|
||||
|
НАРОД У ЭШАФОТАПубличная казнь – один из традиционных элементов жизни человеческого общества – уходит своими корнями в глубокую древность, но сохраняется и сегодня в некоторых странах мира. Казнь на площади в присутствии тысяч людей – явление обычное для России XVII– XVIII веков. «Педагогическое» значение казни считалось одной из главных причин устройства этой кровавой экзекуции. С точки зрения государства, публичность казни была важным средством воспитания подданных в духе послушания. Зрелище казни, мучений преступника служило грозным предупреждением всем настоящим и будущим нарушителям законов. Ссылка на «примерность» наказания весьма часто встречается в приговорах преступникам и вообще в законах: «В страх других», «Прочим в страх», «Дабы впредь, на то смотря, другим никому делать было неповадно» и т. д.
Что публичные казни воспитывают, считали почти все люди XV1I1 века. Когда помещик и автор мемуаров Андрей Болотов поймал и с помощью пытки уличил деревенских воров, то устроил им показательную казнь, причем порка сочеталась с позорящими наказаниями: «Желая всему селу показать, как наказываются воры, велел их, раздев донага, вымазать всех дегтем и водить с процессиею по всем улицам села, и всем жителям, выгнанным из изб для смотрения перед вороты, кричать, чтоб смотрели они, как наказываются воры, и что со всеми другими поступлено будет так же, кто изобличится хотя в малейшем воровстве. Маленьких же ребятишек велено всех согнать к мосту и в то время, когда поведут воров через оный, велел заставлять кричать: "Воры! Воры!" и кидать в них грязью, а потом, собрав всех крестьян, торжественно им сказал…», и далее следует речь помещика, обещавшего всему селу еще большие неприятности в случае повторения преступлений. В итоге, пишет Болотов, результат оказался волшебный: «Все крестьяне… ровно как переродились, и помянутое образцовое наказание отстращало их от всех прежних шалостей», и всюду стало «смирно и безопасно». Чтобы чиновники боялись воровать, перед приказными палатами провинциальных городов, на площади у приказов в Кремле, перед канцеляриями на Троицкой площади и коллегиями на Васильевском острове в Петербурге регулярно пороли канцеляристов. Неслучайно тело казненного в 1721 году губернатора-вора князя Матвея Гагарина несколько месяцев висело именно перед зданием коллегий, чтобы каждый чиновник, взглянув в окно, видел, что его ожидает, если он будет вести себя подобным образом. После подавления восстания Пугачева в Оренбургской губернии, в десятках сел и деревень, жители которых примкнули к бунтовщикам, участвовали в погромах и убийствах помещиков и священников или не оказали пугачевцам должного сопротивления, были поставлены «глаголи» – виселицы в виде столба с перекладиной (буквой «Г»). На них не было висельников, но сделано это было «в страх, на будущее время». Для воспитания в народе уважения к закону власти устраивали массовые публичные порки.
О предстоящей казни власти оповещали заранее. По улицам с барабанами ходили глашатаи и зачитывали указ, священники делали это в церквях перед службой. Знатным горожанам через полицию посылали «повестку» или устно извещали их о предстоящем «позорище». Впрочем, на казнь знаменитого преступника незачем было сгонять зрителей – они сами загодя спешили на экзекуцию. Публичная казнь становилась незаурядным, запоминающимся событием в жизни людей. Они с нетерпением ждали казнь, о ней задолго говорили по всей столице. И. И. Дмитриев – свидетель казни Емельяна Пугачева – вспоминал: «В целом городе, на улицах, в домах только и было речей об ожидаемом позорище. Я и брат нетерпеливо желали быть в числе зрителей, но мать моя долго на то не соглашалась. По убеждению одного из наших родственников, она вверила нас ему под строгим наказом, чтоб мы ни на шаг от него не отходили». Казни собирали огромное число зрителей – тысячи горожан, жителей окрестных деревень съезжались на площадь задолго до экзекуции. О том, что пустырь у Москвы-реки, где казнили Степана Разина (Болото), был переполнен, пишут современники-иностранцы. Очевидец казни 17 октября 1768 года знаменитой Салтычихи и ее сообщников сообщал в письме своему адресату: «Что ж надлежит до народу, то не можно поверить, сколько было оного: почти ни одного места не осталось на всех лавочках, на площади, крышах, где бы людей не было, а карет и других возков несказанное множество, так, что многих передавили, и карет переломали довольно». О том же пишет зритель казни Пугачева Андрей Болотов: «Мы нашли уже всю площадь на Болоте и всю дорогу на нее, от Каменного моста, установленную бесчисленным множеством народа». Другой очевидец, Дмитриев, дополняет: «Позади фронта (стоявших вокруг эшафота полков. – Е. А.) все пространство Болота… все кровли домов и лавок, на высотах с обеих сторон ее усеяны были людьми обоего пола и различного состояния. Любопытные зрители даже вспрыгивали на козлы и запятки карет и колясок. Вдруг все восколебалось и с шумом заговорило: "Везут! Везут!.."» Люди устремлялись на площадь, протискивались к эшафоту совсем не потому, что стремились получить, как думала власть, «урок на будущее». Ими двигало любопытство. Так же их привлекали всякие церемонии и шествия – парады, коронации, фейерверки, запуск воздушного шара. Валом валили люди в балаганы на Масленице, заполняли пять тысяч мест (!) в оперном театре времен Елизаветы Петровны, чтобы насладиться волшебным зрелищем – в их повседневной, серой жизни развлечений было так мало. Часами, на морозе, под дождем люди ждали выноса гроба какого-нибудь знаменитого покойника, рискуя жизнью, толпились на улицах во время бунтов, мешали пожарным подойти к горящему дому. Во время восстания декабристов на Сенатской площади 14 декабря 1825 года картечь артиллерии правительственных войск сбила с крыш и заборов зевак не меньше, чем убила мятежников, стоявших на площади в каре, не говоря уж о том, что верным Николаю 1 артиллеристам было трудно протащить к месту событий пушки из-за толп народа, заполнивших «партер». Так было всегда. Вспоминаются телевизионные репортажи об обстрелах «Белого дома» в Москве в октябре 1993 года, когда несметные толпы зевак на крышах высотных зданий и улицах – зрители очередной исторической драмы России – бесстрашно стояли под автоматным огнем. Процессия с преступником, которая направлялась к эшафоту, составляла важную часть ритуала публичной казни. Вначале знаменитого «злодея» торжественно ввозили в город. До наших дней дошло описание въезда в Москву Степана Разина. «Злодей» стоял на большом движущемся помосте с виселицей, к которой он был прикован. Подобным же образом ввозили в Москву в 1696 году голландца Якоба Янсена, который перебежал под Азовом к туркам, а потом ими был выдан русским. При этом на всеобщее обозрение были выставлены орудия пыток, которыми его предстояло мучить перед казнью. Примечательно, что позорная колесница Янсена шла в общем торжественном праздничном шествии победителей турок под Азовом. Емельяна Пугачева везли иначе, но цель всего шествия была также подчеркнуто публична. Капитан С. И. Маврин, снаряжая конвой с только что пойманным Пугачевым к дороге из Яицкого городка в Москву, писал 16 октября 1774 года, что распорядился «вести его церемониально – для показания черни» и велел сделать специальную повозку с клеткой. Шествие двигалось через Симбирск, Алатырь, Муром, Владимир и вызывало всеобщее любопытство жителей этих мест. Власть стремилась убедить возможно большие массы народа в том, что он – не император Петр III, а самозванец, простой казак. В Симбирске скованного Пугачева вывели на запруженную народом площадь, и перед именитыми гражданами города граф П. И. Панин публично допрашивал «злодея». Когда Пугачев стал дерзить своему высокопоставленному следователю, тот избил его. 1 октября 1774 года Панин писал своему брату Никите Ивановичу: «Отведал он от распаленной на его злодеянии моей крови несколько пощочин, а борода, которою он Российское государство жаловал, – довольного дранья. Он принужден был пасть пред всем народом скованной на колени и велегласно на мои вопросы извещать и признаваться во всем своем злодеянии». То, что царский генерал таскал за бороду и бил по морде «анператора», должно было убедить сотни собравшихся на площади зрителей в том, что перед ними не настоящий государь, а самозванец. Перед въездом в Москву в селе Ивановском 3 ноября была сделана остановка. Еще 5 октября 1774 года М. Н. Волконский испрашивал разрешения у Екатерины II на традиционный торжественный ввоз преступника в столицу: «Когда злодей Пугачев суды привезен будет, то, по мнению моему, кажется надо ево чрез Москву вести публично и явно, так, чтоб весь народ ево видеть мог». Однако императрица воспротивилась излишней демонстративности и парадности «вошествия» преступника и отвечала, что «к Москве прикажите его привезти… безо всякой дальной афектации и не показывая дальнего уважения к сему злодею и изменнику». Как мы видим, Екатерина была против эффектов и, наоборот, считала, что нужно снижать всеобщее внимание к личности «злодея». Предписания императрицы были исполнены. Князь П. А. Вяземский писал в Петербург своему брату генерал-прокурору А. А. Вяземскому о предстоящем событии: «Завтрашний день привезут к нам в Москву злодея Пугачева. И я думаю, что зрителей будет великое множество, а особливо – барынь, ибо я сегодня слышал, что везде по улицам ищут окошечка, откуда бы посмотреть. Но я думаю, что никто ево не увидит, ибо он везется в кибитке, притом будут ево окружать казаки и драгуны, следственно, и видеть нельзя». Волконский 5 ноября сообщал, что «как везли злодея по городу, то зрителей было великое множество… и во все то время, как я сам был, народу в каретах и дам столь было у Воскресенских ворот много, что проехать с нуждою было можно… Однако зрители в сем обманулись, что его видеть никак невозможно». Странно, что, вопреки этим документам, крупный специалист по восстанию Пугачева Р. В. Овчинников сообщает, что утром 4 ноября Пугачева ввезли в Москву церемониально: «Он был виден всем: скованный по рукам и ногам кандалами, сидел он внутри железной клетки, установленной на высокой повозке. На всем пути следования процессии по Москве – от Рогожской заставы до Красной площади – толпы народа запрудили улицы. Все забыли в это утро о своих обычных делах и занятиях… Простой народ, связывавший свои надежды на освобождение с именем Пугачева, молча смотрел на своего вождя в оковах». К сожалению, автор не дает ссылки на источник этих сведений. Дальше он пишет: «Дворяне, купцы, духовенство, богатые горожане ликовали при виде пленного "бунтовщика Емельки Пугачева"». Действительно, дворянство воспринимало казнь нагнавшего на помещиков страху «Пугача» как праздник. Слово «праздник» в данном случае вполне уместно, его использовал Болотов, описывая казнь Пугачева. В день казни мемуарист, закончив все дела в Москве, отправился к себе домой, в деревню, но «не успел поравняться при выезде из Москвы с последнею заставою, как увидел меня стоявший на ней знакомый офицер г. Обухов и закричал: – Ба! Ба! Ба! Андрей Тимофеевич, да куда же ты едешь? – Назад в свое место,– сказал я. – Да как это, братец, уезжаешь ты от такого праздника, к которому люди пешком ходят? – От какого такого? – спросил я. – Как, разве ты не знаешь, что сегодня станут казнить Пугачева, и не более, как часа чрез два. Остановись, сударь, это стоит любопытства посмотреть. Что ты говоришь? – воскликнул я. – Но, эх какая беда! Хотелось бы мне и самому это видеть, но как я уже собрался и выехал, то ворочаться не хочется». Знакомый уговорил Болотова, и они вместе отправились к месту казни – на Болото. Успели они как раз вовремя – преступника только что вывезли из Старого Монетного двора, что стоял у Красной площади, в направлении Болота у Москвы-реки. Медленное движение сквозь толпу необыкновенно высоких, выкрашенных в черный цвет саней с помостом, на котором сидел Пугачев со священниками, блеск оружия пеших и конных солдат, окружавших позорную колесницу, грохот барабанов – все это придавало процессии некую торжественность и театральность. Это был тот момент, который описывает со своей точки наблюдения Дмитриев: «Везут! Везут!» «И мы вскоре за сим,– сообщает бывший где-то в той же толпе Болотов с приятелем,– увидели молодца, везомого на превысокой колеснице в сопровождении многочисленного конвоя из конных войск… Повозка была устроена каким-то особым образом и совсем открытая, дабы весь народ мог сего злодея видеть. Все смотрели на него с пожирающими глазами, и тихий шопот и гул раздавался от того в народе. Но нам некогда было долго смотреть на сие шествие, производимое очень медленно, а мы, посмотрев несколько минут, спешили бежать к самому эшафоту, дабы захватить для себя удобнейшее место для смотрения». Протиснуться к самому эшафоту Болотову ни за что бы не удалось, если бы не два обстоятельства: во-первых, он шел с приятелем – полицейским офицером, которого коллеги в оцеплении хорошо знали и поэтому без разговоров пропускали через цепи солдат, и, во-вторых, внутрь обширного каре войск, стоявших вокруг эшафота, разрешали пройти только «чистой публике» – дворянам и именитым горожанам. Болотов пишет, что здесь царило оживление: «Как их набралось тут превеликое множество, то судя по тому, что Пугачев наиболее против них восставал, то и можно было происшествие и зрелище тогдашнее почесть и назвать истинным торжеством дворян над сим общим их врагом и злодеем. Нам с господином Обуховым удалось, протиснувшись сквозь толпу господ, пробраться к самому эшафоту и стать от него не более как сажени на три, и с самой той восточной стороны оного, где Пугачев должен был на эшафоте стоять. И так имели мы наивыгоднейшее и самое лучшее место для смотрения». Как мы видим, Болотов – весьма просвещенный человек, ученый, мыслитель – был счастлив, что подобрался как можно ближе к месту мучительного убийства одного человека другим. Этот отрывок его мемуаров напоминает рассказ заядлого театрала о том, как благодаря настырному приятелю он попал в директорскую ложу на бенефис знаменитой примы и с нетерпением ждал начала театрального действа. Действительно, в публичной казни, во всем ее церемониале и ритуале, была своя театральность. Этим-то во многом и объясняется особая притягательность казни для толпы. Учтем и то, что люди XVIII века встречались со смертью чаще, чем мы, для их восприятия смерти была характерна большая простота, которую романтики XIX века будут называть «загрубелостью нравов». Нельзя не вспомнить здесь пушкинскую строчку из «Андрея Шенье»: «Заутра казнь, привычный пир народу». Публичная казнь, да еще людей известных, была всегда грандиозным представлением, настоящим спектаклем. В нем были главный герой, сценарий, действо-ритуал, трагический апофеоз и интригующий всех (возможно, счастливый) финал. Не забудем при этом звуковое сопровождение – флейты, а главное, барабаны, задававшие всему действу ритм. Даже обычные публичные порки сопровождались барабанной дробью: «Чинить ему наказание при барабанном бое, бить морскими кошками нещадно». Театральность казни подчеркивало и то, что действо это происходило на «сцене» – возвышенном, обозреваемом со всех сторон помосте, поначалу пустом, на котором вдруг появлялось множество людей, каждый со своей ролью. Чтение приговора секретарем заставляло толпу утихнуть, хотя довольно трудный для восприятия текст указа тысячи зрителей понять и даже услышать не могли. Они больше смотрели на вышедших на помост и застывших перед произносимым царским словом «актеров». Люди смотрели на палача (известно, что палачи одевались в ярко-красные рубахи), но особенно жадно на «главного героя театра казни» – самого преступника. На него были устремлены все взоры зрителей, и оказывалось, что этот реальный, еще живой человек прост, невзрачен и совсем не страшен, даже ничтожен в сравнении со своей кровожадной славой. Долгие месяцы молва рисовала его неким титаном, с которым не могут справиться знаменитые генералы и их несметные войска, да и царские указы давали ему самые высшие негативные оценки: «злодей», «варвар», «тиран», «враг всего человеческого рода», «лютый зверь», «виновник бедствия и губитель многих невинных людей». А тут зрителей постигало разочарование. «Пугачев, – пишет Дмитриев, – с непокрытою головою, кланялся на обе стороны, пока везли его. Я не заметил в лице его ничего свирепого. На взгляд он был сорока лет, роста среднего, лицом смугл и бледен, глаза его сверкали, нос имел кругловатый, волосы, помнится, черные и небольшую бородку клином». Стоявший неподалеку от юного Дмитриева и уже повидавший жизнь Болотов смотрел на Пугачева почти теми же глазами: «Он стоял в длинном нагольном овчинном тулупе почти в онемении и сам вне себя и только что крестился и молился. Вид и образ его показался мне совсем не соответствующим таким деяниям, которые производил сей изверг… Бородка небольшая, волосы всклоченные и весь вид ничего незначущий и столь мало похожий на покойного императора Петра Третьего, которого случалось мне так много раз и так близко видать, что я, смотря на него, сам себе несколько раз в мыслях говорил: "Боже мой! До какого ослепления могла дойтить наша глупая и легковерная чернь и как можно было сквернавца сего почесть Петром Третьим!"». Что же происходило вокруг эшафота, среди моря голов людей, глазевших на казнь? Толпа, спозаранку собравшаяся возле эшафота, поддавалась массовому психозу, который неизбежно возникал во время мрачной, обставленной страшными процедурами церемонии. Об этом говорят действия и ощущения такого умного, образованного человека, как Болотов, который за два часа до казни преспокойно ехал в свою деревню, но, сбитый с толку приятелем, устремился сквозь толпу на Болото и был так доволен, что пробрался поближе к эшафоту. Воздействие церемонии публичной казни на психику людей вообще оказывалось весьма сильным. В рапорте тихвинской полиции за 1794 год описывалась даже не казнь живого человека, а сожжение палачом бумаги-пасквиля, которое сопровождалось эмоциональными проявлениями толпы: «Одна часть оного [народа], быв свидетельницею столь поразительного зрелища и считая себе то за несчастье, не могла воздержаться от слез; другая, негодуя на сочинителя того пасквиля, готова была не только сама всячески его изыскивать, но и в ту же минуту наказать своими руками, если б то ей было позволено». Н. В. Гоголь, описывая в повести «Тарас Бульба» казнь в Варшаве Остапа и его товарищей, достаточно точно нарисовал все то, о чем сказано выше на основе документов: «Площадь, на которой долженствовала производиться казнь, нетрудно было отыскать: народ валил туда со всех сторон. В тогдашний грубый век это составляло одно из занимательнейших зрелищ не только для черни, но и для высших классов. Множество старух, самых набожных, множество молодых девушек и женщин, самых трусливых… не пропускали, однако же, случая полюбопытствовать. "Ах, какое мученье!" – кричали из них многие с истерическою лихорадкою, закрывая глаза и отворачиваясь; однако же простаивали иногда довольное время. Иной, и рот разинув, и руки вытянув вперед, желал бы вскочить всем на головы, чтобы оттуда посмотреть повиднее. Из толпы узких, небольших и обыкновенных голов высовывал свое толстое лицо мясник, наблюдал весь процесс с видом знатока и разговаривал односложными словами с оружейным мастером, которого называл кумом… Иные рассуждали с жаром, другие даже держали пари; но большая часть была таких, которые на весь мир и на все, что ни случается в свете, смотрят, ковыряя пальцем в своем носу. На переднем плане, возле самых усачей, составлявших городовую гвардию, стоял молодой шляхтич… Он стоял с коханкою своею, Юзысею, и беспрестанно оглядывался, чтобы кто-нибудь не замарал ее шелкового платья. Он ей растолковал совершенно все, так что уже решительно не можно было ничего прибавить. "Вот это, душечка Юзыся,– говорил он,– весь народ, что вы видите, пришел затем, чтобы посмотреть, как будут казнить преступников. А вот тот, душечка, что, вы видите, держит в руках секиру и другие инструменты,– то палач, и он будет казнить. И как начнет колесовать и другие делать муки, то преступник еще будет жив; а как отрубят голову, то он, душечка, тотчас и умрет. Прежде будет кричать и двигаться, но как только отрубят голову, тогда ему не можно будет ни кричать, ни есть, не пить, оттого что у него, душечка, уже больше не будет головы". И Юзыся все это слушала со страхом и любопытством. Крыши домов были усеяны народом. Из слуховых окон выглядывали престранные рожи в усах и в чем-то похожем на чепчики. На балконах, под балдахинами, сидело аристократство. Хорошенькая ручка смеющейся, блистающей, как белый сахар, панны держалась за перила. Ясновельможные паны, довольно плотные, глядели с важным видом. Холоп, в блестящем убранстве, с откидными назад рукавами, разносил тут же разные напитки и съестное… Но толпа вдруг зашумела, и со всех сторон раздались голоса: "Ведут… Ведут!., козаки!.."». Театральность всему происходящему на помосте-эшафоте добавляло извечное ожидание пощады – ведь с древних времен было принято в последний момент либо объявлять помилование страшному грешнику, либо изменять наказание на менее суровое. Примечательно, что французский дипломат Далион, описывая экзекуцию над семьей Лопухиных, приговоренных императрицей Елизаветой к смерти, но помилованных на эшафоте, применяет театральный образ: «Наконец трагедия сыграна, но сцена не была окровавлена». Почти всегда решение о смягчении участи казнимых принималось заранее, но объявление об этом оставляли на последний момент. С одной стороны, власти хотели напугать толпу предстоящей неминуемой жестокой казнью, а с другой стороны, хотели поразить народ своим бесконечным милосердием даже к отъявленным преступникам. Для казни Гурьевых и Хрущова в 1762 году Екатерина II составила своеобразный сценарий: «Приготовить преступников к им по законам принадлежащему воздаянию, а полиции оное публично совершить… А между тем весь город будет в ожидании, чего одно намалаго страха произведет в народе, и никому без изъятия не должно открывать, что при самом исполнении экзекуции Корфу (директору полиции. – Е. А) в карман дан будет указ облегчительный…»
Толпа у эшафота, как зрители в театре, надеялась увидеть «хороший конец», трогательную «сцену прощения» – уже сама мрачная процедура приготовления к кровавой экзекуции давала сильный эмоциональный эффект, и каждый невольно испытывал ужас. Слухи о прощении ходили в толпе. Так было и во время казни Пугачева. Болотов пишет, что после чтения приговора «были многие в народе, которые думали, что не воспоследует ли милостиво указа и ему прощения, и бездельники того желали, а все добрые того опасались. Но опасение сие было напрасное». И тем не менее опасения одних и надежды других сохранялись до самого последнего момента, даже тогда, когда смолкал грохот барабанов и в мертвой тишине палач поднимал топор. И когда чуда прощения не происходило, когда ангел царского великодушия не спускался на «сцену» и палач резко опускал свое страшное орудие на шею преступника, толпа испытывала потрясение. В 1719 году приговоренная к смерти за детоубийство придворная девица Мария Гамильтон уже на эшафоте встала на колени перед Петром I и умоляла его о прощении. Зрители видели, как царь что-то сказал палачу на ухо, и ожидали помилования преступницы-красавицы, но палач взмахнул топором и мгновенно снес ей голову, а царь поднял отрубленную голову и поцеловал ее в губы. Очевидец вспоминает, что в 1764 году на казнь Василия Мировича собралась несметная толпа народа, и люди до последнего мгновения были убеждены, что преступника помилуют. Когда же палач отрубил Мировичу голову, все разом ахнули, и от непроизвольного движения толпы перила моста возле места казни обломились. Люди, собравшиеся у эшафота, по-разному воспринимали страшный миг смерти приговоренного. Болотов спокойно наблюдал за происходящим: «Пошла стукотня и на прочих плахах, и вмиг после того очутилась голова Пугачева, воткнутая на железную спицу на верху столба, а отрубленные его члены и кровавый труп, лежащие на колесе. А в самую ту ж минуту столкнуты были с лестниц и все висельники, так что мы, оглянувшись, увидели их всех висящими… Превеликий гул от аханья и многого восклицания раздался тогда по всему несчетному множеству народа, смотревшего на сие редкое и необыкновенное зрелище». Юный Дмитриев, стоявший в толпе с братом, смотрел экзекуцию до конца, как и Болотов, но с другим чувством: «Тогда он (Пугачев. – Е. А.) всплеснул руками, опрокинулся навзничь, и вмиг окровавленная голова уже висела в воздухе; палач взмахнул ее за волосы… Не утаю, что я при этом случае заметил в себе что-то похожее на притворство и сам осуждал себя: как скоро Пугачев готов был повалиться на плаху, брат мой отворотился, чтобы не видеть взмаха топора, чувствительное его сердце не могло выносить такого позорища. Я притворно показывал то же расположение (т. е. делал вид, что отворачивается. – Е. А.), но между тем украдкою ловил каждое движение преступника. Что же этому было причиною? Конечно, не жестокость моя, но единственно желание видеть, каковым бывает человек в столь решительную ужасную минуту». Те отрывочные сведения, которые сохранились, позволяют сделать вывод, что приговоренный в момент казни нередко впадал в ступор, оцепенение и воспринимал все окружающее как во сне. Из рассказа старца Епифания, у которого в 1670 году отсекли руку и урезали язык, следует, что молитвой перед экзекуцией он довел себя даже до потери чувствительности и отсечение языка воспринял как мгновенный укус змеи. В такой же ступор порой впадал и палач, особенно начинающий. Это придало казни в Черкасске 27 октября 1800 года особый драматизм. Как вспоминает современник, во время чтения приговора о казни полковника Евграфа Грузинова, Ивана Апонасьева и других их товарищей «сделалось так тихо, как будто никого не было. Определение прочитано, весь народ в ожидании чего-то ужасного замер… (добавим от себя, что в момент казни люди снимали шапки. – Е. А.). Вдруг палач со страшною силою схватывает Апонасьева и в смертной сорочке повергает его на плаху, потом, увязавши его и трех товарищей-гвардейцев, стал, как изумленный, и несколько времени смотрит на жертвы… Ему напомнили о его обязанности, он поднял ужасный топор, лежавший у головы Апонасьева. И вмиг, по знаку белого платка, топор блеснул, и у несчастного не стало головы». Публичные казни весь XVIII век собирали тысячные толпы. Потом люди возвращались к своим делам и долго вспоминали все подробности кровавой экзекуции. После казни Пугачева Болотов с приятелем-офицером не стали досматривать продолжение экзекуции – сечение кнутом сообщников того, чей труп уже лежал на колесе: «Народ начал тотчас тогда расходиться, то пошли и мы отыскивать свои сани и возвратились на них к заставе, где, отобедав у своего знакомца и простившись с ним, пустился я в свой путь в Киясовку с головою, преисполненною мыслями и воображениями виденного, редкого и необыкновенного у нас зрелища и весьма поразительного, и на другой день к обеду возвратился к своим домашним». Постепенно отношение к публичным казням менялось. Идеи Просвещения, гуманизма, ставшие достоянием русского общества к середине XVIII века, делали свое дело. Известный оппозиционер князь М. М. Щербатов выступил против казни вообще. Позже появились люди, которые возражали и против публичности казни, видя в этом мало проку. В 1824 году адмирал Мордвинов написал служебную записку с предложением отменить кнутование не только потому, что этот вид наказания отличается особой мучительностью, но и потому, что у зрителей это вызывает не осуждение преступника, а жалость к нему. Мордвинов так описывал реакцию зрителей: «При кровавом, паче отвратительном зрелище такового мучения, пораженные ужасом зрители приводимы бывают в то иступленное состояние, которое не позволяет ни мыслить о преступнике, ни рассуждать о содеянном им преступлении. Каждый зритель видит лютость мучения и невольно соболезнует о страждущем себе подобном… При наказании кнутом многие из зрителей плачут, многие дают наказанному милостыню, многие, если не все, трепещут, негодуют на жестокость мучения». Однако публичные казни продолжались и весь XIX век, сочетаясь с тайными или полутайными (подобно казни декабристов в 1826 г.). Как и прежде, казнь была «пиром народа», зрелищем для простолюдинов. Люди образованные уже не рвались, подобно Болотову, в первые ряды зрителей. Как вспоминал революционер Г. Н. Потанин, гражданская казнь которого происходила 15 мая 1868 года в Омске, «я не заметил ни одного интеллигентного лица, ни одной дамской шляпки». |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх |
||||
|