Глава 16

Зная, насколько безнадежна в Москве ситуация с жильем, я предвидела трудности в поисках крова. Поэтому я была удивлена, когда на подъезде к Москве в мое купе вошел представитель ведомства иностранных дел и спросил меня, предпочитаю ли я остановиться на частной квартире или в гостинице.

– Пожалуйста, не делайте ничего специально для меня, – сказала я ему. – Я буду жить, как все.

Он сказал мне, что Иоффе с его сотрудниками и делегацию из Швейцарии должны отвезти в два частных дома, и предложил мне поехать с ними.

Дом, в который нас привезли, был одним из роскошных частных домов, экспроприированных правительством. Как только я вошла в него, я тут же смутно ощутила, что мне знакома эта безвкусица. Все в доме мне казалось холодным и унылым, как мраморная лестница и дешевая скульптура «под Микеланджело», которая стояла в вестибюле. На следующее утро за завтраком, когда я спросила официанта, кому принадлежал этот дом, его ответ подтвердил мое смутное впечатление. Этот дом принадлежал очень состоятельной семье, в которую, женившись, вошел один из моих братьев. Я решила немедленно уехать из этого дома. Несколько дней спустя я переехала в один из номеров в гостинице «Националь», которые в то время резервировались для членов правительства и тех, кто все свое время посвящал работе в Советах. Я возвратилась в Москву, готовая жить, как средний российский гражданин или, по крайней мере, как скромные члены партии, считая логичным, что те, кто возглавил или инспирировал революцию и кто вследствие этого отчасти нес ответственность за страдания и дезорганизацию, которую обязательно влечет за собой переходный период, должны не только разделять физические неудобства народных масс, но и приносить даже большие жертвы, чем те, кто за ними последовали. У нас была интеллектуальная и духовная компенсация, в которой было отказано среднему гражданину, – радость от работы по реализации наших идеалов, уверенность, что эти страдания преходящи и будут компенсированы достижением мира и изобилия для всех. Я поняла, что лишения, которые могли мне казаться не соответствующими нашим надеждам, были почти невыносимыми для тех, у кого не было такой веры. Поэтому я испытывала чувство стыда в своем комфортабельном номере в «Национале», ведь я знала, что другие – и рабочие, и представители интеллигенции – вынуждены были месяцами ждать, просить, настаивать и интриговать, чтобы получить хоть какое-то прибежище.

И что я могла сделать? Если бы я отказалась принять эти привилегии, это показалось бы политическим кокетством или лицемерием, подспудной критикой тех, других преданных революционеров, которые – хоть они, возможно, в этом и разделяли мои чувства – уже приняли такие условия. Большинство из них работали день и ночь на благо революции, принося в жертву свое здоровье и неся бремя ужасающей ответственности. Безусловно, они нуждались в самом лучшем, что можно только было достать при сложившихся обстоятельствах: чистые, отвечающие гигиене комнаты с отоплением по мере возможности, соответствующая пища, автомобили для поездок… Эти удобства, какими бы простейшими они ни были, представляли собой несоизмеримое преимущество перед жилищными условиями рабочего класса и даже еще более несоизмеримое перед жилищными условиями специалистов, не принадлежащих к партии большевиков. И я никогда не могла забывать об этом. Когда я думала о женщинах, которые целый день работали на холодных фабриках и возвращались в нетопленые комнаты к куску черного хлеба, мне было трудно радоваться своей собственной пище. И когда, сидя в бывшей царской машине, я смотрела, как эти женщины идут с работы в конце дня, потому что трамваи переполнены и ходят нерегулярно, мне казалось, что с точки зрения физического комфорта между ними и мной была дистанция больше, чем между жителем дореволюционной России и царем.

Что касается пищи, я смогла отказаться от питания по первой категории, и в этом отношении я жила в России как средний гражданин. Обращаясь на собраниях к большой аудитории, я испытывала что-то вроде тайного удовлетворения от знания того, что, хотя многие из моих слушателей голодают, большая их часть питается точно так же, как и я, если не лучше. В этом я была не одинока. Однажды я прочитала в газете немецких социал-демократов, что Ленин, Чичерин, Бухарин и Балабанова – единственные русские руководители, которые живут как обычные российские граждане. К этому перечню я могла добавить и другие имена. Я знаю, что семья Троцкого (и он сам, когда не был на фронте) разделяла со всеми многие лишения. Было много других революционеров, которые героически переносили тяготы, которые они добровольно взяли на себя. Те немногие привилегии, которыми они пользовались, также отражали желания масс. Сначала я возмущалась этим как проявлением покорности, которой века рабства заклеймили эксплуатируемый класс. Мне казалось, что они особенно преувеличивают достоинства и качества тех вождей, которые когда-то принадлежали к правящему классу. Но я пришла к пониманию, что это была инстинктивная благодарность народа тем представителям интеллигенции, которые не покинули рабочих, когда революция приобрела пролетарский характер. И среди авангарда революционного движения, обладающего классовым самосознанием, сохранение своей руководящей роли было актом самозащиты.

Даже когда у меня были опасения, что продолжение такого положения дел приведет со временем к терпимости по отношению даже к большему неравенству, я отмечала поразительную способность разграничивать русских рабочих на «ответственных коммунистов» – мужчин и женщин, которые отдали свою жизнь революции и теперь несли бремя революционной работы и ответственности, – и тех, кто вступил в партию в момент ее победы по политическим и материальным мотивам. К привилегиям и важничанью последних рабочие часто относились с возмущением и даже грубостью. В то время почти не было такого фетишизма по отношению к руководству, который развился позднее, и существовала явная градация лояльности по отношению к различным комиссарам и восхищения ими. Ленина и Троцкого, которых рабочие считали в значительной степени ответственными за свою победу и незаменимыми для ее непрерывных успехов, приветствовали совершенно иначе, чем таких руководителей, как Зиновьев и Каменев. Ту же самую градацию можно было заметить в приветствиях различных членов иностранных делегаций, когда они начали приезжать в Россию в 1920 году.

После ряда случаев у меня сложилось впечатление, что рядовые члены партии незаметно выносят неуловимую оценку различным руководителям. Я помню случай, который произошел зимой, когда положение с материальным обеспечением было хуже всего. Тогда мне позвонил секретарь Комиссариата иностранных дел.

– Товарищ Балабанова, помогите нам, пожалуйста, – попросил он. – Машина, в которой ехал товарищ Лансбери, заглохла в снегу. Ее невозможно починить, и мы не знаем, как достать другую. Не могли бы вы использовать свое влияние…

Я позвонила в гараж Кремля и попросила машину.

– Машина приедет к вам через пять минут, – сказал мне ответственный за смену шофер.

Я поблагодарила его и спросила:

– Вы не могли бы объяснить мне, почему товарищ Балабанова может получить машину немедленно, когда другие просящие товарищи сталкиваются с тем, что ее получить невозможно вообще?

– Можно мне задать вам вопрос? – ответил он. – Кто тот товарищ, которого мы привозим на работу утром раньше всех и кто возвращается позже всех вечером? И кто ни разу не просил машину покататься?

Я поняла, что он имел в виду меня.

Мне не дали взять какой-либо багаж из Швейцарии, и я приехала в Москву в легком пальто. Так как стало очень холодно, Ленин и другие товарищи настояли, чтобы у меня была шуба. Так как в то время не было денег и никакой легальной торговли, мне были выданы необходимые документы для предъявления на меховом складе. «Продавец», которого я раньше никогда не видела, чуть не рассердился, видя мое нежелание выбрать шубу из более дорогого и изысканного меха.

– Кто, если не вы, заслуживает носить хорошие меха? – спросил он у меня. Он читал о моей антивоенной деятельности и недавнем изгнании из Швейцарии и решил, что я должна получить все самое лучшее. Он был очень расстроен, когда я выбрала дешевую шубу.

Если бы я не стала приверженцем философского материализма во время учебы и наблюдений, сделанных в дни моей юности, мой опыт жизни в России в период военного коммунизма сделал бы меня таким приверженцем. День за днем я видела, как материальная нужда преображает и уродует людей, подрезает крылья самой молодой революции. Здесь я видела мужчин и женщин, которые жили ради идеи, которые добровольно отказались от материальных преимуществ, свободы, семейного счастья и любви ради реализации своих идеалов, полностью поглощенных проблемами голода и холода. Голод делает из людей рабов и влияет на все проявления человеческой жизни. Он лишает человека воли, ослабляет его сопротивляемость и делает его нетерпеливым, несдержанным и несправедливым. Как могут мужчины и женщины, истощенные лишениями и знающие, что их собственные дети и старые родители страдают из-за отсутствия пищи, найти в себе волю и силы, чтобы заниматься важными общественными проблемами, встающими перед ними со всех сторон? Я видела людей, которые всю свою жизнь посвятили борьбе с частной собственностью и убегали домой с пакетом муки или селедкой, стараясь скрыть их под пальто от завистливых глаз голодного товарища. Женщины, которые революции были обязаны всеми своими новыми правами и положением, вдруг стали старыми и изнуренными, физически покалеченными своими страданиями и бесконечной тревогой за своих детей. Мало-помалу их единственной заботой стало достать карточку, которая могла дать им возможность когда-нибудь в ближайшем или отдаленном будущем получить платье, пальто или пару ботинок для детей.

Самых великих героев русской революции следует искать не среди ее вождей и, возможно, даже не среди тех, кто погиб, защищая ее на многочисленных фронтах. Их нужно искать среди рабочих, которые, борясь с голодом и холодом, продолжали работать на фабриках и в конторах на протяжении этого ужасного периода блокады, Гражданской войны и разрухи. Возможно, их также следует искать среди тех безымянных комиссаров невысокого ранга, которым приходилось успокаивать этих людей, взывать к их терпению, обещать завтра дать им то, что они не могут получить сегодня. Иногда, когда недовольные становились слишком опасными, а комиссары слишком часто давали обещания, чтобы им можно было верить, обычно просили кого-то из известных вождей, имевших большее влияние или больший авторитет, выступить на тех или иных фабриках, чтобы зажечь в рабочих энтузиазм речами об успехах революции, победах на фронтах, обещаниями революционной помощи из-за границы.

Несколько раз я получала записки: «Товарищ, приезжайте, пожалуйста, сегодня на фабрику X. Сегодня не привезли хлеба, после того как мы его пообещали. Рабочие возмущены. Мы должны успокоить их».

Признаюсь, что я обычно отказывалась ехать. Я слишком хорошо понимала, что происходит в умах этих рабочих, чтобы говорить с ними о чем-либо, кроме хлеба. Мне была ненавистна мысль, что они будут слушать мою агитационную речь на любую другую тему без криков и вмешательства.

Однажды, когда в Москве нехватка продовольствия достигла своего пика, меня пригласили в военное учебное заведение красных командиров, чтобы выступить на собрании, посвященном празднованию годовщины революции. Солдаты, защищающие завоевания революции, питались по первой категории, и для обеда, который должен был предшествовать моей речи, были привезены дополнительные продукты. Когда я вошла в зал до окончания обеда, меня пригласили к столу. Я так давно не питалась регулярно, что боялась есть до своего выступления, чтобы мне не стало плохо, и ответила, что я бы предпочла поесть позже. Более трех тысяч молодых людей встретили меня громкими, продолжительными аплодисментами, а затем последовало мое обращение, встреченное с чрезвычайным вниманием. Когда я описывала страдания и унижения народных масс при капитализме, надежды и достижения революции, то воодушевление, которое она вызвала у рабочих всего мира, они слушали, затаив дыхание, о том, что недалек тот день, когда русский народ будет не одинок в своей попытке строительства нового общества. И хотя я была совершенно измучена к концу речи, по их аплодисментам и сияющим лицам я поняла, что мои слова достигли их сердец и умов. Когда мы возвратились в помещение, где мне был оставлен обед, я надеялась, что пища вернет мне силы. Эта надежда улетучилась, когда я увидела, что поверх еды на моей тарелке образовалась корочка льда. Кухня отапливалась только для приготовления пищи, а с возвращением к обычной температуре московского зимнего дня еда замерзла. Боясь глотать замерзшую пищу в истощенном состоянии, а также боясь обидеть тех, кто меня пригласил, я попросила у них извинения.

– Товарищи, я чувствую себя слишком счастливой, слишком взволнованной этим собранием, чтобы есть сейчас, – сказала я.

Когда мы ехали назад в гостиницу, молодой офицер, сопровождавший меня, неожиданно повернулся ко мне и сказал:

– Вы так убедительно говорили о грядущей мировой революции. Мы верим, что она придет. Но будут ли наши руководители с нами, чтобы приветствовать ее, когда она свершится? Некоторые из них уже старые. Другие изнурены работой и голодом.

Я знала, что эта последняя фраза подразумевала меня.

– Почему вы такой пессимист? – спросила я его. – Революция не заставит себя долго ждать, и появятся новые вожди.


После моего изгнания из Швейцарии и союзнической пропаганды, сопровождавшей его, я поняла, что в Западной Европе будет невозможно вести даже послевоенную работу Циммервальдской группе, которая в это время была представлена практически лишь в моем лице. Эта работа в значительной степени состояла в том, чтобы удерживать вместе и поддерживать связь с теми левыми антивоенными силами, которые порвали с господствующей стратегией социал-демократов или выступали против нее. Циммервальдское движение к концу войны стремилось объединить все эти силы в один международный альянс, в котором не главенствовала бы ни одна партия – подобно тому как главенствовали большевики, когда организовали Третий интернационал.

В Москве эта деятельность серьезно осложнялась блокадой, организованной странами-союзницами. Из Западной Европы не приходила почта, газеты, книги, а во всем, что касалось новостей о происходящих в остальном мире событиях, мы должны были почти полностью полагаться на редких курьеров и нелегалов. Ввиду таких ограничений я горела тем большим желанием посвятить себя какой-нибудь полезной работе – помимо выступлений на собраниях – в одном из советских министерств, и я попросила комиссара юстиции разрешить мне некоторое время поработать инкогнито на какой-нибудь невысокой должности в Комиссариате религии. К сожалению, мое инкогнито продержалось всего лишь несколько недель, и когда мои коллеги узнали, кто я, то это возбудило столько любопытства и разговоров, что я была вынуждена уйти. Однако в течение этого времени я многое узнала о смекалке, глубоком здравом смысле и чувстве юмора у российских крестьян.

Во время войны в тех провинциях, которым угрожали немцы, многочисленные церковные колокола из городков и деревень были перевезены в столицу, чтобы они не попали в руки врага. Немцы, которые так остро нуждались в металлах, отправили бы их в переплавку, и из них изготовили бы оружие и боеприпасы. Теперь, когда война закончилась, в Москву приезжали делегации крестьян из далеких деревень, чтобы получить назад колокола своих церквей. Из-за нехватки топлива и повсеместной дезорганизации транспорта эти поездки иногда длились не одну неделю. Крестьяне ехали в нетопленых товарных вагонах, иногда даже на крыше поезда. Когда они добирались до Москвы, их могли ожидать только нескончаемый холод и голод, и перед ними вставала необходимость такой же мучительной поездки назад, домой.

Общаясь с этими делегатами, я обнаружила, что ни один человек не признавался, что он сам имеет какое-либо отношение к церкви или религии. Когда я спрашивала, почему они не подождали, чтобы правительство вернуло им колокола, они обычно отвечали в том смысле, что «у нас в деревне так много отсталых старух, которые все еще беспокоятся о таких вещах». Некоторые из них предугадывали мои вопросы и торопливо уверяли меня: «Если бы все были такими, как я и моя семья, колокола могли бы оставаться там, где они сейчас» или «Мы, конечно, могли бы подождать, но как быть в случае пожара или какой другой нужды? Как поднять тревогу?»

С такой своей рассудительностью и смирением они приспосабливались к новой власти. Теперь они говорили так, как будто они всегда были большевиками и чувствовали себя свободно при новой власти; они уже понимали новые законы и находили, как их обойти.

Во время этого периода работы в комиссариате мое внимание привлекли жалобы двух таких ходоков, которые три недели провели в пути, замерзая и голодая, чтобы добраться до Москвы. У них ушло три дня на то, чтобы выяснить, куда им обратиться.

– Разве так нас должны принимать в нашей республике? – ворчали они. – Нам приходится спать на улице, потому что Дом крестьянина, о котором мы так много слышали, переполнен. А теперь мы только и слышим: «Приходите завтра». Наша деревня была верна советскому правительству, и мы приехали сюда не только из-за церковных колоколов. Мы также хотим встретиться с Лениным или Калининым, чтобы мы могли описать им условия жизни в нашей губернии.

Один из них сказал, вздыхая:

– Но все по-старому. Ленина и Калинина увидеть так же трудно, как и Николая П.

– Но разве вы не можете представить себе, насколько заняты здесь наши товарищи? – спросила я их. – Но если вы зайдете послезавтра в Дом Советов в комнату 103, я постараюсь организовать вам встречу с Калининым. Ленина сейчас здесь нет.

– А вы не товарищ Балабанова? – спросил меня крестьянин помоложе. – Я был в плену в Германии и слышал там о вашей работе в Циммервальдском движении.

Я предложила им чаю и извинилась за отсутствие хлеба, так как в Москве в то время не было ни хлеба, ни сахара. Молодой крестьянин сказал:

– Как жаль, что мы не знали, что у вас нет хлеба! Мы могли бы привезти вам немного сухарей из деревни.

Через два дня я отвела их в Кремль и была поражена тем, какой интерес они проявили к сокровищам искусства. Не было и тени робости, когда они приближались к этим произведениям искусства, которые теперь стали частью и их собственного наследия. После короткой встречи с Калининым они пришли поблагодарить меня.

– Наша поездка была не напрасной, – уверяли они меня. – Если бы только со всеми приезжими обращались так же, как с нами!

В тот год мы получили сообщение из Москвы о том, что английская Лейбористская партия выступила с инициативой созвать международный съезд социалистических и рабочих партий в Париже или Берне. Для Ленина и других большевиков этот призыв был сигналом к послевоенному возрождению ненавистного Второго интернационала. Это был также сигнал к немедленному запуску того нового Третьего интернационала, за который Ленин боролся в Циммервальде и Кинтале и который теперь, в момент триумфа и всемирного признания, он мог протолкнуть. Возрождение Второго интернационала или, по крайней мере, присоединение к нему вновь левых элементов должно было быть предотвращено, а руководящая роль российского большевистского движения над этими элементами должна была быть утверждена любой ценой. Даже если по-настоящему представительный съезд интернационала и невозможно было провести в России в это время, необходимо, чтобы было объявлено о каком-нибудь предварительном форуме, чтобы компенсировать воздействие от призыва социал-демократов.

24 января Чичерин по радио разослал приглашение на съезд представителям международного левого движения, который должен был состояться в Москве в начале марта. Он осудил съезд, предложенный английскими лейбористами, как «сборище врагов рабочего класса» и обратился с просьбой ко всем «друзьям Третьего революционного интернационала» отказаться от участия в нем. Написанный Троцким, этот манифест заканчивался призывом: «Под знаменем рабочих Советов, революционной борьбы за власть и диктатуру пролетариата, под знаменем Третьего интернационала, рабочие всех стран, объединяйтесь!»

Организация нового интернационала подразумевалась после победы Октябрьской революции. Предложение никому не известной группы эмигрантов в Швейцарии стало к 1919 году настоятельной потребностью дня. Это был период революционных волнений в Германии, Австрии, Венгрии и Финляндии и серьезных беспорядков даже в странах альянса. По крайней мере половина Европы, казалось, созрела для революции под твердым руководством. В остальной части мира революционный авангард вдохновлялся успехом России. Если я более реалистично подходила к оценке рабочего движения в Западной Европе, чем большевистские лидеры, я была не меньше их убеждена, что близится время нового международного блока. Мне не приходило в голову – как и не приходило в то время в голову другим социалистам левого толка, – что моя концепция этого нового объединения имела мало общего с тем, что задумали Ленин, Троцкий, Зиновьев и другие большевистские руководители. Это стало абсолютно ясно лишь на Втором съезде Коминтерна в 1920 году.

Оглядываясь назад на это время – с 1918 по 1920 год, – я позднее стала понимать, до какой степени механика стратегии большевиков была скрыта за энтузиазмом и сплоченностью того времени. Мы жили в блокадном мире, осажденном контрреволюцией, в котором завоеваниям Октября угрожали на дюжине фронтов. Уверенность в нашей собственной сплоченности и в мудрости, честности и мужестве нашего руководства была в той же степени психологической необходимостью, что и уверенность в самой революции. Не было времени предвидеть трудности и мелочи или тревожиться о них или задумываться о мелких обманах.

Но вскоре после этого случилось так, что я впервые выразила свой протест против того, что я тогда посчитала отдельной ошибкой.

Я слышала, что Радек организует зарубежные отделения Коммунистической партии со штаб-квартирой в Комиссариате иностранных дел. Когда я пошла туда, чтобы все разузнать, я обнаружила, что этот широко рекламируемый успех является фикцией. Членами этих отделений были практически все военнопленные в России: большая их часть вступила в партию недавно из-за благ и привилегий, которые влекло за собой членство в ней. Практически никто из них не был никак связан с революционным или рабочим движением в своих собственных странах и ничего не знал о социалистических принципах. Радек готовил их к возвращению в свои страны, где они должны были «работать на Советскую республику». Двое из этих военнопленных, итальянцы из Триеста, собирались возвратиться в Италию со специальными мандатами от Ленина и большой суммой денег. Мне нужно было лишь несколько минут поговорить с ними на итальянском языке, чтобы понять, что они ничего не знают о движении в Италии, не знают и элементарной социалистической терминологии. Со своим протестом я решила идти прямо к Ленину.

– Владимир Ильич, – сказала я, описав ему эту ситуацию, – советую вам забрать назад деньги и мандаты. Эти люди просто наживаются на революции. В Италии они нанесут нам серьезный вред.

Его ответ камнем упал мне на сердце.

– Для развала партии Турати, – ответил он, – они вполне годятся.

Для меня это было первым указанием на то, что отношение Ленина к небольшевистским отделениям движения было отношением военного стратега, для которого деморализация «врага» на войне является необходимым делом. Считается, что орудиями такой деморализации должны быть люди, лишенные сомнений и – что более важно – являющиеся профессиональными клеветниками. Новый интернационал стал плодить таких людей, как мух. Вчера врагом была безликая система эксплуатации; теперь врагом стало правое крыло самого рабочего движения. Завтра им должны были стать диссидентствующие левые социалисты, которые во всех мелочах подвергали сомнению доктрину Москвы. Со временем, после смерти Ленина, ими станут сами старые большевики. К 1937 году Октябрьская революция будет ликвидирована от имени «ленинизма», и цикл будет завершен.

Через несколько недель после разговора с Лениным от наших итальянских товарищей стали поступать жалобы на то, что эти два посланца потратили доверенные им деньги в ресторанах и борделях Милана.

В начале февраля 1919 года Ленин послал за мной и попросил меня поехать в Киев, чтобы помочь Раковскому, который тогда выполнял функции председателя Совета народных комиссаров Украины – должность, аналогичная должности Ленина в России. Теоретически большевики организовали на Украине независимую республику. В действительности та ее часть, на которой была установлена советская власть, полностью управлялась из Москвы. Я должна была забрать у Раковского функции комиссара иностранных дел и в этом качестве, равно как и в качестве секретаря Циммервальдского движения, вновь стать связующим звеном с внешним миром. На Украине было бы легче поддерживать связь с Центральной Европой даже притом, что внутренняя и военная ситуация в ней была неспокойной.

Незадолго до моего отъезда из Москвы пришло известие о зверском убийстве Либкнехта и Люксембург немецкими армейскими офицерами.









Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх