|
||||
|
ВТОРАЯ ЧАСТЬПРИСУТСТВИЕ В МИРЕ Глава перваяЗаразительность веры Стремительное распространение христианства и упадок язычества удивляли, а иногда и ошеломляли язычников. Греко-римский мир не отдался всецело культу Митры или Кибелы, не перешел, несмотря на развернутую пропаганду, в иудаизм — он обратился к Евангелию. Не прошло и двух веков после того, как Христос принял смерть на кресте, а христианство, распространившееся по всей Римской империи, уже стало неискоренимым. На заре эры Константина Великого доля христиан составляла от 5 до 10 процентов от всего населения Империи1. Ошеломляющие успехи христианства застали Римское государство врасплох, чем и объясняется явно запоздавшее осознание им масштабов нависшей над ним угрозы. Когда же оно замахнулось для ответного удара, зараза уже распространилась во все пределы. Применение имевшихся правовых средств не поспевало за развитием событий. Как объяснить успех христианства, если все прочие религии, пришедшие с Востока, потерпели неудачу? Быстрота, глубина и всеохватность распространения новой религии как в социальном, так и в географическом отношении заслуживает осмысления, если мы хотим обнаружить его движущие силы и мотивы. Менталитет западного человека не способен постичь процесс распространения христианства иначе, нежели средствами хорошо известной стратегии, методами действий, надлежащим образом контролируемых социологами, состоящими на службе у государства. Школа, пресса, организации и движения, действовавшие на протяжении столетий, — вот что, как, возможно, думают некоторые, служило непременным инструментом внедрения в массы христианской веры. В действительности же распространение христианства в течение первых двух веков, когда Церковь, далеко не пользовавшаяся благосклонностью со стороны государства, встречала подозрительное и враждебное отношение к себе населения, зависело от реальных жизненных условий гораздо больше, чем от стратегии. Церковь переживала юность своей истории. «Апрель был в ее глазах»2. Она несла благую весть до крайних пределов ведомого мира3, с тем же энтузиазмом, с каким сама получила ее, в упоении первой любви, которая со временем становится глубже, но не повторяется. Только в пастельных тонах можно отобразить эту цветущую весну человечества. Дабы убедиться в этом, достаточно сопоставить всё, что мы знаем (или хотя бы догадываемся) о ситуации и людях II столетия, с последующими поколениями, известными нам гораздо лучше. Общественный климат во времена Тертуллиана был совсем не тот, что при Оригене. Что-то безвозвратно ушло, начальный импульс ослаб. Церковь накопила свой первый опыт, познала отступничество. Ее терзали ереси, держали в напряжении гонения на христиан. Такой стала повседневная реальность. Именно этим объясняются постоянная настороженность епископов, агрессивная непреклонность Тертуллиана, враждебное христианам законодательство. Церковь защищалась, обороняла свои тылы, но у нее уже не было прежнего душевного подъема. В период, последовавший за Апостольской Церковью, когда сошли с исторической арены Двенадцать сподвижников Христа, завершился разрыв Церкви с синагогой. На начальном этапе распространения христианства эти связи были полезны для него, но впоследствии стали все больше его компрометировать. Спасение приходит от евреевВ начальный период своего развития, приходящийся на I век, христианство опиралось на помощь евреев4, рассеянных по всему свету, от Эбро до Евфрата. Павел и его сподвижники, вышедшие из иудаизма, были уверены, что найдут поддержку у своих единоверцев во всех крупных городах Империи. Принимавшие их были первыми, кто услышал «благую весть», принесенную из страны предков. Можно ли было сдержать волнение, узнав, что времена пророков не прошли в Израиле? В иудео-христианстве существовало первое поколение миссионеров, апостолов и странствующих проповедников, о которых говорится в «Дидахе»5 и которые по велению собственного сердца служили Церкви, следуя традициям иудаизма. Евреи, обратившиеся в христианство в Иерусалиме или в ходе своих деловых поездок, могли принести в Александрию или Карфаген «благую весть», сделавшись, таким образом, проповедниками Христовой веры. Многочисленные «верующие», мужчины и женщины, которых Павел приветствует в конце своего «Послания к Римлянам»6, перед тем как отправиться к ним, возможно, были, хотя бы частично, такого рода людьми, встреченными и обращенными в христианство странствующими проповедниками. Прискилла и Акила, в свою очередь, тоже не сидели в Риме сложа руки. Как можно было не распространить дальше проповедь Евангелия, услышанную из уст самого апостола! О Юнии и Андронике, евреях по происхождению, в «Послании к Римлянам» прямо говорится, что они еще раньше Павла уверовали во Христа и являются активными «миссионерами»7. Из преемников Петра в Риме один только Эварист был евреем8. Похоже, что остальные епископы Рима происходили из семей язычников. То же самое и в Антиохии: там все преемники Петра носили греческие имена9. В Эдессе и Александрии, в Северной Африке, евангельской проповедью занимались обращенные в христианство евреи из Иерусалима или же пилигримы, возвратившиеся обращенными в новую веру. Христианство получило здесь распространение среди членов местной еврейской общины. Первые поколения христиан в Карфагене спят вечным сном рядом со своими единоплеменниками-евреями10. В течение I века жизнь христиан была столь тесно переплетена с иудаизмом, что Римское государство даже не проводило между ними различий, рассматривая их как одно целое и распространяя на них те же самые привилегии: свободное отправление культа, освобождение от военной службы и каких бы то ни было государственных повинностей, обязательств и функций, несовместимых с монотеизмом11. Освобождение от участия в обрядах культа императора компенсировалось молитвой о его благополучии. Христиане остались верны этой практике12. Если не считать непродолжительных гонений на христиан, устроенных Нероном в Риме, юная Церковь пользовалась вплоть до конца I века привилегиями, предусмотренными для евреев. Вполне вероятно, что евреи, сознавая отличия своей религии от христианской, старались исключить какую бы то ни было двусмысленность во взаимоотношениях с римскими властями. Часть евреев, обращенных в христианство, но сохранявших ностальгические воспоминания о своем прошлом, объединялась в отдельные общины. Положение изменилось к началу II века, когда различия обозначились резче. Римское государство признало, как свидетельствуют письма Плиния, самостоятельность христианства13. Когда в 135 году гроза обрушилась на иудаизм, христиане совершенно не пострадали, продолжая жить в мире и процветании14. И сами христиане тоже стали удаляться от иудаизма, подчеркивая собственную независимость от него. Марк, епископ Иерусалимский, в ту эпоху управлявший Церковью, происходил из язычников. Наученная опытом апостола Павла, Церковь сознавала двусмысленность подобной ситуации, которая могла стать несовместимой с Евангелием. И все-таки именно иудаизм диаспоры указал путь христианству, проповедуя идею единого Бога — творца неба и земли и соблюдая Закон15. На земле язычников Израиль осознал провиденциальный смысл своего рассеяния и миссионерскую ответственность собственного присутствия. Еврейский прозелитизм пробудил внимание элит, углубил их потребность в вероучении и вместе с тем в моральном наставлении, чему отвечала евангельская проповедь, благословлявшая эту потребность16. Автономия Церкви по отношению к синагоге не означала разрыва. Диалог между ними продолжался в течение всего II века. Христиане не уклонялись от дискуссии. Противоречия касались истолкования священных книг и особенно — исполнения пророчеств благодаря явлению Христа. Евреи оставались главными оппонентами апологетов Аристона из Пеллы и Юстина. «Диалог с евреем Трифоном» служит образцом этого жанра и в конечном счете выражением признательности Израилю. В последующие века дискуссия продолжилась, но уже на новой основе. Кроме того, эта дискуссия уже носила несколько академический оттенок, поскольку лучшие силы христиан отныне действовали среди язычников. Церковь, повзрослевшая и освободившаяся от всяческой опеки, встала лицом к лицу с греко-римским миром. Метод проповеди ЕвангелияЕвангелие благословляло динамизм и вместе с тем спаянность средиземноморского мира. Простота коммуникаций, важность коммерческого и культурного обмена стимулировали миграцию. Образно говоря, как Оронт, так и Нил и Баграда несли свои воды в Тибр и Рону. Церковь в территориальном отношении была средиземноморской, она говорила по-гречески — на языке литературного общения и коммерческих сделок. Понятный во всех городах Империи, греческий способствовал распространению христианства, служил языком общения и поддержания связей между христианскими общинами. Язык был и остается мощным фактором единства: перестают слышать друг друга, когда перестают друг друга понимать17. Замена арамейского языка на греческий явилась актом гениального предвидения, так сказать, внесением евангельской закваски в пирог всего человечества. Тем самым Церковь сделала выбор в пользу миссионерства: она выбрала мировой язык, с помощью которого вернее всего можно было донести проповедь христианства до крайних пределов Империи. Греческий тогда играл роль английского в наше время, он позволял путешественнику быть понятым во всех крупных городах Римской империи. Вместе с тем было рискованно полагаться на один только греческий: в Антиохии говорили по-сирийски, а для проповеди евангельского учения галлам Иринею пришлось прибегнуть «к их варварскому диалекту»18. Проповедь христианства стоила того, чтобы отказаться от прекрасного языка греков. Первый импульс миссионерской экспансии был дан Павлом и другими апостолами. Христианские общины, созданные апостолами, такие, как Коринфская или Эфесская, с гордостью хранили живые воспоминания о своих учредителях. На всех производил неизгладимое впечатление миссионерский гений Павла, его врожденный дар вызывать чувство симпатии, устанавливать контакт с самыми разными людьми. Подобно реке, он, устремленный к своей цели, огибал преграды и орошал земли. Сколько имен собрано в его приветствиях, сколько женских образов расцветает в посланиях того, кого пытаются представить женоненавистником! Когда апостолов не стало, общины, вместо того чтобы оплакивать их, стали подражать им, беря отныне в свои руки их наследие. Ответственность теперь целиком ложилась на общину. Обращение в христианство предполагало миссионерскую деятельность. Если апостольская харизма присуща лишь немногим, то с миссионерством были согласны все. Отныне в христианстве насчитывалось «столько же апостолов, сколько было верующих. Проповедь распространялась сама собой и почти повсюду, путями неисповедимыми, без специально назначенных миссионеров. Зародыши веры разносились благодаря свободному движению индивидуальной воли»19. Миссионерская инициатива в ту эпоху редко исходила от епископа. Мы не знаем ни одного примера, чтобы миссионера направлял глава общины. В качестве миссионеров обычно выступали христиане, достигшие определенного положения в общине, которые обходились без специального поручения, движимые лишь своим душевным порывом. Среди них мы встречаем и лиц духовного звания, хотя миряне абсолютно преобладали. Христианство распространялось, находя приверженцев среди членов семьи, товарищей по работе, просто знакомых этих добровольных проповедников. Это была простая проповедь, «совершавшаяся не среди бела дня на людных площадях и рынках, а без шумихи и помпы, тихим голосом, из уст на ухо, под сенью домашнего очага»20. Нет более точного определения, чем слово «заражение», использованное Тацитом и Плинием для характеристики новой религии и способа ее распространения: из уст на ухо, от жены к мужу, от раба к хозяину и от хозяина к рабу, от сапожника к клиенту, в укромном уголку лавки, как доказывают дошедшие до нас свидетельства современников. Современное представление о распространении христианства способом передачи от человека к человеку кажется слишком ограниченным, учитывая парадоксальность ситуации, когда раб проповедует христианское учение хозяину, а хозяин — рабу, врач — больному, а торговец — покупателю. В окружении философа Юстина встречались самые разные люди: другой философ — Татиан, а рядом с ним раб Эвельпист, женщина Харито, ученики. В Лионе Аттал и Веттий, представители высшего общества, были хорошо известны простым людям, которым они и служили, проповедуя благую весть. Врач Александр знакомил с новой верой больных, которые предпочитали его другим медикам, чьи имена даже не упоминаются в источниках21. Среди христиан встречались и такие, кто посвящал всю свою жизнь проповеди евангельского учения, как это делали в иудаизме люди, называвшие себя «апостолами» (упоминания о них имеются в «Дидахе»)22. Они, подобно пророкам и книжникам, вели жизнь странствующих проповедников, переходивших из города в город. Одни из них жили своим трудом, другие же — их, очевидно, было больше — получали пропитание от нанимавших их братьев — членов общины, «ибо трудящийся достоин награды за труды свои»23. Если же не было общины, которая оказывала гостеприимство, миссионер сам обеспечивал себя, работая по своему ремеслу и даже, при необходимости, поденщиком, как поступал апостол Павел. Их беспристрастие и бескорыстие уже сами по себе служили проповедью и позволяли отличить истинных пророков от ложных24. Историк Евсевий свидетельствует, что странствующие апостолы не сошли в небытие вместе с первым поколением христиан: «Многие из тогдашних учеников, чью душу слово Божие поразило великим любомудрием, исполняли прежде всего спасительную заповедь: раздавали свое имущество бедным, а затем отправлялись путешествовать и выполнять дело евангелистов, спеша преподать слово веры тем, кто о ней вовсе не слыхал, и передать книги Божественных Евангелий. Заложив где-нибудь на чужбине только основание веры, они ставили пастырями других людей, поручали им только что приобретенную ниву, а сами, сопутствуемые Божией благодатью и помощью, отправлялись в другие страны и к другим народам»25. Евсевий явно идеализирует и схематизирует деяния первых поколений миссионеров, подхвативших эстафету апостолов. Имел ли он более детальные сведения? Мы не знаем этого. Как звали этих миссионеров, отправившихся проповедовать Евангелие, оставив организованные ими общины на попечение пастырей, коим предстояло дальше возделывать поднятую ими целину? Историк сохранил для нас имя по крайней мере одного из них — Пантена, вестника Евангелия от Христа, бывшего проповедником христианства среди язычников на Востоке и доходившего даже до земли индийцев26. Вероятно, Пантен был не одинок, поскольку Евсевий добавляет: «Многие, да, многие возвещали тогда слово евангельское; по внушению Господню подражали они апостолам, распространяя слово Божие и наставляя в нем. Пантен, один из них…»27 Он был миссионером, прежде чем стать преподавателем Священного Писания в Александрии. Этот же вопрос затрагивает и Ориген: «Христиане делали всё, что было в их силах, для распространения своего учения по всему свету. С этой целью они упорно шли от города к городу, от деревни к деревне, обращая других к служению Богу»28. «Миссионерская проповедь ширилась, — в другой своей работе замечает Ориген, — хотя число проповедников благой вести и не увеличилось»29. Некоторые из этих проповедников словно стояли у него перед глазами, и он сравнивал их с теми, которые еще ходили по миру в его время. Между полным отречением от мира и обыденной жизнью находилось место для добровольной деятельности тех, кто, не удаляясь от своей привычной среды, продолжая заниматься своим ремеслом или совершая поездки, целью которых не было миссионерство, проповедовал благую весть30. Цельс высмеивал этих самозваных евангелистов, никогда не учившихся в школе и имевших низкий культурный уровень: «В частных домах мы видим ткачей, сапожников и прочих крайне невежественных людей, лишенных какого бы то ни было воспитания; в присутствии хозяев, людей опытных и рассудительных, они остерегаются раскрывать рот. При общении же с находящимися в доме детьми или женщинами, такими же глупыми, как и они сами, они начинают болтать о своих чудесах»31. Видно, что нарисованная Цельсом картина карикатурна, а его нападки грубы. Он сильно упрощает, дабы облегчить себе задачу. Его рафинированная культура восстает против новой «химеры», подрывающей общество и цивилизацию, в которые он глубоко укоренен. Но как бы то ни было, Цельс писал на основании собственных наблюдений. Он общался со многими христианами, дабы понять методы и тактику распространения их религии. При всем недоброжелательстве и предвзятости наблюдение Цельса верно. Он точно разглядел, в какой среде и какими методами обычно действовал христианский прозелитизм. Наиболее типичной была индивидуальная деятельность, доступная каждому. Любой христианин мог поделиться своим открытием с членами семьи, товарищами по работе или друзьями. Первыми, кого восхитила благая весть, были униженные, бедняки — портовые рабочие и мелкие ремесленники, державшиеся сплоченно, объединенные общностью судьбы и выпавшими на их долю испытаниями, восприимчивые к речам о спасении и свободе, о мире и достоинстве32. Но верно и то, что именно в этой среде циркулировала самая что ни на есть оскорбительная клевета. В конечном счете восприятие евангельского учения было вопросом внутреннего благородства, а это душевное качество не зависит от социальной принадлежности. Первыми, на кого распространялась евангельская проповедь, были члены семьи. Не столь редки свидетельства того, как к Евангелию обращалось семейство целиком, со всеми чадами и домочадцами. Юстин упоминает в качестве примера тех, кто являлся христианином «с самого детства»33. Один из тех, кто разделил участь философа-мученика, говорил префекту Рима Рустику: «Мы восприняли свою веру от наших родителей»34. И даже Поликарп заявлял, что служит Христу на протяжении восьмидесяти шести лет, а это позволяет предположить, что его крестили в раннем возрасте35. Аналогичным образом, Папилий из Пергама отвечал проконсулу, что «служит Богу с самого детства»36. Поликрат, епископ Эфесский, современник Иринея, сообщал в письме папе Виктору, что родился в типично христианской семье: семь человек его родни были епископами, он — восьмой37. Ему тогда было, как он сам пишет, шестьдесят пять лет, следовательно, родившись в верующей семье, он, очевидно, был крещен еще во младенчестве — так должно было быть в семье, управлявшей христианской общиной на протяжении нескольких поколений в эпоху, когда еще не существовало единого епископа для Галлии и Германии. Мы знаем о существовании со времен святого Павла семей, в которых родители обращались в христианство со всеми чадами и домочадцами, жившими в доме; как евреи, так и язычники применяли в отношении их корпоративное определение «дом»38. Это «заражение» христианством в кругу семьи объясняет удивительно быстрое распространение новой веры в Вифинии, о чем писал Плиний, охватившее как детей, так и взрослых. Игнатий Антиохийский в своем письме жителям Смирны приветствовал «дома братьев вместе с их женами и детьми»39. Он подробно описывает семью Тавии и вдову Эпитафоса: в том и другом случае уже взрослые дети вступили в брак и сами основали христианские семьи40. Обращение в христианство стояло у истоков этих замечательных христианских семей, давших Церкви мучеников и деятелей масштаба Оригена, Василия и Григория Нисского. Верование главы семейства играло решающую роль, как правило, увлекая за собой всех обитателей дома. Другое дело женщина: она обращалась в христианство одна. В этом случае она не обязательно увлекала за собой в новую общину и детей. Христианские надписи сохранили для нас имя некоего юного Апрониана, отец которого был язычником, а сам он крестился под влиянием своей бабушки41. Во многих семействах, очевидно, возникали разногласия между матерью, обратившейся в христианство, детьми и их отцом. Детей, родившихся в христианских семьях, во II веке крестили при их рождении, как это было в случае с детьми Эпитафоса, которых приветствует в Смирне Игнатий Антиохийский. Надгробные надписи сохранили имена многочисленных христианских детей, получивших крещение в верующих семьях42. В римских домах слуги и рабы обычно считались членами семьи (familia) и участвовали в религиозной жизни дома. Доказательство тому мы находим в рассказе о рабе, на которого донесли как на христианина. «Почему, будучи рабом, — спрашивает его судья, — ты не придерживаешься религии своего господина?»43 По его мнению, это само собой разумелось. Хозяева, обратившись в христианство, проповедовали новую веру своим слугам и рабам, что переворачивало их взаимоотношения, ломало все барьеры. В недавно найденном фрагменте «Апологии» Аристида, написанном на папирусе, утверждается: «Господа, ставшие христианами, убеждают рабов и слуг и, ежели имеют таковых, детей обращаться в христианство, дабы тем самым доказать свое благорасположение к главе семейства, и если обращение состоялось, то называют всех их без разбора «братьями», ибо отныне все они принадлежат к одной общине»44. Видимо, именно так обрела Христову веру юная Бландина. Вероятнее всего, она была рабыней Проксена, вольноотпущенника Марка Аврелия и Вера, ставшего камерарием и казначеем. Когда он умер, его бывшие рабы возвели для него мавзолей, до сих пор существующий в Риме, на вилле Боргезе. Надписи восхваляют их бывшего господина. Один из прежних рабов, отсутствовавший в момент его смерти, после возвращения поспешил засвидетельствовать собственную принадлежность к вере покойного господина, сделав на его саркофаге надпись: «Проксен принят в лоно Бога. По возвращении в Рим его вольноотпущенник Ампелий засвидетельствовал ему сие»45. Кто кому сообщил благую весть: Ампелий своему господину или господин ему, найдя в его лице ученика, а затем брата? Возможно то и другое. Подобного рода прозелитизм требовал такта и соблюдения тайны, дабы избежать притворного обращения, а затем и доноса. Знатный римлянин Аполлоний был выдан одним из своих рабов46. Правда, Атенагор замечает, что такие доносы были редки47, а это, в свою очередь, доказывает, что многие рабы, хозяева которых перешли в христианство, оставались язычниками. Подтверждается это и историей лионских мучеников, когда рабы-язычники были арестованы вместе со своими господами-христианами по подозрению в приверженности их вере48. Среди деяний мучеников сохранился и рассказ о том, как высокопоставленный римский чиновник Гермес был обращен в христианство старым слепым рабом49. Даже если рассказ и не вполне достоверен, он, во всяком случае, отражает ситуацию, не раз имевшую место: раб, тронутый добротой своего хозяина, открывал ему тайны новой веры. Какое влияние оказала кормилица-христианка на будущего императора Каракаллу? История почему-то не сохранила свидетельств об этом50. С момента возникновения христианства женщина играла незаменимую роль в распространении новой веры. Именно женщина, Прискилла, указала Аполлосу путь Господень51. Апостол Павел во время своих долгих путешествий находил поддержку со стороны благочестивых женщин, которые служили ему и пополняли собою христианские общины. Апокрифические Деяния изображают события в неверном свете, утверждая, что проповедь велась только среди богатых, и представляя Теклу как евангелистку апостола. Женщины распространяли Евангелие — с чувством такта во Вселенской Церкви и с утратой чувства меры в сектах. Плиний, Цельс и Порфирий с иронией, но и с досадой признавали стремительное обращение женщин в христианство. На Востоке, где супруга должна была вести довольно замкнутый образ жизни, женщина больше, чем в Риме, проповедовала благую весть среди других женщин. Климент Александрийский рассказывает о роли христианок, обращенных в новую веру еще первыми апостолами: они одни могли проникнуть в гинекеи и принести в эти тесные, мрачные и душные жилища спасительное учение Господа так, «чтобы недоброжелатели не смогли ни обвинить, ни вызвать ложных подозрений»52. Церковь очень рано учредила должность диаконесс, в обязанность которых входило служение женщинам — посещение на дому христианок, живших в языческих семьях53. Затворнический образ жизни греческих женщин объясняет и то, почему институт диаконесс зародился на Востоке и совсем не получил распространения на римском Западе, где женщина была более свободна. Участие диаконесс в распространении христианства среди женщин на Востоке не вызывало ни малейших возражений. Их деятельность стала регламентироваться лишь в более поздний период54, как мы увидим далее. И римская армия тоже не осталась глуха к слову Евангелия. Не заходя столь далеко, чтобы сблизить войско кесаря с воинством Христовым, следует отметить тот факт, что солдаты за годы своей долгой воинской карьеры обращались в христианство. Христиане встречались в римских легионах по крайней мере со II века. Чудо, случившееся во времена Марка Аврелия (о нем шла речь выше), служит достаточным доказательством55. Вполне возможно, что первые римские солдаты были обращены в христианство, как утверждает Цельс56, странствующими миссионерами, «обходившими города и деревни». Так, еще апостол Павел проповедовал преторианским когортам57. Во времена Нерона христиане уже встречались среди преторианцев58. И Тертуллиан тоже признавал, что в его время христиане служили в армии59. Проникновение христианства в армию практически не оставило следов в исторических источниках. Оно совершалось вне организованных христианских общин. Солдат-христианин вечером, в карауле, признавался своему товарищу, что получил «новую радостную» весть, не идущую ни в какое сравнение с культом Митры или Кибелы, распространенным в армии60. Впрочем, воинские добродетели, такие, как повиновение, дисциплина, добросовестная служба, презрение к смерти, сближались с христианскими добродетелями. Жизнь в военно-полевых условиях, а вскоре и зрелища мученической смерти христиан способствовали распространению евангельского учения среди солдат. И сама армия тоже пополнила ряды мучеников-христиан — в Италии, Африке, Египте и вплоть до берегов Дуная. Последнее гонение на христиан как раз и началось с чистки в легионах61. Парадоксальным образом это распространение христианства шло рука об руку с ростом антихристианских настроений. В какой-то мере это объясняется тем, что армия была защищена от гражданского влияния. Но вместе с тем многие солдаты жили вдали от своих гарнизонов, исполняя полицейские функции или обязанности имперских служащих. Солдат, контактировавший с гражданской жизнью, слышал всевозможные пересуды, встречался с христианами, арестовывал подозрительных, судил обвиненных и обвинителей. Сколько их, подобно Пуденцию, которому было велено сторожить Перпетую и ее товарищей, подпало под влияние христианской веры?62 Что особенно поражает в христианах II века, так это их присутствие среди людей — в лавках, мастерских, в военных лагерях и на публичных площадях. Они участвовали в экономической и общественной жизни, погружались в повседневную жизнь, живя как все. Язычники Лиона отлично знали христиан в лицо, встречая их в термах и на форумах, один из которых располагался на месте современного собора Нотр-Дам де Фурвьер, а другой — на площади Сарры. Поликарп, епископ Смирны, рассказывает, что сам апостол Иоанн посещал городские бани, которые однажды поспешно покинул, повстречав в них ересиарха Керинфа63. Христиане Лиона посещали бани и общественные места, чем и объясняется их известность в городе. Лишь народное волнение вынудило их держаться подальше от этих мест. Городские бани или термы, бывшие в эпоху Империи примерно тем же, чем сейчас являются казино, отличались своими огромными размерами и имели множество залов, портиков для игр и бесед, библиотеку, художественные галереи64. При термах в Дугге, в северной Африке, можно увидеть даже небольшой театр. Участвуя в общественной жизни, христиане готовили условия для обращения сограждан в свою веру. Как христиане могли быть солью земли, не имея общения с ней, душой мира, не погрузившись в него? Об этом можно прочитать уже в «Письме к Диогнету», призванном защитить христиан от клеветы: «Христиане не отличаются от прочих людей ни страной проживания, ни языком, ни одеждой. Они не проживают в каких-то своих особых городах, не пользуются каким-то специальным языком, их образ жизни не представляет собой чего-то необычного. Они расселяются по греческим и варварским городам соответственно жребию, выпавшему каждому из них; они приспосабливаются к местным обычаям во всем, что касается одежды, пищи и образа жизни»65. Климент Александрийский в своем «Педагоге» не без удовольствия описывает одежду христиан. Он в равной мере осуждал как эксцентричность в манере одеваться, так и изысканность, поэтому ему приятно было отметить, что христиане не использовали ни вышитых тканей из Милета или Италии, ни золотой парчи: их одеяния отличались простотой, естественным цветом, чаще всего белым, имея одинаковый покрой как для мужчин, так и для женщин. Самое большее, что он готов позволить женщине — элегантный покрой платья, сшитого из более мягкой, приятной для тела ткани66. Климент особо отмечает, что, как ему удалось узнать в Александрии, мужчины вообще не носили обуви. Женщинам он рекомендует простую обувь, предавая проклятию «персидские и этрусские котурны»67, а тем более — туфли на шпильках, которыми стучат по мостовой женщины легкого поведения, словно бы отпечатывая слова: «Следуй за мной, следуй за мной»68. Этот же моралист из Александрии описывал, как уличные потаскухи поджидали христиан и язычников, сидевших в тавернах69. Тертуллиан с присущей ему суровостью запрещал даже ношение колец и диадем и пользование духами70. Между тем в Карфагене христиане носили перстни, служившие им печатями. Мученик Сатур, сотоварищ Фелициты, в знак благодарности подарил свой перстень солдату Пуденту71. Катакомбная живопись представляет нам богато наряженных женщин, что может служить свидетельством недостаточной бдительности как христианских72, так и языческих73 моралистов. Эти утверждения об активном участии христиан в жизни окружавшего их общества, возможно, нуждаются в традиционной корректировке по принципу «да, но…». Встречаются и оговорки, особенно у Тертуллиана. Если в период написания своей «Защиты от язычников» он проявлял избыток оптимизма, то в его Гюлее поздних сочинениях звучит ожесточение, оппозиция по отношению к миру, даже проклятие в его адрес, стремление спасти от него христиан. К концу II века наступает размежевание двух миров — языческого и христианского. Можно отчетливо различать два периода распространения христианства в бассейне Средиземного моря в эпоху Антонинов: первый — гармоничный, отличавшийся свежестью восприятия евангельского учения и радостью приобщения к нему; второй — ознаменовавшийся конфронтацией с античным государством, заставивший христиан почувствовать, до чего этот мир, зараженный идолопоклонством, склонный к клевете и предвзятости суждений, невосприимчив к Евангелию. Христиане поумерили свой начальный оптимизм, став более осмотрительными. Наиболее закаленные из них вступили в дискуссию со своими противниками. Они отвечали на обвинения и отвергали клевету. Так действовали Юстин в Риме, Пантен и Климент в Александрии74. Приток профессиональных философов положил начало новому этапу в распространении христианства. Деятельность Юстина, видимо, была исключительно частной инициативой, ибо он, насколько нам известно, никогда не получал официального назначения. Зато в Александрии Пантен и Климент преподавали «священную науку» в школе, учрежденной руководителями христианской общины. Теперь апологеты подхватывают эстафету первых миссионеров. В середине II века благодаря обращению в христианство образованных людей Церковь переживает интеллектуальный подъем, стремление к познанию — не через веру, а преимущественно через разум. Это обогатило Церковь, но вместе с тем создало для нее новую угрозу. Знание без веры бесплодно, однако религиозное рвение без знания еще более опасно, как доказывает гностицизм склонных к экзальтации мужчин и женщин. В Риме Юстин прилагал усилия к тому, чтобы показать, сколь жизненно важно знание, открытое и теперь преподаваемое им. Он нападал на философа-киника Крискента, который учил, облачившись в плащ, с сумой на спине, дубиной в руке, распустив свои длинные волосы — более озабоченный привлечением клиентов, нежели учеников. Христианский же философ с самого начала практиковал майевтику. Он держал свою школу открытой, как и прочие философы, жившие за счет преподавания. Его школа, получившая известность, привлекала самых разных людей, как христиан, так и язычников. Одни, изучая христианскую доктрину, находили в ней ответы на свои духовные искания, другие же приходили сюда ради укрепления и углубления собственной веры. Мы знаем, что среди учеников Юстина, принявших вместе с ним смерть мучеников, были как христиане от рождения или уже давно принявшие крещение, так и обратившиеся в христианство только в его школе. Впрочем, инициатива Юстина не представляла собой чего-то исключительного: его ученик Татиан брал с него пример. Юстин не был единственным мирянином, занимавшимся евангельской проповедью в Риме, поскольку, по его собственному признанию, в то же самое время другой мирянин, Птолемей, привел к обращению в христианство некую замужнюю женщину, которая вела распутный образ жизни75. История сохранила имя пресвитера Гиацинта, оказавшего благотворное влияние на императорский двор76. Видимо, большинство учителей-христиан тогда были мирянами. И спустя еще столетие оставались мирянами некоторые преподаватели катехизиса77. Продолжением их преподавательской деятельности служили их сочинения, обычно «апологии» христианства, адресовавшиеся светским властям, должностным лицам и даже самим императорам. Эти смелые, иногда самонадеянные обращения, по крайней мере, доказывают, что христиане, далекие от мысли жить замкнутым миром, запросто вступали в диалог с обществом и философами. Мотивы обращения в христианство78Успех проповеди христианского вероучения в большей мере зависел от самой жизни, нежели от применявшейся тактики. Чем объяснялась эффективность этой проповеди в то время, когда многочисленные религии и секты хлынули в Римскую империю? Почему мир обратился в христианство? Невозможно найти единственное объяснение многочисленных случаев обращения в христианство в ту эпоху. Причины этого обращения могут быть понятны нам лишь в той мере, в какой сами обращенные поведали, почему они перешли в новую веру. Подобного рода свидетельства редки и оставлены главным образом образованными христианами, апологетами, говорившими о причинах интеллектуального свойства. А как обстояло дело с простым людом, рабами и торговцами, ремесленниками и солдатами? Трудно найти объяснение в самих исторических условиях: по своей природе они как облегчали распространение христианства, так и препятствовали ему. Рим при всей своей восприимчивости к новым культам, приходившим с берегов Оронта, был сильно привязан к традициям римской религии, служившей опорой государству. В ту эпоху увлечение философией и философами шло рука об руку с тотальным скептицизмом, типичным представителем которого был во всем разочаровавшийся Марк Аврелий. То же самое увлечение вело к возникновению сект, создававших угрозу единству и целостности христианской веры. Современники, наблюдавшие феномен распространения христианства в Римской империи, легко воспринимали разные толки и сплетни. И все же два свидетельства представляются нам менее поверхностными и заслуживают того, чтобы мы обратили на них внимание. Это, прежде всего, Лукиан из Самосаты, живший несколько позднее Юстина и Татиана, своего рода «вольтерьянец», родившийся в Сирии и обосновавшийся в Афинах, откуда он и наблюдал жизнь своей эпохи. Скептически относясь ко всему сверхъестественному, он не рискнул судить о христианстве изнутри. В «Смерти Перегрина» он вывел образ, возможно, реально существовавшего человека, часто встречавшегося с христианами и вступившего в их ряды. На основании знакомства с христианами Лукиан нарисовал картину, которая вполне заслуживает называться карикатурой, однако содержит и точно подмеченные реальные детали. Он видел, какое значение христиане придают Священному Писанию и с каким уважением относится к исповедникам веры общество, ищущее способы облегчить свою участь, какой заботой их окружает и как им помогает; наблюдал братство, открытое зачинателем христианства, объединяющее всех его приверженцев даже за пределами локальных групп; видел то, сколь мало значения они придают деньгам, используя их для помощи нуждающимся; наконец, видел их презрение к смерти, проистекающее из надежды на вечную жизнь79. При всей своей поверхностности описание Лукиана обнаруживает то, что в жизни христиан особенно поражало и увлекало благородные умы. У нас имеется еще одно описание, достоверность которого не вызывает сомнений. Оно почти современно тексту Лукиана — это описание, сделанное знаменитым врачом Галеном, с которым Юстин мог познакомиться в Риме. Гален поставил своего рода диагноз поведению христиан, дал нам объективный, бесстрастный отзыв о них, как подобает человеку науки, привыкшему анализировать, прежде чем говорить, изучать, прежде чем высказывать суждение, не доверяя, в отличие от многих других, циркулировавшим вокруг него сплетням: «Большинство людей не способно с неослабным вниманием следить за ходом рассуждений, поэтому они нуждаются в притчах. В свое время мы видели людей, называющихся христианами, которые излагают собственную веру притчами. Однако время от времени они поступают как истинные философы. Их презрение к смерти мы, по правде говоря, наблюдали собственными глазами. Об этом следовало бы сказать так же, как и о своего рода стыдливости, внушающей им отвращение к супружеству. Среди них есть женщины и мужчины, всю свою жизнь воздерживающиеся от половой связи. Есть у них и такие, что самообладанием, дисциплиной души и строгостью соблюдения морали не уступят истинным философам»80. Таков драгоценный для нас врачебный анализ христианских порядков. Галена привлекает не доктрина, которой он вовсе не касается, очевидно, не имея возможности с ней познакомиться, а образ жизни христиан, лично наблюдаемой им. Он хотел увидеть, как те ведут себя в повседневной жизни. Из всего увиденного особенно примечательными ему показались презрение к смерти, целомудренная жизнь как мужчин, так и женщин, доходящая у некоторых до абсолютного воздержания, а также строгость дисциплины и нравов. Наблюдения Галена совпадают с откровенными признаниями, дошедшими до наших дней. В них мы находим три принципиальных мотива, объясняющих быстроту распространения христианства при Антонинах: «благая весть», то есть евангельская проповедь сама по себе, братская жизнь общиной и свидетельства святости, доходящие до принятия мученической смерти. Все эти мотивы не налагаются друг на друга, но действуют скоординированно, тем самым взаимно усиливая свой эффект. Христианство выступало прежде всего как религия Писания81 и утверждение веры перед лицом окружающего скептицизма82, что сближало его с иудаизмом. Однако мессианские ожидания в христианстве реализовывались полнее. Явление Христа, над которым потешался Цельс, обеспечивало людям общение с Богом и помогало им идти праведным путем. Христианская вера выступала одновременно как близость к Богу, житейская мудрость и как сила духа, которая освещала жизненный путь, поддерживала и вела. Воскресение Христа, основа христианских упований и предпосылка того, что Лукиан и Цельс называли «презрением к смерти», укрепляло мужество до состояния истинной неуязвимости83, тем более что оно давало ответ на вопросы, связанные со страхом смерти и надеждой на выживание, исключительно живо обсуждавшиеся в ту эпоху. Аррий Антонин не усматривал в этом мужестве ничего, кроме своего рода самоубийства: «Несчастные, желающие умереть, но не имеющие достаточно веревок и бездн!»84 Марк Аврелий был явно раздосадован героизмом христиан и пытался объяснить его фанатизмом и тягой к театральной трагедийности85. Император-философ, привыкший полагаться на универсальный разум, в котором он надеялся раствориться в свой смертный час, кажется, понимал, что отсутствие у христиан страха перед смертью и секрет их морали коренятся в этой надежде на вечную жизнь. Ожидание Воскресения, важнейшее положение христианского вероучения, больше всего удивляло в новой религии язычников Лиона. Именно поэтому они старались развеять даже прах мучеников, «дабы торжествовать над Богом и лишить мучеников вечной жизни». «Надо отнять у этих людей, — говорили они, — даже надежду на Воскресение. Веруя в него, они распространяют у нас новую, чуждую нам религию, презирая пытки и с радостью идя на смерть»86. Достоинство христианской жизни, доведенное до полной бескомпромиссности и святости, поражало язычников. Обращение в новую веру требовало изменения образа жизни, но вместе с тем давало силы конкретизировать предъявляемые требования. Гален отмечал строгость соблюдения моральных правил в половой жизни не только женщинами, от которых мужья требовали добродетельности и верности, но также и самими мужчинами, что явно удивляло его, поскольку было не в обычае римских граждан. Рассказами о подвижничестве аскетов полна апокрифическая литература, крайностями аскетизма отличались и монтанисты. Хотя для большинства христиан это было вовсе не характерно, насколько можно судить по «Пастырю» Гермы87, строгость морали оставалась общим правилом. Исповедь Киприана Карфагенского, появившаяся спустя полвека после правления династии Антонинов, содержит весьма важные для нас сведения. От прочих известных нам рассказов об обращении в христианство она отличается развернутой мотивацией этого обращения. Киприан, богатый, блестящий аристократ, был сражен тем, с какой стойкостью принимали смерть мученики за веру. Хотя поначалу он и представить себе не мог, что сам перейдет в христианскую веру88, именно это и случилось с ним. Он стал святым, снисходительным к другим и беспощадно требовательным к самому себе. Юстин и Татиан, обратившиеся в христианство в зрелом возрасте, не придавали в своих «Апологиях» столь большого значения чистоте нравов, хотя именно она произвела на них наиболее сильное впечатление, а последующий жизненный опыт не разочаровал их в этом «отличительном знаке» христианства. Римский философ-христианин рассказывает, как одна развращенная богатая римлянка, обратившись в христианство, переменила свою жизнь и пыталась увлечь за собой также и супруга. Целомудренная жизнь христиан, о чем свидетельствовали все христианские писатели89, многих подвигла на принятие Христовой веры. Эти свидетельства самих христиан убедительно подтверждаются их братством в повседневной жизни, объединявшим членов различных христианских общин и связывавшим их между городами и странами. То, что искали Юстин, Татиан и Пантен, они могли наблюдать во время своих путешествий. Именно ради этого они отваживались пускаться в путь. Стремление «увидеть, как они любят друг друга», служило живой апологией, которой воздавали должное даже языческие писатели и историки. Это братство находило свое выражение в совершенном равенстве всех и в достоинстве каждого, особенно тех, кого античность делала отверженными: детей, женщин, рабов. Это было братство, а не пресловутая «общность жен», хотя именно о ней говорили клеветники, братство, ломавшее все барьеры и соединявшее сердца — в пределах общин и во вселенском масштабе, ибо человеческое сердце способно объять весь мир. Слова «брат» и «сестра», с которыми христиане обращались друг к другу90, выражали новые отношения между богатыми и бедными, хозяевами и рабами, доходившие до совместного пользования имуществом ради поддержания тех, кто в данный момент нуждался или вообще не мог обеспечить себя. Глядя на эту братскую жизнь, вероятно, и Тертуллиан обратился в христианство, насколько можно понять, внимательно читая его первую книгу — «Защиту от язычников»91. Этот блистательный карфагенский юрист поначалу не мог найти ответ на мучившие его философские вопросы. В окружавшем его мире, разобщенном, подверженном упадническим настроениям, он мог воочию наблюдать, как в самой столице провинции Африка процветает некая группа мужчин и женщин, среди которых богатство одних не служит причиной зависти других, поскольку его делят и перераспределяют в пользу малообеспеченных, уделяя особое внимание наиболее нуждающимся; у них бедняки отнюдь не служат предметом презрения и не рассматриваются как существа второго сорта, а являются привилегированными членами общины, «питомцами веры», пользующимися любовью и поддержкой со стороны всех других собратьев. В словах Тертуллиана чувствуется волнение, даже восхищение, позволяющее догадаться о пережитом им потрясении, в результате которого он решил обратиться в христианство. А сколько было таких в Риме, Эфесе, Лионе и отдаленных городках, которые, испытав на себе разделенную любовь, нашли дорогу к Церкви? Это братство не замыкалось в узком кругу людей — оно было открыто для всех, даже для язычников. Юстин особо отмечает: «Мы говорим язычникам: "Вы — наши братья"»92. И Тертуллиан заканчивает описание христианской общины обращением к языческому миру: «Мы — братья даже вам»93. Эпидемия, охватившая Карфаген и Александрию, предоставила христианам удобный случай продемонстрировать братскую любовь не только в отношении заболевших христиан, но и в отношении язычников. Такая проповедь оказалась более действенной, нежели самые громкие заявления; она, как ничто другое, помогала распространению христианства94. Однако больше всего окружавших поражали твердость и героизм мучеников за веру. Лапидарная формулировка Тертуллиана выражает это незабываемым образом: «Чем больше вы нас косите, тем шире мы распространяемся. Кровь мучеников — посев новых христиан»95. Паскаль вторил ему: «Я не верю никаким историям, кроме тех, свидетели которых готовы собственной смертью доказать свою правоту»96. Данный аргумент основывается не на многочисленности фактов мученической смерти за веру, как это многократно повторяли горе-апологеты, а на значимости жертвы, приносившейся мучениками. Тертуллиан поясняет в заключительной части своей «Защиты от язычников»: «Кто из видевших это зрелище не испытал потрясения и не пробовал доискаться до глубинного смысла сей мистерии? И кто из пытавшихся постичь его не присоединился к нам? Кто из них присоединился к нам без надежды пострадать ради искупления полноты божественной милости, обретения от Бога совершенного прощения ценой собственной крови?»97 Многочисленны примеры, иллюстрирующие слова Тертуллиана. Человек, приведший апостола Иакова, брата Иоанна, на суд, видя, как тот свидетельствует о своей вере, был потрясен и заявил, что он также христианин, после чего умер вместе с апостолом98. И мученическая смерть Перперуи также повлекла за собой обращения в христианство99. Солдат Василид из охраны префекта, получивший приказ вести на казнь юную Потамиэну, под впечатлением от ее стойкости стал исповедовать христианство, за что и сам был казнен100. Философ Юстин признавался, что, увидев, сколь бесстрашно христиане идут на смерть, убедился в истинности христианского учения101. Аналогичное свидетельство встречается у Тертуллиана102. Ипполит также заключает: «Видевшие это пришли в изумление. Многие из них обрели тогда веру и сами в свою очередь свидетельствовали о Боге»103. В рассказах о подвигах мучеников можно найти и много других аналогичных подробностей104. Содержащиеся в них буквальные преувеличения не умаляют убедительной силы свидетельства, по крайней мере, для людей доброй воли. Пример стойкости, явленный мучениками, от самых малых до самых великих, заставлял людей задуматься. Требовалось время, чтобы зерно, посеянное в душах, как и в самой Церкви, дало всходы и принесло урожай. Успех проповеди Евангелия объясняется тем, что оно утоляло духовный голод той эпохи (как, впрочем, и всех последующих эпох), возникший по вине риторов и философов и усиленный распространившимся в обществе пессимизмом, отсутствием у людей идеала. Простой народ, задавленный повседневным тяжким трудом, живший скученно в своих жалких жилищах, не знал ничего другого, кроме жизни в постоянных страданиях. Ни поэт, ни философ не могли понять его страданий и выразить словами его бессловесную боль. Христианство, дававшее надежду на спасение, служило островком мирной жизни и возвращало человеку чувство собственного достоинства. Глава втораяПротивостояние с государством Расхожее представление о Церкви мучеников, скрытой в катакомбах, ни в коей мере не отражает реальной ситуации в течение первых двух веков христианства как в Риме, так и в целом в Римской империи при Марке Аврелии. Присутствие христианства обнаруживалось скорее в агрессивной, наступательной манере: оно захватывало новые пространства, не страшась открытого противостояния с властями. Оно утверждалось повсюду: в семье, на работе, в государстве. После первых робких шагов оно перешло в наступление, всё больше и больше упрочивая свои позиции. Оно вступало в контакт с официальными властями и философами. Провозглашение воинствующего монотеизма, новизна религии, строгость нравов ее адептов, невиданные обряды, совершавшиеся втайне от общества, — всё это вызывало подозрения и провоцировало клеветнические слухи, разносившиеся даже теми, кто сам ничуть не верил им. Проповедуя вселенскую религию, христианство неизбежно сталкивалось с официальным язычеством, равно как и с философским скептицизмом, которые больше не могли предложить людям ничего нового. Чужеродная религия грозила расшатать устоявшиеся структуры и скомпрометировать укоренившиеся привилегии. Таким образом, конфронтация возникала на уровне государства, общественного мнения и философской мысли. Христианин ощущал свою двойную принадлежность — к граду земному и небесному, каждый из которых бросал ему вызов. В «Послании к Диогнету» описывается тернистый путь, коим следует христианин, этот пилигрим в Незримое царство, проходящий по всякой земле, как по своей родине, и по родине, как по чужой земле1. Как жить в мире, в котором сама догматика и организация христианства служили вызовом? Как исповедовать свою веру, не бросая вызова традиционным верованиям и обрядам родного дома, улицы и города, в котором живешь? Как причислить себя к другому, Божьему граду, не подвергаясь обвинениям в предательстве и угрозе остракизма? Повседневная жизнь ставила перед христианином всё новые вопросы и создавала трудности, над которыми ему приходилось размышлять. Столкновение с античным государствомВ противоположность евреям христиане старались интегрироваться в государство, заверяя его в своей лояльности. Они не хотели быть обособленной группой или жить на положении эмигрантов. Ничто не отличало их от сограждан — ни язык, ни одежда, ни обычаи2. Никакого гетто. Самое большее, язычник, встретив христианина на улице, мог отметить простоту его одежды, а на христианках — отсутствие украшений и скромность платья, сшитого из дешевой ткани. И все же на первых порах Церковь пользовалась привилегиями, предоставлявшимися государством синагоге и иудаизму — чужой религии, не включенной в римский пантеон. Однако уже первые гонения на христиан, о которых сообщает нам Светоний, внесли разлад в отношения между «учениками Христа» и евреями. Впрочем, главными оставались те же обвинения, что и выдвигавшиеся против иудеев: атеизм, притязания на исключительное положение, человеконенавистничество3. Когда же двусмысленность в отношениях между христианами и евреями была устранена, христианство оказалось лицом к лицу с Римской империей. Его монотеизм, не имевший ничего общего с синкретизмом и не сводившийся, подобно иудаизму, к одной этнической группе, претендовал, как и римская религия, на распространение в пределах всего обитаемого мира. Но как утвердиться в государстве, в котором место уже занято государственной религией? И как можно было ограничить пределами Империи и ее институтами Евангелие, сразу же перешагнувшее за все пределы? Римская религия, совершенно открытая влияниям извне, склонная к натурализации чужих богов покоренных территорий, оказалась принципиально неспособной к какой-либо духовной эволюции. Уклонение от участия в ее обрядах расценивалось как отсутствие патриотизма, нелояльное отношение к государству. Столкновение христианства с Римским государством становилось тем более неизбежным, что действия имперских властей были направлены на политическую унификацию и административную централизацию4. Христианство вызывало в обществе брожение и непокорность. Выступление против религии было выступлением против государства, равнозначным попытке переворота. И действительно, некоторые христианские секты, как, например, монтанисты, открыто выступали против официальных властей, из-за чего их приверженцы то и дело оказывались в суде. Первые шероховатости во взаимоотношениях и первые столкновения произошли в повседневной жизни, в которой язычеством было пронизано всё: семейные, профессиональные и гражданские отношения, когда человек полностью принадлежал государству, со всем своим имуществом, мыслями и даже совестью4. Нельзя было шагу ступить, не столкнувшись с языческим божеством. Трудности своего положения христианин испытывал ежедневно, ощущая себя на периферии общества или внутренним эмигрантом. Испытание начиналось у семейного очага. Обращение в христианство одного из членов семьи создавало проблему свободы совести, сплошь и рядом оборачивавшуюся драмой. Христианин душой и телом оказывался словно в плену у языческих богов: они подстерегали его на каждом шагу, обступали его, прямо у порога собственного дома6. Как было устоять, не спасовать перед ними? Могла ли женщина, обратившаяся в христианство, уклониться от участия в жертвоприношении, которое отец семейства, закрыв голову полой тоги, совершал у домашнего алтаря в присутствии детей и слуг?7 Ей поневоле приходилось вдыхать дым фимиама, возжигавшегося по случаю начала года и первого дня каждого месяца8. Отправляясь на коллективное богослужение христиан, она вызывала упреки и подозрения. Одна из надписей передает, какие чувства раздирали христианку: «Язычница среди язычников, верующая среди верующих»9. Тертуллиан, не лишенный чувства юмора, поведал забавную историю о ревнивом муже: и мышь не могла пробежать без того, чтобы он не заподозрил жену в неверности. И вот она вдруг круто изменила свое поведение, тем самым вызвав у супруга новое подозрение в принятии христианства. Он скорее смирился бы с существованием любовника у жены, нежели с необходимостью саму ее видеть христианкой10. Проблемы возникали постоянно: дома, на улице, на рынке, где торговали мясом животных, принесенных в жертву идолам, на собраниях. Рождение ребенка, облачение его в белую тогу, обручение, свадьба — всё служило поводом для совершения культовых священнодейств. Учитель и ученик не могли избежать влияния греко-римской мифологии, поскольку школьник учился читать по перечню имен языческих богов. Процесс обучения обязательно включал в себя чтение таких поэтов, как Гомер, который, по словам Тертуллиана, являлся «отравой» как для веры, так и для морали. Учитель излагал ученикам смысл трех сил античной религии, о чем писал Варрон11. И спустя еще два века Василий в своем знаменитом «Трактате о чтении мирских авторов» трудился над разбором и толкованием поэтических сочинений в свете Евангелия. «Дидаскалии» требуют от христиан «полностью отказаться от языческих книг»12. Учитель жертвовал Минерве, покровительнице школ, первые деньги, полученные им от ученика-христианина. Преподавание литературы вызывало у учителя-христианина душевные муки, угрызения совести, особенно если он лишь недавно обратился в христианство. Верующий повиновался, когда Церковь позволяла ему изучать языческих авторов, но он скорее был склонен к ослушанию, когда ему запрещали преподавать их. Церковь колебалась между терпимостью и запретом. На улице христианин, — как римский гражданин, так и не обладавший правами гражданства, — обязан был обнажать голову перед храмами и статуями. Как можно было уклониться от исполнения этой обязанности, не вызывая подозрений, и как исполнить ее, сохраняя преданность христианской вере? Если христианин занимался торговлей и собирался просить денег в долг, а заимодавец требовал от него сотворить молитву во славу богов, то мог ли он ответить отказом? Если он был скульптором или позолотчиком, то как было не извлечь выгоду из своего ремесла или искусства, изготовляя идолов или работая на храм? Если он брал на себя исполнение публичной должности, то участие в жертвоприношениях для него было обязательным. Если он поступал на военную службу, то как мог он уклониться от принесения присяги и от участия в обрядах, обязательных для римского солдата? В Карфагене в день прохождения войск на смотру каждый солдат должен был нести на голове венок в честь богов. И лишь один из них нес свой венок в руке. Это был христианин. Его арестовали и допросили. «Я христианин, — отвечал он, — и это мне запрещено». Город пришел в великое смятение от невиданного происшествия. Возмущению не было предела, и даже благочестивые христиане порицали своего собрата за столь легкомысленный, столь безрассудный поступок13. Что было делать в такой обстановке, как жить? Христианин сталкивался с государством. Простая оплошность могла повлечь за собой драматические события. В городах Вифинии проблема, которую Плиний представлял на рассмотрение императору, похоже, возникла из-за недовольства язычников — ремесленников, торговцев и проповедников, живших поступлениями от храмов и культа, но почувствовавших, что источники их доходов начинают иссякать. Сколько раз доносы поступали от торговцев животными, доходы которых сократились из-за того, что у них перестали покупать живность для жертвоприношений! Вся гражданская жизнь была пронизана религией. «Ни один государственный акт не совершался без обращения к богам; религиозный элемент столь неразрывно слился с гражданским порядком, что служители культа обычно являлись государственными должностными лицами, избиравшимися на определенный срок на тех же самых собраниях, что и прочие чиновники»14. Плиний радовался своей кооптации в коллегию авгуров, как другой радовался бы избранию в академию14. Римляне участвовали в государственных ритуалах и в совершении религиозных обрядов. Даже Марк Аврелий никогда не доходил в своем скептицизме до того, чтобы отказываться от своих ритуальных функций. Императоры приносили в жертву, не заботясь об экономии, бесчисленные стада. Аммиан Марцеллин излагает шутливую петицию, с которой быки якобы обращаются к императору: Ходатайство белых быков императору: Религиозная индифферентность и скептицизм ни в коей мере не мешали грекам и римлянам «придерживаться религии предков, поклоняться богам, которым они поклонялись и которые были знакомы им с детских лет»17. Язычник Цецилий, персонаж «Октавия», усматривает в религии универсальное учреждение, общее для всех провинций, городов и империй. В каждом городе были свои праздники, справлявшиеся с размахом, насколько хватало средств. Как христианин мог уклониться от участия в них? Как можно было отказаться от исполнения элементарных ритуальных действий, почти машинальных, но олицетворявших собою признание своей принадлежности к предшествующей традиции?18 Тертуллиан19 живо обрисовал затруднения, с которыми сталкивался христианин, желавший жить одной жизнью с согражданами, участвовать в общих празднествах и радостях, шедших, однако, вразрез с моралью и религиозными убеждениями его как христианина. Позволительно ли ему участвовать вместе с язычниками в этих празднествах, пиршествах и развлечениях? В день, когда устраивались культовые поклонения богине — покровительнице корпорации, почитавшие ее отправлялись вместе со жрецами, совершавшими обряд жертвоприношения, к своей святыне. Там устраивали импровизированное пиршество, пели и танцевали; вино придавало веселья, и по мере того как повышался градус, убывало одежд на веселившихся. Издавна повелось, что при виде стаканов усиливалась у веселой братии жажда жизни20. Это придавало им уверенности в своем долголетии! Вечером возвращались по домам — навеселе, с грехом пополам передвигая ноги! А зеваки тем временем собирались у дверей своих домов, чтобы поглазеть на веселую процессию. В Риме праздничные дни занимали больше половины года. Во времена Траяна на один рабочий день приходилось два нерабочих21. Благодаря многочисленным праздникам, в ходе которых проводились официальные обряды и ритуальные действа, римское государство господствовало над умами масс. Однако каждый праздничный день язычников заставлял христиан острее почувствовать собственную отчужденность. Религиозные праздники по всей Римской империи сопровождались церемониями и зрелищами22. Игры служили главным отличительным признаком праздника — они были, можно сказать, его обязательным атрибутом. Цирковые игры, интерес к которым подогревался заключением пари, столь же популярных, как в настоящее время пари на скачках, вызывали шумную реакцию толпы и создавали хорошие условия для всякого рода сюрпризов. Мимические актеры разыгрывали «Пир Фиесты»23, услаждавший зрителей и приводивший женщин в состояние транса. В театрах показывали водевили, в которых выводились на сцену обманутые мужья и разыгрывались сюжеты с любовными треугольниками24. Актрисы позволяли себе вольности, вплоть до полного обнажения на сцене. Надпись в Гиппоне-Регии, относящаяся к тому времени, сохранила для нас название пьесы, очевидно, наделавшей много шума: «Муж-рогоносец»25. Мог ли христианин бывать на спектаклях, в которых глумились над элементарной моралью, вынуждая краснеть даже таких язычников, как сам Марциал?26 А как можно было игнорировать их, не привлекая внимания окружающих? Игрища в амфитеатрах представляли на потребу разнузданной толпе жестокие убийства и человеческие жертвоприношения, которые заставили бы нас содрогнуться. «Человек там насыщался кровью человека»27. На арену, наряду с осужденными по законам римского государства, выводились братья и сестры: Игнатий в Риме, Пофин, Аттал и Бландина в Лионе, Фелицита и Перпетуя в Карфагене были брошены на съедение львам и на потеху жестокой, кровожадной толпе. Героизм христианских мучеников служил зрелищем на языческом празднестве. Церковь взялась за крайне трудное дело, критикуя и осуждая пристрастие людей к театру и цирку28. Однако не во всех христианских общинах верующим запрещалось посещать зрелища ради собственного удовольствия. Еще во времена Августина Блаженного по определенным дням церкви пустовали, поскольку все верующие отправлялись смотреть представление мимов или ристание на колесницах. И сам епископ Гиппонский признавался, хотя и со смирением, но не без юмора: «Прежде и сами мы были столь глупы, что шли и занимали там место. Как вы думаете, сколько будущих христиан сейчас сидит там? Кто знает? А сколько будущих епископов?»29 Во II веке получили, наряду с музыкой, комедией и танцем, широкое распространение изобразительные искусства. Архитекторы, художники и скульпторы, прибывавшие из Греции, наживали целые состояния, производя копии шедевров эллинской пластики, которые затем распространялись вплоть до домов самого простого люда30. Однако христиане держали себя почти столь же сдержанно в отношении культа красоты, как и в отношении культа идолов; впрочем, то и другое находилось в тесной взаимосвязи, и те же самые мастера посвящали им свой талант. Татиан и даже его учитель Юстин не обнаруживали такого понимания искусства, каким отличались в отношении философии. Ни тот ни другой не увязывали этику с эстетикой. Спасения ждали не от какого-нибудь прекрасного Аполлона, а от человека, не имевшего «ни вида, ни величия»31. В их глазах искусство и художники были пособниками идолопоклонства, коему служили, распространению коего содействовали, создавая статуи Сапфо и знаменитых блудниц32. Ничего удивительного, добавляет хорошо информированный Юстин, ведь известно, что они насилуют свои модели!33 Может ли невинная христианская девушка, не покраснев, остановить свой взор на произведении искусства, прославляющем и возбуждающем похоть? Помимо уже существовавших семейных и государственных ритуалов Октавиан Август установил еще и культ Империи, олицетворением которой служил сам император34. Культ Рима и императора в эпоху Антонинов являлся высшей формой публичного культа, выражением верноподданнических чувств и лояльного отношения к Римской империи. На Востоке обожествление императора оказалось наиболее популярным из всех римских нововведений. Именно на культе императора и споткнулись христиане и их мученики, поскольку этот культ отождествлял религиозное убеждение с политической лояльностью35; в действительности же он был лишь фасадом, за которым помещались боги римского пантеона. Проконсул Азии требовал от Поликарпа: «Клянись благом Кесаря, кричи: "Долой безбожников"!»36 Обожествление императора оскорбляло религиозные чувства христиан, считавших возможным поклонение только истинному Богу, своему Господу. И Поликарп, «хмуро оглядев толпу нечестивых язычников, заполнивших скамейки стадиона, указал на них рукой и, испустив вздох и возведя глаза к небу, сказал: "Долой безбожников!"» Притеснения христиан, а затем и гонения на них усиливались по мере того, как Римская империя осознавала угрозу самим своим основам, своему незыблемому порядку, о чем предупреждали патриции и философы. Само существование христиан требовало от Империи находчивости и гибкости, однако римская бюрократия, подозрительная и консервативная, казалось, была неспособна на это. Столкновение становилось неизбежным, и гонения на христиан, при Антонинах еще носившие спорадический и локальный характер, ширились по мере нарастания угрозы. Кровавые гонения, устроенные императором-садистом Нероном, оказались первым столкновением «с открытым забралом» между Церковью и Империей. Отныне христиане чувствовали себя под надзором, под подозрением. В Риме они соседствовали в полицейских сводках с содержателями притонов, сутенерами и ворами, промышлявшими в общественных банях37. Стоило случиться малейшему инциденту, как недоброжелательство прорывалось наружу — и начинались беспорядки, зачинщиками которых объявляли христиан. В Риме некий христианин по имени Птолемей был арестован по требованию не префекта города, а мужа женщины, обращенной в христианство. Центурион, офицер городских когорт — полицейского корпуса Рима, действовал по своей собственной инициативе, подвергнув арестованного предварительному заключению38. Это полномочие было тем более эффективно, что специально создавалось для быстрого реагирования — привлечения к чрезвычайному трибуналу всех обвиненных в учинении беспорядков, в том числе и приверженцев запрещенных религий39. Для христиан такой суд вскоре окажется тяжелым испытанием. Порой разного рода инциденты специально провоцировали или же раскрывали мнимый заговор. Целью было привлечь внимание к христианской секте, обратить внимание граждан на необходимость остерегаться ее. Таким образом, христианская община постоянно находилась под угрозой, будучи зависимой от доброй воли не только официальных властей, но и толпы. В Риме любая религия могла существовать только с разрешения сената. Более того, право на создание любого объединения предоставлялось специальным постановлением сената или императорским эдиктом, без которого объединение считалось незаконным и не могло владеть ни собственностью, ни культовыми помещениями. Таков был закон. Опасение возникновения мятежа было столь велико, что Траян запретил создание в провинции Азия коллегии пожарных!40 Христиане могли, по крайней мере, использовать в собственных целях погребальные объединения41, создание которых разрешалось простому народу для организации общей кассы и владения кладбищем. Не объединялись ли христиане, используя в качестве юридического прикрытия подобного рода ассоциацию? На этот вопрос невозможно однозначно ответить, однако право на создание коллегий одновременно служило простому народу и основанием для объединения в религиозных целях (religionis causa)42. Императоры опасались не простого народа, а знати. Оппозиция обычно исходила из ее рядов, а поскольку Евангелие быстро проникло и в верхние слои общества, возникали подозрения. В целом же Империя придерживалась принципа религиозной терпимости как одной из аксиом в области управления43. Таким образом, притесняя христиан, Рим действовал вопреки своей традиционной политике44. Однако следует иметь в виду, что любое авторитарное государство отдано на милость общественного мнения и улицы, которые в конечном счете диктуют власти свою волю. На какое правонарушение можно было сослаться? Давало ли христианство достаточно весомый повод для преследования? Некоторые историки отвечают на этот вопрос утвердительно, ссылаясь на Тертуллиана15. Евсевий писал о «новых эдиктах», на основании которых преследуют христиан46. Таким же образом и наместники в провинциях могли ссылаться на свою обязанность обеспечивать порядок и общественную безопасность, и им хватало дела, когда народные движения, враждебные христианству, давали повод и правовое основание для вмешательства. Однако не следует сводить преследования христиан только к юридическому аспекту. Решающее значение зачастую имели совсем иные факторы — политические, психологические и даже сугубо личные47. Христиане жили в Римской империи, подобно религиозным меньшинствам Османской империи или тому, как сейчас живут христиане в мусульманских странах: ситуация непредсказуемая, всегда чреватая неожиданными переменами. В конце I века хватило того, что стареющий, болезненно недоверчивый император Домициан, подвергавшийся критике со стороны аристократии и философов, пожелал укрепить свой авторитет, и консул Манилий Ацилий Глабрион вместе с членами своей семьи, христианами, подвергся наказанию якобы за организацию беспорядков и намерение подорвать устои государства48. Неистовство Домициана простиралось вплоть до Малой Азии, чем и объясняются встречающиеся в Апокалипсисе высказывания против тоталитарного государства и культа императора. Парадоксальный круговорот вещей: культ кесаря имел восточное происхождение! И в письме Плиния содержится намек на последствия действий императора, сказывавшиеся еще и спустя двадцать лет. Когда Траян направлял своего нового легата в Вифинию, христианство уже широко распространилось в Азии. Христиане там открыто исповедовали свою веру. У государства не было причин в чем-либо упрекать их: они исправно платили налоги, украшали и содержали в отличном состоянии свои города, всегда изъявляли готовность взять на себя бремя государственных забот. Функция епископа, закрепившаяся за определенными семьями, передавалась от отца к сыну. Поликарп уже восьмым в своем роду исполнял эту функцию. Епископ процветавшего города зачастую располагал весьма значительными финансовыми ресурсами. Это было весьма уважаемое лицо. Иринарх Смирнский, преисполнившись почтительности, пропустил Поликарпа впереди себя на свою колесницу49. Успехи христианства были столь впечатляющи, что Плиний Младший, доверенный человек императора, отправленный с поручением в Азию, повсюду встречал христиан50. Излишне рьяно принявшись за дело, легат начал свирепствовать, приговорив к смерти множество приверженцев новой веры, отличившихся особой непокорностью. Это, в свою очередь, разбудило в народе низменные страсти, и доносы хлынули потоком, а вместе с ними и соответствующие распоряжения, которые легат был вынужден делать. Оказавшись в отчаянном положении, он в состоянии, близком к паническому, обратился к императору за поддержкой. Таковы были времена! Литературному тщеславию Плиния, более заботившегося о том, чтобы произвести впечатление на потомков, нежели принимать самостоятельные решения, мы обязаны появлением рескрипта Траяна51, отныне имевшего силу закона. Император, будучи человеком здравомыслящим, явил образец блистательного реализма. Наместнику вменялось в обязанность защищать государственные институты и богов, не размениваясь на такие мелочи, как личные обвинения и религиозные страсти. Однако лапидарные формулировки рескрипта плохо скрывали, в сколь затруднительном положении находился император. По его мнению, на преследованиях христиан невозможно было строить систему управления, пригодную на все случаи. И Траян постановил, что специально разыскивать христиан не имело смысла, однако если поступал донос и обвиняемый признавал свою вину, то его надлежало карать. Тертуллиан без труда разглядел двусмысленность императорского рескрипта, назвав его странным постановлением, лишенным какой-либо логики: христиан не следовало разыскивать, поскольку за ними нет вины, но вместе с тем их следует карать, как если бы они были преступниками! Рескрипт представляется одновременно щадящим и чрезмерно суровым: он то велит закрывать глаза на мнимых виновников, то карать их. Для чего император подставил себя под огонь критики? По крайней мере, он охладил пыл не в меру ретивого легата, отвергнув анонимные доносы, собранные Плинием, и расценив их как «отвратительный прием, не достойный нашего времени». Действия легата были, таким образом, признаны неудовлетворительными, так что в дальнейшем он воздерживался проявлять инициативу в расследованиях дел о христианах и преследовании их, ограничившись лишь принятием мер по доносам, поступавшим в соответствии с установленным порядком52. Это постановление, хотя и ограничивало произвольное преследование христиан, ставило все же официальные власти в зависимость от общественного мнения, «гласа народного» (vox populi). Император не дал каких-либо разъяснений относительно природы правонарушения и ущерба, наносимого нравственности. Сам оказавшись жертвой юридического формализма, он защищал букву закона вопреки его духу. Судебный процесс по религиозному вопросу — тенденциозный процесс. Траян, как и Марк Аврелий, был раздражен упрямым стремлением христиан оставаться самими собой. Рескрипт Траяна, ставший законом, со всей очевидностью показывает, сколь шатким было положение христиан: им постоянно угрожали как недовольство народа, так и нетерпимость должностного лица. Тертуллиану нетрудно было показать несправедливость сложившейся ситуации: «Христианин подлежал наказанию не потому, что он был виновен, а потому, что был обнаружен»53. Добросовестные чиновники, такие, как Лициний Грациан54, были озадачены, оказавшись перед необходимостью доказывать обоснованность, как им представлялось, несправедливой процедуры, дававшей должностным лицам право отправлять молоденьких и хорошеньких христианок в бордель! Повествования о мучениках яркими красками рисуют картину столкновения христиан с официальными властями. Римский проконсул начинает приводить доказательства, однако его диалог с обвиняемым оказывается недолгим: они просто не понимают друг друга, поскольку говорят на разных языках55. Или же взять, например, такой диалог: — Не хотите ли получить отсрочку, чтобы подумать? — спрашивает Сатурнин мучеников, уроженцев Африки. — По столь ясному делу не о чем думать56. В 185 году в Риме арестовали важную особу — Аполлония, образованного патриция, философа57 Один из рабов донес на него как на христианина. Когда его привели к префекту претория Переннию, он защищался с достоинством. Ведя допрос, префект не мог скрыть своего доброжелательного отношения к обвиняемому. Несомненно, он хотел спасти его. Он дал ему день, а потом еще три дня, чтобы подумать. Этот чиновник на службе у императора требовал самую малость — воскурить фимиам гению кесаря. Однако Аполлоний назвал абсурдным языческий культ, полагая, что совершил бы большую ошибку, участвуя в жертвоприношениях идолам. До того момента Перенний внимательно слушал его. Не такие ли в точности мысли высказывались и другими философами? Однако префект никак не мог понять того, что Аполлоний отказывался исполнить чисто формальный акт, тем более что речь шла о его жизни. — Ты хочешь умереть? — Мое желание — жить во Христе, но любовь к жизни не заставляет меня бояться смерти. Переннию не оставалось ничего иного, как заключить: «Я не понимаю, что ты хочешь этим сказать». Обвиняемого это не удивило. Положение приняло трагический оборот: префект восхищен обвиняемым и хотел бы оправдать его, но не может сделать этого — не позволяют законы. Римская империя не принимала и не допускала проявлений внутренней свободы, разграничения во имя Бога личных убеждений человека и государственных постановлений. В конце концов Перенний, спасая собственную жизнь, вынес смертный приговор. Собственно религиозная проблема осложнялась проблемой политической, на что обращал внимание философ Цельс. Христиан обвиняли в заговоре против государства, в стремлении расшатать его устои. Христианство в эпоху Антонинов, еще далеко не став той консервативной силой, которую в нем усматривают современные социалисты и анархисты, выступало в роли революционного фактора. Оно ставило под сомнение законодательство и государственные учреждения Римской империи — тяжелое обвинение в ту пору, когда варвары стояли у самых ворот, на Рейне и Дунае, а персы наступали с Востока. Дело шло о защите Империи и о сохранении культурного наследства, цивилизации от грозившего им уничтожения58. Христиане же не собирались защищать ценности мира язычников, они не отождествляли себя с Римской империей, не могли и не хотели считать ее историю своей историей, полагая, что призваны исполнить миссию более важную и непреходящую, чем империи и цивилизации, которые возникают и гибнут. Эту позицию римское государство расценивало как индифферентность и отсутствие патриотизма, поскольку официальная религия была неотъемлемой частью государства. Столкнулись две непримиримые концепции: политическое сознание, находившее свое воплощение в императоре и потому считавшееся обязательным для всех, и индивидуальное моральное убеждение, несовместимое с официальной религией, в которой не было места для души, и противящееся культу языческих богов. Обвинение в атеизме, служившем синонимом отпадения от официальной религии, отныне было жупелом, способным вызвать волнение толпы и явиться причиной, по которой перед человеком захлопывались двери приличного общества59. Надо было обладать величием, смелостью и свободой Юстина, чтобы на обвинения со стороны язычников ответить: «Мы безбожники в отношении ваших богов»60. Он решительно разводил языческую религию и лояльное отношение к государству, отвергая первую и принимая второе. Христиане эпохи античности, от Юстина до Августина Блаженного, не имели ни малейшего желания понять сущность язычества. Они отвергали его целиком. Ни Тертуллиан, ни Августин не задавались вопросом, не кроются ли в нем за внешними шокирующими проявлениями некие духовные устремления и религиозные ценности. В отношении государства христиане еще со времен апостола Павла проявляли, если не считать отдельных островков сопротивления, безусловную лояльность. То и дело возникавшие во II веке гонения на христиан не могли изменить такого отношения их к государству. Убежденные в благорасположении к ним императоров или же упорно, несмотря ни на что, продолжавшие надеяться на такое благорасположение, апологеты христианства в своих произведениях проповедовали им дело Евангелия. Они утверждали, что христиане в качестве граждан выражают послушание и лояльность в отношении государства. Столь велико было их восхищение Империей, что они не могли понять, по какой причине становятся жертвами гонений. Например, Мелитон из Сард считал Церковь молочной сестрой Империи61. Афинагор прославлял солидарность, связавшую судьбы Рима и Церкви, римский мир с миром христиан62. Молодое христианство, подобное кораблю при попутном ветре, было преисполнено энтузиазма и духа предприимчивости. Обвинения, доносившиеся с улицы63В прагматичном, более суеверном, нежели религиозном Риме, императоры которого не отличались фанатизмом, угроза христианам исходила с улицы, поскольку общественное мнение в Риме играло важную роль, служа неким противовесом государственному авторитаризму. В обычные времена народ не проявлял нетерпимости или фанатизма. Астролог интересовал его больше понтифика. Торговец обращался к астрологу, желая предугадать исход сделки, а жених — с целью определения дня, благоприятного для заключения брака. Астрология, популярная среди греков, азиатов и египтян, хотя и запрещенная, но терпимая, облагалась тяжелыми налогами. И тем не менее не было отбоя от клиентов. Сам Августин Блаженный признавался, что советовался с астрологом64. Увлеченный астрологией и магией человек с улицы без особого энтузиазма воспринимал Евангелие, требовавшее столь крутых перемен в жизни; человек с улицы великодушно отказывался от Евангелия в пользу других. В обычные времена христианам не досаждали, но стоило произойти чему-то экстраординарному, возникнуть угрозе или случиться катастрофе, как улица приходила в неистовство. Вышеупомянутый рескрипт Траяна по-своему отреагировал на народное правосудие — анонимное и неконтролируемое. Христианин мог жить, как и все прочие, посещать термы и базилики, заниматься теми же ремеслами, что и окружавшие его люди, и все же было в его жизни нечто отклонявшееся от принятой нормы, удивлявшее других. Его вере приписывался фанатизм, его влиянию на окружающих — прозелитизм, его правоте — немая укоризна. Народ в конце концов замечал происходившие перемены: женщина избегала кричащих нарядов, а ее супруг не клялся именем Бахуса или Геракла65. И даже уплата христианином налогов вызывала подозрение: «Он хочет преподать нам урок» — говорили его сограждане, жители Средиземноморья, предпочитавшие уклоняться от исполнения этой государственной повинности. Все знали, что христиане скрупулезно соблюдают веса и меры66. Сама порядочность обращалась против них, привлекая к ним ненужное внимание. Люди любят подобных себе и с недоверием относятся к тем, кто выделяется своей непохожестью или ведет скрытный образ жизни. Таких подозревают в пренебрежительном отношении к другим или в темных делах. Начинают циркулировать слухи. Человеку с улицы взаимопомощь среди христиан кажется удивительной, братство между хозяевами и рабами — подозрительным или, особенно для образованных римских граждан, непонятным: как можно побрататься с простыми, невежественными и неграмотными людьми? Тертуллиан сохранил для нас некоторые из циркулировавших тогда в Карфагене уличных пересудов: «Славный человек этот Гай Сей, какая жалость, что он христианин!» Нечто похожее говорит и другой: «Я был немало удивлен, узнав, что Луций Титий, человек столь просвещенный, вдруг стал христианином». В заключение Тертуллиан замечает: «Им даже и в голову не приходит задаться вопросом, не потому ли Гай добродетелен, а Луций просвещен, что они — христиане, не потому ли они стали христианами, что один из них добродетелен, а другой просвещен»67. В школе императорских пажей один из учеников, Алексамен, — христианин. Его приятели потешаются над ним, рисуют на стене распятого осла с подписью: «Алексамен молится своему богу». Юный отважный христианин отвечает им, написав в свою очередь: «Верующий Алексамен»68. Эти граффити, открытые на Палатине, сохранились до наших дней, сейчас можно видеть их в Риме, в музее Кирхнера69. Сколько раз, при самых различных обстоятельствах, во всех слоях общества, где язычники и христиане жили бок о бок друг с другом, повторялся этот диалог70. Не оставались незамеченными и случаи отсутствия христиан в религиозных праздниках, количество которых в течение года известно одному только Зевсу! Христиане старались держаться подальше от театральных и цирковых представлений, что казалось почти невероятным римлянам и жителям провинции Африка, традиционно увлекавшимся всякого рода зрелищами71. Подозрения все больше сгущались, когда выходили наружу беспорядочные пересуды о собраниях христиан. Открытые только для посвященных, они казались подозрительными уже по одной этой причине. Во все времена тайные культы порождали злословие. У всех на слуху были скандалы, связанные с вакханалиями. В народе рассуждали, что если кто-то скрывается, значит, на то есть причина. Распространялись самые невероятные росказни, слухи и толки. Обвинения отражали облик самого порождавшего их общества, проецировавшего на христиан свои собственные пороки. Фронтон, пользовавшийся доверием императора, потешался над этими слухами, но повторял их72. И христианские апологеты тоже сперва пересказывали их, прежде чем их опровергнуть73. Евхаристическое богослужение, во время которого епископ произносит: «Вот мое тело, вот моя кровь», противники христиан представляли как каннибальский ритуал: христиане будто бы приносят в жертву живого ребенка, словно на Фиестовом пиру. Каждый апологет во II веке считал своим долгом опровергнуть эти басни, переходившие от города к городу74. Собрания общины, на которых христиане называли друг друга братьями и сестрами и обменивались поцелуями мира, давали повод для превратных истолкований: говорили, что там собираются для тайного разврата75. Негодяю трудно поверить в существование добродетели, а развратнику признать, что бывают целомудренные мужчины и женщины. Отсюда до истолкования добровольного целибата как отсутствия патриотизма или отклонения от нормы был всего лишь шаг, и этот шаг как правило делался76. Люди, не лишенные здравого смысла, видели во всех этих пересудах большое преувеличение, однако с лукавой улыбкой добавляли: «Нет дыма без огня». Однако все эти безобидные насмешки и подтрунивания прекращались и народ не на шутку свирепел, когда нарушались его собственные интересы. Вчерашний безбожник оказывался ярым защитником религии, если уменьшались его доходы. Не трудно вообразить себе бунт пекарей, если бы Церковь запретила таинство причащения! Доносы, зафиксированные Плинием, имели точно такую же «религиозную» природу. Эти доносы зачастую противоречили друг другу. Одним вменяли в вину их процветание, а другим — безделье77. Христианину в равной мере было опасно уклоняться от общественных дел и участвовать в них. Успех, благосостояние, уважение окружающих служили причинами, по которым христиане и христианки Лиона становились жертвами доноса со стороны простого народа. Довольно было того, чтобы народ, этих «добрых малых», взбудоражили профессиональные агитаторы, разносчики клеветы и сплетен, и толпа начинала шумно требовать расправы над невинными жертвами. В Лионе в 177 году стражи порядка привлекли к суду тех, на кого указала толпа78. В отсутствие легата трибун XIII когорты и местные власти начали преследование обвиненных, имея для этого весомое основание — «глас народный». Упомянутые должностные лица подчинились народному требованию и расследовали дело, тем самым превысив полномочия, данные им рескриптом Траяна. Тогда же в Смирне на престарелого епископа был совершен донос народом, кричавшим: «К суду Поликарпа!»79 Если язычники с легкостью распространяли клеветнические слухи о христианах, то последние отвечали им не менее язвительно. Стоит лишь почитать Тертуллиана, проклятия по адресу «Оракулов Сивилл»80 или же апокрифическую литературу той эпохи, чтобы прочувствовать весь мистический пыл и безмерную экзальтацию и содрогнуться от пророчеств грозящих катастроф. Вот пример: О Рим, ты прослезишься, Эти апокалиптически настроенные христиане буквально толковали ужасы Иоаннова «Апокалипсиса». Они пророчили конец света как конец Римской империи и возвещали вселенский пожар как гигантскую праздничную иллюминацию. Были и негодные христиане — не в меру пылкие исповедники веры или же ложно обращенные. Секты зачастую выходили из-под контроля Церкви. Атмосфера в христианских общинах не всегда была здоровой, а нравы безукоризненными. Толпа не делала различий, смешивая воедино христиан, гностиков и монтанистов и всех их огульно осуждая. Язычники, почувствовав угрозу, переходили в контрнаступление. Так и разворачивалось соревнование во взаимном устрашении и пророчествах грядущих бедствий. Народная религия представляет собой смесь суеверия и прагматизма. Язычники молили своих богов о ниспослании земных благ, здоровья, мира, победы82. Если возникала внешняя угроза, если варвары стояли у ворот, то, полагали язычники, боги прогневались на них. И тогда власти собирались с силами, умы распалялись, и обвинение, всегда готовое сорваться с уст язычника, звучало: «Христиане приносят нам неудачу… У них дурной глаз, они сглазили нас»83. Тяжелое обвинение в эпоху, когда народ был запуган колдунами, боялся порчи, злых чар и приворотных зелий84. В Лионе язычники накинулись на Пофина, полагая, что тем самым умиротворят богов85. Аресты и преследования христиан были прямо связаны с угрозой, нависшей над Римской империей. Какие только беды не обрушились на нее в годы правления Марка Аврелия!86 В 162 году самая тяжелая из эпидемий, когда-либо бушевавших в античности, заставила отвести солдат из Азии на Запад. Вскоре после этого германцы вторглись в Империю, форсировав Дунай и проникнув в Италию и Грецию. В 1б7 году эпидемия вспыхнула в Риме. Небывалый подъем воды в Тибре, затопившем город, спровоцировал погромы христиан — это были времена апокалиптических потрясений и ужаса. Люди, подобно зверям из басни, «не все погибли, но все испытали на себе кару». Император и жрецы буквально не выходили из храмов, принося в жертву богам целые стада87. Толпа напирала. Глазами искали отсутствующих. Христиане пренебрегли участием в жертвенных обрядах. Где они? Засуха, неурожай, свирепствует голод. У народа одно объяснение: боги прогневались. Надо найти виновных, и народный приговор выносится христианам, «лысым, паршивым — от них проистекает всё зло». Тертуллиан описал царившую тогда атмосферу: «Выйдет ли Нил из берегов, погубит ли засуха урожай, случится ли землетрясение, разразится ли эпидемия в Африке или Смирне — тотчас же крик: "Долой безбожников! Христиан на растерзание львам!"»88 Считалось, что если случайно христиане станут свидетелями подобного явления, то довольная или ироничная улыбка выдаст их, станет для них приговором89. Тогда официальные власти уже не в силах будут унять народную ярость, тщетно будут пытаться поддерживать порядок и уважение перед законом. Движимая ненавистью толпа обрушивается на христиан с камнями и кольями. Она оскверняет христианские кладбища90, и самое тяжкое из преступлений остается безнаказанным91. На протяжении столетий верующие во Христа продолжали считаться ответственными за все беды Римской империи92. Цельс и Апулей утверждали, что распространение христианства ослабило римское государство. Боги обеспечили величие Рима, и только они одни могли поддержать или восстановить его. Августин в «Граде Божьем»93 был вынужден взять под защиту христиан, в вину которым вменялся захват в 410 году Рима варварами, поскольку, как считали последние язычники, те вызвали гнев богов — убедительное свидетельство, сколь глубоко укоренился этот предрассудок в душах язычников. Доводы разума94«Климентовы проповеди»95, сборник, неоднократно исправлявшийся в течение первых веков христианства, доносит до нас сцену, нарисованную как будто с натуры. В ней прослеживается история обращения в христианство как поиск истины, происходивший во время путешествия. Некий римский гражданин по имени Климент услышал благую весть в Риме и принял решение отправиться в Палестину. Он погрузился на корабль, однако из-за встречного ветра тот сел на мель близ Александрии. В городе Климент встретил как раз находившегося там Варнаву, ученика апостола Павла. В Александрии, знаменитой своими интеллектуалами, Варнава проповедовал простым и ясным языком истины христианства. Толпа восторженно принимала его. Приходили и философы, преисполненные мирского знания. Они пытались обескуражить проповедника, приводя различные аргументы. Однако Варнава отказывался вступать в споры с ними, продолжая исполнять свою миссию и представляя свидетельства, подкреплявшие его слова. Климент, зачарованный словами апостола, пришел на помощь к нему, браня самодовольных философов. Мнения толпы разделились. Климент после этого первого столкновения в Александрии со сторонниками и противниками христианства продолжил свое ознакомление с новым вероучением, пытаясь разобраться в нем как раз в то время, когда Василид, Исидор, Валентин и Карпократ собирали сообщества, где излагали свои измышления о гибели души и ее спасении посредством гносиса, или знания, которое они якобы несут людям. Такие же сообщества возникли в Риме, где Валентин, Маркион, Апеллес и Родон поочередно собирали своих сторонников. Последние вскоре расходились из-за возникавших между ними разногласий, поскольку все они выражали непримиримые мнения96. Они испытывали отвращение к авторитету и иерархической организации. В Риме, не склонном к мистицизму и философствованию, более, чем где бы то ни было, укоренилось среди верующих настороженное отношение к представителям спекулятивного знания и всякого рода «властителям дум». «Простые и невежественные люди поначалу были изумлены смелыми истолкованиями и доведенными до крайности интерпретациями, излагавшимися новоявленными проповедниками»97. Многие прельстились новым учением, однако большинство устояло против соблазна. Пропаганда смелых доктрин шла рука об руку с моральной распущенностью. Спутницей Симона Мага была некая бывшая проститутка. Маркион, если верить сообщению Тертуллиана, был осужден на Востоке за какой-то моральный проступок, прежде чем он начал смущать умы верующих в Риме98. Многие погорели на том, что питали особую охоту к молодым и богатым поклонницам, что делало «спасение душ выгодным и вместе с тем приятным занятием»99. Маркое воспользовался гостеприимством, оказанным ему неким диаконом в провинции Азия, чтобы совратить его жену, женщину редкой красоты, повсюду затем следовавшую за ним. Этот скандал сильно скомпрометировал Церковь100. В Карфагене Гермоген, приверженец учения гностиков, художник, вступавший в половую связь со своими натурщицами, смешал аромат женских духов с реминисценциями греческой философии101. Гностицизм с его многочисленными ответвлениями от Азии до Египта и от Карфагена до Лиона не миновал и Рима102. Первая из ересей, представлявшая серьезную угрозу для Церкви, заставила христианство лучше осмыслить само себя и принять меры к обеспечению единства своих рядов, неразрывной связи своей миссии и веры. Здравый смысл и мудрость в конце концов восторжествовали. Если приток полуученых и полуобращенных нес с собой угрозу замутнения евангельской истины чужеродными измышлениями, то интеллектуальное кипение, повсюду охватившее Церковь в общинах, образованных как бывшими приверженцами иудаизма, так и бывшими язычниками, было порождено прежде всего желанием понять и разобраться: соблазнительное желание, еще не ставшее искушением. Гносис, или истинное познание, явился выражением христианизации эллинизма, а псевдогносис — эллинизации христианства103. Вместо того чтобы служить познанию Евангелия, александрийские, сирийские и другие гностики, такие, как Валентин и Маркион, вторгались в вопросы христианской миссии с целью изменить ее в духе собственных измышлений, создавая при этом угрозу выхолащивания ее содержания. Различные гностические школы под разными видами противопоставляли непостижимости бездонной тайны Бога ничтожность человека, пережившего грехопадение. Между Творцом и Его творением они поместили целый каскад посредников, или эонов, оттенявших и объяснявших грехопадение. Миссией логоса не может быть истинное воплощение — ибо он сам подвергся бы угрозе контаминации; его миссией должно служить обнаружение архетипа и возвращение падшего человека, освобожденного от материи, в его первоначальное состояние, неотъемлемое от духа, — состояние свободы. Таковы вопросы, волновавшие первых христиан и подхваченные в XIX веке романтиками104. Этот пессимистический взгляд на акт творения и человека, навеянный греческой философской мыслью, несовместимый с дарами веры, послужит, по крайней мере для Иринея, епископа Лионского, поводом для разработки теории спасения — первой христианской версии всемирной истории. Сведения, сохраненные для нас Иринеем и содержащиеся в недавно обнаруженных гностических текстах, представляют собой дальнейшее углубление пламенной полемики, которая первоначально освещала путь христианству, а под конец стала угрожать самой его сущности. Язычник Цельс, наблюдавший эту полемику, не видел в ней ничего, кроме разделения и смятения105. Христианин, наблюдавший в Риме или Александрии за спорами учителей, школ и даже самих церквей, испытывал немалые затруднения, пытаясь понять и не поддаться соблазну философских систем, обещавших ответить на все волнующие вопросы и прояснить смятение эпохи. Человек ощущал на себе бремя судьбы. Бог Аристотеля не проявлял интереса к миру, тогда как Бог стоиков, не имея намерения освободить мир, поработил его посредством универсального детерминизма. Восточные религии представили богов-спасителей. Отвечая мирским ожиданиям, Климент Александрийский обращался к одному из валентинианцев: «Господь освобождает нас от этой власти, от этой схватки властей, он дает нам мир; он пришел на нашу землю, чтобы принести нам мир»106. Обращение в христианство в середине II века профессиональных философов привело к столкновению христианства и философии, веры и культуры, Иерусалима и Афин107. В Риме два человека олицетворяли собой эту борьбу: философ-киник Крискент и христианин Юстин. Тот и другой облачались в одинаковые плащи — короткие, грубые и темные, подобавшие философам, но дававшие приют далеко не одной и той же философии. Столица Римской империи в те времена была наводнена философами всех мастей, прибывавшими со всех концов государства. Марк Аврелий открыл Рим для всех философских школ, дав им возможность полемизировать друг с другом. Наряду с известными философами попадались философские прихлебатели, мошенники, шарлатаны и неотесанные фигляры-оборванцы с нечесаными волосами, всклокоченной бородой, с ногтями диких зверей — если верить Татиану108, встречавшему немало подобных экземпляров. Их неопрятность вошла в поговорку и во многом служила им вместо философии. Смешавшись с толпой на перекрестках и улицах города, они демонстрировали повадки народных проповедников, представляя собой что-то вроде нищенствующих монахов античности. «Говорят, что его борода обходится [императору] в десять тысяч сестерциев; лучше бы он купил на эти деньги козлов!»109 Крискенту император заплатил шестьсот золотых монет под видом предоставления императорской кафедры110. Границы между отдельными школами были расплывчаты. Практически было невозможно отличить стоика от киника, слушая их разглагольствования11 Как те, так и другие получали от императора деньги и привилегии, что дает основание считать их находившимися на иждивении у государства. Императорское благорасположение разжигало их аппетиты. Марк Аврелий философски замечал, что большее бескорыстие гарантировало бы больше мудрости112. Сам он был окружен философами, и эти наставники мудрости становились государственными служащими. Рустик, к которому он питал особенно нежную привязанность, был префектом претория и осудил на казнь Юстина. Похоже, император хотел направить философов против христиан, заполонивших государство, и, желая закрепиться на занятых рубежах, возбуждал публичные беспорядки113. Крискент начал полемику с Юстином. Они сражались одинаковым оружием, но если первый при этом попусту молотил воздух, то второй говорил дельные вещи114. Язычник учил философии Диогена, проповедовавшего спокойствие духа и жизнь в нищете. Острый на язык Лукиан обвинял его последователей в том, что они копят в своих лохмотьях золото115. Крискент имел дурную репутацию. Татиан называет его педерастом116, постоянно окруженным юношами, и любителем грабить богатые дома, в которых он часто появлялся. Напротив, Юстин — честный, радушный и бескорыстный человек. Его философское учение — не коммерческий проект, а наставление в праведной жизни. Публика в этом отношении не ошибалась: темные рабы и ученые люди, мужчины и женщины спешили услышать его и найти в его словах истину. Философы, как язычники, так и христиане, учили посредством одного и того же метода, прибегая к свободной беседе в непринужденной манере, когда тот или иной текст или реальное событие повседневной жизни давали материал для философского рассмотрения. Образование продолжалось в ходе беседы учителя с учеником в присутствии одного или двух его товарищей. Так в процессе постоянного общения Юстин вовлекал своих учеников в христианскую общину, жившую в полном соответствии с провозглашаемой им доктриной. Одной публичной дискуссии между Крискентом и Юстином хватило, чтобы привести язычника в замешательство. Фронтон, поспешив на выручку к Крискенту, сделал публичный донос на заседании сената. Юстин предлагал возобновить полемику в присутствии самого императора117, однако его оппонент, обжегшийся один раз, уклонился. Он был из породы философов, о которых Минуций Феликс говорил, что они боятся вступать в открытый спор. Потерпев поражение в дискуссии, Крискент перешел к клевете, а под конец, испробовав все средства, и к доносу. Рустик, и даже сам Марк Аврелий, вместо того чтобы принять брошенный вызов, решили положиться на силу. Император, имевший обыкновение ежедневно взывать к своей совести и укорять себя в мелких прегрешениях, не понял, что в отношении Юстина и христиан поступает как самый настоящий тиран. Перед лицом префекта Рима Юстин предстал в окружении своих учеников, познав тем самым высшее проявление признательности, на какое может рассчитывать философ — «учитель мудрости». — Какой науке ты посвящаешь себя? — спросили его. — Я последовательно изучал все науки и пришел к тому, что стал приверженцем истинного учения христиан118. Учение, которое он усвоил и которое исповедовал, позволило ему встретить смерть, коей так страшатся философы, с уверенностью, что она — заря вечной жизни. Марк Аврелий, «святая святых язычества», был вылит из другого металла, нежели Крискент, «надтреснутый колокол философии»119. Он соединял в своем лице власть и мудрость. Христианские авторы, такие, как Тертуллиан и Мелитон из Сард, охотно хвалили «его человечность и его философию», хотя при этом и не называли его защитником христиан120. Объективность требовала большей сдержанности. Мало пользы в том, чтобы пытаться насильно интегрировать в христианство великих мыслителей, как это делают те из современных исследователей, которые вообразили существование переписки между апостолом Павлом и Сенекой. Дошедшие до нас бюсты императора-философа представляют его бородатым, с тонкими чертами лица, с устремленным вдаль взглядом и прижатым к груди подбородком. Известно, что Марк Аврелий был знаком с христианами и встречался с ними даже в своем дворце. Основное содержание их вероучения он знал. В своем трактате «Наедине с собой» он намекает на христиан, выражая собственное презрение к ним121. Но, ослепленный своей философией, Марк Аврелий не проник в смысл христианства. Он так и не понял, что смерть христиан, особенно таких, как Юстин и Аполлоний, могла убедить в истинности их вероучения многих других, тогда как его унылая философия обречена была умереть вместе с ним. Постоянно живя в страхе перед смертью, он был раздражен тем, что христиане совсем не боятся ее — потому раздражен, что их героизм, превратно истолкованный им как «показной трагизм», ни в коей мере не соответствовал его философской системе. Ему казались убедительными доводы разума, но никак не трагическое зрелище. Марк Аврелий так и не познал религии, достойной его, хотя вплотную соприкасался с ней, будучи обреченным на непонимание услышанной им благой вести. Действительно, стоицизм в том виде, как его понимал император-философ, и христианство были несовместимы. Универсальный разум будто бы ведет человека и мир, так что надо лишь подчиниться его законам и налагаемым им ограничениям122. Но как в таком случае постичь посредническую миссию Христа, вторжение божественного начала во всемирную историю, как допустить притязание Евангелия на изменение человека, на его внутреннее обновление? Марк Аврелий мог сколько угодно утверждать, что все люди равны по своей природе, все в равной мере наделены неким божественным началом123; слишком обращенный внутрь себя, слишком подчиненный одному только разуму, он не мог истинно любить людей и так доверять им, чтобы надеяться на изменение ими своих поступков. Он не проявлял ни малейшей симпатии к христианам, не чувствовал себя их братом124. В качестве императора он ощущал угрозу с их стороны, тем более, что они вели борьбу в его собственной области и оспаривали его жизненные правила. Напрасно философ апеллировал к «светильнику, светящему во глубине души»125. Ни малейшая надежда не освещала его путь. Одна только смерть могла избавить его от жизни и бытия. Он был не в состоянии постичь веру мучеников, провозглашавших в момент смерти воскресение тел, а не просто бессмертие души. Полемизируя с гностиками, Ириней Усматривал камень преткновения христианской антропологии в конечной нетленности плоти, в осуществлении обетования, запечатленного в творении человека126. Отрицание этой истины равнозначно отрицанию христианства. Будучи философом, Марк Аврелий вместе с тем хранил верность религиозным учреждениям Римской империи. Лукиан из Самосаты, напротив, был вольнодумцем, подобным Вольтеру. Этот эллинизированный сириец, гражданин мира, а не Империи, выражал абсолютный скептицизм в отношении любой религии и любой философии. Что касается божества, то он любил только прекрасные статуи богов127. Он любил их очертания так же, как любил греческое искусство и культуру. Он относился с одинаковым презрением к создателям философских систем, проповедникам морали и пророкам счастья. «Пользуйся моментом, с улыбкой минуй прочее и ни к чему не привязывайся всерьез». Это заключение Лукианова «Мениппа» достойно «Кандида» Вольтера. Слишком поверхностный и слишком фривольный, чтобы дойти до сути вещей, Лукиан, вместе с тем, умел наблюдать. Христиане были даже симпатичны ему — в той мере, в какой их вероучение подрывало языческую религию и вело войну с волхвами и чародеями. Ни в коей мере он не повторял, подобно другим писателям своей эпохи, расхожие обвинения. В отличие от философов, он никогда не заявлял себя противником вероучения и жизни христиан. Он отдавал должное их чувству братства и духу взаимопомощи. Самое большее, в чем он упрекал христианских мучеников, было «их помпезное и театральное самоубийство»128. Этот саркастический пересмешник обладал слишком поверхностным умом, чтобы суметь понять дело христиан и не скатиться до огульного отрицания любых форм религии, самой концепции веры и сверхъестественного. Один из друзей Лукиана, несомненно, такой же скептик, как и сам «насмешник из Самосаты», в 178 году сочинил критическое произведение, самое антихристианское по духу из всех появившихся в тот век. Однако помпезное название, «Слово истины»129, не спасло его от забвения, и оно дошло до наших дней только благодаря опровержению, написанному спустя семьдесят лет Оригеном. Цельс был профессиональным философом, вскормленным Платоном, Зеноном и Эпикуром130. Его книга лучше, чем какая-либо другая, позволяет нам понять, с какими затруднениями было сопряжено верование. Может ли философ стать христианином? «Конечно же нет!» — ответил бы Цельс и был бы немало удивлен, узнав, что спустя одно поколение в Александрии откроется христианская школа. Критическая философия Цельса коренится в герменевтике, ничуть не утратившей своей актуальности. Ремесленник или раб, чуждый античному государству и его культуре, восприимчив к слову Евангелия, но какая будущность уготована наследию цивилизации Афин и Рима? Римляне искали свет истины в философской мысли своего времени. Цельс апеллировал к идеям, доминировавшим в его эпоху, подобно тому, как современный человек уповает на науку, ее методы и исследовательские технологии131. Цельс утверждает, что ознакомился с библейской литературой при помощи самих христиан132. Он расспрашивал и выслушивал их, чтобы понять их убеждения. Критика и опровержение сосредоточились на двух главных проблемах: вероучение и стиль жизни христиан. Прежде всего, он заявляет о своей приверженности рационализму, смешивая при этом христианство с мистическим буйством восточных религий133. Сама идея откровения, которую христиане разделяли наряду с иудеями, казалась ему дерзостью. «Евреи и христиане кажутся мне стаей летучих мышей или муравьев, выползающих из своей дыры, или лягушками, устроившимися возле своего болота, или же червями, скопившимися в болотной грязи и рассуждающими друг с другом: "Именно нам Бог возвещает о ходе всех вещей; ему нет никакого дела до всего остального мира; он забросил небеса и землю, предоставив их самим себе, чтобы всецело заняться нами"»134. Вот таков тон полемики. Помимо этой иронии, Цельс применяет некорректные методы критики христианского откровения. Не приводя экзегетических доказательств и не учитывая особенностей литературного жанра Библии, он использует прием элементарного сравнения для сближения библейских рассказов с языческими легендами, неуклюже сформулированными положениями платонизма или же заимствованиями из восточных культов Митры и Осириса. Рассказ о Содоме и Гоморре преподносится как заимствование из легенды о Фаэтоне135; для описания Вавилонской башни Моисей будто бы скопировал эпизод из Гомера, в котором говорится о намерении Алоад взобраться на небо. То, что ему показалось приемлемым, он нашел у Платона136. Все это напоминает рационалистическую критику XVIII века. Цельс отверг Новый Завет, и прежде всего Евангелия. Воплощение Бога в человеческом образе ему кажется непостижимым, если не сказать абсурдным. «Какой смысл могло иметь для Бога путешествие вроде этого? Чтобы узнать, что творится у людей? Но разве он и так не знает всего? Разве он, наделенный божественным могуществом, не способен исправить положение вещей, не посылая в срочном порядке кого-то принявшего с этой целью телесное воплощение?»137 Христианское вероучение, по мнению Цельса, нарушает мировую гармонию, переворачивая мир с ног на голову. Не проявляя глубокого пессимизма, присущего гностикам, он полагал, что «если добрый, благой, счастливый Бог спускается к людям, то он подчиняет свою неизменную природу превратностям человеческих судеб»138. Непонимание христианства, усугубленное насмешками философов, обнаруживает у людей того времени отсутствие потребности в спасении — прощении, искуплении грехов. Естественная реакция на бездушие официальных культов. Тайна Христа не открылась философу Цельсу. В том, что касается рождения Спасителя, он доверился казарменным анекдотам139. Чудесное рождение, служение, исцеления, воскресение из мертвых — всё подвергнуто критическому разбору и разбито в пух и прах. «Как мог этот жалкий шарлатан, не отличавшийся ни красотой, ни красноречием, ни силой ума, быть Логосом Бога?»140 Именно на эти слова Ориген, уязвленный в самое средоточие своей веры и благочестия, реагирует наиболее резко, со всей страстностью отвечая на сарказм Цельса141. Спасение, принесенное ради исцеления больного человечества, смысл нового рождения142, преображения остались недоступны пониманию философа-язычника, поскольку они нарушают мировой порядок, главнейшие условия его существования. Принятие блудного сына представляется ему немыслимым. По его мнению, природа человека имеет строгие детерминанты и не может меняться. Дурных людей невозможно изменить ни силой, ни добром143. Христианская антропология, смирение и раскаяние претят его мировоззрению. Бог Цельса напоминает бога Ницше — гордого бога, а не утешителя скорбящих и страждущих, господа отверженных144. Христианство представляется ему варварским учением, предназначенным для людей, далеких от культуры, презирающих «изящные искусства» как препятствие на пути познания Бога145. Он напоминает того эллиниста, который отказался читать Новый Завет, поскольку греческий язык Писания небезупречен. Иероним признавался, что сам испытал подобное отвращение. Ориген больше, чем кто-либо другой, имеет основания критиковать Цельса с высоты своей собственной эрудиции146. Он был оскорблен тем, что его как христианина отнесли к разряду темных людей. От анализа христианского вероучения Цельс переходит к критике самих христиан, жизнь которых он наблюдал. Он упрекает их в гражданской индифферентности, поскольку они уклоняются от исполнения государственных обязанностей. Подобно другим философам, он не обнаруживает в них независимости мышления, присущей большому уму147: христианская религия чужда римлянам и не позволяет ее приверженцам участвовать в культах, цементирующих государство. «Отказываются ли они участвовать в публичных обрядах и воздавать должное тем, кто проводит их? Да, а к тому же еще они избегают вступать в брак и становиться отцами — исполнять функцию, которую каждый человек должен исполнить в своей жизни. Чтоб они все исчезли, не оставив и следа после себя, чтоб земля освободилась от этого отродья! Но если же они пожелают вступить в брак, иметь детей, питаться плодами от земли, участвовать во всех делах, коими полнится жизнь, в радостях и бедах, то они должны обратиться к начальникам, облеченным полномочиями по управлению и распоряжению»148. Главный упрек Цельса, обращенный к христианам, — отсутствие у них патриотизма и отказ приносить присягу императору, что казалось ему особенно тяжелым преступлением в то время, когда варвары подступали к рубежам Империи149. Именно по этому пункту ответ Оригена слабее всего, менее наступателен: «Мы приходим на помощь государям наиболее действенным способом, перепоясавшись оружием Божиим, неся им духовную поддержку»150. Почему же он не спросил у Цельса, по какой причине тот сам уклоняется от исполнения обязанностей? Языческий полемист потешался над внутренними раздорами христианства, над анафемами, коим церкви предавали друг друга151. Он знал секты, распространившиеся в великом множестве, и отчетливо отделял от них то, что он уже называл «Большой Церковью»152. Ориген ответил метко, хотя и слишком кратко: «Наши собрания без труда выдерживают сравнения с вашими собраниями, проходящими в Афинах, Коринфе или Александрии»153. Даже само принятие христианами мученической смерти не кажется Цельсу чем-то новым и не производит на него впечатления. В любой религии можно найти такие примеры154. Ожидание воскресения из мертвых, с коим сопряжено мученичество, ему кажется совершенно абсурдным155. На что Ориген отвечает: «Жизнь истинных учеников Иисуса Христа свидетельствует в его пользу, неопровержимо свидетельствует, сокрушая клевету»156. Аргументация Цельса более оборонительна, нежели наступательна, она в большей мере защищает цивилизацию или культуру, а не религию157. Такие философы, как Марк Аврелий или Цельс, были слишком привязаны к миру греческой цивилизации, чтобы допустить какие бы то ни было перемены в ее извечном строе. Идея божественного вмешательства, таких радикальных перемен, как пришествие Христа, «казалась совершенно невозможной до того, как христианство перевернуло весь мир эллинов»158. По прошествии времени (и Ориген сумел воспользоваться этой временной дистанцией) стало совершенно очевидно, сколь сильно Цельс, Лукиан и Марк Аврелий недооценили своих оппонентов. Появление в Церкви в последующие десятилетия таких деятелей, как Тертуллиан, Лактанций, Климент, Ориген, а позднее и Августин, убедительно свидетельствует, сколь близоруки были язычники. Цельс весьма поверхностно ознакомился с христианством, не уразумев его значения и не увидев в нем того животворящего начала, которое трогает до глубины души. Ориген же знал по собственному опыту, что человеческому духу дано разгадать «божественную загадку», о которой говорил Цельс, поскольку разум проникает все глубже в тайны книг Священного Писания, доходя до самой цели поиска — внутреннего содержания веры, ибо черпает из того же самого источника, из которого питается и сама вера. Спустя столетие Юстин открыл новый путь, на котором Платон мог встретиться с Христом159. Однако оптимизм, коим преисполнены были учителя из Александрии и Каппадокии, не способствовал установлению единомыслия. Запад, более восприимчивый к языку права, оставался в большей мере прагматичным, чем склонным к религиозно-философским спекуляциям. Даже ассириец Татиан, ученик Юстина, изобличал глупое самодовольство греков и их пристрастие к пустословию160. Не заслужили пощады от него и столь славные мыслители, как Сократ и Платон. Рим и Карфаген, Тертуллиан и Киприан были ближе к Татиану, нежели к Юстину. Столкновение христианства с официальной религией Рима сперва переросло в оппозицию, а затем привело к открытым гонениям на христиан. Стало быть, Империя отказала христианам в праве быть гражданами одновременно и Града Божьего, и земного града? Почувствовала ли она угрозу, исходившую от евангельской проповеди? Короче говоря, правда ли, что Церковь погубила Римскую империю, как это утверждали Монтескье и Гиббон, Ницше и Ренан? Есть ли основание говорить, что христианство оказалось «вампиром»161, высосавшим кровь из античного мира, «разлагающим фактором»162 в недрах этого мира? Гастон Буасье163, призвав в свидетели историю, ответил на эти обвинения, навеянные скорее полемикой, чем знанием фактов. Упадок античности наметился еще до того, как началась проповедь христианства. «Античный мир старел и слабел, его энергия иссякала: уменьшение численности населения, ослабление военного духа и гражданской доблести, порча нравов — вот те беды, появление которых можно констатировать с конца периода Республики. Этот кризис непрерывно обострялся, тогда как массы варваров пытались прорваться через границы по Дунаю и Рейну»164. Если власть, будь она даже крепче железа, притесняет человека, не считается с условиями его существования и его заветными чаяниями, то рано или поздно она столкнется с появлением свободных людей, презирающих насилие и смерть. Языческая реакция на распространение христианства знаменовала собой приближение конца античной цивилизации. Но ведь любая цивилизация должна когда-нибудь прийти к своему завершению? Церковь должна задуматься над этим предостережением. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх |
||||
|