|
||||
|
СТАЛИН И ДЕМЬЯН БЕДНЫЙДОКУМЕНТЫ1 ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ – СТАЛИНУ Ессентуки 26 июня 1924 Иосиф Виссарионыч, родной! Очень здесь хорошо. Я в первый раз в своей жизни почувствовал, что, в сущности, я же никогда так не отдыхал. Даже не имел представления, как можно отдыхать. Мозг похож на воду источника, из которого я пью: прозрачный, с легенькими пузырьками. Говорю это к тому, что имею намерение агитировать вас приехать сюда хоть на один месяц, если нельзя на больший срок. Отдохнете, и ваша ясная голова станет еще яснее и заиграет этакими свежими пузырьками. Не дураки буржуи были, что ездили сюда стаями ежегодно. Известный вам сторож Григорий рассказывает мне преинтересные вещи, хоть записывай. Он тут с 1900 года. Насмотрелся. Присматриваюсь к нынешней публике и я. Какая смесь одежд и лиц. Контрасты. Приметил я одного рабочего. Парализованные ноги иксом. Полуволочатся. Руки тоже вертятся как у Ларина. Но кое-как ходит. И много ходит. Потом можно видеть нэпманочку поразительной красоты и несравненного изящества. Я ее мысленно прозвал «мировая скорбь», потому что она вечно хнычет, стонет, заламывает ручки: «зачем люди рождаются, если надо умирать», «зачем в жизни так много жестокого» и т. п. А позавчера, когда я в парке около полдня грелся на солнышке и полудремал, меня разбудило чье-то веселое мурлыканье на непонятном языке. Что-то вроде бесконечного «чум-бара, чу-чу-чум-бара… ». Оглянулся. Кто поет? Оказалось, вот этот самый полупарализованный рабочий. Поет, едри его мать, хоть бы что! Никакой тебе скорби, ни мировой, ни иной. Меня даже, знаете, вроде электрическим током вдарило. Нет меры пролетарской силе, сказывающейся в его нутряном, несокрушимом оптимизме. — «Живе-е-ем!!» Вчера вечером видел у источника картиночку: очередь человек двести. Сзади всех стоит с кружечкой Атарбеков. Знаменитый, по вечекистским якобы жестокостям, Атарбеков. Перед ним линия затылков и нэпманских нарядов. Получив свою воду, Атарбеков подошел ко мне, явно расстроенный. — Вижу, Демьяша, не чисто я работал. Вон того видишь. Я его должен был вывести в расход. А теперь стой за ним в очереди. Дай ему, сукиному сыну, брюшко прополоскать. Рабочие, те не церемонятся: — Куда, нэпман, прешь? Не видишь, очередь! Нэпман покорно становится в очередь, боясь даже поворчать. На всяком месте политграмота. Вчера же, когда мы разговаривали с Атарбековым, мимо нас по аллее прошло строем около двухсот работниц молодых и пожилых. Идут весело по трое. Мы решили, что с какого-либо собрания. Но представьте мой ужас, когда я, вернувшись к своему флигелю, увидал, что весь дворик запружен этими самыми работницами. Как увидали меня, такое подняли, беда! «Кричали женщины ура и в воздух чепчики бросали». Ораторша мне заявила, намекая на проволоку вокруг флигеля, что нет таких проволочных заграждений, которых бы не атаковали работницы, желая повидать и приветствовать своего любимца. Поднесли цветы. Я со вкусом лобызался, отвечая на приветствия, еле-еле удерживался, чтоб не заплакать самым идиотским образом. Нервы стали паршивые. А потом и трогательны очень эти работницы. Чистосердечно вам скажу: при нынешних спорах о «партлинии в литературе и искусстве» — мне эти розы от простых баншиц и поломоек дороже всего на свете, и нет такого иезуитско-талмудического аргумента, который бы в моих глазах мог противостоять простым словам нехитрого привета: — «любим мы тебе очень»! И больше ничего. Да большего и быть не может. Все это очень хорошо. Я очень рад возможности поделиться с вами моим радостным настроением. Вот только не знал, как быть дальше. «Заявок» тут сделано на меня без числа. И обидеть боюсь, и лечиться надо. А от водников телеграмма, видимо, под впечатлением моего фельетона о евпаторийском железнодорожнике: чтобы я с курорта возвращался непременно через Баку — Каспий — Волга и описал также житье водников. Этого я сделать, к сожалению, не могу. Разболтался я в этом вашем веселом флигельке. Не обессудьте. Главное-то ведь в том, что я вам настоятельно советую побывать здесь. Говорят, вы здесь лечились не ахти как аккуратно. Я о себе не могу этого сказать. Питаюсь скудно и все такое, как мне предписано. Увидим, что выйдет. Пока успеха не заметно. Должно быть, крепко запущена эта проклятущая подагра. Газеты получаю решительно все и аккуратно. Амнистионные нотки вашего «доклада секретарям укомов» не без лукавства. К сожалению, не на ком проверить впечатления. Оппозиция ведь преимущественно центрально-городская штучка. На сем месте точка. До встречи… если не случится чего глупого, потому что в Ессентуках изрядно «шалят». В вагоне у меня задержано и передано в уголовку двое. Каждую ночь, что я здесь, где-либо происходит сюрприз с ограблением. А так как при мне жена и дочурка, то страхи к ночи принимают ощутительные размеры. На счастье, я глух на одно ухо, и когда этим ухом сплю, то другое все равно ничего не слышит. Ну, всего! Крепко вас любящий P. S. У вас там от жары собаки бесятся, а у нас здесь все время с прохладцей. А не слишком ли будет жарко зимой… если урожай подведет. Ненадежный это товарищ, Урожай. Нестойкий, сукин сын. Почистить бы его. Скажите там Ярославскому. Он мужик «старательный». В партийные «кулаки» метит. (см. на обороте). P. P. S. Смеялся очень, читая разъяснения Раковского о прахе Маркса, насчет которого, де, не хлопотали. Вспомнил я новый анекдот, будто «англичане согласились выдать нам прах Маркса в обмен на… прах Зиновьева!» Остроумные черти! Слушайте, приезжайте. А потом мы будем «на Типлис гулялся». Легкомысленный ДЕМЬЯН 2 СТАЛИН – ДЕМЬЯНУ БЕДНОМУ Дорогой Демьян! Пишу Вам с большим опозданием. Имеете право ругать меня. Но Вы должны принять во внимание, что я необыкновенный лентяй насчёт писем и вообще переписки. По пунктам. 1. Это очень хорошо, что у Вас «радостное настроение». Философия «мировой скорби» не наша философия. Пусть скорбят отходящие и отживающие. Нашу философию довольно метко передал американец Уитман: «Мы живы, кипит наша алая кровь огнём неистраченных сил». Так-то, Демьян. 2. «И обидеть боюсь, и лечиться надо», — пишете Вы. Мой совет: лучше обидеть пару-другую посетителей и посетительниц, чем не лечиться по всем правилам искусства. Лечитесь, лечитесь, обязательно лечитесь. Не обидеть посетителей — это интересы минуты. Немножечко обидеть их во имя серьёзного лечения — это уже интересы более длительные. Оппортунисты тем, собственно, и отличаются от своих антиподов, что интересы первого порядка ставят выше интересов второго порядка. Нечего и говорить, что Вы не будете подражать оппортунистам. 3. «Амнистионные нотки Вашего доклада секретарям укомов не без лукавства», — пишете Вы. Вернее было бы сказать, что тут есть политика, которая, вообще говоря, не исключает и некоторого лукавства. Я думаю, что, после того как разбили вдребезги лидеров оппозиции, мы, т. е. партия, обязаны смягчить тон в отношении рядовых и средних оппозиционеров для того, чтобы облегчить им отход от лидеров оппозиции. Оставить генералов без армии — в этом вся музыка. Оппозиция имеет тысяч сорок — пятьдесят человек в партии; большинство из них хотело бы бросить своих лидеров, но мешает им своё собственное самолюбие или грубость, кичливость некоторых сторонников ЦК, изводящих булавочными уколами рядовых оппозиционеров и тормозящих тем самым их переход на нашу сторону. «Тон» моего доклада направлен против таких сторонников ЦК. Так, и только так, можно разрушить оппозицию, после того как её лидеры осрамлены на весь свет. 4. «Не подведёт ли нас урожай», — спрашиваете Вы. Он ужe подвёл нас немножечко. Если в прошлом году собрали (валовой сбор) два миллиарда семьсот миллионов с лишним, то в этом году ожидается миллионов на 200 меньше. Это, конечно, удар по экспорту. Поражённых неурожаем хозяйств, правда, нынче в пять раз меньше, чем в 1921 году, и мы без особых усилий можем справиться с этим злом своими собственными силами. В этом можете не сомневаться. Но всё же удар остаётся ударом. Впрочем, нет худа без добра. Мы решили использовать обострившуюся готовность крестьянства сделать всё возможное для того, чтобы застраховать себя в будущем от случайностей засухи, и мы постараемся всемерно использовать эту готовность в целях проведения (совместно с крестьянством) решительных мер по мелиорации, улучшению культуры земледелия и пр. Думаем начать дело с образования минимально необходимого мелиоративного клина по зоне Самара — Саратов — Царицын — Астрахань — Ставрополь. Откладываем на это дело миллионов пятнадцать — двадцать. В следующем году перейдём к южным губерниям. Это будет начало революции в нашем сельском хозяйстве. Местные люди говорят, что крестьянство окажет серьёзную поддержку. Гром не грянет, мужик не перекрестится. Бич засухи, оказывается, необходим для того, чтобы поднять сельское хозяйство на высшую ступень и застраховать нашу страну от случайностей погоды навсегда. Колчак научил нас строить пехоту, Деникин — строить конницу, засуха учит строить сельское хозяйство. Таковы пути истории. И в этом нет ничего неестественного. 5. «Приезжайте», — пишете Вы. К сожалению, не могу приехать. Не могу, потому что некогда. Советую Вам устроить «на Баку гулялся», — это необходимо. Тифлис не так интересен, хотя он внешне более привлекателен, чем Баку. Если Вы не видали еще лесов нефтяных вышек, то Вы «не видали ничего». Уверен, что Баку даст Вам богатейший материал для таких жемчужинок, как «Тяга». У нас, в Москве, полоса съездов еще не прошла. Речи и прения на V конгрессе — дело, конечно, хорошее, но это, собственно говоря, одна декорация. Много интереснее дружеская беседа с делегатами Запада (а также Востока), которую мы все здесь вели. Я имел длительную беседу с немецкими, французскими, польскими рабочими. Великолепный революционный «материал»! По всему видно, что там, на Западе, растёт ненависть, настоящая революционная ненависть к буржуазным порядкам. С радостью слушал я их простые, но сильные речи об их желании «устроить революцию по-русски» у себя дома. Это новые рабочие. Таких еще не бывало на наших конгрессах. До революции еще, конечно, не так близко, но что дело идёт к революции — в этом можно не сомневаться. Меня поразила ещё одна черта у этих рабочих: тёплая и сильная, почти материнская любовь к нашей стране и колоссальная, неограниченная вера в правоту, в способности, в могущество нашей партии. От недавнего скепсиса остались рожки да ножки. Это тоже не случайность. Это тоже признак нарастающей революции. Так-то, Демьян. Ну, довольно, пока. Крепко жму руку. Ваш И. Сталин 15. VII. 24 г. 3 ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ – СТАЛИНУ О ДИКТАТУРЕ ПРОЛЕТАРИАТА И ДИКТАТУРЕ ПАРТИИ 28 августа 1924 г. Родной! Вместо кабардиночки Вы огрели меня трактатом. Это уже подлинные «мысли вслух». Я оказался в лестной и приятной для меня роли оселка, на котором Вы оттачиваете свой кинжал. Что этот стальной кинжал, приобретя блеск и остроту, будет потом всажен, куда следует, в этом я ни на минутку не сомневаюсь. Пока Вы рекомендуете мне «не размножать, не копировать, не кричать». (Считаю необходимым по этому случаю оттенить раз и навсегда, что в моих встречах и разговорах тема «я и Сталин» абсолютно исключена из общения, как тема личная, интимная, как то «нутряное», к чему я отношусь особенно бережно. Не зря же я — сам свой переписчик. Я очень скрытен, как ни странно прозвучало бы для всех, кто привык видеть мою широкую, «открытую» физиомордию. Наедине с собою я хмур. «Андрон Хмурый» — это я сам. Но об этом много говорить. Обратимся к делу. To, что я «липовый» теоретик — в данном случае не является бедой, так как с такой «липой» в большинстве-то случаев подлинным теоретикам приходится иметь дело. От хорошей «липы» требуется одно: уметь разбираться в том, что ей преподносится, выбирая из преподношений самое пользительное. Трактат Ваш я обсасывал и так, и этак. Поерзал опять по анониму. А потом подошел к теме не Вашим и не «анонимным» путем, а своим, привычным, испытанным, тем путем, каким я подхожу к разрабатываемой мною художественной — и вместе агитационной — теме. На этом пути — могу гордиться — у меня «рюх» не бывало и «ноздря» моя меня не подводила. Я всегда не только чувствую, но вижу своего читателя: как он морщится, как плюется, как ухмыляется, как умиляется. И я знаю, какие слова нужны в каждом отдельном случае. Однажды Владимир Ильич прощупывал меня: чем, дескать, объясняется «колдовство» моего языка, трогающего сердце под серой шинелью. А болел тогда — в начале 1919 года — Владимир Ильич одним вопросом: будут ли наши мужики воевать с белогвардейцами или сплошают? И какими словами убеждать их, возбуждать, заражать боевым пылом? И трогательно теперь вспомнить, как цепко ухватился Ильич за книгу, которую я ему подсунул: «Причитания северного края», собранные Барсовым, часть вторая. ПЛАЧИ ЗАВОЕННЫЕ, РЕКРУТСКИЕ И СОЛДАТСКИЕ». Один уже вид второго тома — сравнительно с первым, — показывает, что книга не просто у Ильича полежала на столе. Ильич говорил мне, ознакомившись с «Завоенными плачами»: «не любит наш мужик воевать. Вон сколько наплакал. Одначе, нельзя ли его этим же языком расшевелить? Нападая на старую солдатчину, так оплаканную, ВЕСЕЛО писать о новой армии?» Ильич уловил секрет? Именно так, ВЕСЕЛО я и писал все свои фронтовые вещи. Революция наша была голодная, но веселая. Вера была. И вот еще какой был случай у меня. Но уже с Зиновьевым, зимою, во время профдискуссии в Екатеринбурге. Зиновьев увидал группку красноармейцев, уставившихся на вокзале в большую доску, на которой плакатно было выведено четверостишие, гласившее примерно то, что наша советская страна будет такой, Где мироедам места нет, Точно не помню. Было что-нибудь поскладнее. Зиновьеву стихи не понравились: «тоже рай нашел! И какой это дурак писал?» «Да я же писал!» — пришлось мне ответить: «это мои стихи». Зиновьеву не понравился «рай». А дощатый плакат на холодном перроне холодного Екатеринбурга холодных и голодных людей убеждал, что будет «рай». И люди верили. Иначе бы у нас ни черта не вышло. Интуитивно я протаптываю какие-то свои пути. Мышление мое агитационное. О чем бы я ни думал и что бы я ни читал, я прежде всего улавливаю агитационную, побеждающую, убеждающую будущность. И этим чаще всего определяются мои оценки. С таким вот «нетеоретическим» мерилом я подхожу теперь к Вашему «трактату» и к анонимке. То есть: как бы «вольготно» я чувствовал себя, агитируя за эту или за другую формулировку? Что будет звучать убедительнее: «диктатура пролетариата» или «диктатура партии»? Обсосавши трактат и анонимку, и обиюхавши даже их, я должен сыскать свои агитационно-убедительные слова в пользу одной из формулировок. Я ищу. А в голове уже играет ироническое слово: п а р т ч в а н с т в о. И этим решается все. На эту тему я мог бы много и превесело писать, но вы, мой хороший друг, такая умница, что в этом не нуждаетесь. Самое сильное у анонима — это цитаты из Ильича, которые не одного меня ошарашили. После Вашего письма эти цитаты, особенно те, что подверглись у анонима талмудическому «обрезанию», выглядят иначе. Ваша цитата — «получается, в общем и целом, формально не коммунистический, гибкий, сравнительно широкий, весьма могучий пролетарский аппарат, посредством которого, при руководстве партии, осуществляется диктатура класса» — эта цитата имеет решающий характер и в моих глазах представляется опорным пунктом. Ильич о диктатуре пролетариата говорил еще, что она «есть упорная борьба, кровавая и бескровная, насильственная и мирная, военная и хозяйственная, педагогическая и административная, против сил и традиций старого общества». При каких же условиях партия, руководящая рабочим классом, может вести успешно эту борьбу? Только в том случae, говорит Ильич, когда партия «пользуется доверием всего честного в данном классе и умеет следить за настроением массы и влиять на него». Это не quos ego! «вот я вас»! И хорош «диктатор», который должен добиваться доверия и «следить за настроением»… подлинного, конечно, диктатора. В качестве «оселка» я бы мог Вам принести большую, чем ныне, пользу, если бы чего не понял в Вашем письме или с чем не согласился. Этого, «к сожалению», нет. И понятно, и согласен, и благодарен. Есть над чем подумать. И надо думать, потому что после Вашего письма я довольно-таки ясно представляю себе, какая бы получилась война, если бы она не ограничилась тем, что было до сих пор сказано. Это почище спора о «демократии», который является только одной производной частью нынешнего разногласия. На беду, это вопрос, при своей широте, и крайне острый. Можно сделать «перегиб» в сторону умаления партии. Ведь острота споров и заключается в «перегибах». И в «третьем радующемся». Если самые лучшие муж и жена круто заспорят, хотя бы распринципиально, спор может кончиться тем, что либо муж кого-то вы[ебе]т, либо у него жену у[е]бут. Я уверен, что мы с вами и от чужого не откажемся, и своего не упустим, а если упустим, так потому, что — «она блядь». Хотя бы и увешанная цитатами. Интересно все-таки. Жму руку. ДЕМЬЯН 28/8 24 г. Кремль 4 ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ — СТАЛИНУ О «ПРОТЕКЦИОННОМ» ВАГОНЕ 4 декабря 1925 г. ЦК ВКП(б) Тов. СТАЛИНУ Дорогой Иосиф Виссарионович! В конце минувшего ноября месяца мне из ЦКК было сообщено, что состоится специальное заседание президиума ЦКК для обсуждения вопроса о протекционных вагонах, а в частности, и о моем вагоне и что мое присутствие на означенном заседании необходимо. Я сообщил, что предпочту, чтобы вопрос о моем вагоне решался без меня. Мне казалось, что вопрос об оставлении в моем распоряжении вагона не может возбудить никаких сомнений, так как целесообразность такой привилегии доказана семилетней практикой. На днях я получил нижеследующую выписку из протокола № 118 заседания президиума ЦКК от 23 XI с. г. СЛУШАЛИ: О протекционных вагонах и пользовании протекционным вагоном тов. Демьяном Бедным. ПОСТАНОВИЛИ: 4. Не возражать против оставления за Демьяном Бедным протекционного вагона с тем, чтобы он был использован исключительно для деловых поездок по разовым мандатам (Прин[ято] 3 голосами против 2-х). ОСОБОЕ МНЕНИЕ т.т. Ярославского и Чуцкаева. «Считать, что в интересах поддержки престижа тов. Д. Бедного, как коммуниста и как пролетарского поэта, необходимо отменить расход на содержание протекционного вагона (превышающий 10 000 рублей в год). Итак, постановление об оставлении в моем распоряжении вагона прошло всего большинством одного голоса: три против двух. Эти два — авторитетные товарищи и члены президиума ЦКК, т.т. Ярославский и Чуцкаев. Могу ли я пренебречь их «особым мнением». Я сделал естественный вывод, что при таком расхождении мнений в составе Президиума ЦКК я не могу дальше пользоваться протекционным вагоном без особого постановления Центрального Ком. партии, подтверждающего несомненную, установленную фактами, целесообразность такого пользования. Аргументировать лично в пользу такого постановления ЦК я не в состоянии по той же самой причине, по какой я отказался это делать перед президиумом ЦКК. Мне пришлось бы давать самому себе оценку, разъяснять методы моей работы и их своеобразие, ссылаться на ту исключительно важную роль, какую вагон играл в моей работе в фронтовое и последующее время, говорить о плодотворности того контакта в любой момент с любым местом, какой создается наличием «всегда готового», оборудованного для моей работы вагона, и т. д. и т. д. Уже самая необходимость в такого рода с моей стороны аргументации доказывала бы, что во мнении если не всей руководящей части партии, то значительной ее группы произошло явное снижение оценки моей работы. Тогда о чем говорить? Надо будет сделать дальнейший вывод — и только. А у поэтов, как известно, выводы делаются сами собою: Их голос сорванный дрожит Нельзя, однако, не отметить странности «особого мнения». Вагон надо отобрать у меня для поддержки моего «престижа». Стало быть, я целых семь лет, пользуясь вагоном, непрерывно ронял свой престиж. Товарищу Ярославскому полезно было бы проделать со мною одну, не дутую, не прорекламированную в газетах, поездку в любой провинциальный город и убедиться, насколько «уронен» мой престиж. Он с удивлением убедился бы в том, что не только благодаря вагону престиж не уронен, но сам злополучный вагон превратился в сюжет трогательной легенды: «тов. Ленин дал Демьяну Бедному вагон, чтобы Демьян ездил по России да смотрел, хорошо ли народ живет» (см. журн[ал] «Печ[ать] и револ[юция]» за тек[ущий] год). «Дал Ленин». Разве это не верно? «Ленин» мне много дал, ничего не отбирал. Нужно ли, чтобы легенда о вагоне приобрела внезапный конец: — «умер Ленин, и вот у Демьяна…», или «Проштрафился Демьян, и вот у него…». Пользы от обоих вариантов мало. «Особое мнение». Было время, вы помните его, Иосиф Виссарионович, так как вам пришлось тогда ратовать за меня — было время, когда меня чуть политически не угробила таким вот «а-ля Ярославский» подходом покойная Конкордия Самойлова. Сколько усилий было сделано Владимиром Ильичем, чтобы вернуть меня в старую «Правду». Противодействие Самойловой и ее группы было сломлено. Самойловой пришлось уйти. Теперь через двенадцать лет — можно взвесить, много ли бы выиграла партия, если бы победила Самойлова. («И пишет в «Правде» по складам элементарная мадам».) Такой ли уж это несущественный пустяк — вышвырнуть из арсенала партии мои десять томов, десять снарядов со взрывчатой начинкой!.. Самойлова была по-своему честной. Но она меня «ела». Будь она теперь членом президиума ЦКК — а это могло быть так, она, вне всякого сомнения, осталась бы тоже при «особом мнении». Элементарность. Я больше скажу, раз уж мне волей-неволей пришлось писать это письмо, которое останется в партархиве и попадет на глаза нашим партпотомкам, я считаю, что я окреп и существую, как «Демьян Бедный», имея потенциально «против себя» громаднейшую часть, «подавляющее большинство» нашей, более меня старой, верхушечной партинтеллигенции, в оформлении революционного сознания и воли которой я не участвовал и потому кажусь ей «явлением десятого разряда». Ольминский пишет (Эпоха «Звезды» и «Правды»), что на меня, нового пришельца, «старики косились». Это мягко сказано. Меня чуть не погубили! Дальше было не легче. «Подавляющее» большинство меня не подавило только потому, что не оно решало целиком дело. Были читатели. Был Ильич и еще кое-кто. И я сам не из навоза сделан: упорствовал. Не скрою: я тоже интеллигентщину недолюбливал. Она труслива. Прихорашивается. «Упрощается». — Ах, как бы чего мужик или рабочий не сказал! — Ах, как бы он чего не подумал! Маскарад прежде бывших добрых старых народолюбцев. Кому он был нужен? Мужик, скажем, барина нюхом берет. Его не обманешь. Страх твой он уловит. У меня этого страху никогда не было и быть не могло. «Вот я — таков, каков уж есть, мужик и сверху и с изнанки. С отцом родным беседу весть я не могу без перебранки». И разве я не перебранивался с мужиками? Натурально. В Калуге, напр., был случай на крестьянском совещании: осердившись, я стал «крыть» мужиков. А они с криками: «Крой! Тебе можно!» — бросились ко мне и чуть не задушили своей лаской. Этой потехе был свидетель тов. Л. Сосновский. А вот у т. Ярославского есть страх. Он боится за меня. Думает, что меня надо «прихорашивать». «Поддержать престиж»… отнятием вагона. Недавно другой интеллигент, тоже член ЦКК, тов. Смидович, пошел еще дальше в желании «поддержать» мой престиж: он настоятельно рекомендовал мне, отдыхая на солнышке в Сочи, чтобы я надел лапти, взял посох и ушел на несколько лет в странничество. Какой это стариной пахнет! И каким незнанием народа! В этом отношении насколько трезв М. И. Калинин. Когда заграничные, уже чужие, враждебные, интеллигенты стали в газетах подхихикивать тоже насчет вагона, Калинин резонно ответил: «очевидно, они иначе не мыслят: если ты крестьянин или рабочий, то, какую бы ты обязанность ни исполнял, можешь продвигаться по святой Руси на крыше вагона или пешком, с посохом в руках на манер деревенских юродивых, на посмешище врагов рабочих и крестьян» («За эти годы», стр. 9). Но в отношении меня т. Смидович — а он для меня лицо собирательное, обобщенное — договорился прямо до чудовищных вещей: «Ничего б я вам так не пожелал, Демьян, как того, чтобы на вас обрушилось какое-либо ужасное несчастье. Тогда ваш талант засверкал бы новыми красками. Мы могли бы насладиться дивными стихами…» и т. д. Крайне своеобразное мнение тов. Смидовича напомнило мне о существовании в прежние блаженные времена особых, тонких ценителей соловьиного пения, которые придерживались того мнения, что для того, чтобы соловей запел исключительно хорошо, надо, чтобы на него тоже «обрушилось ужасное несчастье»: надо ему выколоть глаза, ослепить его. В применении ко мне можно сказать, что я без вагона в изрядной таки мере «ослепну», но чтоб я лучше от этого запел, сомнительно. Вот к чему может привести, ничем худым не вызванная, «поддержка» моего престижа. «Худое», впрочем, как можно догадаться, заключается в том, что я ездил лечиться в вагоне. Правда, я не только лечился, но и работал, так как при мне было все, что мне было нужно. Работаю-то я все-таки как целое «учреждение», как добрый «цех поэтов». Это же неоспоримо? Если бы я, как было условлено с тов. Орджоникидзе, сделал поездку по Кавказу, то отпал бы «личный» момент в пользовании вагоном? Разве не было лучше то, что он, вагон, был бы под рукой, а не вызывать его из Москвы. К чему ж создавать неудобства ради «формы»? Но, к сожалению, у меня так сложились обстоятельства, что мне пришлось ехать скорей в Москву. И не по личным делам. У меня их нет: я весь в своей работе. Даже когда я ковыряю пальцем в носу, то это не значит, что я только этим и занят, а не обдумываю, скажем, ответ на «особое мнение». В постановлении ЦКК, как знак недоверия ко мне по вагонной части, предложено мне пользоваться вагоном только по «разовым мандатам». Против этого я категорически протестую, так как этим создается ненужная, формальная, отнимающая много времени, обременительная канитель. У меня секретарей нет гонять каждый раз за мандатами. Да и вопрос о доверии не пустяк. Если ЦК утвердит вагон за мной, я просил бы об оставлении прежнего порядка пользования вагоном по постоянному персональному, на мое имя, мандату НКПСа. Иначе мне пользоваться им, в сущности, невозможно. Я никогда не буду гарантирован, что мой вагон «всегда готов», а не угнан в какую-либо поездку. «Постоянный» вагон с «разовыми» мандатами — это какой-то нонсенс. С товарищеским приветом ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ P. S. Я прошу извинения, что я все-таки был пространен в письме, тогда как я мог в качестве ответа на «особое мнение» ограничиться просто ссылкой на нижеследующую давнюю мою басню, как будто специально написанную в предвидении казуса с вагоном. КОНЬ И ВСАДНИККакой-то всадник благородный, ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ 5 ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ — СТАЛИНУ ЭПИГРАММА НА ТРОЦКОГО «В ЧЕМ ДЕЛО?!» 8 октября 1926 года Демьян БЕДНЫЙ Москва Кремль 8/Х 1926 г. Иосиф Виссарионович! Посылаю — для дальнейшего направления — эпиграмму, которая так или иначе должна стать партийным достоянием. Мне эта хуёвина с чувствительными запевами — «зачем ты Троцкого?!..» надоела. Равноправие так равноправие! Демократия так демократия! Но именно те, кто визжит (и не из оппозиции только!), выявляют свою семитическую чувствительность… В ЧЕМ ДЕЛО?! Эпиграмма Скажу — (Куда я правду дену?) 6 ЗАПИСКА СТАЛИНА И ПОСТАНОВЛЕНИЕ ПОЛИТБЮРО «О СОСТОЯНИИ ЗДОРОВЬЯ тов. ДЕМЬЯНА БЕДНОГО» 9 июля 1928 г. СТАЛИН – В ПОЛИТБЮРО Членам П. Б. Демьян Бедный в опаснейшем положении: у него открыли 7% сахара, он слепнет, он потерял 1/2 пуда веса в несколько дней, его жизни угрожает прямая опасность. По мнению врачей, нужно его отправить поскорее заграницу, если думаем спасти его. Демьян говорит, что придется взять с собой жену и одного сопровождающего, знающего немецкий язык. Я думаю, что надо удовлетворить его. ПОСТАНОВЛЕНИЕ ПОЛИТБЮРО П. 32. Слушали: О состоянии здоровья тов. Демьяна Бедного П. 32. Постановили: Немедленно направить тов. Демьяна Бедного для лечения заграницу с двумя сопровождающими (после правки Сталина: «…с женой и одним сопровождающим, знающим немецкий язык»). 2. Справиться с врачами о дне отправки и обязать тт. Менжинского и Карахана устроить дело отправки инкогнитo» (добавлено: «тт.»), СТ. Выписки: Самсонову, Демьяну Бедному, Чичерину, Менжинскому (было: «Трилиссеру»). Итоги голосования: «За» — Рыков, Рудзутак, Молотов, Бухарин, Томский, Калинин, Куйбышев, Ворошилов. 7 ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ – СТАЛИНУ ОТЧЕТ О ПОЕЗДКЕ НА ЛЕЧЕНИЕ В ГЕРМАНИЮ 20 сентября 1928 г.Дорогой мой, хороший друг. После девятинедельного отсутствия я снова дома. Вы меня не узнаете, до чего я стал «элегантен». Здорово меня немцы отшлифовали. Был у меня вчера Молотов, и я ему красочно изобразил, какова разница между немецкими врачами и нашими партачами. Молотов прямо руками разводил. Разведете и Вы, когда я повторю Вам то же самое. До Берлина я доехал в плохом состоянии. В Берлине меня нагнал проф. Фромгольдт, и мы втроем: я, сопровождающий от ГПУ и Фромгольдт, махнули во Франкфурт-на-Майне к этому самому знаменитому проф. Ноордену. Немецкая знаменитость оказалась не дутою. У него, у Ноордена, знаете, тоже ясная голова. Все его приемы чертовски просты, методы ясны ребенку, а повторить их никто не может с такой четкостью и с такими результатами. Сахар в моче у меня исчез и два месяца не обнаруживается, хотя исследования производились трижды в день. Кровь имела у меня вместо предельной нормы в 120 — ровно вдвое: 237—240. Да еще ацетоны роковые! Ацетоны исчезли вместе с мочевым сахаром. Сахар в крови — «блютцуккер» — сдавался не сразу. Задержался на 175. Потом дошел до 147. Потом дал 123. Потом опять к 147. Было предположение, что здесь будет моя диабетическая точка. И вдруг сахар сорвался и полетел к 115. Старый Ноорден, несмотря на свою выдержанность, крякнул: «гленценд». Блестяще. После этого меня переправили в Баден-Баден к сыну Ноордена в санаторию. В Б[аден]-Б[аде]не шлянье по горам, ванны, массаж и т д. Блютцуккер пошел еще ниже и заболтался между 90 и 100. В таком положении вернулся я во Франкфурт «на проверку». Неделя проверки показала, что кровь у меня «ганц нормаль» и что я могу ехать домой. Ехать, однако, с тем, чтобы ровно через полгода вернуться снова к старому Ноордену для того, как пишет в аттестате Ноорден, «чтобы блестящий результат зафиксировать на долгое время». Жить эти полгода я должен по Ноорденовскому расписанию: питаться тем, что он указал, и так, чтобы не прибавлять и не терять веса. Потеряно больше пуда, и опасно сразу терять больше. При повторном лечении я должен буду потерять еще полпуда для того, чтобы иметь свой совершенно нормальный — по моему росту — вес. Как трудно самому работать под Ноордена, показал первый московский день. Вчера утром я стал на весы, так как должен был держать Ноорденовский «овощной день». Сегодня проверился: два фунта с четвертью потери в один день. Небывалая штука. Я должен, значит, что-то делать, чтобы таких падений не было. Предстоит, словом, несколько надоедливая самовозня. Но что поделаешь. Самочувствие же у меня распрекрасное и настроение тоже. В «неметчину» я приехал немым. Меня это так озлобило, что я с азартом стал усваивать немецкий язык. Азарт в чтении был такой, что Ноордены меня пробовали осаживать. Тем не менее, я арендовал немку и два часа в день насиловал ее своими «немецкими» разговорами. Пускался в разговоры, где только было можно и с кем угодно. Нахальство было большое. А результат еще больший. Газеты я читаю свободно, и книги — трудные — почти свободно, а обыкновенные читаю легко-легко. Предвидятся дальнейшие успехи, так как я прикупил немецких книжонок и очень даже замечательных книжонок, которые читаю запоем: книги политические, касающиеся современного Германии, или такие, как вышедшие на днях пресловутого генерала Гофмана, которые мною будут весьма использованы, как и многое другое. В моих будущих писаниях неметчина займет большое место. С немцами нам придется расхлебывать сообща политич[ескую] кашу. Хорошие в общем люди. Точней: много хороших людей, набирающихся понемногу ума-разума, и с каждым днем их делается больше. Некуда им податься. Да, так это я о чтении. Но я и насобачился в разговоре настолько, что никакой беглейтер «для разговора» мне больше не нужен. Разве для чего другого. Все эти полгода буду два часа ежедневно тренироваться в разговоре с немкой. Во вторичную поездку поеду достаточно мобилизованным, чтобы нахвататься еще больше впечатлений, чем теперь. Хотя и теперь их — на большую книгу. Попробую, что выйдет. Накануне отъезда из Берлина мне знакомый приказчик в книжном магазине преподнес многословную рекламу о выходящей на днях книге «Ди вирклихе ляге ин Русслянд». Автор — «Лео Троцки». Согласно извещению «из этой книги мир впервые узнает истину относительно борьбы между «Троцки» и… одним моим приятелем, опирающимся на «коммунистише бюрократии». «Мит цальрейшен документаришен Бевейзен» «страдальчески жалобный голос» «лейденшафтлихь анклягенде Штамме» Троцкого известит мир, что «унтер дем геген-вертиге Режиме дер Большевизмус ейне рашес Энде ентгегентрейбт»! «При современном режиме большевизм идет к скорому концу»! Что и требовалось доказать! Предвидится «ди публицистише сенсацион»! А я буду иметь еще одну книжицу для упражнений в немецком языке! Она мною заказана и будет получена с первой почтой. Даже на основании того, что я мог увидеть за такой короткий срок и при таких не совсем благоприятных условиях для наблюдений — я все же пришел к непоколебимому выводу, что если что и идет к концу, то не нынешний, ненавистный Троцкому большевизм. Для этого совсем не нужно пользоваться аргументом «буржуазия разлагается». Наоборот, внешне все сверкает и ошарашивает. Но надо быть совершенно слепым, или абсолютно глупым, или в корне нечестным человеком, чтобы не увидеть, не уразуметь и не признать, что в Европе старый порядок не идет, а неудержимо летит к концу. Потеряна ориентация. И пропал здоровый инстинкт, как он пропадает у существ, которые обречены на гибель. В сущности, это могло бы быть ясно самим обреченным, что дело их конченое. Моментами того или другого из современных горе-политиков «осеняет»: погибаем. Но каждый погибающий — как я со своим диабетом — внезапно испугавшись, спешит успокоить себя надеждами, которые тем обольстительнее, чем они несбыточнее. Мне очень хочется оформить печатно свои впечатления, но я боюсь, не будет ли моя работа скороспелой и не верней ли будет взяться серьезно за такую книжицу после второй поездки. Я знаю, я чувствую, что кое-что я увидел «по-своему». Но боюсь, поторопившись, сделаться смешным. А мне уже это не пристало. Посмотрим, увидим. Но пока я полон замыслов и желания скорее взяться за работу. Я имел достаточный досуг и соответствующую обстановку, чтобы немного пораздумать о себе, о своей бывшей работе, чтобы без излишней, неискренней скромности сказать самому себе: многое я мог бы сделать лучше, но и то, что сделано, сделано не плохо, и никто другой моей работы пока сделать не может. И скромность тут ни при чем, если я скажу, что чертовски недостает немецким коммунистам вот такого немудрого писателя, как я: немецкий Д. Б[едны]й мог бы иметь еще большее значение, так как в Германии почти все грамотны. Столько материалу для высмеивания и разжигания. И грубый юмор так немецкое простонародье любит! Дописался я до саморасхваливанья. Это потому, что крепко соскучился по всём родном, по вас, и… по самом себe. Заграницей я был чужой. Подумал я было махнуть к Вам туда, в Сочи, да передумал, лучше пошлю письмо сначала. Может, Вы так скоро вернетесь, что уж лучше Вас здесь дождаться, а кроме того, тяжело мне будет глядеть — на зажаренного барашка и прочую приятную остроту, к чему нельзя и прикоснуться. Такая досада!! Баба моя влюбилась в Европу. Вот чистота! Вот порядок!Вот!.. Вот!.. Вот!.. И на это пальцем ткнет, и на это. Димочке, и Светику,и Тамарочке, и Сусанночке!.. Детей много, и каждому есть что взять, а взять не на что. Измучилась бедная женщина. Станет у иного магазинного окна и умирает, умирает. Оттащишь, а она в следующее окно уставится. Глаза мутные, изо рта слюни. Вот до чего была смешная и жалкая! У нее, наверное, тоже диабет. Потому что эта болезнь, оказывается, есть результат «перекалки», «перерасхода» своей энергии, организм «отказывается» работать, а сильные волнения именно и дают такую перекалку. И сам теперь буду изображать «цацу», которую нельзя волновать, на которую нельзя наседать, которая, вообще, уже ни к черту не годится, но еще пытается шевелить лапками. Впрочем, Ноорден в ответ на мое скептическое замечание, что я все равно долго не протяну, ответил остроумно и не без лукавства: «у Вас еще будет достаточно времени, чтобы сделать много справедливого и… несправедливого». Умный старик. А кончу я свое «коротенькое» письмо одним пожеланием: не болезни ради, а ради иных результатов, побывать бы Вам под шапкой-невидимкой месяц-другой заграницей. Ай-ай-ай, как бы это, представляю я, было хорошо. Ай, как хорошо. Этак с трубочкой в зубах сощурились бы Вы, да поглядели, да усмехнулись, да крякнули, да дернули бы привычно плечом, а потом бы сказали: «во-первых… во-вторых… в-третьих…» Коротко и ясно. Ясная вы голова. Нежный человек. И я Вас крепко люблю. Ваш ДЕМЬЯН 20 сентября 1928 г. Кремль 8 ПИСЬМО Д.БЕДНОГО И.В. СТАЛИНУ 8 декабря 1930 г. Иосиф Виссарионович! Я ведь тоже грамотный. Да и станешь грамотным, «как дело до петли доходит». Я хочу внести в дело ясность, чтобы не было после нареканий: зачем не сказал? Пришел час моей катастрофы. Не на «правизне», не на «левизне», а на «кривизне». Как велика дуга этой кривой, т. е. в каком отдалении находится вторая, конечная ее и моя точка, я еще не знаю. Но вот, что я знаю, и что должны знать Вы. Было — без Вас — опубликовано взволновавшее меня обращение ЦК. Я немедленно его поддержал фельетоном «Слезай с печки». Фельетон имел изумительный резонанс: напостовцы приводили его в печати, как образец героической агитации, Молотов расхвалил его до крайности и распорядился, чтобы его немедленно включили в серию литературы «для ударников», под каковым подзаголовком он и вышел в отдельной брошюре, — даже Ярославский, никогда не делавший этого, прислал мне письмо, тронувшee меня (см. приложение). Поэты — особенный народ: их длебом не корми, а хвали. Я ждал похвалы человека, отношение к которому у меня всегда было окрашено биографической нежностью. Радостно я помчался к этому человеку по первому звонку. Уши растопырил, за которыми меня ласково почешут. Меня крепко дернули за эти уши: ни к черту «Слезай с печки» не годится! Я стал бормотать, что вот у меня другая любопытная тема напечатана. Ни к черту эта тема не годится! Я вернулся домой, дрожа. Меня облили ушатом холодной воды. Хуже: выбили из колеи. Я был парализован. Писать не мог. Еле-еле что-то пропищал к 7 ноября. 7 ноября мы с Вами встретились. Шуточно разговаривая с Вами, я надумал: дурак я! Зачем я бездарно излагаю ему в прозе план фельетона, когда могу написать этот фельетон даровито и убедить его самим качеством фельетона. Я засел за работу. Работал каторжно. Тяжело было писать при сомнительном настроении, да еще в гриппу. Написал. Сдал в набор. Около 12 ч[асов] ночи в редакции произошла заминка: Ярославский считал, что вводная часть, будучи слишком исторической, ослабляет вторую, агитационную, не выбросить ли эту вводную часть? Я не сопротивлялся. Но Ярославский, увидя, должно быть, по моему огорченному лицу, что мне этим причиняется боль, сказал: но все же пусть идет, раз набрано и сверстано. Ярославский уехал. Я остался со своими раздумьями. Я знал то, чего он, Ярославский, не знал: у меня будет придирчивый читатель в Вашем лице. А вдруг не удастся мне покорить этого читателя? Подумавши, я категорически заявил Мехлису и Савельеву: снимаю первую часть! Пошел переполох, так как позднее время, а тут переверстка. Дали знать Ярославскому. Тот меня вызвал к телефону и настойчиво предложил «не капризничать», как ему казалось. Пусть идет весь фельетон. Уговорить меня было не трудно. Вот и все! Живой голос либо должен был мою работу похвалить, либо дружески и в достаточно убедительной форме указать на мою «кривизну». Вместо этого я получил выписку из Секретариата. Эта выписка бенгальским огнем осветила мою изолированность и мою обреченность. В «Правде» и заодно в «Известиях» я предан оглашению. Я неблагополучен. Меня не будут печатать после этого не только в этих двух газетах, насторожатся везде. Уже насторожились информированные Авербахи. Охотников хвалить меня не было. Охотников поплевать в мой след будет без отказа. Заглавия моих фельетонов «Слезай с печки» и «Без пощады» становятся символическими. 20 лет я был сверчком на большевистской печке. Я с нее слезаю. Пришло, значит, время. Было ведь время, когда меня и Ильич поправлял и позволял мне отвечать в «Правде» стихотворением «Как надо читать поэтов» (см. седьм[ой] т[ом] моих сочинений, стр. 22, если поинтересуетесь). Теперь я засел тоже за ответ, но во время писания пришел к твердому убеждению, что его не напечатают или же, напечатав, начнут продолжать ту политику по отношению ко мне, которая только согнет еще больше мою кривую и приблизит мою роковую катастрофически конченную точку. Может быть, в самом деле, нельзя быть крупным русским поэтом, не оборвав свой путь катастрофически. Но каким же после этого голосом закричала бы моя армия, брошенная полководцем, мои 18 полков (томов), сто тысяч моих бойцов (строчек). Это было бы что-то невообразимое. Тут поневоле взмолишься: «отче мой, аще возможно есть, да мимо идет мене чаша сия»! Но этим письмом я договариваю и конец вышеприведенного вопроса; «обаче не якоже ан хощу, но якоже ты»! С себя я снимаю всякую ответственность за дальнейшее. Демьян Бедный 9 ПИСЬМО И.В. СТАЛИНА Д.БЕДНОМУ 12 декабря 1930 г. Т[овари]щу Демьяну Бедному. Письмо Ваше от 8.XII получил. Вам нужен, по-видимому, мой ответ. Что же, извольте. Прежде всего о некоторых Ваших мелких и мелочных фразах и намеках. Если бы они, эти некрасивые «мелочи», составляли случайный элемент, можно было бы пройти мимо них. Но их так много и они так живо «бьют ключом», что определяют тон всего Вашего письма. А тон, как известно, делает музыку. Вы расцениваете решение [Секретариата] ЦК, как «петлю», как признак того, что «пришел час моей (т. е. Вашей) катастрофы». Почему, на каком основании? Как назвать коммуниста, который, вместо того, чтобы вдуматься в существо решения [исполнительного органа] ЦК и исправить свои ошибки, третирует это решение, как «петлю»? Десятки раз хвалил Вас ЦК, когда надо было хвалить. Десятки раз ограждал Вас ЦК (не без некоторой натяжки!) от нападок отдельных групп и товарищей из нашей партии. Десятки поэтов и писателей одергивал ЦК, когда они допускали отдельные ошибки. Вы все это считали нормальным и понятным. А вот, когда ЦК оказался вынужденным подвергнуть критике Ваши ошибки, Вы вдруг зафыркали и стали кричать о «петле». [Почему], на каком основании? Может быть, ЦК не имеет права критиковать Ваши ошибки? Может быть, решение ЦК не обязательно для Вас? Может быть, Ваши стихотворения выше всякой критики? Не находите ли, что Вы заразились некоторой НК^риятной болезнью, называемой зазнайством? Побольше скромности, т. Демьян. Вы противопоставляете т. Ярославского мне (почему-то мне, а не Секретариату ЦК), хотя из Вашего письма видно, что т. Ярославский сомневался в необходимости напечатания первой части фельетона «Без пощады», и лишь поддавшись воздействию Вашего «огорченного лица» — дал согласие на напечатание. Но это не все. Вы противопоставляете далее т. Молотова мне, уверяя, что он не нашел ничего ошибочного в Вашем фельетоне «Слезай с печки» и даже «расхвалил его до крайности». Во-первых, позвольте усомниться в правдивости Вашего сообщения насчет т. Молотова. Я имею все основания верить т. Молотову больше, чем Вам. Во-вторых, не странно ли, что Вы ничего не говорите в своем письме об отношении т. Молотова к Вашему фельетону «Без пощады»? А затем, какой смысл может иметь Ваша попытка противопоставить т. Молотова мне? Только один смысл: намекнуть, что решение Секретариата ЦК есть на самом деле не решение этого последнего, а личное мнение Сталина, который, очевидно, выдает свое личное мнение за решение Секретариата ЦК. Но это уж слишком, т. Демьян. Это просто нечистоплотно. Неужели нужно еще специально оговориться, что постановление Секретариата ЦК «Об ошибках в фельетонах Д. Бедного «Слезай с печки» и «Без пощады» принято всеми голосами наличных членов Секретариата (Сталин, Молотов, Каганович), т.е. единогласно? Да разве могло быть иначе? Я вспоминаю теперь, как Вы несколько месяцев назад сказали мне по телефону: «оказывается между Сталиным и Молотовым имеются разногласия. Молотов подкапывается под Сталина» и т. п. Вы должны помнить, что я грубо оборвал Вас тогда и просил не заниматься сплетнями. Я воспринял тогда эту Вашу «штучку», как неприятный эпизод. Теперь я вижу, что у Вас был расчетец — поиграть на мнимых разногласиях и нажить на этом некий профит. Побольше чистоплотности, т. Демьян… «Теперь я засел, — пишете Вы, — тоже за ответ, но во время писания пришел к твердому убеждению, что его не напечатают или же, напечатав, начнут продолжать ту политику по отношению ко мне, которая только согнет еще больше мою кривую и приблизит мою роковую катастрофически конченную точку. Может быть, в самом деле, нельзя быть крупным русским поэтом, не оборвав свой путь катастрофически». Итак, существует, значит, какая-то особая политика по отношению к Демьяну Бедному. Что это за политика, в чем она состоит? Она, эта политика, состоит, оказывается, в том, чтобы заставить» «крупных русских поэтов» «оборвать свой путь катастрофически». Существует, как известно, «новая» (совсем «новая»!) троцкистская «теория», которая утверждает, что в Советской России реальна лишь грязь, реальна лишь «Перерва». Видимо, эту «теорию» пытаетесь Вы теперь применить к политике ЦК в отношении «крупных русских поэтов». Такова мера Вашего «доверия» к ЦК. Я не думаю, что Вы способны, даже находясь в состоянии истерики, договориться до таких антипартийных гнусностей. Недаром, читая Ваше письмо, я вспомнил Сосновского… Но довольно о «мелочах» и мелочных «выходках». Их, этих «мелочей», такая прорва в Вашем письме («придирчивый читатель», «информированный Авербах» и т.п. прелести), и так они похожи друг на друга, что не стоит больше распространяться о них. Перейдем к существу дела. В чем существо Ваших ошибок? Оно состоит в том, что критика обязательная и нужная, развитая Вами вначале довольно метко и умело, увлекла Вас сверх меры и, увлекши Вас, стала перерастать в Ваших произведениях в клевету на СССР, на его прошлое, на его настоящее. Таковы Ваши «Слезай с печки» и «Без пощады». Такова Ваша «Перерва», которую прочитал сегодня по совету т. Молотова. «Вы говорите, что т. Молотов хвалил фельетон «Слезай спечки». Очень может быть. Я хвалил этот фельетон, может быть, не меньше, чем т. Молотов, так как там (как и в других фельетонах) имеется ряд великолепных мест, бьющих прямо в цель. Но там есть еще ложка такого дегтя, который портит всю картину и превращает ее в сплошную «Перерву». Вот в чем вопрос и вот что делает музыку в этих фельетонах. Судите сами. Весь мир признает теперь, что центр революционного движения переместился из Западной Европы в Россию. Революционеры всех стран с надеждой смотрят на СССР как на очаг освободительной борьбы трудящихся всего мира, признавая в нем единственное свое отечество. Революционные рабочие всех стран единодушно рукоплещут советскому рабочему классу и, прежде всего, русскому рабочему классу, авангарду советских рабочих как признанному своему вождю, проводящему самую революционную и самую активную политику, какую когда-либо мечтали проводить пролетарии других стран. Руководители революционных рабочих всех стран с жадностью изучают поучительнейшую историю рабочего класса России, его прошлое, прошлое России, зная, что кроме России реакционной существовала еще Россия революционная, Россия Радищевых и Чернышевских, Желябовых и Ульяновых, Халтуриных и Алексеевых. Все это вселяет (не может не вселять!) в сердца русских рабочих чувство революционной национальной гордости, способное двигать горами, способное творить чудеса. А Вы? Вместо того, чтобы осмыслить этот величайший в истории революции процесс и подняться на высоту задач певца передового пролетариата, ушли куда-то в лощину и, запутавшись между скучнейшими цитатами из сочинений Карамзина и не менее скучными изречениями из «Домостроя», стали возглашать на весь мир, что Россия в прошлом представляла сосуд мерзости и запустения, что нынешняя Россия представляет сплошную «Перерву», что «лень» и стремление «сидеть на печке» является чуть ли не национальной чертой русских вообще, а значит и русских рабочих, которые, проделав Октябрьскую революцию, конечно, не перестали быть русскими. И это называется у Вас большевистской критикой! Нет, высокочтимый т. Демьян, это не большевистская критика, [а клевета на наш народ], развенчание СССР, развенчание пролетариата СССР, развенчание русского пролетариата. И вы хотите после этого, чтобы ЦК молчал! За кого Вы принимаете наш ЦК? И Вы хотите, чтобы я молчал из-за того, что Вы, оказывается, питаете ко мне «биографическую нежность»! Как Вы наивны и до чего Вы мало знаете большевиков. Может быть, Вы, как человек «грамотный», не откажетесь выслушать следующие слова Ленина: «Чуждо ли нам, великорусским сознательным пролетариям, чувство национальной гордости? Конечно, нет! Мы любим свой язык и свою родину, мы больше всего работаем над тем, чтобы ее трудящиеся массы (т. е. 9/10 ее населения) поднять до сознательной жизни демократов и социалистов. Нам больнее всего видеть и чувствовать, каким насилиям, гнету и издевательствам подвергают нашу прекрасную родину царские палачи, дворяне и капиталисты. Мы гордимся тем, что насилия вызывали отпор из нашей Среды, из Среды великорусов, что эта Среда выдвинула Радищева, декабристов, революционеров-разночинцев 70-х годов, что великорусский рабочий класс создал в 1905 году могучую революционную партию масс, чтo великорусский мужик начал в то же время становиться демократом, начал свергать попа и помещика. Мы помним, как полвека тому назад великорусский демократ Чернышевский, отдавая свою жизнь делу революции, сказал: «Жалкая нация, нация рабов, сверху донизу — все рабы». Откровенные и прикровенные рабы — великороссы (рабы по отношению к царской монархии) не любят вспоминать эти слова. А, по-нашему, это были слова настоящей любви к родине, любви, тоскующей вследствие отсутствия революционности в массах великорусского населения. Тогда ее не было. Теперь ее мало, но она уже есть. Мы полны чувства национальной гордости, ибо великорусская нация тоже создала революционный класс, тоже доказала, что она способна дать человечеству великие образцы борьбы за свободу и за социализм, а не только великие погромы, ряды виселиц, застенки, великие голодовки и великое раболепство перед попами, царями, помещиками, капиталистами» (см. Ленина «О национальн[ой] гордости великороссов»). Вот как умел говорить Ленин, величайший интернационалист в мире, о национальной гордости великороссов. А говорил он так потому, что он знал, что: «Интерес (не по-холопски понятый) национальной гордости великороссов совпадает с социалистическим интересом великорусских (и всех иных) пролетариев» (см. там же). Вот она, ясная и смелая «программа» Ленина. Она, эта «программа», вполне понятна и естественна для революционеров, кровно связанных с рабочим классом, с народными массами. Она непонятна и не естественна для выродков типа Лелевича, которые не связаны и не могут быть связаны с рабочим классом, с народными массами. Возможно ли примирить эту революционную «программу» Ленина с той нездоровой тенденцией, которая проводится в Ваших последних фельетонах? [Ясно], что невозможно. Невозможно, так как между ними нет ничего общего. Вот в чем дело и вот, чего Вы не хотите понять. Значит, надо Вам поворачивать на старую, ленинскую дорогу, несмотря ни на что. [Других путей нет] В этом суть, а не в пустых ламентациях перетрусившего интеллигента, с перепугу болтающего о том, что Демьяна хотят якобы «изолировать», что Демьяна «не будут больше печатать» и т. п. [Понятно? Вы требовали от меня ясности. Надеюсь, что я дал Вам достаточно ясный ответ.] И. Сталин 10 ИЗ ПИСЬМА СТАЛИНА КАГАНОВИЧУ 29 сентября 1931 г. Стихотворение Демьяна не читал и не собираюсь читать, так как уверен, что не стоит читать. Тоже фрукт: лезет в политику, а вихляет более всего именно в политике. Уверен, что он мог написать глупость про «Москву», — у него хватит на это наглости. Следовало бы привлечь к ответу, во-первых, редактора «Известий», во-вторых, Демьяна (и Литвинова). Почему бы в самом деле не привлечь их к ответу? 11 ИЗ ПИСЬМА СТАЛИНА КАГАНОВИЧУ 7 июня 1932 г. Удалось, наконец, прочесть пьесу Демьяна Бедного «Как 14 дивизия в рай шла» (см. «Новый Мир»). По-моему, пьеса вышла неважная, посредственная, грубоватая, отдает кабацким духом, изобилует трактирными остротами. Если она и имеет воспитательное значение, то скорее всего отрицательное. Мы ошиблись, приложив к этой плоской и нехудожественной штуке печать ПБ. Это нам урок. Впредь будем осторожны, в особенности — в отношении произведений Демьяна Бедного. 12 ИЗ ПИСЬМА КАГАНОВИЧА СТАЛИНУ 12 июня 1932 г. Насчет оценки «Демьяновой ухи» я с Вами целиком согласен. Я прочитал и новую и старую вещь, новую он сделал еще более грубо и халтурно. Для того чтобы быть народным, пролетарским писателем, вовсе не требуется приспособленчества к отрицательным сторонам наших мacc, как это сделал Демьян Бедный. Я удивляюсь прямо, как Ворошилов мог быть в восторге от этой вещи, тем болee что у Демьяна в пьесе много двусмысленностей. 13 ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ – СТАЛИНУ О ВЫСЕЛЕНИИ ИЗ КРЕМЛЯ 3 сентября 1932 г. Москва, Кремль 3 сентября 1932 г. Дорогой Иосиф Виссарионович! Моя личная жизнь, загаженная эгоистичным, жадным злым, лживым, коварным и мстительным мещанством, была гнусна. Я сделал болезненную, запоздалую попытку вырваться из грязных лап такой жизни. Это — мое личное. Пусть оно будет вынесено за стены Кремля — личное. Я умоляю ЦК, умоляю Вас: не смешивайте меня с личным, размежуйте меня с личным, отделите меня от него, сохраните меня, как испытанную и не отработанную еше рабочую силу. Мне через семь месяцев — 50 лет. Насколько меня — при надорванном здоровье — еще хватит, я бы хотел еще поработать, поработать крепко, чтобы достойно завершить свою революционную службу. Я прошу об одном: не разрушать того изумительного аппарата, какой мною за мой почти четвертьвековый писательский век создан. Мой рабочий кабинет и моя библиотека представляют нечто в своем роде единственное. Это сложная писательская ротационка. Книги — не только моя слабость, но и сила. Это — неотделимая и существеннейшая часть моего писательского организма, мой творческий — специально налаженный — инвентарь. Без моего «аппарата» я не могу жить, не могу работать. Вам надо посмотреть на этот стройный, упорядоченный, крепкий и грандиозный аппарат, чтобы убедиться: сорвать его с места, не разломав его, не погубив его нельзя. Это — симфония книжная, слагавшаяся в Кремле 15 лет. Это — продолжение моего мозга. Разрушение этого аппарата опустошит меня, разобьет, парализует. Я — не научный работник, могущий во время работы бегать по библиотекам за справками. Я — поэт. И мой инструмент, каким я его создал, должен быть во время работы под руками. Я и он — одно. Я прошу сохранить меня в писательски-организованном виде в чистом виде, как Д. Бедного только. Я прошу сохранить в Кремле мой творческий «бест», оставив мне из покидаемой квартиры ровно столько помещения, сколько займут книги и кабинет (подчеркнуто Сталиным). Личное будет за пределами этого беста. Здесь будут только — письменный стол и книги, письменный стол и книги, и ничего больше. Здесь я буду нести свою службу, приходить сюда для спокойной, ничем не замутненной работы, живя лично вне Кремля. Я прошу не о личном. Я прошу о сохранении того общественно-ценного, что во мне есть и что еще партии не может не пригодиться. Удаленный из Кремля, вырванный с корнем из того места, которое связано живыми нитями со всем Союзом, я усохну, погибну. Мне горько и страшно не только говорить об этом, но подумать только. Сказать это, однако, я должен хотя бы уже для того, чтобы после нельзя было меня же упрекнуть: — зачем не сказал? Самый искренний привет ДЕМЬЯН БЕАНЫЙ 14 СТАЛИН — ДЕМЬЯНУ БЕДНОМУ ПО ПОВОДУ ЕГО ПИСЬМА О ВЫСЕЛЕНИИ ИЗ КРЕМЛЯ 4 сентября 1932 года. 4.IX.32 г. Товарищ Демьян! Само собой понятно, что помещение для книг и кабинет нужно оставить за Вами. Что касается личной стороны дела и связанного с нею переезда из Кремля, то это вызвано необходимостью не допускать скандалов (вызываемых, конечно, не Вами), которых не должно быть в стенах Кремля. Странно было бы рассматривать переезд из Кремля (Попытку «оторвать» Вас или «отдалить» от партии, от дела. Сами знаете, что сотни ответственных и уважаемых живут вне Кремля (в том числе М. Горький), однако, не вызывает ни у кого сомнения насчет их близости к партии, к Кремлю. Привет! И. СТАЛИН 15 ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ – СТАЛИНУ В ОТВЕТ НА ЕГО ПИСЬМО 5 сентября 1932 г. Демьян Бедный Москва, Кремль 5 сентября 1932. Дорогой Иосиф Виссарионович! За мною последнее слово, слово безграничной благодарности. Особенно я тронут тем обстоятельством, что не меня Вы признаете источником той мути, которая, надеюсь теперь уляжется. Поскольку моя рабочая обстановка, мое святое святых остается в сохранности и неприкосновенности, мне больше желать нечего. Можно будет уверенно и спокойно работать. Ваш ответ меня утешил, ободрил, оживил. Внутреннее страдание часто является источником надломленного творчества. Источник заражающе-бодрого творчества — внутреннее ликование: оно должно ко мне вернуться. Вместе с окрепшей верой, что партии я нужен и партия меня, временами большого дурака, бережет. Сердечный, благодарный привет! ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ 16 ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ — СТАЛИНУ НАКАНУНЕ СВОЕГО ПЯТИДЕСЯТИЛЕТИЯ 5 апреля 1933 г. Секретно Дорогой Иосиф Виссарионович! Ничего я так не боюсь, как своих собственных писем. И особенно писем к Вам. Но… Вчера навестили меня два товарища — Гронский и Савельев — и кратко ознакомили меня с тем обменом мнений, который — в связи с моей 50-летней датой — происходил вчера в ПБ. Самая возможность именно такого, а не иного обмена мнений уже показывает, что радоваться мне нечему, а восхищаться собою не приходится и подавно. Умудрился-таки я создать для себя обстановочку. И виноват в этом один я, только я. Отрицать это было бы малодушной глупостью. Что с того, что многие частности я мог без труда опровергнуть? Например, будто я не был на съезде колхозников и не писал о колхозах. И на открытии съезда я был, и открытие съезда приветствовал стихами во всю первую полосу — во всю полосу! — «Комсомолки». Я собирался не пропустить ни одного заседания, а в газете заявил, что во время съезда дам ежедневные отклики. Но если человеку не везет, так уж не везет; с первого заседания я вернулся больным и полторы недели пролежал в гриппу с ужасной ангиной, что может быть подтверждено лечившим меня кремлевским горловиком. Я потерял не только съезд, но и возможность откликнуться на красноармейский юбилей, что тоже истолковывается не в мою пользу. Или другой пример: я, дескать, написал басню, где «высмеивал товарищей», и эту басню даже напечатал. Насколько я был далек от мысли, не то что намерения, высмеивать друзей, показывает то, что инкриминируемую мне басню я послал в Сочи Вам. Хитрил? Нашел, кого перехитрить! И очень мне это было нужно. Басня вернулась с Вашей пометкой: «вялая». А она просто была неудачная и, как всякая неудачная или недоделанная вещь, искажала подлинные намерения автора: высмеять «лесных заговорщиков». Не одобренная Вами вещь не только нигде не предлагалась к печати, но от нее вряд ли можно сыскать след и в рукописях. Много бы частностей я мог разъяснить и опровергнуть их истолкование, но зачем мне опровергать частности, если невозможно опровергнуть главного: что в целом я кругом виноват? Что с того, что в презентовском «творчестве» на рубль лжи, а на копейку извращенной правды? Я себе и этой копейки простить не могу: она лишила меня Вашего доверия и дружбы, она создала возможность такого обмена мнений как вчерашний обмен. Стану ли я оправдываться тем, что вот Николай Первый, осматривая новое помещение академии художеств, увидал — «хорошую казарму», кто что видит — а секретарь Анат[оля] Франса, Брюссон, сочинил такие дневники, что честная критика писала о них: «Брюссон преподнес нам содержание ночного горшка, а не содержание души гениального писателя, — от брюссоновского подношения мы вправе брезгливо отвернуться, обратившись к творениям Франса». Презентовская бредовая мазня — тоже «стенгазета из ватерклозета». Не в гнойной луже больного, бездарного и завистливого бумагомараки можно найти мое подлинное отображение во весь рост. И все же презентовские измышления я ставлю себе в жестокую вину. Недосмотрел! Поскользнулся в презентовской луже. Хорошо, что в ней не потонул. Но непростительно, что я неосторожно подставил себя такому «фотографу». Мало меня покарали за это. Заслуживаю большей кары. Я сам себя казню за это так, как никто. Конечно же, все это привело к некоторым изменениям во мне. Савельев сказал: «ты перестал улыбаться». Не до улыбок мне, — и с возрастом, претерпев партийные и личные несчастья, я стал сосредоточеннее. «Не ищешь встреч со старыми товарищами». Верно. Я стал замкнутее. Но замкнутость — не отчуждение. Никогда я не буду вам чужим, и не станете вы мне чужими, дорогие мои товарищи! В предстоящих боях — не исключено — многие из вас лягут костьми. Я лягу там, где ляжете вы. И я хотел бы, чтобы лег раньше всех: я с радостью готов такой ценой вернуть к себе нарушенное доверие. Говорилось о моих «колебаниях». И тут есть моя вина. Вина моя в том, что сам я этих колебаний в себе не приметил. Все время был убежден, даже до озорства, что на меня-то при всех обстоятельствах партия может положиться, как на каменную гору. Только таким убеждением я и мог держаться. В настоящее время оно у меня еще крепче после того, как в положении, представлявшемся мне непереносимым, я обнаружил удивившую меня самого выносливость. Я сам себя узнал лучше. Суждения обо мне некоторых товарищей я объясняю тем, что меня истолковывают. Я живу надеждой, что меня узнают. По работе. Работа сейчас для меня — все. Даже в «Комсомолке» я стал писать, помня Ваши слова, Иосиф Виссарионович: «Свяжитесь с молодежью!» Иосиф Виссарионович! Мне как-то даже совестно, что вот некстати подошла эта возрастная дата и вынудила Политбюро судить и так, и так: и плох Демьян, и сохранить бы его. Твердо, искренне Вам говорю, что мне этот горестный, не во время подкравшийся «юбилей» самому встал поперек горла. Не озабочивайтесь, пожалуйста, какую бы этому юбилею придать расцветку? Не обязательно нужно награждать меня «орденом Ленина», поскольку возникают сомнения, что я его заслуживаю, или опасения, не пришлось бы меня этого ордена лишать. Пусть само ненаграждение будет истолковано уже как лишение, — пусть даже проскользнет самая дата неотмеченной, — все равно, все равно никто не услышит моей жалобы. Улыбаться только мне трудно. И работать будет еще трудней. Но работать я буду. Буду работать в твердой уверенности, что подлинный мои праздник не уйдет, не уйдет от меня. Праздничным днем будет тот день, когда много грязи и шелухи стряхнется, свеется с меня, — когда устранятся дре сомнения, и партия, ЦК и Вы, дорогой Иосиф Виссарионович, без колебания скажете мне: «ты — наш, мы тебе верим!» Всего не скажешь. Об одном прошу: поверьте искренности этого письма и тому, что это не какой-то тактический прием и что никаких личных моментов оно не преследует. О личном говорить не приходится: оно целиком поглощено тем, что составляет стержень моей жизни: горячо поработать и честно завершить путь, с которого у меня нет и быть не может никакого поворота. Сердечный привет! ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ 17 ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ – СТАЛИНУ С ПРОСЬБОЙ О ПРЕДОСТАВЛЕНИИ НОВОЙ ДАЧИ 15 апреля 1935 года ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ МОСКВА Рождественский бульвар, д. 15, кв. 2 Апреля 15 дня 1935 г. Дорогой Иосиф Виссарионович! Обращаюсь я к Вам, как правило, только тогда, когда мне уже податься некуда, когда — крайность. Еще три дня назад, услыхав мои сетования, Ворошилов посоветовал мне: «Пиши Сталину». Я три дня колебался, так как не хотел ставить всего на карту, а мое все базируется на созданной для внутреннего подкрепления утешительной мысли, что какая-то часть Вашего расположения ко мне сохранена и что если я обретаюсь порой в очень нерадостном состоянии, то потому что «Сталин же этого не знает». (Словесная формулировка, собственно, моей жены.) А если бы знал… Речь идет о моем сильно накренившемся здоровье и о возможности так работать, как бы мне хотелось и как бы я мог. Тяжело отразилось на моем здоровье следующее обстоятельство: с осени 1931 года по сей день я не имею ни зимнего, ни летнего здорового отдыха, томясь безвыездно в городе. У меня нет загородного приюта и нет никакой возможности его создать. Лето 32 года и лето 33 года свелось к тому, что я на своем фордике, когда уже было дышать нечем, уезжал за город, «в кусты», как диктовалось шоферу. Отдышавшись часа три «в кустах», я возвращался обратно. В прошлом 34 году я после долгих мытарств снял в деревне Баковке пол-избы у лесного сторожа. Но тут оказала себя с неожиданной стороны моя популярность; дворик маленький, голый, заборчик тоже реденький, а вокруг заборчика вечная толчея любопытных, вечное заглядывание и осматривание меня, — осматривание это кончилось тем, что меня приняли за самозванца, что я какой-то проходимец, назвавшийся Д. Бедным, который не мог же вот тут рядом с Буденным ютиться в крестьянской полуизбе. Во избежание дальнейших кривотолков мне пришлось смотаться. Поехал я тогда к Енукидзе, он хозяин дома, где я живу, авось и с дачей что-либо для меня выдумает. Енукидзе начал с того, что стал в подробностях показывать мне свою — действительно, до невозможности великолепную — дачу. Под конец взмыло у меня горькое чувство и я сказал доброму хозяину: «Хорошо живешь, Енукидзе. Что я в сравнении с тобою? Я живу в деревне на сеновале». Добрый хозяин, улыбаясь, ожег меня, как хлыстом, таким ответом: «И на сеновале можно хорошо и уютно устроиться. Коврами, напр., сено устлать. Вот Аванесов так жил». Я буквально опешил перед безмерностью такого бесстыдства. Овладев собой, я сказал доброму хозяину иронически: «Для того, чтобы сказать о тебе, ты пьешь счастье полнодной чашей, тебе не достает достойной твоего жилья чаши. Я тебе подарю ее». — Подари, — сказал хозяин. Чаши я, несмотря на многократные напоминания при встречах, не дарил. Но подарил ему ее совсем недавно, когда ему уже было не до нее, до этой прекрасной чаши. Пусть пьет из нее то, что в нее нальется. В моей жизни это редчайший случай ответа на обиду. Доказательством силы этой обиды служит уже одно то, что я не удержался от того, чтобы вспомнить ее даже в этом письме. Убедясь, что дачу, воздух и здоровье мне надо добывать самому, я вынужден сделать попытку — устроить сие при помощи аппарата, строящего недалеко от Баковки и от Буденного писательские дачи. Я исхлопотал себе участок земли, примыкающий к Буденному. Прижался я к какому соседу с умыслом, стройка производится ВЦИКом большая, авось что-либо и мне перепадет, вода, например, и свет, опять же и дорога соседу выложена прекрасная, а и без того уже добиваю моего заезженного форда. Получился, однако, двойной просчет. Дача моя еле-еле оформилась в тот сруб, в ту уродину, которая изображена на прилагаемом снимке. Строить дальше ее не из чего и не на что. Я стою, так[им] образ[ом], перед потерей четвертого лета. Дачи нет. А если бы мне удалось это дупло застеклить хотя б по-летнему, то все равно… подъезда к даче нету. Семен Михайлович твердо усвоил старое мнение, что «сосед мой — враг мой». Поэтому, когда я стал просить его — позволить хотя бы в дурную погоду проскочить на машине через его участок, я получил отказ в самой непристойной форме. Наладить проезд мимо Буденного тоже оказалось мне не под силу. Этот проезд нужен не только мне, а группе колхозов, буквально воющих от созданного Буденным бездорожья. Выход есть только один: у Буденного прихвачено земли и лесу более 11 гектаров, участок форму имеет такую: ружье, — в прикладе, далеко от дула и от мушки, дом. Если у самой мушки — на узкой полоске сдвинуть забор влево на 11 саженей, колхозы — и я — получат проезд, прекратится ругань, вой, ржанье лошадей, карабканье пешеходов у буденновского забора. Вот какое дело, родной Иос[иф] Вис[сарионович]! Теперь «Сталин знает». Я жажду — здоровья и работы. В тираж выходить мне рано. И не нужно это никому, кроме наших врагов. Я удивительно, незаслуженно счастлив поздним счастьем в моем новом, покойном, культурном и скромном домашнем быту. И весь я — по линии творческих замыслов — в бодром, радостном уверенном певучем настроении. Гири — только те, на которые я здесь сетую. Чего бы я хотел? По существу, немногого: чтобы мне сделали то, чего я не имею возможности сделать сам, никакой возможности. В лучшем случае, Хозотдел ВЦИКа мог бы убрать к черту мой нескладный сруб и поставить для меня более пристойную деревянную дачу комнаты в 4—5 с необходимыми жилпостройками. Я почти уверен, что мою «стройку» — так она неудачна — и достраивать умный инженер не захочет. Дорогой Иосиф Виссарионович, я был бы удручен, если б Вы на секунду подумали, что мое письмо диктуется хоть тенью «личного» интереса. У меня нет тут ничего личного. Это, если хотите, у поэта чисто профессиональная потребность, чуя приток вдохновения, поэт — по Пушкину — Бежит он, дикий и суровый, Надо ли законность этого доказывать? Сердечный привет! ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ P. S. Прилагаю полученный мною пробный экземпляр моих басен в кукрыниксовском оформлении. Не делаю на нем надписи, так как готовится особо переплетенный экземпляр, который будет подписан автором и художниками. 18 ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ. МОСКВА КРЕМЛЬ Июля 16 дня 1935 года И. В. СТАЛИНУ ЗА ВСЕ! Для благодарного поклона 19 ДЕМЬЯН БЕДНЫЙ – СТАЛИНУ (ПО СЛУЧАЮ ЮБИЛЕЯ БАСНОПИСЦА КРЫЛОВА) 5 августа 1944 г. Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович, Вы сами, прочтя это письмо, решите, имел ли я право и необходимость беспокоить Вас. Речь идет о писательском оружии — слове. Слово писателя должно быть доходчиво. Доходчивое слово становится действенным. Два примера доходчивости и действенности я приведу из своей практики. Первый пример. В 1914 году на петербургских заводах прокатилась волна рабочих возмущений в связи с массовыми отравлениями. Возмущения эти в некоторых случаях подавлялись оружием. Откликом на это были в «ПРАВДЕ» мои четыре строчки: На фабрике — отрава. Вся динамика в последней строчке: один конец! Вали, ребята! — И ребята валили трамваи, превращая их в баррикады, чем был изрядно испорчен аромат встречи Николая II с Пуанкаре. Второй пример — через 30 лет, т. е. пример нынешнего года. Помимо работы в газетах я веду в порядке боевой самонагрузки художественно-агитационную (плакатную) работу на заводе «Серп и молот», всячески подбодряя сталеваров. Неприметная работа, но важная. Весной нынешнего года завод очутился в тяжелом положении: угрожала нехватка сырья, а уральские заводы-поставщики туго откликались не только на письма «Серпа и молота», но и на наркоматские понукания. Затревожился и я и обратился лично к заводам-поставщикам с «дружеским письмом», как я озаглавил посланный туда мой пространный плакат-беседу. Эффект был поразительный. На мое имя последовали немедленно два ответа, в копиях при сем прилагаемые. Директор Новотагильского завода заверил меня, что в последующие месяцы выполнение заказов для завода «Серп и молот» нашим заводом будет своевременно, а другой завод трогательно молнировал, что вместо 200 тонн чугуна, которые были отгружены «до получения дружеского письма поэта Демьяна Бедного», отгружено 1015 тонн. Я имел таким образом возможность проверить свое агитационное мастерство: я его не растерял и слово мое доходчиво. Мастерству этому я учился — и учусь! — у классиков. Первоучителем моим — еще на школьной скамейке — был народнейший из народных писателей, гениальный баснописец И. А. Крылов. Неспроста я обратил на себя внимание и выдвинулся как баснописец. Все знали, что басня как словесное оружие, как одна из труднейших литературных форм, выпав из рук умершего Крылова, никем уж не была поднята, а в учебниках теории поэзии так и отмечалось: «басня — вымершая литературная форма». Оброненное Крыловым оружие я бесстрашно поднял и воскресил «вымершую форму», взяв ее, как сказали бы теперь, на вооружение рабочего класса. В радикальной «большой прессе» появился ряд статей обо мне, одна из которых даже была озаглавлена: «Внук дедушки Крылова». И вот приключился такой казус: в минувшее воскресенье был опубликован во всех газетах обширный список лиц, коим поручено организовать столетние поминки дедушки Крылова. Но внука-то на эти поминки и не пригласили. Я было решил претерпеть и это. Но, к сожалению, сие не прошло незамеченным: в писательской — и не только в писательской — среде пошли кривотолки: с Демьяном все-таки дело обстоит неладно, подальше от него. В редакциях газет потянуло холодком с примесью самого неприкрытого хамежа, так — в частности — в «Правде» помощник т. Поспелова вернул мне именно басню, лежавшую в запасе и ранее одобренную, а после того, как вчера эта басня появилась в «Труде», вышеозначенный молодой и осторожный человек изрек мне язвительно: — басню-то свою вы все-таки пропихнули! — Оказывается, я уже должен басню «пропихивать». И какой «уважительный» стиль! Это мне-то, у кого за спиной тридцать пять лет литературно-революционной работы и чье словесное мастерство не кто иной, как Горький, неоднократно — до своих последних дней — ставил в образец молодым писателям, надо пропихивать! Я жду дальнейших осложнений. Мне будет все трудней и трудней «пропихивать» свой материал и вообще — работать. Как мне можно помочь? В поминальную комиссию назначать меня уже неудобно, да и надобности в этом нет. По своему безножию (после «ударчика» еле ползаю) я бы в комиссию и не пошел, а по косноязычию (та же причина) мне в комиссии делать нечего. Но пойдут предъюбилейные статьи. Не только Крылов, но и «басня, как таковая», как особый жанр, должна быть освещена: у басни интересная история, Эзоп был рабом. Достаточно упомянуть, что мы басенную форму неплохо использовали, и что в этом основная заслуга — моя, и кривотолки исчезнут, а в редакциях несколько опамятуются и перестанут хамить. Всего бы этого, конечно, не было, если бы я не обретался в том положении, в каком обретаюсь с 1938 г. Для выхода из партии есть много дверей, и одними из них я удостоился проследовать. Но обратно в партию есть дорога одна: работа, подвиг. Так я смотрю на свою работу. И когда неожиданно возникла ситуация, при которой я могу лишиться работы, это значит, что я лишусь возможности вернуться в партию. В этом главное! Кончаю письмо приветствием и поздравлением с успехами, равных которым история не знает. Это что-то сказочное. Желаю Вам доброго, крепкого-крепкого здоровья и долгих, долгих, долгих лет жизни на счастье нашей родины! Демьян БЕДНЫЙ 5/VIII.44 Сюжет первый«БУДЕМ НА ТИПЛИС ГУЛЯЛСЯ…» 11 марта 1923 года в «Правде» появилось стихотворение Демьяна Бедного, многих тогда удивившее. Начать с того, что было оно вроде как на религиозную тему. Называлось — «Моисей». И эпиграф ему был предпослан из «Второзакония»:
Вообще-то на религиозные темы Демьяну случалось высказываться и раньше. И довольно часто. Точнее — на антирелигиозные. А в этом стихотворении ничего антирелигиозного не было. И Библия, против ожидания, цитировалась Демьяном не глумливо, как это обычно у него бывало, а всерьез и вроде как бы даже почтительно. Да и само стихотворение, следующее за этим эпиграфом, рядовым читателям «Правды» не могло не показаться загадочным: Долгий, долгий, тернистый, мучительный путь Если символика эта «злая и ненужная», зачем же вдруг она ему понадобилась? И с чего это вдруг самый ярый из воинствующих безбожников вдруг ударился в библейскую тематику? Поди пойми! Но те, кому это стихотворение было адресовано, поняли:
Стихотворение Демьяна, как уже было сказано, появилось на страницах «Правды» 11 марта 1923 года. А на следующий день, 12 марта, в той же «Правде» был напечатан первый правительственный бюллетень о состоянии здоровья больного Ленина. И с этого дня такие бюллетени печатались ежедневно. Сопровождались они обычно такими обнадеживающими комментариями:
Врачебные прогнозы были не столь оптимистичны. Но как бы то ни было, до смерти Ленина, которая случилась, как известно, в январе 1924 года, оставалось еще десять месяцев. А Демьян его фактически уже похоронил. В том, что поэт «не мог прямо написать о близкой гибели вождя», разумеется, ничего удивительного не было. Удивительно было другое: то, что ему позволили сказать это даже вот в такой завуалированной, метафорической форме. Впрочем, слово «позволили» тут вряд ли уместно. Правильнее было бы сказать: «поручили». А поручить ему это мог тогда только один человек: Сталин. Именно он отвечал за состояние здоровья Ленина, за его жизнь и смерть. 18 декабря 1922 года пленум ЦК ВКП(б) специальным постановлением возложил на Сталина персональную ответственность за соблюдение режима, установленного для Ленина врачами. Известная ссора Сталина с Крупской случилась именно потому, что она «превысила свои полномочия», попыталась взять на себя роль связного между Лениным и Политбюро, в то время как это было только его, Сталина, прерогативой. Больше того! Именно к Сталину, как мы знаем, обратился Ленин с просьбой дать ему яд, если его мучения станут нестерпимыми. Ленин будто бы сказал ему при этом: «Обращаюсь к Вам, потому что Вы самый жестокий из всех членов Политбюро, только Вы способны выполнить такую просьбу». Сталин дал Ленину честное слово, чтo просьбу его исполнит. Но исполнить ее якобы не смог и даже обращался в Политбюро, чтобы с него сняли это данное им Ленину честное слово. Дать Демьяну это непростое партийное поручение (сообщить народу, что Ленин больше уже не встанет) мог Сталин не только потому, что у него одного повернулся бы язык прямо сформулировать такой щекотливый «социальный заказ», но еще и потому, что из всех «вождей» только у него были тогда с Демьяном достаточно близкие, доверительные отношения. Ярче всего об этой их близости свидетельствует реплика Демьяна из его письма Сталину. «… Приезжайте! А потом мы будем «на Типлис гулялся». Сталин не терпел ни малейшего проявления фамильярности:
Фамильярная реплика Демьяна («Будем на Типлис гулялся»), казалось бы, должна была вызвать у Сталина еще более раздраженную реакцию, чем вполне невинная фадеевская частушка. Сталин, как известно, тяготился своим неистребимым грузинским акцентом. Да и само свое «грузинство» склонен был, скажем так, не выпячивать. «Мы, русские люди старшего поколения, сорок лет ждали этого дня» — сказал он в день победы над Японией. Светлана Аллилуева в своих воспоминаниях подчеркивает, что все бытовые привычки у него были чисто русские. Вспоминает даже фразу старшего брата Василия: «Ты знаешь, оказывается наш папа раньше был грузином». Когда Берия заменил однажды всю русскую охрану его «ближней дачи» грузинами, он вспыхнул: «Ты что же, думаешь, что русские меньше любят товарища Сталина, чем грузины?» И распорядился немедленно убрать грузин и вернуть русских. Ну, а реплика Демьяна: «Будем на Типлис гулялся» не просто намекала на его «грузинство» и неистребимый грузинский акцент. Между нами говоря, шутка эта была довольно-таки дурного тона и вполне могла обидеть даже и не такого обидчивого человека, как Сталин. Сталин, конечно, свою задетость этой репликой никогда бы Демьяну не показал. В крайнем случае — просто промолчал бы, сделал вид, что ничего не заметил. Но он даже поддержал эту вульгарную шутку, легко и непринужденно подхватил и этот брошенный ему мяч:
В то время ссориться с Демьяном он еще не собирался. А может быть, Демьян был ему тогда так мил, что эта неуклюжая Демьянова шутка и в самом деле его никак не задела. * * * Стихотворение «Моисей» Демьян, как уже было сказано, написал и напечатал за десять месяцев до смерти Ленина. А вот какой стихотворный фельетон он напечатал в «Правде» за десять дней до его смерти: Игра обогащена новою фигурою Смысл этих «звериных метафор» был более чем прозрачен. Фигура «львиного наименования» — это, конечно, Лев Давыдович. За несколько дней до появления этого Демьянова фельетона — 8 января в «Правде» был напечатан «Бюллетень о состоянии здоровья Л.Д. Троцкого», в котором сообщалось о предоставлении ему двухмесячного отпуска «согласно его желания и заключения консилиума». Ну, а кто «Стальной слон нашего фронта единого» — гадать тоже не приходится. Эпитет «стальной» не менее прозрачен, чем относящийся к Троцкому эпитет — «львиный». Этим своим стихотворным фельетоном (он назывался «Чья «Правда» правдистее») Демьян ясно и недвусмысленно дал понять, НА КОГО он ставит в неизбежной после близкой смерти Ленина борьбе за освободившийся ленинский трон. Борьба эта, однако, затянулась. И был момент, когда и у Демьяна, который «жил в Кремле и был хорошо осведомлен», возникла некоторая неясность насчет окончательного исхода этой борьбы. Это случилось два года спустя, когда очередная антисталинская оппозиция в очередной раз потребовала опубликовать ленинское «Завещание», в котором умирающий вождь предлагал сместить Сталина с должности генсека. Демьяну показалось, что на сей раз чаша весов заколебалась, и он разразился в связи с этим басней «Лесные звери», в которой вновь всплыли те же «звериные» метафоры. Но здесь мысль автора была выражена уже не столь отчетливо. Скорее даже — туманно: Однажды летом Тут все ясно. Кто Лев — объяснять не надо. И что это за зеркало, за картина такая, из-за которой у них «ведется лютый спор» и которая в жизни им должна «служить опорой». До некоторой степени эта нарисованная баснописцем картина отражала реальное положение дел. Что касается «Льва», то он действительно считал, что «вещею картиной», то есть ленинским Завещанием «все права» передавались именно ему:
Соответствовала реальности и картина всеобщего страха, который испытывают звери, заслышав грозное рычание «Льва».
Троцкого боялись все — и Сталин, и на том этапе поддерживавший Сталина Бухарин, и находившиеся (вместе с Троцким) в оппозиции к Сталину Каменев с Зиновьевым. Поэтому нападать на Троцкого и поливать его ядом своей художественной сатиры Демьян мог без опаски. А вот прямо стать на чью-нибудь сторону в войне Сталина с другими двумя «левыми» членами Политбюро (Каменевым и Зиновьевым) он «опасывался». И поэтому мораль, заключающая вторую его «звериную» басню, была весьма туманной: Мораль? Что ж, на мораль обычно я не скуп. «Бить направо по усам» — это понятно о ком: в ту пору в Политбюро Сталин еще блокировался с правыми. А «отпускать налево комплименты» — это про Зиновьева с Каменевым. 'Сталину такая уклончивость баснописца вряд ли могла прийтись по душе. В то время он уже осуществлял полный контроль над партийной печатью, и басня Демьяна, разумеется, оказалась у него на столе. (Да Демьян и сам ни за что не решился бы печатать ее без сталинского согласия.) Решать единолично судьбу этого демьяновского изделия Сталин, однако, не стал. Пустил его «вкруговую» на голосование.
Тут еще слышится некоторая нотка сомнения. Но в следующем своем письме генсеку Молотов, уже успевший заручиться еще двумя-тремя мнениями, вновь возвращается к этой теме и теперь высказывается уже более решительно:
На то обстоятельство, что «смотрятся в зеркало» в Демьяновой басне не больше и не меньше как шесть зверей. Молотов обратил внимание Сталина потому, что Ленин в своем Завещании счел нужным охарактеризовать именно шестерых своих соратников: Троцкого, Сталина, Каменева, Зиновьева, Бухарина и Пятакова Это была, таким образом, дополнительная улика, подтверждающая, что «Демьян описал в этой басне историю с завещанием Ильича». Надо ли напоминать, что любой намек на эту историю был для Сталина весьма болезненным. (Лет десять спустя за одно только упоминание о будто бы существовавшем «завещании Ильича» можно было получить «десять лет без права переписки».) Так что, надо думать, эту басню Сталин не забыл. И со временем она Демьяну еще отрыгнется. * * * Но пока их отношения еще безоблачны. Демьян в одном письме даже называет Сталина своим приятелем. И Сталин как будто не возражает. В других Демьяновых письмах постоянно мелькают такие его обращения к Сталину: «Родной», «Ясная вы голова. Нежный человек. И я Вас крепко люблю», «Крепко Вас любящий…» Так что «комплиментщик» он был не такой уж плохой. Помимо рассыпанных там и сям комплиментов, бросается в глаза в этих его письмах отличное знание всех сталинских симпатий и антипатий и совсем недурное умение играть на этих его слабостях. Вот, например, он пишет:
Пишется это в июне 1924 года. Сталин и Зиновьев в это время еще союзники. (Еще до смерти Ленина сложился «триумвират» — Сталин, Зиновьев, Каменев — и теперь, оттеснив Троцкого, они втроем и правят страной.) Но Демьян не сомневается, что «остроумный» антизиновьевский анекдот придется Сталину по душе. Всякий раз, когда речь заходит о Троцком, Демьян не брезгает легкими антисемитскими выпадами, явно играя на юдофобских настроениях Сталина: А
Последняя реплика предваряет его эпиграмму на Троцкого которую он препровождает Сталину. И сама эпиграмма тоже не без антисемитского душка: В чем дело, пламенная клака? То есть как раз про вот эту самую «семитическую чувствительность». Тут надо сказать, что называя Сталина «нежным человеком» (эпитет, казалось бы, трудно совместимый с обликом Кобы), Демьян, быть может, и не совсем лукавил. Похоже, что к нему в ту пору Сталин и впрямь относился с нежностью. Настоял на немедленной его отправке на лечение в Германию. Заступился за него, когда была предпринята попытка отобрать у него полагающийся ему «по штату» персональный («протекционный») вагон. О том, как Сталин отреагировал на вопль Демьяна по отбираемому у него вагону, мы можем судить по мемуарному свидетельству Александра Жарова. Мемуарист относит эту рассказываемую им историю к 1929 году. Но скорее всего дело было раньше. Во всяком случае, эпизод этот можно считать эпилогом, завершившим конфликт Демьяна с партийными органами, пытавшимися отнять у него «протекционный» вагон:
Помимо путаницы с датой, автор этих мемуаров ошибся и в своем предположении, будто Демьян и сам был не прочь расстаться со своим вагоном. Но это — не его вина. Не исключено, что именно так информировал (то есть дезинформировал) Марию Ильиничну тот, кто сообщил ей о решении Президиума ЦКК. Что же касается самой истории, а главное, телефонной реплики Сталина, то в достоверности ее сомневаться не приходится: тут сразу — безошибочно — узнается его стиль, его «почерк». Он всегда знал, в какой момент поставить последнюю точку в разговоре. Кстати, лишать Демьяна его права на «протекционный» вагон никто и не собирался. Речь шла лишь о том, чтобы этот его вагон не был «персональным», так сказать, принадлежащим ему лично. По новому порядку вещей, который предлагал Президиум ЦКК, просто всякий раз, по надобности, Демьян должен был писать соответствующую заявку и получать так называемый «разовый мандат». При этом, разумеется, неизбежно возникал бы вопрос: а для какой надобности в данный момент потребовался ему вагон — для деловой или, может быть, какой–нибудь приватной поездки? Это, конечно, было бы уже не так удобно, тем более, что Демьян постоянно пользовался своим вагоном и для сугубо частных, личных поездок. Вот рассказ одного из свидетелей приезда Демьяна на отдых в Ессентуки в 1924 году:
Отказываться от таких удобств ему, разумеется, не хотелось. Любопытен один из главных аргументов, выдвигаемый Демьяном в пользу оставления за ним персонального вагона. Обладание этим собственным вагоном, объясняет он, не только ничуть не уронило его в глазах рабочих и крестьян, но, наоборот, только еще больше возвысило, ибо
Этот лукавый ход (Ленин, мол, дал, а вот Сталин хочет отнять) сработал безошибочно. А что касается «трогательной легенды», на которую Демьян тут ссылается, то она настолько выразительна и влечет за собой такие — далеко идущие — ассоциации, что ее. пожалуй, стоит привести полностью — в том самом виде, в каком она была изложена на страницах упомянутого в письме Демьяна Сталину журнала «Печать и революция»:
Эта легенда о бывшем богатом барине, который отдал Ленину все свои богатства, получив взамен вагон из «царского поезда», вероятно, связана с другой легендой — о царском» (великокняжеском) происхождении Демьяна. Но эту последнюю многие склонны были считать даже и не легендой, и не слухом, а самой что ни на есть доподлинной реальностью. Вот, например, как говорил об этом хорошо знавший Демьяна Иван Михайлович Гронский:
В какой мере достоверна эта версия «царского» (великокняжеского) происхождения Демьяна, судить не берусь. Но дыма без огня не бывает, а тут сквозь дым и огонь проглядывает. В статье о Демьяне Бедном, напечатанной в первом томе первой советской «Литературной энциклопедии» (1930 г.), биография Демьяна представлена в традиционном тогдашнем духе: родился и рос в бедной крестьянской семье, страшное, нищее детство, каторжная совместная жизнь с матерью, обращение которой с ним было, по его собственным словам, «зверское». Затем: «Тринадцати лет был отдан в киевскую военно-фельдшерскую школу». И тут вдруг, без всякого перехода — биографический прыжок еще более фантастический:
Как? Каким образом? Загадка! В особенности, если к этому добавить уже личное воспоминание И.М. Гронского, который говорит, что до революции встречался с Демьяном, который был тогда студентом-белоподкладочником. В автобиографической поэме Демьяна «Горькая правда», в которой немало строк посвящено рассказу о крестьянском происхождении автора и его тяжелом нищенском детстве, есть и такая загадочная строфа: От блеска почестей, от сонмища князей, О том, как он оказался в этом «сонмище князей», среди «блеска почестей», от которых потом бежал, в поэме не сообщается. В современном (пятитомном) биографическом словаре («Русские писатели. 1900—1917») этот туман несколько рассеивается:
Тут тоже много неясного. Слушать лекции — это одно, а иметь звание «действительного студента» — совсем другое. И почему слушал лекции по 1908 год, а звание студента сохранил до 1914-го? Выяснилось, однако, что Константин Константинович Романов к устройству его судьбы действительно руку приложил. Так что держать на своем столе портрет великого князя некоторые основания у него были. Другое дело, что в те времена это было небезопасно: Вячеслав Нечаев, слушавший и записавший рассказ И.М. Гронского, не зря тут кинул реплику, что ведь «Сталин за все это мог арестовать Бедного». Разумеется, мог. Но мог и по любому другому какому-нибудь поводу. А мог и без всякого повода Что же касается великокняжеского происхождения знаменитого пролетарского поэта, то для Сталина (который, если этот факт действительно имел место, не мог, конечно, о нем не знать) это было скорее плюсом, чем минусом. Сталин любил выдвигать людей с темным (темным с ортодоксальной большевистской точки зрения) прошлым. Благодаря этому темному прошлому и постоянному страху разоблачения ему было удобнее держать их в руках. Так, например, он выдвинул на первые роли Вышинского, которой в прошлом не только был меньшевиком, но после февраля, кажется, даже подписал ордер на арест Ленина. Не на первые, но тоже достаточно важные роли выдвинул он и Д. Заславского, который в досоветском своем прошлом был (страшно вымолвить!) сионистом. Вот так же и «великокняжеское» прошлое Демьяна могло не только не мешать, но даже помогать Демьяну в его вхождении в самый верхний слой партийного и советского истеблишмента. Разумеется, до тех пор, пока он делал то, что было нужно Сталину. А он — старался. * * * 22 января 1928 года в парижской белоэмигрантской газете «Дни», выходившей под редакцией А.Ф. Керенского, появилась подвальная статья некоего Семена Верещака — «Сталин в тюрьме. Воспоминания политического заключенного». Автор этой статьи был эсером, со Сталиным пересекался в разных местах заключения, на этапах и тюремных пересылках. В 1908 году — в бакинской Баиловской тюрьме, в 1912-м — в Нарымском крае, в селе Колпашёве, где Коба провел несколько дней до переезда в местечко Нарым. Там, в Нарымском крае, у ссыльных было бюро, делившееся на северное — в Нарыме и южное — в Колпашёво. Верещак был членом южного бюро, где ему случилось писать и подписывать подложный паспорт Свердлову. Все побеги из ссылки совершались, как он пишет, через и при посредстве этого бюро. Последний раз он Сталина видел в 1917 году —уже в Петрограде, на 1-м Съезде Советов, куда он, Верещак, прибыл как делегат от Тифлисского гарнизона. В общем, ему было что вспомнить о человеке, который к тому времени уже воспринимался как главная фигура в партийно-государственной хунте, правившей большевистской «Совдепией». Статья Верещака попалась на глаза Демьяну Бедному, и он использовал ее для решения задачи, которая тогда еще прямо поставлена не была, но, как видно, уже носилась в воздухе. Демьян однажды написал о себе: Во времена оны, Вот эта самая «хорошая ноздря» и на этот раз помогла Демьяну унюхать главное веяние времени. Он раньше многих (а может быть, даже раньше всех) почувствовал, что уже готова почва для создания культа Сталина. Пора было в эту хорошо взрыхленную и унавоженную почву бросить первое зерно. И тут очень кстати ему пришлась вот эта самая статья живущего в эмиграции эсера Семена Верещака. Статья эта, когда я ее прочел, меня, признаюсь, слегка насторожила. Кое-что в ней показалось мне довольно странным. Особенно странно выглядело у белоэмигрантского автора настойчивое выпячивание выдающейся роли Кобы в истории революционного движения в Закавказье. Получалось, что Сталин был самой крупной, самой яркой фигурой среди закавказских большевиков. Безусловным, всеми признаваемым их вождем:
Таких апологетических характеристик Сталин тогда (в 1928 году) еще не удостаивался и в советской печати. Знаменитая книжка Лаврентия Берии «К вопросу об истории большевистских организаций в Закавказье», где Сталину была уготована роль «закавказского Ленина», увидела свет только в 1935-м, то есть семь лет спустя. Да и до того, как Мехлис, назначенный ответственным редактором «Правды», взял курс на создание культа Сталина, тоже должно было пройти еще целых два года. Были, конечно, в статье Верещака и другие характеристики Кобы, отнюдь не столь для него лестные:
Если бы не набор и таких, малопривлекательных черт, на которые Семен Верещак, рисуя портрет своего знаменитого сокамерника, тоже не поскупился, читая эти воспоминания о молодом Сталине, я бы, ей-богу, не мог отделаться от мысли, что автор их — «наш человек в Гаване». (А в том, что в каждом белоэмигрантском издании такой «наш человек» наверняка был, можно не сомневаться.) В том, как ловко Демьян использовал в своих целях эти воспоминания С. Верещака, была и еще одна маленькая странность. Статья «Сталин в тюрьме» в парижской газете «Дни», как уже было сказано, появилась 22 января. А ответ на нее Демьяна был напечатан в «Известиях» 7 февраля. То есть всего две недели спустя. Если бы дело происходило не в Советском Союзе, а в какой-нибудь европейской стране, это было бы совершенно нормально. Но «в условиях нашего климата»… Я живо представил себе такую картинку. Идет Демьян по Москве, скажем, по какой-нибудь там Тверской, в один из последних дней января 1928 года. Мороз и солнце, день чудесный. И настроение у Демьяна чудесное. И вот подходит он к газетному киоску, и среди множества других газет — глядь! — лежит газета «Дни», издаваемая в городе Париже Александром Федоровичем Керенским. Демьян, ясное дело, заинтересовался. Дай, думает, куплю. Интересно же, чего они, сволочи, там про нас пишут! И купил! И прочел! И тут же сел за свой старенький «Ундервуд»… Не скрою, сперва я засомневался. Черт его знает! Может быть, в конце 20-х годов парижскую эмигрантскую газету и в самом деле можно было вот так вот запросто купить в московском газетном киоске? Но довольно быстро установил, что газету эту со статьей Верещака Демьян получил другим способом. В порядке, так сказать, особой льготы, полагающейся ему по штату:
В указанной книге к этой публикации сделаны такие примечания:
Так что и в 1928 году газета Керенского «Дни», быть может, тоже входила в круг «белоэмигрантских» изданий, которые ему позволено было выписывать. А может быть — кто знает? — именно этот номер ему подкинули, как представляющий особый интерес для целей контрпропаганды? Все-таки уж очень быстрой по нашим российским темпам была в этот раз его реакция. Но, в конце концов, так ли уж важно, кем был на самом деле этот Семен Верещак и как попала к Демьяну его статья? Важно то, как он, Демьян, эту статью использовал. А использовал он ее по полной программе. В «Известиях» этот демьяновский фельетон занял почти целый подвал. Открывался он стихотворным (раешным) текстом самого Демьяна: У Саши Керенского и его политической родни И далее идет довольно большой фрагмент из статьи Верещака. Даже не фрагмент, а выборка, состоящая из нескольких фрагментов. Разумеется, отобраны они так, что Сталин в них предстает в облике того романтического героя, каким годы спустя его стали изображать советские художники, в совершенстве овладевшие методом социалистического реализма. Всю эту выборку, составленную, надо сказать, довольно ловко, я тут приводить не стану. А процитирую из нее только один эпизод, с легкой руки Демьяна впоследствии ставший хрестоматийным:
Далее следовал довольно эффектный стихотворный комментарий Демьяна: Вот посмотрите-ка! Честно говоря, эта нарисованная Верещаком и подхваченная Демьяном картина поначалу показалась мне не слишком правдоподобной. С чего бы это, подумал я, рота солдат станет избивать, пропуская сквозь строй, весь корпус политических заключенных! Да еще — на первый день Пасхи! И само это избиение, и в особенности Коба, идущий сквозь строй с книжкой в руках, — уж очень все это выглядело литературно. Я бы даже сказал — театрально. Это еще больше укрепило мои подозрения насчет того, что автор этих воспоминаний — «наш человек в Гаване». Но, заглянув в первый том книги Троцкого о Сталине, я не без удивления там прочел:
Ирония автора направлена на псевдоисторика Емельяна Ярославского, на других советских фальшивомонетчиков — историков, писателей, поэтов. Но само свидетельство Верещака Троцкий сомнению не подвергает. Кстати сказать, в этой своей книге о Сталине он уделил воспоминаниям Верещака несколько страниц, выделив в них, разумеется, совсем не те фрагменты, которые выбрал из них и привел в своем фельетоне Демьян Бедный. Но никаких сомнений в подлинности этих воспоминаний Лев Давыдович при этом не высказал. В заключение этого сюжета нельзя не отметить, что в числе писателей, которые откликнулись на предложение Демьяна («Вы не имеете героических тем? Нате!»), оказался и Михаил Афанасьевич Булгаков. Сцена, в которой молодой Сталин с высоко поднятой головой проходит сквозь игрой избивающих его солдат, вошла в его пьесу «Батум». Но написал ее Булгаков по-своему. Как главного зачинщика тюремных беспорядков Сталина переводят в другую тюрьму:
Как видите, сцена, написанная Булгаковым, довольно сильно отличается от той «героической картины», которую нарисовал в своих воспоминаниях Семен Верещак и которую разрекламировал Демьян. У него «сквозь строй» проходит не весь корпус политических заключенных, а один Сталин. И сквозь строй не солдат, а надзирателей. И не с книгой он идет, а с сундучком. И бьют его надзиратели не прикладами ружей, а ножнами шашек. И бьют не потому, что получили такой приказ, а потому что он, видать, сильно им досадил своей строптивостью. То есть в этом коллективном избиении главную роль играет личная неприязнь надзирателей к Сталину, личная их к нему ненависть. При такой интерпретации сцена становится более реалистической, более достоверной. Но много при этом и теряет. Для романтического образа молодого революционера, каким хотел изобразить героя своей пьесы Булгаков, сцена, описанная Верещаком, представляла поистине счастливую находку. И, тем не менее, от главной, самой эффектной ее детали (избиваемый герой идет сквозь строй, читая книгу) драматург отказался. То ли потому, что этот эффект и ему тоже показался искусственным, слишком уж театральным. Но, скорее всего, потому что сцена эта — с подачи Демьяна — в то время стала уже, как заметил Троцкий, расхожим штампом «советской науки, прозы и поэзии». Тут, конечно, с неизбежностью возникает и такой вопрос: а как Булгакова-то занесло «под своды таких богаделен»? Ответу на него мы посвятим отдельный сюжет, когда дело дойдет до главы «Сталин и Булгаков». А пока — вернемся к Демьяну. Сюжет второй«ПРИШЕЛ ЧАС МОЕЙ КАТАСТРОФЫ» Трудно сказать, как сложилась бы жизнь Демьяна Бедного, если бы не революция. Но можно с уверенностью сказать, что даже если он действительно был внебрачным сыном великого князя Константина Константиновича, вагон из «царского поезда» в личное пользование вряд ли в этом случае был бы ему предоставлен. Не кровное родство с особами царствующей фамилии, а большевистский переворот поселил Демьяна в Кремле, бок о бок с новыми хозяевами страны, обеспечил ему роль любимца и баловня главного Хозяина. Именно эта роль, в которую он уже вжился (выгрался), внушила ему ложное сознание незыблемости этого своего положения партийного вельможи, ощущение полной, абсолютной своей неуязвимости. И это же ощущение — именно оно! — при первом же нанесенном ему ударе вызвало у него сознание непоправимого краха. Этот нанесенный ему удар был, надо сказать, весьма чувствителен. В особенности, если учесть, что гром грянул с самого неба: ПОСТАНОВЛЕНИЕ СЕКРЕТАРИАТА ЦК ВКП(б) О ФЕЛЬЕТОНАХ ДЕМЬЯНА БЕДНОГО «СЛЕЗАЙ С ПЕЧКИ», «БЕЗ ПОЩАДЫ» 6 декабря 1930 г. Демьян воспринял это постановление как личную катастрофу– И только. Он не понял, что это начало большого поборота. Можно даже сказать, начало нового периода истории советского государства. В том, что он этого не понял, нет ничего удивительного. Ведь это не поняли ни Ярославский, ни даже Молотов, сперва расхваливший его фельетон «Слезай с печки», и только потом, после того как в дело вмешался Сталин, поправившийся. Да и сам Сталин, как уверяет Демьян, поначалу этот фельетон тоже похвалил. Тут надо, пожалуй, еще добавить, что в тот момент этот обозначившийся (именно вот этим самым постановлением и обозначившийся) идеологический поворот был еще не так крут. Так что удивляться непонятливости Демьяна тут особенно не приходится. Удивляться надо тому, что шесть лет спустя, когда поворот этот уже не просто обозначился, а в полной мере состоялся, переиначив, повернув на сто восемьдесят градусов самые основы большевистской идеологии, Демьян снова наступил на те же грабли. И получил новый, на сей раз еще более сокрушительный удар. ПОСТАНОВЛЕНИЕ ПОЛИТБЮРО ЦК ВКП(б) О ЗАПРЕТЕ ПЬЕСЫ Д.БЕДНОГО «БОГАТЫРИ» 14 ноября 1936 г. Получив этот новый сокрушительный удар, Демьян сперва и тут ничего не понял. В растерянности, я бы даже сказал, в прострации стал оправдываться, прибегая к тем же доводам, к каким прибегал шесть лет назад. Валил все на тогдашних партийных функционеров, которые вовремя его не поправили, не предупредили, не уберегли от ошибки:
Керженцев в то время и в самом деле мог бы уже кое-что понимать. Когда я говорю, что большой идеологический поворот к моменту этого постановления уже определился с полной ясностью, я имею в виду «Замечания Сталина, Жданова и Кирова по поводу конспектов учебника «Истории СССР» и учебника «Новой истории». «Замечания» эти были написаны еще летом 1934 года, так что Керженцев мог знать о них и раньше. Но в январе 1936-го они ужe были опубликованы в «Правде», превратившись таким рбразом в основополагающий партийный документ, уже с полной ясностью обозначивший новый курс. Собственно, из обращенного непосредственно к нему резкого письма Сталина 1930 года Демьян тоже уже мог бы понять, что взят новый идеологический и политический кypc Издеваться над Россией, которая еще недавно именовалась тюрьмой народов, никто теперь ему больше уже не позволит. Отныне Россию следует прославлять:
Тут надо отметить, что, утверждая свой новый курс, Сталин пока еще делает это довольно осторожно. Прошлое России, говорит он, не следует огульно охаивать, потому что «центр революционного движения переместился из Западной Европы в Россию» и «революционеры всех стран с надеждой смотрят на СССР… признавая в нем единственное свое отечество». Иными словами, прошлое России следует рассматривать, исходя из интересов мировой революции. Тут Сталин говорил на старом, ленинском, хорошо Демьяну понятном языке. И это Демьян, конечно, понял. Как наверняка понял он и то, что ему, советскому поэту, надлежит рукоплескать «русскому рабочему классу, авангарду советских рабочих как признанному своему вождю, проводящему самую революционную и самую активную политику, какую когда-либо мечтали проводить пролетарии Других стран». Рукоплескать русскому рабочему классу он, разумеется, был согласен. И так же — с чистой душой — он согласен был вместе с Лениным и Сталиным рукоплескать великорусской нации, из которой вышли Радищев, Чернышевский, Желябов, другие выдающиеся революционеры. Но могло ли ему прийти в голову, что запрет на охаивание великого исторического прошлого русского рабочего класса должен, оказывается, распространяться и на князя Владимира, крестившего Русь, и даже на самый факт крещения Руси? Признавая теперь и эту свою ошибку (а как ему было ее не признать?), он растерянно оправдывался:
Конечно, дело было не только в привычке, не только в старых навыках. И тезис постановления Политбюро, утверждающий, что крещение Руси было «положительным этапом в истории русского народа, так как оно способствовало сближению славянских народов с народами более высокой культуры», надо полагать, ошеломил тогда не одного Демьяна. И все-таки это второе Демьяново «наступление на грабли» изумляет. Как мог он так промахнуться? * * * Ответом на этот вопрос — не полным, конечно, но кое-что все-таки объясняющим, — может служить стихотворение Николая Глазкова о линкоре. Собственно, оно не о линкоре, а о поэте. О том, что настоящий поэт «больше всего похож на линкор, на линейный корабль»: Пока еще бури нет роковой, Переведем эту поэтическую метафору на язык тогдашних политических реалий. Одной из причин крутого идеологического поворота, жертвой которого стал Демьян, было то, что на политическом языке того времени называлось частичной стабилизацией капитализма. Стало ясно, что в ближайшие годы нет никаких реальных надежд на ожидавшуюся в 20-х годах мировую революцию. Со временем выяснилось, что эта самая стабилизация капитализма была отнюдь не частичной, и о мировой революции вообще забыли. Но тогда о ней еще помнили, на нее еще надеялись. Русская революция, разразившаяся в октябре 1917 года, в официальной советской терминологии именовалась Великой Октябрьской Социалистической. Сейчас ее не то что великой, но и просто революцией никто не называет: презрительно именуют большевистским государственным переворотом. А между тем великой ее называли не только красные, победившие в Гражданской войне, но и белые, эту войну проигравшие. Именно так назвал ее, например, оказавшийся в 1922 году в эмиграции, в Париже, русский философ Георгий Петрович Федотов. Великая революция, а русская революция была именно такой, писал он, именуется современниками и потомками великой не только потому, что она характеризуется включением в сферу своего действия огромных территорий и объемом охваченных движением людских масс. Прежде всего она характеризуется глубиной и мощностью произведенного катаклизма. Вся жизнь переворачивается до дна. Создается иллюзия, что все корни ее, уходящие в историческую почву, перерублены. Революционное отрицание старого мира носит всеобъемлющий характер. Оно направлено одновременно не только на Бога, царя, отечество, собственность, быт, нацию, но даже на мораль, культуру, семью. В момент свершения великой революции неизменно возникает иллюзия, что старый мир будет разрушен «до основанья». Отныне — всё новое! Вплоть до летоисчисления и названий месяцев. Но проходят годы, и на смену брюмеру, жерминалю и прериалю опять приходят январь, март и апрель. Выясняется, что кое-что от старого мира можно и сохранить, хотя бы такой пустяк, как названия месяцев или дней недели. В этом смысле идеологический поворот, жертвой которого стал Демьян, был исторически неизбежен. Но «какой-нибудь ялик-интеллигент» так не рассуждал. Он жил и действовал в соответствии со своей природой. (Если оставаться в пределах глазковской метафоры, — «когда было нужно, падал».) Вот, скажем, Константин Симонов, юношеское сознание которого формировалось в системе старых, революционных координат. Позже он сам сформулирует это так: Я шкурой знал, когда сквозь строй прошел там. В искренности этих стихов сомневаться не приходится. Но — «когда было нужно», автор их — одним из первых — сменил эту революционную систему координат на другую. И мир в этой его новой системе координат оказался разделен уже не на красных и белых: По русским обычаям, только пожарища Да, шла война, которая не зря с первых же своих дней стала называться отечественной. Но автор этих стихов (несомненно, тоже искренних) еще до войны почувствовал, что ветер переменился. И написал поэму «Ледовое побоище». А для Демьяна этот поворот почему-то оказался не таким легким. Казалось бы, ну какой он «линкор»? Смешно! Тоже ведь, «когда было нужно, — падал»:
Эти его стихи выглядели так: «Пей, Лёвка, за успех!» — «За наше дело, Гришка!» — «Надиктовать» еще сотни две (или — сколько прикажут) таких стихотворных строк для него труда не составляло. Рука была набита, а моральных препон — никаких. Так что же помешало ему так же легко откликнуться на новый зов партии? На новый ее крутой поворот? Ну да, Керженцев виноват, другие «контролирующие органы». Не вызвали, не предупредили, не поправили. Но только ли в этом была причина его катастрофы? Нет, тут дело было серьезнее. Как ни дико это прозвучит по отношению к такому сервильному стихотворцу, как Демьян Бедный, главной причиной постигшей его катастрофы было то, что этот крутой идеологический поворот, жертвой которого он стал, затронул самые основы его мировоззрения. * * * Владимир Солоухин в одном из последних своих, уже вполне откровенно антиленинских сочинений рассказал такую, судя по всему, сильно его травмировавшую историю:
Этот маленький шедевр забытого поэта, как и Солоухин в своем рассказе о том запомнившемся ему застолье, я приведу тут полностью: Был день, как день, простой, обычный, Дочитав стихотворение до конца, Сергей Васильев обвел собравшихся торжествующим и умильным взором. Собравшиеся закивали: да, да, забываем нашу классику, хрестоматийные наши стихи.
В общем, все умилялись и ликовали. И только один из всех, сидевших за тем столом, не участвовал в этом всеобщем ликовании. Это был, как вы, наверно, уже догадались, сам рассказчик — Владимир Алексеевич Солоухин. Его эти стихи Демьяна не то что не восхитили. Они его глубоко возмутили. Мало сказать возмутили — оскорбили! Чувство у него было такое, словно ему плюнули в душу.
Смысл этой тирады, являющей собою странную смесь косноязычного пафоса с многозначительным и нарочитым канцеляритом (троекратно повторенное «хочу отметить»), как видно, состоит в том, чтобы дать нам понять: то, что произошло после того, как он встал со стаканом вина в недрожащей руке, было именно вот таким великим мигом в его, Солоухина, жизни. А может быть, даже и не только в ней, А произошло вслед за этим то, что он произнес — тост не тост, речь не речь, но такой вот монолог:
Это только зачин. Главное — впереди. Воспроизвести тут этот монолог целиком было бы затруднительно, — уж больно он многословен. Но в этом и нет нужды. Приведу лишь самую его суть, стараясь, однако, сохранить не только смысл, но и весь, так сказать, его эмоциональный настрой, весь его пафос:
Трудно сказать, произнес ли Солоухин эту свою речь в описываемый момент, или все эти соображения и аргументы пришли ему в голову уже потом, в порядке так называемого «лестничного остроумия». Но это и не важно. Важно, что в этом — то ли реальном, то ли мысленном монологе он, как по несколько иному поводу было сказано в одном рассказе Зощенко, «выразил свою идеологию в полном объеме». Самое удивительное тут то, что высказал все это какой-никакой, но все-таки литератор. Можно даже сказать — поэт. И уж во всяком случае, человек начитанный, по крайней мере, русскую литературу знающий совсем недурно. Даже в застолье помнит и без ошибки называет, словно он на экзамене, в каком году написан роман Тургенева «Дым», в каком «Новь», а в каком «Вешние воды». Вот он ссылается на Некрасова, почтительно и даже как будто любовно его цитирует. И мне тут тоже вспомнился не кто-нибудь, а именно он, Николай Алексеевич Некрасов. Такое вот его стихотворение, — нельзя сказать, чтобы совсем уж для него нетипичное: Бесконечно унылы и жалки Не то что луча, даже крохотной искорки света не мелькнет в этом царстве мрака. Если скачут куда-то в наемной карете офицеры, так непременно чтобы стрелять друг в друга. Если гонят стадо гусей, так уж конечно на убой. Если кто-то удостоился награды (Анны первой степени), так и того в гробу везут. Утро в городе начинается с того, что кого-то везут на площадь, где уж ждут палачи. Даже просто когда очищают лопатой снег с мостовой — и то «жутко нервам». И, как последняя точка — выстрел самоубийцы «в верхнем этаже». По сравнению с этой жуткой картиной пейзаж, нарисованный в злополучном «словоблудном пасквиле» Демьяна, кажется солнечной идиллией. Тут можно было бы, конечно, сказать, что Некрасов был мизантропом, что болезненной мрачностью изображаемых им картин российской действительности он резко отличается от других русских поэтов. Но тут же вспоминаются пушкинские «Дорожные жалобы», где эта самая российская действительность предлагает поэту только вот такие жуткие варианты его грядущей судьбы: Иль чума меня подцепит, Как не вспомнить тут еще более отвратные картины той же российской действительности, нарисованные Блоком: Грешить бесстыдно, непробудно, Перечень этих картин завершается восклицанием: Да, и такой, моя Россия, Но сами картинки-то каковы! И с каким сладострастием отбирает поэт из всего, что видит вокруг, все самое грязное, мерзкое… Пол в Божьем храме у него не какой-нибудь, а заплеванный. И если случается русскому человеку надобность пересчитать купоны, то он норовит не просто пересчитывать, перелистывать их, а переслюнивать. Выходит, не только Демьян Бедный, но и Пушкин, и Некрасов, и Блок, и мало ли кто еще (примеров тут можно припомнить множество и, когда понадобится, мы их еще припомним) — выходит, они все тоже были злостными, как нынче принято выражаться, русофобами? Нет, конечно! В первом из приведенных мною в этой главе писем Сталина к Демьяну есть фраза, которую потом у нас часто цитировали как один из главных философских постулатов вождя. И, разумеется, как руководство к действию:
Немудрено, что все советские стихотворцы — все как один! — со временем стали оптимистами. В связи с этим не могу не рассказать тут такую историю. В Тбилиси на каком-то важном собрании писателей доклад о поэзии делал Иосиф Н. — поэт весьма скромного дарования, не шибко преуспевший ни в трудах, ни в личной жизни, и к тому же довольно-таки — мягко говоря — непривлекательной наружности. Доклад его, как полагалось, сплошь состоял из призывов к торжеству жизнеутверждающей, бодрой поэзии. — Мы оптимисты!.. Советская поэзия должна быть пронизана духом оптимизма!.. — патетически восклицал он. Когда доклад кончился, кто-то из внимавших докладчику задумчиво сказал: — Подумать только!.. Байрон… Лорд, красавец, богач, умница, гений — пессимист!.. А наш Иосиф… Урод, дурак, бездарность, нищий — оптимист! Увы, тут ничего не поделаешь: большой поэт почти всегда пессимист. Он всегда готов повторить вслед за Шекспиром: «Все мерзостно, что вижу я вокруг…» Это — едва ли не главное свойство его натуры: ведь поэт — дитя гармонии, поэтому любое проявление дисгармонии задевает, ранит больнее, чем простого смертного. К Демьяну Бедному, как вы понимаете, все это никакого отношения не имеет. Его «русофобия» проистекает совсем из другого источника. * * * В том же 1927 году Демьян Бедный опубликовал еще однo «русофобское» стихотворение. На этот раз «русофобское», пожалуй, даже и без кавычек. Старая Россия теперь изобличалась и ниспровергалась им уже не на эмпирическом, бытовом, а на философском, точнее — историософском уровне: Страна святителей, монахов, Все строфы этой поэтической инвективы, предваряющие последнюю, могут показаться не более чем пустопорожней риторикой, этаким поэтическим ходом, призванным как можно эффектнее оттенить смысл заключительного двустишия. Иными словами, все эти проклятия России и ее историческому прошлому — не что иное, как словесный пьедестал, возведенный только лишь для того, чтобы как можно величественной выглядела венчающая его фигура Ленина. На самом деле, однако, во всех этих строфах очень ясно и с некоторой даже художественной убедительностью выразилась очень стройная и цельная историческая и политическая концепция. Автором этой концепции был не кто иной, как В.И. Ленин. Именно он ее создал, подчинил ей всю свою жизнь и политическую деятельность, из нее исходил во всех поворотах своей стратегии и тактики. Л. Троцкий, рассказывая о своих спорах с Лениным по поводу Брестского мира, вспоминает такой их диалог. Речь шла о том, хватит ли у немцев сил для наступления. Троцкий считал, что не хватит, отсюда и знаменитая его позиция: «Ни мира, ни войны», то есть «Мир не подписываем, но воевать не будем». В этой формуле он видел огромный резон, поскольку дальнейшее развитие событий в этом случае неизбежно приведет к революции в Германии. Ленин с этим, в общем, был согласен. Но колебался. И эти свои колебания выразил так:
Не Россию, стало быть, «надо обезопасить», а революцию. То есть не судьбой страны, измученной и обескровленной войной, озабочено новое правительство России, сидящее в Кремле, а только лишь судьбой грядущей мировой революции. На Россию Ленину было в общем-то наплевать. Россия интересовала лишь постольку, поскольку она была самым слабым звеном в цепи мирового империализма, наиболее пригодным для того, чтобы эту цепь разорвать. Он не раз повторял, что причудливая логика истории привела к тому, что именно отсталой России суждено было разорвать эту зловещую цепь, и благодаря этому Россия из отсталой вдруг стала самой передовой страной мира. Но если завтра революция победит в какой-нибудь из передовых стран Европы, Россия тотчас же вновь станет отсталой — «уже в новом, социалистическом смысле» страной. Именно эту концепцию и выразил в своем стихотворении Демьян. Все историческое прошлое России, все тысячелетнее ее нелепое и бессмысленное существование оправдано тем, что она дала миру Ленина, то есть открыла человечеству путь к всемирной социалистической революции — торжеству «земшарной республики Советов». Демьян эту концепцию, судя по всему, воспринял и усвоил не только замечательной своей «ноздрей», но и душой. А иначе вряд ли в его исполнении она приняла бы такую выразительную и художественно убедительную форму. Но тут ему еще помогла его начитанность. Недаром в его распоряжении была его великолепная библиотека. Книги, собранные в ней, он, видать, не только ласкал рукой страстного библиомана, но и читал. В иных случаях далее весьма внимательно. Да, та поистине садистская (или, если угодно, мазохистская) жестокость, с которой Демьян в этом своем стихотворении перечеркнул все прошлое своей родной страны, в его собственном представлении наверняка была связана с идеями Ленина и даже Маркса с Энгельсом, которые все историческое прошлое человечества рассматривали как его предысторию. Но в русской литературе эта жестокая мазохистская нота возникла задолго до Ленина и даже до Маркса. И стихотворение Демьяна, о котором идет речь, замечательно как раз своей почти пародийной традиционностью. Оно вобрало в себя, лишь слегка нивелировав и приведя к относительному стилистическому единству, буквально все сколько-нибудь известные поэтические формулы, в которых выразилось отношение самых разных русских поэтов к своей родине: Природа наша — точно мерзость: Прощай, немытая Россия, В судах черна неправдой черной Как сладостно отчизну ненавидеть Бог метелей, Бог ухабов, Ты и убогая, Россия, нищая Россия… Века нищеты и безволья! Как видно из этого, без особых затруднений подобранного мною перечня цитат, все — буквально все! — жалобы и проклятия, адресованные Демьяном старой, дореволюционной России, были произнесены уже давным-давно. И с неизмеримо большей поэтической силой, страстью и горечью. По-настоящему новым, оригинальным у Демьяна оказался, таким образом, только один мотив, вылившийся в финальных, заключающих стихотворение строчках: Свой жребий тем лишь оправдала, Но и этот мотив, в сущности, не нов. Он представляет собой не что иное, как модификацию тоже традиционного, тютчевского: Не поймет и не заметит Вся мерзость, бедность, нищета, вся униженность, все долготерпенье русского народа, несвойственная другим народам его покорность, готовность безропотно жить этой скотской жизнью — все это оправдано тем, что именно вот отсюда, из этой темной, забитой, замордованной, несчастной страны придет спасение для всего мира. У Тютчева (или у Достоевского) — это Христос. У Демьяна Бедного — Ленин. Но есть еще одна черта, в которой, пожалуй, даже еще отчетливее проявилась несамостоятельность историософских воззрений Демьяна, его зависимость от традиционных представлений старой русской интеллигенции. Разные и даже во всем враждебные друг другу русские интеллигенты — славянофилы и западники, дворяне и разночинцы, атеисты и верующие, пламенные народолюбцы и монархисты, кондовые реалисты и изломанныe декаденты — в одном они были едины. Всеми ими владело одно, как нынче принято это называть, амбивалентное чувство. «И страсть, и ненависть к отчизне» — так назвал это странное чувство Александр Блок. Слова Демьяна («Тебя кляли твои поэты…») не содержали ни малейшего преувеличения, а строка, вобравшая в самую суть этого всеобщего проклятия («Сгинь, наважденье! Пропади!»), тоже была почти дословной цитатой: Исчезни в пространство, исчезни, Чем же так прогневал своих поэтов бедный русский народ?Может быть, вот этой самой своей рабской покорностью? Нет, главное его несчастье в другом:
Вот из какого источника черпал Демьян Бедный свой мрачный пафос, вот у кого он заимствовал обнаженную беспощадность своих формулировок. Он взял их на вооружение, потому что, как ему казалось, эти мысли старого опального философа совпадали с мироощущением молодого класса-гегемона, от имени которого говорил он: Была ты книгой без заглавья, Да, так оно действительно и было. Мы действительно прозябали в своих лачугах, в то время как где-то там, на Западе, мир перекраивался и пересоздавался заново. Но ведь все это в прошлом! Теперь мы навсегда покинули свои лачуги из бревен и глины. Теперь мы, именно мы, выйдя из своих лачуг, перекраиваем наново всю Вселенную! Формулировки Чаадаева вполне могли показаться совпадающими с его собственными мыслями и чувствами. В разговоре со Ставским, который я цитировал, свое опрометчивое глумление над крещением Руси Демьян назвал «отрыжкой старого антирелигиозника». Да, конечно, на этот путь его толкнул Ленин, не устававший с бешеной яростью клеймить и разоблачать «поповщину». Но даже и тут не обошлось у него без Чаадаева;
Эта чаадаевская мысль оказала мощное воздействие на формирование мировоззрения Демьяна. Как оказалось, именно она лежала в основе его сатирического глумления над крещением Руси:
И тут тоже Демьяна подвела его замечательная библиотека, его проклятая начитанность. Читал он, конечно, не только Чаадаева, но и прочитанное в других ученых книгах ложилось на эту чаадаевскую мысль, укрепляло ее, подтверждало:
В этом своем стремлении, как тогда говорили, разоружиться перед партией (а как сказали бы мы сегодня, воспользовавшись метким словечком Щедрина, самообыскаться) Демьян был предельно искренен. Он не изворачивался, не врал, а прямо-таки выворачивался наизнанку. Яснее ясного об этом свидетельствует сбивчивость, косноязычие этого его монолога-признания: «Под впечатлением впечатления…», оговорка: «народничество» вместо «народность». Особенно красноречива его оговорка по поводу книги профессора Голубинского: «Это замечательный труд. Теперь я готов его сжечь». Звучит дико: если труд замечательный, если ты даже и сейчас, упоминая о нем, продолжаешь считать его замечательным, — зачем же его сжигать? Видимо, он хотел ска– что-нибудь в таком роде: «Этот труд, который я ошибочно считал замечательным…». По логике, наверно, так? Нет, не так. Тут же выясняется, что никакая это была не оговорка:
В VII веке арабы, завоевав Египет, сожгли знаменитую Александрийскую библиотеку. Это не было трагической случайностью. Завоеватели действовали по приказу своего вождя. А он этот свой приказ объяснил так: — Если все, что написано в собранных здесь книгах, есть в Коране, они не нужны. А если в них то, чего в Коране нет, — они вредны. Именно это имел в виду и Сталин. И Демьян оценил прозорливость и мудрость вождя. * * * Как уже было сказано, постановление Политбюро о «Богатырях» Демьяна Бедного обозначило начало того «поворота всем вдруг», окончательным завершением которого стал роспуск Коминтерна, смена государственного гимна, сталинской тост за великий русский народ. Тут тоже надо отдать дань прозорливости нашего вождя, который уже тогда, в 1936 году, видимо, смекнул, что за колхозы и весь этот его сталинский социализм вряд ли кто захочет умирать. Иное дело — за Родину, за Россию… Тогда, в 1936-м, не все — даже из ближайшего сталинского окружения — поняли смысл этого идеологического поворота. Да и те, кто понял, не сразу сообразили, почему поводом для него стало такое, в сущности, ничтожное событие, как постановка Таировым Демьяновых «Богатырей».
Иван Михайлович Гронский в ту пору еще входил в главный штаб сталинского управления литературой. Незадолго до этого он был председателем Оргкомитета СП, ответственным редактором «Известий», а тогда, в 36-м, — главным редактором «Нового мира». И вот даже он не понял политического смысла грозы, разразившейся над Демьяновыми «Богатырями». Во всяком случае, он довольно ясно дает понять, что в желании Сталина «окончательно задвинуть» Демьяна, помимо соображений сугубо политического свойства, был и какой-то личный мотив. Такой мотив у Сталина действительно был. Сюжет третий«ВЫ ХОТИТЕ, ЧТОБЫ Я МОЛЧАЛ?» До декабрьского письма 1930 года Демьян в своих письмах обращался к Сталину так: «Иосиф Виссарионыч, родной!», «Родной!», «Дорогой мой хороший друг!». Это — в личных письмах. Обращаясь к вождю с официальными просьбами (скажем, о «протекционном вагоне»): «Дорогой Иосиф Виссарионович!» Соответственно и Сталин отвечал ему так же: «Дорогой Демьян!» Письмо от 8 декабря 1930 года начинается обращением: «Иосиф Виссарионович». Не то что не «родной» и не «дорогой», даже не «уважаемый». Сталин, соответственно, отвечает ему на эту, мягко говоря, невежливость уже без всякого обращения:
Совсем другой тон. А тон, как отметил Сталин в том же своем письме, создает музыку. Стало быть, и музыка теперь пошла совсем другая. У Демьяна этот обиженный, оскорбленный и раздраженный тон вскоре сменился извиняющимся, подобострастным, даже униженным. У Сталина же, наоборот, во всех его упоминаниях о Демьяне стало звучать постоянное и все более усиливающееся раздражение, даже злость. Это была не просто резкость политической отповеди. Это было какое-то глухое ЛИЧНОЕ раздражение. Письмо Демьяну, начинающееся словами «Вам нужен мой ответ. Извольте», Сталин включил в собрание своих сочинений, как имеющее принципиальное, политическое значение. Но при этом многое из него убрал. (В документальном разделе все потом вычеркнутые части текста этого письма заключены в квадратные скобки.) Выходит, Сталин и сам сознавал, что в свою политическую отповедь Демьяну внес некое личное раздражение, к делу отношения не имеющее. Для этого личного раздражения были у него свои причины. И удивляться надо не тому, что он не смог этого раздражения сдержать, а скорее тому, что он не дал ему полную волю. А непосредственным поводом для этого раздражения стало следующее. В конце 1934-го — начале 1935 года закатилась звезда одного из ближайших сталинских соратников — Авеля Софроновича Енукидзе. Он был снят с поста секретаря ЦИК, выведен из ЦК, исключен из партии. Это было только начало его заката. Спустя два года — в 1937-м — он был расстрелян. К объяснению причин этой внезапной немилости вождя к недавнему своему другу и соратнику я еще вернусь в главе о Булгакове. (В связи с его пьесой «Батум».) Здесь же упоминание об этом событии мне понадобилось лишь постольку, поскольку оно стало завязкой другого сюжета, не столь значительного, но имеющего самое прямое отношение к предмету моего повествования. Падение Авеля Енукидзе повлекло за собой его выселение из Кремля и начало так называемого «Кремлевского дела» — о будто бы существовавших террористических замыслах среди сотрудников правительственных учреждений. Арестовали 78 человек. Среди арестованных были сотрудники секретариата ЦИК СССР и сотрудники кремлевских служб, в том числе и самые мелкие — вплоть до уборщиц. Все это липовое дело было создано с единственной целью: прикрыть, замаскировать истинную причину падения Авеля Енукидзе. Надо было сделать вид, что за этим его падением стоят не личные амбиции и личное раздражение Сталина, а серьезные политические причины. В числе арестованных по этому «Кремлевскому делу» оказался ответственный секретарь журнала «Советское строительство» Михаил Яковлевич Презент. Журнал этот издавал ЦИК, и Презент был человеком близким к Авелю Софроновичу. Но причиной его ареста была не только его близость к впавшему в опалу бывшему секретарю ЦИК. Одной из главных, а быть может, даже и главной причиной особого интереса органов НКВД к фигуре М.Я. Презента был его дневник, слух о котором еще до его ареста распространился в московской литературной — и не только литературной — среде.
Автор этих мемуаров Муза Васильевна Канивез была женой Ф.Ф. Раскольникова, так что эту историю Демьян вполне мог рассказать Федору Федоровичу в ее присутствии Но многое в этом изложении запомнившегося ей рассказа «барда революции» напоминает игру в испорченный телефон. Как мы уже знаем, М.Я. Презент вовсе не был «красным профессором». Не был он и «сексотом», специально приставленным к Демьяну для слежки за ним. И, как мы сумеем убедиться, записывая в своем дневнике кое-какие изречения Демьяна, Презент даже и не думал нарочно их перевирать. Есть в изложении Музы Васильевны и другие несообразности, свидетельствующие о том, что далеко не всему из того, что она сообщает, можно верить. Вот, например, она мимоходом роняет о Демьяне, отобедавшем у Сталина: «Возвратившись из Кремля…» Но если бы Демьян обедал со Сталиным в Кремле, ему никуда оттуда не надо было бы возвращаться, поскольку он и сам в то время еще жил в Кремле. К тому же тот обед у Сталина, на который был приглашен Демьян и во время которого происходили все описанные ею события (было это 17 мая 1929 года), происходил не в Кремле, а на даче Сталина в Зубалове. Подлинная история злополучного дневника М.Я. Презента впервые была рассказана журналистом Валентином Скарятиным («Сретенка, Малый Головин, 12…2. «Журналист», 1993, № 7). Более подробно она изложена в книге Б.Ф. Соколова «Сталин, Булгаков, Мейерхольд… Культура под сенью великого кормчего» (М. 2004). В книге этой сообщается, что Презент был арестован 11 февраля 1935 года. И далее следует фраза:
Если бы это было действительно так, то есть если бы дневник Презента попал Сталину на глаза только в феврале 1935 года, моя версия о причине вдруг возникшей резкой антипатии Сталина к Демьяну рассыпалась бы, как карточный домик. Но, как выяснилось, с дневником Презента Сталин имел возможность ознакомиться еще в сентябре 1930 года. И наверняка этой возможностью воспользовался:
Тот факт, что Сталин был знаком с дневниками Презента задолго до его ареста в феврале 1935 года, подтверждается еще одним документом, настолько выразительным, что его стоит привести здесь полностью:
Из текста этого донесения видно, что весь этот сюжет, в том числе и все, что было связано с дневниками Презента, обсуждалось на Политбюро. Протоколы этого заседания Политбюро не сохранились, но фраза — «мы передали ему содержание выступлений на Политбюро» — говорит о том, что провести беседу с Демьяном Гронскому и Савельеву было поручено именно решением этого высокого партийного органа. Демьян, как видно из этого документа, поначалу ушел в «глухую несознанку», но потом разоткровенничался. И степень его откровенности в некотором отношении даже поражает. Особенно такая его реплика: «Вы вот все говорите о колхозах, об успехах, а народ голодает». Она прямо корреспондирует с другой его репликой, записанной Презентом: «Сталин жрет землянику, когда вся страна голодает». Выходит, Презент свои разговоры с Демьяном записывал чуть ли не со стенографической точностью. Во всяком случае, не «беспощадно их перевирая», как это изобразила в своих воспоминаниях М.В. Канивез. Как бы то ни было, в этих Презентовых записях Сталин узнал себя. А главное, узнал истинное отношение к себе Демьяна. Впрочем, некоторые из этих записей не несли в себе ничего для него нового. Например, такая:
Вот, значит, как было дело. Демьян, стало быть, и от самого Сталина не скрывал, что его прямо-таки корежит, когда тот разрывает страницы новой, никем до него не читанной книги пальцами. Но одно дело говорить об этом, подобострастно пошучивая, самому Сталину — и совсем другое болтать об этих дурных сталинских повадках кому ни попадя. А ведь Демьян делился этими своими впечатлениями не с одним Презентом. В главе «Сталин и Мандельштам» я уже рассказывал о том, как Б.Л. Пастернак «в полном умопомрачении от ареста Мандельштама» кинулся за помощью к Демьяну Бедному. Он знал, что за несколько лет до своего ареста Мандельштам попросил Демьяна похлопотать за кого-то. Демьян тогда хлопотать отказался, но при этом пообещал, что если дело коснется самого Мандельштама, он обязательно за него заступится. Неизвестно, напомнил ли Пастернак Демьяну об этом обещании. Известно только, что в ответ на просьбу помочь Демьян ответил категорически: «Ни вам, ни мне в это дело вмешиваться нельзя». В той главе я высказал осторожное предположение, что эта реплика связана с тем, что Демьян, быть может, уже что-то слышал о крамольном мандельштамовском стихотворении. Может быть, до него даже уже дошла и строка Мандельштама «Его толстые пальцы как черви жирны», навеянная его, Демьяна, собственными жалобами на то, что Сталин листает редкие книги в его библиотеке своими жирными пальцами. Теперь же я склоняюсь к предположению, что эта фраза Демьяна («Ни вам, ни мне в это дело вмешиваться нельзя») связана скорее с попавшими на глаза Сталина дневниками Презента. Ведь к моменту ареста Мандельштама (1934 г.) Демьян уже точно знал, что Сталин эти дневники читал. И имел все основания предполагать, что из всех его реплик о Сталине, записанных простодушным Презентом, фраза о пальцах, которыми вождь разрывает страницы еще никем не читанных книг, была не самой невинной. Кстати, в дневнике Презента, хранящемся в РГАСПИ, многие страницы вырваны. И скорее всего вырвал их не кто иной, как сам Сталин. То ли в припадке ярости, то ли — и это более вероятно, — руководствуясь холодным расчетом: зачем ему было хранить для потомства сведения — или даже просто сплетни, — пятнающие чистоту его иконописного облика? Все это, конечно, домыслы. Но одно несомненно: того, что он прочел о себе в дневниках Презента, Сталин Демьяну не простил:
Опасение — и даже уверенность, — что результатом разбирательства персонального дела Демьяна на КПК станет его арест, возникло у Гронского не на пустом месте. Именно так в то время, как правило, это и происходило. Ну, а кроме того, хорошо зная Сталина, он не сомневался, что, решив раздавить Демьяна, партийными взысканиями тот не ограничится. Тем более, что оснований для ареста «наблудившего» поэта — по логике и «правовым нормам» того времени — было предостаточно. Для следователей НКВД тут довольно было только одной фразы из сталинского письма 1930 года:
Сосновский был видным троцкистом, и эта сталинская реплика вполне могла служить основанием для обвинения Демьяна в троцкизме. А страшнее этого обвинения в то время трудно было что-нибудь придумать. Да и докладная записка самого Гронского тоже давала некоторые основания для вмешательства в судьбу Демьяна не Ттолько партийных, но и следственных органов:
Ну и дневник Презента, конечно, тоже мог свидетельствовать (если бы такие свидетельства понадобились) о «правооппортунистических» настроениях Демьяна. Вот, например, Презент записывает его рассказ о праздновании 50-летия Сталина на даче в Зубалове:
В этой записи Сталин вполне мог углядеть симпатию и сочувствие к только что разгромленным «правым». Свое обещание («слово революционера») не арестовывать Демьяна Сталин сдержал. Но о том, что такой вариант решения Демьяновой судьбы тоже рассматривался, а в недрах карательного ведомства даже уже и готовился, свидетельствует справка НКВД, направленная Сталину тотчас после исключения Демьяна из партии. Вот ее текст.
Какими способами на Лубянке выбивали из Стецкого этот компромат на Демьяна, Сталин, конечно, знал, при этом не сомневался, что некоторое представление о настроениях его бывшего приятеля эти показания все-таки дают. Настроения — настроениями, и с ними, в конце концов, можно и не считаться. В особенности, если дело ограничивается кухонной обывательской воркотней. Но еще до получения этой «Справки» Сталину было доложено, что свои «антипартийные и антисоветские» взгляды Демьян пытался, как тогда выражались, протащить на страницы печати. И не какой-нибудь, а самой «Правды». * * * 19 июля 1937 года главный редактор «Правды» Л. Мехлис обратился «в инстанцию», как это у них официально называлось, с таким письмом:
Что-то нехорошее учуял бдительный Мехлис в этом «своеобразном художественном приеме» Демьяна Бедного. А может быть, не только учуял, но и понял. Но не отважился ставить все точки над i. А поэма и впрямь была странная. Тут сразу бросается в глаза, что эта автохарактеристика мнимого автора поэмы — Конрада Роткемпфера — почти буквально совпадает с той автохарактеристикой, какую Демьян некогда выдал самому себе: Мой голос огрубел в бою Тождество мнимого автора с подлинным автором поэмы устанавливается, таким образом, сразу, — с самых первых ее строк. И далее — так же очевидно тождество той реальности, которую изображает в своей поэме мнимый ее автор, с той реальностью, в которой живет его советский двойник: Я говорю: фашистский ад. Одначе, Все это было настолько прозрачно, что не увидеть в этом изображении «фашистского рая» аллюзию на рай советский было просто невозможно. А в строчках «Словечко вякнешь невпопад, тебе на хвост насыплют соли», — уже впрямую, без всяких аллюзий, звучало нечто личное, автобиографическое. (Недаром Мехлис в своем донесении их особо отметил.) Не раскусить этот нехитрый Демьянов ход было невозможно. И Сталин, разумеется, его раскусил. О чем прямо дал понять автору:
Мехлис, конечно, эти Демьяновы аллюзии тоже разгадал. Но впрямую сказать, что под «фашистским раем» баснописец подразумевает наш, советский «рай», — побоялся. А Сталину бояться было нечего и некого. Так что удивляться тому, что он не скрыл от Демьяна, что хорошо понял суть его «своеобразного художественного приема», не приходится. Удивляться надо тому, что он сделал это в такой мягкой, я бы даже сказал, благодушной форме. Лишь слегка погрозил Демьяну пальцем: «Не шутите». Демьян, конечно, намек понял, но почел за благо прикинуться непонимающим:
Завершая сюжет этим письмом, я хотел было уже заключить, что тем дело и кончилось. Но это было бы неправильно. И не только потому, что спустя год Демьяна все-таки исключили из партии. Последняя фраза этого письма наверняка произвела на Сталина именно то впечатление, на которое Мехлис рассчитывал: он хорошо знал своего Хозяина. Предположение, что «Демьяна кто-то хорошо опутал», означало, что прикидывающийся дурачком баснописец, по-видимому, сохранил свои связи с какими-то недобитками из бывших оппозиционеров, превратившихся в банду убийц и шпионов. Так что фразочка эта — да и вся эта история — могла оказаться для Демьяна чреватой куда более крупными неприятностями, чем те, которыми он в конце концов отделался. В том своем письме Демьяну, которое обозначило конец их добрых отношений, Сталин, между прочим, обронил такую многозначительную фразу:
На самом деле большевиков Демьян знал очень даже неплохо. Во всяком случае, былую свою наивность (если таковая некогда и была ему присуща) к тому времени, о котором у нас сейчас идет речь, он уже давно утратил. Весьма красноречиво об этом свидетельствует, например, такое небольшое его стихотворение: От канцелярщины и спячки Землячка (Розалия Самойловна Самойлова, девичья фамилия — Залкинд) была одной из немногих большевиков-«искровцев» (она вступила в РСДРП в 1896 году), не уничтоженных Сталиным. И, кажется, единственной из уцелевших осколков «ленинской гвардии», до последнего дня занимавшей ответственные партийно-государственные посты. В 1939—1943 гг. она была заместителем председателя СНК СССР, затем заместителем председателя КПК при ЦК ВКП(б). Такая «непотопляемость» Р.С. Землячки, конечно, не могла быть делом случая или простого везения. Были, надо полагать, у нее такие качества, которые Сталин не мог не оценить. Одно из них нам известно.
Тройка эта была послана в Крым, как объяснил потом Вересаеву Дзержинский, «с совершенно исключительными полномочиями». — Но мы не могли думать, — добавил он, — что они так используют эти полномочия. Расстреляно было, по одним сведениям, тридцать, по другим — семьдесят тысяч человек. Демьян, знавший Землячку «не только по портрету», наверняка мог бы еще много чего добавить к сложившемуся под впечатлением этого рассказа Вересаева нашему представлению о характере этой страшной женщины. Так что уж говорить о его знании Сталина! Можно не сомневаться, что, обращаясь к тем, кому посчастливилось не знать Хозяина лично, он с куда большим основанием, чем о Землячке, мог бы сказать о нем: Молись, что ты пока узнал * * * Последнее письмо Демьяна Бедного Сталину, написанное за год до смерти поэта, связано с юбилеем «дедушки Крылова», в подготовке к проведению которого о Демьяне никто даже и не вспомнил. А ведь не кто иной, как он, вернул к жизни басню, до него именовавшуюся «вымершей литературной формой». Демьян напоминал о своих заслугах, жаловался на несправедливость. Но это были жалобы человека раздавленного. Раздавленного и физически, и морально.
Претензии его — вернее, просьбы, — были очень скромны. Хотел он совсем немногого:
Но Сталин вдруг проявил неожиданное великодушие. Права Демьяна как единственного законного наследника «дедушки Крылова» были восстановлены в полном объеме. Первое официальное сообщение «К столетию со дня смерти И.А. Крылова» (на которое и отреагировал своим письмом Сталину Демьян) появилось в «Правде» (за подписью ТАСС) 30 июля 1944 года. А 9 августа в той же «Правде» было опубликовано новое информационное сообщение под тем же заголовком. В нем сообщалось, что, во-первых, Совнарком утвердил «т. Демьяна Бедного заместителем председателя Всесоюзного комитета по ознаменованию столетия со дня смерти великого русского поэта-баснописца И.А. Крылова». (Председателем еще раньше был утвержден А.Н. Толстой.) А во-вторых, Совет Народных Комиссаров постановил «издать полное собрание сочинений И.А. Крылова под редакцией Д. Бедного». 11 ноября 1944 года заместитель председателя «комитета по ознаменованию столетия со дня смерти И.А. Крылова» Демьян Бедный обратился к А.С. Щербакову с просьбой разрешить провести торжественное заседание по случаю знаменательной даты в Большом театре 21 ноября. Сценарий ритуального действа был такой: вступительное слово — А.Н. Толстой. Доклад — Н.С. Тихонов (он в то время возглавлял Союз писателей СССР). Выступления: Демьян Бедный (законный наследник и продолжатель «дедушки Крылова»), Максим Рыльский и Аветик Исаакян (представители литератур «братских республик»), А. Сурков и В. Лебедев-Кумач. Если верить воспоминаниям дочери Демьяна Бедного Людмилы Придворовой, за униженного Демьяна заступился Ворошилов. Он будто бы позвонил Сталину и выразил удивление проявленной по отношению к Демьяну несправедливостью. «Сталин ответил что-то невнятное и положил трубку». Ворошилов эту ее версию подтвердил. Но как оно там было на самом деле, теперь уже не узнать. Одно несомненно: так круто изменить уже утвержденный ранее сценарий проведения крыловского юбилея мог только Сталин. * * * Заключая главу о Сталине и Маяковском, я писал, что есть два способа убить поэта. Один — простой: самого поэта расстрелять или превратить в лагерную пыль. Стихи его не печатать, а те, что уже напечатаны, — запретить, изъять из библиотек. А самое имя его сделать неупоминаемым. Другой способ состоит в том, чтобы поэта канонизировать, превратить в икону, в «священную корову», залить хрестоматийным глянцем. И, разумеется, высшим его художественным достижением объявить при этом самые барабанные его стихи. Но есть еще и третий способ. Он состоит в том, чтобы сломать поэта, запугать до полусмерти, растлить его. («Испуганный писатель — это уже потеря квалификации», — говорил Зощенко.) И вот — поэт продолжает писать и даже печататься. Но это уже не он, а кто-то другой. Ни тени его — прежнего — не осталось в его гладких, безликих сочинениях. О плохих стихах часто говорят, что они подражательны. А тут даже этого не скажешь. О таких (на вопрос: на что они похожи) Виктор Шкловский презритель-кинул автору-графоману. «На редакционную корзину». К стихотворной продукции Демьяна Бедного можно относиться по-разному. И именно так (по-разному) к ней и относились. Есенин — с нескрываемым пренебрежением: С горы идет крестьянский комсомол, Выходит, что если его, Есенина, стихи — это поэзия, то «агитки Бедного Демьяна» — нечто с истинной поэзией невместимое, то есть антипоэзия. А вот Пастернак держался на этот счет прямо противоположного мнения. Выступая (в феврале 1936 года) на очередном пленуме Правления Союза писателей СССР, он вдруг заговорил о Демьяне. И вот что он там про него сказал:
Это была его давняя идея. Впервые он высказал ее еще в 1919 году в наброске о Гансе Саксе. И потом не раз к ней возвращался. Среди «частушек Бедного Демьяна», которые «деревенский комсомол» рьяно наяривал под гармонику и о которых Есенин говорил с таким пренебрежением, были истинные жемчужины. Например, вот эта: Как родная меня мать В общем, как к Демьяну ни относись, одно несомненно: был у него свой голос, свой стиль, свой — сразу, легко и безошибочно узнаваемый — строй речи. И куда только все это девалось после того, как его выварили в семи щелоках бесчисленных сталинских чисток. Когда началась война, Демьян был прощен. Его опять стали печатать. И не где-нибудь, а в «Правде». Вот несколько строк из его стихов 1941 года: Пусть приняла борьба опасный оборот, Еще несколько строк из стихотворения, написанного два года спустя: Россия, — слово о тебе, Все идеологические уклоны, сбои и ошибки давно преодолены и изжиты, вытравлены, выжжены дотла. Все правильно в этих новых Демьяновых стихах. Но ни одной молекулы не отыскать в них от прежнего Демьяна. Ни одной живой клеточки, по которой мы могли бы узнать, что это — именно он, Демьян Бедный, а не, скажем, Лебедев-Кумач, произносивший, бывало, с трибуны Верховного Совета длинные речи, состоящие из вот такой же стихотворной жвачки. Эта метаморфоза тоже могла бы стать «сюжетом для небольшого рассказа». Но сюжет этот как будто не входит границы этой главы, да и всей этой моей книги. Ведь точно такая же метаморфоза произошла, например, с Николаем Тихоновым, так ярко начавшим своими первыми книгами «Орда» и «Брага», а под конец жизни превратившимся в жалкого графомана. Или с Сергеевым-Ценским. Или с Юрием Олешей. Да мало ли с кем еще. Это была общая тенденция. Причиной каждой из этих метаморфоз была система. Созданная Сталиным, конечно, но работавшая автоматически, без его личного участия. Поэтому и метаморфозу, случившуюся с Демьяном Бедным, я не стал бы рассматривать в этой главе, если бы по ходу работы над ней не попался мне на глаза еще и такой документ:
Судя по неслыханной для столь мелкого повода резкости и грубости тона этого постановления, по составу созданной для разбирательства дела комиссии, в которую вошли партийные функционеры самого первого ранга (Суслов, Шкирятов, Михайлов), а также по масштабу и крутости последовавших репрессивных мер («Запретить в дальнейшем привлечение В. Регинина к работе по изданию художественных произведений» и т.п.), можно не сомневаться, что гром грянул с самого неба Итак, дело происходит в апреле 1952 года. Со дня смерти Демьяна Бедного минуло уже семь лет. Сталину остается жить меньше года В этот последний год своей жизни у Сталина было немало куда более важных забот. Ему предстояло провести XIX съезд партии, на котором ВКП(б) обретет новое название, будет упразднена должность Генсека, а Политбюро станет называться Президиумом. Намечалось отстранение от властных постов (а возможно, даже и физическое устранение) ближайших его соратников: Берии, Молотова, Ворошилова, Кагановича. Готовилось грандиозное, непредсказуемое по своим возможным последствиям дело врачей. Шла война в Корее, которая вот-вот должна была перерасти в Третью мировую. И вот в этот напряженнейший момент, когда давление пара в котле было уже доведено, можно сказать, до последнего мыслимого предела, Сталин находит время для того, чтобы инициировать постановление ЦК «О фактах грубейших политических искажений текстов произведений Демьяна Бедного». Уже хорошо знакомые нам ноты личного раздражения вождя отчетливо звучат в тексте этого постановления. Как! Посметь напечатать сочинения Демьяна Бедного без учета тех исправлений, которые Демьян вносил в них «под влиянием партийной критики», то есть той критики, которая исходила лично от товарища Сталина, о чем он только что счел нужным напомнить, включив свое письмо Демьяну в 13-й том собрания своих сочинений. Яснее ясного это инициированное (а быть может, даже и продиктованное) Сталиным постановление говорит о том, что своему личному участию в деле оскопления «Ганса Сакса» русской революции Сталин придавал исключительно важное значение. Тексты Демьяна, выправленные, отредактированные и приведенные к некоему общему знаменателю в соответствии с личными указаниями вождя, предстояло поместить в новом собрании сочинений поэта, которое приказано было выпустить не позднее следующего, 1953 года. Распоряжение вождя было выполнено. Но до выхода в свет этого издания Сталин не дожил. Новое — пятитомное — собрание сочинений Демьяна Бедного, не в пример более скромное, чем девятнадцатитомное, выходившее в 1925—1933 годах, — было завершено в 1954 году. Так что проверить, достаточно ли тщательно сочинения Демьяна в этом новом собрании были очищены от скверны, Сталин уже не мог. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх |
||||
|