Глава 18

В 1919 и 1920 годах Москва была тихой гаванью по сравнению с Украиной. Этот богатый, плодородный край стал вулканом, постоянно извергающим гражданские и межнациональные войны, сопровождавшиеся белым и красным террором, погромами, эпидемиями тифа и полной дезорганизацией промышленной и сельскохозяйственной жизни. В некоторых частях Украины власть на протяжении 1917 года менялась четырнадцать раз. По мере того как националисты, немцы, поляки, большевики, белые генералы, партизаны быстро сменяли друг друга и возвращались вновь, эта страна то подвергалась завоеванию, то радовалась освобождению. Украинские националисты боролись и против Керенского, и против большевиков. После Брест-Литовска немцы распустили украинскую Раду и поставили править страной гетмана Скоропадского. После поражения немцев победу одержал Петлюра, которого отбросили назад объединенные силы повстанцев, крестьян и Красной армии. Затем последовала борьба с Деникиным, и после его разгрома большевики вновь завоевали шаткую власть. Организация и дисциплина в рядах Красной армии на Украине была гораздо ниже, чем в Центральной России, но ей оказывали действенную помощь партизанские отряды украинских крестьян и солдат, неподконтрольные большевикам, и нечто вроде «интернациональной бригады», состоявшей частично из сочувствующих большевикам и частично из своекорыстных авантюристов из разных стран.

Такова была ситуация в этой стране, в которой Раковский был председателем Совета народных комиссаров с тех пор, как в начале года на этот пост он был назначен Лениным. На Украине эта должность требовала от человека даже больше личного мужества, сил и дипломатии, чем в России. Раковский не был русским, он мало знал о традициях и условиях жизни русского населения, а перед войной он даже не был большевиком. И все же тот факт, что Ленин на этот пост избрал именно Раковского, указывал на то, что Ленин умел выбирать нужного человека на нужное место.

Будучи родом из богатой румынской семьи, Раковский рано почувствовал тягу к западной культуре и уехал в Швейцарию, где изучал медицину и познакомился с Плехановым, Аксельродом и другими марксистами из России. Возвратившись в Румынию и Болгарию, где он работал среди крестьян, он вскоре бросил медицину и всецело посвятил себя революционному движению. Его исключительный ум и широкая культура сделали его одной из самых выдающихся фигур в Исполкоме Второго интернационала. Вероятно, именно тот факт, что он был гораздо более разносторонней и легко адаптирующейся личностью, чем обычный русский большевик, оказал влияние на то, что Ленин назначил Раковского на самый высокий пост на Украине. То, что Ленин выбрал таких бывших меньшевиков, как Троцкий и Раковский, себе в товарищи после своего прихода к власти, доказывает, что, когда дело касалось интересов революции, он не был фанатичным и несгибаемым фракционистом. Как только эти выдающиеся люди продемонстрировали свою преданность революции и партии большевиков, Ленин стал вести себя, как будто он забыл об их меньшевистском прошлом. Судьба этих двух человек, которые сослужили такую ни с чем не сравнимую службу Советской республике, символична для истории самого большевизма. Несколько лет спустя Раковского заставили написать или подписать позорное отречение от своего друга и товарища Троцкого, чтобы спасти свою собственную жизнь. Эта капитуляция, подобная поступкам других большевистских лидеров и из правой, и из левой оппозиции Сталину, просто отсрочила его гибель. Во время чисток в начале 1938 года он был приговорен к двадцати пяти годам тюремного заключения – такой приговор означал смерть.

Мы с Раковским стали друзьями, будучи членами Исполкома Второго интернационала. Мы оставались друзьями, пока я не начала открыто критиковать и выступать против тактики большевиков. Тогда, руководствуясь той военной солидарностью, которая управляла вождями большевиков, он попытался убедить меня, что я ошибаюсь, даже когда он знал, что я права. Подобно многим честным революционерам, он, возможно, верил, что после Гражданской войны произойдет перемена и злоупотребления периода военного коммунизма будут преодолены.

Работа с Раковским была приятной переменой после работы в Москве. Здесь наша деятельность была настоящей в той же мере, в какой она была изматывающей и физически и эмоционально. Здесь в партии было меньше опытных и надежных людей и меньше времени на показуху и театральные представления. В Москве со мной обращались как с примадонной, мне позволяли появляться или выступать лишь на наиболее важных мероприятиях. Меня сделали свадебным генералом. Однажды, когда я попросила Луначарского разрешить мне помогать ему в работе его Комиссариата просвещения, он ответил: «Но вы же не думаете, что мы можем дать вам работу рядового сотрудника!»

Из-за остроты военного положения и всеобщей дезорганизации Раковский был завален различными делами, требующими его личной ответственности. Кроме того, выступая в должности секретаря Коминтерна, я была обязана замещать его на посту украинского комиссара иностранных дел. Как посланник правительства, работающий среди сбитых с толку и разделенных по политическим взглядам людей, но сильно желающих учиться, я день и ночь выступала на митингах.

Из-за неустойчивого военного и политического положения шпионаж и репрессии, проводившиеся ЧК, были гораздо хуже, чем в Центральной России. Тысячи представителей интеллигенции и бывших буржуа бежали на Украину из Москвы и Петрограда, чтобы скрыться от политических преследований. Меньшевики, эсеры и анархисты на Украине попадали между молотом и наковальней красного и белого террора. К тому же этот край был очагом заговоров белогвардейцев и пособников интервентов. Многие крестьяне из глубинки, которые раньше объединялись с рабочими против Деникина и Петлюры, были против как методов большевиков, так и белых, немцев и поляков. Во многих из них глубоко проникли эсеровские и даже анархистские традиции, и вследствие этого они были враждебно настроены по отношению к политическому диктаторству. Они стекались под знамена местных атаманов, таких как украинский анархист Нестор Махно, всякий раз, когда им угрожали либо правые, либо левые.

Условия жизни широких слоев населения были немногим лучше, чем условия заключенных в концентрационных лагерях. Страдания и трагедии этих людей останутся в моей памяти до конца моих дней. В комнатах дома, в котором я жила вместе со служащими интернационала, день и ночь толпились доведенные до отчаяния люди разных национальностей, голодные и больные, с которыми жестоко обращались или угрожали ЧК, те, у которых друзья или родственники находились в тюрьме или трудовых лагерях. Страдания, которые они претерпели от рук различных оккупантов, были невероятными. Я страдала от невзгод и несправедливости, о которых я догадывалась, так же как и от тех, о которых мне рассказывали. Я делала все, что было в моих силах, чтобы облегчить эти несчастья и в отдельных случаях исправить несправедливость, но я понимала, насколько недостаточны мои усилия.

Но из-за них возникли и жили легенды о моей деятельности на Украине. Раковский невольно нес ответственность за некоторые такие истории, когда, чтобы поддразнить меня, он начинал рассказывать преувеличенные остроумные байки о том, как я пыталась открыть все тюрьмы на Украине и как мне удалось подорвать финансы страны в попытке накормить всех, кто обращался за помощью. Позднее, спустя годы после моего исключения из партии люди, которые не согласились с официальным заявлением российского Центрального комитета, все же приняли объяснение, в котором меня назвали «слишком отзывчивым человеком», чтобы понимать нужды революции и террора. Мне кажется, что эта оценка почти так же не соответствует действительности, как и официальная. Я никогда не пыталась помочь кому-либо из одной отзывчивости. Моя восприимчивость к человеческим страданиям была, вероятно, главенствующим фактором в моем эмоциональном и интеллектуальном развитии: отсюда шло мое детское бунтарство, разрыв с семьей, посвящение своей жизни революционному движению. Но в этом никогда не было конфликта между моим сердцем и умом. С тех пор как я уехала из России, я встречала людей, которые напоминали мне, что когда-то я спасла их или жизни их близких. Делая это, я никогда не подчиняла интересы революции своим личным чувствам.

После моего отъезда из Петрограда в Стокгольм в 1917 году у меня не было связи с членами моей семьи. Это случилось не только потому, что у меня было с ними мало общего, но и потому, что я боялась в то время, что моя политическая деятельность причинит им неприятности. После Октябрьской революции я чаще думала о них; они уже не были представителями привилегированного класса, они были проигравшей стороной. Я также догадывалась, что они испытывают нужду, потому что они не были ни достаточно сообразительными, ни энергичными, чтобы использовать для выживания любые средства. Не имея мужества посмотреть в лицо человеческому страданию, когда я не могла облегчить его, я избегала любой возможности связаться с ними. Эта ситуация с моими родственниками была еще более сложной, чем какая-либо другая, потому что, как влиятельный член партии, которая находилась у власти, я имела политическую возможность изменить их судьбу. С точки зрения морали я знала, что сделать это невозможно. Когда я думала о них после революции, я помнила, что они были не единственными, кто искупает все те несправедливости, следствием которых стала революция. И хотя я не раз использовала свое влияние ради незнакомых мне людей, я чувствовала, что использовать его ради членов своей собственной семьи означает уронить престиж революции в глазах тех, кто узнает об этом. Эти люди скажут: «Смотрите, разница не так велика. До революции Романовы могли вмешаться ради своих родственников и друзей, теперь Балабановы могут делать то же самое». Мне казалось, что как раз такое сходство между старой и новой властью ослабит энтузиазм людей в ужасный переходный период.

Тот факт, что мои петроградские родственники, как и многие беженцы из представителей буржуазии, бежали в Одессу, чтобы быть поближе к Турции в случае, если большевики одержат победу на Украине, избавил меня от необходимости принимать такие решения.

Затем однажды утром мне в Киев из Москвы позвонил Ленин.

– Товарищ Балабанова, – сказал он, – я прошу вас немедленно поехать в Одессу. Положение на фронте непрочное. Мы должны начать новую кампанию по мобилизации молодежи. Население нужно поощрить и вдохновить на эту новую жертву. Туда должны быть направлены наши лучшие ораторы. Вас будет сопровождать товарищ Иоффе, который присоединится к этой кампании.

Упоминание об Одессе заставило меня содрогнуться. Оно напомнило мне о моих родственниках. Я почувствовала, что меня там ждут какие-то ужасные переживания. Я знала, что, если я скажу Ленину или Раковскому, по какой причине я не хочу ехать, они могут понять и освободить меня от этого задания. И все же я не могла обратиться с такой просьбой. Через день или два из Москвы приехал бывший посол в Германии Иоффе, и на специальном поезде мы отправились в Одессу.

Из всех больших и маленьких городов, которые я посетила со времени Октябрьской революции, Одесса произвела на меня самое тягостное впечатление. Дезорганизация и голод здесь были еще более явными, чем в Киеве. Далеко находящаяся от центра революции и испытывающая нехватку промышленного населения, которое вносит свою дисциплину и энергию в атмосферу общества, Одесса даже в таких условиях казалась призраком того прекрасного приморского города, который в обычное время так был полон жизни. И хотя этот город расположен посреди самой плодородной зоны России, он страдал от острой нехватки продовольствия, как и вся остальная Украина. Часть населения, в основном молодые ремесленники-евреи, проявляла лояльность по отношению к большевикам и была полна энтузиазма. Но новое правительство еще недостаточно хорошо упрочилось, чтобы организовать карточную систему распределения продовольствия, которая преобладала в Москве и других русских городах, или предотвратить спекуляцию. Чтобы получать продовольствие, человек должен был пользоваться особыми привилегиями члена партии или должностного лица или он должен был покупать продукты нелегально. Будучи противницей как первого, так и второго способа, я бы умерла с голоду, если бы некоторые советские чиновники не настояли на том, чтобы мне приносили консервированную еду. Нельзя было достать ни хлеба, ни чая, ни какого бы то ни было жира. Физическое напряжение от работы в таких условиях было так же велико, как и эмоциональное и нервное напряжение, которое я испытывала ежедневно, проводя личные беседы и выслушивая просьбы и жалобы.

С самого раннего утра в приемной моего офиса толпились посетители, которые хотели встретиться со мной как с комиссаром иностранных дел. Когда эти беседы заканчивались, мне нужно было заниматься выполнением своих обязанностей секретаря Третьего интернационала. Эта работа прерывалась необходимостью мчаться на четыре или пять митингов или встреч. Когда я возвращалась поздно вечером, я была слишком измучена, чтобы что-то есть, даже если было что.

Однажды, когда я приехала на митинг, который проходил в переполненном зале, один из восторженных молодых коммунистов, ожидавших моего приезда, доложил:

– Товарищ Балабанова, тут вас женщина ждет. Она отказалась поехать в вашу контору.

Мое сердце почти перестало биться, когда я гадала, кто это. И все же, когда я вошла в небольшую комнатку за сценой, я не узнала свою сестру. Старая, дрожащая женщина, которая стояла там, была одета как нищенка, а ее голову покрывал большой платок. Пока она не заговорила, я едва могла поверить, что это Анна. Минуту мы молча смотрели друг на друга, и, после того как я сделала этому молодому коммунисту знак оставить нас одних, она начала быстро говорить тихим, прерывающимся голосом. Несколько дней назад она узнала, что я нахожусь в Одессе, но она никогда не пришла бы ко мне за помощью, если бы не приказ о мобилизации. Они терпели голод, всевозможные лишения, и она могла выдержать все, кроме этого – чтобы ее сына мобилизовали и чтобы он воевал за большевиков! Она не жаловалась и ничего не просила, за исключением того, чтобы я спасла его. Безусловно, я могла сделать это для члена своей семьи.

Я слышала, как в зале раздаются нетерпеливые крики: «Мы хотим товарища Балабанову! Да здравствует товарищ Балабанова!» Я приехала на этот митинг, чтобы подчеркнуть важность мобилизации, разжечь энтузиазм молодежи ради спасения социализма в России, который мог бы проложить путь к свободе в остальных странах мира. И вот я стояла, замерев, при виде реальной трагедии этой матери, моей сестры, которая настолько была охвачена страхом, что ее собственного сына заберут в армию, что она не могла больше ни о чем думать и ни на что жаловаться.

Я ей сказала, что должна идти на митинг, и попросила ее прийти ко мне на следующее утро.

Ее приход – в шесть утра следующего дня – положил начало одной из самых мучительных недель в моей жизни. Бросая взгляд в прошлое, я спрашиваю себя, как я смогла устоять перед ее мольбами. Она приходила ко мне в комнату каждое утро, дрожащая и плачущая, и только между прочим она рассказала мне, как живет она, ее муж и члены семьи. Все они жили в одной комнате, в которой не было освещения. Даже свечи достать было слишком трудно. Утром она стирала белье всех домочадцев (в то время ей было больше шестидесяти лет) в холодной воде, а затем пыталась высушить его у окна, когда светило солнце. Зимой у них не было отопления, а еды совсем мало. Ее сын был вынужден оставить занятия наукой, потому что в их комнате было слишком темно для чтения или письма, – это он, у которого была одна из самых лучших и дорогих научных библиотек, который никогда не останавливался во второсортных гостиницах и не носил сшитой не на заказ одежды. Однако все это было второстепенным, главным был страх, что его мобилизуют в Красную армию, которую он ненавидел. Это было все, о чем она просила, – чтобы я спасла его.

Я думаю, что с самого начала она понимала, что я откажусь воспользоваться своим положением, чтобы выполнить ее просьбу. (Как могла я, которая побуждала крестьянских и рабочих матерей посылать своих сыновей в Красную армию, просить за своего собственного племянника?) Однако, несмотря на это, она продолжала приходить, и, когда она увидела, как мало у меня еды, она иногда приносила мне небольшие кусочки сухарей. Ее монолог длился часами – я не могла ни прервать ее, ни дать ей понять, что у меня есть другая работа. Каждые несколько минут нас прерывали какие-нибудь мои сослуживцы или люди, которые ожидали у меня приема и не знали, кто она такая. Она всегда приходила одетая как нищенка, так как боялась, что шпионы контрреволюционеров или людей, которые присоединятся к контрреволюции, как только она победит, донесут на нее за то, что она находилась со мной в контакте. Однажды я пошла вместе с ней и встретилась с остальными членами семьи. Мой зять был сломленным стареющим мужчиной, но меня больше всего тронуло отношение моего племянника. Он был всего лишь на пять лет моложе меня, мы росли вместе, и, хотя мы так сильно отличались характерами и интересами, мы всегда уважали мнения друг друга. Его интересовала только наука, и ему были даны все возможности развивать свои склонности. Только во время войны он начал – неохотно – работать в сфере дипломатии и стал секретарем министра финансов графа Витте. Когда я встретилась с ним в Одессе, только внешние признаки – одежда и общий вид – свидетельствовали о том, через что ему пришлось пройти. Я знала, что он взволнован нашей встречей, но он не показывал этого; не было ни слова обвинений, враждебности или недовольства. Его неодобрение социализма – к этому времени уже большевизма – было скорее интеллектуальным, нежели эмоциональным. Он считал, что большевики погубили Россию; его собственная гибель была второстепенна по сравнению с этим.

Пока мы разговаривали, я впервые узнала об инциденте, который произошел в Петрограде сразу же после Октябрьской революции. Мой племянник был арестован вместе с другими членами правительства, и, когда его привели к большевистскому комиссару, его спросили, не родственник ли он Анжелики Балабановой. (Моя сестра вышла замуж за нашего двоюродного брата, и поэтому у нас были одинаковые фамилии.) Мой племянник, который был слишком горд, чтобы принимать какие-либо знаки уважения из-за своей тети-коммунистки – даже если на кону, возможно, стояла его жизнь, – отрицал нашу с ним родственную связь. Вскоре после этого вся семья бежала на Украину.

Отношение его сестры к новой власти не было таким обезличенным. Ее ненависть к ней была окрашена горечью от потери ее собственных привилегий. В детстве и юности мать оберегала ее от всяких контактов с жизнью – в результате, несмотря на острый и серьезный ум, она превратилась в несчастную истеричку.

Год спустя, когда я вернулась на Украину с итальянской делегацией, я услышала, что моя семья бежала в Турцию. Несколькими годами позже, встретив своего племянника в Париже, я узнала, что моя сестра и ее муж умерли от голода в Константинополе.

Вскоре после своего возвращения из Одессы в Киев я оказалась вовлеченной в ситуацию, которой суждено было произвести одно из самых серьезных потрясений в моих большевистских иллюзиях. Это был инцидент с Пирро, который Александр Беркман позднее подробно описал в своей книге «Большевистский миф».

Летом в Киев приехал граф Пирро в качестве бразильского посла на Украине и обосновался в одном из лучших домов в городе. Он не делал секрета из своего враждебного отношения к большевизму или из своей дружбы с теми, кого притесняла власть. Набирая штат секретарей и офисных работников, он ясно дал понять, что не примет ни одного большевика – этот факт привлек к посольству большое число отчаявшихся людей, которые не могли получить работу при нынешнем правительстве. Какие-то из этих людей были взяты в штат, а другие были записаны в очередь людей, ожидающих вакансии. Прошел слух, что Пирро также соглашался давать бразильские паспорта тем, кто пытался бежать из страны.

В этот период ЧК под руководством Лациса, чрезвычайного уполномоченного в Киеве, проводила энергичную кампанию против спекулянтов и тех, кто хранил денежные запасы. Сотни людей были согнаны в концентрационные лагеря, и среди них было много бедных евреев, которых обвиняли в спекуляции или попытках покинуть Украину. Иностранцы также были обязаны заплатить некоторую сумму денег, прежде чем им позволяли уехать, и, как комиссар иностранных дел, я пыталась освободить от этого налога трудящихся: музыкантов, гувернанток, учителей и т. д., которые попадались среди этих людей. И снова мою канцелярию стали осаждать друзья и родственники обвиняемых, добиваясь моего вмешательства.

И тогда, когда я делала попытку разрядить эту ситуацию и спасти некоторых невинных людей, я впервые узнала о деятельности Пирро. Среди заключенных были люди, которых обвиняли в связи с Пирро, и среди них был его собственный секретарь. Позже мне стало известно, что многие из этих заключенных были казнены.

Когда я узнала о деятельности Пирро, я пошла к Лацису.

– Если уж кого и нужно арестовать из-за связи с Пирро, почему бы вам не арестовать самого Пирро? Этот человек действует явно как иностранный агент; по крайней мере, его следует выслать из страны.

– Мы позаботимся о нем, – ответил Лацис.

Но хотя из Московской ЧК приехал сам Петере, чтобы наблюдать за работой в Киеве, и хотя «заговорщики», связанные с Пирро, продолжали попадать в руки ЧК, с самим Пирро ничего не случилось, а потом наступление поляков заставило нас эвакуироваться из Киева.

Когда я возвратилась в Москву, я пошла к Дзержинскому, высшему руководителю ЧК. Дзержинского, как и его помощника Петерса, называли фанатиком и садистом; его внешний вид и манеры были как у польского аристократа или священника-интеллектуала. Не думаю, чтобы вначале он был жесток или равнодушен к человеческим страданиям. Он был просто убежден, что революцию нельзя укрепить без террора и преследований. Ленин доверил ему самую трудную задачу революции – и здесь он также выбрал «правильного» человека на нужное место, того, кто никогда не забывал свои собственные долгие муки в Сибири, пока революция не освободила его. И когда его специфическая работа поглотила его с головой, он принял решение не поддаваться влиянию и не отвлекаться на воззвания к его гуманизму, чтобы не нарушить свой революционный долг. После возвращения в Москву я заметила, насколько он стал более строгим и бескомпромиссным. Его, казалось, раздосадовала моя попытка вмешаться, и, когда я заговорила о деле Пирро, он посмотрел на меня с удивлением: разве я не понимаю, что Пирро – это агент ЧК, который был послан на Украину в роли провокатора?

Я была слишком потрясена, чтобы ответить ему. Я решила пойти к Ленину, объяснить ему, свидетелем чего я была на Украине, выразить протест против бессмысленной жестокости ЧК и методов, применяемых ею.

Когда я закончила говорить, в частности, о деле Пирро, Ленин посмотрел на меня с таким выражением на лице, которое было больше печальным, чем сардоническим.

«Товарищ Анжелика, – сказал он, – неужели вас жизнь ничему не научила?»

В его тоне не было и намека на превосходство или упрек. Он говорил как отец с ребенком, у которого недостает некоторых качеств, чтобы добиться успеха, нет понимания того, что жизнь навязывает компромиссы и необходимость приспосабливаться – в данном случае это условия и методы, унаследованные от прежней власти. Он был осмотрительным и не пытался убедить меня, что я ошибаюсь, и после беседы с ним я ушла в состоянии глубокой подавленности. Для меня были неприемлемы эти методы не только потому, что я считала их недостойными социалистической власти, но и потому, что я знала: они со временем развратят тех, кто их использует.









Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх