасные корабли, построенные до русско-японской войны, уже мало пригодны для современного боя, и им приходится создавать эскадренные броненосцы так же как и нам» – это было заявлено на совещании в Морском министерстве, где решался вопрос о том, что теперь делать с отечественной судостроительной промышленностью[725]. Одно только непонятно: почему российские моряки брались сравнивать свой флот с германским, а не прямо с мощнейшим английским? Фактом остается то, что в те годы мания обзаводиться дредноутами охватила чуть ни весь мир, включая такие мощнейшие морские державы как Аргентина и даже Чили! Если говорить всерьез, то даже непонятно, как же можно было в те годы сравнивать истинное соотношение сил флотов различных держав. Практика как критерий истины, почти ничего не дает в этом отношении: морские сражения Первой Мировой войны не привели в практическое противоборство основные силы борющихся сторон; единственное исключение – Ютландский бой 31 мая – 1 июня 1916 года, первая фаза которого завершилась практически вничью, после чего обе стороны (и англичане, и немцы) увели свои корабли в собственные базы. Так что арифметика так и продолжала оставаться чисто бумажной, хотя почему-то и считалось, что Британский флот сохранял свое преимущество и действительно практически осуществлял блокаду германских берегов. Похоже, на самом деле, на то, что это было чистейшим блефом со стороны англичан, но никто, кроме десятка их высших адмиралов и морских штабников, а также нескольких английских министров, так и не понял, что это был именно блеф. Эти же, посвященные в данную тайну, хранили ее, как Кощей Бессмертный хранит свою смерть! Повторяем, что никакое аргументированное мнение никакого военно-морского эксперта не может дать ответа на то, каково же было истинное соотношение тогдашних флотов Англии и Германии – уж слишком различными были качественно тогдашние корабли. Опасаемся, что не может помочь даже современное компьютерное моделирование. Да и к чему такое моделирование, если Вильгельм II решил в 1914 году крайне просто: держал почти весь свой флот, не выпуская из гаваней вплоть до самого конца войны – вот и все! Что же тут моделировать?.. А вот чисто политические действия тогдашних английских моряков и политиков весьма выразительны, и очень заставляют подозревать, что сами англичане вполне осознавали эфемерность собственного морского преимущества. Выразилось это прежде всего в том, что радикальнейшим образом изменилось отношение англичан к России. Если с самых времен после разгрома Наполеона I и вплоть до Цусимского боя отношение англичан было примитивно простым: давить на Россию по всем точкам, в которых она сама пытается давить на Англию, то затем это изменилось. Возможно, это изменилось даже раньше: во время Гулльского инцидента, когда как раз Фишер и занял свой высший пост. Интересно, действительно, насколько связаны эти события и в какой именно связи они находятся! Но во время Портсмутских переговоров отношение изменилось уже очень заметно. Ведь никакие усилия Вильгельма, Рузвельта или Моргана не помогли бы Витте и России, если бы Англия (в совокупности с Японией) заняла бы непримиримую позицию и продолжала додавливать Россию насколько это было возможным. И, однако!.. Очень похоже на то, что уже в 1905 году англичане больше верили не в свой флот, а в сухопутную Русскую армию – и принимали все меры к тому, чтобы не довести до развала ни ее, ни само Российское государство. Сэр Артур Никольсон, новый английский посол, появившийся в Петербурге в мае 1906 года, перед отъездом тщательно инструктировался всей британской политической верхушкой[726]. 9/22 мая берлинский корреспондент «Таймс» сообщил о возможности скорого заключения англо-русского соглашения[727] – это стало сенсацией! 11/24 мая сэр Эдвард Грей, министр иностранных дел Великобритании, отвечая на запрос в палате общин по поводу публикации в «Таймс», заявил о «дружеских отношениях» между Россией и Англией и о тенденции к их сближению. Однако, похоже, что тут англичане забежали несколько вперед: предложенный ими дружеский визит Британского флота в столицу России был вежливо отклонен[728]: российскому правительству было не до дипломатических визитов иностранных флотов – свой собственный Балтийский флот составлял первоочередную проблему для правительства. Действительно, спустя месяц состоялся разгон I-й Думы, а в ответ были подняты восстания моряков в Кронштадте, Свеаборге и Ревеле. Они, правда, были тут же подавлены (ничего удивительного: в Кронштадте, например, восстанием руководил сам Азеф, но удивительно то, что эта сторона его деятельности так никогда и не подверглась анализу ни современников, ни историков!). Хотя новый министр иностранных дел России А.П.Извольский и встретился и беседовал с Никольсоном уже 6 июня (н. ст.), но его больше волновали совсем не международные дела, а стремление установить отношения с думской оппозицией[729]: правительство еще висело в воздухе по мнению некоторых членов правительства! В июне 1906 морской министр А.А.Бирилев ставит вопрос о пригодности дредноутов на Балтике, получает единодушно отрицательное заключение адмиралов Иванова и Успенского, но все равно принимается предложение строить два дредноута – дабы не закрывались судостроительные заводы; в июле Бирилев обратился к Коковцову (тот снова стал министром финансов после увольнения Витте) с запросом 42 млн. рублей на 3-4 года на их строительство[730]. В июле-августе начальник МГШ адмирал Брусилов запрашивает Извольского о принципах внешней политики России, и не получает ничего конкретного в ответ[731]. Затем все же Извольский информирует Брусилова о мирных инициативах Англии, прежде всего – по Тибетскому вопросу[732]. В самом же МГШ в данное время превалирует мнение: нужно торговаться и с Германией, и с Англией: Балтийский флот как аргумент при вступлении в союз – либо пистолет к затылку германского флота, либо усиление германского флота против английского[733]. В октябре 1906 Коковцов совещается с моряками и директорами заводов. Претензии Коковцова к отсутствию многолетней программы Бирилев парировал отсутствием указаний МИДа. Поскольку возникала возможность закрытия заводов, то Коковцов принципиально соглашался строить корабли[734]. В это же время Англия отказывается от бойкота Сербии, введенного после цареубийства 1903 года (точнее – королевоубийства) – это первый британский шаг к усилению противостояния Германии и Австро-Венгрии на Балканах[735]. К осени 1906 немцы решили необходимые технические задачи и получили возможность заложить первые два дредноута водоизмещением по 17 тыс.т; после этого рейхстаг принял новую судостроительную программу. Англичане же решили демонстрировать миролюбие: вместо 4 дредноутов заложить только 3, вместо 5 эсминцев – 2, вместо 12 подлодок – 8; британское правительство заявило, что может заложить на следующий год только два дредноута – «в зависимости от выяснения судостроительных программ других государств, и в особенности, Германии» – но это не вызвало никакого ответного эффекта[736]. Вот тут-то, в ноябре 1906, Никольсон и сделал коронный шаг: заявил в беседе с Извольским, что «Англия при определенных обстоятельствах могла бы обсудить позиции России в Дарданеллах» – Извольский «засиял от удовольствия»[737]. Засияли и лица русских моряков, прослышавших об этом. Еще бы: Россия может получить не только флот, но даже и возможность выводить его в океан по собственному усмотрению! Тут, к сожалению, вспоминается старый анекдот: письмо из психиатрической лечебницы: «Мы прыгаем в бассейн вниз головой. Нам обещали, что если мы будем себя хорошо вести, то нам, может быть, нальют и воду!» – это очень походит на последующее поведение российских моряков и дипломатов. Но в то же самое время взбунтовался великий князь Николай Николаевич, проявив здравомыслие, которого не был все же полностью лишен. На совещании 15/28 декабря 1906 он, как глава Совета обороны, отказался поддерживать требования моряков на финансирование строительства стратегического Балтийского флота. Николай II утвердил результаты этого совещания. В результате Бирилев ушел в отставку в январе 1907, а с его преемником, И.М.Диковым была достигнута договоренность об умерении претензий флота[738]. Англичане, между тем, продолжали политику ненавязчивого ухаживания. В марте 1907 революционные опасности сильно поутихли, и уже эскадра Балтийского флота совершила визит в Портсмут (на этот раз другой – в Англии); группа русских офицеров по приглашению короля Эдуарда VII приезжала в Лондон[739]. Вдохновленные вниманием Владычицы Морей, моряки поднялись в новую атаку на финансы. Протокол заседания Совета обороны от 9/22 апреля 1907 года вполне ясно характеризует все точки зрения: Адмирал И.М.Диков: «Флот России как великой державе необходим, и она должна иметь его и быть в состоянии послать его туда, куда его потребуют государственные интересы»; Генерал Ф.Ф.Палицын заявил, что предложения Дикова противоречат договоренности от 15 декабря 1906 года; Министр иностранных дел А.П.Извольский: «Линейный флот нужен России вне всякой зависимости от забот по обороне наших берегов /…/ для участия в разрешении предстоящих мировых вопросов, в которых Россия отсутствовать не может»; Генерал А.Е.Эверт: «Необходимейших средств для подъема боеспособности армии нельзя добиться, а в то же время требуют миллиарды на морские средства»; Генерал А.А.Поливанов: «Чтобы наши армии были бы доведены до того положения, которое признается нормальным в иностранных государствах, необходимо около 2,5 млрд. руб. /…/ Из числа этих потребностей, необходимых для удовлетворения нужд вопиющих, нужно около полумиллиарда. Если к этой цифре прибавить еще около 1800 млн. руб. на флот, то нельзя не признать, что расходование таких средств может оказаться государственному казначейству совершенно невозможным»; Министр финансов В.Н.Коковцов против «свободной морской силы»: «Не только Россия, но и никакое государство таких затрат на частные, второстепенные задачи выдержать не может»; Военный министр А.Ф.Редигер: «подобные затраты на флот для государства непосильны»; Резюме великого князя Николая Николаевича: начинать надо с восстановления сухопутных сил, и только затем, по мере возможности, переходить к созданию линейного флота; Николай II не утвердил журнал заседаний, оставшись недовольным его итогами[740]. Позиция царя показала, что Россия будет всерьез восстанавливать флот. А раз так – то ему потребуется выход в океан. Витте пребывал в отставке, а без него вопрос о Кольском береге никому, почему-то, в голову не приходил. Дальний восток был уже опробован – со вполне понятными результатами. Оставались еще два варианта – выход через Балтийское море, но он, безусловно, требовал дружбы с Германией; или выход через Черное море, которого фактически не было, но Англия намекала, что он может появиться – при каких-то условиях, которые пока никому не были понятны. В это время вообще мало кто что понимал. Вот и английская пресса, после очередного разгона Думы, теперь уже II-ой, подняла в июне 1907 кампанию протеста против поддержки собственным правительством такого реакционного российского режима! В ответ последовало заявление английского правительства о том, что ведущиеся англо-русские собеседования не имеют никакого отношения ко внутренним делам России, а преследуют цели ликвидации спорных конфликтов, касающихся границ обоих государств[741]. Кайзер, правительство Германии, командование ее флота, морские эксперты и разведчики просто не понимали того, что у Англии, как считали ее собственные специалисты, просто отсутствует флот, который ей приходится отстраивать с нуля – как и немцам. Пока сохранялась такая информационная несимметрия, основной задачей посвященных лиц в Англии оставалось соблюдение этой тайны. Она никоим образом не должна была доводиться до сведения ни иностранных специалистов, ни международной публики, ни публики своей собственной. Круг посвященных в эту тайну был явно пронумерован, и увеличивался в силу необходимости сугубо штучным образом. Вот и в 1907 году он был расширен на одну единицу: молодой выдающийся политик сэр Уинстон Черчилль именно в это самое время был посвящен в эту жгучую тайну. Чтобы сохранять свое преимущество, Англия должна была строить кораблей заведомо больше, чем Германия, и это удавалось со все большим и большим трудом. А к 1912 году надвинулась еще большая опасность, о которой так никогда никто из врагов Англии и не сумел догадаться: «В Англии только за один 1912-1913 финансовый год в строй вступили 4 линейных корабля, 3 линейных и 4 легких крейсера, 5 эсминцев 3 подводные лодки, а на 1 апреля 1913 г. продолжали еще строиться 11 линейных кораблей, 3 линейных и 13 легких крейсеров, 35 эсминцев и 21 подводная лодка. Между тем, по утвержденной в марте того же года программе, предполагалось к этому добавить еще 5 линейных кораблей, 8 легких крейсеров и 16 эсминцев. Судостроительная промышленность Англии была самой могучей в мире /.../. Но все же /.../ во весь рост вставала грозная опасность: все более и более ощущалась нехватка специалистов на верфях и личного состава на флоте, а поскольку в Англии отсутствовала всеобщая воинская повинность, набрать нужное количество даже матросов было не так-то просто. Всего матросов адмиралтейство могло наскрести на 60 крупных кораблей; классных специалистов и офицеров – только на 53, а организация великобританского флота предусматривала наличие в его составе 65 линкоров и линейных крейсеров. Закладывать линейные корабли, зная, что на них некому будет служить – совершенно бессмысленно»[742]. Вот оно в чем было дело: в Англии уже в 1912 году строились не настоящие корабли, а «Летучие голландцы», т.е. корабли-то были самыми настоящими, но служить на них должны были призраки, поскольку живых людей не хватало! Разумеется, бросив соответствующий клич о спасении империи, англичане в течение какого-то времени могли рассчитывать на дополнительный приток добровольцев. Или нужно было вводить всеобщую воинскую повинность, что и было сделано во время обеих Мировых войн. Но при этом пришлось бы рассекретить тот вопиющий факт, что без этих экстраординарных мер гонка морских вооружений с Германией заведомо проиграна! А это уже было бы тяжелейшим политическим и моральным поражением, которое пагубнейшим образом отразилось бы и на сугубо материальных делах, прежде всего – на позициях и врагов, и потенциальных союзников. Англия была уже почти политическим трупом и, чтобы не стать им окончательно, приходилось всячески скрывать признаки собственного разложения. Надеемся, что сегодняшнее положение Англии не вызывает сомнений в весомости наших аргументов? «Выступая в парламенте в марте 1913 г., Черчилль от имени правительства предложил Германии сделать в скачке вооружений „выходной день“ – не закладывать в этом году ни одного дредноута. „Это так просто, – уверял Черчилль, – что не может привести к недоразумениям. Финансы вздохнули бы, а флоты не пострадали бы... Эту аппеляцию Великобритания адресует ко всем нациям, и ни к одной с такой искренностью, как к Германии, великому соседу по Северному морю“.»[743] Но все было тщетно: упрямый кайзер по-прежнему стремился к выигрышу, не понимая того, что уже давно практически выиграл, но так никогда и не сумел обратить этот объективный выигрыш в пропагандистскую победу. Дальше же все заведомо становилось все хуже и хуже для англичан. И теперь вопросом жизни и смерти для них становилось то, сумеют ли они обмануть русских, не вызвав подозрений немцев, и натравить их друг на друга. Только это оставляло им шансы на продолжение игры на первенство. Примечания:1 В.Л.Мальков. Введение. // Первая мировая война. Пролог ХХ века. Под ред. В.Л.Малькова. М., 1998, с. 10. 2 История ВКП(б). Том третий. Под ред. Е.Ярославского. М.-Л., 1929, с. 10. 3 П.В.Волобуев. Вступительное слово. // Происхождение первой мировой войны (Материалы «круглого стола», 28-29 сентября 1993 года). // Первая мировая война. Пролог ХХ века, с. 12. 4 З.П.Яхимович. О некоторых вопросах методологии исследования происхождения первой мировой войны. // Там же, с. 17. 5 К.Каутский. Как возникла мировая война. М., 1924, с. 50. 6 История ВКП(б). Том третий, с.12. 7 В.И.Шеремет. Босфор. Россия и Турция в эпоху первой мировой войны. По материалам русской военной разведки. М., 1995. 8 М.Н.Покровский. Русский империализм в прошлом и настоящем. // Империалистская война. Сборник статей. М., 1934, с. 9. 9 В.И.Шеремет. Указ. сочин., с. 41. 10 Приведенные в нашем предисловии выдержки из газет собраны и любезно предоставлены нам московским писателем Ю.В.Рябининым. 11 «Новое время» № 13557, 7 (20) декабря 1913 г. 12 «Московский листок» № 288, 14 (27) декабря 1913 г. 13 «Новое время» № 13573, 23 декабря 1913 г. (5 января 1914 г.). 14 «Речь» № 352 (2664), 24 декабря 1913 г. (6 января 1914 г.). 15 «Новое время» № 13575, 25 декабря 1913 г. (7 января 1914 г.). 16 Энвер-бей и Энвер-паша, равно как и Джемаль-бей и Джемаль-паша – разные наименования двух ведущих лидеров нового младотурецкого правительства, варьируемые российской прессой. 17 «Новое время» № 13576, 28 декабря 1913 г. (10 января 1914 г.). 18 «Новое время» № 13578, 30 декабря 1913 г. (12 января 1914 г.). 19 Дж.Долл. Истоки первой мировой войны. Ростов-на-Дону, 1998, с. 8. 20 История первой мировой войны. 1914-1918. В двух томах. Под ред. И.И.Ростунова. М., 1975, т. 1, с. 384-386. 21 К.Ф.Шацилло. От Портсмутского мира к Первой мировой войне. Генералы и политика. М., 2000. 22 В.В.Шелохаев. Предисловие к указанной книге К.Ф.Шацилло, с. 6. 23 К.Ф.Шацилло. Русский империализм и развитие флота накануне первой мировой войны (1906-1914 гг.). М., 1968. 24 В.К.Шацилло. Первая мировая война 1914-1918. Факты. Документы. М., 2003. 25 Военные флоты и морская справочная книжка на 1901 г. СПб., 1901, с. 223-224. 26 История первой мировой войны. 1914-1918. Т. 1, с. 130. 27 А.Б.Широкорад. Россия – Англия: неизвестная война. 1857-1907. М., 2003, с. 191. 28 Там же, с. 205, 212-214. 29 Сравнительные таблицы военных флотов Англии, России, Франции, Германии, Италии, Австрии, США и республик Южной Америки. СПб., 1897, с. 66-71. 30 В.Николаев. Александр II – человек на престоле. Историческая биография. Мюнхен, 1986, с. 164. 31 Там же, с. 185-186. 32 Й.Воррес. Последняя великая княгиня. // Л.Ден. Подлинная царица; Й.Воррес. Последняя великая княгиня. СПб., 2003, с. 199-200. 33 С.Д.Сазонов. Воспоминания. Париж, 1927, с. 51-52. 34 Б.Такман. Первый блицкриг. Август 1914. М.-СПб., 1999, с. 65-66. 35 Там же, с. 47-48. 36 Л.Мюллер. Святая мученица Российская Великая княгиня Елизавета Федоровна. Франкфурт-на-Майне, б. г. [посвящено 1000-летней годовщине Крещения Руси], с. 13. 37 Там же, с. 17. 38 Там же, с. 18. 39 Лубочная легенда о «крестьянине» Комиссарове, якобы отведшем руку убийцы, с первого дня ставилась под сомнение современниками и противоречила показаниям некоторых очевидцев. 40 Дневник П.А.Валуева, министра внутренних дел, в двух томах. Том I, 1861-1864. М., 1961, с. 109; в оригинале прямая речь посла – на французском языке. 41 П.Милюков. Очерки по истории русской культуры, ч. I. Изд. 6-е, СПб., 1909, с. 235-236. 42 А.И.Герцен. Полное собрание сочинений и писем под ред. М.К.Лемке, т. XV, Пб., 1920, комментарии, с. 138. 43 А.А.Корнилов. Общественное движение при Александре II (1855-1881). Исторические очерки. Париж, 1905, с. 133-134. 44 Состоял в этой должности с 1880 по 1905 год. 45 С.Ю.Витте. Воспоминания в трех томах, т. 1 (1849-1894). М., 1960, комментарии, с. 522. 46 Нам предстоит подробно рассказывать об этом в других работах, подготовленных в настоящее время к печати. 47 «Красный архив», т. 4, 1923, с. 70. 48 О. фон Бисмарк. Воспоминания в двух томах, т. II. М.-Минск, 2002, с. 43-58, 65-66. 49 Ю.Соловьев. Двадцать пять лет моей дипломатической службы (1893-1918). М.-Л., 1928, с. 214-215. 50 Л.Дж.Питер. Принцип Питера, или почему дела идут вкривь и вкось. М., 2002, с. 45. 51 С.Н.Паркинсон. Законы Паркинсона. М., 2002, с. 315. 52 Г.Вернадский. Венгерский поход 1849 года. «Русская мысль», февраль 1915, с. 81-82. 53 Л.Каменев. Александр Иванович Герцен. Биографический очерк. // А.И.Герцен. Былое и думы. Том первый. Изд. 2-е, М.-Л., 1932, с. LXXXII. 54 А.И.Герцен. Былое и думы, том второй, комментарии, с. 604. 55 Л.Каменев. Указ. сочин., с. LXXXII. 56 К.Маркс. Избранные произведения в двух томах. М., 1933, т. II, с. 525-526. 57 Лидер венгерских повстанцев. 58 Г.Вернадский. Указ. сочин., с. 82-83. 59 Там же, с. 88. 60 «Источник» № 6, 1994, с. 12. 61 А.М.Зайончковский. Первая Мировая война. СПб., 2000, с. 35. 62 «Красный архив», т. 38, 1930, с. 113-114. 63 Россия и Черноморские проливы (XVIII – XX столетия). Под ред. Л.Н.Нежинского и А.В.Игнатьева. М., 1999, с. 113-118. 64 Там же, с. 140. 65 Там же, с. 141-143. 66 Декабрист М.С.Лунин. Общественное движение в России. Письма из Сибири. М.-Л., 1926, с. 25-26. 67 [Н.А.Мельгунов]. Мысли вслух об истекшем тридцатилетии России. // «Голоса из России», кн. I, Лондон, 1856, с. 72-73. 68 А.Б.Широкорад. Указ. сочин., с. 197. 69 Л.А.Тихомиров. Тени прошлого. М., 2000, с. 62. 70 А.Боханов. Император Александр III. М., 1998, с. 179. 71 История первой мировой войны. 1914-1918. Т. 1, с. 200-201. 72 Ф.Гимельфарб. Страницы германской истории (племена, королевства, империи). Мюнхен-Кёльн, 1999, с. 330. 73 А.Л.Янов. Россия против России. Очерки истории русского национализма. 1825 – 1921. Новосибирск, 1999, с. 246-247. 74 А.Дебидур. Дипломатическая история Европы. 1814-1878. В двух томах. Ростов-на-Дону, 1995, т. II, с. 410. 75 А.Б.Широкорад. Указ. сочин., с. 176-177. 76 М.Н.Покровский. Империалистская война. М., 1934, с. 31-32. 77 Р.Пуанкаре. На службе Франции. 1914-1915. М.-Минск, 2002, примечания, с. 712-713. 78 С.Г.Пушкарев. Россия 1801-1917: власть и общество. М., 2001, с. 560. 79 А.Дебидур. Указ. сочин.. т. II, с. 415-418. 80 А.Б.Широкорад. Указ. сочин., с. 235-236. 81 «Источник» № 6, 1994, с. 16. 82 Воспоминания Сухомлинова. М.-Л., 1926, с. 17-18. 83 Там же, с. 62, 69. 84 В.А.Маклаков. Власть и общественность на закате старой России. // Российские либералы: кадеты и октябристы. (Документы, воспоминания, публицистика). М., 1996, с. 232. 85 А.Б.Широкорад. Указ. сочин., с. 226-227. 86 См., например, изложение меморандума Н.Н.Обручева 1885 года в нижеследующем разделе. 87 «Источник» № 6, 1994, с. 13-14. 88 Россия и Черноморские проливы, с. 212. 89 Британский премьер министр Б.Дизраэли – граф Бисконфильд. 90 Дневник государственного секретаря АА.Половцова. Т. II, 1887-1992. М., 1966, с. 175. 91 А.Дебидур. Указ. сочин.. т. II, с. 465. 92 Россия и Черноморские проливы, с. 246-247. 93 «Русская старина», ноябрь 1886, с. 168. 94 С.Масловский. Итало-турецкая война. СПб., 1911; цит. по переизданию: Малые войны первой половины ХХ века. Балканы. М.-СПб., 2003, с. 55. 95 Россия и Черноморские проливы, с. 220. 96 Там же, с. 225. 97 В.В.Чубинский. Бисмарк: политическая биография. М., 1988, с. 331-337. 98 Там же, с. 335-336. 99 С.Г.Пушкарев. Указ. сочин., с. 560. 100 Там же. 101 А.Дебидур. Указ. сочин.. т. II, с. 471. 102 Дневник государственного секретаря А.А.Половцова в двух томах, т. I, 1883-1886 гг., с. 31. 103 Там же, с. 34. 104 Н.К.Гирс – преемник А.М.Горчакова; с 1879 – фактически, а с 1882 до смерти в 1895 году – и официально министр иностранных дел России. 105 А.И.Нелидов – посол в Константинополе в 1883-1897 гг. 106 Россия и Черноморские проливы, с. 229. 107 А.Боханов. Указ. сочин., с. 407. 108 Г.Пикер. Застольные разговоры Гитлера. Смоленск, 1993, с. 78. 109 Остров в Баб-эль-Мандебском проливе на выходе из Красного моря в Индийский океан! 110 «Источник» № 6, 1994, с. 9, 11-12, 16. 111 Выделено нами. 112 Там же, с. 18. 113 Россия и Черноморские проливы, с. 246. 114 Дневник государственного секретаря А.А.Половцова. Т. I, с. 315-316. 115 Там же, с. 306, 316. 116 Там же, с. 316. 117 Там же. 118 А.Г.Задохин, А.Ю.Низовский. Пороховой погреб Европы. М., 2000, с. 88. 119 Россия и Черноморские проливы, с. 232. 120 М.Алексеев. Военная разведка России. От Рюрика до Николая II. М., 1998, книга первая, с. 96. 121 А.Редигер. История моей жизни. Воспоминания военного министра. В двух томах., М., 1999, т. 1, с. 173. 122 Россия и Черноморские проливы, с. 234. 123 Великий князь Александр Михайлович. Книга воспоминаний. Париж, 1980, с. 67-68. 124 Ю.Соловьев. Указ. сочин., с. 133-134, 146. 125 К.А.Залесский. Кто был кто в Первой мировой войне. М., 2003, с. 444. 126 Всемирная история в 24 томах. Т. 18. Канун I мировой войны. Минск, 1997, с. 206. 127 Там же, с. 207-208. 128 Дневник государственного секретаря А.А.Половцова. Т. II, с. 15. 129 Россия и Черноморские проливы, с. 235. 130 В.В.Чубинский. Указ. сочин., с. 354-355. 131 Всемирная история в 24 томах. Т. 18, с. 208. 132 В.В.Чубинский. Указ. сочин., с. 355. 133 Великий князь Александр Михайлович. Указ. сочин., с. 69. 134 Известна лишь книга сестры обоих знаменитых братьев Ульяновых, ставшая библиографической редкостью: А.И.Ульянова-Елизарова. А.И.Ульянов и дело 1 марта 1887. М.-Л., 1927. 135 Общие принципы организации террористических структур рассмотрены в нашей работе, опубликованной в Германии: V.Brjuchanov. Anatomie des Terrors. // „Junge Freiheit“ Nr. 11/03, 7. Marz 2003, S. 22. 136 Письма Азефа. 1893-1917. М., 1994, с. 71-72. 137 Политические партии России. Конец XIX – первая треть ХХ века. Энциклопедия. М., 1996, с. 244-245. 138 Дело 1 марта 1887 года. Документы. // Александр III. Воспоминания. Дневники. Письма. СПб., 2001, с. 248. 139 В.А.Поссе. Мой жизненный путь. Дореволюционный период (1864-1917 гг.). М.-Л., 1929, примечания, с. 488-499. 140 В.А.Поссе. Указ. сочин., с. 35. 141 Там же. 142 И.Лукашевич. Воспоминания о деле 1-го марта 1887 года. // «Былое» № 1, 1917, с. 28. 143 Там же, с. 24-25. 144 Там же, с. 40. 145 Г.Головков, С.Бурин. Канцелярия непроницаемой тьмы. Политический сыск и революционеры. М., 1994, с. 107. 146 В.А.Поссе. Указ. сочин., примечания, с. 489. 147 Там же, с. 40; примечания, с. 505. 148 Например: В.К.Агафонов. Настоящее и прошлое Земли (Популярная геология и минералогия). Изд. 3-е, СПб., 1915. 149 В.К.Агафонов. Заграничная охранка (Составлено по секретным документам Заграничной Агентуры и Департамента Полиции). Пг., 1918. 150 Дело 1 марта 1887 года, с. 248. 151 В.А.Поссе. Указ. сочин., примечания, с. 489, 513. 152 Г.Головков, С.Бурин. Указ. сочин., с. 107. 153 К.П.Победоносцев и его корреспонденты, т. II, с. 221. 154 О котором – ниже. 155 Дело 1 марта 1887 года, с. 248. 156 В.А.Поссе. Указ. сочин., с. 43. 157 Там же. 158 Дневник государственного секретаря А.А.Половцова. Т. II, с. 31. 159 Л.П.Меньщиков. Охрана и революция. К истории тайных политических организаций в России. По материалам департамента полиции и Московского охранного отделения. Ч. 1, М., 1925, с. 263-276. 160 Там же, с. 275. 161 К.П.Победоносцев и его корреспонденты, т. II, с. 221-223. 162 В.А.Поссе. Указ. сочин., с. 36. 163 Дело 1 марта 1887 года, с. 248-249. 164 В.А.Поссе. Указ. сочин., с. 38-39. 165 Дело 1 марта 1887 года, с. 249; В.А.Поссе. Указ. сочин., примечания, с. 490. 166 В.А.Поссе. Указ. сочин., с. 39. 167 Там же, с. 35. 168 Там же, с. 39. 169 Там же, с. 39-40. 170 К.П.Победоносцев и его корреспонденты, т. II, с. 291-292. 171 Е.Р.Ольховский. Загадка смерти «Белого генерала». // Тайны и авантюры в российской истории. СПб.-М., 2003, с. 360-366. 172 Там же, с. 351, 355. 173 Там же, с. 362. 174 Там же, с. 360-361. 175 Знаменитое прозвище М.Д.Скобелева. 176 И.Лукашевич. Указ. сочин., с. 33. 177 Там же, с. 33, 40. 178 Там же, с. 38, 40. 179 Там же, с. 40, 42. 180 В.А.Поссе. Указ. сочин., с. 255. 181 Д.Б.Павлов, С.А.Петров. Японские деньги и русская революция. / Русская разведка и контрразведка в войне 1904-1905 гг. Документы. Составитель И.В. Деревянко. М., 1993, с. 20. 182 Дело 1 марта 1887 года, с. 248. 183 Возможно, это было бы и не так, если бы не упомянутая выше болезнь и смерть М.Н.Каткова. 184 Й.Воррес. Указ. сочин., с. 233. 185 Б.Савинков. Избранное. Л., 1990, с. 40-43. 186 В.А.Поссе. Указ. сочин., с. 41-42; П.Н.Дурново – министр внутренних дел в 1905-1906 гг. 187 Можно только приветствовать современные публикации типа: Г.Головков, С.Бурин. Указ. сочин.; Ф.М.Лурье. Политическая полиция Российской империи. // Английская набережная, 4: Ежегодник С.-Петербургского научного общества историков и архивистов. 2000 г. СПб., 2000, с. 101-134; З.И.Перегудова. Политический сыск России (1880 –1917). М., 2000; Л.Г.Прайсман. Террористы и революционеры, охранники и провокаторы. М., 2001. Однако, с точки зрения анализа оперативных методов и приемов, все они лишь скользят по верхушке громадного айсберга. 188 А.Спиридович. Записки жандарма. М., 1991. 189 См. ниже. 190 В.М.Чернов. Перед бурей. М., 1993, с. 290. 191 В.Брюханов. Заговор графа Милорадовича. М., 2004, с. 248. 192 Там же. 193 Бронислав Пилсудский умер в 1918 году. 194 Всемирная история в 24 томах. Т. 18, с. 209. 195 Там же. 196 М.Н.Покровский. Указ. сочин., с. 148. 197 С.Д.Сазонов. Указ. сочин., с. 202. 198 С.С.Ольденбург. Царствование императора Николая II. СПб., 1991, с. 11. 199 Россия и Черноморские проливы, с. 236. 200 В.В.Чубинский. Указ. сочин., с. 369. 201 М.Туган-Барановский. Русская фабрика в прошлом и настоящем. Т. I. Историческое развитие русской фабрики в XIX веке. Изд. 7-е, М., 1938, с. 273. 202 Там же, с. 275. 203 Т.е. во сколько раз выросла. 204 Всемирная история в 24 томах. Т. 18, с. 211. 205 В.В.Чубинский. Указ. сочин., с. 367. 206 Россия и Черноморские проливы, с. 236. 207 В.В.Чубинский. Указ. сочин., с. 370. 208 А.И.Уткин. Первая мировая война. М., 2001, с. 22. 209 Великий князь Александр Михайлович. Указ. сочин., с. 68. 210 С ударением на последней букве. 211 Й.Воррес. Указ. сочин., с. 232. 212 Великий князь Александр Михайлович. Указ. сочин., с. 69. 213 Об этом подробнее в разделе 3.2. 214 А.Боханов. Указ. сочин., с. 410. 215 В.В.Чубинский. Указ. сочин., с. 383. 216 Там же, с. 384. 217 Там же, с. 381-382. 218 А.Боханов. Указ. сочин., с. 410. 219 В.В.Чубинский. Указ. сочин., с. 385-391. 220 Там же, с. 392. 221 Там же, с. 396. 222 А.М.Зайончковский. Указ. сочин., с. 37. 223 Великий князь Александр Михайлович. Указ. сочин., с. 44. 224 Там же, с. 136-137. 225 С.Ю.Витте. Указ. сочин., т. I, с. 201. 226 Л.Мюллер. Указ. сочин., с. 18. 227 Великий князь Александр Михайлович. Указ. сочин., с. 137-138. 228 А.Н.Боханов. Сумерки монархии. М., 1993, с. 44-45. 229 Там же, с. 44. 230 Там же, с. 54-55. 231 Покушавшийся японский полицейский вскоре таинственно скончался – после вынесения судом пожизненного приговора к заключению: «Источник» № 6, 1994, с. 22-23. 232 Написано до 1914 года. 233 С.Ю.Витте. Указ. сочин., т. I, с. 438-439. 234 Там же, с. 53. 235 «Источник» № 4, 1994, с. 18-19. 236 Л.Миллер. Указ. сочин., с. 63. 237 Там же, с. 68. 238 Там же, с. 73. 239 С.Ю.Витте. Указ. сочин., т. I, с. 200. 240 Л. Миллер. Указ. сочин., с. 69. 241 Там же. 242 Там же, с. 73. 243 Там же, с. 74-75. 244 В.Ф.Джунковский. Воспоминания. В двух томах. М., 1997, т. I, с. 405-411, 568-569. 245 Л.Миллер. Указ. сочин., с. 73. 246 J.Werner. Gesellschaftkrise und Judenfeindschaft in Deutschland. 1870-1945. Haburg, 1988, S. 20-21, 54-58, 64-65, 86-97. 247 L.Poliakov. Geschichte des Antisimitismus. VI, Worms, 1987, S. 200; VII, Frankfurt a.M., 1989, S. 28-29, 35, 37, 117. 248 А.Н.Боханов. Сумерки монархии, с. 43-44. 249 А.Боханов. Николай II. М., 1997, с. 109. 250 Там же, с. 111. 251 А.Б.Широкорад. Указ. сочин., с. 184-185. 252 Греческий принц Николай Георгиевич, брат покойной первой жены великого князя Павла Александровича. 253 Дневники императора Николая II. Под ред. К.Шацилло. М., 1991, с. 38. 254 Там же. 255 А.Б.Широкорад. Указ. сочин., с. 181. 256 М.К.Лемке. 250 дней в царской ставке. 1914-1915. Минск, 2003, с. 118. 257 С.Ю.Витте. Указ. сочин., т. I, с. 189. 258 П.П.Гессе – дворцовый комендант в 1896-1905 гг. 259 А.Редигер. Указ. сочин., т. 1, с. 324-325. 260 Воспоминания товарища обер-прокурора Св. Синода князя Н.Д.Жевахова. Мюнхен, 1923, с. 303. 261 А.Н.Боханов. Сумерки монархии, с. 62-63. 262 Граф С.Ю.Витте. Воспоминания в двух томах. Царствование Николая II. Том I. Изд. 3-е, Берлин, 1923, с. 70. 263 А.Суворин. Дневник. М., 1992, с. 293. 264 В.Н.Воейков. С царем и без царя. Воспоминания последнего дворцового коменданта государя императора Николая II. М., 1995, с. 34. 265 Всемирная история в 24 томах, т. 19. Первая мировая война. Минск, М., 2000, с. 493; Занзибар – остров-порт у восточного побережья Африки. 266 Об этом – в разделах 4.2 и 4.3. 267 К.Ф.Шацилло. От Портсмутского мира к Первой мировой войне, с. 214. 268 А. фон Тирпиц. Воспоминания. М., 1957, предисловие, с. 21-22. 269 Там же, с. 21. 270 Там же, с. 19. 271 Ныне – Лиепая. 272 С.Ю.Витте. Воспоминания в трех томах, т. 1, с. 392. 273 А.Ф.Редигер. Указ. сочин., т. 1, с. 235. 274 А.Боханов. Николай II, с. 131. 275 С.С.Ольденбург. Указ. сочин., с. 49-50. 276 Там же, с. 112-113. 277 Граф С.Ю.Витте. Воспоминания в двух томах, т. I, с. 9._ 278 Извиняемся за шаблонную формулировку! 279 А также Голландию и Бельгию. 280 К.Ф.Шацилло. От Портсмутского мира к Первой мировой войне, с. 215. 281 В математическом смысле этого термина. 282 К сожалению, цитируем по памяти. 283 «Наш век» № 21, 23 декабря 1917 г. (5 января 1918 г.). 284 Т.е. США и Канады. 285 Я.Е.Водарский. Население России за 400 лет (XVI – начало ХХ вв.). М., 1973, с. 104. 286 Н.Н.Головин. Военные усилия России в Мировой войне. М., 2001, с. 33. 287 В.К.Яцунский. Изменения в размещении земледелия в Европейской России с конца XVIII в. до первой мировой войны. // Вопросы истории сельского хозяйства и революционного движения в России. М., 1961, с. 125-130, 145-147; Н.Л.Рубинштейн. Сельское хозяйство России во второй половине XVIII в. Историко-экономический очерк. М., 1957, с. 323-327. 288 А.М.Анфимов. Крупное помещичье хозяйство Европейской России (Конец XIX – начало ХХ века). М., 1969, с. 371; П.Г.Рындзюнский. К определению размеров аграрного перенаселения в России на рубеже XIX – ХХ в. // Социально-экономическое развитие России. М., 1986, с. 155-172. 289 СССР и капиталистические страны. Статистический сборник технико-экономических показателей народного хозяйства СССР и капиталистических стран за 1913-1937 гг. М.-Л., 1939, с. 17. 290 Там же. 291 Хрестоматия по отечественной истории (1914-1945 гг.). Под ред. А.Ф.Киселева, Э.М.Щагина. М., 1996, с. 421. 292 Доклады комиссии Императорского Московского Общества сельского хозяйства по вопросу о хуторах и современных условиях крестьянского хозяйства. М., 1880. 293 Материалы высочайше утвержденной 16 ноября 1901 г. Комиссии по исследованию вопроса о движении с 1861 по 1900 г. благосостояния сельского населения среднеземледельческих губерний сравнительно с другими местностями России. СПб., 1903. 294 Министр внутренних дел России в 1902-1904 гг. 295 С.Ю.Витте. Воспоминания в трех томах, т. 2, с. 291. 296 Здесь не место обсуждать проблемы и мотивы миллионов русских и нерусских подданных Советского Союза, во время Второй Мировой войны вынужденно или добровольно принявших другое решение. 297 С.Ю.Витте. Воспоминания в трех томах, т. 2, с. 129. 298 Там же, т. 1, с. 440. 299 В 1896 году известный влиятельный аристократ, но формально вполне заурядный провинциальный чиновник А.М.Безобразов составил записку, указывая на неизбежность войны с Японией, и предложил план мирной аннексии Кореи под видом коммерческой деятельности, а в дальнейшем, получив поддержку Николая II, стал не только идеологом, но и практическим проводником этой политики. 300 М.Н.Покровский. Империалистская война, с. 29. 301 К.Ф.Шацилло. От Портсмутского мира к Первой мировой войне, с. 9. 302 14 декабря 1825 года и его истолкователи (Герцен и Огарев против барона Корфа). М., 1994, с. 311. 303 Цит. по: История Первой мировой войны, т. 1, с. 78. 304 Там же. 305 Там же, с. 78-79. 306 Там же, с. 79. 307 Р.Пуанкаре. Указ. сочин., с. 11. 308 Б.Такман. Указ. сочин., с. 63. 309 Об этом – в разделе 4.4. 310 С.Ю.Витте. Воспоминания в трех томах, т. 1, с. 432. 311 Там же, с. 432-436. 312 Китайско-восточная железная дорога. 313 А.Н.Хохлов. КВЖД – важнейший фактор экономического и культурного прогресса Маньчжурии в первой четверти XX века. // Экономическая история России XIX-ХХ вв.: современный взгляд. М., 2001, с. 471. 314 На Байкале она поначалу прерывалась: летом поезда перевозились паромами, а зимой – по рельсам, проложенным по льду. Постройка сухопутного пути вдоль берега завершилась в 1905 году. 315 С 1894 по 1900 год. 316 Мы приводили соответствующие показатели в разделе 3.1. 317 Н.Н.Головин. Указ. сочин., с. 34. 318 С.С.Ольденбург. Царствование императора Николая II. СПб., 1991, с. 51. 319 М.Алексеев. Военная разведка России от Рюрика до Николая II. М., 1998, кн. I, с. 97. 320 С.С.Ольденбург. Указ. сочин., с. 52, 56. 321 Россия и Черноморские проливы, с. 238. 322 К.Ф.Шацилло. От Портсмутского мира к Первой мировой войне, с. 59. 323 С.С.Ольденбург. Указ. сочин., с. 113-114. 324 Старого стиля. 325 А.А.Лопухин. Отрывки из воспоминаний (По поводу «Воспоминаний» гр. С.Ю.Витте). М.-Пг., 1923, с. 24-42. 326 Там же, с. 37. 327 Там же, с. 42. 328 С.И.Мицкевич. Революционная Москва. 1888-1905. М., 1940, с. 228. 329 Ю.Соловьев. Указ. сочин., с. 50; С.Г.Пушкарев. Указ. сочин., с. 543-544. 330 Территориальные округа в Турции. 331 А.С.Сенин. Александр Иванович Гучков. М., 1996, с. 11. 332 С.С.Ольденбург. Указ. сочин., с. 70. 333 Россия и Черноморские проливы, с. 240. 334 М.Павлович. Внешняя политика России от Портсмутского мира до наших дней. // Общественное движение в России в начале ХХ-го века. Под ред. Л.Мартова, П.Маслова и А.Потресова. Т. IV. СПб., 1911, с. 261. 335 Российский министр иностранных дел в 1895-1896 гг. 336 З.Ленский. Национальное движение. // Общественное движение в России в начале ХХ-го века. Т. I. СПб., 1909, с. 369. 337 Там же, с. 370-371. 338 Там же, с. 371. 339 П.Н.Милюков. Воспоминания государственного деятеля. Нью-Йорк, 1982, с. 30. 340 Граф С.Ю.Витте. Воспоминания в двух томах, т. I, с. 89. 341 Там же, с. 91. 342 Там же, с. 92. 343 Россия и Черноморские проливы, с. 242. 344 Там же, с. 243. 345 С.С.Ольденбург. Указ. сочин., с. 91. 346 Ю.Соловьев. Указ. сочин., с. 103. 347 М.Павлович. Указ. сочин., с. 262-263. 348 С.С.Ольденбург. Указ. сочин., с. 90-91, 114. 349 С.Ю.Витте. Воспоминания в двух томах, т. I, с. 108. 350 Там же, с. 110-111. 351 Там же, с. 111. 352 Там же, с. 109. 353 В 1905 году. 354 С.С.Ольденбург. Указ. сочин., с. 90-91. 355 В современной транскрипции – Цзяо-Чжоу. 356 С.Ю.Витте. Воспоминания в двух томах, т. I, с. 111-112. 357 С.Г.Пушкарев. Указ. сочин., с. 544. 358 Ю.Соловьев. Указ. сочин., с. 55-56. 359 А.Ф.Редигер. Указ. сочин., т. 1, с. 266. 360 Ю.Соловьев. Указ. сочин., с. 57. 361 Там же, с. 58. 362 С.Г.Пушкарев. Указ. сочин., с. 544. 363 С.Ю.Витте. Воспоминания в двух томах, т. I, с. 129. 364 С.С.Ольденбург. Указ. сочин., с. 96-98. 365 С.Г.Пушкарев. Указ. сочин., с. 545-546. 366 С.С.Ольденбург. Указ. сочин., с. 120. 367 М.Н.Покровский. Указ. сочин., с. 37. 368 С.С.Ольденбург. Указ. сочин., с. 119. 369 А.Ф.Редигер. Указ. сочин., т. 1, с. 369-370. 370 Махди (Мухаммед Ахмед) Суданский (1844-1885) – пророк дервишей на территории будущего Англо-Египетского Судана. 371 Р.Пуанкаре. Указ. сочин., примечания, с. 721-722. 372 С.С.Ольденбург. Указ. сочин., с. 157. 373 А. фон Тирпиц. Указ. сочин., предисловие, с. 20. 374 Об этом подробнее – в следующем разделе. 375 G. Bennet. Die Skagerrak Schlacht. Munchen, 1976, S. 19, 249. 376 А.Ф.Редигер. Указ. сочин., т. 1, с. 316. 377 Ошибка или описка мемуариста: правильно – через четыре года. 378 Ю.Соловьев. Указ. сочин., с. 64-65. 379 В ряде современных публикаций его называют младшим офицером; Витте считал его ротмистром – чин, равный армейскому капитану: С.Ю.Витте. Воспоминания в трех томах, т. 3, с. 500. 380 Ироническое прозвище А.И.Гучкова. 381 А.С.Сенин. Указ. сочин., с. 12. 382 Неофициальное прозвище – по аналогии с офицерами-заговорщиками в тогдашней Турции – также масонами, захватившими власть в 1908 году. 383 К.А.Залесский. Указ. сочин., с. 180, 182. 384 В.С.Брачев. Масоны и власть в России. М., 2003, с. 376. 385 Н.Берберова. Люди и ложи. Русские масоны ХХ столетия. Харьков – М., 1997, с. 29, 41, 59; Александр Иванович Гучков рассказывает... Воспоминания Председателя Государственной думы и военного министра Временного правительства. М., 1993, с. 56-57, 73-74. 386 Н.Берберова. Указ. сочин., с. 59, 61-63. 387 Н.Иениш. Свет тихий. // «Военная быль» (Париж), № 52, январь 1962, с. 30. 388 А.С.Сенин. Указ. сочин., с. 12-13. 389 А.С.Сенин. Гучков Александр Иванович. // Политические деятели России. 1917. Биографический словарь. М., 1993, с. 92. 390 А.Боханов, Д.Павлов. Гучков Александр Иванович. // Политические партии России. Конец XIX – первая треть ХХ века. Энциклопедия. М., 1996, с. 172. 391 Д.Павлов, О.Теребов. Гучков Федор Иванович. // Там же, с. 174. 392 Д.С.Сипягин – министр внутренних дел в 1899-1902 гг.; В.Н.Ламздорф – министр иностранных дел в 1900-1906 гг.; Б.В.Фредерикс – министр двора в 1897-1917 гг.; Михаил Николаевич (1832-1909) – младший сын Николая I, председатель Государственного Совета в 1881-1903 гг. 393 Михаил Александрович (1878-1918) – младший брат Николая II, престолонаследник с 1899 (дня смерти среднего брата – Георгия Александровича) по 1904 год (момента рождения и крещения сына Николая II, последнего цесаревича Алексея Николаевича). 394 С.Ю.Витте. Воспоминания в двух томах, т. I, с. 173-174. 395 В 1894-1905 гг. 396 С.Ю.Витте. Воспоминания в двух томах, т. I, с. VII, 175. 397 Там же, с. 176-177. 398 Там же, с. 176. 399 История первой мировой войны. Т.1, с. 195, 200-201. 400 В.Г.Трухановский. Уинстон Черчилль. Политическая биография. М., 1968, с. 67-71; А.И.Уткин. Черчилль: победитель двух войн. Смоленск, 1999, с. 47-49. 401 С.С.Ольденбург. Указ. сочин., с. 212-213. 402 А.Редигер. Указ. сочин., т. 1, с. 370. 403 Всемирная история в 24 томах, т. 18, с. 405. 404 С.С.Ольденбург. Указ. сочин., с. 210. 405 М.Павлович. Указ. сочин., с. 234. 406 М.Н.Покровский. Империалистская война, с. 128. 407 С.С.Ольденбург. Указ. сочин., с. 211, 213. 408 С.Г.Пушкарев. Указ. сочин., с. 546. 409 М.Павлович. Указ. сочин., с. 229. 410 Всемирная история в 24 томах, т. 19. Первая мировая война. Минск -М., 2000, с. 497. 411 М.Павлович. Указ. сочин., с. 229. 412 С.С.Ольденбург. Указ. сочин., с. 213. 413 Там же, с. 214. 414 Всемирная история в 24 томах, т. 18, с. 404. 415 Там же, с. 405. 416 С.С.Ольденбург. Указ. сочин., с. 211-212. 417 История первой мировой войны, т. I, с. 130. 418 К.Ф.Шацилло. От Портсмутского мира к Первой мировой войне, с. 218-219. 419 Там же, с. 219. 420 А. фон Тирпиц. Указ. сочин., предисловие, с. 21. 421 С.Переслегин. Мировой кризис 1914 года: очерк стратегического планирования. // Б.Такман. Указ. сочин., приложение, с. 523. 422 История первой мировой войны, т. I, с. 33. 423 История первой мировой войны, т. I, с. 187; Б.Такман. Указ. сочин., с. 61. 424 См. раздел 2.2. 425 С.Переслегин. Указ. сочин., с. 527-528. 426 А.Дебидур. Указ. сочин., т. I, с. 284-290. 427 В частности, на русском языке: Шлиффен. Канны. М., 1938. 428 С.Переслегин. Указ. сочин., с. 530. 429 С.Переслегин. План Шлиффена в действии. // Б.Такман. Указ. сочин., приложение, с. 552. 430 К.Типпельскирх. История Второй мировой войны. 1939-1945. М., 2003, с. 54-55; А.Буллок. Гитлер и Сталин. Жизнь и власть. Т. 2, Смоленск, 1994, с. 293-294. 431 К.Типпельскирх. Указ. сочин., с. 116-118; А.Буллок. Указ. сочин., с. 295-296. 432 Ф.Гальдер. Военный дневник. Ежедневные записи начальника генерального штаба сухопутных войск. 1939-1942 гг. Т. 2. М., 1969, с. 282. 433 В.Суворов. Очищение: Зачем Сталин обезглавил свою армию? М., 1998, с. 63-64. 434 Младший брат В.В.Куйбышева. 435 Позднее – знаменитый начальник Политуправления Красной Армии, один из главных руководителей избиения командных кадров в 1937-1938 годах. 436 Тридцатилетний (в 1920 году) К.А.Авксентьевский – один из командармов Гражданской войны, ближайший соратник Фрунзе; с 1931 – в отставке, позже – репрессирован. 437 Дата (по французскому революционному календарю) государственного переворота и установления диктатуры Наполеона 9 ноября 1799 года. 438 Б.Бажанов. Воспоминания бывшего секретаря Сталина. М., 1990, с. 140. 439 Там же, с. 141. 440 Точнее – все они были арестованы задолго или незадолго до 22 июня 1941 года, но несколько из них умерло в заключении или было расстреляно позднее этого срока. 441 Составлено нами по данным: О.Ф.Сувениров. Трагедия РККА. 1937-1938. М., 1998, с. 302-308. 442 Так тогда именовались адмиралы. 443 А.Колпакиди, Е.Прудникова. Двойной заговор. Сталин и Гитлер: несостоявшиеся путчи. М., 2000, с. 425. 444 В.Суворов. Указ. сочин., с. 43. 445 Противостоявшие друг другу оборонительные линии на франко-германской границе. 446 К.Г.Маннергейм. Мемуары. М., 2004, с. 344-345, 347-348, 350, 352-357. 447 Б.В.Соколов. Тайны Второй мировой. М., 2000, с. 34. 448 К.Типпельскирх. Указ. сочин., с. 685. 449 На Одере напротив Берлина. 450 На Нижнем Рейне. 451 Ныне – Вроцлав. 452 К.Типпельскирх. Указ. сочин., с. 791. 453 Южнее Майнца. 454 В северной Италии. 455 Й.Геббельс. Последние записи. Смоленск, 1993, с. 146-147, 185-186, 195-197, 204-206, 212-215, 229, 247-249, 270-271, 280-282, 288-290, 294-295, 297, 304-305, 324-325, 333-335, 368, 370, 377, 381, 402-403. 456 Б.В.Соколов. Указ. сочин., с.38. 457 Там же, с. 36. 458 Разгром армии А.В.Самсонова в Восточной Пруссии. 459 В.Мазер. Адольф Гитлер. Изд. 2-е, Минск, 2002, с. 136-137. 460 К.Г.Маннергейм. Указ. сочин., с. 414. 461 М.И.Мельтюхов. Упущенный шанс Сталина. Советский Союз и борьба за Европу: 1939-1941 (документы, факты, суждения). М., 2000, с. 478. 462 Ф.Гальдер. Указ. сочин., т. 3, книга первая, М., 1971, с. 79-80. 463 Комментарии по поводу замыслов Сталина и советского генералитета накануне 22 июня выходят за рамки данной публикации. 464 С.Переслегин. Мировая война и кризис европейского военного искусства. // Б.Лиддел-Гарт. Энциклопедия военного искусства. М.-СПб., 2003, с. 490. 465 Слово товарищу Сталину. М., 2002, с. 193. 466 По немецким данным – 665 тыс. человек: К.Типпельскирх. Указ. сочин., с. 266. 467 С.Переслегин. Мировая война и кризис европейского военного искусства, с. 490-491. 468 К.Г.Маннергейм. Указ. сочин., с. 454. 469 Слово товарищу Сталину, с. 202. 470 Все трое названных командующих (помимо Манштейна – лучшие в немецкой армии!) были сняты с постов в ходе неудач к концу 1941 года; Рундштедта и Бока, однако, Гитлер еще возвращал позднее к активному командованию. 471 С.Переслегин. Мировая война и кризис европейского военного искусства, с. 489. 472 Н.Н.Головин. Военные усилия России в Мировой войне. М., 2001, с. 78, 80. 473 Там же, с. 119-122; Б.Ц.Урланис. История военных потерь. СПб.-М., 1998, с. 469-470. 474 Мировая война в цифрах. М., 1934, с. 21. 475 Н.Н.Головин. Указ. сочин., с. 120-122. 476 Там же. 477 С.Мельгунов. На путях к дворцовому перевороту. Париж, 1979, с. 33-34. 478 Н.Н.Головин. Указ. сочин., с. 122. 479 Ныне – Таллинн. 480 «Свободное слово солдата и матроса», Ревель, № 18, 18 апреля (1 мая) 1917 г. 481 «Голос III армии» № 76 (334), 19 июля 1917 г. 482 Написано в 1925 году. 483 1917 год в деревне (воспоминания крестьян). Изд. 2-е, М., 1967, с. 67-68. 484 «Газета Временного Рабочего и Крестьянского Правительства» № 1, 28 октября 1917 г. 485 Здесь и ниже мы в основном используем текст нашей прежней публикации на эту тему: В.Брюханов. Лабиринты русской революции. Правда о политической борьбе в России в 1901-1911 гг. // «Литературный европеец», Франкфурт-на-Майне, 1998, № 1, с. 28-34; № 2, с. 33-37; № 3, с. 41-45; № 4, с. 27-30; № 5, с. 32-36; № 6, с. 31-36. 486 Б.П.Козьмин. С.В.Зубатов и его корреспонденты. Среди охранников, жандармов и провокаторов. М.-Л., 1928, с. 52-53. 487 «Былое», 1906, № 9, с. 66. 488 Б.П.Козьмин. Указ. сочин., с. 55. 489 И.И.Старинин. Записки библейского книгоноши. // «Голос минувшего». 1914, № 12, с. 190. 490 См. раздел 2.4. 491 Д.Поспеловский. На путях к рабочему праву. Профсоюзы в России. Франкфурт-на-Майне, 1987, с. 43. 492 Т.е. солдатам Фанагорийского полка: История ВКП(б). Том I, вып. первый. Под ред. Е.Ярославского. М.-Л., 1926, с. 121. 494 Ф.Лурье. Полицейские и провокаторы. СПб., 1992, с. 239. 495 Дневник А.Н.Куропаткина. // «Красный архив», т. 2, 1922, с. 81-82. 496 М.Ф.Фроленко. Собрание сочинений в двух томах. М., 1931, т. I, с. 110-111. 497 Воспоминания Льва Тихомирова. М.-Л., 1927, с. 105-106. 498 Деятели СССР и революционного движения России. Энциклопедический словарь Гранат. М., 1989, с. 311. 499 Г.С.Кан. Идейные «еретики» «Народной воли». // Индивидуальный политический террор в России. XIX – начало ХХ в. материалы конференции. М., 1996, с. 29. 500 А.Тун. История революционных движений в России. Изд. 4-е, Л., 1924, с. 171, 222. 501 При уходе в отпуск в августе 1880 – к этому эпизоду мы должны вернуться в наших последующих публикациях. 502 В.Н.Фигнер. Предисловие к книге: Воспоминания Льва Тихомирова, с. XXIII. 503 М.Ф.Фроленко. Указ. сочин., т. II, с. 52-53. 504 Н.А.Морозов. Повести моей жизни. Мемуары в двух томах. М., 1961, т. I, с. 15. 505 Г.С.Кан. Указ. сочин., с. 27. 506 М.Ф.Фроленко. Указ. сочин., с. 59. 507 Воспоминания Льва Тихомирова, с. 118. 508 Деятели СССР и революционного движения России, с. 248. 509 В.Фигнер. Полное собрание сочинений. Т. I, М., б.г. [1929], с. 169-170. 510 Ф.Кон. История революционного движения в России. Том первый, Харьков, 1929, с. 18-21. 511 В.Фигнер. Полное собрание сочинений. Т. I, с. 172-173. 512 Воспоминания Льва Тихомирова, с. 114. 513 Л.А.Тихомиров. Тени прошлого, с. 308-310. 514 М.Смолин. От Бога все его труды. // Л.А.Тихомиров. Тени прошлого, с. 5-16. 515 «Красный архив», т. 74, 1935, с. 142-147. 516 В.Фигнер. Полное собрание сочинений. Т. I, с. 285. 517 Деятели СССР и революционного движения России, с. 177-178. 518 Там же, с. 223. 519 Г.Головков, С.Бурин. Указ. сочин., с. 191-193, 196. 520 В.Л.Бурцев. Борьба за свободную Россию. Мои воспоминания (1882-1922 гг.). Т. 1, Берлин, 1923, с. 150. 521 И.В.Алексеев. Провокатор Анна Серебрякова. М., 1932, с. 130-131. 522 Д.Заславский. Зубатов и Маня Вильбушевич. // «Былое» 1918, № 3, с. 105. 523 Там же, с. 127. 524 Г.Головков, С.Бурин. Указ. сочин., с. 197-198. 525 А.И.Спиридович. Партия социалистов-революционеров и ее предшественники. 1886-1916. Пг., 1918, с. 65. 526 В.М.Чернов. Указ. сочин., с. 135. 527 Г.Головков, С.Бурин. Указ. сочин., с. 195. 528 Там же, с. 193. 529 Р.А.Городницкий. Три стиля руководства Боевой организацией партии социалистов-революционеров: Гершуни, Азеф, Савинков. // Индивидуальный политический террор в России. XIX – начало ХХ в., с. 54-55. 530 Р.А.Городницкий. Боевая организация партии социалистов-революционеров в 1901-1911 гг. М., 1998, с. 169. 531 Партия социалистов-революционеров. Документы и материалы. Т. 1. 1900-1907 гг. М., 1996, с. 62-63. 532 Ч.Рууд, С.Степанов. Фонтанка, 16. Политический сыск при царях. М., 1993, с. 180. 533 Леонид Борисович Красин («Никитич»). Годы подполья. Сборник воспоминаний, статей и документов. М.-Л., 1928, с. 358. 534 Б.Николаевский. История одного предателя. Террористы и политическая полиция. М., 1991, с. 355. 535 Р.А.Городницкий. Боевая организация партии социалистов-революционеров в 1901-1911 гг., с. 168. 536 Л.Меньщиков. Указ. сочин., ч. III, М., 1932, с. 22. 537 См. раздел 2.4. 538 «Былое» № 2 (24), 1917, с. 207-208. 539 Письма Азефа, с. 252. 540 А.В.Герасимов. На лезвии с террористами. Париж, 1985, с. 144. 541 В.М.Чернов. Указ. сочин., с. 173; А.Пешехонов. Мои отношения с Азефом. // «На чужой стороне», Прага, 1924, № 5, с. 63. 542 Р.А.Городницкий. Боевая организация партии социалистов-революционеров в 1901-1911 гг., с. 178. 543 «Красный архив», т. 2, 1922, с. 286. 544 Партия социалистов-революционеров. Т.1, с. 65. 545 Там же, с. 139-146. 546 Письма Азефа, с. 66. 547 Этой версии посвящены достаточно современные исследования типа: А.Гейфман. Три легенды вокруг «дела Азефа». // Б.Николаевский. Указ. сочин., с. 330-361. 548 Письма Азефа, с. 66-67. 549 Т.е. студентов. 550 «Источник» № 4, 1994, с. 23-24. 551 Она была старше Николая на три с половиной года! 552 Речь идет об упомянутой отмене принудительной мобилизации одних студентов в солдаты и высылки в Сибирь других. 553 Т.е. террористов. 554 Перечислен практически весь набор главных архиреакционнейших деятелей тогдашней России; Н.В.Муравьев – министр юстиции в 1894-1905 гг., назначенный также по протекции Елизаветы Федоровны. 555 Т.е. в террористических актах. 556 Т.е. осужденный террорист. 557 «Источник» № 4, 1994, с. 25-26. 558 Там же, с. 25. 559 Т.е. Г.Е.Распутина (Новых), убитого еще через несколько дней; какое именно видение имелось в виду, неизвестно. 560 «Красный архив», т. 4, 1923, с. 184. 561 Князь Г.Е.Львов – с 1914 г. председатель Всероссийского земского союза помощи больным и раненым воинам, затем – руководитель Объединенного комитета Земско-Городского союза (Земгора) – вполне официальных организаций, занимавшихся помощью армии, но притом фактически состоявших в оппозиции к правительству; в марте-июле 1917 – министр-председатель Временного правительства. 562 П.Н.Милюков и А.И.Гучков – лидеры соответственно Партии народной свободы (Конституционно-демократической) и Союза 17-го Октября – крупнейших политических объединений, оппозиционных к царскому правительству и составлявших основу большинства в тогдашней Думе; лидеры Временного правительства в марте-мае 1917. 563 Генерал А.А.Поливанов – военный министр в 1915-1916 гг., близкий к оппозиции и лично к А.И.Гучкову. 564 «Красный архив», т. 4, с. 187-188. 565 Там же, с. 190. 566 Это уже позже и ссылали, и расстреливали министров как царского, так и советского правительств! 567 «Красный архив», т. 4, с. 189. 568 А.Суворин. Указ. сочин., с. 279. 569 И.И.Бунаков-Фондаминский – видный лидер ПСР. 570 В.Зензинов. Пережитое. Нью-Йорк, 1953, с. 211-212. 571 В.Ф.Джунковский. Воспоминания. В двух томах. Том первый. М., 1997, с. 89. 572 Партия социалистов-революционеров. Т.1, с. 88. 573 Р.А.Городницкий. Боевая организация партии социалистов-революционеров в 1901-1911 гг., с. 55. 574 Л.Ратаев. История предательства Евно Азефа. // Провокатор. Л., 1991, с. 152-153. 575 Б.Николаевский. Указ. сочин., с. 77. 576 Л.Г.Прайсман. Террористы и революционеры, охранники и провокаторы. М., 2001, с. 44. 577 М.Н.Покровский. Указ. сочин., с. 27. 578 Л.Г.Прайсман. Указ. сочин., с. 44. 579 Письма Азефа, с. 89. 580 Письмо Медникова к Спиридовичу от 14 февраля 1902 года. // «Красный артив», т. 17, 1926, с. 198. 581 Газета В.П.Мещевского, влиятельная тем, что ее читал сам Николай II. 582 А.Редигер. Указ. сочин., т. 1, с. 368. 583 М.Н.Покровский. Указ. сочин., с. 28. 584 «Красный архив», т. 38, 1930, с. 47-48. 585 Там же, с. 33. 586 Там же, с. 59. 587 Там же, с. 24. 588 «Красный архив», т. 17, с. 203. 589 Б.П.Козьмин. Указ. сочин., с. 38. 590 Там же, с. 38-39. 591 А.А.Лопухин. Отрывки из воспоминаний (По поводу «Воспоминаний» гр. С.Ю.Витте). М.-Пг., 1923, с. 73. 592 Письма Азефа, с. 91. 593 А.Спиридович. Записки жандарма. М., 1991, с. 157. 594 Там же, с. 12-14. 595 Письма Азефа, с. 87. 597 Ф.Лурье. Указ. сочин., с. 324. 598 В.Н.Воейков. Указ. сочин., с. 34. 599 В.А.Грингмут – начальник Тихомирова, главный редактор «Московских ведомостей» с 1896 до смерти в 1907 году, после чего его пост унаследовал Тихомиров. 600 «Красный архив», т. 38, с. 56. 601 С.С.Ольденбург. Указ сочин., с. 219. 602 П.Н.Милюков. Воспоминания государственного деятеля. Нью-Йорк, 1982, с. 30. 603 П.А.Хромов. Экономическая история СССР. Период промышленного и монополистического капитализма в России. М., 1982, с. 18, 132. 604 Там же, с. 183; Р.Пайпс. Россия при старом режиме. М., 1993, с. 289. 605 Р.Пайпс. Русская революция. М., 1994, часть первая, с. 91. 606 К.Н.Морозов. Партия социалистов-революционеров в 1907-1914 гг. М., 1998, с. 179. 607 Р.А.Городницкий. Боевая организация партии социалистов-революционеров в 1901-1911 гг., с. 77. 608 А.Спиридович. Записки жандарма, с. 157. 609 Н.К.Муравьев. 610 Падение царского режима. Стенографические отчеты допросов и показаний, данных в 1917 г. в Чрезвычайной Следственной Комиссии Временного Правительства. Т. III, Л., 1925, с. 143-144. 611 В 1909-1915 гг. 612 М.И.Трусевич – директор Департамента полиции в 1906-1909 гг. 613 Падение царского режима, т. III, с. 265. 614 А.В.Герасимов. Указ. сочин., с. 60, 120-121, 143. 615 Б.Савинков. Избранное. Л., 1990, с. 300. 616 Там же, с.39. 617 «Былое», № 2 (24), с. 193. 618 Там же, с. 207-208. 619 А.Спиридович. Записки жандарма, с. 155. 620 Р.А.Городницкий. Боевая организация партии социалистов-революционеров в 1901-1911 гг., с. 98-99. 621 Письма Азефа, с. 99-102. 622 Б.Савинков. Указ. сочин., с. 57. 623 Там же, с. 57, 64. 624 Письма Азефа, с. 104. 625 Р.А.Городницкий. Боевая организация партии социалистов-революционеров в 1901-1911 гг., с. 93. 626 П.Н.Милюков. Воспоминания. М., 1990, т. 1, с. 236. 627 Царизм в борьбе с революцией 1905-1907 гг. Сборние документов. М., 1936, с. 29. 628 Партия социалистов-революционеров. Документы и материалы. Т. 1, с. 160-161. 629 Письма Азефа, с. 104. 630 Там же, с. 108. 631 А.А.Лопухин. Указ. сочин., с. 55. 632 Там же, с. 53-54. 633 А.Спиридович. Записки жандарма, с. 167-168. 634 Там же, с. 178-179. 635 Письма Азефа, с. 102. 636 В.Зензинов. Указ. сочин., с. 140-142. 637 «Былое», 1924, № 27-28, с. 160-162. 638 М.И.Ахун и В.А.Петров. Большевики и армия в 1905-1917 гг. Л., 1929, с. 23. 639 М.Горький. Литературные портреты. М., 1959, с. 321-322. 640 И.Н.Ксенофонтов. Георгий Гапон: вымысел и правда. М., 1996, с. 70. 641 Там же, с. 105. 642 Там же, с. 107. 643 Ф.Лурье. Указ. сочин., с. 267. 644 А.В.Герасимов. Указ. сочин., с. 64. 645 С.Ю.Витте. Воспоминания в трех томах, т. 2, с. 4. 646 А.В.Герасимов. Указ. сочин., с. 29. 647 Б.В.Савинков-Ропшин. И.П.Каляев. // «Нива» № 41-43, 28 октября 1917, с. 650-651. 648 А.А.Лопухин. Указ. сочин., с. 60. 649 См. ниже раздел 6.7. 650 А.С.Сенин. Александр Иванович Гучков, с. 15. 651 Падение царского режима, т. III, с. 159-160. 652 «Красный архив», т. 8, 1925, с. 242. 653 О.В.Будницкий. История терроризма в России в документах, биографиях, исследованиях. Изд. 2-е, Ростов-на-Дону, 1996, с. 384-385. 654 «Красный архив», т. 17, 1926, с. 208. 655 А.И.Спиридович. Записки жандарма, с. 193, 195-196. 656 Там же, с. 191. 657 «Каторга и ссылка» № 6, 1924, с. 135-139. 658 В.И.Ленин и ВЧК. Сборник документов (1917-1922 гг.). М., 1975, с. 502. 659 А.И.Спиридович. Записки жандарма, с. 190-191. 660 А.Суворин. Указ. сочин., с. 269. 661 С.С.Ольденбург. Указ. сочин., с. 211. 662 К.Ф.Шацилло. От Портсмутского мира к Первой мировой войне, с. 60. 663 Воспоминания Сухомлинова, с. 87-88. 664 Н.П.Полетика. Указ. сочин., с. 76-77, 89, 157-158. 665 А.Г.Задохин, А.Ю.Низовский. Указ. сочин., с. 94-95. 666 С.С.Ольденбург. Указ. сочин., с. 211. 667 М.Павлович. Указ. сочин., с. 263-264. 668 А.С.Сенин. Александр Иванович Гучков, с. 13-14. 669 М.Павлович. Указ. сочин., с. 264-265. 670 Там же, с. 264. 671 А.Г.Задохин, А.Ю.Низовский. Указ. сочин., с. 96. 672 М.Павлович. Указ. сочин., с. 265-266. 673 Н.П.Полетика. Сараевское убийство. Исследование по истории австро-сербских отношений и балканской политики России в период 1903-1914 гг. Л., 1930, с. 106. 674 Всемирная история, т. 19, с. 62. 675 Н.П.Полетика. Указ. сочин., с. 83. 676 Письма Азефа, с. 124, 129. 677 Д.Б.Павлов, С.А.Петров. Указ. сочин., с. 65-66. 678 Л.Г.Прайсман. Указ. сочин., с. 99. 679 «Былое» № 2 (24), с. 190. 680 Л.Г.Прайсман. Указ. сочин., с. 99. 681 Б.Савинков. Указ. сочин.. с. 241-242, 247-248. 682 Министр финансов с 1904 года, заменивший заболевшего Плеске. 683 С.С.Ольденбург. Указ. сочин., с. 281-282. 684 Недолго существовавшая нелегальная монархическая организация, взявшая почин бороться с «Исполнительным Комитетом Народной Воли» террористическими же методами; ничего не совершив, послужила, однако, созданию зарубежной службы Департамента полиции, которую и возглавил Рачковский. 685 А.В.Герасимов. Указ. сочин., с. 36. 686 Граф С.Ю.Витте. Воспоминания в двух томах, т. I, с. 369. 687 Там же, с. 373. 688 Там же, с. 394. 689 Там же, с. 388. 690 Там же, с. 422. 691 Там же, с. 425-427. 692 Там же, с. 427. 693 Ф.Гальдер. Указ. сочин., т. I, М., 1968, с. 57. 694 А.Редигер. Указ. сочин., т. 1, с. 421-423. 695 Там же, с. 444-446. 696 С.С.Ольденбург. Указ. сочин., с. 307. 697 В.Н.Коковцов. Из моего прошлого. Воспоминания 1903-1919 гг. М., 1992, Книга 1, с. 95. 698 Там же, с. 96. 699 Общественное движение в России в начале ХХ-го века, т. II, часть вторая, СПб., 1910, с. 191, 194. 700 Там же, с. 191. 701 Р.Пайпс. Русская революция, часть первая, с. 45. 702 С.Ю.Витте. Воспоминания в трех томах, т. 3, с. 4-7. 703 Там же, с. 11. 704 Общественное движение в России в начале ХХ-го века, т. II, часть вторая, СПб., 1910, с. 194. 705 С.Ю.Витте. Воспоминания в трех томах, т. 3, с. 20. 706 Там же, с. 37-38. 707 А.В.Герасимов. Указ. сочин.. с. 37. 708 «Красный архив», т. 4, 1923, с. 414-415. 709 С.Ю.Витте. Воспоминания в трех томах, т. 3, с. 43, 53. 710 Там же, с. 45. 711 Там же, с. 44-45. 712 В.И.Ленин и ВЧК, с. 577. 713 С.Ю.Витте. Воспоминания в трех томах, т. 3, с. 385. 714 Там же, с. 3-4. 715 История ВКП(б). Том второй. М.-Л., 1930, с. 497. 716 М.Покровский. Очерки по истории революционного движения в России XIX и ХХ вв. Лекции, читанные на курсах секретарей уездных комитетов РКП(б) зимою 1923/24 г. Изд. 2-е, М.-Л., 1927, с. 89. 717 В.Ф.Джунковский. Указ. сочин.. т. I, с. 87. 718 Съезды и конференции конституционно-демократической партии. Том 1. 1905-1907 гг. М., 1997, с. 32-33. 719 Российские либералы: кадеты и октябристы (Документы, воспоминания, публицистика). М., 1996, с. 238. 720 В.В.Шульгин. Дни. Л., б. г. [1927], с. 19-20. 721 Ч.Рууд, С.Степанов. Указ. сочин., с. 289. 722 В.Н.Коковцов. Указ. сочин., Кн. 1, с. 119. 723 Всемирная история, т. 19, с. 123. 724 А. фон Тирпиц. Указ. сочин., предисловие, с. 23. 725 К.Ф.Шацилло. От Портсмутского мира к Первой мировой войне, с. 89-90. 726 А.И.Уткин. Первая мировая война. М., 2001, с. 56-57. 727 М.Павлович. Указ. сочин., с. 234. 728 С.С.Ольденбург. Указ. сочин., с. 407. 729 П.Н.Милюков. Указ. сочин., с. 32. 730 К.Ф.Шацилло. От Портсмутского мира к Первой мировой войне, с. 89-90. 731 Там же, с. 91. 732 Там же, с. 35. 733 Там же, с. 84. 734 Там же, с. 91-92. 735 Н.П.Полетика. Указ. сочин., с. 89. 736 К.Ф.Шацилло. От Портсмутского мира к Первой мировой войне, с. 222-223. 737 А.И.Уткин. Первая мировая война, с. 57. 738 К.Ф.Шацилло. От Портсмутского мира к Первой мировой войне, с. 94. 739 Всемирная история, т. 18, с. 439. 740 К.Ф.Шацилло. От Портсмутского мира к Первой мировой войне, с. 97-99. 741 М.Павлович. Указ. сочин., с. 234. 742 К.Ф.Шацилло. От Портсмутского мира к Первой мировой войне, с. 232. 743 Там же, с. 232-233. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх |
||||
|