Глава 9

КОНСТАНТИН И ЦЕРКОВЬ

Часто делались попытки представить, как же понимал религию Константин, и воссоздать гипотетическую последовательность изменений в его религиозных убеждениях. Все подобного рода усилия бессмысленны. Для гения, неустанно влекомого тщеславием и жаждой власти, нельзя ставить вопрос о близости ему христианства или язычества, о сознательной религиозности или антирелигиозности; такой человек скорее внерелигиозен, даже если становится в центре церковной общины. Святость для него или живет в воспоминаниях, или это суеверная причуда. В моменты, когда верующие думают о Боге, его душу снедает другой огонь. Планы захвата мира и грезы о власти уводят его все дальше от легкой дороги, через потоки крови гибнущих армий. Он считает, что обретет покой, когда достигнет некоей цели, какие бы средства ни требовались для осуществления его мечтаний. Но между тем все его силы, как духовные, так и физические, отданы одной-единственной великой цели – господству над миром, и если он даже найдет время поразмыслить о своих убеждениях, то обнаружит, что они сводятся к чистейшему фатализму. В данном случае, конечно, трудно поверить, что серьезный богослов, весьма прилежный ученый, пусть в критике он и слаб, столь близко знакомый со своим героем современник, каким был Евсевий из Кесарии, сто раз повторит в своих четырех книгах одну и ту же ложь. Правоту его обычно доказывают, цитируя эдикты Константина, – произведение настоящего ревнителя христианства, кроме того, обращение к «собранию святых», выражение, невозможное в устах не-христианина. Однако заметим кстати, что это обращение не только не было сочинено Константином, но даже и произнесено не им, а писать эдикты он обычно целиком и полностью поручал священникам. Евсевий же, хотя все историки опираются на него, повинен в стольких передергиваниях, искажениях и домыслах, что давно лишился права считаться автором непогрешимого исторического сочинения. Достойно сожаления, хотя и вполне понятно, что ни один церковный писатель, насколько нам известно, не раскрыл истинную позицию Константина, не произнес ни одного нелестного слова в адрес агрессивного эгоиста, огромной заслугой которого стало то, что он распознал в христианстве силу мирового значения и действовал соответственно этому пониманию. Легко представить себе счастье христиан, получивших наконец прочную защиту от гонителей, но спустя полторы тысячи лет вряд ли стоит поддаваться их тогдашнему настроению.

Терпимый к прочим верованиям монотеизм Константина, вероятно, уходит корнями в мировоззрение Хлора. Первое конкретное упоминание религиозного поступка Константина – это его визит в храм Аполлона в Отене (308 г.), перед тем как он решил вновь напасть на франков. Кажется, он советовался с оракулами и делал богатые подношения. Однако поклонение Аполлону необязательно противоречит монотеизму отчего дома, ибо Хлор воспринимал высшую сущность как бога солнца. Племянник Константина Юлиан говорил о связи Константина с особым культом Гелиоса. Рассмотрев монеты Константина, на которых изображен солнечный бог и подписано soli invicto comiti, мы заключаем, что подразумевается здесь Митра. Любой, кто имел дело с древними монетами, знает, что из пяти найденных образцов константиновской эпохи на четырех лицевая сторона выглядит именно так, то есть велика вероятность, что данный девиз сохранял действительность до смерти императора. Часто встречаются также Виктория, Дух римского народа (Genius Populi Romani), Марс и Юпитер, снабженные различными эпитетами, и некоторое количество персонификаций женского рода. Однако монет с однозначно христианскими эмблемами, которые он якобы выпустил, пока еще не обнаружено. В период, когда Константин правил вместе с Лицинием, появляется изображение бога солнца с подписью comiti avgg nn., что значит «Другу двух наших августов»; на многих монетах Криспа и самого Лициния аверс точно такой же. В надписях и на монетах Константин постоянно называет себя великим понтификом и изображается с покрытой головой. В законах 319-го и 321 гг. он признает право языческих культов на существование; он запрещает только тайные опасные практики магов и гаруспиков, но дозволяет действовать заклинателям дождя и града, и за случаи, когда общественные здания вдруг уничтожает молния, возлагает ответственность на гаруспиков. Зосим, если мы склонны верить этому язычнику V века, утверждает, будто Константин много советовался со жрецами до самого убийства Криспа (326 г.), когда, по мнению автора, император действительно обратился.

Противоречит этому факт, что после войны с Максенцием (312 г.) Константин не только узаконил христианство, но и присвоил армии эмблему, которую каждый мог понимать как хотел, но которую христиане считали своей. Соединенные буквы X и Р, начинающие имя Христа (Christos), как нам известно, появлялись на щитах солдат еще перед войной. В то же время или чуть позднее тот же символ, обрамленный золотом и драгоценными камнями, стал частью большого военного штандарта; его почитали, и он вдохновлял солдат на победу. Скоро подобные же значки (semeion, labarum) изготовили для всех войск, и особые воины должны были оберегать это знамя на поле битвы. Для него сделали даже специальную палатку, куда император удалялся перед всяким серьезным делом. Разве это не тождественно открытому исповеданию веры?

Прежде всего следует отметить, что Константин использовал эмблему не среди простого населения, но в армии. Воины знали его как сильного и победоносного полководца со времен сражений с франками; они большей частью помнили еще его отца; и они согласились бы принять любой символ или знак, им предложенный. Среди галлов и бриттов, конечно, было немало христиан и умеренных язычников, а германцев религия их предводителя нисколько не интересовала. Со стороны императора это – эксперимент, не обязывавший его ни к чему, кроме терпимости, которая и так стала законом во всех его владениях и долженствовала распространиться теперь и в завоеванных землях. Он, скорее всего, считал Христа одним из богов, а приверженцы христианской веры для него ничуть не отличались от язычников. Нельзя отрицать, что у Константина могли сложиться свои особые представления о Христе, не исключено даже, что он как-то связывал его с богом солнца. Но без сомнения, он руководствовался исключительно соображениями успеха; если бы в Италии он столкнулся с неприятием ХР, знак бы мгновенно исчез со щитов и знамен. Теперь же он вполне убедился, что большинство язычников было недовольно гонениями, и спокойно поставил свою статую с лабарумом[35] в руке посреди Рима и подписал, что именно этот символ принес ему успех. Если бы он хотел объявить о собственном вероисповедании, он бы, разумеется, действовал иначе. 312 г. многое бы объяснил, будь у нас больше сведений о тогдашней ситуации. Самое вероятное, и в то же время самое труднодоказуемое, заключается в том, что язычники в тот момент – в момент окончания гонений – были настроены миролюбивей и спокойней, нежели до или после. Они не знали или пренебрегли тем, что христианство, однажды разрешенное, неизбежно превратится в господствующую религию.

Вероятно, и Константин не знал этого, но он позволил этому произойти, и отдавал себе отчет в своих действиях. Когда простой и ясный здравый смысл сказал ему, что христиане – хорошие подданные, что они многочисленны и что в разумно управляемом государстве гонения не нужны, он принял решение. С политической точки зрения решение это было проведено в жизнь восхитительно. В руках победителя лабарум стал одновременно материальным воплощением власти, военной мощи и новой религии. Мужественный настрой его армии, победившей одно из сильнейших воинств в античной истории, способствовал созданию вокруг нового символа ореола несокрушимости.

Но знаменитое чудо, которое, по словам Евсевия и тех, кто его переписывал, случилось во время похода против Максенция, нужно, наконец, стереть со страниц истории. Это даже не миф, то есть не народное предание, это – рассказ Константина Евсевию, притом очень поздний и тщательно приукрашенный последним. Естественно, император поклялся страшной клятвой, что ничего не придумал, но действительно видел в небесах крест с надписью «Сим победиши», что Христос вправду явился ему во сне и так далее; но история не должна слишком серьезно относиться к клятвам Константина, хотя бы потому, что, невзирая на подобные же уверения, он предал своего зятя смерти. Да и Евсевий вполне способен был сочинить две трети всего повествования.

Поведение Константина продолжает удивлять своей непоследовательностью; монограмму Христа он делает символом своего войска, на триумфальной арке в свою честь он стирает имя Юпитера, но в то же время на его монетах остаются старые боги, в частности, солнечный бог в качестве непобедимого товарища императора, и во всех более-менее серьезных ситуациях Константин ведет себя как истый язычник. Расхождение это скорее возросло, нежели уменьшилось в последние годы. Он стремился иметь хорошие отношения с обоими религиями и был достаточно силен, чтобы занимать двойственную позицию.

Его эдикты о терпимости, из которых сохранился второй, изданный в Милане (313 г.) при участии Лициния, ничего нового, кроме свободы совести и вероисповедания, не дает; позднее объявляется о неограниченной свободе богослужений. Понятие государственной религии было таким образом уничтожено, пока христианство не подобрало сброшенную язычеством оболочку. Одно установление следовало за другим, особенно когда Максимин Даза, из ненависти к Лицинию, и сам Лициний, из ненависти к Константину, принялись оскорблять христиан. Места собраний и прочая земельная собственность, конфискованная во время гонений, была возвращена; христиане открыто пользовались явным благоволением императора, и деятельность их проповедников всячески поддерживалась. Некоторое беспокойство, вызванное недовольством язычников, обнаруживается в уже цитировавшихся законах 319 г., где строго воспрещены частные ауспиции и домашние жертвоприношения, видимо, потому, что тайные совещания за закрытыми дверями во время гаданий и жертвенных пиров начали вызывать опасения. Что же касается эдиктов, обращенных к жителям Палестины и после окончательной победы над Лицинием (324 г.) – к народам Востока, то тут проявляется бесконечная личная преданность императора христианству: все, что совершали гонители, объявлено недействительным, исповедующие эту веру восстановлены во всех правах и им возвращено все имущество. Чувствуется полемический настрой этих официальных указов по отношению к политеизму; там говорится о храмах лжи, мрака, гибельных заблуждениях, еще не исчезнувших, и так далее. Но все это принадлежит не перу Константина, хотя Евсевий утверждает, что видел автограф. Составитель выдает себя по крайней мере в конце второго документа, где император якобы утверждает, что он застал начало гонений «в раннем детстве», тогда как на самом деле в 303 г. Константину было почти тридцать. Но косвенное отношение к этим текстам император, никогда, как можно заметить, если подойти к делу со вниманием, не провозглашавший себя христианином открыто, все же имеет. Его интонации – это интонации сурового завоевателя-деиста, которому нужен Бог, чтобы оправдать собственную жестокость чем-то вне самого себя. «Начав от того британского моря и от тех мест, где, по некой необходимости, определено заходить солнцу, я, при помощи какой-то высочайшей силы, гнал перед собой и рассеивал все встречавшиеся ужасы, чтобы воспитываемый под моим влиянием род человеческий призвать на служение священнейшему закону... Я дошел до стран восточных. Обремененные тяжкими бедствиями, они тем громче взывали к нам о помощи... Рассудите ревностнее все и каждый, какова должна быть сила и милость, отвергшая и уничтожившая это семя лукавых и беззаконных...» Это слова, под которыми подписался бы победоносный калиф. Наполеон примерно так же выражался в своих арабских воззваниях в Египте.

Не исключено, что Константин, приверженец деизма, родившегося из культа солнца и Митры, полагал, будто ему ведома самая общая, а значит, и высочайшая основа всех религий. Иногда он пытался найти нейтральные формы религиозной практики, которых бы равно придерживались и христиане, и язычники. Сюда относится повеление всем народом отмечать воскресенье, читая в этот день усредненный «Отче наш». «Что касается до дня Господнего, действительно воскресного, иногда называвшегося также днем света и солнца, то к ревностному хранению его он располагал и всех своих воинов... Еще не принявшим божественного учения предписал он вторым законом в воскресные дни собираться на открытых площадях, в предместье города, и там, по данному знаку, всем вместе возносить к Богу, подателю всякого блага и самой победы, выученную предварительно молитву: «Тебя единого признаем Богом, тебя исповедуем Царем, Тебя именуем помощником, Тобой приобретали мы победы, Тобой превозмогали врагов, Тебе приносим благодарение за полученные благодеяния, от Тебя чаем и будущих благ. Тебе все молимся и Тебя просим, да сохранишь на многие годы здоровым и победоносным василевса нашего Константина с боголюбезными его чадами». Христиан, думается, удовлетворяла эта молитва, а язычники, которые могли и обидеться на такой открыто возглашаемый монотеизм, были прежде всего солдатами. На то, что поклонников Митры тут не забыли, указывает сам Евсевий своим «днем света и солнца». Насколько характерна эта так называемая молитва! Император, армия, победа – и только; ни слова о нравственности, ни слова о римлянах.

Прежде чем идти дальше, рассмотрим вкратце прочие попытки Евсевия приписать своему герою христианскую веру. После войны с Максенцием Константина всегда сопровождали служители Божьи, даже в дальних странствиях, как советчики и сотрапезники. На соборах он сидел посреди них. Факты эти легко объяснимы. Константину было важно понимать точки зрения современной Церкви; в различных ее ответвлениях у него имелись свои информанты. Красноречивое сообщение одного из них, Стратегия, настолько его порадовало, что он дал этому человеку прозвище Музониан. Никакой умный и энергичный правитель не мог упустить из рук соборы, ибо это была новая общественная сила, которой не стоило пренебрегать. Можно скорбеть о подобной эгоистичности и презирать ее, но разумная власть, корень которой – тщеславие, по необходимости будет действовать в этом направлении. Когда нам рассказывают, как часто император удостаивался таких божественных явлений, как он втайне постился и молился в палатке кресту, как он заполнял ночные часы размышлениями о божественных материях, – слушая все это из уст Евсевия, который знал правду, мы преисполняемся истинного отвращения к говорящему. Позднее император стал даже более внимателен к епископам, суждения которых учитывал в первую очередь, вероятно, потому, что понял – в их интересах любыми средствами поддерживать власть престола, а затем – потому, что иначе было нельзя. В своих энцикликах он обращается к епископам как к «возлюбленным братьям» и предлагает считать себя одним из них, «епископом дел внешних». Образование своих сыновей он в основном доверяет церковникам и ведет дело так, что этих сыновей следует считать уже настоящими христианами. Их окружение и двор состоят преимущественно из христиан, тогда как их отец, по косвенному указанию Евсевия, спокойно оставлял на высших постах и в качестве praesidum (наместников) в провинциях язычников, а не только новое духовенство, до самых последних лет жизни. Его запрет гладиаторских игр – явная уступка священникам, хотя соответствующий закон говорит только о «мире и спокойствии в отечестве», чему эти игры, по-видимому, мешали. Так или иначе, это один из указов, которые провозглашались лишь затем, чтобы тут же оказаться забытыми, ибо сам Константин впоследствии о нем не вспоминает.

Поучения, которые время от времени император произносил в присутствии своих придворных и «несметных толп», представляют собой весьма загадочное явление. Он якобы хотел «управлять подданными, воспитывая их, и все свое царство вести к разумности». Для этой цели созывались собрания, и властелин мира спокойно выступал вперед и начинал говорить. Если речь заходила о религии, его поза и голос окрашивались глубоким смирением. Рассуждал он обычно о политеизме, монотеизме, провидении, спасении и божественном приговоре. Тут, продолжает придворный епископ, Константин прямо обвинял своих слушателей, посрамляя грабителей, хищников и корыстолюбцев; бичуя окружающих, он заставлял их потуплять взоры... Намерения его были праведны, но эти люди оставались тупыми и глухими. Они одобрительными криками встречали его приближение, но ненасытность не позволяла добрым чувствам пробудиться в них. Император писал свои речи на латыни, а переводчики перелагали их на греческий. Как же тут быть? Неужели Константин, в поведении столь усердно подражавший Диоклетиану, придававший такое значение собственному величию, унизился до того, чтобы выставляться перед столичными толпами? Что он хотел выслушать критику и преисполниться смирения – весьма сомнительно, и, скорее всего, внимавшие ему по понятным причинам никакой критики не высказывали. Но зачем речи, когда император был волен действовать как ему угодно? Об одной из причин несложно догадаться. В период религиозного кризиса звучащее слово вышло за рамки риторских декламаций и панегириков и, произносимое с проповеднической кафедры, приобрело столь огромное влияние, что Константин не мог отказаться от этой новой возможности умножить свою власть, так же как наиболее сильные правители наших дней – от появлений в периодической прессе. Если, не будучи крещенным, он называл себя, тем не менее, «епископом внешних дел», то почему бы ему не изобразить христианского вероучителя? Как в этих речах обстояли дела с религиозными догматами, мы не знаем; и едва ли император признавал себя не вполне воцерковленным христианином. Евсевий ясно указывает на побочную цель этих наставлений; они давали Константину удобный случай выразить свою приязнь и неприязнь, вызвать у людей страх и в изящной и неопределенной форме сообщить им то, что он не мог вложить даже в наиболее искусно составленный указ. По сути, это было нечто вроде речей Тиберия перед сенатом. Нельзя забывать: помимо прочего, Константин «предал многих своих друзей смерти», как говорит доверчивый Евтропий, а крайне осторожный Евсевий предпочитает обойти данный факт молчанием.

Черты назидательности до сих пор присущи образу этого правителя, так как во все века достойные восхищения христиане зачисляли его в свои ряды. Но и эти слабые черточки нам должно наконец стереть. Церковь ничего не потеряет, лишившись этой страшной, хотя и великолепно одаренной в политическом плане, фигуры, так же как язычество ничего с нею не приобретет. Так или иначе, язычники впали в ту же самую ошибку, предположив, что обращение императора было подлинным, а не показным. Враждебно настроенный Зосим излагает другую версию. После убийства Криспа и Фаусты, а также нарушения клятвы (касательно Лициния), императора стала терзать совесть, и он обратился к жрецам (согласно Созомену, к знаменитому неоплатонику Сопатру) за прощением. Когда они сказали, что такие злодеяния искупить нельзя, некий египтянин (видимо, Осий), приехавший из Испании, прорвался к императору и убедил его, что христианство может смыть любую провинность. После этого Константин сперва запретил язычникам гадать о будущем, а потом построил новую столицу, и так все узнали о его обращении. Возможно, что тут и есть зерно истины, но в целом рассказ явно не соответствует действительности. Что бы ни осталось от римских верований в душе Константина, ужасные события неминуемо случились бы, и как бы ни был он воспитан в прочих отношениях, едва ли он ждал утешения, едва ли искал прощения у языческих богов; причинно-следственная связь событий здесь явно не соответствует действительности .


Как раз в последнее десятилетие жизни Константин обнаруживает явно нехристианские и даже прямо языческие интересы. Вместе с матерью он украшает Палестину и крупные города империи великолепными церквями, но одновременно сооружает нечестивые святилища в новоявленном Константинополе. Два из них, посвященные Матери богов и Диоскурам, можно считать просто красивыми вместилищами для произведений искусства – идолов, однако храм и изображение Тихе, обожествленной персонификации города, явно предназначались для отправления культа. При освящении Второго Рима проводились откровенно языческие обряды; торжества включали в себя суеверия, которые позднейшие авторы тщетно пытались отождествить с христианским ритуалом.

Другим Константин тоже разрешал строить храмы старой религии. Надпись из поселения умбров в Спелло (между Фолиньо и Ассизи), долгое время из-за непонятности содержания считавшаяся фальшивой, что, казалось бы, подтверждало странное варварское написание, есть, по-видимому, подлинный памятник этой снисходительности Константина к язычникам, датируемый двумя последними годами его жизни. Он разрешает Гиспеллатам выстроить великолепный храм в честь его собственного семейства, которое он называет Gens Flavia[36], при единственном условии – чтобы святилище не подпало «заблуждениям заразного суеверия», предоставляя понимать это как кому будет угодно. Он издал также указы касательно жрецов и приказал перенести гладиаторские игры из Больсены в Спелло, причем назвал гладиаторов по именам. В те же примерно годы он освободил некоторые жреческие коллегии, а именно сакердотов и фламинов, владевших землей, от обременительных провинциальных должностей, которые хотели заставить их исполнять христиане, особенно в Африке. Разумеется, с его ведома еще в 331 г. по воле сената был восстановлен храм Согласия, не говоря уже о многочисленных жертвенниках, восстановленных в предыдущие годы.

В близких отношениях лично с императором в то время состояло очень много язычников. Неоплатоник Сопатр, ученик Ямвлиха, продолжает держаться как самолюбивый греческий софист. «Сопатр, который был одареннее всех благодаря возвышенности своей природы и величию души, не пожелал общаться с другими людьми, а поспешил к императорскому двору, чтобы своим словом управлять помыслами и делами Константина и направлять их на правильный путь. И здесь он проявил такую мудрость и стал таким влиятельным, что сам император поддался его обаянию и публично ввел его в совет, даровав ему место по правую от себя руку, что было чем-то неслыханным и невиданным. Но всесильные вельможи, воспылав ненавистью к тем придворным, которые обратились к изучению философии, выжидали...» Так у Евнапия, который, впрочем, заслуживает не больше доверия, чем Филострат, когда хвастается связями с именитыми философами. Но в рассказе есть и доля правды; Сопатр был близок к Константину. Забудем, что он якобы не позволил императору искупить убийство Криспа; но он, бесспорно, участвовал в освящении города Константинополя. Позднее, во всяком случае после 330 г., Аблавий, префект гвардии, добился его падения. Когда в новой столице был голод, Аблавий, как говорят, внушил императору, что Сопатр своим невероятным искусством помешал дуть ветрам, долженствовавшим нести египетские суда с зерном по морю. Так или иначе, но Константин казнил софиста. Мы вправе усомниться, единственно ли происки Аблавия стали тому причиной, поскольку Суда замечает: «Константин предал Сопатра смерти, дабы показать, что он больше не язычник. Ибо ранее он был весьма близок с ним». В другой связи (когда речь пойдет об Афанасии) мы еще раз выскажем предположение, что стареющий император начал испытывать страх перед христианскими священниками, что в последние годы он уже не мог сохранить столь долго оберегаемую им личную свободу. Многие даже думают, что в конце жизни Константин совершенно запретил языческие жертвоприношения, и если сведения Евсевия заслуживают доверия, то не только жертвоприношения, но и запросы оракулов, установку идолов и мистерии. Зосим утверждает, что указ, запрещающий вопрошать оракулов, появился вскоре после 326 г. Но тут даже слепой обратит внимание на несоответствия. Если надпись из Спелло и поддельна, имеются другие свидетельства. Главный наш источник по обрядам и мистериям, трактат христианина Фирмика, относится ко времени непосредственно после смерти Константина. Автор страстно призывает его сыновей совершить то, что их отец вроде бы уже сделал: «Рубите их, рубите их, эти храмовые украшения! В плавильню этих богов, пустить их на монеты! Все обетные приношения – ваши; берите и владейте ими!»

Конечно же и при Константине святилища ниспровергали и уничтожали, а священные изображения отправляли на переплавку. Капище наподобие посвященного Небесной богине в Ливане, только и заслуживало, чтобы солдаты сровняли его с землей (около 330 г.); «Он счел самое то капище недостойным солнечного света». Интереснее факт разрушения известного храма Асклепия в Эгах, что в Киликии, куда до тех пор приходили толпы людей в надежде увидеть целительный сон. По-видимому, бог («обман душ», как называет его Евсевий) оказался вовлечен в политические дела. В Гелиополе, едва ли менее развращенном, нежели Афака, были попросту запрещены языческие культы и насильственно учреждено епископство, за что пришлось заплатить общине. В других местах случалось, что обратившееся население по собственной воле разрушало местные святилища, а затем получало на это официальное одобрение императора. Вероятно, именно в качестве награды за такую активность город-гавань Газа получил имя Констанции, а некое место в Финикии стало именоваться Константиной.

Кроме того, император повелел опустошить многие храмы, по-видимому, из-за любви к богатству или нужды в деньгах. Здесь Евсевий тоже скрывает истинную причину и подлинный размах этих грабежей, однако все же нечаянно выдает себя. Дело в том, что он не упоминает о мраморных статуях вовсе, а только о тех, внутри у которых находилось нечто особое; Евсевий говорит о черепах, костях, старом тряпье, сене, соломе и так далее, но, очевидно, в первую очередь там находилась деревянная основа, необходимая часть крисоэлефантинных статуй, таких, как скульптура Зевса Олимпийца. В своем панегирике Константину автор свидетельствует открыто: «Отделяя вещества, по-видимому, годные, и испытывая их плавкой и огнем, все полезное и нужное складывали для сбережения в безопасное место, а оставшееся затем бесполезное в память стыда возвращали нечестивым». Сколько статуй и какие (вероятно, прекраснейших произведений греческого искусства) встретили судьбу, неразрывно связанную с ценностью их материала, мы не знаем. Так или иначе, украшать свою новую столицу Константин предпочитал тем, что было изготовлено из не настолько ценного материала. В том же месте Евсевий говорит о бронзовых статуях: «Эти также узники, боги старых сказок, увозились, опутанные волосяными веревками». Конфискацию проводили пользующиеся доверием люди, уполномоченные на это непосредственно двором. Им не сопротивлялись; перед ними жрецы раскрывали свои сокровеннейшие тайники. Однако вполне понятно и естественно, что Константин осмеливался на подобные шаги только в надежных, преимущественно христианизованных городах, вблизи от своей резиденции. Он мог бы не трогать статуй из золота и серебра, но это было так просто, а соблазн был так велик, особенно ввиду финансовых затруднений, мысль о коих у такого рода правителей обычно перевешивает все прочие соображения. Сюда же, конечно, относится снятие в нескольких храмах дверей и потолочных балок, которые часто делались из бронзы и стоили труда, затрачиваемого на их переплавку. С этого начиналось разрушение величественных построек, затем вносила свой вклад немилосердная погода, и тогда уже предохранить колонны и прочие несущие элементы от посягательств местных жителей можно было, разве что полив их негашеной известью. У нас есть официальное подтверждение тому, что после 333 г. так действительно поступали, во всяком случае с надгробиями язычников. Еще раньше законом был назначен срок для приведения в должный вид обветшавших или недостроенных храмов. Как обстояли дела с земельной собственностью, в точности неизвестно; иногда ее, разумеется, конфисковывали, но в крупном объеме и регулярно это делалось уже при преемниках Константина. Невероятно, чтобы в 335 г. Константин издал указ о полном уничтожении храмов, как утверждает «Хроника» Иеронима. Все, что совершал сам император или чему он позволял совершиться, рождалось из простой жажды наживы и под влиянием духовенства, и поэтому в действиях его нет никакой логики. Бессмысленно искать рациональную основу за поступками человека, принципиально нерационального в данном отношении.

Что же касается исповедания христианства Константином и его предсмертного крещения, то об этом каждый пусть судит сам.


Огромные внешние изменения, которые претерпело положение, а значит, и структура христианской Церкви при Константине, достаточно хорошо известны и могут нуждаться лишь в кратком напоминании. Одновременно с выходом первого эдикта о терпимости духовенство (clerici) стало считаться отдельным сословием или корпорацией, последствия чего сыграли огромную роль в дальнейшей судьбе Церкви. Подготовка к этому происходила уже давно; с одной стороны, духовенство отъединилось от паствы, с другой – его объединили общие функции, в особенности учреждение соборов. Но стоило ли государству, едва объявившему о религиозной терпимости, так сразу сдаваться? Разве нельзя было, не замечая существования клириков как сословия, вступать в переговоры напрямую с общинами? Константин обнаружил, что духовенство уже обладает значительной властью благодаря своей организации и сильно повысило свой авторитет благодаря гонениям, так что ему оставалось или править, опираясь на эту структуру и доверие к ней, или, в противном случае, приобрести непримиримого врага. Поэтому он всячески выказывал клирикам свое благоволение, позволяя даже участвовать в руководстве империей, они же в отплату преданнее всех проводили в жизнь его волю и не уделяли внимания тому факту, что он сам еще увязал одной ногой в язычестве, а руки его обагряли все новые и новые потоки крови.

Теперешнее положение духовенства имело, однако, и печальную сторону. Преследования не только облагородили его нравственный облик, но и стали причиной жестоких столкновений. Те, кто не отступил от своих убеждений, противопоставили себя не только тем, кто во время гонений отрекся от веры или выдал священные тексты, но и тем, кто спасся, воспользовавшись вполне допустимыми для благоразумного христианина средствами. В Африке произошло отпадение донатистов, а также мелетиан в Египте, еще когда не вполне завершились гонения. Так впервые императору представился случай принять участие во внутрицерковном споре, поскольку, раз он однажды вмешался в дела веры, о нейтралитете речь уже не шла. Здесь, как и позднее, в ситуации со значительно более доступным пониманию арианством, Константин проявил тактичность; он, конечно, вставал на одну из сторон, но не карал при этом противников. Он бы, конечно, предпочел единую Церковь, ведь это означало бы единую власть, но он научился приспосабливаться к христианским расколам и не собирался компрометировать императорское звание излишним упрямством или суровостью в отношении людей и предмета, которые не возбуждали в нем никаких эмоций. Константин тщательно изучил реакцию христиан на гонения; ничто не могло сильнее углубить упомянутые разногласия, нежели новые мученические кончины. Он, разумеется, сознавал, что не все его преемники сумеют сохранить подобное же спокойствие; ясно было, что, однажды назвавшись христианами, они позволят личным пристрастиям увлечь себя на ту или иную сторону. Но в результате оказалось, что власть императора имела под собой достаточно крепкие основания, чтобы никакие испытания ей не угрожали, в том числе и иконоборчество VIII века.

В качестве сословия или корпорации духовенство сперва было освобождено Константином ото всех общественных обязанностей (munerum; 313-й и 319 гг.), сводившимся отчасти к несению обременительных государственных должностей, отчасти к уплате налогов, а то оба эти элемента объединялись в страшном институте декурий. (Люди богатые в надежде на льготы немедленно поспешили в ряды клириков, и в следующем, 320 г. появился соответствующий запрет, который, впрочем, обойти явно было не так уж и сложно.) Другое свидетельство признания корпоративного характера Церкви последовало в 321 г. – ей дозволили принимать многочисленные завещавшиеся ей наследства. Позднее, очевидно после поражения Лициния, государство предоставило духовенству постоянный доход, главным образом от земельной собственности, и долю урожая. Таким образом было положено начало великим богатствам Церкви, а кроме того, государство уступило ей часть собственной власти. Прежде христиане предпочитали сперва разрешать споры, обращаясь к епископам в качестве третейских судей, а уж потом прибегать к мирским, языческим законникам, которые, так или иначе, могли отменить решение клириков; теперь Константин лишил их такого права и сделал приговоры духовенства окончательными. Так старались избежать соперничества между светским и духовным делопроизводством, которое могло оказаться весьма опасным, вне зависимости от того, был ли мирской суд языческим или уже христианским. Этого одного достаточно для объяснения бесчисленных уступок, несомненно угрожавших структуре могучего государства. В данном случае Константин, как всегда, когда он имел дело с Церковью, не учреждал самовольно нечто новое, а лишь утверждал и упорядочивал то, что уже оформилось без всякого его участия. С точки зрения современной науки его легко упрекать за то, что он позволил жестким границам между Церковью и государством исчезнуть; но что ему оставалось, когда, повинуясь духу эпохи, Церковь у него на глазах превращалась в государство, а государство – в церковь, когда каждый христианин – чиновник или судья – разрывался, исполняя свой долг, между религиозными и гражданскими представлениями, когда ходатайство любого епископа или блаженного пустынника могло перепутать все? Начавшая развиваться теократия была не детищем конкретного благоволившего Церкви императора и отнюдь не делом рук отдельных особенно сообразительных епископов, но значимым и неизбежным следствием всего хода мировой истории. Если смотреть на предмет широко, можно сказать, что Евангелию придали статус закона те, кто не верил в него, а именно – правитель, которого нимало не трогала сущность проповедуемой им религии. «Христианство отошло от собственной сути, когда стало законом для всех рожденных, а не для перерожденных». Константин хотел имперской, политизированной Церкви; однако неизвестно – будь на его месте другой, благородный, убежденный христианин, не пришлось ли бы ему следовать той же дорогой.

Как только духовенство возвысилось над обществом, требования его к себе и другим заметно возросли. Уже было предписано безбрачие; отменили государственные наказания, ранее применявшиеся к тем, кто не создал супружеских уз. И если бы старый и слепой Пафнутий, сам аскет и мученик, непревзойденный по части изгнания бесов, не заговорил об этом на Никейском соборе, институт целибата распространился бы на всех клириков. Посвящение в сан и освящение предметов приобрело огромное мистическое значение, стало считаться почти магическим актом, сообщающим своему объекту сверхъестественную мощь. Внутри самого духовенства обострились прежние различия и появились новые. Пресвитер отдалился от диакона, а епископ – от пресвитера; сами епископы имели неодинаковую власть, степень их влиятельности зависела от подчиненного им города. Впоследствии власть эта сосредоточилась главным образом в пяти патриарших резиденциях – в Риме, Александрии, Антиохии, Константинополе и Иерусалиме. Дабы поддержать престиж епископской должности, вскоре после Константина упразднили так называемых сельских епископов (cwzepidkopoi), живших в поселениях, не имевших статуса города. В зависимости от значимости епархии, честолюбия заинтересованных лиц и могущества уже существовавших партий сторонников того или иного претендента, избрание епископов зачастую становилось предметом жарких столкновений, иногда потрясавших все здание Церкви. Преуспевший редко оказывался наилучшим; способности оратора, политика, а в особенности дельца, даже личные связи, зачастую весьма сокровенного характера, часто позволяли одержать победу над человеком с подлинным призванием. Нижний уровень иерархической структуры составляли теперь не только служители при алтаре и привратники, но огромную группу образовывали так называемые parabolani и fossores, то есть те, кто ухаживал за заразными больными, и могильщики; только в Константинополе их было около тысячи, а в Александрии – примерно вполовину меньше.

Прошло совсем немного времени, прежде чем эта богатая и могущественная Церковь приобрела и надлежащий внешний вид. Величие культу придали великолепные храмы и впечатляющие ритуалы; высшие клирики, по крайней мере в больших городах, зажили по-королевски. Это было естественное следствие переворота, совершенного Константином, обнаружившееся, впрочем, только при его сыновьях и позднее. Особенно ярко свидетельствует о том, каких средств влияния лишилось государство, следующий общеизвестный факт: вся разветвленная система общественных учреждений перешла в руки Церкви, от имени которой повсюду создавались дома для бедных, странноприимные дома, дома призрения, приюты, больницы и прочие филантропические заведения, отчасти на деньги государства, которое соприкасалось со своими подданными исключительно через солдат и безжалостных сборщиков налогов.

Кто помешал бы духовенству, уже обратившему большинство язычников, образовать настоящее правительство? Какими средствами властитель мог сохранить главенство над священниками или хотя бы не превратиться в их слугу и нахлебника? Теперь последнее обиталище императора, как и местных епископов, находилось в церкви Апостолов в Константинополе, «ибо священнослужители достойны такого же почета, что и повелитель, а в местах святых – даже большего».

При ближайшем рассмотрении мы обнаружим, что некоторое внимание императору и его могуществу все-таки уделялось. Во-первых, счастье правителей, что Ветхий Завет, хотя часто описывает раздоры между царями и высшим духовенством Израиля, тем не менее, не сообщает о теократической революции, направленной на свержение власти как таковой, но предоставляет уничтожить ее Богу и царю вавилонскому. Каждый раз, когда речь шла не о язычниках, обращались к Ветхому Завету. Эти люди, как и английские пуритане, просмотрели тот факт, что в нем говорится о совершенно особом, давно исчезнувшем государственном устройстве; а Новый Завет, к которому, конечно, прибегали более охотно, как известно, не имеет отношения ни к формам правления, ни к нациям, но к миру в целом.

Пока император исповедовал правую веру, слово его было неопровержимо; что он представлял собой как человек и властитель, значения не имело. Константина, предмет безграничной лести, уже не обсуждали; при последующих императорах возникла теория божественного права, не смущавшаяся фактом обожествления языческих императоров и по степени искренности намного эту древнюю практику превосходившая. У Вегеция, в конце IV века, мы читаем: «Как только император принял имя Августа, ему, как истинному и воплощенному Богу, должно оказывать верность и поклонение, ему должно воздавать самое внимательное служение. И частный человек и воин служит Богу, когда он верно чтит того, кто правит с Божьего соизволения».

Но реально императорская власть, опираясь на войско, значительную часть которого составляли варвары, делами религиозными не интересовавшиеся, и на развитую административную систему, слишком крепко укоренилась, чтобы уступить дорогу правлению духовенства. И наконец, Константин был довольно умен – или удачлив – для того, чтобы сделаться главой и центром Церкви и передать это положение по наследству своим преемникам.

Мы уже обращали внимание на его попытку объявить себя «епископом дел внешних». Это не просто способ выражаться; у Церкви просто не было другого центра, что проявлялось прежде всего при выборах митрополитов, ибо, когда собирались все епископы данной провинции, дабы подыскать нового пастуха осиротевшей общине, они учитывали и пожелания императора, так как сами надеялись возвыситься с его помощью. Чтобы полностью использовать свое положение, Церковь в первую очередь нуждалась в руководящем начале. Помимо того, на больших имперских соборах император обладал кое-какими преимуществами, поскольку определял время и место и, что более важно, поскольку многие стремились выяснить его предпочтения и соответствующе голосовать. Если сам он присутствовать не мог, то посылал полномочных представителей и всегда сохранял для себя право утверждать решения, без чего они не были действительны и что придавало им статус закона.

В конце концов, соборы, где все имели равное право голоса, давали прекрасную возможность усмирить ставшие помехой для двора особенно значимые епископства.

Высокая идея собора, как она возникла в первые века христианства, сводилась к тому, что Дух Божий нисходит на представителей общин верующих, когда они вместе благоговейно готовятся держать совет о важных для всех делах. Такого рода чувство, вероятно, объединяло людей, собравшихся говорить о вещах возвышенных, каждый из которых был готов положить жизнь за свои убеждения. Но когда Церковь-победительница простерла свою власть над миром, когда соборы проводились все чаще и во все более великолепной обстановке, быстро обрисовалась печальная картина вырождения.

Первым стал собор в Никее (325 г.), главной целью которого было устранение арианского раскола. Зрелище того, как Церковь, едва спасшуюся от гонений, особенно на востоке империи, раздирает жесточайшая борьба, вызванная спорами о взаимосвязях трех лиц Троицы, – пожалуй, самое неприятное во всей мировой истории. Восточная косность и греческая софистика, равно представленные на епископских престолах, истерзали сами себя и букву Писания, пытаясь измыслить символы, которые сделали бы непостижимое постижимым и помогли бы обосновать высказанные идеи. Начавшись с homoousios и homoiousios (что означает «единосущный» и «подобный»), борьба эта продолжалась несколько сот лет, пройдя через разные ступени развития, и Восточная Церковь распалась на множество ответвлений, одно из которых приняло форму Греческой Православной Церкви и стало поддержкой и опорой Византийской империи. В скрытом виде в данном конфликте столкнулось множество сугубо мирских интересов разных людей, для которых сама суть вопроса была всего лишь лицемерным предлогом. Церковь в этом споре утратила свое внутреннее содержание; находясь в нравственном упадке, она совершенно утратила влияние на верующих; ортодоксальные догмы иссушили духовного человека. Однако все эти события, хотя сами по себе они вызывают крайне неприятные чувства, сыграли огромную роль в мировой истории. Церковь со своими ответвлениями, костенеющая, отрицающая любое развитие, полторы тысячи лет объединяла народы, противостоявшие натиску чужеземных варваров, она даже вытесняла понятие нации, ибо была могущественнее, чем государство или культура, и потому позволила выжить им обоим. В ней одной сохранился византийский дух, не вовсе лишенный будущего, ибо душа Византии – это ортодоксия.

Следует поэтому заключить, что борьба за Второе Лицо Троицы имела весьма убедительное историческое оправдание. Но нам должно воздержаться от дальнейшего рассмотрения вопросов догмы и ограничиться несколькими замечаниями касательно взаимоотношений правительства и духовенства, как они выявились на Никейском соборе и в ходе последующих событий.

Когда александрийский пресвитер Арий выступил с учением о вторичности Сына по отношению к Отцу, его противниками стали александрийский диакон Афанасий и сам епископ, которого звали Александр. Уже в 321 г. Александр созвал собор епископов из Ливии и Египта, где Арий был отлучен от Церкви. Так его доктрина и его положение приобрели значение, которого в действительности не имели. Внимание к спору и число сторонников того и других невероятно возросли благодаря проповедям, ходатайствам и переписке. Когда епископ Евсевий из Никомедии поддержал тщеславного и эксцентричного, но не такого уж непрактичного Ария, раскол приобрел вид конфликта между александрийской и никомедийской епархиями. На территории последней или неподалеку прошел другой собор, высказавшийся в пользу Ария. Евсевий Кесарийский тоже склонился на его сторону; его «Жизнь Константина» дает нам пример исключительного по своей неискренности и неполноте рассказа об этих событиях.

Так обстояли дела в 323 г., когда Константин, завершив последнюю войну с Лицинием, принял власть над Востоком. Раскол как раз переживал пик. Император, разумеется, предпочитал добиваться всеобщего мира, нежели улаживать противоречия, или поддерживать сильнейшую или более разумную сторону, или удерживать равновесие между ними.

Один из наиболее выдающихся епископов в бывших владениях Лициния, тот самый Евсевий Никомедийский, имевший столь значительное влияние на Констанцию, сестру императора и жену Лициния, почти убедил Константина выступить за Ария. Но придворный богослов с Запада, епископ Осий, уроженец Кордовы, поняв, что собственное его влияние на императора находится под угрозой, достиг взаимопонимания с владыкой Александрии и так все запутал, что Константин увидел единственное решение проблемы в созыве всеобщего собора. Он, конечно, радовался случаю лично познакомиться с клириками своей новой земли и самому произвести на них впечатление, а также положить конец опасной неразберихе провинциальных соборов. Из 318 епископов, собравшихся в Никее в июне 325 года, уроженцами Запада было едва ли полдюжины. Римский владыка Сильвестр не присутствовал лично, но послал двоих пресвитеров, руководствуясь той разумной осторожностью, которая и его преемников удерживала от посещения восточных соборов. Более того, из, может быть, тысячи епископов Востока приглашения от императорской канцелярии получили только те, кто предположительно мог переменить свои убеждения.

И вот когда «сплетенный из прекрасных цветов великий венок иереев», «образ лика апостольского», «подобие первой Пятидесятницы» явился на зов, когда, помимо епископов, собрались многочисленные сопровождающие и толпа «мирян, сведущих в искусстве спора», Константин лично открыл собор. Он был весь в пурпуре, золоте и драгоценных камнях, и из-за этой пышности Евсевий сравнивает его с ангелом Божиим. Но впечатляющим внешним видом дело не исчерпывалось. Из дальнейшего становится ясно, что Осий настроил императора против ариан и что он и его сторонники стремились любыми средствами склонить к той же точке зрения еще не определившихся, особенно упирая на то, что так думает император. Поэтому результат определили не речи Ария и не контраргументы Афанасия, выступавшего за предвечную сущность Сына. Конец обсуждению положил император; против воли большинства Константин настоял на сомнительном определении homoousioos, и большинству оставалось только подчиниться. Лишь два епископа отказались подписаться под постановлением, и потому заслужили упоминания, даже если их поступок объяснялся отнюдь не благочестивым упрямством; это были Феона из Мармарики и Секунд из Птолемаиды. Наградой им стали анафема и отлучение. Евсевий Никомедийский подписал, но, поскольку падение его уже предопределили, ему и некоторым другим предложили подписать дополнительный пункт, где они отрекались от своих прежних убеждений. Он отказался и был изгнан в Галлию, как и Феогнис, епископ Никеи. Самого Ария сослали в Иллирию. Теперь Константин узнал, и большей частью начал презирать, своих восточных клириков. Как они дрожали перед ним, хоть легко могли развалить всю империю! Многие тайно направили ему письма с обвинениями в адрес своих собратьев; эти послания он повелел сжечь и призвал всех к согласию. Перед закрытием во дворце был устроен великолепный пир: «Дорифоры и гоплиты с обнаженными мечами стояли вокруг царского дворца и охраняли его входы, но служители Божьи безбоязненно проходили между ними и достигали внутренних покоев василевса». Император на прощание одарил епископов и произнес напутствие о мире. Александрийской общине он приказал написать: «Все, что ни делается на святых соборах епископов, должно быть отнесено к воле Божьей».

Но теперь борьба приняла действительно серьезные формы. Спустя три года (328 г.) Константин, не имевший никакого конкретного мнения касательно богословских вопросов, решил, очевидно, по наущению арианского пресвитера, рекомендованного ему умирающей Констанцией, что будет лучше – или справедливей – придать делу новый оборот. Арию и прочим сосланным дозволили вернуться; Осия устранили или, по крайней мере, он надолго скрылся из виду; антиохийская епархия была, так сказать, взята штурмом и захвачена арианином, что повлекло за собой вопиющие происшествия и взволновало городское население, вообще достаточно озлобленное. Евсевий Никомедийский, игравший основную роль во всех этих событиях, повел атаку на ненавистную епархию Александрии. Но там он обнаружил своего грозного противника, Афанасия. Афанасий являет собой первый пример того, как в средневековой Церкви выглядели высокопоставленные иерархи. Он с юности начал продвигаться по лестнице священных чинов, полный высоких идей и целей (например, он мечтал об обращении Абиссинии), никого не боясь и не замечая препятствий, готовый на любую жертву ради дела, равно беспощадный как к себе, так и к другим, не способный понять чужую точку зрения и не всегда щепетильный в выборе средств. Насколько мы можем судить, судьба ортодоксии в то время зависела исключительно от него. Константин потребовал от этого человека вернуть Арию его доброе имя; тот отказался и стал действовать по-своему. Противники возвели на него политический поклеп, так как дела религиозные Константина задеть не могли; тогда Афанасий поспешил ко двору и лично завоевал расположение императора. Наконец его враги решили, что нашли верное оружие; они обвинили епископа перед Константином в нетерпимости, заявили, что он преследовал мелетиан, которые в Никее наслаждались миром и спокойствием. Действительно, в этом Афанасий был не совсем неповинен, но мелетиане вели себя намеренно вызывающе. Император решил, что дело нужно разобрать на соборе, который хотел созвать в Кесарее, в Палестине; Афанасий, однако, объявил (334 г.), что никогда не предстанет перед судом, состоящим сплошь из его смертельных врагов. И Константин снова покорился! Но непрекращающиеся нападки все же сыграли свою роль, и на следующий 335 г. собрание было созвано в Тире, откуда благочестивые отцы отправлялись прямо в Иерусалим, дабы присутствовать при освящении храма Гроба Господня. Начальствовало на соборе высокое должностное лицо по имени Дионисий. Самое серьезное обвинение (см. гл. 6) Афанасий блестяще опроверг; для расследования по остальным пунктам в Александрию направилась пристрастная комиссия, и решение было вынесено. Ариане наслаждались триумфом, в Никее такая радость досталась ортодоксам. Но практически тут же Афанасий снова оказался при дворе. «Едва я въехал в Константинополь, – пишет император, – как вдруг навстречу мне попался он со своими сторонниками; Бог свидетель, что сперва я даже не узнал его и не хотел сначала ни о чем говорить с ним». Результатом этой встречи стало то, что Константин вызвал епископов из Тира в столицу, дабы они немедленно дали отчет в своих поступках и решении. Здесь они впервые решились на самоволие; вместо всех по призыву явилось только шестеро главных, и император сдался, хотя и не окончательно. Он сослал Афанасия в римскую колонию, в г. Трир, но с условием, что александрийская епархия занята не будет, очевидно, предполагая при удобном случае возвратить ссыльного. Трудно понять, то ли Константин испугался, увидев неповиновение епископов, то ли руководствовался другими соображениями. Истцы утверждали, что Афанасий угрожал помешать отплытию из Египта кораблей, груженных зерном, но едва ли император верил в это, даже если делал такой вид. Затем он вызвал Ария в Константинополь, по-видимому, с самыми дружескими намерениями. Выйдя из дворца, Арий неожиданно почувствовал себя плохо и тут же скончался (336 г.) в близлежащем отхожем месте, которое спустя столетие стало местной достопримечательностью. Вряд ли ему дали яд; смерть его была невыгодна Константину.

Император бы, конечно, предпочел иметь крепкую, дружную Церковь, но тут внутри нее начались серьезные разногласия. Поскольку он сам внутренне был равнодушен к происходящему, то успешно балансировал между разными партиями и по-настоящему не поддерживал ни одну из них. Он позволял им побеждать по очереди и вмешивался только затем, чтобы о нем и его власти не забыли. Скорее всего, он понимал с самого начала, что борьба ведется ради борьбы и примирение возможным не представляется. Такого отношения преемники его не понимали, поскольку их самих трогали богословские вопросы, и они разрешали избранной группе преследовать своих противников и мстить им.

Подлинное свидетельство беспристрастности Константина имеется в его эдикте против еретиков, выпущенном в последние годы его жизни. Христианин-составитель горячо нападает на еретиков – новациан, валентиниан, маркионитов, катафригийцев и прочих; но после всех бранных излияний следует всего-навсего повеление уничтожить места их собраний. Евсевий ликует: «Темные ущелья иноверцев разрушались, и звери, то есть предводители их безбожия, обращались в бегство», однако легко заметить, что это не вполне удовлетворяет автора. О новацианах сказано особо, что Константин хотел их только немного напугать. По-видимому, гонение как таковое велось только против монтанистов или катафригийцев, которые, будучи фанатиками, могли представлять опасность, и даже их не трогали во Фригии, на родине ереси. После осуждения Ария всем церквям был отправлен указ сжечь его произведения, завершавшийся словами: «Тот, кто сокроет книгу, будет предан смерти. Бог да хранит вас!» – и Арий мирно жил в изгнании и даже пользовался почетом.

После смерти Константина сыновья его сразу же погрузились в религиозные проблемы. Воспитание их к этому располагало, а в характерах не было благородства, которое могло бы их сдерживать. Сократ Схоластик, к примеру, рассказывает, как Констанций перешел на сторону арианства. Безымянный пресвитер, якобы открывший Констанцию волю отца и поэтому утвердившийся при дворе, сперва обратил в арианство начальника императорской опочивальни Евсевия, евнуха, а потом и всех остальных евнухов; они вместе с пресвитером убедили в своей правоте императрицу, и наконец выбор сделал сам Констанций. Затем прочие придворные, гвардия и город Константинополь разделились. Во дворце дискутировали евнухи и женщины, и каждый дом превратился в трибуну, где происходили словесные битвы. В конце концов такое положение вещей распространилось по всему Востоку, тогда как на Западе Константин II и позднее Констант были целиком на стороне Афанасия. Дела шли своим чередом: жестокие гонения, ссылки, убийства. По такому случаю вспомнили пытки времен Максимиана. К крещению и причастию стали принуждать, и епископские места распределялись теперь строго между членами групп.

В нашу задачу не входит описание последующих кризисов. Не только процветала Церковь, влекомая своим неисправимым упрямством и амбициями, а также невероятной любовью к спорам, – рос и мальчик Юлиан, едва избежавший общей участи всех родственников Констанция. Его и брата Галла готовили для рукоположения в священный сан на вилле Мацелл в далекой Каппадокии; отдых их состоял в строительстве часовни для святого мученика Мамы. В такой обстановке формировался разум будущего проповедника язычества.

Нельзя, впрочем, забывать, что, поскольку Церковь-победительница разъединилась на множество ответвлений, то же произошло и с религией. Благородные нравственные последствия введения христианства как-то ушли из виду, уступив место бесконечным ссорам иерархов за букву учения. Герои этого и последующих десятилетий, Афанасий, Василий, Григорий Назианзин, Иероним, Хризостом – все несут в той или иной степени четкий отпечаток не только религиозности, но и внешней «церковности», почему кажутся более односторонними и менее симпатичными, нежели грандиозные, совершенные и гармоничные фигуры античности; но жизненные принципы первых, конечно, неизмеримо благороднее.

О действительных глубине и характере нравственных следствий принятия христианства нельзя судить по Евсевию, который не дает усомниться, что божественной наградой за обращение стали счастье на всей земле и господство над миром. Сознательно или бессознательно, но изменилось, пожалуй, отношение к светскому. Огромная масса, конечно, как и прежде, хотела наслаждаться всеми возможными и дозволенными государством удовольствиями, но люди более серьезные полностью воздерживались от многих жизненных радостей, и в конце III века даже христианский вероучитель нашел нужным выразить опасение, не повредит ли браку отдаление между мужем и женой. Многие чувствовали необходимость поделиться своими земными богатствами с бедными и церквями, а некоторые даже совершенно отказывались от собственного имущества. Две черты тогдашнего христианства – благотворительность и аскетизм, если не говорить о третьем его проявлении – миссиях к языческим народам, в которых участвовали почти исключительно духовные лица.

Что до благотворительности, то христианин, следуя известному изречению, начинал с собственного дома и со своих рабов, обращался с ними милосердно или же отпускал их на свободу. Само по себе рабство не считалось чем-то неправильным; и в позднейшие времена монастыри могли иметь собственных невольников. Но освобождение их все быстро осмыслили как благодеяние, и при Диоклетиане Хромации, префекте города Рима, волю получили примерно тысяча четыреста рабов. В конце IV века значительно большие размеры это явление приняло в благочестивом кружке блаженного Иеронима, правда, среди тех, кто полностью отверг мир; впрочем, их современник Хризостом требовал неограниченного отпуска рабов. Молодой солдат Мартин из Тура оставил себе одного такого слугу, причем относился к нему, конечно, с глубочайшим смирением, часто снимал с него обувь и прислуживал ему за столом. Константин уже пытался лишить господина власти над жизнью и смертью своего невольника, хотя прописанное в законе различие между смертью после жестокого обращения и в результате жестокого обращения легко позволяло господину выйти из положения. Считалось также, что раб может в ходе избиения умереть естественной смертью – «по велению судьбы». Теоретически язычники придерживались прежнего взгляда на рабство; Фемистий отказывал рожденным несвободными в наличии высшей мыслительной способности, а Макробий вполне серьезно рассуждал, в самом ли деле раб – человек и заботятся ли боги о рабах. Фактически большинство язычников содержали невольников совсем не так жестоко.

Благотворительность в узком смысле, зиждившаяся отчасти на вере в ничтожность земных благ и отчасти на христианском долге облегчать участь нищих и страдальцев, осуществлялась таким образом, что это создало серьезные проблемы для экономики страны. Сперва раздачу милостыни доверили особой группе церковников, а именно диаконам; их часто обманывали недостойные, но в ситуации войны с ecclesia pressa[37] в том, чтобы не уделять внимания таким мелочам, виделось некоторое величие. Это было следствие всеобщего восторженного возбуждения и вечной готовности к худшему. Диаконы по роду своего служения лучше знали конкретных людей, вернее могли проверить их. Но впоследствии щедрость жертвователей не знала пределов, принимая любые формы. Нашему веку, настаивающему на необходимости труда, сложно понять это явление; но неизвестно, можно ли было решать проблему иначе в империи почти целиком аграрной, где распределение земельной собственности становилось все более неравным, в империи, города которой заполнялись нищим пролетариатом и крестьянское население которой так уменьшилось, что возникла нужда в варварских поселениях. Столетиями городское население получало огромные пособия по безработице, конечно таковыми не считавшиеся, а именно – проводились раздачи продуктов, сначала только для обитателей Рима, предполагаемых повелителей страны, потом, в виде императорской милости, – во множестве крупнейших, а потом и менее значительных, городов. Они кормились трудами села, так как большая часть доходов империи поступала натурой. Некоторые виды подобной помощи впервые появились в эпоху Константина.

С признанием христианства Церковь получила огромные средства благодаря разнообразным пожертвованиям, не говоря о дарах государства; поэтому она была в некотором смысле обязана часть этих средств уделять на благотворительность. Выше мы уже перечисляли учреждения, таким образом созданные милосердными епископами и общинами, – xenodochia (странноприимные дома), ptochotropia (приюты для бедных), gerokomia (приюты для престарелых), nosokomia (больницы), orphanotrophia (сиротские приюты); Василии, основанные и выстроенные Василием Великим в конце IV века, могут считаться идеальным образцом подобных заведений. По большей части они предназначались для людей действительно беспомощных, что было в самом деле значительным прогрессом по сравнению с миром языческим, хотя государство действовало в этом направлении еще в далекие античные времена.

Само правительство, как уже говорилось, передало Церкви эту роль и возможность влияния на народ вместе с ней. К примеру, Константин даровал александрийской Церкви особый вид annonae, то есть годового запаса зерна, для раздачи бедным, несомненно, дополнительно к обычной annonae, данной городу Диоклетианом. Церковная annona была попросту небезупречным средством привлечения новых сторонников, и пожертвования Константина явно рассчитывались на это. Например, когда он основал епископство в Гелиополе, а город при этом остался почти совершенно языческим, император стал оказывать любезную помощь бедным, «заботясь о наибольшем обращении людей к Слову». Его собственные дары и пособия, конечно, носили в основном случайный и политический характер; позднее он, по-видимому, принял руководство священников также и в данном вопросе. Когда, после победы над Максенцием, он захотел добиться в Риме популярности, то раздал богатым и бедным крупные суммы денег, которые принес с собой либо отыскал в городе. Люди, ранее имевшие положение в обществе, но оказавшиеся в стесненных обстоятельствах, получали и деньги, и почести; девушек из хороших семей он выдавал замуж за членов своего окружения, снабдив их приданым, а оборванные нищие с Форума получали милостыню, пищу и приличную одежду, последнюю, очевидно, потому, что нагота считалась непристойной.

В последние годы великолепным поводом для подарков стало пасхальное утро. Придворный епископ по такому случаю дает волю своей любви к пафосным речам, но язвительные слова Аммиана могут служить уточнением: «На основании совершенно ясных свидетельств можно утверждать, что впервые Константин дал открыть пасть своим приближенным, а Константин кормил их до отвала самым мозгом провинций». Дары императора никогда не могут служить основой для сравнения, так как неизвестно, почему он дает их и откуда берет средства. Есть какая-то двусмысленная политическая окраска даже в благодеяниях старой Елены. Путешествуя по Востоку, она преподносила крупные суммы жителям городов и, кроме того, лично тем, кто приходил к ней. Она также давала деньги солдатам; бедные вдобавок получали еще и одежду; она выручала заключенных в темницу за долги, сосланных и претерпевавших другие виды притеснения. Очевидно, Константин считал такие похождения единственного достойного доверия члена семьи весьма уместными и созвучными с духом Востока. О финансовой системе, на которой основывалось подобное благородство, мы скажем позднее.

Оставим же теперь облаченного в пурпур себялюбца, который выверял и рассчитывал все, что делал или вынужден был делать, повинуясь собственной возросшей мощи. Противоположность его пустому, в сущности, государственному авторитету составляет великая жертвенность тех, кто отдавал все, что имел, дабы «посвятить себя Богу»; здесь милосердие и аскетизм соединились гармонично и совершенно. Мужчины и женщины, частью из высших кругов общества, привыкшие наслаждаться всеми радостями жизни, буквально понимали наказ Христа молодому богачу: они продавали свое имение и шли служить бедным, и в центре мира, окруженные шумом больших городов, они жили в добровольной нищете, предаваясь созерцанию горних высот. Даже этого было мало некоторым из них; они бежали от мира и цивилизации, становясь «спасающими душу» отшельниками.


Истории свойственно скрывать истоки великих явлений, но о развитии феномена пустынничества и его превращении в монашеский институт она предоставляет нам полный и законченный отчет. Никакое другое направление или событие не охарактеризует для нас III и IV века лучше.

В природе человека заложено стремление, когда он почувствует себя потерянным в огромном и чужом внешнем мире, пытаться найти свое «я» в одиночестве. И чем острее он ощущает внутренний раскол, разрыв, тем более совершенное одиночество ему нужно. Если религия добавляет к этому чувство греха и жажду вечного ненарушимого единения с Богом, то все земные связи исчезают, и затворник становится аскетом, отчасти из раскаяния, отчасти – чтобы не быть обязанным миру ничем, кроме самого факта бытия, отчасти – чтобы душа постоянно могла сообщаться с высшим началом. Под властью таких настроений отшельник, дабы запретить себе вернуться к предыдущему состоянию, дает обеты. Если несколько человек, чьи души пылают одним огнем, встретятся в пустыне, на основе их обетов и схожего образа жизни возникнет община со строгим уставом.

Наличие анахоретов свидетельствует о не вполне здоровом состоянии общества и психики людей, они, скорее, принадлежат периоду кризиса, когда многие сокрушенные души ищут успокоения и многие могучие сердца заходят в тупик из-за самого жизненного устройства, и должны вести борьбу с Богом, удалясь от мира. Но если кто-нибудь, будучи погружен в современность с ее тягой к деятельности и чрезмерно субъективным взглядом на вещи, захотел бы поместить всех отшельников куда-нибудь в работный дом, пусть не считает это свежей и спасительной мыслью; она не новее рассуждений тысяч людей IV столетия, слишком слабых или слишком поверхностных для того, чтобы понять, какие силы вели этих выдающихся личностей в пустыню. Не говоря о том, что приобретал или терял аскет в Фиваиде или в холмах у города Газы, все это имело огромное значение для истории, о котором не должен забывать исследователь. Именно такие отшельники сообщили монашеству последующих столетий благородно-целомудренное отношение к жизни или по крайней мере стремление к этому идеалу; без него Церковь, средоточие всех духовных интересов, постигло бы полное обмирщение, и она оказалась бы во власти грубой материальной силы. Наша эпоха, упиваясь свободной работой мысли, обмениваясь плодами интеллектуальных усилий, слишком быстро забыла, что всем этим она обязана тому ореолу сверхъестественного, которым средневековая Церковь наделила науку.

Первыми христианскими отшельниками были египтяне и жители Палестины, которые вели более или менее уединенную жизнь вблизи своих жилищ и иногда брали учеников. Но такое половинчатое существование не удовлетворяло Павла (235 – 341), Антония (252 – 357), Илариона (292 – 373). Чтобы полностью отгородиться от земных соблазнов и окончательно посвятить себя Богу, они удалялись от мира и по шестьдесят – восемьдесят лет жили в настоящей пустыне. Некоторые бежали от гонителей – римлян; но многие искали одиночества ради него самого, и никогда не возвращались из пустыни, потому что она становилась для них домом и потому что они не могли без ужаса подумать о жизни в насквозь прогнившем обществе. Более того, «когда мир принял христианскую окраску, отнюдь не ничтожнейшие из христиан уходили в пустыню, на время или навсегда, дабы там обрести свободу, которая, казалось, покинула победоносную Церковь. Монашество первых времен неопровержимо свидетельствует о том, что создание Константина было фальшивым» (Цан. Константин Великий и Церковь).

Павел Пустынник жил в потайном убежище в горах, где в дни Клеопатры обитали фальшивомонетчики. Они устроили в скале пещеру, и Павел обнаружил в ней ржавые молотки, которыми чеканили монеты, и наковальни. Укрывище находилось в тени старой пальмы, его орошал маленький источник. Антоний сперва приготовлял себя к отшельнической жизни неподалеку от родного дома (вблизи Гераклеополя, что в Среднем Египте), затем он долгое время прожил в гробнице, потом – в пустыне, кишевшей змеями, и наконец бежал от верующих в оазис, окруженный скалами; об этом мы поговорим ниже. Иларион из Тавафы, что возле Газы, отыскал самое любимое разбойниками место во всей округе, между топью и морем, и там служил Господу – сперва вовсе без какой-либо крыши над головой, потом – в маленькой камышовой хижине, а затем – в каменной келье пяти футов в высоту. Лишения, на которые обрекали себя эти воспитанные в роскоши люди, столь чудовищны, что лишь мужчины очень крепкого телосложения способны были выдержать их. На наш взгляд, большие мучения, чем недостаток пищи, как качественный, так и количественный, приносила ужасная грязь и отвратительные насекомые, страдать от которых отшельники считали себя обязанными, как и в XIV веке брат Аманд и другие. Впрочем, это было вполне естественно после того, как предыдущие поколения предавались в роскошных банях всем видам телесных наслаждений. Крайне тяжело переносимую нехватку общения можно не брать в расчет: вся культура и образованность пустынников сводилась к тому, что они знали Библию наизусть. Это, однако, не спасало их от жесточайших внутренних борений, частью представавших в форме демонских искушений. Тут легко предположить, что перед нами типичная для античности персонификация духовных сил, но на самом деле такого сложного объяснения совершенно не требуется. Иногда причиной является собственная чувственность этих отшельников, иногда – воспоминания о былой жизни, иногда ужасы пустыни навевают на анахоретов мучительные кошмары. Весь мир помнит, как в гробнице, служившей Антонию жилищем, появилось адово воинство, хотя оно чем-то напоминает бурлески Жака Калло: «Демоны... разорив четыре стены Антониева жилища, вторгаются, преобразившись в зверей и пресмыкающихся. Все место мгновенно наполнилось призраками львов, медведей, леопардов, волов, змей, аспидов, скорпионов, волков. И все эти привидения производят страшный шум, обнаруживают лютую ярость». Бывало, что демоны приходили в человеческом обличье, пританцовывая, крича и свистя, и до полусмерти избивали святого. Еще более пестры видения Илариона. Каждую ночь вокруг него раздавались разнообразные звуки: плач младенцев, блеяние овечьих стад, рев быков, трубный зов армий. В ясном свете луны прямо на него помчалась колесница, влекомая взбесившимися лошадьми, но земля поглотила ее, стоило ему вскричать: «Иисус!» Ему являлись обнаженные женщины и богато накрытые столы, или же, пока святой стоял на молитве, на него прыгали лисы и волки. Однажды перед его глазами совершился поединок гладиаторов, и побежденный пал у его ног и умоляющим взором попросил о погребении. Злой дух принимает даже то жестокое обличье, которое помогает запечатлеться в нашей памяти приключениям Синдбада: он вспрыгивает на коленопреклоненного, но почему-либо отвлекшегося Илариона, седлает его, как всадник, издевательски лупит пятками по бокам и отказывается слезать.

Спокойнее всего пустынники относились к демонам, которые честно носили собственную личину сатира или кентавра и иногда стремились к обращению и искали заступничества. Что касается кентавров, здесь великий Иероним отказался решить, были ли они просто масками дьявола или пустыня действительно порождает таких чудовищ, но настаивает на реальности сатира, указавшего Антонию дорогу к святому Павлу и молившего о заступничестве. При Констанции подобное создание якобы было поймано, принесено в Александрию живым, но там умерло; его тело набили солью и отправили в Антиохию, чтобы император, там находившийся, мог узреть это чудо. Кроме того, у сатира святого Антония сохранились козлиные ноги и рожки, что выдает в нем Паниска; он не утратил также и крючковатого носа старого развратника.

После периода испытаний в жизни аскета наступал новый этап, вызывавший смешанные чувства. Мир, нуждающийся в помощи, узнавал о нем, прозревал в нем нечто необычное и возвышенное и отыскивал его в глуши. Отшельник начинал творить чудеса, без помощи мистерий и фантасмагорий, посредством одной только молитвы. Приносило ли это пользу душе его? Не вспыхивала ли в ней неизбежная гордость? Вокруг собирались почитатели и строили рядом собственные кельи; рано или поздно ему приходилось признать их своими учениками, и из-за количества посетителей он вскоре начинал нуждаться в помощниках. Наполовину против своей воли он становился «отцом», господином. Антоний, несколько десятилетий такую жизнь терпевший, бежал наконец в глубину пустыни (около 310 г.) и там, в окрестностях Афродитополя, обнаружил гору и несколько пальм, питаемых сбегавшими с нее ручейками. Но и там отыскала его братия, и ему пришлось разрешить поселиться с ним двоим из них – Пелузиану и переводчику Исааку. Снова к нему повалили бесконечные паломники, еретики и православные, высокие римские чиновники и языческие жрецы, здоровые и больные, в таких количествах, что сочли необходимым создать постоянно действующее верблюжье сообщение от Афродитополя через пустыню к жилищу отшельника. Ему не оставалось ничего, кроме как выстроить труднодоступную келью на отвесной скале, чтобы скрываться туда хотя бы изредка. Последним его велением было хранить в тайне место его погребения, поскольку богатый землевладелец, живший по соседству, уже поджидал его тела, дабы соорудить у себя в поместье martyrium, то есть церковь с гробницей святого, вероятно надеясь извлечь из этого деловую выгоду. Двое учеников сдержали слово, видимо боясь самого Илариона.

Ибо Иларион отправился в Египет, тоже стремясь лишь спастись от невыносимого наплыва посетителей и от опеки тысяч товарищей-пустынников, присоединившихся к нему в пустыне у Газы. В его биографии, одном из наиболее интересных произведений Иеронима, весьма живо описывается, откуда взялась и как выглядела эта толпа. В Газе и ее гавани Маюме стало известно, что в пустыне живет святой отшельник. Благородная римская дама, трое детей которой во время путешествия заболели лихорадкой, пошла к нему в сопровождении служанок и евнухов и слезами и стенаниями вынудила его пойти в Газу, где он и исцелил детей. С тех пор паломничества из Сирии и Египта не прекращались, однако в непосредственном соседстве язычество обороняло свои позиции особенно упорно. Великий бог Марна в своем храме в Газе вступает с Иларионом в настоящее состязание, и в торговом, привыкшем к роскоши городе происходит раскол, понять суть которого представляет определенную трудность. Выражается этот раскол в том, что к святому постоянно приводят одержимых, то есть преимущественно тех, кто разрывался между двумя религиями, причем обе были демонические. Теоретически жертва не сознавала, что она одержима; согласно древнейшему, более общему взгляду, демон самостоятельно выбирал себе человека или животное, или же его могли призвать злобствующие чародеи. Так, Иларион однажды исцелял бесноватого верблюда. Демон воспринимался как другая личность, отдельная от одержимого, и мог, например, говорить по-сирийски или по-гречески, тогда как жертва знала только латынь и франкский. Демон олицетворяет злых языческих богов, и в данном случае, конечно, Марну. Соревнуясь с идолом, святой отступил от своих принципов и противопоставил языческой магии христианскую. Один из цирковых антрепренеров города Газы, еще не обращенное должностное лицо, почитал Марну, и у него был чародей, который помогал выиграть лошадям своего патрона и замедлял бег коней противника. Последний, христианин Италик, воззвал к Илариону, который сперва высмеял его и спросил, почему тот не продаст лошадей и не раздаст полученное бедным. Но святого тронуло естественное желание этого человека искать поддержки у Господнего раба, а не у колдуна, а также мысль, что речь идет и о победе христианства в целом. Он дал Италику чашу с водой, которой следовало окропить животных, колесницу, конюшню, наездника и запоры карцеров. Зрители с напряженным интересом следили за ходом скачек, лошади христианина легко выиграли, и даже язычники кричали: «Христос победил Марну!» – так что многие после этого обратились. Тем не менее однажды Иларион исцелил смертельно больного циркового наездника лишь с тем условием, чтобы тот навсегда оставил свое ремесло.

Как чудотворцами, так и монахами отшельники становились наполовину против своей воли. Жилища тех, кто последовал за ним в пустыню, постепенно образовали монастырь, глубоко преданный своему настоятелю.

В Египте пример такого рода представляет не только община иудеев-терапевтов, которая вела подобный же образ жизни у озера Мареотида, но и те, кто обитал в каморках при святилищах Сераписа; то была жесточайшая из форм аскетизма, однако в христианском мире находились люди, пусть и немногочисленные, кто отважился принять на себя этот подвиг. Помимо того, в тамошнем климате умеренность была не только возможна, но и необходима, и, как мы увидим, развитая промышленность страны облегчала существование неженатым ремесленникам, не имевшим или почти не имевшим земельной собственности. Везде, где бы ни поселился Антоний, собирались бесчисленные анахореты, и он наставлял их молитвой, примером и поучениями; но он никогда не считал целью своей жизни создание для них устава и не находил нужным руководить ими согласно заранее выработанному плану. Этим скорее занимался Пахомий, живший приблизительно в первой половине IV века. Молодым человеком он понял цену жесткой дисциплины, побыв недолгое время солдатом, и применил это знание на практике в знаменитом монастырском сообществе в Тавенне, между Тентиритом и Фивами. Еще при нем там жило несколько тысяч монахов, и правила, установленные им, получили применение в других монашеских объединениях, возникавших тогда же или позднее. Из них наиболее значительны: арсинойское, располагавшееся неподалеку от озера Мерида (десять тысяч обитателей во времена Валента); поселение в Нитрийской или Скитской пустыне, к западу от Дельты; так называемая Еремика поблизости от Александрии; и, наконец, отдельные монастыри и кельи, разбросанные по всему побережью Средиземного моря и озера Мареотида, а также расположенные на Красном море и Синайском полуострове. Но Тавенна была самой могущественной; на памяти Иеронима пятьдесят тысяч монахов сходились на праздник Пасхи; они не обязательно жили в главном монастыре (monasterium majus), собирались люди изо всех поселений, входивших в общину Тавенны. Оказывается, не все монастыри располагались в пустыне; еще до конца IV века они начали появляться и в городах, борясь с остатками язычества. Так, например, храм Канопа в одноименном городе превратился в монастырь Метанойя («покаяние»). По своей структуре эти учреждения были отчасти монашескими, то есть там имелись большие дома, где могло жить много иноков, а отчасти они представляли собой lauras – ряд удаленных друг от друга келий, тоже в своем роде жилища отшельников. Во времена, о которых идет речь, в Египте такой образ жизни избрали по меньшей мере сто тысяч человек. Кроме того, мы узнаем и о появлении женских монастырей; один из них, руководимый сестрой Пахомия, уже в 320 г. насчитывал четыреста обитательниц.

Исторический феномен такого масштаба подразумевает глубокие национальные корни, и если бы народ погиб, то именно по этой причине. Для Египта было естественно в вопросах религии бросаться из крайности в крайность. Избавившись наконец, после долгой борьбы, от языческого фанатизма, египтянин полагал, что должен посвятить жизнь новой религии, таким же образом, как его предки – символическим изображениям. Отсюда это удивительное факирское существование, последний вклад духа Древнего Египта в мировую историю; отныне он пребывает в бездеятельности.

Правила, данные Пахомием этому множеству, были результатом необходимости, но одновременно стали первым шагом к фальши и показухе; отныне аскеза – не плод свободного личного порыва, но общее установление, долженствующее заставить многие тысячи совершенно разных людей вести себя одинаковым образом. И если кто-то задумается над этим, то поймет, что Пахомий отталкивался от очень низкого среднего уровня и что его свод правил опирается прежде всего на людей без призвания к пустынной жизни, которых, однако, следовало удерживать в требуемых пределах. Труд, необходимый для прокорма монастыря, облегчал эту задачу. С увеличением численности монахов в египетской промышленности должны были наступить значительные изменения. Поскольку общины не просто плели корзины и циновки из осоки с берегов Нила, но занимались важными ремеслами – ткали лен и дубили кожу (не говоря о прочем производстве), то многие фабрики в стране оказались в невыгодном положении, ведь на открытом рынке Александрии монастыри могли предлагать товары по значительно более низким ценам. Управляющий большого монастыря, распределявший задачи и организовывавший поставки, был чем-то вроде крупного промышленника. Одинокие монахи сами продавали плоды своего труда, и даже вполне успешно, невзирая на устав. В остальных случаях монахи работали скорее ради пользы для души, чем ради добычи необходимого для жизни, и любые излишки следовало раздавать бедным. О земледелии среди общин известно немного; с другой стороны, монастыри имели на Ниле большие корабли, очевидно, тоже не просто так.

Монах не только работал, но и молился, принимал участие в ритуалах и предавался разнообразным самоистязаниям, игравшим немалую роль в жизни, принципиально не отмеченной разнообразием содержания. Сложно ожидать, что он стал бы заниматься литературным творчеством, уже исходя из происхождения и направленности рассматриваемого учреждения; в самом деле, чего в этой области добилась эрудированная Александрия, с ее греческой и восточной ученостью? Монах преследовал идеалы и цели, являвшие полную противоположность языческой сверхобразованности и распущенности, и если между двумя нравственными мирами, именуемыми «язычество» и «христианство», и существовали точки, где они примирялись или даже сближались друг с другом, то, по крайней мере, в данном вопросе отношения между ними строились на глубинной, неискоренимой враждебности. Каждая строчка, дошедшая от предыдущих столетий, будь то иероглифы или греческая скоропись, несла на себе омерзительный отпечаток язычества, идолопоклонничества, колдовства; потому читать оставалось (настолько, насколько чтение дозволялось вообще) только благочестивые христианские книги, написанные большей частью такими же монахами или переведенные на египетский с других языков. Ситуация с древним искусством была такая же, как с древней литературой; Аммония, например, восхваляли, поскольку, навестив Рим, он заметил там лишь базилики Святого Петра и Святого Павла.

Далее, строгая дисциплина должна была отрезать монаха от всех его предыдущих связей, в первую очередь от семьи, оберегать его от создания новых и заставлять трудиться. Правила Пахомия носят по преимуществу запретительный характер, производя мрачное впечатление полицейских постановлений, и в этом их позволительно сопоставить с Уставом святого Бенедикта. Статьи договора гуляли по монастырям, их обсуждали и издевательски перетолковывали, при этом соперничая друг с другом, что вполне соответствовало характеру самой страны. Так, ни в одном установлении общин Запада не написано, что монахи должны спать каждый в запертом деревянном стойле, как в футляре. Тем более, что египетский язык всегда сохраняет таинственность и некую мистичность, и говорили, что Пахомия и его учеников Корнелия и Сира обучил этому языку ангел, и оный язык представляет собой (судя по имеющимся примерам) всего лишь условное обозначение отдельных предметов и лиц буквами алфавита. Кроме того, известно, что Пахомий придумал делить своих иноков на двадцать четыре группы согласно их способностям и душевному складу и назвал эти группы «альфа», «бета», «гамма» и так далее. Однако сложно поверить, что человек столь практичный во всех прочих отношениях настолько не разбирался в психологии.

Конечно, не следует искать идеал христианской жизни среди монашеских поселений. Вместе с ними существовали и настоящие пустынники, и к ним, учитывая обстановку в тогдашнем мире, мы должны отнестись с пониманием. Большинство знаменитых отшельников IV века проводило часть жизни в монастырях, однако или до того, или после, но они избирали путь полного одиночества, и монастырь разве что посылал им хлеб и соль. Но и так они не могли избежать гордости, жестоких искушений, безумных видений. Епитимьи, которые они на себя накладывали, носили иногда поистине убийственный характер; однако эти люди не просто считали себя счастливыми, а жизнь свою – достойно прожитой; от них остались глубокие и прекрасные высказывания, доказывающие, что это счастье было не самообманом, но проистекало из постоянной сосредоточенности на высоком. Имена Аммония, Арсения, Еллия, двух Макариев и многих других всегда останутся высеченными на скрижалях Церкви.

Третья форма, которую принимало египетское монашество, – пользовавшиеся сомнительной славой ремобофы, жившие по двое или трое в городах и замках, не имевшие определенного устава, но следовавшие собственным склонностям и потому нередко ссорившиеся. Они кормились торговлей, и им платили больше, чем другим, ведь они были святые. Соблюдая пост, они не избежали обвинения в тщеславии, и говорят, что по праздникам они предавались греху чревоугодия.

Здесь не место говорить о дальнейшем развитии египетского монашества, его ответвлениях и о том, какую роль оно играло в расколах, сотрясавших впоследствии Церковь.

В Палестине при святом Иларионе экономическая ситуация иночества была совершенно другой, и потому облик его оказался полностью иным, нежели в Египте. Господствовали земледелие и виноградарство. Многие монахи даже не расставались с личной собственностью и едва ли отличались от неженатых фермеров, содержащих наемных работников. Сам основатель продолжал жить в невозделанной пустыне и глубоко опечалился, когда благодаря ему в пустыне этой поселились люди. Но «виллы» многих его товарищей, где поспевал виноград и колосилось жито, очевидно, находились в местах более удобных для жизни. По-видимому, вокруг жилища Илариона с течением времени возник собственно монастырь; помимо того, палестинские монахи создали крупную, обширную, не отличающуюся прочными внутренними связями лавру. Если в Египте Пахомий сумел созвать всю общину на праздник Пасхи в Тавенну и всех ее чиновников и должностных лиц – на праздник всепрощения в месяце месоре (август), то Иларион в Палестине сам вынужден был периодически обходить свои владения, дабы повидать преданных ему людей. В этих странствиях его сопровождали две тысячи монахов; сперва они носили провизию с собой, но потом стали кормиться у встречавшихся на пути землевладельцев. Поскольку святой не хотел пропустить даже самой дальней и бедной кельи, дорога часто приводила его в сарацинские деревни, и там он трудился на поприще миссионерства.

До нас дошли свидетельства, что, кроме Палестины, с начала IV века отшельники были во всей римской части Азии и в королевстве Сасанидов, а вскоре начали появляться и монастыри, и разрозненные поселения наподобие египетской лавры. К последнему типу относится монашеское объединение на горе Сигорон подле Низибиса; тамошних обитателей называли пасущимися, потому что, когда приходило время обедать, они выходили с серпами срезать травы, которые служили им единственной пищей. Из сирийских иноков быстро прославились обитатели Эдессы, в основном благодаря их великому изгонятелю бесов, Юлиану. Евстафий, суровый епископ Севастии, стал родоначальником монашества в Армении, Пафлагонии и на Понте; Василий Великий, которому было суждено придать восточному аскетизму окончательную форму, несколько позже сыграл ту же роль для Каппадокии и Галатии. В землях с холодным климатом, где не так легко давалась жизнь в одиночестве, иноки создавали монастыри преимущественно в городах и деревнях.

В более спокойных западных странах эти величественные примеры лишь постепенно находили подражателей. Только во второй половине IV века вблизи городов и в них самих стали возникать монастыри, а на маленьких скалистых островках Средиземноморья, первоначально служивших местом ссылки, начали селиться пустынники. Набожные уроженцы Запада отправлялись на Восток, дабы научиться практике аскезы, а то и остаться там навсегда. Даже в гуще городской суеты мужчины, девы и вдовы зачастую вели столь суровую и благочестивую жизнь, какая возможна лишь в заточении. То было время святого Мартина Турского, святого Амвросия и блаженного Иеронима, который знал и запечатлел и светлую, и темную сторону данного движения. Говоря о Риме и Палестине, мы еще скажем об этом. У Галлии вскоре возникло окрыляющее чувство, что она если не превзошла Восток, то сравнялась с ним.

Изложение взглядов автора по поводу нравственного и религиозного значения монашества и аскетизма в целом, а также их исторической необходимости представляется здесь излишним. Диаметрально противоположные мнения равно имеют право на существование. Человек с одним типом мировоззрения всегда будет отрицать такие явления как в жизни, так и в истории, представитель другого образа мыслей всегда будет восхвалять их и восхищаться ими. Однако, если кто-то захочет поспорить с этими древними подвижниками пустыни с точки зрения христианской доктрины, он должен приложить немалые усилия, чтобы его аргументы не утратили последовательности. Учения о заместительном искуплении еще не существует, и поэтому каждый аскет защищает только самого себя. Считается, что покаяние не больше приближает его к спасению, чем любое другое доброе дело; и тем не менее, он стремится окончательно отвергнуть все чувственное и все земное. Зачем такая строгость? Затем, что если верующий серьезно относится к знаменитым словам Нового Завета, не желая смягчать их буквальное значение, то он обязан оборвать все связи с внешним миром. И пока живет христианство, не исчезнут общины, секты и просто отдельные люди, которые не смогут уклониться от этого жестокого откровения.









Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх