Проверка на лживость

Эта статья была своевременно предложена газете «Завтра» к 80-летию со дня рождения В.М. Шукшина. Но ответственный сотрудник газеты известный антисоветчик Владимир Бондаренко в знак протеста против её публикации объявил сухую голодовку и даже пригрозил вскрыть вены. Из соображений гуманности газета не стала печатать статью.

Года два тому назад я придумал стишок:

От рассвета до заката
И в любое время дня
Ходят-бродят шукшинята
Под окошком у меня.

Именно так: близнецы Фома и Фока, внуки Василия Шукшина, сыновья его дочери Маши, живут в соседнем подъезде, мы нередко видимся, уже беседуем, и я даже начинаю их различать. Очень солидные белобрысенькие мужички. Так что не только на литературной стезе Шукшин был для меня собратом-соседом, но вот и в жизни через внуков чувствую его живое соседство. Кроме многих других и по этой причине тоже, я с особым вниманием встретил недавно юбилейную дату Василия Макаровича. Смотрел по телевидению все его фильмы, слушал воспоминания друзей-знакомых и, конечно, читал статьи в газетах.

Начал с «Литературки». Здесь главная статья, конечно, Валентина Распутина. Хорошо, хорошо… «Окончилась земная жизнь Шукшина…» Началась небесная. Хорошо! Только заголовочек несколько озадачивает — «Даёшь сердце!» Это как? Можно сказать и — «Даёшь ум!»? Ведь так говорят о том, чего нету, но надо взять, получить, добиться: «Даешь пятилетку в четыре года!»… «Даёшь коллективизацию!»… «Даёшь Берлин!»

Несколько смущает и такое уверение: «Феномен Шукшина в том, что его не должно было быть, никто ему не давал справки на деятельное существование. Не должен, а явился». Ну не справки, конечно, а разрешения или пропуск, что ли? Странно… А кто давал разрешение на «деятельное существование» Пушкину и Лермонтову, Гоголю и Достоевскому? Кто выписывал пропуск Горькому и Есенину, Шолохову да и самому Распутину?

Но это у него не юбилейная обмолвка. Распутин уверен, что Шукшин жил во времена, когда «конфигурация жизни не могла не калечить людей». Ну вот искалечила она, допустим, того же Шолохова, Валерия Чкалова, Шостаковича. Так? Они, советские люди, «перестали различать, где благо, а где напасть и не верили ничему». И вот, говорит, из-за этого «потеряло свою могучую силу государство. И когда итог этот стал окончательно предрешен, Шукшин ушел». Это, что ж, ещё в 1974-то году, задолго до горбачёвско-ельцинской катавасии всё было окончательно предрешено? И катавасия, и её творцы ни при чём? И никто не виноват? Здесь слышится то ли признание закономерности ухода Шукшина в 45 лет, то ли объявление его дезертиром. Мы же с Распутиным не ушли и по мере сил противодействуем «окончательному решению» русского вопроса. А вот Василий Макарович…

Распутин совсем не одинок в своей уверенности, что все доброе в советской жизни не должно было иметь место, но почему-то было. У его единомышленников давно и формулировочка на сей счёт есть: «Не благодаря, а вопреки!». Например, с особым рвением они твердят: «В Великой Отечественной войне наш народ победил не благодаря Советской власти и партийному руководству, не благодаря Сталину и его маршалам да генералам, не благодаря героизму советского солдата, а вопреки всему этому!»

Ну а отдельные личности применяют эту формулу к своей горемычной судьбе. Вот, скажем, Ирина Ракша, ровесница Распутина. Журналист, уверенный, что в Советское время преуспевали только холуи да негодяи, говорит ей: вы не были придворным автором, не писали в угоду кому-то, не врали, но как же вам удалось издать около двадцати книг, написать множество статей, очерков, сценариев? Она отвечает: «Всё, что у меня получилось, — это не благодаря, а вопреки им», т. е. властям советским. Запомним…

Ракша тоже писала о Шукшине и много. А он вот что отвечал ей и всем этим вопрекищикам: «Русский народ за свою историю отобрал, сохранил, возвёл в степень уважения такие человеческие качества, которые не подлежат пересмотру: честность, трудолюбие, совестливость, доброту… Уверуй, что всё было не зря: наши песни, наши сказки, наши неимоверной тяжести победы, наши страдания — не отдавай всего этого за понюх табаку. Мы умели жить. Помни это. Будь человеком». Но, увы, не могут они, не могут…

Однако, что там в «Литературке» ещё? Вторая главная статья написана, разумеется, Львом Аннинским. Прочитал — ничего не понял. Второй раз прочитал — усёк отдельные фразы. Например, ещё на свежую голову — самую первую: «Вот уж кто не мыслился в почтенном возрасте!» Опять выходит: вовремя убрался. И картина Советской жизни та же: «обездоленное крестьянство», «обездоленные горожане»… И как рука поднимается в нынешнее время сплошного бандитизма и беспошлинного ограбления народа так писать о том времени! Для критика страна не измордована, не оплёвана, не разворована, не обманом, ложью и силой затащена в джунгли, кишащие гадами — она всего лишь «перестроилась», и притом сама! А Советская власть не захлебнулась кровью в Останкино и в Доме Советов, а тоже сама «исчезла», растворилась, растаяла. И автор считает, что эти джунгли как-то «срифмуются»!) с прошлыми временами. А «пока Шукшин — там», в этих временах. Вот срифмуемся, тогда и читать его опять будем.

А ныне, говорит, «мы ж на все вопросы отвечаем теперь по-другому». На все!.. Это кто же — мы? Это на какие ж вопросы? Например, на существенный вопросик: «Что делать, если население страны ежегодно убывает на 800 тысяч душ?» я лично и пятьдесят лет тому назад, когда мы в вами, Лёва, работали в «Литгазете», и ныне ответил бы одинаково: «Надо свергать правителей, судить их и ставить во главе страны разумных, честных и грамотных людей». А вы, Лев Александрович — «по-другому»! Так не таись — как? Свобода ж…

Дополз я ещё до строк о том, где, рассуждая о шукшинском романе «Я пришёл дать вам волю», критик заявил, что «при советской власти с её марксистским базисом»… Фи-фи!.. «не больно-то различались понятия свободы и воли». И вот только теперь раскумекали мы это благодаря философам прошлого. Это похоже на то, как Надежда Мандельштам уверяла, будто в Советское время не употреблялись слова «честь» и «совесть». Но, помилуй Бог, могу напомнить множество примеров ясного понимания помянутого различия, чему «марксистский базис» ничуть не мешал, но приведу лишь один, что сейчас под рукой. Ещё в 1976 году я написал стихотворение «Случай под Одессой». Это рассказ о действительном факте: Пушкин, будучи в южной ссылке, однажды удрал от всякого начальства и в чистом поле набрёл на воинскую часть, которая приветствовала его пушечным салютом. Так вот,

Он убежал за город, в поле.
И долго брёл. Какая тишь!
В душе ни горечи, пи боли.
И не свобода здесь, а — воля!
Вот руки вскинь — и полетишь…

И никаких философов прошлого не потребовалось мне.

Дальше продираться сквозь завалы и ограждения бесчисленных скобок, кавычек, многоточий, вопросительных знаков (и это писатель пишет о писателе!) я по ветхости здоровья не мог. Да так и не понял, что же всё-таки хотел автор сказать, ядро ореха-то в чём? Впрочем, возможно, он в этом и не виноват, просто у меня, не удивительно, уже одно полушарие в полной отключке.

А рядом в «ЛГ» статья «Приговор Стеньке Разину» Юрия Скопа, давно живущего в Риге. Он «с большим душевным теплом рассказывает о судьбе так и не появившегося на экранах фильма о Разине». Впрочем, фильма-то и не было.

Статья начинается с неубедительных лингвистических изысканий: «Искренность, ведь она от иска, да?» От судебного, что ли? Да ничего подобного. Она скорее от изменившегося «корня»: искоренность, т. е. слова или чувства из корня, от корня. Вот почему, говорит, в моём рассказе «требуется чего-то покрепче, может, от крови? ОТКРОВЕННОСТИ?» И опять мимо. Корень здесь не «кровь», а «кров», т. е. кровля, покров, что отбрасывается в порыве откровенности.

Конечно, такое начало подрывает интерес к статье, но учитывая, что передо мной эмигрант предпоследней волны, я дочитал её. И вот что там в самом конце: «Да, да, — свидетели имеются — тогдашний живой гений и классик Сергей Аполлинариевич Герасимов, царь и бог киностудии им. Горького, по заданию ЦК сообщил на Старую площадь, что Разин в вульгарной трактовке Шукшина разрушит привычный народу стереотип стихийного атамана и разбойника и позволит воспринимать его как сознательного бунтаря против государственной власти. Вот о чём мне поведал Макарыч». Словом, испугался Герасимов антисоветского бунта после фильма.

Но, во-первых, если есть свидетели, где они, кто они? Уж из суверенной Риги-то можно бы рассказать о деле сорокалетней давности. Никак нет-с. Молчок. И я должен верить почётному гражданину Кобленца?

Во-вторых, есть сведения, что главную роль в судьбе фильма сыграл не Герасимов, а Ермаш, председатель Госкино, что гораздо достоверней.

Наконец, в статье Федора Раззакова читаем, что в ЦК писал о «Разине» замред Госкино Владимир Баскаков: «Сценарий был признан интересным в тематическом отношении, содержащим отдельные яркие, талантливые сцены. Вместе с тем сценарная редколлегия указала на крупные недостатки сценария идейно-художественного порядка — нагнетание жестокостей, принижение образа Разина и т. п.» («Советская Россия», 23.7.09).

Да ведь и Василий Белов, самый близкий друг Шукшина, имел немало претензий: «Прочитав сценарий «Разина», я сунулся с подсказками. Моё понимание Разина отличалось от шукшинского… Он был иногда близок к моему пониманию исторических событий, но он самозабвенно любил образ Степана и не мог ему изменить». Ну а И. Ракша вообще возводит проблему на небеса: «Это не Бондарчук, а Господь не дал ему поставить фильм».

Как видим, к делу имели отношение многие люди, включая самых близких друзей. Как же можно безо всяких доказательств всё валить из-за рубежа на одного человека — крупного деятеля нашего искусства, воспитавшего многих мастеров советского кино? Впрочем, это уже вопрос не столько к иностранцу Ю. Споку, сколько к редакции газеты, цветущей под родными осинами. Вот уж если я говорю, что Юрий Поляков в порядке страшной классовой мести лишил меня в этом году бесплатной подписки на «ЛГ», которую я имел, как все московские писатели-фронтовики, то я это могу доказать. А тут?

Известно, что неприятелей и прямых врагов у Шукшина хватало, могли найтись и на «Разина»… Иные не угомонились даже после его смерти. Вот что писал, например, Фридрих Г…штейн, ныне покойный, в статье «Алтайский воспитанник московской интеллигенции», имевшей подзаголовок «Вместо некролога»: «Что же представлял из себя этот рано усопший идол? В нём худшие черты алтайского провинциала сочетались с худшими чертами московского интеллигента… В нём было природное бескультурье и ненависть к культуре вообще, мужичья сибирская хитрость Распутина, патологическая ненависть провинциала ко всему на себя не похожему, что закономерно вело его к предельному даже перед лицом массовости явления, юдофобству. От своих приёмных отцов он обучился извращенному эгоизму интеллигента, лицемерию и фразе, способности искренне лгать о вещах, ему незнакомых, понятиям о комплексах, под которыми часто скрывается обычная житейская пакостность».

В 1999 году (Господи, десять лет пролетело!..) Василий Белов прислал мне небольшую, но интересную и хорошо изданную в Вологде книжечку с портретом Василия Шукшина на передней обложке, а на задней его же слова: «Кто бы ты ни был — комбайнёр, академик художник — живи и выкладывайся весь без остатка, старайся много знать, не ходи против совести, старайся быть добрым и великодушным — это будет завидная судьба». Такой и была судьба самого Шукшина.

Книжечка издана к 70-летию со дня рождения писателя, называется она «Светлые души». Это сборник лучших рассказов, поступивших на конкурс его имени. Тут рассказ и самого В. Белова, вернее, отрывок из воспоминаний: как он ходил к Леониду Леонову, как напечатал в журнале «Молодая гвардия» очерк о своей руководящей работе на комсомольской ниве, как ликующий и гордый пришёл в издательство получать первый в жизни литературный заработок и как вдруг… из неприкрытой двери отдела очерка услышал сказанные под добродушный смешок сотрудницы отдела Лили Русаковой слова завотделом Георгия Давидьянца: «Филипок пришёл…».

Я тогда как раз работал в журнале, что, видимо, Василий вспомнил и это побудило его прислать книжечку мне. Он писал в ту пору не только комсомольские очерки, но и комсомольские стихи. Помню, одно из них заканчивалось восклицанием о том, что ради каких-то советских ценностей:

Мы и жизнь не жалели,
А не то, что любовь!

Отдел критики, который я возглавлял, находился в одном кабинете с отделом поэзии, которым тогда руководил Владимир Котов, позже Владимир Цыбин — царство им небесное! — и когда комсомольский поэт заглянул к нам, я сказал ему:

— Вася, что ж ты так о любви-то? Вся мировая поэзия всегда прославляла её, нередко ставила даже выше жизни, а у тебя…

Он задумался…

Но это к слову, а в воспоминаниях меня поразило, как обидел его этот «Филипок»: «Значит, я для них всего лишь герой толстовского рассказа, и это меня приютила всемогущая «Молодая гвардия»! Сердце вдруг застучало… Да, мой рост не позволял стоять на правом фланге, когда дивизион выстраивался на поверку, только ведь и Дави-дьянцростом был ничуть не выше…» Но это не утешало. Куда там! «Всего лишь двумя словами я был низвергнут с какой-то солнечной высоты, с гомеровского Олимпа! Будущее померкло… Задуманная повесть представлялась теперь никому не нужной и графоманской. Наверное, зря я выбрал этот Литературный институт, этот жизненный путь…» Вот даже как!

Но — «женская жалость Лили Русаковой показалась мне приторной, я терпеть не мог даже некрасовской жалости к так называемому «угнетенному» классу — крестьянству…» Не верит он, что класс этот был угнетенным, не желает верить! И дальше: «Слёзные надрывы «Орины — матери солдатской» или «Несжатой полосы» были для меня совсем неприемлемы». Ещё удивительней… Какие надрывы? В обоих стихотворениях речь идёт о болезни и смерти, в первом — от восьми лет солдатчины, во втором — от непосильного крестьянского труда, в первом — смерть оплакивает родная мать, во втором — сама природа. Что тут неприемлемого?

Отношение к Некрасову прямо враждебное: «ярославский барин, крестьянский плакальщик»… Впервые слышу такое от писателя-деревенщика. Вот через сколько поколений вылезла классовая вражда крестьянина к барину. Но ведь, дорогой Вася, почти все наши классики XIX века были барами, как мы с тобой, да и Шукшин — комсомольскими вожаками, членами партии. Все люди — дети своего времени. Действительно, Пушкин — псковский да ещё нижегородский барин с поместьями и крепостными (почитай книгу Щёголева «Пушкин и мужики»), Лермонтов возрос в имении богатейшей бабки. У Гоголя было свыше 1000 десятин земли и около 400 крепостных душ, что и давало ему возможность годами жить в Германии, Франции, Италии, Швейцарии. Тургенев — орловский барин, А Фет? А Толстой?.. И однако же первый из них пишет:

Здесь барство дикое, без чувства, без закона,
Присвоило себе насильственной лозой
И труд, и собственность, и время земледельца…
Здесь рабство тощее влачится по браздам
Неумолимого владельца…

Напомнить, что писали другие? Но Белов не хочет знать никакое рабство нищее и никакого сочувствия и жалости к рабам. «То ли дело весёлые коробейники…» — ликует он. Да, занятно читать и петь про коробейников, но это же, друг дорогой, не крестьяне, а мелкие бродячие торговцы. Ну, маленькие абрамовичи. А вот Катя, что «бережно торгуется, всё боится передать», но, в конце концов, однако же отдала всё, что имела, — это крестьянка. Её-то не жаль?

Знает только ночь глубокая,
Как поладили они.
Распрямись ты, рожь высокая,
Тайну свято сохрани.

А ведь если Катя принесёт в подоле от этого весёлого коробейника, как сохранить «святую тайну»? Да и какая тут святость-то? У катиной сестры, у «девы» из стихотворения Пушкина остался на руках «тайный плод любви несчастной». Несчастной, но — любви! А тут никакой любви — чистая торговая сделка: ты мне — я тебе, чем богата. И вот он — через девять месяцев плод. И очень велика вероятность, что Кате выпадет то же самое, что пушкинской героине:

Склонилась, тихо положила
Младенца на порог чужой,
 Со страхом очи отвратила
И скрылась в темноте ночной.

А где весёлый коробейник? Он где-то далеко-далеко в другой губернии опять взывает к девичьей жалости:

Пожалей, душа-зазнобушка,
Молодецкого плеча!..

Сто с лишним лет тому назад горьковский Сатин воскликнул со сцены Художественного Общедоступного: «Человек! Надо уважать человека! Не жалеть… не унижать его жалостью… уважать надо!» Конечно, иная жалость унижает, но это вовсе не абсолютный закон, хотя есть и пословица «лучше жить в зависти, чем в жалости». В русском языке слова «жалеть» и «любить» стоят рядом, а порой могут и заменить друг друга. Помните у Твардовского -

…Коротка солдату ночь.
Знать, жену жалеет, любит,
Да не знает, чем помочь…

У Даля читаем: «Жаль, жалость, жальба — состраданье, соболезнованье, сочувство при чужой беде, печаль, грусть, скорбь, сокрушение». Тут же и поговорка ёмкая: «Человек жалью живёт».

И как можно не пожалеть некрасовскую Катю! Она вынуждена, у нее ничего другого, кроме дара природы, нет. А она молода, легкомысленна, хочется приукрасить себя уж не парчой даже, а хотя бы ситчиком. Вот и пошла на такой риск с бродячим абрамовичем.

Но Белов своё: «Лжёте! Мужик не любил, когда его жалеют. Русский крестьянин с древних пор был достаточно горд, спокоен, снисходителен к барину, уряднику и даже царю. Напрасно господа демократы называют крестьянина рабом…» Выстрел мимо.

Ну, допустим, можно было снисходительно относиться к барину (хотя не совсем ясно, в чём это могло выражаться), но такое отношение не мешало ему, барину-то, пороть крестьянина, продавать, менять на породистых собак, заставлять его жену или дочь выкармливать грудью породистых щенков, погашать крестьянской семьёй, а то и целой деревней карточный долг, как когда-то тульский помещик граф Бобринский погасил такой долг уральскому горнозаводчику Демидову моими предками с берегов Непрядвы. И так мои однофамильцы появились и в Нижнем Тагиле. И это всё не рабство? Допустим, можно было загадочно-снисходительно относиться и к царю, которого никогда не видел, но и тому это не помешало, например, отменяя крепостное право, оставить крестьян без земли, а когда, скажем, 9 января 1905 года питерские рабочие, то есть вчерашние крестьяне, с хоругвями и его портретами пошли к царю искать защиты от кровососов вроде Чубайса и Черномырдина, это не помешало ему встретить их картечью. Допустим также, что можно быть очень гордым, можно не считать себя рабом, но рабство-то с древних пор было настоящее, узаконенное. И только одно утешение здесь: в реакционной России («Жандарм Европы») его отменили раньше, чем в прогрессивной Америке (статуя Свободы), где захватническое, чужеземное, иноязыкое рабство было ещё тяжелей.

Право, от суждений писателя о весёлых коробейниках да от его отрицания угнетённости крестьян на меня повеяло духом давних-предавних его стихов, упоминавшихся выше: «Мы и жизнь не жалели…».

В конце предисловия к сборнику Белов заметил: «Дорогие читатели, не судите о нашем выборе слишком сурово, как судит Ирина Ракша: «Шукшин ушёл вовремя, взяв предельную планку собственной высоты».

От таких доброжелательных критиков, которые пишут больше всего о себе, Шукшин, может быть, действительно ушёл вовремя… Но то, что он ушёл в полном расцвете творческих возможностей и что высота его была ещё далеко не исчерпана, у меня нет никаких сомнений». Прав Василий, хотя здесь стыдливо опустил сентенцию, стоящую у набожной писательницы в цитате после первых трёх слов: «У Бога нет безвременной смерти». Почему опустил? Да потому, что и сам он, былой комсомольский вожак, вдруг уверовал, что без воли Божьей ни единый волос не упадёт с головы человека. Что уж говорить о смерти…

Так вот оно что, православные! Выходит, нет причин горевать нам о смерти ни Пушкина в 37 лет, ни Лермонтова в 26, ни Есенина в 30, ни Маяковского в 37, ни Кедрина в те же 37… Они, по мысли Ракши, своё дело сделали, и Бог вернул их из дальней командировки. Да горевала ли она и о своем муже, замечательном художнике, Юрии Ракше, умершем от лейкоза в 42 года? Не должна бы… И вот её книга «Белый свет» (М. 2004), где много страниц посвящено и мужу и Шукшину, с которым она была знакома. Там и пишет: «У Бога безвременной смерти нет». Это о них обоих и обо всех усопших, разумеется.

Читаю я эту книги и диву даюсь: ведь давно знаю Ирину Ракшу, вроде по одной земле ходили, вроде в тех же домах бывали, вроде иногда в одних журналах печатались, а, оказывается, жизнь прожили в разных странах да чуть ли не на разных планетах.

Начать хотя бы с некоторых, так сказать, частностей о писателях. Ты пишешь, Ирина, что в твоей стране Достоевский сказал: «Русский человек без веры — дрянь!» (с.420). А в моей стране это сказал Никита Михалков, Достоевский же — ничего подобного. Как можно! Ведь большого ума человек был! В твоей стране Александр Блок был запрещён (с.386) и, естественно, не издавался, а кто имел его дореволюционные книги, тех, надо полагать, колесовали. В моей же стране Блока даже изучали в школе, а уж издавали-то без конца — и многотомные собрания сочинений, и дневники, и письма, и воспоминания о нём, а критическая литература о его творчестве — это же книжное море!.. Но интересно, это кто ж у вас запретил Блока — не Георгий ли Марков, который, оказывается, был в вашей стране членом Президиума ЦК и, конечно, имел большую власть? У нас ему это не удалось бы, ибо тут он был всего лишь членом ЦК. А это земля и небо!

Если обратиться к вопросам более важным, чем афоризмы и должности некоторых писателей, то различие наших стран оказывается еще глубже. Ты пишешь, что до революции твоя родина была «полоумной страной» (с.379), а революция и вовсе её убила (с.375), и настало «чёрное время», потянулись одно за другим «черные десятилетия» (с.328, 392), и в стране всё вершили, естественно, черные люди. В подтверждение этого цитируешь милейшую мадам Гиппиус, которая задолго до революции и до всех нынешних абрамовичей приобрела квартиру в Париже, куда в 1918 году и укатила с обоими сожителями: «Тем зверьём, что зовутся «товарищи» обескровлена наша земля». Впрочем, это помягче твоего: обескровлена, но не убита всё же.

Рассказывая о своём послевоенном иссиня-чёрном детстве, вспоминаешь с негодованием: «После войны в голодовку 46–47 годов, чтоб как-то прокормиться, моя интеллигентная красивая мама стала «на выезд» преподавать музыку» (с.356). Это, конечно, возмутительно: интеллигентка, а вместе с народом ей голодно. Это ни на что не похоже: красивая, а вынуждена работать да ещё «на выезд». Но, между прочим, в той стране, где я теперь живу, и сейчас есть интеллигентные красивые дамы, работающие именно так. Однако, горькая судьба твоей мамы имеет объяснение: как я понял из рассказа, красивая мама родила тебе братца не от твоего некрасивого папы, а от какого-то красивого женатого дяди, папа шибко осерчал и ушел. Я не осуждаю ни её, ни его, но что красивой маме оставалось делать, как не идти работать?

Ещё уверяешь, что в твоей стране «учили, что всё хорошее, настоящее началось с 1917 года» (с.360). С ума сойти! Да неужто уверяли, что, например, железная дорога Москва-Петербург, или таблица Менделеева, или поэма «Медный всадник», как и сам всадник, или Первый концерт Чайковского — всё это появилось после Семнадцатого года? Зверюги! Просто зверюги. А у нас — ничего подобного. Наоборот. Никто не скрывал, что крещение Руси произошло задолго до Октябрьской революции безо всякого решения ЦК, что Наполеона изгнали не Жуков и Рокоссовский, а Кутузов и Барклай, что тот же Пушкин не был членом ордена Ленина Союза писателей и т. д. Нет, не таили!

Естественно, тебя возмущает и то, что в твоей стране «было опасно иметь в доме икону, крестить детей, украшать к Рождеству елку, и уж тем более молиться и ходить в церковь. Это было тогда чревато гибелью карьеры и даже вообще гибелью, тюрьмой, смертью. Мы, с трудом выжившее поколение, никогда этого не забудем» (с.328). Как забыть такое чёрное время! Но церкви-то, значит, всё-таки работали? Выходит, хотя бы ценой головы можно было сходить и помолиться, и поставить свечечку за упокой собственной души, и младенчика окрестить. К тому же в одном вопросе однажды вышло послабление: «Запрет на ёлки был снят. В конце сороковых Сталин вдруг разрешил ёлки…»

Я прочитал это с изумлением и глубоким сочувствием к тебе, Ирина, как представителю чудом выжившего поколения той чёрной страны. В моей ничего подобного и близко не было. Начать хотя бы с ёлки. Ведь затея-то эта не русская и не православная, а католическая, пришла к нам из Германии вместе с бесчисленными немецкими принцессами, ставшими жёнами наших царей и великих князей. Произошло это только во второй половине XIX века. Нет же никаких ёлок ни у Пушкина, ни даже у Толстого при всём обилии у них разных балов и праздников.

Явившись из Германии, ёлка хорошо прижилась в стране, богатой еловыми лесами. А запретили её… Ну, надо думать, не запретили царским рескриптом, а стали осуждать и отринули в 1914 году, когда началась германская война. И было это при активнейшем содействии церкви, Синода. Ничего удивительного, если тогда в антинемецком порыве даже столицу переименовали на русский манер.

После революции эта тенденция царского времени сохранилась. Но опять же — никакого официального запрета, а просто — «не приветствовалось», а порой и высмеивалось. Так, Маяковский язвил:

И граждане, и гражданки,
в том не видя озорства,
превращают елки в палки
в честь Христова Рождества.

Но ведь точка зрения поэта была ни для кого не обязательна, тем более, что сам Ленин, глава правительства, заявил публично: «Я не принадлежу к числу поклонников таланта Маяковского». Более того, словно в пику поэту атеист Ленин, как известно, устроил в Сокольниках для детей ёлку, да не на Новый год, а именно на Рождество.

У вас, говоришь, Сталин додумался разрешить ёлку только в конце сороковых годов, а у нас ещё с середины 30-х годов справляли её всюду, начиная с Колонного зала, а потом и Дворца съездов, и кончая самыми бедненькими клубами и детскими садами. А уж после войны-то!.. В твоей же чёрной стране, оказывается, и после войны за ёлку могли к стенке поставить. Какой кошмар! Кто из твоих друзей пал жертвой такого зверства — не Стаднюк ли? Не Носов ли? Не…

И за крещение детей, оказывается, — высшая мера. А у меня так было. Родители, видимо, не думали крестить, время шло, но приехал дед из деревни и окрестил. И представь, живым уехал обратно. И мать не расстреляли, и карьера отца-коммуниста никак не пострадала. И тётя Тоня, моя крёстная, дожила до старости.

И пасху в вашей чёрной стране справляли тайно: «Мама поплотнее задергивала шторы, на дверь накидывала крючок, мы полушепотом читали «Отче наш»… На клеёнке, чтобы не запачкать, расстилались газеты (конечно, с портретами вождя в каждой)… Но если кто-то нежданно стучал в дверь, мама тотчас прикрывала всё это полотенцем» (с.329). Какой ужас!

А я и до войны, и много лет после жил в Измайлове, в доме, мимо которого шла дорога к старинной церкви, и школа моя была рядом с ней. Так до сих пор помню в предпасхальные дни вереницы аккуратно одетых старушек, с куличами на тарелках, в белых платках направлявшихся святить куличи. И никого не хватали, ни одну бабульку не волокли на Лубянку.

А портреты вождя у нас в газетах тоже бывали, но уж не в каждом номере, а по праздникам, по каким-то важным юбилеям. Не сравнить с тем, что ныне. Теперешние-то вожди не только в газетах, а ещё и с экранов телевидения именно каждый день, включая воскресенье, глаза мозолят. Что Путин с Медведевым, что Грызлов с Мироновым…

Да, черное детство было у тебя. Да ведь и зрелые года не светлей: «Удушающий страх окутывал нас, как болотный туман. Мы молчали, не могли высказаться. Страх сковывал, как взгляд змеи лягушку» (с.419). Однако, как ни сковывал, а лягушка «бесконечно много работала. Летала и ездила по стране без оглядки. Писала в газеты и журналы (лягушачьи) рассказы, повести, очерки и статьи, работала для радиостанции «Юность», издавала книги (для лягушек). А платили нам гроши… Правда, по рекомендации Михаила Светлова была совсем юной принята в Союз писателей» (с.411, 419).

Тут позволю себе только два-три дружеских замечания, ангел небесный. Во-первых, в чёрный Союз писателей тебя, светлую душу, приняли не совсем юной, не в шестнадцать лет: ты до этого прожила в чёрной стране уже 32 чёрных года и давно была мамашей.

Во-вторых, если не давали высказаться, обрекали на молчание, то что же было в твоих двадцати книгах и в фильмах по твоим сценариям? Хорошо бы пояснить.

В-третьих, кто же держал тебя в жутком болотном страхе? И как можно тебя запугать, такую отчаянную, что «часто вызывала огонь на себя»? (с.419). Я, правда, этого огня никогда не видел и не слышал.

Наконец, должен признаться, что даже сейчас я не могу сдержать возмущения: почему тебе и твоему замечательно талантливому мужу (ведь ты пишешь «нам») везде платили гроши?! Позволю привести один примерчик из собственной жизни. В 1986 году в издательстве «Молодая гвардия» у меня вышла книга «Эоловы арфы». Я получил за неё восемь с чем-то тысяч. Что это за деньги? За свою приличную двухкомнатную квартиру с трехметровым потолком я заплатил шесть с чем-то. Значит, гонорара за одну книгу (правда, она довольна большая и тираж 200 тысяч) хватало на хорошую квартиру да ещё и на мебель для неё. Как же ты ухитрилась лет на десять раньше меня на гроши отгрохать роскошную квартиру и обставить её наподобие филиала Лувра в одной комнате и Елисеевского — в другой? Значит, были какие-то светлые лазеечки в вашей чёрной стране?

Нет! — кричит что есть мочи, — «жизнь наше была бедна и трудна. Всегда не хватало денег… вечное безденежье…»

И вообще все в стране было кошмарно: «Трагедия советских десятилетий в том, что полстраны — не профессионалы. Правители — неучи. Крестьян разучили пахать, врачей — лечить, рабочих — работать… Таланту никогда не помогали, наоборот — унижали и давши (с.421, 424)…

Подумать только! Изуверы!.. Но тут два вопроса. Во-первых, как же тебе (уж не говорю о муже) при твоей вопиющей и ненавистной властям талантливости удалось окончить обычную школу да ещё и музыкальную, а потом — Институт кино да ещё Литературный, печататься в диссидентской «Юности» да еще и в русофильской «Молодой гвардии», стать членом Союза журналистов да ещё и Союза писателей, получать премии в профсоюзной газете «Труд» да ещё и правительственных «Известиях», прославлять певца Первой конной армии Буденного и ходит в гости к патриарху (тут и фоточка) — вот как? Да что там! Ведь даже планету, что телепается где-то между Юпитером и Марсом, учёные России и США нарекли твоим небесным именем. Уж куда дальше! И в Америке прославлена! И в космосе утверждена! Учёные обоих полушарий ночи напролёт мозговали, как её порадовать. Ну вот каким образом такое изобилие даров благоденствия? Ответ твердый: «Всё это не благодаря, а вопреки!» Прекрасно!

Вопрос второй: насквозь видя всю мерзость чёрной жизни, всё понимая и негодуя, почему же ты вступила в чёрную-пречёрную КПСС? И ведь не в двадцать лет по легкомыслию, как некрасовская Катя, или за компанию, как, допустим, я на фронте, а когда уже хорошо шагнула в пятое десятилетие. Может, дубьём загнали или на аркане приволокли? Но кто мог — ты же, перебиваясь на гонорарные гроши с хлеба на воду, нигде не работала в штате? Никакого над тобой начальства.

Может быть, хотя бы теперь чёрный партийный билет защищал тебя от чёрного коммунистического зверства?

Ха! «Меня вычёркивали из всех издательских планов, из списков на премии или награды, на поездки и льготы. И фамилия моя им не нравилась» (с.418). А что фамилия? Пушкин с гордостью писал:

Мой предок Рача мышцей бранной
Святому Невскому служил.

Разве Рача лучше, чем Ракша? Думается, что всё-таки не за это вас, Ирина Евгеньевна с Александром Сергеевичем кое-кто не любил. Скорей всего, именно за великой талант.

«И была я москвичка, а не деревенская… И не пущали…». А что, деревенским предпочтение было, их пущали, куда угодно и давали, что угодно? Сама же пишешь о деревенском Шукшине, да ещё с каким презрительным негодованием: «Литературный генерал Марков, председатель Комитета по Ленинским премиям (он им никогда не был — В.Б.), наконец удостоил Шукшина премии. Проголосовали-таки. Конечно, посмертно. Когда «Калина красная» потрясла весь мир. Не дать просто было уже невозможно» (с.406).

Негодуешь так, словно то была единственная и горько запоздавшая премия. А ведь это притворное негодование. Ещё в 1967 году Шукшин получил премию имени братьев Васильевых, через год — звание заслуженного деятеля искусств, ещё через год — Государственная премия СССР, дожил бы до пятидесяти — уж наверняка получил бы орден Ленина, если не Золотую Звезду Героя. О чём шуметь-то?

И тут мы подходим к главному. Ракша пишет, что в её черной стране «чтобы снять фильм, опубликоваться, мы, как и все, должны были «бороться», хитрить. И потому, как могли, мы осваивали Эзопов язык». Ну, «бороться» — это естественное дело. За каждую вещь в той или иной форме и степени приходится бороться всем. Вот парочка собственных свежайших примеров. Недавно послал я в «Правду» большую обстоятельную статью о глупостях, что обильно пишут патриоты о Сталине, а они, не сказав мне ни слова, взяли и напечатали безобидный хвостик. Послал я им письмецо: «Хамство!» Вот и вся борьба. Не удалась мне и борьба с «Алгоритмом» за издание сборника стихов. Слава Богу, нашлись доброхоты в Пензе. А ты, что же хотела, чтобы приходили домой за твоими рукописями, а потом приносили авторские экземпляры и гонорар? Нет, голубушка, так только у Ахмадуллиной.

Так что борьба — это нормально. Но Эзопов язык? Но хитрости? У Шукшина есть одна эзопова вещь, но ты-то приведи хоть единый примерчик из своих обильных писаний или из работ своего мужа. Одни заголовки твоих книг чего стоят. «Катилось колечко» — это что, эзопов намёк на будущее «Красного колеса»? «Ужин тракториста» — тут ты ловко обличаешь пышные пиры советской бюрократии? «Далеко ли до Чукотки?» — напоминание о ГУЛА-Ге? «Солнышко, здравствуй!» — замаскированное приветствие Ельцина? «Голубочек мой ясный» — имеется в виду Чубайс? И дальше такая же чепуха на постном масле.

А вот это сущая правда: «Мы зачитывались книгами Анатолия Рыбакова, Даниила Гранина, Юрия Трифонова. Прощали авторам и посредственность языка, и художественную ординарность. Выискивали в подтексте отчаянные, как подвиг, близкие нам честные мысли, крупицы правды. Найдя, радовались взахлёб, цитировали. Подтекст становился текстом. Вообще наше поколение осуществлялось не благодаря, а вопреки. И собирались по кухням не только единомыслием, но ещё и от тайного страха…» (с.396).

Да, кроме «вопреки», тут всё достоверно. Именно так копошились вы на кухнях, выискивали близкие вам антисоветские фиги в кармане, считали их подвигом и взахлёб радовались. Верно и то, что никакой настоящей литературы вам не надо было, вам её заменяли фиги, особенно если они были со сливочным маслом и хорошо поперчены. А сами вы на антисоветские фиги были неспособны — страшно!

Но я уверен, что Юрий Ракша о фигах и не думал. Невозможно представить, чтобы и Василий Шукшин вместе с тобой копошился, выискивал и ликовал. Ты права: «Шукшин, уж если говорить честно (уж если хоть разочек! — В.Б.), никогда не был вместе со столичной литературной и киношной элитой (той самой — фиговой, позже предавшей народ. — В.Б.). Он ей не доверял, был к ней насторожен, как-то её опасался, остерегался. Он словно был другой «группы крови» (с. 398).

Да, он — другой, но ты — одной. Это же с ними ты тогда выискивала антисоветские фиги, а теперь объявила и дореволюционную Россию полоумной страной и Советское время — черной дырой, из которой «с кровью выдираемся» ныне благодаря демократии (с. 428).

«Сегодняшние элитарные «шестидесятники» — поэты, режиссёры, постоянно мелькающие на ТВ (порой эмигранты), вспоминают, как откровения, минуты встреч с Шукшиным. А ведь он с ними вместе никогда не был. Рядом был, да. А чтобы вместе, чтобы «внутри» — никогда» (Там же). Увы, свет очей моих, ты тут сказала и о себе: рядом — был, но вместе, «внутри» — никогда. По другому случаю ты это и сама признаешь: «Нам с Юрой довелось знать его долгие годы. но… неблизко» (с.429).

Никогда ни к чему не следует преувеличивать свою близость. В том числе, и к Божьей благодати. Ракша много говорит в нынешних книгах о своей религиозности. Как говорится, без Бога не до порога. Она, оказывается, председатель приходского совета одной из Московских церквей, а вот и фотка, на которой она рядышком с покойным патриархом Алексием, а на стене — лик Спасителя. Замечательно!

Но есть некоторые обстоятельства, заставляющие призадуматься. Так, на вопрос журналиста, кого или что она больше всего не любит, Ракша решительно заявила: «Безбожников!» Как же так, Ирина? Ведь неверущие должны быть в твоих глазах несчастными заблудшими людьми, гибнущими, обречёнными, потому заслуживающими твоего особого внимания, заботы и сострадания. Разве не так? Разве патриарх говорил тебе другое?

Ещё более смущает такое признание: «У нас в семье для новых знакомых всегда был тест. Как говорили в шутку — «проверка на вшивость». «Как относишься к Богу? Как — к животным?..» Господи, да это же не просто поразительная для писательницы бестактность — лезть каждому знакомому в душу, это сущее богохульство: игра в религиозность, тест на веру, Бог и животные в одном ряду да ещё шуточка насчёт вшивости… И как же поступали с неверующими? Судя по ответу журналисту, вы их просто не впускали в свой дом или выгоняли. Спаси, сохрани и помилуй!..

Сейчас весьма нередки случаи, когда дети умерших родителей, вдовы и другие родственники усопших подмалёвывают их образы под нынешнюю демократическую моду, особенно религиозную. Уверяют, например, что во время войны Сталин советовался не только с маршалами Жуковым, Василевским и другими военачальниками, но ещё и с неким старцем Илией, обитавшем в Ливанских горах, в пещере; что тот же маршал Жуков всю войну возил с собой икону, хотя никто её не видел… Сдаётся мне, на такой манер подмалевала Ирина Ракша образы своего мужа, в частности, представив его участнитм «проверки на вшивость», и Василия Шукшина, в частности, наделив его отвращением к Павлику Морозову. Он будто бы сказал однажды: «У нас с любовью к родителям, с почитанием — туго. Мы Морозовых Павликов дети» (с.399).

Орда демократов изображает Павлика мерзавцем, предавшим своего невиновного беспорочного папочку. Именно в таком смысле его имя и упомянуто в приведенной цитате. Но у Шукшина не было никаких оснований для уподобления себя этому образу. Он был очень заботлив к матери, как только было можно — навещал, часто писал ей теплые письма, построил для неё на первый большой гонорар новый дом… С какой же стати он будет сравнивать себя с человеком, изображаемым предателем? Да и образ-то такой слеплен и пущен в оборот Алминским, Альперовичем, Феофановым уже после смерти Шукшина.

И тут опять встает вопрос о «проверке на вшивость». Если даже допустить, что Павлик Морозов не встал на защиту матери, которую заодно с детьми отец избивал и бросил, уйдя на глазах всей деревни к другой, если даже допустить, что подросток грешен перед отцом, то ведь плату-то с него взыскали наивысшую — жизнь! Да ещё прихватили жизнь младшего брата. И это притом, что отца-то, секретаря сельсовета, осудили на несколько лет за спекуляцию фальшивыми справками. С точки зрения верующего человека не искупил ли подросток свой грех с немалым перебором? Можно ли такого мальчишку презирать, ненавидеть, делать чудовищем?

На подаренной книжке Василий Белов написал мне: «Володя, живи дольше!» Живу, дорогой Вася, живу. В День Победы ещё до Театральной добираюсь. А расхраблюсь — и до Лубянской — трюх-трюх, трюх-трюх… Дай Бог, и тебе то же. Ибо без нас некому уже устроить настоящую проверку ни на вшивость, ни на лживость.









Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх