|
||||
|
Часть третьяИмператрица Анна Иоанновна (февраль 1730 года – октябрь 1740 года) Глава 8Можно ли прожить без самодержавия Оспа и любовь минуют лишь немногихИтак, ночь с 18 на 19 января 1730 года для многих в Москве оказалась бессонной. В императорской резиденции, в Лефортовском дворце (который в конце XVII века построил Петр Великий для своего фаворита Франца Лефорта), умирал российский самодержец Петр II Алексеевич. Двенадцатью днями ранее, в один из важнейших праздников православия, день Водосвятия 6 января, юный царь – полковник Преображенского полка прошел торжественным маршем во главе гвардии от Красных ворот до Кремля, долго простоял на литургии у ритуальной проруби на Москве-реке на ветру и сильно простудился. Это стало ясно уже в тот же день вечером. Жена английского дипломата леди Рондо писала своей приятельнице, как проходило Водосвятие и что государь пробыл на морозе четыре часа и сразу по возвращении во дворец «пожаловался на головную боль. Сначала причиной сочли воздействие холода, но после нескольких повторных жалоб призвали его доктора, который сказал, что император должен лечь в постель, так как он очень болен. Потом все разошлись», полагая, что речь идет об обыкновенной простуде. Однако вскоре к простуде прибавилась оспа, нередко посещавшая дома наших предков. Как писал испанский посланник де Лириа, через три дня у императора «выступила оспа в большом обилии». Окружение Петра II было встревожено, но так же не особенно сильно. Оспа была обычной, широко распространенной болезнью того времени во всем мире. Ею болели десятки миллионов людей, и, как выяснили современные ученые, нашествия оспы избежали только туземцы Каймановых, Соломоновых островов и острова Фиджи. «Оспа и любовь минуют лишь немногих!» – говорили тогда в Европе. На оспу обращали не больше внимания, чем мы на грипп, шутливо называя Оспой Африкановной, намекая на ее происхождение с Черного континента. Чтобы успешно справиться с оспой, нужно было знать всего несколько простых правил: в комнате больного «в присутствии» «Оспицы-матушки» (второе ее имя в России) не ругаться матом, не сердить ее, часто повторять: «Прости нас, грешных! Прости, Африкановна, чем я перед тобой согрубил, чем провинился!». Полезным было также трижды поцеловаться с больным. А после этого следовало подождать, как будет вести себя Африкановна, в какую сторону повернет болезнь, ибо у нее были две формы: легкая и тяжелая, почти всегда смертельная. Обычно большая часть больных переживала легкую форму оспы, и только каждый десятый мог отправиться к праотцам раньше времени. Однако даже при легкой форме выздоровевший человек становился рябым от оспинных язвин, которые высыпали на лице больного, затем прорывались и оставляли после себя глубокие «воронки». Как зло говорили в деревне, на лице перенесших оспу «черти ночью горох молотили». Впрочем, юный император – не красна девица и оспины для него были бы не страшны… «Запрягайте сани, хочу к сестре!»Болезнь императора протекала вроде бы нормально: испанский посланник писал, что «до ночи 28 числа (по российскому календарю – 17 января. – Е.А.) все показывало, что она будет иметь хороший исход, но в этот день оспа начала подсыхать и на больного напала такая жестокая лихорадка, что стали опасаться за его жизнь». С этого дня состояние больного резко ухудшилось – Африкановна не смилостивилась! Петр некоторое время пролежал в забытьи и умер, не приходя в сознание. Как сообщал в Дрезден саксонский посланник Лефорт, последние слова умирающего императора были зловещи: «Запрягайте сани, хочу к сестре!». Царевна Наталья Алексеевна уже полтора года лежала в склепе Архангельского собора московского Кремля – родовой усыпальницы Романовых… Ночь на 19 января была одной из тех страшных ночей России, когда страна в очередной раз оказалась без своего верховного повелителя. Умер не просто император, самодержец, четырнадцатилетний рослый юноша. Умер последний прямой мужской потомок династии Романовых по прямой линии, продолжатель рода основателя династии, прапрадеда Михаила Романова, прадеда царя Алексея Михайловича, деда Петра Великого и, наконец, отца, несчастного царевича Алексея Петровича, погибшего в Трубецком бастионе Петропавловской крепости в Петербурге в 1718 году от рук палачей. Кто же унаследует трон? – думали сановники, собравшиеся у постели агонизировавшего царя. Ведь Петр II умирал бездетным, он не оставил завещания! Страшная тень гражданской войны, смуты, казалось, повисла над Россией. Ведь такое уже бывало в истории России и почти всегда влекло за собой тяжкие последствия. Так, в 1598 году после смерти бездетного царя Федора Ивановича власть в стране захватил Борис Годунов, а потом началась губительная страшная Смута. В апреле 1682 года умер также бездетным царь Федор Алексеевич. Тогда в борьбе за власть насмерть схватились два клана – Нарышкины и Милославские, что привело к кровавому стрелецкому бунту в мае 1682 года. И вот уже совсем недавно, на памяти всех присутствовавших в Лефортовском дворце, 28 января 1725 года, умер Петр Великий, не указав на наследника, не оставив завещания. И тогда страна чудом не обрушилась в омут бунта и кровопролития – Александр Меншиков, как уже сказано в первых главах книги, возвел на престол «лифляндскую портомою» Екатерину I. После ее смерти в 1727 году все облегченно вздохнули – на престоле по завещанию и неписаному древнему закону о престолонаследии оказался двенадцатилетний Петр II Алексеевич. А что же будет теперь, после его смерти? Словом, этой ночью решалась судьба огромной страны, России, мирно спавшей и не ведавшей о том, что произошло этой морозной ночью и что ее ждет поутру. Но будем помнить, что в те времена связь была примитивна и что прошли недели и даже месяцы, прежде чем в разных концах страны подданные уже вступившей на престол в феврале 1730 года императрицы Анны Иоанновны узнали о смерти императора Петра Второго и смене власти в столице – ведь указы в то время из Москвы до крайней точки империи на Востоке – города Охотска на берегу Охотского моря – доходили за 8–9 месяцев. Впрочем, зимой почта шла значительно быстрее – новости из центра в Охотске могли получить и за полгода! Если, конечно, курьера по дороге не сожрут волки, не убьют разбойники или он сам, заблудившись, не замерзнет в буран… Семейный заговор ДолгорукихИ хотя смерть юного царя была неожиданной, некоторые из присутствовавших в Лефортове все же пытались овладеть ситуацией. Это были князья Долгорукие, чей клан, казалось, уже зацепился за трон благодаря фавору князя Ивана и предстоявшей 19 января 1730 года царской свадьбе Петра и Екатерины Долгорукой. Правда, мало кто из них обратил внимание на зловещий знак судьбы, который она подала накануне, в день обручения: въезжая во двор дворца, роскошная карета невесты зацепилась верхом за низкие ворота и с ее крыши в грязь, к ногам зевак и стоявших в карауле гвардейцев, упало позолоченное украшение – императорская корона. Скверный знак! Но Долгоруким было все нипочем, они уже были уверены, что укрепились у самого престола – известно, насколько большую роль при дворе начинают играть родственники царицы, – вспомним Милославских, Нарышкиных, Лопухиных, Салтыковых и другие семейства, чей служебный успех и богатства непосредственно зависели от выбора их родственницы в царицы. На такую роль рассчитывал и клан Долгоруких. Их не смущала и печальная судьба Меншикова, также обручившего юного царя со своей дочерью Марией, которая вскоре стала, как тогда говорили, «разрушенной невестой» и которая умерла в ссылке, в Березове, как раз в самом конце 1729 года, то есть в дни празднеств по поводу обручения княжны Екатерины Долгорукой и Петра II. И когда 18 января 1730 года, то есть за день до предстоящей свадьбы, стало ясно, что государь-жених умирает, Долгорукие в отчаянии все-таки попытались схватить за хвост ускользавшую от них птицу счастья. Позже стало известно, что клан Долгоруких в дни болезни императора непрерывно совещался в доме князя Алексея Григорьевича. Позже, в апреле 1730 года, уже при Анне, на расследовании обстоятельств смерти Петра и междуцарствия, один из столпов клана, князь Василий Лукич, показал, что Долгорукие обсуждали, как бы возвести на престол именно Анну Иоанновну. Но на самом деле было иначе. Вся правда выплыла лишь восемь лет спустя, когда в 1738 году началось кровавое дело князей Долгоруких и знакомый читателю князь Иван, не выдержав допросов и пыток, рассказал, как был задуман «долгоруковский путч». По его словам, замысел Долгоруких был незатейлив: подсунуть умирающему императору на подпись подготовленное ими завещание в пользу государыни – невесты княжны Екатерины Алексеевны и, если будет возможно, убедить его публично объявить свою волю. Уверенности Долгоруким добавлял и переданный им меморандум датского посланника Вестфалена, интриговавшего против других кандидатов на российский престол – младшей дочери Петра Великого цесаревны Елизаветы Петровны, а также двухлетнего Карла-Петера-Ульриха – сына уже покойной тогда старшей дочери Петра цесаревны Анны Петровны и голштинского герцога Карла-Фридриха. Внук Петра Великого тогда жил с отцом в Голштинии, в Киле, и датчане очень опасались, что приход сына их врага Карла-Фридриха на российский престол оживит старый территориальный спор Дании и Голштинии с явным, благодаря мощи России, перевесом последней. Поэтому Вестфален призвал семью Долгоруких «для спасения корабля вашей Родины» возвести на престол Екатерину Долгорукую, заботясь, естественно, о непотопляемости корабля исключительно своей далекой родины. При этом он ссылался на пример Меншикова и других, которые не только сумели посадить на царский трон Екатерину I, но и смогли на нем ее удержать. И вот в ночь на 19 января, усевшись за стол в доме князя Алексея, князья Василий Лукич и Сергей Григорьевич (брат Алексея) при содействии самого Алексея Григорьевича сочинили завещание Петра II. В тот момент были весьма разосадованы и возбуждены – только что произошла семейная ссора: хлопнув дверью, от них уехал один из столпов клана фельдмаршал князь Василий Владимирович. Предоставим ему слово. В 1738 году он показал на допросе, что при встрече в доме князя Алексея братья Сергей и Иван Григорьевичи говорили ему: «Вот-де, Его величество весьма болен и ежели, де, скончается, то надобно как можно удержать, чтобы после Его величества наследницею российского престола быть обрученной Его величества невесте княжне Катерине». На это фельдмаршал возразил: «Статься не можно, понеже она за Его величества в супружестве не была!» Братья выдвинули против этого главный аргумент: «Как этому не сделаться?! Ты в Преображенском полку подполковник, а князь Иван – майор. То можно учинить, и в Семеновском полку спорить о том будет некому; сверх же для того говорить о том будем графу Гавриле Головкину и князь Дмитрию Голицыну, а ежели они в том заспорят, то будем их бить». И тут князя Василия, человека простого, грубого и прямодушного солдата, возмутило не само предложение «бить» великого канцлера и старейшего члена Верховного тайного совета, а та смехотворная причина, которая должна поднять гвардию на мятеж «И он, князь Василий, оным князю Сергею и князю Ивану, Григорьевым детям говорил: «Что вы, ребячье, врете! Как тому можно сделаться?» И как ему, князь Василью, полку объявить? Что, услыша от него об оном объявление, не токмо будут его, князь Василья, бранить, но и убьют, понеже неслыханное в свете дело вы затеваете, чтоб обрученной невесте быть российскаго престола наследницею!? Кто захочет ей подданным быть? Не токмо посторонние, но он, князь Василий, и прочие фамилии нашей никто в подданстве у ней быть не захотят!» Вскоре к Григорьевичам подъехали другие родственники. Разгорелась ссора, и фельдмаршал, который, вероятно, как истинный солдат, слов не выбирал, в гневе покинул покои князя Алексея. Грубые, но здравые аргументы фельдмаршала не убедили Долгоруких, и они сели сочинять завещание, или, как тогда говорили, духовную. Князь Сергей Григорьевич написал сразу два экземпляра завещания, в котором, как потом свидетельствовал на допросе князь Иван, «подлинно было написано», что «Его императорское величество при кончине якобы учинил наследницею российского престола обрученную свою невесту княжну Катерину». Два экземпляра духовной были нужны компании «для верности» всей затеи. Один экземпляр тут же от имени царя подписал князь Иван, совершив тем самым подлог, а, в сущности, страшное государственное преступление, а другой экземпляр был оставлен неподписанным. Инициатором подлога явился сам фаворит, который, по словам князя Сергея Григорьевича, «вынув из кармана черный (то есть черновой. – Е.А.) лист бумаги, [сказал] слова такия: «Вот посмотрите, письмо государевой и моей руки… письмо руки моей слово в слово как государево письмо»», то есть подписи совершенно идентичны, выражение «слово в слово» тогда означало «точь-в-точь», «буквально». К столь беззастенчивому, преступному способу утверждения престола за Екатериной Долгорукой подталкивала сама ситуация: император был уже без сознания, надежды на его выздоровление растаяли без следа, надо было срочно действовать. И огорченное семейство решило послать князя Ивана к императору, чтобы он «как от болезни Его императорское величество будет свободнее и придет в память, показав оную духовную Его императорскому величеству, просил, чтоб Его императорское величество подписал, а ежели за болезнию… рукою подписано не будет, то и вышеписанную духовную, подписанную его, князь Ивановою, рукою, по кончине Его императорского величества объявим, что якобы учинил сестру его, князь Иванову, наследницею, а руки его, князь Ивана, с рукою Его императорского величества, может быть, не познают», то есть подделки не заметят. Во исполнение этого плана в последнюю ночь жизни Петра князь Иван не отходил от постели умирающего императора ни на шаг, но все напрасно – государь так и умер, не приходя в сознание. Тотчас к телу покойного подвели Екатерину Долгорукую, которая, увидев мертвеца, «испустила громкий вопль и упала без чувств». Думаю, что появление «государыни-невесты» у тела жениха непосредственно перед заседанием Верховного тайного совета и в присутствии всех его членов было частью задуманного Долгорукими сценария. Впрочем, чувства девушки можно легко понять. То, что она увидела, часто производило сильнейшее и неблагоприятнейшее впечатление даже на мужчин с крепкими нервами. Вот какой увидел умирающую от оспы больную герой романа Эмиля Золя «Нана»: «То был сплошной гнойник, кусок окровавленного, разлагающегося мяса, валявшийся на подушке. Все лицо было сплошь покрыто волдырями; они уже побледнели и ввалились, приняв какой-то серовато-грязный оттенок. Казалось, эта бесформенная масса, на которой не сохранилось ни одной черты, покрылась уже могильной плесенью». Романист ярко, но точно отразил послествия гнева «Африкановны». Когда в 1774 году от оспы умер французский король Людовик XV, то его тело почти тотчас буквально потекло, так что пришлось срочно делать второй гроб и немедля хоронить «королевскую падаль» (так писали оппозиционные парижские «листки») в аббатстве Сен-Дени… «Нам ничего не остается, как обратиться к женской линии»Итак, в ночь на 19 января 1730 года император Петр II отправился на своих невидимых конях к сестре, а на земле продолжалась грешная жизнь. По-видимому, в первые часы после его смерти князь Алексей Григорьевич отобрал у сына оба экземпляра фальшивого завещания Петра. Члены Верховного тайного совета направились в смежную с царскими палатами «особую камору» и заперлись там на ключ. Их было четверо: канцлер Гаврила Иванович Головкин, князья Дмитрий Михайлович Голицын, Алексей Григорьевич и Василий Лукич Долгорукие. Кроме того, на совещание были приглашены сибирский губернатор, дядя невесты, князь Михаил Владимирович Долгорукий, а также два фельдмаршала – князь Михаил Михайлович Голицын и князь Василий Владимирович Долгорукий. Других же сановников, находившихся в это время у тела царя, на совещание не пригласили. А между тем среди них были люди весьма известные и уважаемые в обществе: фельдмаршал князь И.Ю.Трубецкой, бывший генерал-прокурор Сената П.И.Ягужинский, церковные иерархи, первым среди которых считался Феофан Прокопович. Вместе с тем один член Совета, несмотря на настойчивые приглашения, в зал заседания идти отказался сам. Это был вице-канцлер АИ.Остерман. Он отговаривался тем, что он иностранец и поэтому дела российского престолонаследия решать права не имеет. Экстренное ночное совещание Совета, на правах старшего по возрасту, открыл Д.М.Голицын. Долгорукие, и прежде всего князь Алексей, пытались сразу же решить дело в свою пользу. Они предъявили собравшимся фальшивое завещание в пользу Екатерины Алексеевны – невесты покойного царя. Однако их, как и предполагал фельдмаршал Долгорукий, высмеяли, причем, кроме Голицыных, в этом «посмеянии» участвовал и сам старый фельдмаршал князь Василий. Так просто и легко, в течение одной минуты, рухнул весь карточный домик, который строили хитроумные Долгорукие, алкавшие власти. Под развалинами этого домика были погребены все их мечты о воцарении в России новой династии Долгоруких. Заседание Совета после этого небольшого инцидента, за который много лет спустя, уже при Анне Иоанновне, Долгорукие были вынуждены отвечать головой, продолжалось. Дмитрий Голицын, согласно рассказу датского посланника Вестфалена, обратился к присутствующим с речью: «Братья мои! Господь, чтобы наказать нас за великие грехи, которые совершались в России больше, чем в любой другой стране мира, особенно после того, как русские восприняли модные у иностранцев пороки, отнял у нас государя, на которого возлагались обоснованные надежды. А так как Российская империя устроена таким образом, что необходимо, не теряя времени, найти ей правителя… коего нам нужно выбрать из прославленной семьи Романовых и никакой другой. Поскольку мужская линия этого дома полностью прервалась в лице Петра II, нам ничего не остается, как обратиться к женской линии и выбрать одну из дочерей царя Ивана – ту, которая более всего нам подойдет». Сделаю два необходимых для читателя отступления – во-первых, о проводившем заседание князе Дмитрии Голицыне и, во-вторых, о царе Иване и его дочерях. Князь Дмитрий Михайлович Голицын происходил из знатного боярского рода, уходящего своими корнями к Гедиминовичам, и, как многие его предки, служил русским государям. Он начал обычную для юноши знатного рода карьеру при дворе в качестве стольника. Но он жил в петровскую эпоху с ее метаморфозами и испытаниями. Как и многие его собратья, Голицын прошел все этапы карьеры петровского чиновника высокого ранга: в 34 года он в числе других стольников был отправлен за границу учиться, попал в Италию и, вернувшись домой, отправился в 1700 году в Стамбул чрезвычайным послом с ратифицированной грамотой заключенного накануне Россией тридцатилетнего мира с Османской империей. Большой отрезок его жизни был связан с Киевом, где он занимал должности воеводы и губернатора с 1708 по 1718 год. Особенно тяжелы были первые годы губернаторства, когда после перехода гетмана Мазепы на сторону шведов Голицыну пришлось обеспечить безопасность тылов и снабжение русской армии, отступавшей от границы, оберегать царскую власть на Украине. Одновременно Голицын руководил строительством крепости в Киеве, ведал весьма тонкими и непростыми отношениями с украинской старшиной, членам которой, после измены Мазепы, Петр уже не доверял. В отличие от Меншикова, Ягужинского, Шафирова и других соратников Петра Великого – выходцев из низов, Голицын был невольным сподвижником царя-реформатора; в сущности, он не любил ни самого Петра, ни его реформы. Однако князь Дмитрий был не только консервативен, но и разумен, осторожен, умел держать язык за зубами. Потому он и сумел сделать блестящую карьеру в то время, когда его болтливые или негибкие единомышленники «ловили соболей» (жаргон того времени) в Сибири. Из киевского губернатора он вырос до первого президента Камер-коллегии – важнейшего финансового органа – и получил чин сенатора. В 1726 году он стал членом Верховного тайного совета. К этому времени князь Дмитрий был уже стар – он родился в 1665 году и в 1730 году встречал свое шестидесятипятилетие. Его важный вид, сдержанность, даже холодность, внушали окружающим невольное уважение. Английский резидент Рондо так характеризовал Голицына: «Имеет необыкновенные природные способности, которые изощрены наукой и опытом, одарен умом и глубокой проницательностью, предусмотрителен в суждениях, важен и угрюм, никто лучше его не знает русских законов, он красноречив, смел, предприимчив, исполнен честолюбия и хитрости, замечательно воздержан, но надменен и жесток». Конечно, Голицын понимал несомненные преимущества государства, которое создавал Петр Великий, но его, выходца из знатнейшего рода, коробило пренебрежительное отношение Петра к родовитой знати, мучил страх подпасть под царскую немилость. В 1723 году началось громкое дело о должностных проступках сенатора П.П.Шафирова, который устроил в Сенате безобразную и, как счел Петр, непристойную свару с обер-прокурором Г.Г.Скорняковым-Писаревым. По этому делу проходил и князь Голицын, не защитивший, как надлежало всякому сенатору, честь высшего правительственного «места» империи. Его отстранили от дел и посадили под домашний арест. Обычно так в то время начиналась серьезная опала – отставка, следствие, ссылка в Сибирь и даже эшафот. Как записал в своем дневнике голштинский камер-юнкер Ф.В.Берхгольц, его господин голштинский герцог Карл-Фридрих стал невольным свидетелем неприглядной сцены. На правах будущего зятя, своего, домашнего человека, он вошел в комнату императрицы Екатерины Алексеевны и увидел, что «у ног Ее величества лежал бывший камер-президент и теперешний сенатор князь Голицын, который несколько раз прикоснулся головой к полу и всенижайше благодарил за ее заступничество пред государем: по делу Шафирова он, вместе с князем Долгоруким, был приговорен к шестимесячному аресту и уже несколько дней сидел, но в этот день, по просьбе государыни, получил прощение». Такое унижение князь Голицын, разумеется, не забыл. Как и многие подданные Петра, он был раздираем внутренними противоречиями. С одной стороны, у него было развито чувство собственной «породы», фамильной спеси. Остроту этим ощущениям придавали внедряемые Петром и хорошо усвоенные князем западноевропейские понятия о чести дворянина и джентльмена. А с другой стороны, что значит твой титул и все твое джентльменство, если самовластный государь в любой момент возьмет да и прогневается. Тогда будешь униженно просить пощады – напомню, что ведь обычная формула подписи под челобитной государю была такой: «Как последний раб, пав на землю, покорно челом бью». А если нужно – так и буквально валяться в ногах будешь и громко стукаться лбом у подножья кресла бывшей портомои – жизнь-то дороже! И вот, в 1730 году, Голицыну показалось, что наступило его время, настал момент, когда он может осуществить свои давние, тайно выношенные мечты о новом государственном устройстве, при котором ему и ему подобным не нужно будет студить голову и спину на холодном полу перед троном. Для осуществления задуманного плана ему оказались просто необходимы дочери покойного, давно забытого всеми царя Ивана V Алексеевича Царь Иван V был сыном от первого брака царя Алексея Михайловича с Марией Ильиничной Милославской. Во время майского 1682 года переворота стрельцы, по наущению царевны Софьи, свергли правительство Нарышкиных и «присоединили» к уже царствовавшему десятилетнему Петру его старшего брата Ивана и сестру Софью в качестве соправителей. Иван сразу же стал послушной игрушкой в руках своей волевой сестры, которая старалась использовать его в своих политических играх против семьи Нарышкиных. Желая окончательно устранить от власти Петра из рода Нарышкиных, царевна Софья женила болезненного, слабоумного Ивана на красивой, пышущей здоровьем дворянской девушке Прасковье Федоровне Салтыковой, которая принесла ему, одну за другой, пять дочерей. В 1689 году Петр сверг и заточил в монастырь Софью и начал самостоятельно править Россией, не считаясь более с безвольным и тихим братом Иваном. Царь Иван умер в 1696 году, оставив всю власть Петру, а царица Прасковья скончалась лишь в 1723 году, в Петербурге. К 1730 году в живых были три ее дочери: старшая – 38-летняя Екатерина Иоанновна, средняя – Анна Иоанновна, которой 28 января должно было исполниться 37 лет, и младшая – тридцатипятилетняя Прасковья. Царевну Екатерину, как уже было сказано, в 1716 году Петр Великий выдал за мекленбургского герцога Карла-Леопольда, с которым она через несколько лет разошлась и с начала 1720-х жила вместе с дочерью Елизаветой (будущей правительницей Анной Леопольдовной) в России. Вторая дочь Ивана и Прасковьи Анна Иоанновна, вдова герцога Курляндского, пребывала в этот момент в Митаве – столице Курляндии. Наконец, младшая дочь царевна Прасковья находилась в Москве и, как было хорошо всем известно, состояла в морганатическом браке с генералом Иваном Дмитриевым-Мамоновым… Вернемся на заседание Верховного тайного совета. Из всех дочерей покойной Прасковьи Федоровны самой подходящей кандидатурой на русский престол Голицыну показалась средняя дочь царя Ивана вдовствующая Курляндская герцогиня Анна. Именно он первым произнес ее имя на заседании Совета: «Она еще в брачном возрасте и в состоянии произвести потомство, она рождена среди нас и от русской матери, в старой хорошей семье, мы знаем доброту ее сердца и прочие ее прекрасные достоинства, и по этим причинам я считаю ее самой достойной, чтобы править нами». Императрица Анна Иоанновна Читатель наверняка заметил, что Голицын умышленно подчеркивал русское происхождение Анны Иоанновны, старину ее дома, то, что она была «рождена среди нас». Это был неприкрытый намек на незаконность других возможных наследников престола, происходивших не от «природной русской» Екатерины I. А такие наследники были, и, действительно, русской крови в них текло маловато. После смерти в 1727 году шведки (или латвийской крестьянки – тут мнения ученых, как вы помните, расходятся) Марты Скавронской, бывшей два года императрицей Екатериной I, из десяти ее детей от Петра Великого в живых оставались две дочери – Анна и Елизавета. Как уже сказано, в 1725 году Анна Петровна была выдана замуж за голштинского герцога Фридриха Вильгельма, уехала с ним в Киль и там в 1728 году, родив мальчика Карла Петера Ульриха, умерла от родовой горячки. Таким образом, к 1730 году трем женщинам из ветви Ивана противостояли двадцатилетняя Елизавета Петровна и ее двухлетний племянник, живший в Германии. Вопрос о том, кому наследовать престол после смерти Петра II, строго говоря, был запутанным и спорным. Ни один из пяти названных кандидатов не имел безусловного преимущества перед другими, да и покойный император не оставил после себя письменного завещания и не выразил свою волю каким-либо иным способом. Впрочем, один акт государственного значения на сей счет все-таки существовал, и о нем знали многие. Речь шла о завещании – «Тестаменте» Екатерины I 1727 года. Согласно Тестаменту были предусмотрены «запасные» варианты престолонаследия в случае смерти (до совершеннолетия) Петра II, то есть при невозможности законного назначения им собственного преемника. И хотя это положение Екатерина внесла в Тестамент ради того, чтобы хотя бы как-то защитить права своих дочерей Анны и Елизаветы и их возможного потомства, так уж получилось, что в 1730 году в день смерти Петра II Тестамент внезапно «попал» в точку, ибо согласно ему преимущество ветви от второго брака Петра Великого становилось очевидным, и в начале 1730 года можно было полностью реализовать содержание 8-го пункта Тестамента, который гласил: «Ежели великий князь (то есть Петр II. – Е.А.) без наследников преставитьца, то имеет по нем [право наследования] цесаревна Анна со своими десцендентами, по ней цесаревна Елизавета и ея десценденты…». Иначе говоря, согласно букве Тестамента, после смерти Петра II и Анны Петровны на престол должен был вступить ее сын Карл Петер Ульрих, голштинский принц. Однако ночью 19 января 1730 года о правах двухлетнего внука Петра Великого никто не вспомнил, как и о правах дочери первого императора цесаревны Елизаветы. А между тем в 1727 году Верховный тайный совет признал правомочным букве Петра II. Однако в 1730 году верховники обращались с некогда утвержденным ими же самими законом по известной русской пословице, как с дышлом. Когда в 1742 году арестованного фельдмаршала Б.Х.Миниха спросили, почему он игнорировал Тестамент 1727 года, тот простодушно отвечал, что в таких делах «надобно поступать по указу настоящего государя, а не прежних монархов». И хотя в тот момент никакого государя уже не было, принцип следования политической выгоде перевешивал принцип законного следования любым «бумажным» законам. Чуть позже Голицын объяснял нежелание приглашать духовенство для решения династических дел тем, что церковные иерархи после смерти Петра Великого опозорили себя, одобрив воцарение Екатерины I, точнее – «склонились под воздействием даров в пользу иностранки, которая некогда была любовницей Меншикова». Иначе говоря, ни Голицын, ни поддержавшие его верховники считаться с Тестаментом «лифляндской портомои» не собирались, хотя в 1727 году все они целовали крест в верности последней воле умирающей императрицы. Более того, предложение Голицына все они восприняли как весьма умный, удачный компромисс, который позволял без кровопролития сохранить равновесие политических сил в борьбе за наибольшее влияние при дворе. Были удовлетворены и обиженные Долгорукие, и все, кто ни в коем случае не желал прихода потомков Петра Великого и – не допусти, Господи! – продолжения его реформ. Именно поэтому фельдмаршал В.В.Долгорукий – наиболее авторитетный среди своего клана – воскликнул: «Дмитрий Михайлович! Мысль эта тебе внушена Богом, она исходит из сердца патриота, и Господь тебя благословит. Виват наша императрица Анна Иоанновна!». Другие участники совещания подхватили «Виват!» фельдмаршала. То-то, наверное, потом старый воин корил себя за эту излишнюю горячность – его по ложному обвинению «в оскорблении чести Ея императорского величества» Анны Иоанновны в 1732 году засадили в крепостную тюрьму Иван-города и продержали там восемь лет, а потом отправила на Соловки!.. И далее получивший подробнейшую информацию о происшедшем в Лефортовском дворце датский посланник Вестфален рассказывает о забавном эпизоде, как нельзя лучше характеризующем Остермана. Услышав крики радости в зале заседания Верховного тайного совета, он бросился к двери, стал стучать, ему открыли, и «он присоединил свой «виват» к «виватам» остальных». Набросить намордник на спящего тиграНо председательствующий князь Голицын еще не кончил говорить. Дождавшись тишины, он сказал то, что заставило всех присутствующих раскрыть от удивления рты. Голицын предложил при возведении Анны Иоанновны «себе полегчить» или «воли себе прибавить» посредством ограничения власти новой императрицы. Из последующих событий видно, что князь Дмитрий давно шел к этой мысли. Как человек опытный, умный, образованный, книгочей, он имел возможности изучать недостатки и достоинства различных политических режимов, существовавших когда-либо в истории. Он стал убежденным противником самовластия, которое в царствование Петра расцвело пышным цветом и привело к господству беспородных фаворитов вроде Меншикова, которого, несмотря на все его звания, титулы и награды, так и не включили в боярские книги – список высшего чиновного дворянства XVII – начала XVIII века. Зато, по мнению Голицына, были унижены некогда равные и даже более знатные, чем Романовы, дворянские и княжеские роды. И вот, неожиданно, со смертью Петра II появилась уникальная возможность «набросить намордник на спящего тигра» – самодержавие. При этом основная власть перешла бы к Верховному тайному совету, большинство в котором было за знатными, или, как тогда говорили, «фамильными». В глазах Голицына и его сподвижников Анна была заведомо слабым, несамостоятельным правителем, и она могла сыграть в русской истории ту же самую роль, которую сыграла Ульрика-Эле-онора – младшая сестра и наследница погибшего в ноябре 1718 года шведского короля Карла XII. В 1719 году она смогла занять трон лишь ценой отказа от абсолютной власти, которой обладал ее великий брат-полководец. Согласно шведской конституции 1720 года, которая была дополнена Актом о риксдаге 1723 года, вся власть перешла к высшему совету – риксроду, составленному из аристократов. Инициатором этой революции 1720 года был знатный вельможа Арвид Горн, который возглавлял этот самый риксрод и фактически самостоятельно и благополучно правил королевством до 1738 года. Не исключено, что князь Голицын, знавший новейшую историю Швеции, был не меньшим честолюбцем, чем шведский аристократ, и брал с него пример. Уж очень похоже было все им продумано: избираем слабого правителя, ограничиваем его права письменными обязательствами, вся власть сосредотачивается в Верховном тайном совете, а в нем все свои, «фамильные», а я из них – самый хитрый и умный! Впрочем, понимая все преимущества предложения Голицына, опытный и осторожный дипломат Василий Лукич Долгорукий засомневался: «Хоть и зачнем, да не удержим?» – «Право, удержим!» – отвечал Голицын и тут же предложил оформить это «удержание» пунктами-кондициями, которые новая императрица была обязана подписать в случае ее согласия занять трон отца и деда. Дальше предоставим слово секретарю Верховного тайного совета Василию Степанову, который позже давал письменные объяснения о том, что происходило тогда в зале заседания. Он был приглашен в комнату, где совещались верховники: «Посадя меня за маленький стол, приказывать стали писать пункты, или кондиции, и тот и другой сказывали так, что я не знал, что и писать, а более приказывали: иногда князь Дмитрий Михайлович, иногда князь Василий Лукич». По-видимому, опытный секретарь Степанов был ошарашен этим натиском, лихорадочным порывом этой кучки властолюбивых стариков, которые, теснясь и толкаясь вокруг него, стали наперебой диктовать условия своего прихода к власти. Видя растерянность Степанова, канцлер Гавриил Головкин стал просить Остермана – большого специалиста по составлению государственных бумаг – продиктовать текст. Остерман же запел старую песню: «…отговаривался, чиня приличные представления, что так дело важное, и он за иноземчеством вступать в оное не может». Общими усилиями глубокой ночью черновик кондиций закончили, и, когда была поставлена точка после заключительных слов кондиций: «А буде чего по сему обещанию не исполню, то лишена буду короны Российской», верховники разъехались по домам, так как на утро 19 января в Кремле, в Мастерской палате, где обычно заседал Верховный тайный совет, было назначено чрезвычайное совещание всех высших чинов государства. Их, кстати говоря, было много – знать и рядовое дворянство почти в полном составе собрались на царскую свадьбу 19 января. Все приехали – ведь не на службу, а на царскую свадьбу! Все рассчитывали на обычные в таком случае награды, пожалования и повышения. Верховники вышли к собранию и объявили свое решение о приглашении на престол герцогини Курляндии и Латгалии Анны Иоанновны. Это объявление не встретило никакого возражения присутствующих – наоборот, по словам Феофана, «тотчас вси, в един голос, изволение свое показали и ни единаго не было, которой мало задумался». Я, как историк, не могу спокойно миновать это важное историческое событие. Ведь речь идет не о простом совещании, на котором верховники сообщили о своем решении высшим чинам государства, а о почти Соборе, где волею «земли», «всех чинов», «общества», «народа» со времен Бориса Годунова избирали на престол русских царей. Именно так на Земском соборе 27 апреля 1682 года был избран Петр I. В памятную январскую ночь 1725 года канцлер Г.И.Головкин гфедложкил решить спор о том, кому – Петру II или Екатерине I – занять престол, обратившись к «народу». Разумеется, канцлер России имел в виду не народ в современном понимании этого слова, а верхушку, элиту, «землю» тогдашнего общества. Как известно, с годами состав «земли» уменьшался, утрачивал черты Земских соборов первой половины XVII века. Эта была печальная для нашей истории и до сих пор до конца не изъяснимая эволюция, досадное для наших свобод «усыхание» общественной власти, эффективных каналов влияния народа через своих представителей на верховную власть. Возможно, что этот процесс был непосредственно связан с усилением самодержавия, стимулировавшим отмирание последних элементов сословно-представительной монархии. Порой кажется, что всякое представительское, избирательное, сословное или демократическое начало в России нужно верховной власти только до тех пор, пока эта власть испытывает серьезные трудности, когда ей нужно спрятаться от бед и напастей за спиной народа, выкарабкаться из затруднений за его счет. И тогда подданных называют непривычно и диковинно «братьями и сестрами», приглашают выборных людей, «советовать, думать думу», как выкручиваться из затруднительного положения. По мере того как к середине XVII века верховная власть крепла, она все менее нуждалась в «совете с народом», а с улучшением финансового положения отпала необходимость просить у него помощи и в поисках денег. Соответственно, к этому времени судьбу престола решало все меньшее и меньшее число людей. Если на Земском соборе 1682 года были представлены не только высшее духовенство, бояре, но и служилые московские чины – стольники, стряпчие, дворяне московские, жильцы, а также высшие разряды московских посадских людей, то к 1720-м годам все кардинальным образом изменилось. «Общество», «народ», «собрание всех чинов» состояли, как правило, из руководителей и высших чинов государственных учреждений: Сената, Синода, коллегий и некоторых канцелярий (всего от ста до двухсот человек). Появился также новый влиятельный политический институт, новое сословие – «генералитет», включавший в себя фельдмаршалов, генералов, адмиралов, обер-офицеров гвардии и частично армии и флота. Именно такое «общество» вершило суд над царевичем Алексеем в 1718 году, оно же обсуждало, кому быть императором в январе 1725 года, а позже, в 1727 году, одобряло своими подписями Тестамент Екатерины I. И вот подобное собрание, имевшее в период междуцарствия законодательную силу, подтвердило в 1730 году и выбор верховников. Но тут произошел на первый взгляд незаметный, но ставший роковым сбой в системе, которую построили Голицын и другие верховники. Как писал один из современников, верховники объявили лишь об избрании Анны, «не воспоминая никаких к тому кондиций или договоров, но просто требуя народнаго согласия», которое и было дано «с великою радостью». Иначе говоря, верховники утаили от высокого собрания, что после смерти Петра II составили кондиции, ограничивавшие полномочия новой императрицы, и что власть сосредотачивается исключительно в их руках. План солидных, уважаемых людей – верховников – был по-жульнически прост: представить Анне кондиции как волю «общества», а после получения ее подписи под ними поставить «общество» перед свершившимся фактом ограничения власти императрицы в пользу Верховного тайного совета. В этом-то и состояла суть чисто олигархического переворота, задуманного Голицыным. Как только дворяне покинули Кремль, верховники снова засели за любимое дело – окончательное редактирование кондиций. Они начали, вспоминал Степанов, «те, сочиненныя в слободе (Лефортовский дворец находился в Немецкой слободе. – Е.А.) пункты читать, и многие прибавки, привезши с собою, князь Василий Лукич и князь Дмитрий Михайлович велели вписывать (значит, оба трудились ночью!) а Андрей Иванович Остерман заболел (как всегда. – Е.А.) и при том не был и с того времени уже не ездил». Составив черновик кондиций и письма к Анне с вестью об ее избрании императрицей, верховники распорядились, чтобы Степанов перебелил черновики и затем, объехав всех членов Совета, собрал их подписи. Так и было сделано. Степанову дважды пришлось ездить к Остерману. В первый раз он подписал лишь письмо к Анне и наотрез отказался подписать кондиции. И лишь когда пригрозили ему большими неприятностями, он поставил свою подпись и под кондициями. К вечеру все было готово, и делегация Верховного тайного совета 20 января, не дожидаясь утра, поспешно отбыла на почтовых в столицу Курляндии Митаву. В депутацию входили князь Василий Лукич Долгорукий, сенатор Михаил Михайлович Голицын-младший, брат фельдмаршала М.М.Голицына, а также генерал-майор Михаил Леонтьев. Хотя о том, что написаны некие ограничивающие власть государыни пункты, знали немногие, все-таки полностью утаить свою «затейку» верховникам не удалось. Утром следующего дня всё всем уже было известно: ведь это же Москва – большая деревня! Кроме того, москвичей насторожили какие-то странные, подозрительные события. Командиры застав вокруг Москвы получили строжайший приказ всех впускать и никого не выпускать из столицы. Так обычно поступают следователи, ведущие обыск на квартире подозреваемого, чтобы наружу не просочились сведения об обыске. А тут под арестом оказался целый город. Всех удивило и то, что в другие города не были посланы даже извещения о смерти Петра II и благополучном восшествии на престол Анны Иоанновны. В «Санкт-Петербургских ведомостях» за 26 января 1730 года о смерти Петра II не сказано ни слова, в номере за 12 февраля – тоже, и только в номере за 16 февраля мы читаем печальное известие о событиях 19–20 января: император Петр II «в зело младых летах от времяннаго в вечное блаженство отъыде. Сего дня потом избрана в Высоком тайном совете императицею и самодержицею Всероссийскою Ея высочество государыня герцогиня Курляндская Анна Иоанновна». Между тем курьер с указом по зимней гладкой дороге в Петербург мог долететь максимум за двое суток! Присутствовавшие на собрании 19 января дворяне удивились и отказу верховников провести полагающуюся к случаю торжественную литургию в честь новой императрицы. Между тем эта «забывчивость» верховников понятна – ведь на литургии пришлось бы огласить титулатуру новой самодержицы, а она, в соответствии с кондициями, должна была измениться коренным образом. Главное, из титула изымалось коренное со времен ИванаШ слово «самодержец». Конечно, эти и другие факты не прошли незамеченными: по столице поползли слухи, что, как писал Прокопович, «господа верховные иной некой от прежнего вид царствования устроили и что на нощном, малочисленном своем беседовании сократить власть царскую и некими вымышленными доводами яки бы обуздать и просто рещи – лишить самодержавия затеяли». Когда на следующий день тайный план верховников стал секретом Полишинеля, то почти сразу же противники верховников постарались известить Анну о «затейке» Д.М.Голицына «с товарищи». 20 января три гонца – от Павла Ягужинского, графа Карла Густава Левенвольде и архиепископа Феофана Прокоповича – разными дорогами, но одинаково соря деньгами для ускорения езды, поскакали в Митаву. Первым, раньше депутации верховников, достиг Курляндии гонец Левенвольде, и, когда 25 января князь В.Л.Долгорукий вошел в тронный зал Митавского замка, встретившая его герцогиня Анна уже знала обо всем задуманном в Москве. Архипыч-то был прав!Удивительно, как порой неожиданно меняется жизнь! Еще 18 января вечером Анна отправилась почивать вдовствующей Курляндской герцогиней, а утром 19 января проснулась российской императрицей! И при этом она ничего не знала о своей счастливой перемене почти что неделю – слишком далека была от Москвы заснеженная захолустная Митава – столица марионеточного немецкого герцогства на берегу Балтийского моря. Князь Василий Лукич, давно знавший Анну, объявил герцогине «сожалительные комплименты» по поводу преставления государя императора Петра II и об избрании ее императрицей. Анна, как и положено по протоколу, «изволила печалиться о преставлении Его величества, – писал в своем донесении в Москву В.Л.Долгорукий, – а потом велела те кондиции пред собой прочесть и, выслушав, изволила их подписать своею рукою так: «По сему обещаю все без всякого изъятия содержать. Анна»». Из этого донесения видно, что все мероприятие заняло минуты. Не было ни споров, ни дополнительных вопросов – взяла перо, обмакнула его и подписала бумагу. Вряд ли князь Василий Лукич, опытный дипломат и политик, особенно волновался. Он был уверен, что так и будет. Сила и право были на стороне Лукича. По поручению Совета он диктовал условия: хочешь быть царицей – подписывай, а не хочешь – курляндствуй по-прежнему. Претендентов на престол, кроме тебя, хватает! Что думала Анна, мы не знаем, но нам известно – после прибытия гонца от Левенвольде до приезда депутации верховников прошли сутки, и у герцогини Курляндской было время обо всем поразмыслить. А о чем, собственно, ей следовало размышлять?! И в те памятные январские дни 1730 года, и потом уже, став самодержицей Всероссийской, она никогда не сомневалась в своем праве царствовать – ведь она была царевна, законная дочь правившего некогда царя и достойной, из хорошего семейства царицы! По чистоте русской крови Анна считалась первейшей. И хотя ходили слухи об удивительном «казусе»: Прасковья Федоровна, выданная замуж 9 января 1684 года за слабоумного и немощного царя Ивана Алексеевича, родила первого своего ребенка – царевну Марью лишь пять с лишним лет спустя после свадьбы, 21 марта 1689 года! А затем выпустила на свет Божий целую «серию» дочерей: 4 июня 1690 года – Феодосью, 29 октября 1691 года – Екатерину, 28 января 1693 года – Анну и, наконец, 24 сентября 1694 года – Прасковью. Злые языки говаривали про сердечного друга царицы немца-учителя, старшего брата Андрея Остермана, а другие указывали на то необыкновенное влияние, которое имел при дворе вдовствующей царицы безвестный своими ратными и государственными подвигами некий стольник Юшков. Ну, это было уделом сплетников, а люди добрые всякий раз восхищались прибавлением в семье больного царя Ивана да со смехом рассказывали случай, как в Измайлово пошел как-то раз государь-батюшка в нужник, да стоявшая рядом поленница дров рухнула и поленьями привалило нужничную дверь. Так и просидел тихий царь несколько часов в ароматном заточении, пока князья-бояре не хватились и не высвободили государя из «узилища». Естественно, Анна в своем происхождении от Романовых не сомневалась и в дальнейшем зло потешалась над цесаревной Елизаветой – «выблядком» или, говоря по-европейски, «бастардом», внебрачной дочерью Петра Великого, которую ему принесла портомоя Екатерина, а также над всею ее босоногою родней. К тому же Анна хорошо помнила предсказание юродивого царицы Прасковьи Тимофея Архипыча, который в детстве напророчил царевне и трон, и корону. А суеверная Анна к таинственным и темным словам людей Божьих прислушивалась внимательно: глядишь и правду скажут – сколько таких историй бывало! Но все-таки суть дела заключалась не в этом. Через три дня после приезда депутации у Анны был день рождения – ей исполнялось тридцать семь лет! Возраст для лжнщины в те времена почтенный. А что ей к тому времени довелось познать – и вспоминать не хотелось! Поэтому Анна была готова подписать что угодно, лишь бы вырваться из проклятой Митавы, прервать унылую череду лет бедной, неблагоустроенной, зависимой от других жизни, насладиться пусть не властью, но хотя бы удобством, комфортом, почетом и покоем. Ей, наверное, так хотелось выйти из Успенского собора с императорской короной на голове, под звон родных ей с детства колоколов, под восторженные клики толпы. Конечно, ради этого Анна не могла не использовать этот внезапно открывшийся ей шанс резко и навсегда изменить свою жизнь, не могла отказать депутации и не «воприять оставшийся ныне после Ея высочества предков императорский российский престол». Отъезд Анны из Митавы был намечен на 29 января… Не хлебом единым…Посланный вперед Анны и депутации верховников генерал Михаил Леонтьев 1 февраля вернулся в Москву, везя с собой драгоценный документ – подписанные Анной кондиции и ее письмо к подданным. На следующий день, 2 февраля, было назначено расширенное заседание Совета, на которое особыми повестками приглашались чиновники, высшие военные «по бригадира». Верховники не скрывали своей радости. В присутствии высших чинов государства были прочитаны кондиции и письмо Анны от 28 января, в котором сообщалось, что «пред вступлением моим на российский престол, по здравому разсуждению, изобрели мы запотребно для пользы Российскаго государства и ко удовольствованию верных наших подданных», написать, «какими способы мы то правление вести хощем, и, подписав нашею рукою, послали в Верховный тайный совет». В преамбуле кондиций Анна обещалась «в супружество во всю… жизнь не вступать и наследника ни при себе, ни по себе, никого не определять». И ниже в кондициях следовало самое главное – положение об ограничении власти императрицы Верховным тайным советом: «Еще обещаемся, что понеже целость и благополучие всякаго государства от благих советов состоит, того ради мы ныне уже учрежденный Верховный тайный совет в восми персонах всегда содержать и без онаго Верховнаго тайнаго совета согласия: 1) Ни с кем войны не всчинять. 2) Миру не заключать. 3) Верных наших подданных никакими новыми податми не отягощать. 4) В знатные чины, как в статцкие, так и в военные, сухопутные и морские, выше полковничья ранга не жаловать, ниже к знатным делам никого не определять, и гвардии, и прочим полкам быть под ведением Верховнаго тайнаго совета. 5) У шляхетства живота, и имения, и чести без суда не отымать. 6) Вотчины и деревни не жаловать. 7) В придворные чины, как русских, так и иноземцев без совету Верховнаго тайнаго совета не производить. 8) Государственные доходы в расход не употреблять. И всех верных своих подданных в неотменной своей милости содержать. А буде чего по сему обещанию не исполню и не додержу, то лишена буду короны российской». Сопоставление первоначальной («лефортовской») редакции с последней («кремлевской») показывает, что основные усилия верховников при доработке кондиций сводились к расширению числа ограничительных для императрицы статей закона. Если вначале царская власть ущемлялась только в делах войны и мира, введении новых налогов, в расходовании казенных денег, при раздаче деревень, а также в чинопроизводстве и праве судить дворян, то в окончательной редакции, составленной уже в Кремле утром 19 января, императрица лишалась права командовать гвардией и армией, вступать в брак и назначать наследников, а также жаловать в придворные чины. Когда кондиции и письмо Анны были прочитаны собранию, наступило неловкое молчание, и, как писал Феофан, те, «которые вчера великой от сего собрания ползы надеялись, опустили уши, как бедные ослики, шептания во множестве оном пошумливали, а с негодованием откликнуться никто не посмел, и нельзя было не бояться, понеже в палате оной, по переходам, в сенях и избах многочинно стояло вооруженнаго воинства, и дивное было всех молчание, сами господа верховные тихо нечто один с другим пошептывали и, остро глазами посматривая, притворялись, будто бы и они, яко неведомой себе и нечаянной вещи, удивляются». И тут, преодолев неловкое молчание и шушуканье, князь Д.М.Голицын громко сказал, что Анна, прислав кондиции, сделала благое дело для государства, не иначе «Бог Ея подвигнул к писанию сему, отсель счастливая и цветущая Россия будет», и все присутствующие, «как дети отечества, будут искать общей пользы и благополучия государству». «И сия и сим подобныя, – вспоминал Феофан, – до сытости повторял». Но в ответ общество молчало, приветственных кликов не было (плохо верховники подготовились, не организовали клакеров!), это раздражало Голицына и других верховников, вероятно ожидавших привычного «Вивата!». «И когда, – пишет Феофан, – некто из кучи тихим голоском, с великою трудностию, промолвил: «Не ведаю, де, и весьма чуждуся, из чего на мысль пришло государыне тако писать?» – то на его слова ни от кого ответа не было». Наивный вопрос простака-дворянина, который не мог понять, зачем же императрица добровольно ограничивает свою власть и во всем подчиняется Совету, сыграл роль знаменитого выкрика мальчика из сказки Андерсена о голом короле. Вдруг вперед неожиданно вышел князь Алексей Михайлович Черкасский и потребовал, «чтоб ему и прочей братии дано [было] время поразсуждать о том свободно». Верховники на это с легкостью согласились – не желая доводить дело до публичной ссоры и позорного разоблачения, они полагали, что так, в разговорах, будет выпущен весь «пар недоумения». Но тут началось то, чего никто из верховников не ожидал. Не забудем, что, хотя между первым собранием 19 января и вторым – 2 февраля прошло всего-то две недели, политическая ситуация в столице уже преобразилась. Можно сказать без преувеличения, что генерал Леонтьев привез кондиции уже в другую страну. Что же произошло в Москве за это время? Научно, но кратко говоря – пробудилось и активизировалось дворянское общественное сознание. Как небольшая прорубь в глухом ледяном панцире реки позволяет насытить подледную воду столь необходимым ей кислородом, так две недели междуцарствия насытили воздух столицы свободой, надеждами, спорами, пробудили дремавшее у большинства людей незнакомое им гражданское чувство. Конечно, не следует думать, что ранее Россия ничего подобного не знала. Дворяне начали осознавать свои сословные интересы задолго до 1730 года. На протяжении всего XVII века они не раз выражали свои требования к власти в многочисленных коллективных челобитных. Подавая их царю, участвуя в Земских соборах, они добивались упрочения крепостного права, расширения своих свобод в распоряжении землей, требовали от государства защиты их интересов от злоупотреблений «сильных» – бояр, «столичных чинов», которые захватывали земли уездных дворян, сманивали их крепостных, бесчинствовали в походах и на воеводствах. XVII век знал и серьезные политические требования дворянства. Нельзя не вспомнить, что в 1606 году избранный Земским собором царь Василий Шуйский присягнул в том, что не будет подвергать подданных бессудным опалам и казням, обещался не отнимать у безвинных имущество и слушать ложные доносы. В присяге Шуйского отразились интересы всех служилых людей, и прежде всего – дворян, страдавших от тирании Ивана Грозного, а потом Бориса Годунова. Еще важнее был знаменитый приговор Первого Земского ополчения 30 июня 1611 года, в основу которого была положена именно коллективная челобитная служилых людей. Приговор установил, что законодательную власть в стране имеет «Совет всей земли», которому подчинялись бояре – руководители ведомств. Фактически приговор ограничивал монархию в России. Земские соборы двадцатых-тридцатых годов XVII века во многом играли роль «Совета всей земли». Однако, как уже сказано выше, к середине XVII века развитие пошло по пути усиления самодержавия и самовластия, апофеозом которого стало царствование Петра Великого. Петровская эпоха была подлинной революцией и в судьбе русского дворянства, которое именно тогда и стало превращаться в то дворянство, которое нам известно из российской истории XVIII–XIX вв. Петровские реформы в социальной, податной, служилой и военной сферах привели к распаду традиционного служилого сословия и отделению «шляхетства» – дворянства от низших слоев служилых, ставших однодворцами. Одновременно уничтожение Боярской думы, введение новых принципов службы и титулатуры привели к тому, что высшие разряды служилых слились в единую, хотя и разнородную, да и неравноценную, массу петровского шляхетства. Оно было загнано в жесткие рамки регулярной службы в армии, государственном аппарате и при дворе, было обязано беспрекословно подчиняться воле самодержца-императора. Как и другие группы русского общества, шляхетство не было в восторге от многих петровских начинаний. Особое недовольство вызывала ставшая непрерывной военная и государственная служба, которая не позволяла даже изредка бывать в своих деревнях. «Крестьянишки» постоянно оставались без присмотра, что, конечно, печалило рачительных помещиков. Сильным ударом для дворянства оказался и знаменитый указ о майорате 1714 года, ограничивший свободу распоряжения недвижимостью, обязавший передавать имение только одному из сыновей. Но не хлебом единым жив был русский дворянин двадцатых годов XVIII века. Петровские реформы принесли в Россию не только западные достижения в технике, военном деле или кораблестроении, но и новые нравы, ценности и понятия. Поездки за границу на учебу и по делам, знакомство с иностранцами, с обычаями других государств, большая, чем прежде, открытость русского общества – все это делало свое дело: русское шляхетство 1730 года разительно отличалось от служилых людей XVII века, шел процесс оформления нового корпоративного дворянского сознания, построенного на иных, нежели прежде, нормах и ценностях. Конечно, во многом это сознание включало в себя представления отцов – «государевых холопов», и это сочеталось с вполне европейскими понятиями о дворянской чести и достоинстве. Конечно, давящая сила этатизма (всевластия государства. – Е.А.), традиций, страх перед государем, отсутствие юридических свобод и прав, в том числе и на землю, – все это вплоть до екатерининских времен оказывалось сильнее довольно смутных для российского шляхтича послепетровской поры понятий о достоинстве дворянина и ценности личности. Поэтому дворянское сознание в это время привычнее выражалось в традиционных формах коллективных челобитных. И те коллективные проекты о государственном устройстве, которые начали уже на следующий день после памятного собрания в Москве составлять шляхтичи в 1730 году, весьма походили на челобитные их предков XVII века. Но и в этой сфере жизни произошли заметные перемены. Настойчиво внушаемые петровской пропагандой принципы «доброго», честного служения Отечеству, часто повторяемые слова и клятвы о долге «верного сына Отечества» не пропали даром, их не глушил старинный принцип «государевых холопов», отвечающих на все вопросы знаменитой фразой пушкинской драмы: «То ведают бояре, не нам чета!». Важно и то, что со смерти Петра прошло уже пять лет, и у людей было достаточно времени, чтобы оценить некоторые ближайшие последствия петровских реформ. За эти годы были значительно смягчены прежние суровые условия жизни подданных в бешеном режиме реформ, напряжения и страха. Как никогда прежде, стало ясно, что реформы – ненормальное состояние жизни, общество жаждет стабильности, покоя. Но его не было. Смены правителей и временщиков, ничтожества на троне и у трона и все это – при сохранении безграничного самодержавия… Словом, вдумчивому человеку было о чем поразмышлять, поспорить, заглянуть для сравнения в историю других стран и народов. А сравнивать было с чем. И если пример Речи Посполитой, где властвовала шляхетская анархия, мог и не прельщать дворянских мыслителей, то иначе оценивали они устройство Англии, Голландии и Швеции. Все это, вместе взятое, сделало междуцарствие 1730 года удивительным временем в нашей истории. Сотни людей – пусть хотя бы сотни! – могли открыто высказывать свое мнение о будущем устройстве страны, о судьбе монархии, могли спорить, возражать, как равные с равными, а не оправдываться на дыбе в Тайной канцелярии. Почти сразу же после провозглашения Анны императрицей дворяне стали сплачиваться в кружки, тайно по ночам собираясь в домах у некоторых из знатных особ. Первым острым общественным чувством в это время было всеобщее возмущение «затейкой» верховников. «Куда ни придешь, – вспоминал Феофан, – к какому собранию ни пристанешь, не ино что было слышать, только горестныя нарекания на осмеричных оных затейщиков (в Совете было восемь членов. – Е.А.) – все их жестоко порицали, все проклинали необычайное их дерзновение, ненасытное лакомство и властолюбие». Людей не меньше, а может быть, даже больше задел сам факт жульства, обмана, к которому прибегли верховники. «Итако, – пишет свозмущениемсовременник, – они, господа, именем народа обманули государыню в Курляндии, а именем государыни обманули народ в Москве… будто с государя содрать корону так легко, как с простого мужика мошеннику шапку схватить». Никто не сомневался, что ограничение самодержавия делается не для блага государства или дворянства, а исключительно в интересах двух родов, захвативших власть и желавших продлить свое господство на долгие годы. Да, в сущности, верховники этого не скрывали – первое, что они сделали после отправки депутации в Митаву, так это ввели в Совет двух новых членов: фельдмаршалов М.М.Голицына и В.В.Долгорукого. Такие действия были всеми поняты однозначно. «Прибавка из их же фамилий, – писал анонимный автор записки о событиях 1730 года, – се уже не подозрение, но явный вид, что они за приватными своими интересы гонялися». А между тем ситуация была уже совсем иной. На членов Верховного тайного совета не распространялась магическая сила царской верховной власти, запечатывавшая уста даже самому отважному подданному. Для дворян верховники были только «сильными», «боярами», к которым рядовое дворянство традиционно испытывало недоверие, памятуя, как при всех правителях они нагло пользовались своей властью, чтобы урвать для себя кусок пожирнее. Важно, что это не было фронтальное противостояние рядового мелкопоместного дворянства и аристократии (в западноевропейском смысле этого слова), как особого, привилегированного слоя, элиты. Против верховников выступили и многие родовитые, знатные дворяне, также участвуя в ночных бдениях в доме знатного вельможи Черкасского и прочих недовольных самоуправством сановников. Так уж получилось, что верховники сами, в сущности, не были аристократами и не выражали взглядов истинной аристократии. Такого сословия в России тогда вообще не существовало. Как правильно писал С.М.Соловьев, «новая Россия не наследовала от старой аристократии, она наследовала только несколько знатных фамилий или родов, которые жили особно, без сознания общих интересов и обыкновенно во вражде друге другом; единства не было никакого, следовательно, не было никакой самостоятельной силы». Да и откуда же могла взяться аристократия в России того времени? Вся история Московской Руси была сплошным «перебором людишек». Верховная власть последовательно и постоянно уничтожала все корни и корешки старой княжеско-боярской оппозиции, перемешивая, как в большом котле, родовитых с прочими столь же бесправными подданными, отучая от мысли о каких-либо их особых правах и привилегиях. Лишенное своих старинных корней, боярство XVII века так и не оформилось в аристократию европейского типа, оставаясь не «палатой пэров», а лишь высшей категорией служилых людей «по отечеству». Более того, когда Петр уничтожил старую систему служилых чинов, он сознательно отказался определить статус бояр, окольничих и прочих думных людей согласно нормам новой системы службы, которую определял Табель о рангах 1722 года. Поэтому какое-то время «бояре» и «тайные советники» существовали одновременно, причем в дворянских списках бояре ставились ниже советников. Важно, что политика Петра, выраженная принципом «Знатность по годности считать», была подчас нацелена на демонстративное унижение боярской верхушки, во время правления Софьи и Милославских недостаточно дружно выступившей за Петра и клан Нарышкиных. Царь Петр, сладострастно резавший в 1698 году боярам бороды и ставивший их под начало гвардейских майоров, мстил им за унижения и страхи детства и юности – многие бояре для него были представителями ненавистной ему «старины». В своей «Гистории о царе Петре Алексеевиче» князь Б.И.Куракин пишет, что начальные годы петровского царствования примечательны падением «первых фамилей, а особливо имя князей было смертельно возненавидено и уничтожено, как от Его царского величества, так и от персон тех правительствующих, которыя кругом его были для того, что все оные господа, как Нарышкины, Стрешневы, Головкин, были домов самого низкого и убогого шляхетства, и всегда ему внушали с молодых лет противу великих фамилей. К тому ж и сам Его величество склонным явился, дабы отнять у них повоир (силу. – Е.А) весь и учинить бы себя наибольшим сувреном (то есть господином. – Е.А.)». Все это вместе взятое привело к тому, что сановники не выступили единым строем как осознающая себя и формулирующая свои сословные требования группа даже в самые благоприятные для этого моменты, как, например, сразу же после смерти Петра Великого. Князья Долгорукие, Голицыны, Трубецкие тогда были не партией аристократии, а лишь «партией» великого князя Петра Алексеевича, сына казненного царевича Алексея. При нем они надеялись оттеснить фаворитов и нахальных безродных выскочек вроде Меншикова или Ягужинского, чтобы занять их место у трона. Когда же Петр II вступил на престол, эта «партия» довольно быстро распалась: кланы Голицыных и Долгоруких постоянно враждовали между собой, ибо в основе их представлений о себе лежало не корпоративное сознание аристократии, а родовая спесь, та самая, которая ранее вела их к местничеству, а не к выражению идей «аристократства», не к идее оппонирования верховной власти. Да и бесчестье по-прежнему понималось ими не как оскорбление личности конкретного дворянина, а как понижение общественного статуса рода, фамилии. На большее они не были способны. Поэтому, начиная расширенное заседание Совета ночью 19 января (а на нем решалась судьба престола и будущего России), верховники, как уже сказано выше, пригласили в зал только трех нечленов Совета – двух Долгоруких и одного Голицына, хлопнув дверью перед носом не менее знатных и высокопоставленных – фельдмаршала, бывшего боярина, князя И.Ю.Трубецкого (Рюриковича), князя АМ.Черкасского и других родовитых вельмож, бывших во дворце в ночь смерти царя. Да и на самом заседании, как уже известно читателю, верховники чуть не перессорились, когда князь Алексей Долгорукий пытался протащить в царицы свою дочь Екатерину. Когда же компромиссное предложение Д.М.Голицына примирило кланы, то ни у кого не было иллюзий насчет их единства. Как писал Феофан Прокопович, «между двумя сими фамилиями наследные зависти и ненависти, и ссоры, и вражды из давних лет даже до того времени были, что всему русскому народу известно и несумнительно… Слухом же обносится, будто сие дружество и обеих сторон присягою утверждено». На встречах с дворянством верховникам не помогали никакие фразы об «общем благе», о том, что они ставят превыше всего интересы общества. Их хорошо знали и поэтому им не верили. Упомянутый выше автор анонимной записки под названием «Изъяснение, каковы были некиих лиц умыслы, затейки и действия в призыве на престол Ея императорского величества» подробно развивает мотив «гражданской обиды», которая охватила тех, кому не была безразлична судьба Отечества. Он упрекает верховников в обмане, поспешной суетливости, постыдной в таком великом деле, как преобразование государственного устройства. «Если бы искалося от них добро общее, как они сказуют, – пишет автор, – то нужно было бы такие вопросы не в узком кружке решать, а от всех чинов призвать на совет по малому числу человек», то есть провести совещание «всей земли». «Все ли сии (выборные. – Е.А.) не доброхотны и не верны своему отечеству, одни ли они (верховники. – Е.А.) и мудры, и верны, и благосовестны? И хотя бы и прямо искали они общей государству пользы (что весьма возможно есть), то, однако ж, таковым презрением всех, который и честию фамилии, и знатными прислугами не меньше их суть, обесчестили, понеже ни во что всех ставили или в числе дураков и плутов имели». Как видно из текста, при всем своем неприятии методов и поступков верховников, автор «Изъяснения» не считает их врагами Отечества. Это примечательно: дворяне были оскорблены не положениями кондиций, а тем, что они были написаны лишь в интересах двух кланов: Долгоруких и Голицыных. В «Изъяснении» явственно звучит упрек верховникам, погубившим такое, несомненно, перспективное для блага России дело. Автор как бы восклицает: «Ну как же можно этаким манером подобные дела делать?!» – и далее пишет: «Толь важное дело требует многаго и долгаго разсуждения». Даже частные дела так быстро не делаются, «а как государю царствовать и переменять форму государства, показалось [им] дельце легкое. И невозможно так скоро пива сварить, как скоро они о сем определили». Зная всю последовательность событий января – февраля 1730 года, можно понять, что верховники предполагали не останавливаться на кондициях. Князь Д.М.Голицын разработал проект будущего государственного устройства страны. Судя по донесениям иностранных дипломатов, план Голицына состоял в закреплении ограничения власти императрицы – Анна располагала бы только карманными деньгами и командовала бы только придворной охраной. Предполагалось также, что императрица будет членом Верховного тайного совета, имея там два или три голоса. Здесь была видна прямая калька со шведского установления 1720 года, ограничившего власть короля сходным образом. Сам Совет состоял бы из 10–12 представителей знатнейших фамилий и обладал законодательной властью. Сенат в расширенном составе выполнял те функции, которые были за ним в 1726–1730 годах, то есть вносил в Совет дела и был высшей судебной инстанцией. Наконец, Голицын считал нужным учредить низшую палату (200 человек) из шляхетства, которая должна была охранять интересы этого сословия. Палата городских представителей стояла бы на страже интересов горожан. По мнению большинства исследователей, проект Голицына воспроизводил не государственное устройство Швеции 1720 года, в котором с этого года и до нашего времени ведущую роль играет парламент при номинальной, представительской власти короля, а более архаичное государственное устройство ранних времен шведской истории, а именно из правления королевы Кристины. Тогда, в 1634 году, была сочинена так называемая «форма правления», согласно которой власть принадлежала Совету, состоявшему из фактического правителя страны канцлера Акселя Оксеншерны и пяти его родственников. В 1660 году, с началом правления малолетнего короля Карла XI, «форма правления» 1634 года была усложнена «добавлением». После этого Совет, включавший королеву-мать и четырех регентов-аристократов во главе с канцлером М.Г.Делагарди, целых двенадцать лет управлял страной, пока Карл XI не достиг совершеннолетия и не взял власть в свои руки и не установил абсолютизма. Верховники предполагали объявить о проекте Голицына 6–7 февраля 1730 года. Но уже 5 февраля для рассмотрения в Совете был подан первый коллективный проект, подготовленный кружком князя А.М.Черкасского и написанный В.Н.Татищевым. Василий Никитич Татищев был незаурядным человеком, историком, ученым. В 1725–1726 годах он жил в Швеции, где изучал ее передовое по тем временам рудокопное и металлургическое производство. Как человек пытливый, он не остался равнодушен и к политическому строю этой страны, который как раз незадолго перед этим существенно переменился. В то же время Татищев считался одним из лучших знатоков отечественной истории. Годами он собирал и изучал летописи и хронографы. Неудивительно, что именно этот человек взялся за составление проекта о будущем России в 1730 году. Этот проект кружка Черкасского—Татищева был наиболее основательным и целостным. Несколько раз он обсуждался на собрании дворян, исправлялся, дополнялся и, заверенный 249 подписями, был передан в Совет. Его содержание не могло понравиться верховникам, ибо первое, что требовали дворянские прожектеры, – это уничтожение Верховного тайного совета и учреждение вместо него «Вышняго правительства» из 21 персоны, включая самих верховников. Но один из пунктов проекта предполагал установить квоту: в составе правительства только по одному представителю от каждой «фамилии». Иначе говоря, из шести Долгоруких и Голицыных в новом органе власти должно было остаться лишь двое. Это им, конечно, понравиться не могло. Не меньшее опасение верховников вызывала идея создания «Нижнего правительства», в сущности игравшего роль парламента, трехразовые сессии которого назывались «Вышним собранием». Вместе с Сенатом, имевшим чисто декоративное значение, Собрание избирало администрацию – президентов коллегий, губернаторов и т. д. Голосование по всем вопросам предполагалось сделать демократичным: тайным, по альтернативным спискам кандидатов. Проект предполагал установление контроля за деятельностью органов политического сыска, а также особые льготы дворянству: сокращение срока службы, отмену закона о единонаследии и т. д. Но все-таки основным было предложение о создании выборного дворянского учредительного собрания из ста депутатов. Его надлежало созвать немедленно и сразу же начать сочинение проекта государственного устройства. Словом, верховники оказались в тяжелом положении. Выдвинуть свой проект из-за его очевидной консервативности они уже не могли. В то же время верховники не могли ни принять проект кружка Черкасского, лишавший их власти, ни отвергнуть его – все-таки проект был подписан большим количеством весьма влиятельных людей. Поэтому верховники избрали иной путь: они объявили, что проекты могут представлять и другие дворянские кружки. Это, как они надеялись, позволило бы расколоть шляхетство, выступившее первоначально довольно единодушно против них. А затем в образовавшейся вследствие этого неразберихе суждений, мнений, споров, верховники, опираясь на свою власть, рассчитывали взять верх. Но, как оказалось впоследствии, они просчитались. Споры о будущем России действительно разгорелись нешуточные. Датский посланник Вестфален пишет, что во дворце, где заседали верховники, непрерывно шли совещания дворян и «столько было наговорено хорошего и дурного за и против реформы, с таким ожесточением ее критиковали и защищали, что, в конце концов, смятение достигло чрезвычайных размеров и можно было опасаться восстания». Восстания, конечно, не произошло, но в разноголосице мнений и суждений верховники напрасно пытались услышать то, ради чего они «развели всю эту демократию». Под дошедшими до нашего времени двенадцатью проектами в течение нескольких дней подписались более тысячи дворян, и, по мнению изучавшего эти проекты Д.А.Корсакова, «все проекты склоняются к ограничению власти Анны Иоанновны, но не по программе верховников… Главное внимание проектов обращено на организацию центрального правительства: шляхетство желает такой организации, которая представляла бы наиболее гарантий от произвола, как единоличного управления, так и возвышения нескольких фамилий. Этих гарантий шляхетство считает возможном достигнуть при своем непосредственном участии в управлении». Актуальную для них проблему удержания власти (с наименьшими потерями для себя) верховники думали решить, включив некоторые положения дворянских проектов в присягу подданных, которую должны были все принять после приезда Анны Иоанновны. Так, хотя общественному мнению были сделаны некоторые уступки, верховники не решились на главное – они не предоставили дворянству права участия в законодательных и правительственных органах. Дворяне, согласно букве присяги, имели лишь право совещательного голоса на некоторых этапах правительственной деятельности. Причина неуступчивости Д.М.Голицына и его товарищей была ясна для всех: как писал шведский посланник Дитмер, «члены Совета хотят удержать одни всю власть». Словом, обсуждение проектов явно зашло в тупик, верховники теряли инициативу, время, а вместе с ним, как песок сквозь пальцы, утекала их власть. Говоря высокопарно с высоты прожитых Россией лет, верховники упустили исторический шанс реформировать систему власти так, чтобы навсегда покончить с самодержавием, ввести систему сословно-демократического государственного устройства. Когда стало ясно, что установить олигархическую модель господства двух фамилий по сценарию кондиций не удалось, у верховников осталась реальная возможность найти компромисс с дворянскими прожектерами и тем самым не допустить восстановления самодержавия. Почва для такого компромисса была – ведь власть находилась в руках верховников. Но они не сделали ни шагу навстречу дворянству. Олигархизм, чувство фамильного превосходства пересилили даже инстинкт самосохранения. И хотя составленный в 20-х числах января план Д.М.Голицына предусматривал, как мы видели, и создание расширенного Сената, и шляхетскую палату, и палату городских представителей, но все же надо всем этим возвышался бы Верховный тайный совет, состоявший из десяти-двенадцати членов двух знатнейших фамилий. И было абсолютно ясно, что при подобном устройстве все стоящие ниже органы безвластны и ничего не решают. И лишь в последний момент, под сильным воздействием шляхетских прожектеров, Дмитрий Михайлович решил подготовить присягу на верность Анне, уже сильно ограниченной во власти, составленную от имени Совета, Сената, Синода, генералитета и «всего российского народа». Но эта уступка в сложившейся обстановке была недостаточной, так как позиции «фамильных людей», согласно присяге, все равно остались чрезвычайно сильными: они получали преимущества при назначении и в Совет, и в Сенат, и на другие должности. В итоге, не углубляясь в детали, скажем, что события вышли из-под контроля верховников, и Д.М.Голицын «с товарищи» быстро утратили инициативу. Это стало ясно к 15 февраля, когда Анна в роскошной карете, запряженной восьмеркой лошадей, «зело преславно при великих радостных восклицаниях народа в здешний город свой публичный въезд имела». Анна проехала в Кремль, поклонилась святыням, вышла к стоявшим в строю полкам гвардии, допустила избранных к целованию августейшей руки, насладилась криками: «Виват!», пушечным и ружейным салютами. Кремлевский дворец находился в «преизрядном убранстве». Анна вела себя вполне независимо, хотя впереди торжественного кортежа верхами ехали ее церберы – князья В.Л.Долгорукий и М.М.Голицын… Гвардейцы, наоравшие самодержавиеНо до этого события развивались следующим образом и порядком. 5 февраля 1730 года на улицах и площадях Москвы был прочитан манифест о том, что «общим желанием и согласием всего российского народа на российский престол изобрана по крови царского колена тетка Его императорского величества (Петра II. – Е.А.) государыня царевна Анна Иоанновна, дщерь великого государя царя Иоанна Алексеевича. Чего ради к Ея императорскому величеству, чтоб изволила российский престол принять отправлены с прошением» и далее перечислены известные нам члены депутанции. В манифесте сказано, что государыня соизволила на прошение согласиться «и ныне обретается в пути». 10 февраля Анна прибыла в подмосковное село Всесвятское и остановилась там перед церемонией торжественного вступления в столицу. Василий Лукич Долгорукий, выполняя задание сотоварищей по Совету, вез императрицу как пленницу, даже сидел всю дорогу у нее в санях и по прибытии во Всесвятское не давал ей возможности остаться наедине со своими подданными. По-видимому, верховники предполагали «выпустить» Анну прямо в Успенском соборе на царском месте, чтобы тотчас короновать ее по сценарию Совета. Но развернувшееся в Москве дворянское движение разрушило такой по виду складный замысел верховников. К приезду Анны ситуация в Москве коренным образом изменилась. Императрица, оказавшись на пороге своего дома, встретилась с сестрами Екатериной и Прасковьей, чтобы, естественно, «о щастливом прибытии поздравительные комплименты принять». Долгорукий при всем своем желании воспрепятствовать этому не мог, как и сердечным родственным разговорам один на один. От сестер Анна узнала о делах в Москве и… воодушевилась – она почувствовала, что может достичь большего. Анна начала искать опору, которая позволила бы вырваться из-под власти верховников и перехватить инициативу. И вскоре такую опору под ногами она ощутила. Через сестер, а особенно через родственников по матери, Салтыковых, Анна сумела наладить переписку со своими дворянскими «партизанами» в Москве и вскоре убедилась, что их много, что ее ждут и на нее надеются. Анне благоприятствовало множество обстоятельств. Во-первых, как уже сказано, верховники вызывали в дворянском обществе ненависть и страх. Рядовые дворяне видели, что верховники не идут им навстречу, не делают существенных уступок и к тому же угрожают расправой с несогласными. Все это создавало нервозную обстановку, вызывало тоску по твердой руке. Самодержавие доброго царя, милостивого к своим преданным подданным, – вот о чем в своем большинстве, несмотря на писание демократических проектов, мечтали дворяне. А то, что верховники вызывали опасения, не подлежало сомнению. Поначалу, узнав о тайных шляхетских собраниях, они стали угрожать непослушным репрессиями и даже продемонстрировали свои решительные намерения, арестовав 3 февраля П.И.Ягужинского. Как писал Феофан Прокопович, некоторые, получив повестку о явке на собрание 2 февраля, впали в большую задумчивость, полагая, что это дело нечисто и верховники хотят всех, «противящихся себе, вдруг придавить». Анна же казалась совсем не страшной, наоборот, к ней, пленнице верховников, просыпалось сочувствие. Во-вторых, многие серьезно сомневались, что дворянская демократия принесет пользу Российскому государству. Тогда, как и в наши дни, звучали сомнения в том, нужны ли вообще русскому человеку свободы. Часто цитируют письмо, приписываемое тогдашнему казанскому губернатору Артемию Петровичу Волынскому, в котором тот писал, что опасается, как бы при существовавшей в России системе отношений «не сделалось вместо одного самодержавного государя десяти самовластных и сильных фамилий, и так мы, шляхетство, совсем пропадем и принуждены будем горше прежняго идолопоклонничать, и милости у всех искать, да еще и сыскать будет трудно», ибо «главные» будут ссориться, а чубы будут трещать, как всегда, у «холопов» – дворян. Высказывания Волынского отражают тогдашний менталитет дворянства, для которого пресмыкание перед сильными, «искание милостей», было нормой, не унижающей дворянина, а наоборот – облегчающей ему жизнь. Но Волынский, сам бывалый искатель милостей у «главнейших», был циником и не щадил свое сословие, которому, по его мнению, именно исконное русское холопство не позволит создать справедливый политический строй. Он полагал, что новые институты власти сразу же будут искажены, «понеже народ наш наполнен трусостию и похлебством, и для того, оставя общую пользу, всяк будет трусить и манить главным персонам для бездельных своих интересов или страха ради». Так же будет, по мнению Волынского, и на выборах. «И так хотя бы и вольные всего общества голосы требованы в правлении дел были, однако ж бездельные ласкатели всегда будут то говорить, что главным надобно, а кто будет правду говорить, те пропадать станут». Неизбежной представлялась ему и бесчестная партийная борьба, в которой «главные для своих интересов будут прибирать к себе из мелочи больше партизанов, и в чьей партий будет больше голосов, тот что захочет, то и станет делать, и кого захотят, того выводить и производить станут, а безсильный, хотя б и достойный был, всегда назади оставаться будет». Волынского страшила перспектива возможной войны с соседями: определить на каждого «для общей пользы некоторую тягость» в условиях дворянской демократии будет трудно, и в итоге сильнейшие окажутся в выигрыше, а «мы, средние, одни будем оставатца в платежах и во всех тягостях». Тревожила Волынского и одна из возможных льгот – свобода от службы. Это, считал он, неизбежно приведет к упадку армии, ибо «страха над ними (офицерами. – Е.А) такова, какой был, чаю, не будет», а без страха служить никто не станет, и «ежели и вовсе волю дать, известно вам, что народ наш не вовсе честолюбив, но паче ленив и нетрудолюбив, и для того, если некотораго принуждения не будет, то, конечно, и такие, которые в своем доме едят один ржаной хлеб, не похотят через свой труд получать ни чести, ни довольной пищи, кроме что всяк захочет лежать в своем доме». В итоге все места в армии займут «одни холопи и крестьяне наши… и весь воинский порядок у себя, конечно, потеряем». Одним словом, «неверием в творческие силы» своего сословия проникнуто письмо Волынского. Однако надо признать, что в этой злой сатире много правдивых черт, и мнение, что мы, россияне, «не доросли» до более справедливого порядка, до демократии, как видим, появилось не вчера. На фоне таких настроений и чувствований резко выдвинулась самодержавная партия, которая существовала и раньше в неоформленном виде, внутри движения реформаторов, и сливалась с ним в требовании ликвидации Верховного тайного совета. Когда же усилия прожектеров наткнулись на противодействие верховников, когда в обществе наметился раскол и разгорелись распри, эта «реставрационная группировка» выдвинулась на первое место, имея перед собой ясную идейную цель – восстановление самодержавия и конкретного, бесспорного кандидата на престол, самодержца – Анну Иоанновну. Многие люди примкнули к ней, так как боялись «арестократической олигархии более, чем деспотической монархии» (из донесения саксонского посланника Лефорта). 23 февраля, собравшись в доме у князя И.Ф.Барятинского, сторонники самодержавия составили челобитную к Анне, требуя ликвидации Совета, уничтожения кондиций, восстановления самодержавия и власти Сената, как это было при Петре I и до образования Совета в 1726 году. Кружок Черкасского не разделял этих взглядов и восстанавливать самодержавие не собирался, но предложение обратиться к Анне поддержал. Это позволяло выйти из замкнутого круга бесплодных споров с верховниками и найти более конструктивный компромисс в соглашении с императрицей. Вернувшись 15 февраля домой, в родимый Кремль, Анна чувствовала себя все увереннее и увереннее. Думаю, что за первые десять дней пребывания в Москве она сумела окончательно убедиться в том, что на ее стороне значительные силы, а самое главное – за нее стоит гвардия. Есть основания думать, что основным пропагандистом среди гвардейцев был ее родственник Семен Салтыков, майор гвардии. Удивительно и непонятно то, что в это время делали верховники. Они явно теряли время и инициативу. 25 февраля 1730 года начался последний акт исторической драмы. В этот день группа дворян во главе с А.М. Черкасским явилась в Кремль и в аудиенц-зале вручила Анне коллективную челобитную, подписанную 87 дворянами, которую прочитал В.Н.Татищев. Суть челобитной состояла в том, что дворянство, «всенижайше рабски благодарствуя» Анне за подписание кондиций, одновременно выражало беспокойство, так как «в некоторых обстоятельствах тех пунктов находятся сумнительства такия, что большая часть народа состоит в страхе предбудущаго беспокойства». Иначе говоря, кондиции-де хороши, да только все опасаются преимуществ, которые получат верховники, узурпировавшие власть посредством этих кондиций. Челобитчики жаловались, что верховники отказываются рассмотреть мнение о том, как «безопасную правления государственнаго форму учредить», и просили Анну дать распоряжение созвать некий учредительный орган – совет из высших чинов государства, чтобы «все обстоятельства исследовать, согласным мнением по большим голосам форму правления государственнаго сочинить и Вашему величеству ко утверждению представить». Челобитная с таким содержанием понравиться императрице не могла. Не понравилась она и верховникам, которых тем самым лишали права законодательствовать и даже быть высшим арбитром при обсуждении реформ. Произошла словесная перепалка между Черкасским и ВЛ.Долгоруким, который обратился к Анне, предлагая обсудить шляхетскую челобитную в узком кругу. Но тут, по свидетельству большинства иностранных наблюдателей, внезапно появилась старшая сестра Анны, Екатерина Иоанновна, с чернильницей и пером и потребовала у Анны немедленно наложить резолюцию на челобитную и разрешить подачу ей мнений об устройстве государства. Анна начертала: «Учинить по сему» – и это был конец всем усилиям верховников, пытавшихся притушить дворянское своеволие. Довольные дворяне удалились на совещание в отдельный зал, а Анна пригласила верховников обедать. И далее произошло событие, которое решило судьбу и Анны, и России, и самодержавия. Пока Анна обедала с верховниками и тем самым не давала им возможности обсудить новую ситуацию наедине, без свидетелей, или что-то предпринять для спасения своего положения, шляхетство совещалось в отдельном помещении. Тем временем оставшиеся в аудиенц-зале гвардейцы, которые по приказу Анны охраняли собрание, подняли такой страшный шум, что императрица была вынуждена встать из-за стола и вернуться в аудиенц-залу. Дадим слово испанскому посланнику де Лириа: «Между тем возмутились офицеры гвардии и другие, находившиеся в большом числе, и в присутствии царицы начали кричать, что они не хотят, чтобы кто-нибудь предписывал законы их государыне, которая должна быть такою же самодержавною, как и ее предшественники. Шум дошел до того, что царица была принуждена пригрозить им, но они все упали к ее ногам и сказали: «Мы, верные подданные Вашего величества, верно служили вашим предшественникам и пожертвуем нашу жизнь на службу Вашего величества, но не можем терпеть тирании над Вами. Прикажите нам, Ваше величество, и мы повергнем к Вашим ногам головы тиранов!» Тогда царица приказала им, чтобы они повиновались генерал-лейтенанту и подполковнику гвардии Салтыкову, который во главе их и провозгласил царицу самодержавной государынею. Призванное дворянство сделало то же». Здесь возникают неизбежные параллели с событиями в Зимнем дворце в ночь смерти Петра Великого 28 января 1725 года. Тогда угрозы гвардейцев, которыми умело дирижировали Александр Меншиков и другие сторонники вдовы Петра Екатерины Алексеевны, решили судьбу престола в ее пользу. Теперь же, в 1730 году, управляемая истерика ражих гвардейцев не просто решила все дело в пользу Анны, а имела более серьезные последствия, а именно привела к восстановлению самодержавия в России. Выступление гвардейцев 25 февраля 1730 года было, в сущности, спланированным дворцовым переворотом. Известно, что как только Анна приехала во Всесвятское, к ней явились гвардейцы «и бросились на колени с криками и со слезами радости». Анна тотчас объявила себя шефом Преображенского полка. По-видимому, все это оказалось полной неожиданностью для верховников, но воспрепятствовать этой встрече они не смогли. Зато Анна была воодушевлена таким началом и «призвала в свои покои отряд кавалергардов, объявила себя начальником этого эскадрона и каждому собственноручно поднесла стакан вина». Так писал саксонский посланник Лефорт, человек весьма информированный. Да и логика поведения Анны и гвардии довольно легко угадывается в происшедших событиях. Словом, оба фельдмаршала – члены Совета М.М.Голицын и В.В.Долгорукий – сидели за обеденным столом в соседней с аудиенц-залой комнате и не посмели выйти и утихомирить своих подчиненных. Подполковник Семен Салтыков, опираясь на мнение гвардейцев, хотевших «навести порядок», оказался сильнее верховников-фельдмаршалов, которые не проявили никакой инициативы. И М.М.Голицына, и В.В.Долгорукого, не раз на полях сражений смотревших смерти в глаза, грешно обвинять в трусости – просто они прекрасно понимали, чем им грозит попытка утихомирить мятежного Салтыкова и гвардейцев, – жизнь-то одна! Напомню читателю, что говорил на ночном совещании клана Долгоруких фельдмаршал Василий Владимирович о возможных действиях гвардейцев, если он будет поступать вопреки их желаниям и требовать возведения на престол невесты покойного Петра II: «…не токмо будут его, князь Василья, бранить, но и убьют». Впрочем, Лефорт передает слух о том, что князь Василий Васильевич, по-видимому, под давлением родственников, явился к преображенцам и предложил им присягуть в верности государыне и Верховному тайному совету, однако «они отвечали ему, что переломают ему все кости, если он снова явится к ним с подобным предложением». При этом Лефорт отмечает особую роль в сопротивлении верховникам Салтыкова… О том же, слушая вопли распаленных российских янычар, вероятно, думали дворяне-реформаторы, которые сидели в другом зале и совещались о проекте государственного переустройства. Им было там явно неуютно. И когда они вновь после обеда Анны и верховников вошли в аудиенц-залу, в руках князя Трубецкого была новая челобитная, которую прочитал князь Антиох Кантемир. Это примечательно, ибо он и ранее был известен как последовательный сторонник самодержавия и даже был послан накануне уговорить кружок Черкасского подписаться под челобитной о восстановлении полновластия Анны. Новая, кремлевская, челобитная была написана не людьми из кружка Черкасского-Татищева, а теми, кто, как и Кантемир, принадлежал к партии сторонников восстановления самодержавия Анны. В челобитной благодарят императрицу за подписание предыдущей челобитной. И пишут, что в знак «нашего благодарства всеподданнейше приносим и всепокорно просим всемилостивейше принять самодержавство таково, каково Ваши славные и достохвальные предки имели, а присланные к Вашему императорскому величеству от Верховного совета и подписанные Вашего величества рукою пункты уничтожить». Далее следует «нижайшая» просьба восстановить Сенат в том виде, какой он имел при Петре Великом, довести его состав до 21 члена, а также «в члены и впредь на упалыя места в оный правительствующий Сенат, и в губернаторы, и в президенты поведено б было шляхетству выбирать баллотированием, как то при дяде Вашего величества… Петре Первом установлено было…». В конце челобитной эти благородные сыны Отечества, спорившие о судьбе России, о ее недеспотическом будущем, смиренно дописали: «Мы, напоследок, Вашего императорского величества всепокорнейшие рабы, надеемся, что в благоразсудном правлении государства, в правосудии и в облегчении податей по природному Вашего величества благоутробию призрены не будем, но во всяком благополучии и довольстве тихо и безопасно житие свое препровождать имеем. Вашего императорского величества всенижайшие рабы». И далее следовало 166 подписей. Не будем рассуждать о том, прав или не прав был в конечном счете Артемий Волынский, чьи взгляды на свое сословие, как мы видели, были совершенно беспощадны. Можно лишь представить, что произошло в палате, где собрались дворяне. Как только в соседней аудиенц-зале начали митинговать гвардейцы, мнение большинства дворян склонилось на сторону сторонников самодержавия, тех, кто заседал накануне, 23 февраля, у князя Барятинского. Иначе говоря, как и в 1725 году, гвардейцы оказали сильное моральное давление на колеблющихся членов дворянского собрания, своим ором попросту запугали его. И тогда-то и была поспешно составлена новая челобитная, которая через час под ревнивыми взглядами гвардейцев была весьма благосклонно выслушана Анной. Произошло все, как в известном анекдоте. Возмущенные мужики окружили дом помещика, а он вышел на крыльцо, да и спрашивает: «Ну, мужики, чего вам надобно, чего?» Мужики молча разошлись и только вечером один из «бунтовщиков» сказал: «Чаво, чаво? А ничаво!!!» Императрица приказала подать письмо и кондиции, подписанные ею в Митаве. «И те пункты, – бесстрастно фиксирует один из последних журналов Верховного тайного совета, – Ея Величество при всем народе изволила, приняв, изодрать». Верховники молча смотрели на это – их партия была проиграна. Понадобилось всего 37 дней, чтобы самодержавие в России возродилось. И вот уже в «Санкт-Петербургские ведомости» ушла корреспонденция: «Ея Величество, всемилостивейшая наша государыня императрица изволила вчерашнего дня, то есть 25 дня сего месяца, свое самодержавное правительство к общей радости, при радостных восклицаниях народа, всевысочайше восприять». Далее сообщалось, что город «иллуминирован», что все веселятся. Если бы от описанных выше исторических событий осталась бы только эта газетная заметка в 18 номере «Ведомостей» от 2 марта 1730 года, то мы бы так никогда и не поняли, что же там все-таки произошло. …Этот знаменитый исторический документ – кондиции – дошел до наших дней и хранится в архиве. Большой, желтый, неровно разорванный сверху донизу лист бумаги. Кто знает, может быть, он бы дал России новую историю, заложив основы конституционной монархии, ограниченной поначалу только советом родовитых вельмож. Но ведь, кроме этого, совета предполагалось создать еще дворянские выборные органы, пусть тоже несовершенные. Пусть! Впереди их ждали два с половиной (по крайней мере, до наших дней) века парламентской истории. С годами выработались, окрепли бы начала парламентаризма, закрепились традиции несамодержавной формы правления и жизни России. Может быть, это было бы и не так уж плохо. И уж точно мы бы жили в другой России… Но не будем фантазировать! Слепое властолюбие одних, раздоры и склоки других, глупость третьих, наглость четвертых не позволили реализоваться этой альтернативе русской истории. Шанс был упущен, трещина в сплошном льду быстро затягивалась… После переворота 25 февраля 1730 года начались присяга, празднества, иллюминация. Но, глядя на всю эту красоту, люди вспоминали, что накануне въезда Анны в столицу 14 февраля видели на небе необычайное явление. Началось северное сияние, но какое-то странное, зловещее. С 10 часов вечера над горизонтом стали двигаться, скрещиваться и расходиться какие-то огромные огненно-красные столбы света. Сойдясь в зените, они образовали огненный шар, «который в подобие луны сиял». Как писала газета, «все сие продолжалось до третияго часа пополуночи, а потом все пропало». Люди с ужасом смотрели на небо – уж очень плохое предзнаменование перед вступлением новой государыни в свою столицу! Однако официально все были довольны: как выразился по поводу явления самой Анны Иоанновны лукавый поп Феофан Прокопович, «Бог неоскудно обвеселили нас»… Глава 9Порфирородная особа, или бедная родственница Три жизни царевны АнныТак, неожиданно для всех, в феврале 1730 года Анна Иоанновна стала российской императрицей и, конечно же, тотчас попала в фокус всеобщего внимания. В момент борьбы за власть никто не интересовался ею как личностью – ни сторонники, ни противники самодержавного всевластия. Те, кто был при дворе, конечно, знали Анну и ее сестер, но относились к ним весьма пренебрежительно. Княжна Прасковья Юсупова, сосланная впоследствии Анной Иоанновной в монастырь, говорила с презрением, что при Петре I «государыню (то есть Анну. – Е.А.) и других царевен царевнами не называли, а называли только Ивановнами». Анна была мало известна и в дипломатических кругах. Сообщая в Мадрид о замыслах верховников, испанский посланник де Лириа, путая сестер, писал, что на престол будет посажена «герцогиня курляндская Прасковья». Да и откуда испанскому дипломату было знать, которая из дочерей забытого всеми царя Ивана Алексеевича была курляндской герцогиней, – они пребывали на задворках власти, вне поля всеобщего внимания. И вот «Ивановна» оказалась самодержицей, власть которой не уступала власти Петра Великого. В 1730 году появилась карикатура на новую императрицу работы некоего монаха Епафродита, который изобразил Анну в виде урода с огромной, заклеенной пластырями головой, крошечными ручками и ножками и указующим в пространство пальцем. Подпись под карикатурой гласила: «Одним перстом правит». На допросе карикатурист дал пояснения: «А имянно в надписи объявлено, что вся в кластырех, и то значило, что самодержавию ее не все рады», то есть ее перед вступлением на престол здорово побили. Такой же карикатурно страшной увидела новую императрицу юная графиня Наталия Шереметева, невеста князя Ивана Долгорукого. Сразу же после свадьбы ее вместе с мужем – бывшим фаворитом Петра II сослали по воле Анны в Сибирь. Даже тридцать лет спустя она помнила то отталкивающее впечатление, которое оставила в ее душе Анна Иоанновна, хотя их встреча была весьма короткой: «…престрашнова была взору, отвратное лицо имела, так была велика, когда между кавалеров идет, всех головою выше, и чрезвычайно толста». Другой мемуарист, граф Э.Миних-сын, писал об Анне значительно мягче: «Станом она была велика и взрачна. Недостаток в красоте награждаем был благородным и величественным лицерасположением. Она имела большие карие и острые глаза, нос немного продолговатый, приятные уста и хорошие зубы. Волосы на голове были темные, лицо рябоватое и голос сильный и пронзительный. Сложением тела она была крепка и могла сносить многие уд-ручения». И на голштинского придворного Берхгольца курляндская герцогиня произвела в 1724 году весьма благоприятное впечатление: «Герцогиня – женщина живая и приятная, хорошо сложена, недурна собою и держит себя так, что чувствуешь к ней почтение». А вот мнение упомянутого выше герцога де Лириа: «Императрица Анна толста, смугловата, и лицо у нее более мужское, нежели женское. В обхождении она приятна, ласкова и чрезвычайно внимательна. Щедра до расточительности, любит пышность чрезмерно, отчего ее двор великолепием превосходит все прочие европейские (неужто даже Эскуриал или Версаль? – Е.А). Она строго требует повиновения к себе и желает знать все, что делается в ее государстве, не забывает услуг, ей оказанных, но вместе с тем хорошо помнит и нанесенные ей оскорбления. Говорят, что у нее нежное сердце, и я этому верю, хотя она и скрывает тщательно свои поступки. Вообще могу сказать, что она совершенная государыня, достойная долголетнего царствования». Испанского дипломата можно легко понять – он-то знал, что письма иностранных посланников перлюстрируются, а заработать столь невинным способом капиталец при дворе новой государыни для настоящего политика всегда очень важно – ведь его «секретное» послание может быть вопринято высокопоставленными русскими перлюстраторами за чистую монету. Другие авторы, хорошо осведомленные о неприглядных делах Анны, идут по проторенной тропе тех мемуаристов, которые уверены (или делают вид, что уверены), будто правитель сам-то очень добрый, но только – вот беда – излишне доверчив, чем и пользуются его корыстные и низкие любимцы, на которых он так опрометчиво положился. У генерала К.Г.Манштейна читаем: «Императрица Анна была от природы добра и сострадательна и не любила прибегать к строгости. Но как у нее любимцем был человек чрезвычайно суровой и жестокий (речь идет о Бироне. – Е.А), имевший всю власть в своих руках, то в царствование ее тьма людей впали в несчастье. Многие из них, и даже люди высшего сословия, были сосланы в Сибирь без ведома императрицы». Запомним это утверждение – мы к нему еще вернемся. Манштейну вторит сын фельдмаршала Миниха, граф Эрнст Миних: «Сердце [ее] наполнено было великодушием, щедротою, соболезнованием, но воля ее почти всегда зависела больше от других, нежели от нее самой». Не отступает от принятых тогда трафаретов и жена английского посланника леди Рондо, часто видевшая Анну на официальных приемах и куртагах: полнота, смуглое лицо, царственность и легкость в движениях. И далее: «Когда она говорит, на губах появляется невыразимо милая улыбка». Нет, не повезло нам с проницательными наблюдателями! Читатель уже понял, что автор не особенно жалует императрицу, и дело тут не в личных симпатиях – антипатиях: как ни абстрагируешься от стереотипов негативной к нашей героине историографии, сколько ни пытаешься взглянуть с новой точки зрения на Анну Ивановну (или, как ее часто называют по старинке, Анну Иоанновну), ничто не помогает. Сильнее субъективного стремления к переоценке традиций действует сам исторический материал, мощнейшая инерция подлинных документов. И все же попытаемся повнимательнее присмотреться к этой женщине, прожившей не очень длинную (всего лишь 47 лет!) жизнь, чтобы понять, как сформировались ее характер, нрав, привычки и привязанности. Анна Иоанновна, родившаяся 28 января 1693 года, была одной из последних московских царевен (точнее сказать – предпоследней, так как последней царевной можно считать ее младшую сестру Прасковью, которая родилась 24 сентября 1694 года). Как и другие царские дети, Анна появилась на свет в Крестовой палате Московского Кремля, которая ко времени родов царицы по традиции убиралась с особым великолепием. В обычное время Крестовая использовалась как молельня, но на время родов туда переносили царскую кровать с «постелей лебяжьей, взголовье лебяжье ж, на него пуховик – пух чижевою, подушка атлас, червчат». В ногах рожениц лежало одеяло пуховое «по белой земле травки золотые». Царские роды в те времена в России проводили в бане, на особого рода стуле (отсюда запись в дворцовых разрядах: «И того дни… Великая государыня изволила сесть на место»). Родившегося и обмытого повивальными бабками ребенка показывали вначале священнику, входившему в праздничных ризах. Тот прочитывал молитву и давал ребенку имя. Совершенно очевиден магический, «оберегальный» смысл этой церемонии: раньше родного отца новорожденного видел его духовный отец, который сразу же молитвой защищал ребенка от злых сил, «определял» новорожденному имя его высочайшего небесного патрона. А уж потом младенца показывали отцу-государю и выносили в Крестовую палату. Первое, что мог увидеть там, хотя и не осознав, появившийся на свет ребенок – это дивный свет красок, цветное буйство настенных росписей, блеск золота и серебра иконных окладов, красота «ковра золотого кызылбашского» (то есть персидского), разноцветие уборов боярынь и мамок. Царской постели не уступали в красочности и стены дворцовых комнат. Они были затянуты сверху донизу цветными сукнами зеленого, голубого и различных оттенков красного цвета (багрец, червленые, червчатые), причем цвета эти могли чередоваться на стене в шахматном порядке. Праздничные «родинные столы» устраивались в построенной итальянскими мастерами роскошной Грановитой палате, которая и до сих пор необыкновенно красива. При этом нередко стены и потолок царицыных покоев обивали атласом, златоткаными обоями и редкостной красоты тисненой золоченой кожей с изображениями фантастических птиц, животных, трав, деревьев. Из описания дворца мы точно знаем, что именно такими кожами были обиты в 1694 году стены комнаты царевны Анны Иоанновны. Я намеренно подчеркиваю, что Анна была одной из последних московских царевен. Но девочку ждала иная судьба, чем ее предшественниц – царских дочерей XVII века, мир которых десятилетиями был неизменен и ограничен суровыми законами предков. Анне было суждено родиться не только на рубеже веков, но и в переломный момент российской истории, когда изменялись, переворачивались и переламывались судьбы людей и всей огромной страны. Анна за свои сорок семь лет прожила как бы три различные жизни. Первые пятнадцать лет – тихое, светлое детство и отрочество, вполне традиционные для московской царевны. В семнадцать лет по решению грозного дядюшки-государя Петра Великого она стала Курляндскою герцогинею, и почти два десятилетия ей суждено было прожить в чужой, непонятной для нее стране. И, наконец, волею случая и чужого политического расчета ставшая в январе 1730 года императрицей, она последние десять лет своей жизни просидела на престоле одной из могущественнейших империй мира. Эти были три очень разные периоды жизни, потому что каждый раз Анна оказывалась в ином культурном окружении, ей приходилось заново приспосабливаться к новому образу жизни. Это наложило свой отпечаток на ее личность, поведение, сформировало причудливый, непростой характер. Измайловская прохлада«Санкт-Петербургские ведомости», единственная газета, выходившая в России в 1730 году, писала через четыре месяца после вступления Анны на трон: «Из Москвы от 22 иуня 1730. Наша государыня-императрица еще непрестанно в Измайлове при всяком совершенном пожелаемом благополучии при нынешнем летнем времени пребывает». Там же, как сообщает газета, Анна присутствовала при полевых «упражнениях» гвардии, принимала знатных гостей. То, что в официальных сообщениях замелькало название Измайлова, не случайно – старый загородный дворец царя Алексея Михайловича был отчим домом Анны, куда она, после двух десятилетий бесприютности, тревог и нужды, вернулась в 1730 году полновластной царицей, самодержицей всея России. Измайлово для Анны было тем же, что Преображенское и Семеновское для Петра I, – любимым уголком, родиной детства. Сходство бросается в глаза, если вспомним, что именно там Анна в 1730 году организовала новый гвардейский полк – Измайловский, ставший в один строй с полками старой петровской гвардии – Преображенским и Семеновским, названными в честь «малой родины» Петра Великого. С Измайловом у Анны были связаны самые ранние и, вероятно, – как это часто бывает в жизни – лучшие воспоминания безмятежного детства. Сюда после смерти царя Ивана в 1696 году переселилась вдовствующая царица Прасковья с тремя дочерьми: пятилетней Катериной, трехлетней Анной и двухлетней Прасковьей. История как бы повторялась снова – точно так же в 1682 году в подмосковное село Преображенское перебралась вдова царя Алексея Михайловича, Наталья Кирилловна, с детьми: десятилетним Петром и девятилетней Натальей. Но если тогда будущее обитателей Преображенского дворца было тревожно и туманно, то для хозяев Измайловского дворца политический горизонт был чист и ясен: к семье старшего брата Петр относился вполне дружелюбно и спокойно. Измайловский двор оставался островком старины в новой России: две с половиной сотни стольников, штат «царицыной» и «царевниных» комнат. Десятки слуг, мамок, нянек, приживалок были готовы исполнить любое желание Прасковьи и ее дочерей. Вокруг дворца, опоясывая его неровным, но сплошным кольцом, тянулись почти двадцать прудов: Просяной, Лебедевский, Серебрянский, Пиявочный и другие. По их берегам цвели фруктовые сады – вишневые, грушевые, яблочные. По мнению историков Москвы, в Измайлово со времен царя Алексея Михайловича было устроено опытное дворцовое хозяйство. На полях вокруг Измайлова выращивали злаки, в том числе и из семян, привезенных из-за границы. Тут были оранжереи с тропическими растениями, цветники с заморскими «тулпанами», большой птичник и зверинец. Алексей Михайлович развел в Измайлове тутовый сад и виноградник, который даже плодоносил. Во дворце был маленький театр и там впервые ставили пьесы, играл оркестр и, как пишет иностранный путешественник И.Корб, побывавший в Измайлове в самом конце XVII века, нежные мелодии флейт и труб «соединялись с тихим шелестом ветра, который медленно стекал с вершин деревьев». При небольшом усилии фанатазии можно представить трех юных царевен, одетых в яркие платья, медленно плывущих на украшенном резьбой, увитом зеленью и цветными тканями ботике (не забудем, что свой знаменитый ботик – «дедушку русского флота» – Петр I нашел именно здесь, в одном из амбаров Измайлова, где он, вероятно, служил царю Алексею Михайловичу для прогулок по измайловским прудам) и кормящих плескающихся в водах рыб. Историк М.И.Семевский утверждал, что в Измайловских прудах водились щуки и стерляди с золотыми кольцами в жабрах, надетыми еще при Иване Грозном, и что эти рыбы привыкли выходить на кормежку по звуку серебряного колокольчика. Есть старинное русское слово – прохлада. По Владимиру Далю, это – «умеренная или приятная теплота, когда ни жарко, ни холодно, летной холодок, тень и ветерок». Но есть и обобщенное, исторически сложившееся понятие «прохлады» как привольной, безоблачной жизни – в тишине, добре и покое. Именно в такой прохладе и жила долгое время, пока не выросли девочки, семья Прасковьи Федоровны. Нельзя сказать, что Измайлово было полностью изолировано от бурной жизни тогдашней России, – новое приходило и сюда. С ранних лет царевнам, помимо традиционных предметов – азбуки, арифметики, географии, – преподавали немецкий и французский языки, танцы, причем учителем немецкого был Иоганн Христиан Дитрих Остерман – старший брат будущего вице-канцлера Андрея Ивановича, а танцы и французский преподавал француз Стефан Рамбург. Учитель гимназии Глюка, он был «танцевальным мастером телесного благолепия и комплиментов чином немецким и французским». В 1723 году Рамбург жаловался, что он с царевнами занимался пять лет, их «со всякой прилежностью танцевать учил», но ему так и не заплатили жалованье. Я думаю, что Прасковья Федоровна поступила справедливо: Анна языка Мольера и Расина так и не выучила, неважно было и с танцами – неуклюжей и немузыкальной царевне танцевальные фигуры и «поступи немецких учтивств» так и не дались. Важно, что царица Прасковья Федоровна в неустойчивом мире Петровской эпохи сумела найти свое место, ту «нишу», в которой ей удавалось жить, не конфликтуя с новыми порядками, но и не следуя им буквально, как того требовал от других своих подданных Петр. Причина заключалась не только в почетном статусе вдовствующей царицы, но и в той осторожности, политическом такте, которые всегда проявляла Прасковья. Она демонстративно держалась вдали от политических распрей той эпохи. Мы хорошо знаем, что ее имя не попало ни в дело царевны Софьи и стрельцов в 1698 году, ни в дело царевича Алексея и Евдокии в 1718 году. Это показательно, ибо Петр, проводя политический розыск, не щадил никого, в том числе и членов царской семьи. Может быть, отстраненность вдовствующей царицы объясняется ее особой приземленностью, тем, что она была не очень знатного рода (Салтыкова) и не была связана родством с Милославскими. Как бы то ни было, ее двор был вторым после Преображенского двора сестры Петра Натальи Алексеевны островком, на который изредка ступала нога царя. Петру было памятно Измайлово, некоторые историки считают, что именно тут он и родился. Царь не чурался общества невестки, хотя и считал ее двор «госпиталем уродов, ханжей и пустосвятов», имея в виду многочисленную придворную челядь царицы. Блаженная жизнь в Измайлове продолжалась до 1708 года. Овеваемая Балтийскими ветрами20 апреля 1708 года под Шлиссельбургом царь Петр встречал свою «фамилию» – семью, которую «выписал» в новую столицу. Кто же входил тогда в семью Романовых? Это были: один юноша, восемнадцатилетний сын царевич Алексей, и восемь женщин (тогдашняя жена Петра, Екатерина Алексеевна, царицей еще не считалась, а прежняя супруга Евдокия Федоровна была пострижена в Суздале). Это были единокровные сестры Петра I Федосья и Мария (от первой жены царя Алексея Михайловича Марии Милославской), единоутробная сестра Наталья Алексеевна и вдовы покойных братьев Петра, царей Федора Алексеевича и Ивана Алексеевича. Вдовой Федора была царица Марфа Матвеевна (урожденная Апраксина, сестра генерала-адмирала), а вдовой Ивана, как уже сказано, царица Прасковья Федоровна. Она взяла с собой в дорогу дочерей Екатерину, Анну и Прасковью. Царь привез «фамилию» в Шлиссельбург. Здесь русские царевны и царицы увидели широкую, серую и неприветливую Неву, которая быстро несла к морю свои воды. Она была так непохожа на светлые, теплые речки Подмосковья… Не по своей воле приехали сюда Романовы из Москвы. Грозный братец как-то сказал, что приучит свою семью к воде и решил с этим не тянуть. В Шлиссельбурге, под грохот пушек, он посадил женщин на яхту и поднял парус. Когда показался Петербург, сестры, уже порядком укачавшиеся на волне, ничего, в сущности, и не увидели – город еще жался к земле вокруг низкой крепости и не производил впечатления рая – «парадиза», как ласково называл его царь. Но в суждениях родни Петр не нуждался, он с гордостью водил сестер и невесток по первым петербургским улицам, а потом, вспомнив о зароке, направил свою яхту в открытое море – катал их вокруг Кронштадта. Но экскурсии и жизнь в Петербурге продолжались недолго, пришла срочная депеша – шведы перешли Березину и война с ними вступила в решающую фазу. Петр поспешил навстречу своей славе полтавского героя. Родственники уехали в Москву. Но вся история с прибытием сестер и невесток на берега Невы была важной и символичной. Отныне Романовы считались переселенными на невские берега, ибо царской родне полагалось жить в новой столице постоянно. К этому и шло после победной для русской армии Полтавы 1709 года. В Петербурге строили дома для царской родни. Переселение семейства Прасковьи Федоровны произошло тогда, когда Анне было пятнадцать-шестнадцать лет. Прасковья Федоровна жила в собственном дворце на Московской стороне, ближе в современному Смольному. И хотя эти места были повыше и посуше, нежели болотистая Городская (Петербургская) сторона или Васильевский остров, привыкнуть к новому, «регулярному», построенному по строгим архитектурным канонам дворцу московским царевнам было трудно. Туманы, сырость и слякость, пронизывающий ветер новой столицы – все это так отличалось от родного Измайлова. С этого времени для Анны кончилось безмятежное детство московской царевны, и началась юность. Первая жертва брачных комбинацийПереезд в Петербург для Прасковьи Федоровны совпал с тем тревожным для каждой матери подросших дочерей временем, когда решается их женская судьба. В старину царица так бы не беспокоилась – допетровские царевны жили в Кремлевском дворце, летом выезжали в подмосковные дворцы, а с годами тихо перебирались в уютную келейку расположенного неподалеку, в Кремле же, Вознесенского монастыря. Под полом Вознесенского собора находили они и свое последнее пристанище. Замуж их не выдавали – против этого была традиция: «А государства своего за князей и за бояр замуж выдавати их не повелось, потому что князи и бояре их есть холопи, и в челобитье своем пишутся холопьми. И то поставлено в вечный позор, ежели за раба выдать госпожу. А иных государств за королевичей и за князей давати не повелось для того, что не одной веры и веры своей оставить не хотят, то ставят своей вере в поругание». Так писал об этом Григорий Котошихин, автор сочинения о России времен царствования Алексея Михайловича. Однако в новой российской столице дули новые, свежие балтийские ветры. Волнение старой царицы понятно – Петр задумал серию браков с целью связать династию Романовых с правящими в Европе родами. Первым кандидатом стал сын царя Алексей, переговоры о женитьбе которого на Вольфенбюттельской кронпринцессе Шарлотте Софии уже вовсю шли в 1709 году и закончились, как уже сказано выше, в 1711 году свадьбой Алексея и Шарлотты в Торгау. Подумывал Петр о будущем и любимых дочерей – Анны и Елизаветы. Их с малых лет воспитывали так, чтобы подготовить к браку с европейским монархом или принцем. После поездки царя в Париж он возмечтал в будущем выдать семилетнюю Елизавету Петровну за ее ровесника – французского короля Людовика XV. Намеревался царь выгодно пристроить и племянниц – дочерей покойного брата Ивана, только следовало тщательно подобрать им хорошие заморские партии. Критерий при этом был один – польза государства Российского! В 1709 году такой жених появился – молодой курляндский герцог, племянник прусского короля, Фридрих Вильгельм. Почему именно он достался в мужья нашей героине? Дело в том, что Петр активно пожинал созревшие под солнцем победной Полтавы дипломатические и военные плоды. В 1710 году русской армии сдались Ревель и Рига, а с ними в его руках оказались обширные прибалтийские территории Эстляндии и Лифляндии, которые Петр, о чем сразу же было заявлено, не собирался никому уступать. После взятия Риги, столицы шведских заморских территорий в Восточной Прибалтике, русские владения вплотную подошли к Курляндии – ленному, вассальному владению Речи Посполитой, стратегически важному герцогству, по земле которого уже прошлась русская армия, изгнав из столицы герцогства – Митавы и других городов шведские войска, оккупировавшие герцогство в начале Северной войны. Забегая вперед, скажу, что Петр так и не смог «проглотить» Курляндию, эту задачу он оставил потомкам, а именно Екатерине II, включившей в 1795 году в состав России вассальное герцогство Речи Посполитой по Третьему разделу Польши уже вместе с ее сюзереном – Польшей. Положение Курляндии в петровское время было незавидным. Ее теснили со всех сторон. Во-первых, территорию герцогства неоднократно пытались присоединить (инкорпорировать) поляки Речи Посполитой. Во-вторых, другой сосед курляндцев – прусский король Фридрих Вильгельм I, давний собиратель германских земель, тоже выжидал момент, чтобы захватить Курляндию. С приходом в Лифляндию России ситуация в Курляндии, естественно, изменилась в ее пользу. Однако так просто проблему расширения своей империи за счет Курляндии Петр решить не мог, ибо устойчивость положения герцогства достигалась как раз равновесием тянущих в разные стороны соперников – поляков, пруссаков и русских. Применить же грубую военную силу и сослать в Сибирь всех недовольных русским влиянием в Курляндии Петр тоже не мог – это вряд ли могло понравиться балтийским державам, а согласие с Пруссией и Польшей было чрезвычайно важно для решения главной задачи – победы над Швецией в ходе Северной войны. Поэтому, стремясь усилить влияние России в Курляндии, Петр предпринял обходной и весьма перспективный в отдаленном будущем маневр: в октябре 1709 года при встрече в Мариенвердере с прусским королем Фридрихом I он сумел, на гребне полтавского успеха, добиться согласия пруссаков на то, чтобы молодой курляндский герцог Фридрих Вильгельм женился на одной из родственниц русского царя. В итоге судьба семнадцатилетнего юноши, который после оккупации герцогства шведами в 1701 году (а потом – саксонцами и русскими) жил в изгнании в Гданске со своим дядей-опекуном, герцогом Фердинандом, была решена без него. Впрочем, иного способа вернуть себе когда-то потерянное в огне Северной войны владение молодому Фридриху Вильгельму и не представлялось. Поэтому-то в 1710 году он и оказался в Петербурге. Герцог не произвел благоприятного впечатления на формирующийся петербургский свет: хилый и жалкий юный властитель разоренного войной небольшого владения, он вряд ли казался завидным женихом. Узнав от Петра, что в жены герцогу предназначена одна из ее дочерей, Прасковья Федоровна пожертвовала не старшей и обожаемой дочерью Катериной, которую звала в письмах «Катюшка-свет», а второй, нелюбимой, семнадцатилетней Анной. Думаю, что никто в семье, в том числе и невеста, не испытывал радости от невиданного со времен киевской княжны Анны Ярославны династического эксперимента – выдать замуж в чужую, да еще «захудалую», землю царскую дочь. До нас дошел весьма выразительный документ – составленное, вероятно, в Посольской канцелярии в 1709 году письмо Анны Иоанновны к своему далекому и незнакомому жениху: «Из любезнейшего письма Вашего высочества, отправленного 11-го июля, я с особенным удовольствием узнала об имеющемся быть, по воле Всевышняго и их царских величеств моих милостивейших родственников, браке нашем. При сем не могу не удостоверить Ваше высочество, что ничто не может быть для меня приятнее, как услышать Ваше объяснение в любви ко мне. Со своей стороны уверяю Ваше высочество совершенно в тех же чувствах: что при первом сердечно желаемом, с Божией помощью, счастливом личном свидании представляю себе повторить лично, оставаясь, между тем, светлейший герцог, Вашего высочества покорнейшею услужницею». В этом послании, полном галантности и вежливости, совсем нет искренних чувств. Да и откуда им взяться? Как не вспомнить «Путешествие из Москвы в Петербург» АСПушкина: «Спрашивали однажды у старой крестьянки, по страсти ли она вышла замуж? «По страсти, – отвечала старуха, – я было заупрямилась, да староста грозил меня высечь». Таковы страсти обыкновенны. Неволя браков – давнее зло». «По страсти» в XVIII веке выходили замуж и русские царевны, только старостою у них был сам царь-государь. У знающих Анну нет сомнений в том, что она не сама писала это письмо. Интересно другое – читала ли она его вообще? Как бы то ни было, свадьба намечалась на осень 1710 года. Любопытно, что много лет спустя, в 1740 году, по доносу одного усердного «патриота» копииста Колодошина была схвачена и доставлена в Тайную канцелярию посадская баба из Шлиссельбурга Авдотья Львова, которая очень некстати, при посторонних людях, запела давнюю песню о царевне Анне Иоанновне. В компании зашел разговор о правящей императрице и вспомнили, что она была курляндской герцогиней. Тут Авдотья и сказала: «Как изволила [государыня] замуж итить, то и песня была складена тако». И далее Авдотья запела: Не давай меня дядюшка, царь-государь Петр Алексеевич, «И потом, – продолжает доносчик, – спустя с полчаса или менее, оная жинка Авдотья говорила, что был слух, то у государыни сын был и сюда не отпущал, а кого сюда не отпущал, того оная жинка именно не говорила». На допросе перед страшным начальником политического сыска генералом Андреем Ивановичем Ушаковым несчастная баба лепетала, что все это «говорила с самой простоты своей, а не ис какова умыслу, но слыша тому лет с тритцать (то есть примерно как раз в 1710 году. – Е.А.) в робячестве своем, будучи в Старой Русе, говаривали и певали об оном малые робята, мужеска и женска полу, а кто имянно, того она, Авдотья, сказать не упомнит». Ушаков дал приказ начать пытку, и Авдотью подняли на дыбу. Она по-прежнему стояла на своем первоначальном показании и говорила, что «таких непристойных слов от других от кого, она, Авдотья, не слыхала». Подследственную пытали еще дважды, но ничего нового выведать у нее не смогли, и, наконец, 9 сентября 1740 году было приказано Авдотью Львову «бить кнутом нещадно и свободить, а при свободе сказать, что Ея императорского величества указ под страхом смертной казни, чтоб таковых непристойных слов отнюдь нигде никому, никогда она не произносила и не под каким видом отнюдь же бы не упоминала». Несчастной бабе выдали паспорт до Шлиссельбурга, и она навсегда исчезла из нашего поля зрения… Однако вернемся к нашей героине. 31 октября 1710 года только что познакомившиеся молодые, которым исполнилось тогда по семнадцать лет, были торжественно обвенчаны. Венчание и свадьба происходили в Петербурге, в Меншиковском дворце. На следующий день там же был устроен царский пир. Его открыл Петр, разрезавший кортиком два гигантских пирога, откуда, к изумлению пирующих, «появились по одной карлице, превосходно разодетых». Так описывал это настольное действо бывший на празднестве ганноверский дипломат Вебер. Карлики на столе протанцевали изящный менуэт. Собственно, свадьбы было две: Фридриха Вильгельма и Анны Иоанновны, а чуть позже – личного карлика Петра I Екима Волкова и его невесты. По сохранившимся гравюрам можно представить, как это происходило: столы герцогской пары и их высокопоставленных гостей стояли в большом зале Меншиковского дворца в виде разомкнутого кольца. Внутри этого стола помещался второй, низенький стол для карликов-молодоженов и их сорока двух собранных со всей страны миниатюрных гостей. Высокоумные иностранные наблюдатели усмотрели в такой организации торжества бракосочетания герцога Курляндского некую пародию, явный намек на ту ничтожную роль, которую играл молодой герцог со своим жалким герцогством в европейской политике. Я не думаю, что именно в этом состояла суть затеи Петра – он всегда был рад позабавиться, и идея параллельной свадьбы шутов могла ему показаться весьма оригинальной и смешной. Судьба семнадцатилетней вдовицыПосле свадьбы Петр не дал молодоженам долго прохлаждаться в «парадизе» – спустя немногим более двух месяцев, 8 января 1711 года, герцогская пара отправилась в Курляндию. И тут, на следующий же день, произошло несчастье, существенным образом повлиявшее на всю последующую жизнь и судьбу Анны Иоанновны, – на первом же яме, в Дудергофе, герцог Фридрих Вильгельм умер, как полагают, с перепоя, ибо накануне позволил себе состязаться в пьянстве с самим Петром. Анна, естественно, вернулась назад, в Петербург, к матери. Мы не знаем, что она думала, но можем предположить, что семнадцатилетнею вдовою владели противоречивые чувства: с одной стороны, она облегченно вздохнула, так как теперь уже могла не ехать в чужую немецкую землю, но, с другой стороны, даже безотносительно к тем чувствам, которые она испытывала к своему нежданному мужу, она не могла особенно и радоваться: бездетная вдова – положение крайне унизительное и тяжелое для русской женщины того времени. Ей нужно было или вновь искать супруга, или уходить в монастырь. Впрочем, Анна полностью полагалась на волю своего грозного дядюшки, который, исходя из интересов государства, и должен был решить ее судьбу. Петр долго молчал, но в следующем, 1712 году сделал выбор, скорее всего неожиданный для Анны: ей приказали следовать в Курляндию той же дорогой, на которой ее застало несчастье 9 января 1711 года. Это решение явно не обрадовало ни Анну, ни курляндское дворянство, получившее 30 июня 1712 года именную грамоту Петра, в которой, со ссылкой на заключенный перед свадьбой контракт, было сказано: подготовить для вдовы герцога Фридриха Вильгельма пристойную резиденцию, а также собрать необходимые для содержания двора герцогини деньги. Вместе с Анной в Митаву отправился русский резидент П.М.Бестужев-Рюмин, которому она и должна была во всем подчиняться. Впрочем, Петр и не рассчитывал, что приезд русской герцогини будет с восторгом встречен местным дворянством. В письме Бестужеву-Рюмину в сентябре 1712 года он предлагал ему не стесняться в средствах для поиска необходимых для содержания Анны доходов и, если будет нужно, попросить вооруженной помощи у рижского коменданта, благо оккупированная в 1710 году русскими Рига была в двух часах езды от Митавы. Итак, с осени 1712 года потянулась новая, курляндская, жизнь Анны. В чужой стране, одинокая, окруженная недоброжелателями, не зная ни языка, ни культуры, она полностью подпала под власть Бестужева, который, по-видимому, через некоторое время стал делить с молодой вдовой ложе. Анна не чувствовала себя ни хозяйкой в своем доме, ни герцогиней в своих владениях. Да и власти у нее не было никакой. Герцогством после смерти Фридриха-Вильгельма формально владел его дядя Фердинанд, которого судьба беженца от нашествия Карла XII забросила в Гданск. Оттуда он и пытался управлять делами герцогства. А это было непросто, ибо фактическая власть в герцогстве принадлежала дворянской корпорации. Поддерживаемые Речью Посполитой, вольнолюбивые немецкие дворяне уже давно сделали власть своего герцога формальной, оставив ему лишь управление его собственным доменом, да сборы некоторых налогов. А на съезде «братской конференции» в 1715 году дворяне лишили герцога власти за превышение полномочий и под тем предлогом, что он не может править ими из-за границы. Польская комиссия 1717 году в споре дворянства с герцогом встала, естественно, на сторону курляндских дворян, но Фердинанд, опираясь на поддержку России, не желавшей расширения польского влияния в Курляндии, опротестовал в суде решения «братской конференции» 1715 года. Тяжба затянулась на двадцать лет, вплоть до смерти Фердинанда в 1737 году. Можно лишь посочувствовать Анне, которая для курляндцев была помехой. Ее жалкое пребывание в Митаве нужно было одному лишь русскому правительству, которое могло вмешиваться в дела Курляндии. А делалось это под предлогом защиты бедной вдовы, племянницы русского царя. Анна, герцогиня, при своем высоком статусе была бедна как церковная мышь. Формально курляндцы выделили ей по брачному контракту 1710 года вдовью часть герцогского домена. Но прожить на средства, получаемые с разоренного и разворованного во время долгого отсутствия в стране герцогов домена, было невозможно. В 1722 году Анна писала Петру, что, приехав в Митаву в 1712 году, она нашла герцогский замок разоренным и поначалу была вынуждена поселиться в заброшенном мещанском дворе. Ей пришлось закупать все необходимое для жизни. Другое письмо Анны от 11 сентября 1724 года, посланное в Кабинет Петра I, гласило: «Доимки на мне тысяча четыреста рублев, а ежели будет милость государя батюшки и дядюшки, то б еще шестьсот мне на дорогу пожаловали по своей высокой милости». На челобитной Курляндской герцогини стоит резолюция Петра: «Выдать по сему прошению». Но так бывало не всегда – батюшка-дядюшка был, как известно, прижимист и ходил в штопанных своей царицей чулках. Все, даже малейшие расходы двора Анны были возможны только после одобрения Петром. Он сам или через кабинет-секретаря АВ.Макарова определял, сколько и каких вин посылать в Митаву, какие траты на еду, одежду, украшения можно позволить Анне, а какие – нет. Нелюбимая дочьКак только представлялась возможность, Анна уезжала в Россию, в Петербург или в Москву. Но Петр не позволял племяннице особенно долго оставаться в «парадизе», а тем более в Измайлове, и гнал ее обратно на место «службы». Так было и в 1716-м, и в 1718 году, когда Анна, по мнению царя, непозволительно долго задержалась в Петербурге, нянча понравившегося ей маленького сына Петра и Екатерины царевича Петра Петровича. Петр хотел, чтобы в Курляндию отправилась и царица Прасковья, которая переживала за дочь, но старая царица жить в «неметчине» не возжелала. С какого-то момента отношения Анны с матерью испортились. Возможно, они не были добрыми с давних пор – ведь не случайно за бедного Курляндского герцога Прасковья Федоровна выдала не старшую дочь Екатерину (как требовал обычай), а среднюю Анну. От чтения переписки матери с дочерьми создается впечатление, будто отношения Прасковьи Федоровны к дочерям сильно разнились: материнские тепло и нежность доставались «Катюшке-свет», а суровость и взыскательность – Анне. Из писем Анны к императрице Екатерине Алексеевне видно, что царица Прасковья считала Анну как будто бы в чем-то виноватой и дочь даже побаивалась писать матери. Возможно, одна из причин этого странного отношения матери к дочери состояла в том, что Анна, находясь в Митаве, пыталась поступать по-своему хотя бы в личных делах. Мать же, узнав о «срамной», по ее мнению, связи Анны со стариком Бестужевым-Рюминым, добивалась у Петра отзыва Бестужева из Митавы и очень хотела или самой приехать к дочери и лично навести там порядок, или же посадить постоянно при дворе Анны своего брата, Василия Салтыкова, который бы выполнял поручения царицы и доносил обо всех делах и проделках племянницы. Анна этому явно противилась. Сварливый Василий Салтыков, как-то приехав в Митаву, сразу же рассорился с Бестужевым-Рюминым и писал Прасковье Федоровне самое плохое и о Бестужеве, и об Анне. Что это был за человек, хорошо видно из его письма в Юстиц-коллегию 1720 года, когда он объяснялся, за что так жестоко обходится с собственной женой Александрой, жаловавшейся на побои самому государю: «Жену безвинно мучительски не бил, немилостиво с ней не обращался, голодом ее не морил, убить до смерти не желал… только за непослушание бил жену сам своеручно, да нельзя было не бить: она меня не слушала, противность всякую чинила…». Упрямство и скрытность Анны, приписываемые ей грехи – все это вызывало раздражение Прасковьи, которая то прерывала с Анной переписку, то требовала, чтобы дочь с повинной явилась к ней в Петербург. В 1720 году Анна сообщала царице Екатерине, что мать ей «со многим гневом ка мне приказывать: для чево я в Питербурх не прашусь, или для чево я матушку к себе не заву». Ни того, ни другого Анна как раз и не хотела и в этом письме умоляет хорошо относившуюся к ней жену Петра поучаствовать в небольшой инсценировке – обмане: «Хотя к матушке своей о том писать я стану и праситца к ним (в Петербург. – Е.А), аднакож, матушка моя, дорогая тетушка, по прежнему моему прошению до времени меня здеся додержать соизволите». Анна испытывала страх перед матерью и не раз просила Екатерину не вызывать ее из Курляндии, несмотря на требования царицы Прасковьи. Царица (а с 1724 года императрица) Екатерина Алексеевна была, пожалуй, единственным человеком, который по-доброму, с сочувствием относился к несчастной Анне. Екатерина изредка направляла весточку митавской «узнице», которая радостно откликалась и посылала государыне какой-нибудь скромный подарок, вроде настольного янтарного прибора. Письма Анны к Екатерине лучше всяких моих слов показывают то униженное, жалкое положение, в котором долгие годы жила курляндская герцогиня. В 1719 году она так писала Екатерине: «Государыня моя тетушка, матушка-царица Екатерина Алексеевна, здравствуй, государыня моя, на многие лета вкупе с государем нашим батюшкой, дядюшкой и с государынями нашими сестрицами! Благодарствую, матушка моя, за милость Вашу, что пожаловала – изволила вспомнить меня. Не знаю, матушка моя, как мне благодарить за высокую Вашу милость, как я обрадовалась, Бог Вас, свет мой, самое так порадует… ей-ей, у меня, краме Тебя, свет мой, нет никакой надежды. И вручаю я себя в миласть Тваю матеренскую… При сем прашу, матушка моя, как у самаво Бога, у Вас, дарагая моя тетушка: покажи нада мною материнскую миласть: попроси, свет мой, миласти у дарагова государя нашева батюшки дядюшки оба мне, чтоб показал миласть – мое супружественное дело ко окончанию привесть, дабы я болше в сокрушении и терпении от моих зладеев, ссораю к матушке не была… Также неволили Вы, свет мой, приказывать ко мне: нет ли нужды мне в чем здесь? Вам, матушка моя, известна, что у меня ничево нет, кроме што с воли вашей выписаны штофы, а ежели к чему случей позавет, и я не имею нарочитых алмазов, ни кружев, ни полотен, ни платья нарочетава… а деревенскими доходами насилу я магу дом и стол свой в гот содержать… Еще прошу, свет мой, штоб матушка (Прасковья Федоровна. – Е.А.) не ведала ничево». Упоительный Мориц, изгнанный МеншиковымКак мы видим по этому письму, Анну более всего волновало «супружественное дело» – жить почти десять лет вдовой было тяжело. Но найти для нее жениха было непросто: ведь его кандидатура должна была устраивать Россию, одновременно не вызывая протеста у других заинтересованных сторон – Польши и Пруссии, и в то же время не нарушить сложившегося неустойчивого равновесия сил вокруг Курляндии и внутри ее самой. Поэтому Петр I отклонял одного за другим возможных женихов Анны. Почти три сотни писем, посланных Анной из Курляндии и дошедших до наших времен, напоминают жалобные челобитья сирой вдовицы, бедной родственницы, человека совершенно беззащитного, ущемленного и униженного. Подобострастные письма Анны к Петру и Екатерине («батюшке-дядюшке» и «матушке-тетушке») лежат вместе с не менее жалкими письмишками к влиятельным петровским сподвижникам. Аннане забывает всякий раз поздравить светлейшего князя Меншикова и его домочадцев с очередным праздником, именинами, стараясь так напомнить о себе и своих вдовьих горестях. В 1726 году, уже после смерти Петра I, когда на российском престоле сидела благодетельница Анны императрица Екатерина I, вдруг возник неожиданный и очень достойный кандидат на руку Анны – Мориц, граф Саксонский, внебрачный сын польского короля Августа II и графини Амалии Вильгельмины Авроры Кенигсмарк. Молодому энергичному человеку надоела служба во французской армии, и он решил устроить разом свои династические и семейные дела. Он приехал в Курляндию, предстал перед Анной и совершенно обаял еще нестарую вдову. Мориц понравился и курляндскому дворянству, которое 18 июня 1726 года на съезде выбрало его своим герцогом, а старика Фердинанда, по-прежнему жившего в Гданске, курляндского трона, наоборот, лишило. Мориц официально посватался к Анне. Вдова была счастлива и, узнав, что в Курляндию едет с поручением Екатерины I А.Д.Меншиков, бросилась навстречу светлейшему и, как он потом описывал эту сцену в письме к императрице Екатерине I, «приказав всех выслать и не вступая в дальние разговоры, начала речь об известном курляндском деле с великою слезною просьбою, чтоб в утверждении герцогом Курляндским князя Морица и по желанию о вступлении с ним в супружество мог я исхадатайствовать у Вашего величества милостивейшее позволение, представляя резоны: первое, что уже столько лет как вдовствует (пятнадцать, отметим мы. – Е.А.), второе, что блаженные и вечно достойные памяти государь император имел о ней попечение и уже о ее супружестве с некоторыми особами и трактаты были написаны, но не допустил того некоторый случай». Но Меншиков, достигший в это время пика своего могущества, ехал с другими целями и мечтал о совсем другом. Выходка Морица встревожила Россию и Пруссию. Избрание сына польского короля Августа II на трон Курляндии резко нарушало баланс сил, равновесие в этой части Прибалтики. Кроме того, Меншиков поехал в эту командировку не столько для того, чтобы исполнить волю императрицы и восстановить статус Курляндии, он ехал в Митаву и по своему делу. Как и многие выскочки, он хотел получить еще один титул – ему мало быть «светлейшим князем и кавалером», он намеревался стать «герцогом Курляндии и Семигалии». Свои намерения он высказал уже в Петербурге и даже уверял членов Верховного тайного совета, начавших обсуждать эту щекотливую проблему, что достаточно ему явиться в Митаву, как ему поднесут герцогскую корону – курляндцы якобы «не без склонности… на его избрание». Неудивительно, что при встрече с герцогиней он тотчас охладил ее романтические порывы. Меншиков сказал то, что думали тогда в Петербурге: выборы Морица герцогом недопустимы, как сын польского короля, он будет поступать «по частным интересам короля, который чрез это получит большую возможность проводить свои планы в Польше». А как раз усиления королевской власти в Польше никто из ее соседей – будущих участников ее раздела во второй половине XVIII века – не хотел. Анна, поняв наивность своих просьб, сникла и (по словам Меншикова) сказала, что ей более всего хочется, чтобы герцогом был сам Александр Данилович, который смог бы защитить ее домены и не дал ей лишиться «вдовствующего пропитания». Возможно, Меншиков и не придумал этот вполне формальный ответ Анны, но все это явно не отражало истинных чувств и намерений герцогини. Во-первых, избрание самого Меншикова на курляндский трон обращало саму Анну из герцогинь в царевны, и она должна была вернуться в Россию, где ее никто не ждал. Во-вторых, Анна решила бороться дальше и сразу же после встречи с Меншиковым помчалась прямо в Петербург, чтобы переговорить о своих делах уже с самой императрицей Екатериной I. Но «матушка-заступница» на этот раз не помогла – интересы империи были превыше всего, да и возражать Меншикову Екатерина не хотела. Тем временем в Митаве разгорался кризис, получивший в истории русской внешней политики название «Курляндского кризиса». Меншиков, находясь в Риге, встретился с представителем России в Курляндии П.М.Бестужевым-Рюминым и русским посланником в Варшаве, уже известным по первой главе князем Василием Лукичом Долгоруким. По требованию Меншикова они вынесли кандидатуру светлейшего перед дворянским собранием Курляндии и тут же потерпели фиаско – курляндцы не хотели менять полюбившегося им Морица на Меншикова. И тогда светлейший решил поехать в Митаву лично – после смерти Петра Великого в январе 1725 года еще не было случая, чтобы ему кто-нибудь возражал. 29 июня Меншиков встретился с дворянами и пригрозил наказать их за упрямство – поставить на постой в Курляндии 20 полков русской армии. Как известно, такое расквартирование было пострашнее иной ссылки. В целом Меншиков вел себя как пресловутый медведь, который пытался взгромоздиться на теремок мышки-норушки и лягушки-квакушки и раздавил все это хрупкое сооружение. Австрийский посланник в России граф Рабутин писал тогда, что Меншиков «являлся здесь как бы авторитетом, от которого зависит судьба человечества. Он казался крайне удивленным тем, что жалкие смертные могут действовать столь необдуманно и столь мало понимают свои выгоды, что не желали чести быть подданными князя. Напрасно они с таким глубоким почтением объявляли, что не могут считать его вправе давать им приказания, он им ответил, что они говорят вздор и что он им это докажет ударами палки». И все же вежливая форма отказа была воспринята Меншиковым как завуалированная форма согласия. Он был убежден, что курляндцы поломаются-поломаются, да потом и согласятся на его кандидатуру. Этой иллюзии способствовала и встреча Меншикова с Морицем, который притворно обещал уступить свое место более достойному кандидату – светлейшему и даже выразил желание похлопотать за него перед отцом, польским королем. Однако, вернувшись в Ригу, Меншиков с удивлением узнал, что ни дворяне, ни Мориц его условий исполнять и не собираются. Он написал такое письмо канцлеру Курляндии Кейзерлингу, что обязанный передать это послание Василий Лукич Долгорукий ослушался приказа Меншикова и письмо скрыл, опасясь, в случае оглашения его текста, грандиозного международного скандала. Одновременно Меншиков просил разрешения Екатерины утихомирить Курляндию вооруженной рукой. Тогда, как писал светлейший императрице, «все курлянчики иного мнения воспримут и будут то дело производить к лучшей пользе интересов Вашего величества». На самом деле Меншикова постигла неудача, и Екатерина срочно отозвала его в Петербург и, как уже сказано, послала в Польшу со срочной задачей опытного дипломата П.И.Ягужинского – замять возникший и совершенно ненужный России международный скандал. А что же Анна? Она вернулась в Митаву и получала на голову те шишки, которые натряс в Курляндии Меншиков, – дворянское собрание решило урезать и без того жалкое содержание марионеточной герцогини. В те дни лета 1726 года она видела, как посланные в Курляндию русские отряды охотятся за Морицем. Дело в том, что Мориц был большой любитель риска и женщин, что часто совпадает, и, несмотря на предупреждения своих доброжелателей, отказывался покидать герцогство, не перепробовав там всех местных красавиц. Русские же отряды все туже затягивали кольцо окружения вокруг Морица. 17 июля Мориц с 60 слугами занял круговую оборону в своем доме. Его уведомили, что этой ночью русские попытаются штурмом захватить дом и арестовать его. Когда первые русские разведчики просочились в парк возле дома, то они увидели, как из окна осторожно спускается закутанный в темный плащ человек. Полагая, что это и есть утекающий от врагов мятежный принц, они накинулись на него. Но оказалось, что в их руки попал не Мориц, а прелестная девушка, которая вылезла из спальни своего кавалера-любовника. Сам Мориц в это время, по-видимому, отдавал вооруженной прислуге последние распоряжения и заряжал пистолеты, готовясь отразить штурм. Завязался бой, и, потеряв 70 человек убитыми и ранеными, русский «спецназ» отступил. Мориц жил в Курляндии еще полгода, доводя до белого каления и официальный Петербург, и курляндских мужей-рогоносцев. Наконец охоту за будущим французским маршалом возглавил с целым войском тоже будущий (русский) фельдмаршал П.П.Ласси. Он осадил Морица в Южной Лифляндии, и тому пришлось срочно бежать, вроде своей подружки, через окна, впопыхах бросив все свои вещи. Чуть позже его встретил ехавший в Россию испанский посланник де Лириа, который писал, что Мориц умолял его выхлопотать у русского правительства «множество записочек, кои получил он от разных дам и хранил в сундуке, который отняли у него русские». Но более всего он расстраивался, что не успел спасти «журнал любовных шашней при дворе короля, отца своего» Августа II, который он тщательно вел несколько лет. Мориц был убежден, что этот журнал взорвет европейский мир, а главное – подорвет его престиж. При этом неясно у кого: у дам или у кавалеров. Обошлось! Сундук, наверное, разграбили, надушенные записочки дам к ловеласу пошли на пыжи и гильзы, а «журнал любовных шашней» могли потратить. Мориц навсегда покинул свою невесту и Курляндию и впоследствии, вероятно, радовался именно такому повороту событий, ибо, вернувшись во Францию, стал одним из самых выдающихся полководцев XVIII века, прославив себя на полях многих сражений. Его походы изучали в военных академиях. Анне оставалось только вспоминать о необыкновенно завидном женихе – ведь ловеласы всегда высоко ценятся вдовами. После всего этого понятен смысл речи знаменитого витии Феофана Прокоповича, которую он произнес 12 марта 1730 года, сразу же после вступления Анны на престол: «Твое персональное доселе бывшее состояние всему миру известно: кто же, смотря на оное, не воздохнул, видя порфирородную особу в самом цвету лет своих впадшую в сиротство отшествием державныхродителей (Иван V умер в 1696 году, Прасковья Федоровна – в 1723 году. – Е.А), тоску вдовства приемшую лишением любезнейшаго по-дружия (герцога Фридриха Вильгельма. – Е.А), не по достоинству рода пропитание имеющую (имеется в виду ее отчаянная бедность. – Е.А.), но что и вспомянуть ужасно, сверх многих неприятных приключений от неблагодарного раба и весьма безбожного злодея (Феофан ненавидел Меншикова. – Е.А.) страх, тесноту и неслыханное гонение претерпевшую». Как ни лукав и подобострастен Феофан, сказанное им – все истинная правда! Судьба Анны была тяжкой. Да не ослезите меня, сирой!Уехал Меншиков, уехал Мориц, и Анна возобновила свою жалобную вдовью «работу» – переписку с сильными мира сего. Мы читаем очередное душещипательное письмо Анны к русскому послу в Польше П.И.Ягужинскому Оно кончается типичной для посланий Анны того времени фразой: «…за что, доколе жива, вашу любовь в памяти иметь [буду] и пребываю вам всегда доброжелательна Анна». Но и Ягужинский, которого также отозвали в Петербург, не помог Анне в ее вотчинных и супружественных делах. И вновь она осталась у разбитого корыта. Справедливости ради скажем, что она не была так уж одинока – древний роман с обер-гофмейстером Петром Бестужевым-Рюминым все еще тянулся. Но тут, в 1727 году, Меншиков, раздосадованный «Курляндским кризисом», взвалил всю вину за его возникновение на Петра Михайловича, который якобы постарел, «перестал ловить мышей» и слишком уж разнежился под боком курляндской герцогини. Словом, по настоянию светлейшего в июне 1727 года Бестужева решили отозвать из Курляндии. И тут неожиданно Анна сорвалась. Сохранилось 26 жалобных писем Анны, написанных с июня по октябрь ко всем, кому только можно было написать в столице. Анна просила, настаивала, требовала, умоляла: оставьте в Митаве Бестужева, без него все дела встанут! В письме Анны к Остерману порфирородная царевна прибегает к оборотам, более уместным в челобитье солдатской вдовы: «Нижайше прошу Ваше Превосходительство попросить за меня, сирую, у Его Светлости (Меншикова. – Е.А)… Умилосердись, Андрей Иванович, покажите миласть в моем нижайшем и сироцком прошении, порадуйте и не ослезите меня, сирой. Помилуйте, как сам Бог!.. Воистину [я] в великой горести, и пустоте, и в страхе! Не дайте мне во веки плакать! Я к нему привыкла!» Последняя фраза все и объясняет. Впоследствие историки-моралисты с неким осуждением писали о чрезмерной привязанности герцогини к этому старику, а потом и к Бирону. Между тем Анна никогда не была особенно любострастна. Женщина простая, незатейливая, не очень умная и не отличавшаяся женственностью, она всю свою вдовью жизнь, жестоко исковерканную железной волей Петра, мечтала лишь о надежной защите, поддержке, которую ей мог дать муж, мужчина, хозяин дома, господин ее судьбы. Искренним желанием найти себе хотя бы какую-нибудь защиту объясняется униженный тон всех ее писем к членам царской семьи и сановникам петербургского двора, исполненных готовностью «предать себя в волю» любому покровителю, защитнику. Просьбами как можно скорее разрешить ее «супружественное дело» проникнута вся ее переписка с Петром, Екатериной, матерью. Она буквально рвалась замуж именно от ощущения беззащитности, неприкаянности. Но жизнь, как назло, препятствовала исполнению ее сокровенного и совсем не грешного желания. Поэтому со временем Бестужев-Рюмин стал для нее опорой – тем, что она хотела получить от мужчины. Конечно, это был не самый лучший вариант. Бестужев был старше Анны на 19 лет, характер имел тяжелый и в то же время был не в меру блудлив. Как писал один из доносчиков на Бестужева, «фрейлин водит зо двора и [им] детей поробил». И когда Бестужева-Рюмина отозвали, Анна стала неприлично убиваться по нему как по покойнику и совсем не потому, что беззаветно любила старика. Анна просто не могла и не хотела быть одной, она «к нему привыкла». Ее страшили пустота, одиночество, холод вдовьей постели. Именно об этом буквально вопит она в своих двадцати шести письмах лета – осени 1727 года… Но не будем отчаиваться! Время – лучший доктор. Уже в октябре непрерывный поток писем о Бестужеве-Рюмине внезапно прекращается, хотя положение разлученных нисколько не улучшилось – Бестужеву в Митаву дорога была прочно перекрыта. В письмах Анны за октябрь 1727 года, когда ее и Бестужева главный недруг Меншиков уже «считал березки» по знаменитому тракту в Сибирь, имя Бестужева даже не упоминается. Дело в том, что у нее появился новый возлюбленный и, как показало время, на всю оставшуюся жизнь. Это был знаменитый впоследствии Эрнст Иоганн Бирон. Явление Бирона в новом качестве – любовника Анны – следует отнести к осени 1727 года. Как раз после свержения Меншикова Бестужев наконец получил возможность вернуться в Митаву, но туда не поехал – место его было уже занято. «Я в несностной печали, – писал он тогда дочери Прасковье, – едва во мне дух держится, что чрез злых людей друг мой сердечный от меня отменился, а ваш друг (это иронично о Бироне. – Е.А.) более в кредите остался… Знаешь ты, как я того человека (Анну. – Е.А.) люблю?». Но было поздно! И Бестужев понял, что проиграл, Анна уже подпала под влияние нового фаворита, который был опасен Бестужеву, и тот даже не хотел связываться с ним: «Они могут мне обиду сделать: хотя Она и не хотела [бы], да Он принудит». Последней главкой романа Анны и Бестужева стало письмо герцогини императору Петру II, написанное в августе 1728 года. Анна послала в Москву с доверенным человеком жалобу на Бестужева и просила тогдашние компетентные органы разобраться, как Бестужев ее «расхитил и в великие долги привел». Всплыли какие-то махинации бывшего обер-гофмейстера с герцогской казной, куда-то пропавшими сахаром и изюмом. Конечно, речь шла не об исчезнувшем по вине бывшего обер-гофмейстера изюме, а о полной и безвозвратной «отмене» Бестужева, против которого начал действовать счастливчик, который и занял его место возле дарового изюма и сахара… Впрочем, из переписки Анны Иоанновны с новыми людьми у власти (речь идет о дворе Петра II и его окружении) видно, что в жизни ее мало что изменилось – то же безвластие, бедность, неуверенность. Стремясь угодить юному императору-охотнику Петру II, она посылает ему «свору собачек». Теперь она пишет подобострастные письма уже не Меншикову или его свояченице, которые уже давно находились в ссылке, а сестре Петра II великой княгине Наталье Алексеевне, новым фаворитам – князьям Долгоруким, другим сановникам и всех их слезно просит не забывать ее, и что «вся надежда на Вашу высокую светлость». Может быть, так бы и состарилась бывшая московская царевна в захолустной Митаве, среди курляндцев, если бы не яркая вспышка московских событий начала 1730 года, когда по указке князя Д.М.Голицына верховники посмотрели в ее сторону и тем самым решили ее судьбу. Глава 10Всероссийская помещица Ивановна и ее двор Итак, в тридцать семь лет герцогиня захудалой Курляндии стала российской императрицей. Сохранилось много исторических документов, по которым мы можем достаточно полно представить себе ее образ жизни, характер, привычки и вкусы. Приведу пример наиболее характерный. В 1732 году в Тайной канцелярии рассматривалось дело по доносу на солдата Новгородского полка Ивана Седова. Тот рассказывал: «Случилась Ладожеского полку салдатам быть на работе близ дворца Ея императорского величества и видели, как шел мимо мужик, и Ея императорское величество соизволила смотреть в окно и спрашивала того мужика, какой он человек, и он ответствовал: «Я – посацкой человек». – «Что у тебя шляпа худа, а кафтан хорошей?» И потом пожаловала тому мужику на шляпу денег два рубли». Эта заурядная бытовая сцена не привлекла бы нашего внимания, если бы речь шла о лузгающей семечки мещанке, купчихе, барыне. Но в данном случае речь идет об императрице, самодержице, события эти реальные, и происходили они в Петербурге, в императорском дворце. Естественно, ничего странного и предосудительного в описанном поведении Анны нет, но мелькнувший образ скучающей помещицы, которая в полуденный час глазеет на прохожих, вполне соотносим с Анной Иоанновной, в чьем характере проявлялось немало черт помещицы. Да вот только имением ее было не сельцо Ивановское с деревеньками Большое и Малое Алешино, а огромное государство. Именно с такой помещицей Ивановной мы встречаемся в рассказе жены управляющего дворцовым селом Дединовым Настасьи Шестковой, которая каким-то образом попала во дворец Анны в 1738 году. По-видимому, императрица некогда знала Шестакову и вызвала ее к себе – так она не раз делала со своими знакомыми по «прежней», доимператорской жизни. Вечером ее привели в спальню государыни, и та «изволила меня к ручке пожаловать и тешилась: взяла меня за плечо так крепко, что с телом захватила, ажно больно мне было». Мужиковатость и сила были присущи Анне, о чем свидетельствуют и другие источники, да и стреляла она как заправский мужчина, не боясь ушибить плечико прикладом. «И изволила привесть меня к окну – продолжает Шесткова, – и изволила мне глядеть в глаза, сказала: «Стара очень, не как была, Филатовна…». И я сказала: «Уже, матушка, запустила себя: прежде пачкавалась белилами, брови марала, румянилась». И Ее величество изволила говорить: «Румяниться не надобно, а брови марай». И много тешилась и изволила про свое величество спросить: «Стара я стала, Филатовна?» И я сказала: «Никак, матушка, ни маленькой старинки в Вашем величестве!» «Какова же я толщиною – с Авдотью Ивановну?». И я сказала: «Нельзя, матушка, сменить Ваше величество с нею, она вдвое толще». Только изволила сказать: «Вот, тот, видишь ли!» А как замолчу, то изволит сказать: «Ну, говори, Филатовна!» И я скажу: «Не знаю что, матушка, говорить, душа во мне трепещется, дай отдохнуть». И Ее величеству это смешно стало, изволила тешиться: «Поди ко мне поближе…»» После этого совсем помертвевшую от страха и восторга Филатовну вывели из спальни императрицы. А утром Анна стала распрашивать ее, где она живет, чем занят муж, спросила: «А где вы живете, богаты ли мужики?» – «Богаты, матушка». – «Для чего ж вы от них не богаты?» Тут в первый раз Шесткова осмелела и ответила остроумно: «У меня… муж говорит, всемилостивейшая государыня, как я лягу спать, ничего не боюся и подушка в головах не вертится». Очень хороший образ: подушка вертится по ночам в головах только у тех, кто неспокоен, кто боится! «Скажи-ка, стреляют ли дамы в Москве?» – «Видела я, государыня, князь Алексей Михайлович (Черкасский) учит княжну стрелять из окна, а поставлена мишень на заборе» – «Попадает ли она?» – «Иное, матушка, попадает, а иное кривенько». – «А другие дамы стреляют ли?» – «Не могу, матушка, донесть, не видывала». Ни до, ни после императрицы Анны Иоанновны, безумно любившей стрельбу в цель, государственные деятели вроде канцлера князя Черкасского не обучали своих нежных дочерей пулевой стрельбе, а тут вдруг разом увлеклись! К нему бы это? А дело известное – пристрастия правителя в России становятся безумием светской черни! Нравы помещицы, не особенно умной, мелочной, ленивой, суеверной и капризной, отразились в ходивших в обществе рассказах о том, как сурово она обращалась со своими фрейлинами – в сущности, высокопоставленными дворовыми девками: била их по щекам за плохой танец, а если они просили пощады, то отправляла их стирать белье на Прачечном дворе (он находился там, где теперь Прачечный мост через Фонтанку). Пока государыня была в спальне, фрейлины должны были сидеть в соседней комнате и, как дворовые девки, заниматься рукоделием, вязанием. Соскучившись, как пишет историк С.Н.Шубинский, Анна «отворяла к ним дверь и говорила: «Ну, девки, пойте!» – и девки пели до тех пор, пока государыня не кричала: «Довольно!»». Быть придворным и дворцовым служителем при Анне было непросто. В 1740 году Анна отправила указ Сенату, определивший судьбу известной семьи Милютиных: «Всемилостивейшие пожаловали Мы двора нашего комнатного истопника Алексея Милютина в дворяне и на оное дворянство дать ему диплом». Видно, хорошо топил печи Милютин, дров по утрам на пол с грохотом не бросал, долго поленья не растапливал, в топку не дул, дыму в палаты не запускал, к полуночи умел ловко и незаметно входить и тихо закрывать вьюшки, да так, чтобы и печь не выстудить, и государыню с Бироном угарным газом не отравить. В общем, большое искусство – есть за что дать дворянскую грамоту. Иногда Анна требовала к себе гвардейских солдат с их женами и приказывала им плясать по-русски и водить хороводы, «в которых заставляла принимать участие присутствовавших вельмож». Источники Шубинского о вышесказанном мне неизвестны, но они кажутся вполне достоверными, хорошо отражают образ жизни и личность государыни – «помещицы Ивановны». Десятки писем императрицы Анны, которые она несколько лет посылала в Москву к С.А.Салтыкову, расширяют наше представление о ней. Семен Андреевич – близкий родственник императрицы по матери – после событий 25 февраля 1730 года, где он вместе с гвардейцами сыграл такую важную роль в восстановлении самодержавия, сделал стремительную карьеру: уже 6 марта он был пожалован в генерал-аншефы, обергофмейстеры, действительные тайные советники и стал губернатором Смоленской губернии. Вскоре, после смерти 5 октября 1730 года дяди императрицы Василия Федоровича Салтыкова, Семен стал генерал-губернатором или, как тогда называли, главнокомандующим Москвы и российским графом. Именно Семена Андреевича, хоть и не отличавшегося умом и благонравием, зато беспредельно преданного, Анна, переехав в Петербург, оставила своеобразным вице-королем Москвы, чтобы он, как предписывала инструкция-наказ, все «чинил к нашим интересам и престережению опасных непорядков». И на протяжении многих лет императрица могла быть спокойна за свою вторую столицу – главнокомандующий Москвы был верен и надежен как скала. Она ценила его, писала ласковые письма и в 1735 году послала ему в подарок «чарку прадедушки нашего», то есть царя Михаила Федоровича. Но потом государыня узнала, что Салтыков ведет дела по Москве не так уж хорошо, злоупотребляет властью, много пьет, и в ее письмах к Салтыкову исчезли сердечность и родственное чувство, из-за чего тот очень убивался. Но все-таки долгое время Салтыков пользовался личной доверенностью императрицы (она часто писала ему: «И пребываю к Вам неотменно в моей милости») и с готовностью исполнял ее частные, порой довольно щекотливые, поручения. Свыше двухсот писем Анны к Салтыкову сохранилось в архивах, и они дают нам возможность более определенно говорить о внутреннем мире Анны, круге ее интересов. Ценность их повышается тем, что эти письма частного характера, шедшие не через официальные каналы, и они-то как раз и позволяют видеть нравы «всероссийской помещицы», писавшей к «приказчику» по делам своего лучшего «имения» – Москвы и «людишек», ее населявших. При этом хорошо видно, как императрица питается слухами, просит Салтыкова действовать не публично, «как возможно тайным образом истину проведать», «под рукой разузнать…». И это придает переписке особую ценность. Читая письма государыни, можно подумать, что больше всего императрицу интересовали сплетни, слухи, матримониальные истории и, конечно, шуты, точнее – поиск наиболее достойных кандидатов в придворные дураки. 2 ноября 1732 года она писала: «Семен Андреевич! Пошли кого нарочно князь Никиты Волконского в деревню ево Селявино и вели роспросить людей, которые больше при нем были в бытность его тамо, как он жил и с кем соседями знался, и как их принимал – спесиво или просто, также чем забавлялся, с собаками ль ездил или другую какую имел забаву, и собак много ль держал, и каковы, а когда дома, то каково жил, и чисто ли в хоромах у него было, не едал ли кочерыжек и не леживал ли на печи… и о том обо всем его житии, сделав тетрадку, написать сперва «Житие князя Никиты Волконского» [и] прислать». Князь Волконский принадлежал к родовитой знати. Его жена Аграфена Петровна (или – в дружеском кругу – Асечка) была урожденной Бестужевой, дочерью того самого Петра Михайловича Бестужева-Рюмина, которого так ловко вытеснил из сердца курляндской герцоги Анны Иоанновны Бирон. Вместе с мужем Асечка часто бывала у отца в Митаве, и Волконский, видимо, уже тогда обратил на себя внимание Анны своими причудами. После смерти Петра I Асечка испытала большие потрясения. С ней и ее кружком друзей, среди которых был Абрам Ганнибал, грубо расправился Меншиков: за вполне невинную болтовню их всех отправили в ссылку. Асечка оказалась в подмосковной деревне, а потом ее заключили в монастырь, где она и умерла в 1732 году. Как только Анна, приложившая свою руку к ужесточению заключения Асечки в монастыре, узнала о ее смерти, она предписала выведать, как же там, в своей деревне, поживает вдовец. После того как она потребовала от Салтыкова, чтобы он прислал так называемое «Житие» Волконского, последовало уточнение: «К «Житию» вели приписать, спрося у людей, сколько у него рубах было и по скольку дней он нашивал рубаху». Интерес Анны к таким интимным сторонам жизни своего подданного понятен: она берет Волконского к себе шутом и не желает, чтобы он был спесив, грязен или портил воздух в покоях. Дело в том, что поиск шутов для Анны был делом весьма серьезным и ответственным. Так же были затребованы данные о поведении с детства Ивана Матюшкина: «Какое он имел с малолетства воспитание при отце и как содержан был». В ответе, присланном из Москвы в марте 1733 года, сказано о том, что интересовало госудыню: «Иван Иванович с малолетства при отце своем жил в великой неге и, когда станут обедать, за столом не резывал ничего: отец его или мать отрежат мяса или рыбы… и поставят перед ним». «Дурак» – столь часто употребляемый термин – в прошлом и применительно к шутовству включал в себя нечто большее, чем констатация человеческой глупости. Дурак – это смешной человек, шут, обязанный развлекать царственную особу. Он должен быть прежде всего потешным, смешным, иметь какую-то свою забавную «роль», черту, особенность поведения. Если этого не было, то кандидата забраковывали. Именно поэтому мы читаем в одном из писем Анны к Салтыкову, что возвращает ранее вызванного из Москвы некоего Зиновьева, потому что он «не дурак». Правда, благодаря литературе мы привыкли к известному стереотипу: сидящий у подножия трона шут в форме прибауток кого-то «обличает и разоблачает». Конечно, доля правды в этом есть, но в реальности все оказывалось гораздо сложнее – шутов держали вовсе не для того, чтобы они «колебали основы». Шуты были непременным элементом института «государственного смеха», имевшего древнее происхождение, связка «повелитель – шут», в которой каждому отводилась своя роль, была традиционной и устойчивой. Для всех было ясно, что шут, дурак, исполняет свою «должность», памятуя о ее четких границах. В правила этой должности-игры входили и известные обязанности, и известные права. Защищаемый древним правилом: «На дураке нет взыску», шут действительно мог сказать что-то нелицеприятное, но мог и пострадать, если выходил за рамки, установленные повелителем. Так, во время путешествия императрицы Елизаветы Петровны в Троицко-Сергиев монастырь ее шут принес в шапке ежа и показал его императрице. Еж высунул мордочку, а императрица, подумав, что это крыса, страшно испугалась. Шута немедленно схватили и «с пристрастием» допрашивали в застенке Тайной канцелярии, с какой целью он хотел напугать императрицу и кто «подучил» его совершить это государственное преступление. В системе самодержавной власти роль такого человека, имевшего доступ к повелителю, была весьма значительна, и оскорблять шута опасались, ведь уместной шуткой он мог повлиять на принятие важного решения. Как повествуют «Анекдоты о шуте Балакиреве», в основе которых могли лежать реальные факты, «некто из придворных, совершенно без способностей, своими происками достиг, наконец, того, что Петр Великий обещал ему одно довольно важное место. Балакирев молчал до времени, но когда государь приказал придворному явиться к себе за решительным определением, то Балакирев притащил откуда-то лукошко с яйцами и сел на него при входе в приемную. Скоро явился придворный и стал просить шута, чтобы тот доложил о нем государю. Сначала Балакирев не соглашался, отговариваясь тем, что ему некогда; но потом согласился с тем, однако, условием, чтобы он тем временем посидел на его месте и до возвращения не сходил бы с лукошка. Придворный, ни мало ни думая, охотно занял место шута и уселся на лукошко, как ему было приказано. Балакирев же, зайдя в кабинет Петра, попросил царя заглянуть в прихожий покой. «Вот кому даешь ты видное место, государь! – заметил Балакирев, когда Петр Великий отворил дверь в прихожую. – Место, на которое я посадил его, ему приличнее и, кажется, по уму доступнее. Рассуди и решай!» И государь тотчас решил удалить от себя молодца, не умнее яйца». В другом случае, наоборот, речь шла о том, что шут своими средствами мог кого-то спасти. Согласно «анекдоту», «один из близких родственников Балакирева подпал под гнев и немилость царя. Государь отдал его под суд и уже готов был утвердить приговор онаго, как вдруг является Балакирев с грустным лицом и весь расстроенный. Государь, увидав причину прихода Балакирева, обратился к присутствующим и сказал: «Наперед знаю, зачем идет ко мне Балакирев, но даю честное слово не исполнить того, о чем он будет просить меня». Между тем Балакирев начал речь свою так: «Государь всемилостивейший! Удостой услышать просьбу твоего верноподанного: сделай такую милость, не прощай бездельника, моего родственника, подпавшего под твой гнев царский и ныне осужденного судом и законами!» – «Ах ты плут! – вскричал Петр – Каково же ты поддел меня? Нечего делать, я обязан не исполнить твоей просьбы и потому должен простить виновного…»». Интересно, что Петр I, рьяно искоренявший все старомосковские обычаи, традицию шутовства сохранил и развил. Как и все его предшественники на троне, он проходит через русскую историю, окруженный не только талантливыми сподвижниками, но и пьяными, кривляющимися шутами, которые потешно, ради смеха государя и его окружения ссорились и дрались. А между тем распри шутов были нешуточные – борьба за милость государя тут шла между ними с неменьшим напряжением, чем в среде придворных. В этой борьбе все средства – кляузы, подлости, мордобой – были хороши. Что и веселило… Конечно, шутов-дураков держали при дворе в основном для забавы, смеха. Так было и при Анне Иоанновне. Ей более всего нравились «пьесы», которые годами разыгрывали ее шуты, сплетничая и жалуясь друг на друга. Особенно ее развлекали свары и драки шутов. Г.Р.Державин вспоминал рассказ современника Анны Иоанновны о том, что, выстроив шутов друг за другом, императрица заставляла их толкаться, что приводило к драке и свалке. При виде этой неразберихи государыня и двор хохотали. О подобном же непритязательном развлечении писал и один свидетель-иностранец – человек, чуждый русской жизни. Он так и не понял всей сути потехи: «Способ, как государыня забавлялась сими людьми, был чрезвычайно странен. Иногда она приказывала им всем становиться к стенке, кроме одного, который бил их по поджилкам и чрез то принуждал их упасть на землю (это было представление старинного правежа. – Е.А.). Часто заставляли их производить между собою драку, и они таскали друг друга за волосы и царапались даже до крови. Государыня и весь ее двор, утешаясь сим зрелищем, помирали со смеху». Но это не был просто смех, столь естественный для человека. Если бы нам довелось посмотреть на кривлянье шутов XVII–XVIII веков, послушать, что они говорят и поют, то многие из нас с отвращением отвернулись бы от этого, без преувеличения, похабного зрелища. И напрасно – все имеет свое объяснение. Его дал весьма удачно Иван Забелин, писавший о шутовстве XVII века как об «особой стихии веселости»: «Самый грязный цинизм здесь не только был уместен, но и заслуживал общего одобрения. В этом как нельзя лучше обрисовывались вкусы общежития, представлявшего с лицевой стороны благочестивую степенность и чинность, постническую выработку поведения, а внутри исполненного неудержимых побуждений животного чувства, затем, что велико было в этом общежитии понижение мысли, а с нею и всех изящных, поэтических, эстетических инстинктов. Циническое и скандальезное нравилось потому, что духовное чувство совсем не было развито». Важно заметить, что императрица Анна была ханжой, строгой блюстительницей общественной морали, но при этом состояла в незаконной связи с женатым Бироном. Отношения эти осуждались верой, законом и народом (последнее она достоверно знала из материалов Тайной канцелярии). Не исключено, что шуты с их непристойностями позволяли императрице снимать неосознанное напряжение. Шутовство – всегда представление, спектакль. Анна и ее окружение были большими охотниками до шутовских спектаклей, «пьес» шутов. Конечно, за этим стояло древнее восприятие шутовства как дурацкой, вывернутой наизнанку традиционной жизни, шутовское воспроизведение смешило зрителей до колик, но было непонятно иностранцу, человеку другой культуры. Впрочем, суть не только в различии культур – шутов и в средневековой Европе было немало. Но XVIII век смотрел на это иначе. Шутовство в том безобразном виде, в котором оно пришло к русскому двору с древних времен, в канун надвигающийся эпохи Просвещения и относительной терпимости, отживало свой век даже в России. Не случайно при расследовании дела Бирона в 1741 году на него взвалили вину за разгул придворного шутовства, хотя в этом и других случаях он виноват только относительно – шуты и их проделки были утехой самой императрицы, вульгарной частью ее мира. Но здесь нам важно, что перелом в отношении к средневековому шутовству уже произошел, и мы хорошо видим из официального обвинения Бирону: «Он же, будто для забавы Ея величества, а в самом деле, по своей свирепой склонности, под образом шуток и балагурства, такия мерзкия и Богу противныя дела затеял, о которых до сего времени в свете мало слыхано. Умалчивая о нечеловеческом поругании, произведенном не токмо над бедными от рождения или каким случаям дальнего ума и разсудения лишенными, но и над другими людьми, между которыми и честной породы находились, о частых между оными заведенных до крови драках, и о других оным ученным мучительств и безстыдных мужеска и женска полу обнажениях, и иных скаредных между ними его вымыслом произведенных пакостях, уже и то чинить их заставливал и принуждал, что натуре противно и объявлять стыдно и непристойно». Может быть, в последнем весьма туманном отрывке идет речь о радостном придворно-шутовском событии, которым Анна Иоанновна с воодушевлением поделилась 2 сентября 1734 года с Салтыковым: «Да здесь играичи женила я князь Никиту Волконского на Голицыном»? Словом, возвращаясь к шутам, скажем, что в первой половине тридцатых годов XVIII века при дворе императрицы сформировался целый «штат» шутов: шесть человек, двое иностранцев и четверо русских, да около десятка лилипутов – «карлов». Среди шутов были и старые придворные дураки, унаследованные от Петра I, и новые, благоприобретенные в царствование Анны. Самым опытным был «самоедский король» Ян д'Акоста, которому некогда царь Петр I подарил пустынный песчаный островок в Финском заливе. Петр часто беседовал с шутом по богословским вопросам – ведь памятливый космополит, португальский еврей Д'Акоста мог соревноваться в знании Священного писания не только с Петром, но и всем Синодом. Другой персонаж, неаполитанец Пьетро Мира (или – в русской, более непристойной редакции – «Петрилий» – или «Педрилло»), приехал в Россию в составе итальянской труппы в качестве певца и скрипача, но поссорился с капельмейстером Франческо Арайя и примерно в 1733 году перешел в придворные шуты. С ним Анна обычно играла в подкидного дурака, он же держал банк в карточной игре при дворе. Исполнял он и разные специальные поручения императрицы: дважды ездил в Италию и нанимал там для государыни певцов, покупал ткани, драгоценности, да и сам приторговывал бархатом. Граф Алексей Петрович Апраксин был из знатной, царской семьи. Он был сыном боярина и президента Юстиц-коллегии времен Петра I Петра Матвеевича Апраксина, племянником генерал-адмирала Апраксина и царицы Марфы Матвеевны. Этот шут был проказником по призванию и, как о нем говорил Никита Панин, «несносный был шут, обижал всегда других и за то часто бит бывал». Возможно, за ревностное исполнение своих обязанностей он получал от государыни богатые пожалования. Живя годами рядом, шуты, придворные и повелители становились как бы единой семьей, со своим укладом, обычаями, принятыми ролями, проблемами и скандалами. Отзвуки их порой доносятся сквозь время и до нас. Так, вдруг 23 апреля 1735 года Главная полицмейстерская канцелярия с барабанным боем разнесла по улицам «по всем островам» строгий именной указ российской императрицы Анны Иоанновны о том, чтоб к шуту Ивану Балакиреву в дом никто не ездил и его к себе никто «в домы свои не пущали, а ежели кто поедет к нему в дом или пустит к себе, из знатных – взят будет в крепость, а подлые будут сосланы на каторгу». «Что за странный указ?» – подумаем мы. «Да ничего особенного, – сказал бы петербургский житель тех времен. – Видно, шут Ванька Балакирев прогневил матушку-государыню, надрался как свинья, а она – ой строга! – пьяных на дух не выносит». И верно – «епитимью» с Балакирева сняли ровно через месяц – 23 мая, когда милостивая к своим заблудшим овцам матушка-императрица повелела: «… К помянутому Балакиреву в дом знатным и всякого чина людям ездить позволить и его, Балакирева, в домы свои к себе пускать без опасения, токмо под таким подтверждением: ежели те, приезжающие к нему, Балакиреву, в дом, или он к кому приедет, и будет пить, а чрез кого о том донесено будет и за то оные люди, какого б звания ни был, будут жестоко штрафованы». Вся эта история напоминает расправу провинциальной помещицы со своим холопом Петрушкой, которого за пьянство посадили на неделю в «холодную», чтоб знал меру и при госпоже не появлялся в непотребном виде. Масштаб, правда, другой – делом Петрушки занялся бы приказчик, а дело царского шута вел столичный генерал-полицеймейстер Василий Салтыков. Но, когда нужно, грудью защищала императрица своего непутевого «члена семьи». В феврале 1732 года она писала в Москву Семену Салтыкову, что Балакирева обманул его тесть Морозов, не выдав ему обещанные в приданое две тысячи рублей. Анна велит «призвать онаго Морозова и приказать ему, чтоб он такия деньги Балакиреву, конечно, отдал, а ежели станет чем отговариваться, то никаких его отговорок не принимать, а велеть с него доправить». В другой раз долгое время при дворе разыгрывался еще один «спектакль» Балакирева. О нем писала Салтыкову императрица: «При сем посылаю вам бумажку: Балакирев лошадь проигрывает в лот и ты изволишь в Москве приказать, чтоб подписались, кто хочет и сколько кто хочет, и ты, пожалуй, подпиши, а у нас все пишут». Надо думать, что московские высшие чиновники как один подписались участвовать в лотерее, чтобы спасти лошадь царского шута. В шутовские «спектакли» Балакирева втягивались не только придворные, но и иерархи Русской православной церкви. Как-то Балакирев стал публично жаловаться на свою жену, которая отказывала ему в постели. Этот «казус» стал предметом долгих шутовских разбирательств, а потом Священный синод на своем заседании принял решение о «вступлении в брачное соитие по-прежнему» Балакирева со своей супругой. Пикантности всей ситуации придавал известный всем факт сожительства Бирона с Анной. О нем в обществе говорили почти так же открыто, как при дворе обсуждали беды Балакирева, при этом некоторые особо отмечали, что Бирон с Анной живут как-то уж очень скучно, «по-немецки, чиновно», и это вызывало насмешку. Но вернемся к Ивану Емельяновичу Балакиреву. Столбовой дворянин, в молодости он попал в армию, служил в Преображенском полку. Ловкий и умный преображенец чем-то приглянулся при дворе и был зачислен в штат придворных служителей. Его шутки при дворе первого императора были увековечены в знаменитых «Анекдотах». Но Балакирев сильно пострадал в конце царствования Петра I, оказавшись втянутым в дело любовника царицы Екатерины Виллима Монса. Он якобы работал у любовников «почтальоном», перенося любовные записочки, что вполне возможно для добровольного шута. В 1724 году за связь с Монсом Балакирев получил 60 ударов палками и был сослан на каторгу в Рогервик. Подобные обстоятельства, как известно, мало способствуют юмористическому взгляду на мир. К счастью для Балакирева, Петр вскоре умер, Екатерина же Алексеевна, став государыней Екатериной I, вызволила с каторги верного слугу и определила его снова в Преображенский полк. Но военная служба у Балакирева не пошла. При Анне Иоанновне отставного прапорщика Ивана Балакирева окончательно призвали в шуты, и тут он и прослыл большим остроумцем. Достойно внимания то, что после смерти Анны, в 1740 году, Балакирев выпросился в отставку и до самой своей смерти в 1760 году уединенно жил в своей деревне. Окрестные помещики, наверное, не встречали более мрачного соседа – Балакирев свое отшутил… Как уже сказано выше, каждый шут играл собственную, затверженную роль. Педрилло не только ездил в Италию за покупками для императрицы, но и разыгрывал свои «пиесы» с большой пользой для себя. Так, современник рассказывал, что однажды Бирон в шутку осведомился, не женат ли тот на козе, намекая на редкую уродливость его супруги. Шут радостно отвечал, что это «не только правда, но жена моя беременна и должна на днях родить. Смею надеяться, что Ваше высочество будете столь милостивы, что не откажетесь, по русскому обычаю, навестить родильницу и подарить что-нибудь на зубок младенцу». Бирон, смеясь, обещал заглянуть в дом шута. Через несколько дней шут объявил Бирону, что коза – его жена – благополучно разрешилась от бремени, и напомнил ему об обещании. Затем Анна, любившая такие шутки и следующее за ними обсуждение, послала всех придворных к роженице. Они увидели в постели шута и настоящую козу, украшенную бантами. Каждый поздравлял «супругов» и клал под подушку червонец «на зубок» новорожденному. Так у шута с козой быстро образовался неплохой капитал. В 1735 году по поручению Анны он написал тосканскому герцогу Гастону Медичи, слабоумному и бездетному правителю, о желании своей государыни приобрести «ваш самобольшой алмаз (у герцога был огромный бриллиант в 139,5 карата. – Е.А), о котором слава происходит, что больше его в Италии не имеется; ежели недорогою ценою оный продать намерены, то я вам купца нашел, ибо (правду вам сказать) я хочу малой прибылью попользоваться. Ее императорское величество намерена тот алмаз купить и деньги за оный заплатить, но изволит, чтоб я себя купцом представил и торговал». Не исключено, что все это было задумано для забавы очередной «пьесой» шута и возможной перепиской Педриллы с миланским дураком в короне. История другого шута, Михаила Голицына, весьма трагична. Он был внуком знаменитого боярина князя Василия Васильевича Голицына – первого сановника времен царевны Софьи, жил с дедом в Пинеге, а потом был записан в солдаты. В 1729 году он уехал за границу. В Италии перешел в католицизм, женился на простолюдинке итальянке и потом вернулся с ней в Россию. Свою новую веру и брак с иностранкой Голицын тщательно скрывал. Но потом все стало известно, и в наказание за отступничество его взяли в шуты. Все могло случиться иначе, и Голицын попал бы в лучшем случае в монастырь. Однако до императрицы Анны дошли сведения о необычайной глупости Голицына. Она приказала привезти его в Петербург, на «просмотре» князь понравился государыне, и она 20 марта 1733 года сообщала Салтыкову, что «благодарна за присылку Голицына, Милютина и Балакиревой жены, а Голицын всех лучше и здесь всех дураков победил, ежели еще такой же в его пору сыщется, то немедленно уведомь». Его же несчастной жене-итальянке в чужой стране жилось нелегко. Анна справлялась о ней у Салтыкова, и тот поручил разведать о ней каптенармусу Лакостову. Каптенармус нашел женщину в Немецкой слободе в отчаянном положении – без денег, без друзей. Неизвестно, помогла ли ей Анна, но через год ее было велено привезти в Петербург и чтобы «явитца у генерала Ушакова тайным образом». Это было в сентябре 1736 года. С тех пор следы несчастной женщины теряются в Тайной канцелярии. Голицын благополучно жил при дворе и получил прозвище «Квасник» потому, что ему поручили подносить государыне квас. Не все, конечно, подходили в шуты привередливой госпоже. Апраксину, Волконскому и Голицыну нужно было немало потрудиться, чтобы угодить ей. В «отборе кадров» шутов императрица была строга – обмана не терпела, и благодаря одному только княжескому титулу удержаться в шутах не представлялось возможным. Видно, что ни шуты, ни окруж<ающие, ни Анна не воспринимали назначение в шуты как оскорбление дворянской чести. И для графа, и для знатного боярина не считалось зазорным быть шутом или лакеем, выносящим горшки, – тоже ведь государева служба. Грань между шутовской и «серьезной» должностью была вообще очень тонкой – вспомним шутовского «князь-папу» думного дворянина, графа Никиту Зотова, который одновременно был и шутом при дворе Петра I, и начальником Ближней канцелярии – центрального финансового органа управления. Уместно припомнить и шутовского «князь-кесаря» князя Федора Ромодановского, долгие годы ведавшего страшным Преображенским приказом – политическим сыском… Читая письма Анны, начинаешь понимать, что для нее подданные – государственные рабы, судьбой, жизнью, имуществом которых она свободно распоряжалась по своему усмотрению: «Изволь моим указом сказать Голицыной «Сурмленой глаза» (прозвище. – Е.А), чтоб она ехала в Петербург, что нам угодно будет, и дать ей солдата, чтоб, конечно, к Крещенью ее в Петербург поставить или к 10 января» (декабрь 1732 года). В другом письме от 8 февраля 1739 года читаем: «Прислать Арину Леонтьеву с солдатом, токмо при том обнадежите ее нашею милостию, чтоб она никакого опасения не имела и что оное чинится без всякого нашего гневу». Из многих материалов видно, что Анну – человека переходной эпохи – неудержимо тянуло прошлое с его милыми для нее привычками, нравами. Это был мир так называемой «царицыной комнаты». Известно, что в Кремле царица имела свой двор: штат верховых боярынь, мам царевичей и царевен, казначеев, комнатных псаломщиц, чтиц, боярышень-девиц, сенных девиц, которые постоянно жили в комнатах царицыной части дворца. С ними рядом находились постельницы, комнатные бабы-лекарки. На самом низу служилой лестницы располагались дурки-шутихи, уродки, старухи-богомолицы, девочки-сиротинки, дети-инородцы (калмычки, арапки, грузинки). В таком мире Анна жила при дворе матушки Прасковьи Федоровны, и, по некоторым сведениям, Петр, каждый раз приезжая в Измайлово, брезгливо разгонял по лестницам и закоулкам дворца целую стаю убогих и калек. Став императрицей, Анна стала постепенно возрождать в Петербурге «царицыну комнату». Конечно, в полном объеме это сделать было невозможно – времена московских теремов прошли, но какие-то элементы «комнаты» появились и при императорском дворе в 1730-е годы. Старые порядки появлялись как бы сами собой, как ожившие воспоминания бывшей московской царевны, разумеется, с новациями, которые принесло время. По документам можно проследить, как Анна собирает по кусочкам свою «комнату», выписывая из Москвы, из монастырей всеми забытых, но памятных ей, Анне, старушек-матушек, приживалок прежнего Измайлова. Одновременно идет, как уже сказано выше, тщательная селекция шутов, выписываются из разных мест новые персонажи: «Отпиши Левашову (тогда главнокомандующий русскими войсками в Персии. – Е.А.), чтоб прислал 2 девочек из персиянок или грузинок, только б были белы, чисты, хороши и не глупы». Это из письма Семену Салтыкову в 1734 году. При дворе появляются две «тунгузской породы девки», отобранные у казненного иркутского вице-губернатора Андрея Жолобова. В 1738 году С.А.Салтыков получил указ найти несколько высокорослых турок для исполнения обязанностей гайдуков на каретах. К письму была приложена «мера, против которой, как лучше возможно выбрать надлежит, чтоб меньше оной не были». В 1732 году императрица пишет Салтыкову: «По получении сего письма пошли в Хотьков монастырь и возьми оттудова матери безношки приемышка мальчика Илюшку, дав ему шубенку, и пришли к нам на почте с нарочным салдатом, также есть у Власовой сестры тетушки сын десяти лет… и его с Илюшкой пришли вместе». Как и у матушки-царицы Прасковьи Федоровны, у Анны появились свои многочисленные приживалки и блаженные с характерными и для прошлого, семнадцатого века прозвищами: «Мать-Безножка», «Дарья Долгая», «Девушка-Дворянка», «Баба-Катерина». Воспоминаниями о безвозвратно ушедшем измайловском детстве веет из писем Анны к Салтыкову. Императрица собирает как-то ей памятные с детства вещицы, даже проявляет интерес к истории. В октябре 1732 года она пишет Салтыкову: «Спроси у князя Василья Одоевского, нет ли у него в казенных (кладовках. – Е.А.) старинных каких книг русских, и которыи прежних государей, чтоб были в лицах, например о свадьбах или о каких-нибудь прочих порядках». В другой раз она требует прислать к ней «портрет поясной сестры царевны Прасковьи Иоанновны», письма «матушки» и сестер, хранившиеся в Кабинете. Со смерти матери царицы Прасковьи Федоровны прошло уже много лет, бесчисленные обиды, которые претерпела Анна от матери, о которой известно, что перед смертью она чуть было не прокляла дочь, и недоразумения забылись, и, как каждый человек, Анна грустит и вспоминает безвозвратно ушедшее прошлое: «Слышала я ныне, что у царевны Софьи Алексеевны в Кремле и в Девичьем монастыре были персоны моего батюшки, также и матушки моей поясныя, а работы Виниюсовой, а матушкин портрет в каруне (короне. – Е.А) написан». Анна просит Салтыкова его найти: «Мне хочется матушкин патрет достать». Императрица хотела найти людей, памятных ей из детства, знавших ее и родителей, а потом куда-то исчезнувших. Так, в июле 1734 года Анна предписывает найти и прислать к ней Аксинью Юсупову, «которая жила у матушки». Если эти люди умерли или были уже стары, то просила подобрать замену: «Поищи в Переславле из бедных дворянских девок или из посадских, которая бы похожа была на Татьяну Новокрещенову, а она, как мы чаем, уже скоро умрет, то чтобы годны ей на перемену; ты знаешь наш нрав, что мы таких жалуем, которыя бы были лет по сорока и так же б говорливы, как та, Новокрещенова, или как были княжны Настастья и Анисья Мещерская». Умение говорить без перерыва, рассказывать сказки и байки, талантливо пересказывать сплетни очень ценила скучавшая от безделья Анна, природное любопытство и склонность к сплетням отмечал даже заезжий иностранец Фрэнсис Дэшвуд. В 1734 году, предписывая забрать у княгини Вяземской некую девку, которой приказано от имени императрицы успокоить, «чтоб она не испужалась… я ее беру для забавы, как сказывают, она много говорит». Впрочем, не всякого человека из прошлого Анна была готова встретить с распростертыми объятиями. В декабре 1734 году она с тревогой писала Салтыкову, услышав, что некая княжна Марья Алексеевна, жившая в Москве и чем-то серьезно больная, собралась навестить государыню в Петербурге. Салтыков должен был предупредить этот нежелательный для мнительной Анны визит: «Надобно ей сказать, чтоб она лучше осталась дома для того она человек больной, а здесь у меня особливо таких мест нет, где держат больных». Конечно, не только «собиранием комнаты» и забавами шутов тешилась русская императрица. На нее в полной мере распространялась харизма российских самодержцев. Она, как и Екатерина I, претендовала на роль «Матери Отечества», неустанно заботившейся о благе страны и ее подданных. В указах это так и называлось: «О подданных непрестанно матернее попечение иметь». В день рождения императрицы, 28 января 1736 года, Феофан Прокопович произнес приветственную речь, в которой, как сообщали на следующий день «Санкт-Петербургские ведомости», подчеркивал, что приятно поздравлять того, «который не себе одному живет, но в житии своем и других пользует и тако и прочим живет». А уж примером такой праведной жизни может быть сама царица, «понеже Ея величество мудростью и мужеством своим не себе самой, но паче всему Отечеству своему живет». Как не вспомнить Евгения Шварца: «Говори, говори, правдивый старик!» Однако императрица понимала свою роль не так уж возвышенно, как провозглашал с амвона златоустый вития Феофан. Она – и здесь я возвращаюсь к заданному в начале главы образу – ощущала себя скорее рачительной и строгой хозяйкой большого поместья, где для нее всегда были дела. Роль верховной свекрови-тещи, всероссийской крестной матери, общей кумы, несомненно, нравилась императрице. Она, сама погрязшая, с общепринятой точки зрения, в грехе, сожительствуя с чужим мужем, сурово судила всякие отклонения от принятых канонов, вольности и несанкционированные амуры. Как-то в «Санкт-Петербургских ведомостях» был опубликован такой «отчет»: «На сих днях некоторой кавалергард полюбил недавно некоторую российской породы девицу и увезти [ее] намерился». Далее подробно описываются история похищения девицы прямо из-под носа у сопровождавшей ее бабушки и тайное венчание беглецов в церкви. «Между тем учинилось сие при дворе известно (можно представить, какое разнообразие в скучную жизнь двора Анны внесло это известие! – Е.А.) и тогда в дом новобрачных того ж часу некоторая особа отправлена, дабы оных застать (высшая цель акции! – Е.А). Сия особа (полагаю, что это был А.И.Ушаков, начальник сыска. – Е.А) прибыла туда еще в самую хорошую пору, когда жених раздевался, а невеста на постели лежала». Все участники приключения именем государыни были арестованы, взяты под караул, и «ныне – заключает придворный корреспондент, – всяк желает ведать, коим образом сие куриозное и любительное приключение окончится». Нет сомнений, что операцией по срыву «незаконной» первой брачной ночи из своего «штаба» руководила сама государыня – незыблемый оплот нравственности подданных, глава Святейшего синода. Но все же особенно любила императрица быть свахой, женить своих подданных. Речь не идет об обычном, традиционном позволении, которое давал (или не давал) самодержец на просьбу разрешить сговоренную свадьбу. Анна такие высочайшие позволения также давала, но при этом часто сама выступала свахой. И, как понимает читатель, отказать такой свахе было практически невозможно. Вообще все, связанное с браком и амурными делами ее подданных, страшно интересовало императрицу, готовую при случае просто лично припасть к замочной скважжине. При этом нельзя не заметить, что в шумных хлопотах Анны о семейном благополучии своих подданных скрыто звучит трогательная нота участия к беззащитным, бедным людям, которые, как некогда она сама, не смогли благополучно устроить свою судьбу и поэтому могут остаться несчатливы. В письме Салтыкову в 1733 году она хлопочет о судьбе каких-то двух бедных дворянских девушек, «из которых одну полюбил Иван Иванович Матюшкин и просит меня, чтоб ему на ней жениться, но оне очень бедны, токмо собою недурны и неглупы, и я их сама видела, того ради, по получении сего, призови ево отца и мать, и спроси, хотят ли они его женить, и дадут ли ему позволение, чтоб из помянутых одну, которая ему люба, взять, буде же заупрямятся для того, что оне бедны и приданаго ничего нет, то ты им при том разсуди, и кто за него богатую даст». В январе 1734 года Анна Иоанновна с удовлетворением сообщала Салтыкову, что Матюшкин благополучно женился и что «свадьба была изрядная в моем доме», то есть государыня устроила свадебный пир бедной молодой паре в своем Зимнем дворце! Интересы императрицы-сплетницы были чрезвычайно обширны и разнообразны. По ее письмам легко представить себе источники информации государыни – в основном сплетни, слухи, которые, к великой радости повелительницы, приносили на хвосте ее челядинцы: «уведомились мы…», «слышала я…», «слышно здесь…», «слышали мы…», «чрез людей уведомились…», «известно нам…», «пронеслось, что…» и т. д. Так она писала о своих информаторах. Благодаря этому оригинальному и вечному источнику создается забавное впечатление, что императрица, как бы пронзая взглядом пространство, видит, что «у Василья Федоровича Салтыкова в деревне крестьяне поют песню, которой начало: «Как у нас, в сельце Поливанцове, да боярин от-дурак: решетом пиво цедил»», что «в Москве, на Петровском кружале, стоит на окне скворец, который так хорошо говорит, что все люди, которые мимо едут, останавливаются и его слушают», что некто Кондратович, который «по указу нашему послан… с Васильем Татищевым в Сибирь, ныне… шатается в Москве», что «в украинской вотчине графа Алексея Апраксина, в деревне Салтовке, имеется мужик, который унимает пожары», что, наконец, «есть в доме у Василья Абрамовича Лопухина гусли». Естественно, императрица немедленно требует, «увязав хорошенько», прислать гусли в Петербург, так же как и списать слова потешной песни, доставить скворца и мужика, а Кондратовича, как и многих других, за кем присматривает рачительная хозяйка, немедленно отправить на службу. Мелочность, присущая ей в обыденной жизни, проявлялась и в том, как она преследовала своих политических противников. 24 января 1732 года Анна предписывает послать в тамбовскую деревню к опальным Долгоруким унтер-офицера, чтобы отобрать у них драгоценности, причем особо подчеркивает: «Также и у разрушенной (так презрительно называли невесту умершего императора Петра II – Екатерину Долгорукую. – Е.А.) все отобрать и патрет Петра Втараго маленькой взять». Поручение было исполнено, и вскоре мстительная царица могла перебирать драгоценности и Долгоруких, и Меншикова (которые потом Анна Леопольдовна отнимет у Бирона, а у нее их в свою очередь заберет Елизавета). Не прошло и года, как Анну стали мучить сомнения – все ли изъято у Долгоруких, не утаили ли они чего? И вот 10 апреля 1733 года Семен Андреевич получает новый приказ: «Известно Нам, что князь Иван Долгорукий свои собственные пожитки поставил вместе с пожитками жены своей (Наталии Борисовны Долгорукой, урожденной Шереметевой. – Е.А.), а где оные стоят, того не знают. Надобно вам осведомиться, где у Шереметевых кладовая палата, я чаю, тут и князь Ивановы пожитки». Причем Анна приказывала не афишировать это секретное мероприятие, а служащего Шереметевых «с пристрастием спросить, чтоб он, конечно, объявил, худо ему будет, если позже сыщется». Более того, все слуги после обысков и допросов в доме Шереметевых, произведенных в отсутствие хозяев, были вынуждены расписаться, «что оное содержать им во всякой тайности» под угрозой смертной казни. Вообще-то шарить, когда вздумается, по пыльным чуланам своих подданных, проверять их кубышки и загашники, читать письма принято у власти издавна, а уж Анне с ее привычками и сам Бог велел. «Семен Андреевич! Изволь съездить на двор [к] Алексею Петровичу Апраксину и сам сходи в его казенную палату, изволь сыскать патрет отца его, что на лошади написан, и к нам прислать (хорош вид у обер-гофмейстера Двора Ея императорского величества, генерал-аншефа, кавалера, графа и главнокомандующего Москвы, который лезет в темную казенку (попросту – в пыльный чулан) и копается среди рухляди! – Е.А.), а он, конечно, в Москве, а ежели жена его спрячет, то худо им будет». Необходимо коснуться заповедных интересов Анны к сыску. Тайная канцелярия, созданная в 1732 году, была для Анны тем «слуховым аппаратом», который позволял ей слышать, знать, что думают о ней люди, чем они сами дышат и как пытаются скрыть от постороннего взгляда свои пороки, страстишки, тайные вожделения – словом, то, что иным путем до императрицы могло и не дойти. Материалы Тайной канцелярии свидетельствуют, что Анна постоянно была в курсе ее важнейших дел. Начальник Тайной канцелярии генерал А.И.Ушаков был одним из приближенных Анны и постоянно докладывал о делах своего ведомства. Он приносил итоговые экстракты закончившихся дел, а по ходу следствия докладывал устно. Важно заметить, что Анна активно влияла на расследование, давала дополнительные указания Ушакову, вносила поправки в ход следствия. Сама она никогда не приходила в застенок, но не раз Ушаков передавал ее устные указы своим подследственным. С особым вниманием следила Анна за делами об «оскорблении чести Ея императорского величества» – весьма распространенном тогда преступлении. В том, как реагировала на них императрица, видны ее обеспокоенность прочностью и авторитетом ее власти, и подозрительность, и недоверие. Уже в июне 1730 года из Измайлова она писала воронежскому вице-губернатору Пашкову о дошедших до нее слухах относительно «странного» поведения одного из церковных иерархов: «Слышно нам стало, что воронежский архиерей, получив через тебя ведомость о Богом данной нам императорской власти и указ о возношении имени Нашего с титлою в церковных молениях, не скоро похотел публичного о нашем здравии отправлять молебствия и бутто еще некое подозрительное слово сказал, а какое слово было и ты о том доносил куда надлежит? Скоро о всем обстоятельно с сим посланным напиши к нам, толикож отнюдь никому о сем не объявляй под опасением гнева нашего». Судя по хорошему знакомству императрицы с делами Тайной канцелярии, у императрицы Анны не могло оставаться никаких иллюзий относительно того, что думает о ней ее народ. В крестьянских избах, в канцеляриях, дворянских особняках, за кабацким застольем, в разговорах попутчиков, на паперти церкви можно было услышать крайне нелестные отзывы о царствующей особе. В основном криминальные суждения делятся на два типа. Первое хорошо отражает известная русская пословица «У бабы волос долог, да ум короток»: «Владеет государством баба и ничего не знает»; «Я бабьего указа не слушаю». А что стоит тост в застолье: «Здравствуй (то есть «Да здравствует». – Е.А.) государыня, хотя она и баба!» Эти темы варьировалась в разных, порой непристойных плоскостях и в таких выражениях, которые и приводить не буду, чтобы не возмущать читающую публику. В других случаях речь идет о том, что Бирон (иногда – Миних) «з государынею блудно живет» (или «телесно живет»), и соответствующие весьма непристойные уточнения и вариации в том смысле, что «Един Бог без греха, а государыня плоть имеет, она-де гребетца». Среди дел Тайной канцелярии есть такие, которые хоть и не касались важных политических дел, но привлекали особое внимание императрицы, любившей покопаться в чужом грязном белье. Таковы история двух болтливых базарных торговок – Татьяны Николаевой и Акулины Ивановой, подвергнутых тяжелым пыткам по прямому указу Анны, и дело баронессы Соловьевой, и дело Петровой – придворной дамы принцессы Елизаветы Петровны, и многих других людей, близких ко двору. Можно без сомнений утверждать, что жизнь постоянного оппонента Анны в борьбе за власть – Елизаветы Петровны, дочери Петра I, – проходила, благодаря усердию ведомства Ушакова, под постоянным наблюдением императрицы. Под контролем Анны были и все дела о «заговорах»: дела Долгоруких, Голицына и Волынского. На экстрактах многих политических дел мы видим резолюции императрицы, которая окончательно решала судьбы попавших в Тайную канцелярию людей. Иногда они были более жестокие, чем предложения Кабинета министров или Ушакова, иногда наоборот – гораздо мягче. «Вместо кнута бить плетьми, а в прочем по вашему мнению. Анна» (дело упомянутой И.Петровой, 1735 года). Но в своем праве решать судьбы Анна, конечно, никогда не сомневалась и такие решения никому не передоверяла. Были люди, которых Анна люто ненавидела и с которыми расправлялась со сладострастной жестокостью. Так случилось с княжной Прасковьей Юсуповой, которая по неизвестной причине (думаю – из-за длинного языка) была сослана в монастырь сразу же после воцарения Анны. И в Тихвине княжна не «укротилась». Вскоре до двора дошли ее крамольные речи о том, что если бы императрицей была Елизавета, то ее в такой дальний монастырь не сослали бы, и что при дворе много иноземцев, и что… одним словом, обычная болтовня. Но она дорого обошлась княжне и ее товарке Анне Юленевой, которую пытали в Тайной канцелярии. 18 апреля 1735 года Анна начертала на докладе Ушакова о Юсуповой резолюцию: «Учинить наказание – бить кошками и постричь ее в монахини; а по пострижении из Тайной канцелярии послать княжну под караулом в дальний крепкий девичий монастырь… и быть оной Юсуповой в том монастыре до кончины жизни ее неисходно». Порой видно, как глубоко вникала Анна в дела сыска, особенно если в них шла речь о людях света. Тогда Анна давала распоряжения как опытный следователь, не останавливаясь перед пытками: «Спросить с пристрастием накрепко (высшая степень пытки. – Е.А.) под битьем батогами…». О том, что императрица была «не чужда» и науке, мы можем заключить из ее указа генерал-лейтенанту князю Трубецкому от 8 октября 1738 года: «О найденной в Изюме волшебнице бабе Агафье Дмитриевой, которая, будучи живая, в допросе показала, будто она через волшебство оборачивалась козою и собакою и некоторых людей злым духом морила, и объявила и о других, которые тому ж волшебству обучались (из которых некоторые, також и оная баба сама, после допроса померли), а прочих, оговоренных от нея, людей послали вы сыскивать, и когда те люди, показанные от помянутой умершей бабы, сыщутся и по допросам в том волшебстве себя признают или другими обличены будут, то надлежит учинить им пробу, ежели которая из них знает вышеозначенное волшебное искусство, чтоб при присутствии определенных к тому судей в козу или собаку оборотились. Впрочем, ежели у них в уме помешания нет, то, справясь о их житии, оных пытать и надлежащее следствие по указам Нашим производить». Ныне трудно сказать, каким государственным деятелем в действительности была императрица Анна. Думаю, что таковым она вообще не являлась, и если вы увидите в указах Анны или газетах тех времен фразу о том, что императрица «о государственных делах ко удовольствованию всех верных подданных еще непрестанно матернее попечение имеет» или «изволит в государственных делах к безсмертной своей славе с неусыпным трудом упражняться», стоит относиться к этому с большим скепсисом. Пространные резолюции Анны по довольно сложным делам написаны канцелярским почерком и такими оборотами, которыми Анна явно не владела. Краткие же собственноручные резолюции типа: «Выдать», «Учинить по сему», «Жалуем по его прошению» – и тому подобные об особенном даровании государственного деятеля не свидетельствуют. Впрочем, Анна и не стремилась прослыть выдающимся государственным деятелем и мыслителем. Конечно, она выдерживала принятый со времен Петра официальный протокол. Приняв по сложившейся при Петре традиции чин полковника Преображенского и Семеновского полков, присутствовала на парадах. Правда, в них она, в отличие от Петра, не участвовала. Лишь однажды, летом 1730 года, в Измайлове, «как оные полки в парад поставлены. Сама, яко полковник оных полков, в своем месте стать изволила, отчего у всех при том присутствующих, а особливо у офицеров и солдат, неизреченную радость и радостное восклицание возбудила». Принимала императрица послов, «трактовала» орденоносцев, тогдашних трех орденов, устраивала обеды и сменившие петровские ассамблеи куртаги, где со страстью «забавлялась» картами, причем ее карточные долги должны были платить подданные. Присутствовала она и при спуске судов, после чего, как повелось при царе-плотнике, праздновала рождение нового корабля. Но по документам тех лет хорошо видно, что морские страсти Петровской эпохи поутихли, наступило время эпигонства. Вот как описываются в «Санкт-Петербургских ведомостях» торжества на борту только что сошедшего со стапеля 100-пушечного корабля «Императрица Анна» в июне 1737 года. Корабль основательно подготовили к празднеству в духе нового времени: на палубе натянули шатер, разложили персидские ковры и «индеанские покрышки», так что палуба боевого корабля «уподобилась великому залу». При Петре такого быть не могло – в домах, где проводились праздники, лишь постилали на пол толстый слой сена и соломы, чтобы гости, которые под сильным давлением самого царя перепивались, не испортили паркетных полов. При дворе же Анны пьяных, как мы уже знаем, не любили. На палубе корабля установили роскошный балдахин для императрицы и два стола – для дам и для кавалеров. Между столов «италианские виртуозы, которые во время обеда разные кантаты и концерты пели, а в нижней части корабля (там, где при Петре, вероятно, грудами лежали павшие в сражении с Бахусом, Ивашкой Хмельницким. – Е.А.) поставлены были литаврщики и трубачи для играния на трубах и литавренного бою, что с наибольшим радостным звуком отправлялось, когда про всевысочайшее Ея императорского величества, также императорской фамилии и их высококняжеских светлостей герцога и герцогини здравие пили». Напомним, что пили все же умеренно и пьяных безобразий вроде лазания на мачты с кружками в зубах, как случалось при Петре, не было и в помине. В сущности, этот грандиозный корабль, «Императрица Анна», который современники считали самым большим в мире, был и не нужен: в Мировой океан Россия пока не собиралась, имперские аппетиты ее еще только разгорались. И корабль этот, который для большего удобства императрицы и ее свиты подтащили вверх по Неве к самому Летнему дворцу, более напоминал тот ботик, на котором по тихим прудам Измайлова некогда «в прохладе» катались царевны – дочери царицы Прасковьи Федоровны. Правда, «ботик» стал побольше, а приятный пикник на воде приобрел вид торжественной церемонии, но суть осталась прежней. Собственно, вся петербургская жизнь Анны была возвращением к Измайловской «прохладе». Когда читаешь официальные сообщения о времяпрепровождении императрицы, то мелькают весьма характерные для состояния «прохлады» выражения: Анна «при всяком высоком благополучии нынешнее изрядное летнее время с превеликим удовольствием препровождает», или она «при выпавшем ныне довольном снеге санною ездою забавлялась», или слушала концерт «к своему высочайшему удовольствию», а также «изволила по Перспективной гулять» (то есть прогуливаться по Невскому). Летом же чаще всего подданные узнавали из газеты, что императрица в Петергофе «с особливым удовольствием забавляться изволит». Конечно, это делалось исключительно «к несказанной радости всех верных подданных». Особо нужно сказать об отношении Анны к церкви. Она была глубоко и суеверно верующая, унаследовала от измайловских времен любовь к «святым людям», убогим странникам – традиционным носителям божественной истины. Вместе с тем в церковной политике Анны сохранялась прежняя, петровская жесткость. В 1730-х годах продолжилась борьба власти против «тунеядцев» – монахов, число монастырей уменьшалось. В 1734 году было запрещено вообще кого-либо постригать в монахи, кроме вдовых священников и отставных солдат. Белому духовенству было не велено принимать монахов даже на ночлег. На церковь смотрели как на государственную контору и, когда в 1736 году выяснилось, что в армии, воевавшей с турками, не хватает полковых священников, не церемонясь, объявили «призыв» и насильно забрали в армию немалое количество служителей церкви. Вместе с тем из документов эпохи отнюдь не следует, что самый известный тогда церковный деятель Феофан Прокопович пользовался при дворе особым фавором. Со свойственной ему «пронырливостью» последний всячески старался приблизиться к государыне, был безмерно льстив и угодлив, но Анна держала лукавого монаха на расстоянии. Зато всей душой привязалась она к архимандриту Троице-Сергиевого монастыря Варлааму, о котором будет сказано ниже. Благодаря этому старинный русский монастырь был при ней официально признан главной обителью империи, чего он был лишен. В 1725 году Анна отпустила серебро на создание знаменитой раки Сергия Радонежского. Все это вместе сильно принизило первенствующий тогда Александро-Невский монастырь, где заправлял Феофан. Но кроме суеверного старомосковского благочестия у Анны было еще одно пристрастие, необычайное для московской царевны, о котором стоит сказать подробнее. Она была прекрасным стрелком, достигшим поразительных успехов на этом поприще. Как известно, дед Анны, царь Алексей Михайлович, был страстный охотник, и в том, что его внучка пристрастилась к любимой потехе русских царей – звериной травле, то есть зрелищу грызни собак с медведями, волками, травли оленей, кабанов или науськанных друг на друга крупных хищников, нет ничего удивительного. Указаниями на подобное времяпрепровождение пестрят страницы государственной газеты анненского времени. Например: «Вчерашняго дня гуляла Ея императорское величество в Летнем саду и при том на бывшую в оном медвежью травлю смотрела» (31 мая 1731 года). По-видимому, при Зимнем дворце был устроен специальный зверинец с манежем, наподобие древнеримского цирка, куда и приходила развлечься императрица. Так и следует понимать часто повторяемую информацию «Санкт-Петербургских ведомостей»: «Едва не ежедневно по часу пред полуднем» императрица «смотрением в Зимнем доме бывающей медвежьей и волчьей травли забавляться изволила». 14 мая 1737 года изволила Анна «забавляться травлею диких зверей. При сем случае травили дикую свинью, которую, наконец, Ея императорское величество собственноручно застрелить изволила». Охотничьи увлечения Анны ничем не походили на соколиные псовые охоты царя Алексея Михайловича или на охоты Елизаветы Петровны с борзыми, где огромную роль играли знание повадок зверей, умелая организация гона и чутье охотника. Стрельба по живой мишени или по птицам была главным занятием Анны, особенно в Петергофе. «Наша монархиня находится здесь (в Петергофе. – Е.А) со всем придворным статом во всяком возделенном благополучии и изволит всякий день после обеда в мишень и по птицам на лету стрелять», – писали «Санкт-Петербургские ведомости» от 19 августа 1735 года. Более того, государыня втягивала в это занятие придворных, суля им щедрые награды. Так, 25 июля 1737 года государыня «приказала при дворе учредить стреляние птиц, а награждение за оное состояло в золотых кольцах и алмазных перстнях». Сама же Анна хваталась за первое попавшееся ей ружье (их специально расставляли во всех простенках дворца Монплезир), завидев пролетающую мимо ворону, галку или чайку. Кроме того, Анна била из ружья по птицам, которых в большом количестве содержали в вольерах. Согласно легенде, в одной из панелей Лакового зала Монплезира сидели две пули, выпущенные императрицей по ошибке. Видно, монплезирским слугам нужно было глядеть в оба, чтобы не попасть под огонь российской Дианы. Впрочем, Анна была стрелком отменным, хорошо знала оружие и особенно ценила ружья Сестрорецкого завода. Штуцера, легкие и удобные, для нее делали по специальному заказу, украшали резьбой и золотой гравировкой, снабжали изящными фигурными ложами. По-видимому, у государыни собралась хорошая коллекция оружия и не раз она требовала, чтобы легкие штуцера присылали из Оружейной палаты, поискали их в Преображенском. А в 1736 году из Петергофа Остерман писал русскому посланнику в Париже князю АД.Кантемиру, чтобы он немедленно прислал «шесть французских фузей лучший работы и от лутчаго знатного мастера». Анна, как опытный спортсмен, стреляла ежедневно, не упускала случая предаться любимому занятию даже в дороге: «Во время пути изволила Ея величество в Стрельной мызе стрелянием по птице и в цель забавляться». Так написано в газете 1737 года. В окрестностях Петергофа, откуда все царствование Анны слышалась, как при осаде Очакова, непрерывная пальба, создали крупные загоны, куда со всей страны свозили различных зверей и птиц. В этих загонах, прогуливаясь по парку, и «охотилась» наша коронованная Диана. Убить зверя в этих условиях ей не составляло никакого труда, хоть стреляла она и в самом деле отлично. Она брала то ружье, то лук, а так как государыня была женщиной крупной и сильной, натянуть тугую тетиву ей не составляло труда. Впрочем, Анна охотилась и с собаками. Для нее за огромные деньги в Англии и Франции специально закупали самых экзотических для России того времени охотничьих собак: бассетов, английских гончих, легавых, хортов, такс. Устраивали в Петергофе и варварские охоты с так называемых «ягт-вагенов» – особых высоких повозок, которые устанавливали в центре поляны. Задолго до начала охоты сотни загонщиков охватывали сплошным кольцом огромные лесные массивы и несколько суток напролет гнали из лесу все живое. Постепенно круг сужался, звери попадали в длинный и высокий полотняный коридор (для хранения этого корабельного полотна был построен специальный цейхгауз). Коридор становился все уже, а полотняные стены его все выше и выше. Вскоре вся масса несчастного зверья – медведи, волки, лоси, олени, зайцы, козы, кабаны, рыси – все вместе попадали на ограниченную полотняной стеной поляну, посреди которой стоял ягт-ваген императрицы и ее вооруженной до зубов свиты. Анна открывала огонь, а ее обер-егерь Бом непрерывно подавал государыне одно заряженное ружье за другим. Он даже придумал особые гильзы, смазанные салом, что помогало быстро перезаряжать ружья. Бойня продолжалась до «полной победы». После этого неудивительны грандиозные «успехи» российской Дианы, убившей только за два с небольшим месяца своего пребывания в Петергофе в 1740 году 9 оленей, 16 диких коз, 4 кабана, 1 волка, 374 зайца, 68 диких уток и 16 морских птиц. Впрочем, уток и птиц государыня, скорее всего, била влет прямо из окна Монплезира. Конечно, грандиозные охоты и ежедневная стрельба требовали большого количества дичи, которой в окрестностях Петергофа, да и в Петербургской губернии, уже не хватало. И тогда во все концы страны рассылались указы о ловле зверей и птиц, которыми пополнялись зверинец и «менажерии» – птичники. Сделать это было не всегда легко. Генерал АИ.Румянцев – военный администратор Украины – в конце 1739 года сокрушался, что указ «о добытии в Украине зверей, диких кабанов и коз и о ловле куропаток серых» выполнить не может «за весьма опасным от неприятеля… (шла война с турками и татарами. – Е.А.) и за приключившеюся в малороссийских полках продолжающеюся опасною болезнью». Попутно замечу, что Петергоф при Анне, ставший любимым загородным местом отдыха, преобразился. О прежнем запустении не могло идти и речи. Анна распорядилась продолжить и завершить начатые Петром I постройки. Дело поручили Михаилу Земцову. Началась серьезная перестройка фонтанов, была развита сеть аллей Верхнего сада и Нижнего парка. Бартоломео Карло Растрелли одну за другой создавал свинцовые статуи, которые золотили и укрепляли на подножье фонтанов. В 1735 году в ковше Большого каскада по модели Растрелли был отлит и установлен знаменитый Самсон. Сама идея фонтана – памятника победе России под Полтавой 27 июня 1709 года, в день святого Сампсония, была весьма популярна в литературе и искусстве петровского времени, но изображение богатыря Самсона (Россия), раздирающего пасть льву (Швеция), появилось в анненскую эпоху. С тех времен дошел до нас прелестный фонтан «Дубок», который придумал Б.К.Растрелли. Конечно, здесь можно порассуждать о «комплексе амазонки», обратить внимание на силу, мужеподобные черты и грубый голос императрицы, сделать из этого далеко идущие выводы и окончательно запутать доверчивого читателя. Но я делать этого не буду, ибо ни шуты, ни стрельба не могли вытеснить самой главной страсти императрицы Анны к единственному, обожаемому ею мужчине – Эрнсту Иоганну Бирону. Глава 11групповой портрет с императрицей Ни один из придворных льстецов, как бы подобострастен и лжив он ни был, не решился назвать императрицу Анну Иоанновну красавицей. Это было бы уж слишком. Это видно по всем ее портретам. Вот она сидит на троне – высокая, грузная женщина. Короткая шея, ниспадающие на плечи локоны густых, смоляных волос. Открытое белое платье с фламандским кружевом не кажется на ней изящным и красивым, не придает ей женственности и шарма. Длинный нос, угрюмый вид, недобрый взгляд черных глаз… Ох, не красавица! И не добрейшей души человек! Это мы уже поняли из предыдущей главы. Попробуем дополнить этот известный портрет и сделать его групповым портретом с дамой. Вокруг трона Анны почтительно замерли четверо ее главнейших сподвижников… Справа от государыни – высокий, красивый человек с несколько одутловатым, надменным лицом и тяжелым взглядом. Это тот, кто стал притчей во языцех в анненское царствование и оставил свое имя для целой эпохи русской истории – «бироновщина». Герцог Бирон, или Любимый обер-камергерСыну фельдмаршала БХМиниха, Эрнсту Миниху, принадлежат весьма выразительные строки об отношениях Анны и Бирона: «Сердце ее (Анны) наполнено было великодушием, щедротою и соболезнованием, но ее воля почти всегда зависела больше от других, нежели от нее самой. Верховную власть над оною сохранял герцог Курляндский даже до кончины ее неослабно, и в угождение ему сильнейшая монархиня в христианских землях лишала себя вольности своей до того, что не токмо все поступки свои по его мыслям наитончайше распоряжала, но также ни единого мгновения без него обойтись не могла и редко другого кого к себе принимала, когда его не было». Остановим мемуариста. Во-первых, не забудем, что он сын своего знаменитого и весьма амбициозного отца, который, конечно, сам был бы не прочь «лишить вольности» императрицу и занять место Бирона с правой руки императрицы. Во-вторых, о какой «вольности» в представлениях Анны – по складу характера женщины домостроевского XVII века, умолявшей, как мы помним, своего дядюшку Петра Великого побыстрее решить ее «супружественное дело», – может вообще идти речь? В Бироне Анна нашла своего избранника и подчинилась ему, как подчинялась бы любому определенному дядюшкой или судьбой мужу. И подчинение это не было для нее тягостным, как полагает «вольнолюбивый» отпрыск фельдмаршала. Впрочем, далее он пишет: «Никогда на свете, чаю, не бывало дружественнейшей четы, приемлющей взаимно в увеселении или скорби совершенное участие, как императрицы с герцогом Курляндским. Оба почти никогда не могли во внешнем виде своем притворствовать. Если герцог являлся с пасмурным лицом, то императрица в то же мгновение встревоженный принимала вид. Буде тот весел, то на лице монархини явное напечатывалось удовольствие. Если кто герцогу не угодил, то из глаз и встречи монархини тотчас мог приметить чувствительную перемену. Всех милостей надлежало испрашивать от герцога, и через него одного императрица на оные решалась». Есть множество других источников, которые подверждают полнейшую зависимость Анны от Бирона. Но все-таки в их отношениях обращает на себя внимание одна выразительнейшая деталь, которую, как и другие мемуаристы, подметил Миних-сын. Он писал о том, что Анна и Бирон никогда не расставались, проводили целые дни вместе. Об этом мы имеем сведения и от других современников Анны. Так, из доноса В.Н.Татищева на полковника Давыдова следует, что Давыдов говорил ему: «Чего добра уповать, что государыню мало видят – весь день с герцогом: он встанет рано, пойдет в манежию (конный манеж – Е.А) и поставят караул, и как государыня встанет, то уйдет к ней и долго не дождутся, и так государыни дела волочатся, а в Сенат редко когда трое [сенаторов] приедут». Примечательно и одно курьезное дело Тайной канцелярии 1735 года о дворовом человеке помещика Милюкова Василии Герасимове, который при посторонних распространялся на следующую тему: «Господин их пропал от генерала Бирона, который приехал з государынею императрицею и с нею, государынею, живет и водится рука за руку, да и наш господин был пташка, и сам было к самой государыне прирезался, как она, государыня, в покоях своих изволила опочивать. И тогда господин мой, пришед во дворец, вошел в комнату, где она, государыня, изволила опочивать (поражает при этом патриархальная простота нравов двора. – Е.А), и, увидя ее, государыню, в одной сорочке, весь задражал (целомудренно полагаю, что задрожал со страху. – Е.А), и государыня изволила спросить: «Зачем ты, Милюков, пришел?», и он государыне сказал «Я, государыня, пришелпроститца» – и потом из комнаты вышел вон», что и стало якобы причиной гонений на Милюкова, которого сослали в Кексгольм. Любовь Анны к Бирону бросалась всем в глаза, она не могла ни дня обойтись без фаворита. Его увлечения становились увлечениями императрицы. То она вслед за Бироном едет осматривать конюшни Миниховского кирасирского полка, куда пригнали из Германии 500 лошадей, и показывает свое «всемилостивейшее удовольствие». То императрица отправляется в только что построенный манеж Бирона и смотрит «экзерциции конной езды» и, конечно, «искусство ездящих (кто был одним из таких замечательных наездников, мы можем догадаться. – Е.А.) и изрядныя лошади возбудили у Ея императорского величества великое удовольствие». Не прошло и двух недель, как государыня вновь поехала в «построенный для конной езды дом» посмотреть на вольтижировку. Наверняка там был Бирон. Еще через две недели она смотрела там же экзерциции кадетов и «свое удовольствие о том… словами объявить изволила» и т. д. и т. п. Сам Миних-отец писал о Бироне: «Он был вкрадчив и очень предан императрице, которую никогда не покидал, не оставив вместо себя своей жены». Эта неволя не была тягостна Анне, которая нуждалась в покровительстве и защите, и Бирон, по-видимому, такую защиту ей дал. Наконец, не следует забывать, что во все времена отношения, в том числе при дворе, были обусловлены не только расчетом, но и просто тем, что называется любовью и чего часто применительно к людям из далекого прошлого не могут понять и простить высокоученые потомки. На следствии в 1740–1741 годах Бирон в ответ на обвинения, что он лишил государыню воли и значения, ни на шаг от нее не отходил, говорил, что тут была необыкновенная привязанность самой государыни, что «ему всегда легчее было, когда посторонние при Ея императорском величестве присутствовали, дабы между тем иметь от беспрестанных своих около Ея императорского величества усердных трудов хотя какое отдохновение». Понимая известное лукавство властолюбивого фаворита, конечно, недремно сторожившего государыню, как Кощей Бессмертный сторожил свой сундук, все-таки можно поверить его утверждению, что, когда он, в присутствии Анны Леопольдовны, уходил от императрицы, «в тот час опять к себе призвав, приказывала» какое-то дело, да еще и жаловалась, что она ему «прискучила». Понятно, что при таких отношениях влюбленная Анна и не думала скрывать своей близости с Бироном, всюду появлялась с ним под ручку («герцог Курляндский вел ее под руку» или «Ее величество опиралась на руку герцога Курляндского» – из записок англичанки Э.Джастис), публично и особо выделяла его из прочих придворных, что неизбежно порождало волны слухов, сплетен и осуждения. В 1734 году придворный служитель Коноплев рассказывал: «Я видел, что ныне обер-камергер со всемилостивейшею государынею во дворце на горе (имеется ввиду возвышение для трона или места обеда государя. – Е.А.) при вышних персонах сидел на стуле и держал-де Ее величество за ручку, а у нас-де князь Иван Юрьевич Трубецкой, генерал-фельдмаршал, и князь Алексей Михайлович Черкасский изстари старые слуги, а они все стоят». На это коллега Коноплева, намекая на распространенные слухи о том, что Бирон регулярно государыню «штанами крестит», ядовито отметил, что иным сановникам «далеко… такой милости искать – ведь обер-камергер недалече от государыни живет». Бирон появился в окружении Анны в конце 1710-х годов. Историк С.Н.Шубинский сообщает, что 12 февраля 1718 года, по случаю болезни обер-гофмаршала и резидента при дворе герцогини Курляндской Петра Бестужева-Рюмина, Бирон докладывал Анне о делах. Вскоре он был сделан личным секретарем, а потом камер-юнкером герцогини. До этого он пытался найти место в Петербурге при дворе царевича Алексея и его жжены Шарлотты Софии. К середине 20-х годов XVIII века он был уже влиятельным придворным герцогини Анны. Сохранился указ Екатерины I к Петру Бестужеву-Рюмину: «Немедленно отправь в Бреславль обер-камер-юнкера Бирона или другова, который бы знал силу в лошадях и охотник к тому, и добрый человек для смотрения и покупки лошадей, которых для нас сыскал князь Василий Долгорукой в Бреславле». Как видим, Бирон, страстный любитель лошадей, был уже известен в ту пору (возможно, с чьих-то слов) в Петербурге императрице Екатерине I. Весной 1725 года сестра Анны Прасковья Иоанновна передала 200 рублей для Анны через камер-юнкера Бирона. Сближение Анны с Бироном произошло, как сказано выше, вероятнее всего осенью 1727 года, после того, как из Митавы по воле Меншикова был отозван Бестужев-Рюмин, бывший, как уже сказано выше, ее любовником и возвращения которого она так тщетно добивалась все лето и осень 1727 года. Когда Бирон занял место Бестужева в спальне герцогини, тот был крайне раздосадован этим поступком подчиненного и негодовал на проходимца, который втерся к нему в доверие: «Не шляхтич и не курляндец, пришел из Москвы без кафтана и чрез мой труд принят ко двору без чина, и год от году я, его любя, по его прошению, производил и до сего градуса произвел, и, как видно, то он за мою великую милость делает мне тяжкие обиды, и сколько мог здесь лживо меня вредил и поносил, и чрез некакие слухи пришел в небытность мою [в Митаве] в кредит». Говоря о Бироне, всегда касаются его родословной. Действительно, происхождение фаворита живо обсуждалось и современниками, и потомками. В 1735 году одна придворная дама Елизаветы Петровны – Вестенгард – донесла на другую даму – Иоганну (Ягану) Петрову, которая якобы говорила, что «обор-камергер очень нефомильной (незнатный. – Е.А.) человек». Слухи о «нефомильности» (то есть незнатности) Бирона циркулировали постоянно. Добрейшая Наталия Борисовна Долгорукая в своих «Своеручных записках» писала о Бироне, что «он ничто иное был, как башмачник, на дядю моего сапоги шил». Этот «аристократический комплекс», простительный графине Шереметевой (в замужестве княгине Долгорукой), прочно внедрился в историческую литературу. Редкий автор не отметит, что Бирон – из форейторов, конюхов или, по крайней мере, что дед его состоял при конюшне курляндских герцогов. Забавно, что всем известная страсть фаворита к таким благородным животным, как лошади, в таком контексте как бы подтверждала незнатность происхождения Бирона. Конечно, любовь к лошадям еще не говорит о происхождении будущего герцога Курляндского из конюхов. Нет оснований верить и официальной версии тех времен, гласившей, что курляндские Бироны – родственники французского герцогского рода Биронов. Впрочем, «генеалогическая суетность» (выражение историка Евгения Карновича) вполне простительна для «нефомильного» Бирона. Известное тщеславное стремление связать свое происхождение с древним и непременно иностранным родом было весьма характерно для дворянства России, да и других стран. Разве можно было считать себя по-настоящему знатным господином, если твой предок не вышел из зарубежья, лучше – немецкого, литовского, но можно, на крайний случай, и из «знатных татарских мурз». В этом смысле Бирон мало чем отличался от Меншикова, выводившего свой род от литовского рода Менжиков, от Разумовского (фаворита Елизаветы), породнившегося в генеалогических таблицах со знатным польским родом Рожинских, или Потемкина, которому академик Миллер приискал предков в Священной Римской империи германской нации. Эта простительная человеческая слабость существует и ныне, чем пользуются, например, антиквары США, предлагающие большой выбор старинных дагерротипов и фотографий неизвестных дам в кринолинах и господ в цилиндрах (так и написано – «Доллар за предка»), чтобы каждый мог выбрать «предков» по своему вкусу и повесить их портреты на стене в гостиной и знакомить со своей придуманной родословной простодушных гостей. В версии о происхождении Бирона, родившегося 23 ноября 1690 года (иначе говоря, он был старше Анны на три года), положимся на Е.П.Карновича, изучавшего с этой целью курляндские архивы. По его наблюдениям выходит, что отец Эрнста Иоганна Бирона был немцем, корнетом польской службы (что в условиях вассальной зависимости Курляндии от Речи Посполитой выглядит естественно), а мать происходила из дворянской семьи фон дер Рааб и, по-видимому, род Биронов можно отнести к мелкопоместному неродовитому служилому сословию, не внесенному (по причине худородства) в списки курляндского дворянства, что и было предметом терзаний Бирона и причиной его генеалогических комплексов. У Эрнста Иоганна было два брата: старший, Карл-Магнус, и младший, Густав. Оба впоследствии сделали при помощи брата военную карьеру: старший стал генерал-аншефом в сентябре 1739 года, младший догнал брата через полгода, в феврале 1740-го, и, недолго побыв генерал-аншефом, умер в 1742 году. Известно также, что Эрнст Иоганн учился в Кенигсбергском университете, но вышел из него недоучкой – курса не кончил. Причиной этого стала какая-то темная история, о которой Бирон летом 1725 года писал обер-камергеру и фавориту Екатерины I Густаву Левенвольде, жалуясь на свою «тяжкую нужду». Он сообщал всю печальную историю своего «вылета» из прославленного учебного заведения. Оказалось, что в 1719 году он «с большой компанией гулял ночью по улице, причем произошло столкновение со стражею, и один человек был заколот. За это все мы попали под арест; я три четверти года находился под арестом, потом выпущен условием заплаты на мою долю 700 талеров штрафа, а иначе просидеть три года в крепости». И далее он просит Левенвольде замолвить за него слово перед прусским посланником в Петербурге Мардефельдом. Левенвольде, пользуясь своим влиянием на императрицу Екатерину, вероятно, помог Бирону избавиться от долга, покинуть пределы прусского короля и приехать в Россию. По-видимому, он жил в Риге. В 1738 году был взят в Тайную канцелярию сибирский вице-губернатор Андрей Жолобов, который в допросе признался, что с Бироном он знаком по Риге, во времена губернаторства там князя А.И.Репнина (конец 1710-х – первая половина 1720-х годов). Жолобов добровольно, без принуждения, даже хвалясь, вдруг сказал начальнику Тайной канцелярии Ушакову, что он Бирона «бивал, а ныне рад бы тому был, чтоб его сиятельство узнал меня. Хотя не ради чего, только чтоб знал. И есть у меня курьезная вещица: 12-ть чашечек ореховых, одна в одну вкладывается, прямая вещица такому графу – ведь ему золото и серебро не нужно!» (в том смысле, что он и так уж богат). Болтун некстати для себя вспомнил, что в Риге, «будучи на ассамблее, стал оный Бирон из-под меня стул брать, а я, пьяный, толкнул его в шею и он сунулся в стену». Жолобова, обвиненного в мздоимстве, без особого шума казнили. Это наводит на мысль, что невольно, по глупости, он сообщил некие действительные и малоприятные эпизоды из ранней жизни герцога Курляндского в России. Но тогда Бирон, по-видимому, не нашел места и, возможно, как это описывает Бестужев-Рюмин, в весьма стесненных обстоятельствах вернулся к родным пенатам и припал к ногам всесильного в Митаве русского резидента и фаворита Анны с просьбой о помощи. Тогда-то Бестужев и взял в штат двора герцогини способного юношу. А уж затем произошло все то, что и произошло… Бирон прочно засел в спальне и сердце герцогини. Тотчас же после утверждения самодержавия Анны в 1730 году Бирон был вызван из Курляндии (очевидно, сразу Анна не смогла взять его с собою из-за сопротивления верховников – слухи о фаворе Бирона были, конечно, известны в Москве) и приближен ко двору. В апреле 1730 года он получил чин обер-камергера и с этим чином, согласно поправке, специально внесенной Анной в петровский «Табель о рангах», «переезжает» из четвертого во второй класс, что соответствовало гражданскому чину действительного тайного советника или генерал-аншефа (по военной иерархии). Одновременно он получает ленту ордена Александра Невского. В июне 1730 года Бирон был «возвышен от его Римского цесарского величества в государственные графы и пожалован от его величества своим алмазами богато украшенным портретом». Это было признание особой роли придворной персоны русского двора – австрийский император Карл VI обычно жаловал имперскими графами и светлейшими князьями тех придворных русского двора, на которых указывал российский владыка через аккредитованного при его дворе австрийского посланника. В ответ австрийский посланник граф Вратислав был награжден высшим российским орденом Андрея Первозванного. Но и фаворит в наградах обижен не был – 30 октября 1730 года ему пожаловали кавалерию того же ордена. С тех пор его официальный титул полностью звучал так: «Его высокографское сиятельство, господин рейхсграф и в Силезии вольный чиновный господин (получив графское достоинство Священной Римской империи германской нации, человек приобретал тем самым владения в Империи, чаще всего – в Силезии. – Е.А) Эрнст Иоганн фон Бирон, Ея императорского величества, самодержицы всероссийской, обер-камер-гер и ордена Святого апостола Андрея ковалер». В его титуле не хватало еще одной фразы, и, чтобы она туда вошла, Россия приложила много усилий. Речь идет о самой желанной мечте Бирона – стать герцогом Курляндским и Семигальским и именно этими словами украсить свой титул. Это радостное для него событие произошло в 1737 году. Правда, на поприще искания титула у Бирона были большие трудности, но он их успешно преодолел. Дело в том, что за несколько лет до этого бедное, но вольное и спесивое курляндское рыцарство долгое время не хотело выбирать «нефомильного» Бирона своим господином, как некогда такую же штуку проделало с Меншиковым. А тут, в 1737 году, дворяне дружно и единогласно проголосовали за него на выборах. Злые недруги России возмущались, говорили, что выборы не были вольными и что ими дирижировал русский фельдмаршал Петр Ласси. Он прибыл в Курляндию, как понимает догадливый читатель, не с одним только адъютантом, а с несколькими полками русской армии и накануне выборов пообещал курляндским дворянам тотчас отправить их всех в Сибирь (и для устрашения заранее подогнал к замку множество кибиток), если они не изберут Бирона в свои герцоги. И хотя, как говорится, Сибирь – та же Россия, только пострашнее, дворянство решило не испытывать судьбу, и вскоре Ласси отправил нарочного в Петербург с известием, что Бирон добровольно и единогласно избран дворянством в герцоги. Бирон почти сразу, мобилизовав возможности российской казны и гений Варфаломея Растрелли, начал строить в Руентале (Рундале) и Митаве новые герцогские дворцы, чтобы поселиться в них на покое. И действительно, отбыв при Елизавете Петровне в ярославской ссылке двадцать лет, он, помилованный Петром III, поселился-таки в августе 1762 года в Курляндии. Там он и почил в бозе в 1772 году, восьмидесяти двух лет от роду, передав власть старшему сыну – Петру. Бирон был женат. Его избранницей в 1723 году стала фрейлина Анны Ивановны – Бенигна Готлиб фон Тротта-Трейден, которая была хотя и моложе мужа на тринадцать лет, но горбата, уродлива и весьма болезненна, что, заметим, не помешало ей прожить 79 лет. Еще до приезда в Россию супруги имели троих детей: Петр родился в 1724-м, Гедвига Елизавета – в 1727-м и Карл-Эрнст – в 1728 году. И вот здесь нужно коснуться довольно устойчивого слуха о том, что матерью последнего ребенка Бирона Карла-Эрнста была не Бенигна Готлиб, а… сама императрица Анна Иоанновна. Вначале я скептически относился к этому слуху, да и сейчас прямых доказательств, подтверждающих или опровергающих его, у меня нет. Но, знакомясь с документами, читая «Санкт-Петербургские ведомости», нельзя не обратить внимание на то обстоятельство, что в государственном протоколе сыновьям Бирона отведено было особое и весьма почетное место, на которое не могли претендовать дети любого заморского герцога. В феврале 1733 года восьмилетний сын Бирона, Петр, был пожалован чином ротмистра Первого кирасирского полка, в июле того же года он был сделан капитаном гренадерской роты Преображенского полка. Особенно возрос его статус после избрания отца герцогом Курляндии. Петр стал официально именоваться «наследным принцем Курляндским», и «Санкт-Петербургские ведомости» писали о нем так часто и почтительно, что если бы мы не знали о скрытых обстоятельствах положения его отца, то могли бы подумать, что не Курляндия зависит от России, а Россия от Курляндии. Вот он в марте 1737 года, «получа за несколько дней перед тем от бывшей своей чрез некоторое время головной болезни и флюсов облегчение, своим присутствием почтил» праздник «Воспоминания учреждения лейб-гвардии Измайловского полка», будучи его командиром-подполковником. Петру в это время только что исполнилось тринадцать лет. Но еще больше официального внимания уделялось второму сыну Бирона Карлу-Эрнсту. 1 мая 1738 года, в годовщину коронации Анны, самым заметным событием, судя по газете, стало награждение Петра и его младшего брата – Карла-Эрнста «алмазами, богато убранныя польский кавалерии» ордена Белого Орла, причем сама Анна Иоанновна их «на обоих светлейших принцев высочайшею своею персоною наложить изволила». По свидетельству источников, дети Бирона совершенно свободно чувствовали себя при дворе, проказничая, шаля без меры и тем самым приводя в трепет придворных. 14 августа 1738 года «Санкт-Петербургские ведомости» сообщили радостную весть о том, что подполковник Измайловского полка и кавалер Петр Бирон приобретает боевой опыт: «Третьяго дня и вчера пополудни соизволила Ея императорское величество формальной осады, обороны и взятия учреждением Его высококняжеской светлости, наследного Курляндского принца Петра построенной здесь крепости Нейштата в провожании всего придворного штата смотреть». Особо отмечалось, что «Его высококняжеская светлость не только устроения помянутой крепости и при открытии траншей неотступно присутствовал, но и определенной для атаки команде собственною персоною предводителем был, причем все военныя операция с наибольшими при осаде и обороне укрепленного города случащимися обстоятельствами с всевысочайшею похвалою и к совершенному удовольствию Ея императорскому величеству показаны». Первого октября того же года по приглашению двора «чужестранныя и здешния особы обоего пола в богатом убранстве» съехались к императорскому двору, чтобы поздравить с днем рождения Карла-Эрнста. Событие было приметное: десятилетие отпрыска! Сам юбиляр за год до торжества просил императрицу, чтобы она его пожаловала, как папиньку, в «камергеры», то есть избрал иную, чем его старший братишка, карьеру. В своей челобитной девятилетний Карл-Эрнст писал: «Вашего императорского величества неизреченная ко мне милость, которая ежедневно, без всяких моих заслуг, умножается, подает мне смелость сим моим всенижайшим прошением утруждать…» То, что Карл-Эрнст получал без всяких заслуг «неизреченную милость», не было преувеличением – он действительно был всегда рядом с государыней. Особо примечательно то, что, когда верховники выбрали Анну в императрицы и срочно пригласили ее в Москву, она поехала налегке, но взяла с собой… только малыша – Карла-Эрнста, которому исполнилось один год и три месяца. В литературе обращают внимание лишь на то, что противники верховников использовали пеленки Карла-Эрнста для передачи писем сидевшей во Всесвятском под фактическим арестом Анне Иоанновне, но при этом не задумываются о том, что она, ехавшая навстречу неизвестности, взяла с собой крошечного ребенка вовсе не для конспиративных целей, а как самое близкое ей, родное существо. Думаю, что именно ему же предназначались игрушки, о которых так подробно пишет Анна в своей цидульке Салтыкову в конце 1736 года: «Купите на Москве в лавке деревянных игрушек, а именно: три кареты с цуками, и чтоб оне и двери отворялись, и саней, и возков, также больших лошадей деревянных, и хорошенько все укласть, чтоб не обломились, и пришли». Не менее примечателен и тот факт, что младший сын Бирона с младенчества и до десяти лет постоянно спал в кроватке, которую ставили ему в императорской опочивальне. Конечно, можно предположить, что Анна, не имея собственных детей, искренне привязалась к детям своего фаворита, как впоследствии Елизавета Петровна нянчилась с племянниками своего тайного супруга Алексея Разумовского, что стало даже причиной появления версии о ее тайных детях – так называемых Таракановых. Но я все больше склоняюсь к мысли, что младшего сына Бирону родила императрица Анна Иоанновна. Что же касается взаимоотношений императрицы с женой Бирона, то можно с уверенностью утверждать, что фаворит, его жжена и императрица Анна составляли как бы единую семью. И удивительного в этом нет – история знает много таких любовных треугольников, шокирующих чинное общество, хотя внутри такой житейской геометрической фигуры давным-давно все решено и совершенно ясно для каждой стороны. Вспомним Панаевых и Некрасова, Бриков и Маяковского. На следствии в 1741 году Бирон показал, что так желала сама императрица, и что «хотя от Ея императорское величество как иногда он, или его фамилия (то есть жена и дети. – Е.А.) и отлучались, тогда, как всем известно, изволила в тот час жаловаться, что он и фамилия его ее покидают и яко быде она им прискучила». В этом эпизоде сказанному Бироном можно верить: для Анны семья Бирона была ее семьей. Так они и жили дружно, «домком». Фельдмаршал Миних писал в мемуарах: «Государыня вовсе не имела своего стола, а обедала и ужинала только с семьей Бирона и даже в апартаментах своего фаворита». Похоже, это так и было. Саксонский посланник Лефорт рассказывал, что он вместе с приехавшей в Россию итальянской певицей Людовикой был приглашен жженой Бирона в гости. «Там нам подали кофе, а затем вошла Ее величество, оказала ласковое внимание Людовике, просила ее спеть наизусть какую-нибудь арию, которою осталась очень довольна». Он же писал в 1734 году, что прусский посланник Мардефельд имел прощальную аудиенцию у императрицы в покоях обер-камергера Бирона. «Санкт-Петербургские ведомости» от 20 октября 1737 года сообщают, что «для услуг Его великокняжеской светлости герцога Курляндского из Франции призванной сюда зубной лекарь г. Жеродли уже свое лечение окончал А его великокняжеская светлость в изрядное и совершенное состояние здравия своего приведен». Незадолго перед этим «помянутой лекарь имел высочайшую честь Ея императорскому величеству зубы чистить и за оные труды получил в награждение 600 рублей от Ея светлости герцогини Курляндской за то же подарено ему 200 рублей. А от его княжеской светлости герцога прислана ему… в подарок золотым позументом обложенная и преизрядным рысьим черевьем мехом подбитая епанча». Идиллическая картина дружного похода домочадцев на чистку зубов от зубных камней! Не менее достойна кисти живописца и другая картина, сюжет которой нам подарил английский резидент Клавдий Рондо. Она называется «Ужин у постели больного»: «Ее величество не совсем здорова. Несколько дней назад ей, а также фавориту ее, графу Бирону, пускали кровь. Государыня во все время болезни графа кушала в его комнате». Частенько все вместе – Анна Иоанновна, принцесса Анна Леопольдовна с женихом принцем Антоном-Ульрихом, Бирон с «Бироншей» (так ее называли в документах того времени) и общими детьми – проводили досуг, из которого, собственно, и состояла большая часть их жизни: «гуляньем на санях по льду Невы-реки до моря забавлялись», слушали в лютеранской кирхе «преизрядных и великих органов» и т. д. Чтобы закончить тему семьи Бирона, отметим, что братья его, как мы уже говорили, были устроены тоже неплохо: оба стали генерал-аншефами, а старший, Карл-Магнус, успел накануне переворота Елизаветы 1741 года, закончившегося для него ссылкой в Средне-Колымск, побыть еще и московским генерал-губернатором. О нем существует довольно мрачный эпос. Карл-Магнус оказался в России сразу же после вступления Анны на престол в 1730 году. Он, подполковник польской армии, был вопреки закону принят на русскую службу в чине генерал-майора и начал быстро делать военную карьеру. Современники говорят о нем как об уродливом калеке, человеке грубом и глупом. В одном из источников – украинской «Истории руссов» Георгия Конисского о Карле-Магнусе говорится: «Калека сей, квартируя несколько лет с войском в Стародубе с многочисленным штатом, уподоблялся пышностью и надменностью гордому султану азиатскому: поведение его и того ж больше имело в себе варварских странностей. И не говоря об обширном серале… комплектуемом насилием, хватали женщин, особенно кормилиц, и отбирали у них грудных детей, а вместо их грудью своею заставляли кормить малых щенков из псовой охоты сего изверга, другие же его скаредства мерзят самое воображение человеческое». Возможно, малороссийский автор все-таки сильно преувеличил ужасные повадки старшего Бирона, хотя такое поведение весьма напоминало не столько султанов, сколько русских помещиков-крепостников. Второму брату, Густаву, в 1732 году была предназначена в жены младшая дочь тогда уже всеми забытого генералиссимуса Меншикова – Александра Александровна, которой исполнилось двадцать лет. Ничего особенного в истории этого брака в принципе нет, однако сопоставление некоторых фактов позволяет заметить любопытные детали. Меншиковы – сын Александр и дочь генералиссимуса – после смерти в 1729 году отца и сестры Марии и воцарения Анны продолжали сидеть в березовской ссылке Вдруг неожиданно в начале 1731 года о них вспомнили, и весной того же года поспешно доставили в Москву, и, как сказано в одном из источников, «по прибытии оных в Москву поехали они прямо во дворец Ея императорского величества и представлены Ея императорскому величеству того ж часу от его превосходительства генерал-лейтенанта графа фон Левенвольде в их черном платье, в котором они из ссылки прибыли». Удивительна такая спешка – прямо из повозки во дворец! Почти сразу же на Меншиковых посыпались милости: Александр Александрович Меншиков был пожалован в поручики Преображенского полка, а Александра Александровна – в камер-фрейлины императорского двора. От императрицы они получили деньги, гардероб отца, экипаж, «алмазные вещи» и дворец покойной царицы Прасковьи Федоровны. Эта милость со стороны злопамятной Анны Иоанновны к детям недруга, доставившего ей столько горя, кажется весьма странной, даже противоестественной, если, конечно, за этим не стоял холодный расчет. Через год, в феврале 1732 года, состоялось торжественное обручение Густава Бирона и Александры Меншиковой, причем «обоим обрученным показана при том от Ея императорского величества сия высокая милость, что Ея И. В. их перстни всевысочайшею Особою Сама разменять изволила» («Санкт-Петербургские ведомости» от 7 февраля 1732 года). А еще через три месяца «с великою магнифицензиею» была сыграна свадьба, и «учрежденный сего ради бал по высокому Ея И. В. повелению до самой ночи продолжался». Думаю, что Анной двигало не великодушие и не желание быть всероссийской свахой. Скорее всего, правы те исследователи, которые считают, что, хотя Меншикова все забыли, но денежки его, которые он хранил за границей, забыты не были, и дети опального светлейшего князя были использованы Бироном и его кланом для законного получения неправедных богатств светлейшего. Извлеченные из небытия ссылки дети Меншикова как раз вступили в дееспособный возраст и могли претендовать на наследство отца, против чего гаагские и амстердамские банкиры возражать, естественно, не могли. Поспешность всей реабилитации Меншиковых, совпавшей с браком старшего Бирона и Александры Меншиковой, и могла быть следствием кому-то пришедшей в голову поистине золотой мысли. Впрочем, следов этой операции за границей не обнаружено – возможно, деньги Меншикова на счетах зарубежных банков были мифом, столь обычным для России. Однако вернемся к самому фавориту. По отзывам современников, Э.И.Бирон был красавцем. Генерал Манштейн пишет, что Бирон имел «красивую наружность» и что «своими сведениями и воспитанием, какие у него были, он был обязан самому себе. У него не было того ума, которым нравятся в обществе и в беседе, но он обладал некоторого рода гениальностью, или здравым смыслом, хотя многие отрицали в нем и это качество. К нему можно было применить поговорку, что дела создают человека. До приезда своего в Россию он едва ли знал даже название политики, а после нескольких лет пребывания в ней знал вполне основательно все, что касается до этого государства… Характер Бирона был не из лучших: высокомерный, честолюбивый до крайности, грубый и даже нахальный, корыстный, во вражде непримиримый и каратель жестокий». Испанскому посланнику герцогу де Лириа, напротив, Бирон показался очень приветливым, вежливым, внимательным и хорошо воспитанным, «обхождение его было любезно, разговор приятен. Он обладал недурной наружностью и непомерным честолюбием с большой примесью тщеславия». Но по письмам де Лириа видно, что он не был большим знатоком людей, а вот Манштейну, бывшему многие годы адъютантом Миниха и часто видевшему Бирона, лучше было знать первого человека анненского царствования. Поэтому ему следует доверять больше, чем испанскому дипломату. Патрон Манштейна фельдмаршал Миних добавляет: Бирон был «коварен (в дореволюционном переводе более точно – «пронырлив», любимая негативная оценка человека мемуаристов XVIII века. По Далю, это означает «пролазничать, заниматься происками, хитрым и самотным искательством, быть пролазой, пошляком, пройдохой, строить козни, каверзы». – Е.А) и чрезвычайно мстителен, свидетельством чему является жестокость в отношении к кабинет-министру Волынскому и его доверенным лицам, чьи намерения заключались лишь в том, чтобы удалить Бирона от двора». Утверждение Миниха, что вина Волынского, стремившегося убрать Бирона от двора, смехотворна, явно рассчитано на простаков, ибо ясно, что столь же «мстителен» был и Меншиков, убравший П.АТолстого и А.М.Девьера в 1727 году, когда они попытались воспрепятствовать подписанию умирающей Екатериной I завещания в пользу великого князя Петра Алексеевича. Этим пороком грешили и сам мемуарист, и десятки других фаворитов, отчаянно боровшихся за свое влияние при дворе. Нет, при всей негативности оценок Бирона в мемуаристике, не дотягивает Бирон до Малюты Скуратова. Бесспорно, он – человек недобрый, но уж никак не злодей. Несомненно, он был хамом, ни во что не ставившим подчиненных ему людей, с которыми обращался грубо и бесцеремонно. Его гнева боялись многие, думаю, даже сама государыня, сильно от него зависевшая. В обвинениях Бирона в 1741 году дана, можно сказать, достоверная зарисовка нравов двора: в присутствии самой государыни «не токмо на придворных, на других и на самых тех, которые в знатнейших рангах здесь в государстве находятся, безо всякого рассуждения о своем и об их состоянии крикивал и так продерзостно бранивался, что и все присутствующие с ужасом того усматривали, и Ея величество сама от того часто ретироваться изволила». Видно, что этот текст написан под диктовку кого-то из высокопоставленных членов следственной над Бироном комиссии, который сам много претерпел от хамства временщика. Как эти сцены происходили на самом деле, можно понять по мемуарам Я.П.Шаховского. Он писал, что в тот момент, когда Бирон стал запальчиво и грубо ругать его, «все бывшие в той палате господа, один по одному ретировались вон и оставили меня в той комнате одного с его светлостью, который ходил по палате». Примечательно, что, как бы ни был расстроен Шаховской выволочкой Бирона, выходя, он заметил «в боковых дверях за завешенным не весьма плотно сукном стоящую и те наши разговоры слушающую Ее императорское величество, которая потом вскоре, открыв сукно, изволила позвать к себе герцога». Думаю, что при оценке Бирона следует прислушаться к Е.П.Карновичу, писавшему: «Без всякого сомнения, личность Бирона не может возбудить ни в каком историке – ни русском, ни иностранном – ни малейшего сочувствия. Он был самый обыкновенный человек, и имя его попало на страницы истории вследствие благоприятно сложившихся для него обстоятельств. Бирон громко и беззастенчиво проповедовал правило: «Il se faut passer au monde» («Нужно пробиваться в люди», или по-русски: «Хочешь жить – умей вертеться». – Е.А) – и неуклонно следовал этому правилу. Он поступал, как все, и прежние, и новейшие карьеристы, имея в виду только личные, а не общественные интересы и не разбирая средств для достижения цели. Он, в сущности, поступал точно так же, как и знаменитый его противник Артемий Волынский, который, в свою очередь, заявлял, что нужно «глотать счастие» и «хватать его обеими руками»». Однако нельзя согласиться с исследователем, когда он пишет, что Бирон отстранялся от участия в управлении. Это одна из распространенных в литературе, и, кстати, благодаря самому Бирону, легенд. Вообще, нет фаворитов, которые бы не занимались политикой – это был воздух дворца и им они не могли не дышать. В некоторых исследованиях значение Бирона как государственного деятеля откровенно принижается. Это недоразумение, продиктованное похвальным намерением развенчать историографический миф о «бироновщине» как мрачном, зловещем «антинародном» режиме, господстве некой сплоченной «немецкой партии». Документы той эпохи свидетельствуют, что и во внешней, и во внутренней политике влияние фаворита было огромным. Думаю, что в той системе верховной власти, которая сложилась при Анне, без Бирона, ее довереннейшего лица, человека властолюбивого и сильного, вообще не принималось ни одного важного решения. Он был постоянным докладчиком у императрицы, и при ее невежестве и нежелании заниматься делами именно его решение становилось окончательным. В своих письмах временщик постоянно жалуется на загруженность государственными делами в то время, когда нужно быть рядом с императрицей в ее неспешной праздной жизни. «Я должен быть целый день у Ея Императорского Величества, и, несмотря на то, всякое дело должно идти своим чередом», – пишет он русскому посланнику в Варшаве Кейзерлингу в апреле 1736 года. При всем том он был осторожен и не выпячивал свою роль в управлении, оставаясь, как правило, в тени. Яков Шаховской в своих «Записках» сообщает, что Бирон внимательнейшим образом следил за делами на Украине (начиналась русско-турецкая война 1735–1739 годов) и Шаховской передавал прямо ему письма и донесения и «часто имел случай с герцогом Бироном по комиссии слободской и о малороссийских делах… разговаривать». В.Н.Строев, автор книги о внутренней политике времен Анны, разобрав бумаги Бирона, приходит к выводу, что в них он «рисуется скорее человеком уклончивым, чем склонным во все вмешиваться». И для подтверждения своего вывода приводит цитату из письма временщика одному из своих просителей: «Уповаю, что Вашему сиятельству известно, что я не в надлежащий до меня дела не вступаю и впредь вступать не хочу, для того, чтобы никто на меня никакого сумления не имел…» Думаю, что подобные письма доказательством непричастности временщика к государственным делам служить не могут, как неубедительны и утверждения, что Бирон был простым передатчиком бумаг императрице, играя при ней роль простого секретаря. Думаю, что Бирон, исходя из особенностей его характера, обычно действовал наступательно, требовательно, решительно, твердо зная, что императрица, полностью от него зависимая, не посмеет ему отказать. Таким, по некоторым свидетельствам, было его поведение в деле Артемия Волынского, когда он настоял на опале министра, весьма ценимого Анной за деловые качества. Впрочем, Бирон при своей настырности был достаточно расчетлив и осторожен. В письме Кейзерлингу в 1736 году он (я думаю – вполне искренне) вздыхает, что не решается поднести Анне инспирированный его доброжелателями за границей рескрипт с предложением о поддержке кандидатуры его, Бирона, на курляндский престол. И причина нерешительности проста: «Вашему сиятельству известно, как я поставлен здесь и, вместе с тем, как крайне необходимо осторожно обращаться с великими милостями великих особ, чтоб не воспоследовало злополучной перемены». Иначе говоря, Бирон опасался, что если не подготовить Анну искусным способом, то его желание стать герцогом она воспримет как неблагодарность, стремление обрести независимость и т. д. Несомненно, Бирон был мастером тонкого обращения с «великими милостями великих особ». Думаю, что он и «за ручку» Анну водил и никогда с ней не разлучался из-за боязни, как бы в его отсутствие «не воспоследовало злополучной перемены», такой, какая воспоследовала с его предшественником Петром Бестужевым-Рюминым. Позже, однако, он изображал себя чуть ли не пленником императрицы: «Всякому известно, что [от] Ея Императорского Величества никуда отлучаться было невозможно…» Ключевую роль Бирона в системе управления можно скрыть, наверное, лишь от доверчивых потомков, не обнаруживающих на государственных бумагах подписи временщика и на этом основании делающих вывод о его отстраненности от государственных дел. Современники же знали наверняка, кто заправляет делами в империи, и потому с просьбами обращались именно к не занимавшему никаких государственных должностей Бирону. Опубликованная переписка Бирона с Кейзерлингом убедительно свидетельствует о том ключевом месте во власти, которое он занимал целых десять лет. Несомненно, он очень много знал о различных внешне– и внутриполитических делах, ему рапортовали сановники, писали российские посланники из европейских столиц. Неоднократно он упоминает о продолжительных беседах с иностранными дипломатами, аккредитованными при русском дворе. Из переписки наследника прусского престола, в 1740 году ставшего королем Фридрихом II, и саксонского дипломата в Петербурге Зума видно, что несколько лет Фридрих был на содержании Бирона, который (вероятно, в надежде на будущее) «прикармливал» наследника Фридриха I, державшего сына на небольшом пенсионе. В марте 1738 году Зум писал Фридриху о Бироне: «Правда, что у него ресурсы огромные. Поэтому, без сомнения, должно подумать, как черпать из оных на будущее время…» Ни одно назначение на высшие должности не проходило мимо Бирона, он прочно держал в руках все нити государственного управления, формируя на протяжении целого десятилетия политику правительства Анны Ивановны. И делал это он весьма успешно. Читая письма Бирона к Г.К.Кейзерлингу, отметим его вполне определенные и здравые принципы в подходе к государственным делам. В одном из писем он делает выговор этому неопытному дипломату (вчера еще бывшему президентом Петербургской академии наук) относительно посылаемых им в Петербург донесений: «Реляции должны быть ясны, а не так кратки и отрывисты, а еще менее двусмысленны, чтобы не иметь нужды для отыскания смысла часто перечитывать, для чего нет времени при поступлении многих и различных рапортов и реляций», о которых ему приходилось постоянно докладывать императрице. Эти и другие письма Бирона подтверждают мнение современников о том, что их автор был достаточно опытен и искусен в политике и – что чрезвычайно важно – обладал даром плетения сложной политической интриги. Большая часть переписки Бирона с Кейзерлингом посвящена судьбе Курляндского герцогства после ожидаемой всеми смерти престарелого опекуна-герцога Фердинанда. Кейзерлинг был не только земляком фаворита, но и находился на решающем для курляндского дела посту посланника в Польше. Конечно, в очевидном намерении Бирона занять престол в Митаве сомневаться не приходится. Но он вел достаточно тонкую игру, которая, в конечном счете, должна была привести его к желанной цели. Это и раскрывается в переписке с Кейзерлингом. С одной стороны, он опровергает распространенные подозрения относительно своего желания занять курляндский престол, притворно утверждая, что к этому «не чувствует в себе никакого влечения, напротив – скорее робость», с другой – формально отказываясь от курляндского престола, он прибегает к весьма изощренным маневрам, чтобы помешать другим возможным кандидатам занять пустовавший трон. Итогом всех этих и других усилий стало успешное избрание Бирона в 1737 году герцогом Курляндии. Конечно, в зоне внимания фаворита были не только курляндские дела. Он контролировал также и внутреннюю политику, причем можно утверждать, что без его, влиятельнейшего при дворе человека, содействия многие проблемы были бы неразрешимы. Иван Кирилов, выполнявший важные поручения в Башкирии в 1734–1735 годах, регулярно сообщал именно Бирону о ходе дел и писал, к примеру: «Молю Ваше высокографское сиятельство не оставить меня бедного не для иного чего, но для высочайшего Ея императорского величества интересу, для которого, усмотря удобное время, отважился ехать… а окроме Вашего высокографского сиятельства иной помощи не имею, дабы, Ваше высокографское сиятельство, старание о пользах Российской империи к безсмертной славе осталось». Письмо этого прилежного и ревнительного к порученному делу человека хорошо показывает особую роль Бирона в государственных делах. В условиях вязкой бюрократии не только воровать, но и делать что-нибудь полезное государству можно было только тогда, когда в этом помогала чья-то мощная властная рука. Иначе все погрязнет в переписке, склоках чиновников, спорах ведомств… Поэтому думаю, что Кирилов не преувеличивал, когда писал Бирону благодарственное письмо за вовремя присланные именные указы императрицы Анны и, не кривя душой, признавал, что в том фаворит «есть скорый помощник, более Ваше высокографское сиятельство и никого утруждать не имею, покамест зачну город строить». Речь идет о строительстве Оренбурга, который еще долго не появился бы на карте, если бы не действенная помощь Бирона Ивану Кирилову, назначенному возводить город. Так уж повелось у нас издавна – огромное счастье для страны, если фаворит, влиятельный вельможа, не просто хам или злодей, а пусть не очень образованный, но все же не чуждый культуре человек. И не будет преувеличением утверждать, что не видать бы нам первого университета в 1755 году или Академии художеств в 1760 году, если бы с императрицей Елизаветой Петровной спал кто-то другой, а не добрейший Иван Иванович Шувалов – гуманист, бессребреник и просвещенный друг Ломоносова. Долго бы волны Черного моря омывали пустынные берега Севастопольской и Одесской бухт, если бы не бешеная энергия другого фаворита другой императрицы – Григория Потемкина. И так далее, и так далее… Бирон оказывал решающее влияние не только на ход дел, но и на судьбы многих людей. От его симпатий, антипатий, подозрений и расчетов напрямую зависела жизнь многих высокопоставленных подданных. Упомянутая выше судьба кабинет-министра Артемия Волынского – наиболее яркий тому пример. Благодаря Бирону Волынский сделал стремительную карьеру, но потом, не угодив временщику, оказался в опале и даже был казнен как государственный преступник, причем многое говорило за то, что Бирон лично сделал все необходимое, чтобы его бывший любимец был доведен до эшафота на грязной площади Обжорного рынка в Петербурге. Позже, уже во времена Елизаветы Петровны, в письме из ссылки в Ярославле, он признавался канцлеру А.П.Бестужеву-Рюмину, что было немало людей, «сохранении которых, ежели бы я не постарался, они уже пред несколькими годами принуждены были бы из России выехать». Речь идет в первую очередь о Минихе, который просил заступничества фаворита после неудачного штурма Очакова в годы Русско-турецкой войны. Впрочем, отношения Бирона с Минихом были сложны. С одной стороны, Бирон знал честолюбие Миниха и старался не спускать с него глаз и, как писал в 1732 году саксонский посланник Лефорт, «хотя Миних еще раболепствует перед обер-камергером Бироном, но сей последний очень хорошо знает как опасно согревать змею за пазухой». Ирония судьбы как раз и состояла в том, что уже после смерти Анны Ивановны благодаря усилиям Миниха Бирон стал регентом, но вскоре Миних сверг его, в сущности, нанес удар в спину своему патрону. Змея-таки согрелась и тяпнула! Переписка Бирона, его бумаги и особенно его следственное дело, заведенное после свержения регента и его ареста осенью 1740 года, говорят об одном – это был человек умный, волевой, сильный. Обычно над свергнутыми вельможами потешаются, ищут для них, низверженных и поэтому безопасных, самые невыгодные обидные клички, сравнения и образы. И в сохранившейся до наших дней эпиграмме на опального Бирона его сравнивают с бодливым быком, которому обломали золотые рога. Образ этот достаточно точен: могучий, страшный для многих, упрямый, необузданный, независимый, несокрушимый. А то, что ему обломали рога, сделали как тогда говорили, комолым (то есть лишенным рогов) – ну что ж, такова жизнь, со всяким такое быть может. Важно также заметить, что даже в стесненных условиях заключения в Шлиссельбургской крепости, куда отправили Бирона, при непрерывном и грубом давлении следователей, под угрозой позорной смертной казни через четвертование, Бирон, в отличие от других своих подельников, держался молодцом. Соблюдая необходимую и принятую в такой ситуации демонстративную позу покорности, верноподданной надежды на милосердие правителей, Бирон сумел так убедительно и столь безошибочно ответить на поставленные ему «смертельные» вопросы, что этого обстоятельства не может скрыть даже обычно весьма тенденциозная запись следственного канцеляриста. И уже совсем из ряда вон выходящим оказалась очная ставка Бирона с первоначально давшим в феврале 1741 года против него обвинительные показания А.П.Бестужевым-Рюминым. Составленные заранее «Пункты в обличение Бирона, по которым следует очная ставка с Бестужевым» оказались ненужным листком бумаги. Дело в том, что Бестужев, встретившись «с очей на очи» со своим бывшим благодетелем, вдруг отказался от своих прежних показаний и «повинился», сказал, что ранее страх угрозы вынудил его оболгать бывшего регента империи. Такие «возвратные» показания в истории политического сыска бывали крайне редко. При этом допускаю, что (при всех других сопутствующих делу обстоятельствах) сила, исходившая от личности Бирона, повлияла на Бестужева. В итоге главный свидетель против Бирона снял свои обвинения, следствие зашло в тупик, правительница Анна Леопольдовна была недовольна деятельностью Следственной комиссии, которая не смогла выполнить задания в отношении Бирона: «привести его в надлежащее чювствование и для явного его обличения» сделать все возможное. Более того, воодушевленный таким благоприятным для себя ходом следствия Бирон приободрился и через следователей фактически предложил Анне Леопольдовне, а главное – стоящим за ее спиной людям у власти (Миниху, Остерману) сделку: его милуют от смертной казни, а он будет держать язык за зубами обо всех их неприглядных делах. В общем, так и вышло: приговоренный к четвертованию Бирон был помилован и сослан в Сибирь, причем задолго до вынесения смертного приговора в Березов был послан офицер для того, чтобы подготовить острог для будущего заточения временщика. Возвращаясь к государственной деятельности Бирона, не будем при этом наивны – своим огромным влиянием Бирон пользовался главным образом не для государственных, а для личных целей. Бироны материально не бедствовали, достаточно посмотреть на Рундальский дворец в Латвии – творение гениального и очень дорогого для заказчика архитектора Б.Ф.Растрелли (сына Б.К.Растрелли). Став герцогом, Бирон купил землю возле города Бауска, и Анна Иоанновна поручила Растрелли заняться строительством дворца. Из Петербурга были посланы мастера разных ремесел, везли материалы, и дворец начал быстро расти. Было видно, что денег на благоустройство его роскошных апартаментов, на Большой, Золотой, Мраморный и Белый залы хозяин не жалеет. Откуда берутся эти деньги на строительство дворца, как и другого – зимнего Митавского на реке Лиелупа (с 1738 года), а также на сооружение охотничьего дворца и парка в Светгофе, никто спрашивать не смел. В народе говорили об этом прямо: Бирон вывез в свою Курляндию два корабля денег. Болтунам резали языки и ссылали в Сибирь. Слухи об этих двух кораблях всерьез принимать не будем, но ясно, что бездонный карман новоиспеченного герцога был непосредственно соединен с подвалами Штатс-коллегии, где хранилась российская казна. Естественно, что деньги шли к Бирону законным путем из казны – в виде наград и пожалований императрицы своему любимому камергеру, который к тому же получал большое жалованье и награды за свои тяжкие государственные труды. В 1735 году, например, Анна приказала разделить часть присланных из Китая подарков между А. И. Остерманом, П. И. Ягужинским, Р.Г. Левенвольде, А.М. Леркасским и, конечно, Бироном. А по случаю завершения в 1739 году в целом малоуспешной войны с Турцией фаворит получил награду – полмиллиона рублей – сумму астрономическую по тем временам, ведь все расходы на армию и флот составляли тогда около шести миллионов рублей в год. Но богатства в прошлом нищего кенигсбергского студента накапливались и не всегда праведными путями – а именно в виде подарков и взяток. Отбоя от высокопоставленных просителей не было. Сохранилось немало свидетельств «ласкательств» Бирона и его жены холопствующей русской знатью. Вот типичное письмо к фавориту генерала Чернышева: «Сиятельнейший граф, милостивый мой патрон! Покорно Ваше сиятельство прошу во благополучное время милостиво доложить Ея императорскому величеству, всемилостивейшей государыне… чтоб всемилостивейшей Ея императорское величество указом определен я был в указное число генералов и определить мне каманду, при которых были генералы Бон или Матюшкин». Такие просьбы не могли не быть усилены соответствующим им подарком. За исполнение просьбы фаворит получал благодарственное письмо просителя и подарок. Вот, например, московский генерал-губернатор Б.Юсупов в 1740 году сообщает Бирону, что его послание с сообщением об успешном ходатайстве перед Анной Ивановной «с раболепственною и несказанною радостию получить сподобился не по заслугам моим… всенижайший раб». Дело письменными благодарностями, как правило, не ограничивалось – благодетелю дарили богатые подарки, до которых Бирон и его экономная супруга были большие охотники. Посылая две «нашивки жемчуга» Биронше, графиня М.Я.Строганова писала: «И того ради прошу Ваше сиятельство пожаловать – уведомить меня, которой образец понравится, а жемчюг, из которого буду низать, будет образцового гораждо крупнее, на оное ожидаю Вашего сиятельства повеление… Покорная услужница…» (подпись). Другая родовитая «покорная услужница», княгиня М.Ю.Черкасская, посылала «нефомильной» Биронше подарок поскромнее. Ей, даме очень богатой, все же было не тягаться с «соляной царицей» Строгановой: башмаки, «шитые по гродитуре (вид ткани. – Е.А) алому, другие – тканые, изволь носить на здравие в знак того, чтоб мне в отлучении быть уверенной, что я всегда в вашей милости пребываю». При этом княгиня просит уточнить, «по каким цветам прикажете вышить башмаки, что я себе за великое щастие приму, чем могла бы услужить». Вся тонкость состояла в том, что такие подарки как бы не были взяткой – это, мол, самодельные поделки, пустяк, не купленная и не ценная вещь, а просто знак внимания к благодетельнице. Мужчины стремились угодить самому благодетелю иными, более существенными подарками, например лошадьми. К содействию Бирона прибегал даже Семен Андреевич Салтыков – довереннейший человек императрицы. В 1733 году он прогневал матушку регулярными пьянками и взятками, слава о которых дошла до Петербурга. И тогда родственника императрицы от ее гнева спас Бирон. В своем послании Салтыков «рабски благодарил» Бирона за согласие помочь ему и выказал надежду, что милостию «оставлен не буду» и Бирон сможет «в моей невинности показать милостиво предстательство у Ея императорского величества… о заступлении». Сплетни же о злоупотреблениях московского главнокомандующего он, естественно, отвергал: «А что на меня вредя доносят, будто б изо взятку идут дела продолжительно и волочат, и то истинно, государь, напрасно». Письмо это было послано не прямо Бирону, а сыну Салтыкова, Петру Семеновичу, причем отец поучал отпрыска: «Ты то письмо подай его сиятельству, милостивому государю моему, сам, усмотря час свободный, и чтоб при том никого не было, и за такую его ко мне высокую отеческую милость и за охранение благодари». Наконец гроза царского гнева миновала, и Салтыков подобострастно пишет уже самому Бирону, что получил «милостивое письмо» Анны Иоанновны, «из чего я признаю, что оная… ко мне милость чрез предстательство Вашего высокографского сиятельства милостивого государя…». Это письмо датировано 18 сентября 1733 года. А 3 октября Салтыкову пришлось уже рассчитываться. В письме сыну Семен Андреевич сообщал: «Писала ко мне ея сиятельство, обер-камергерша Фонбиронова, чтоб я здесь купил и прислал к ней три меха горностаевых да два сорока неделанных горностаев… И как ты оные мехи получишь и, приняв оные, распечатай и, выняв из ящика и письмо мое, отнеси к ея сиятельству два меха и горностаи и при том скажи: «Приказал батюшка вашей светлости донесть, чтоб оныя носили на здоровье!», и как оные подашь, и что на то скажешь, о том о всем ко мне отпиши». 6 ноября Салтыков писал уже своей невестке: «Что ты, Прасковья Юрьевна, пишешь, обер-камергерша говорила тебе, которые я послал мехи и горностаи, чтоб мне отписать оным мехам и горностаям цену, а ежели не отпишу, что надобно за них заплатить, то впредь ко мне она ни о чем писать не будет, и ежели она тебе впредь о том станет говорить, и ты скажи, что за оные мехи и горностаи даны восемьдесят один рубль». Думаю, что Салтыков цену сильно занизил. Бирон, когда ему было выгодно, снимал с себя всякую ответственность за дела, прикрываясь своим неведением или нежеланием вмешиваться в чиновничьи проблемы. Генерал-прокурор елизаветинской поры Я.П.Шаховской вспоминает, что когда он попросил Бирона избавить его от должности советника полиции, то получил отказ: «Его светлость… с несколько суровым видом изволил ответствовать, что он того не знает, а говорил бы я о том с министрами, ибо они к тебе благосклонны». Бирон здесь явно намекал с некоторым упреком Шаховскому на кабинет-министра А.П.Волынского, попавшего в опалу летом 1740 года из-за несогласия с ним, Бироном. Бирон, так же как и императрица, имел свое увлечение – он был страстный лошадник, понимал, знал и любил лошадей и много сделал для организации конно-заводского дела в России. Одна из его первых государственных бумаг 1731 года была посвящена заготовке сена для прибывающих из Германии в дворцовую конюшню лошадей. Под его непосредственным и чутким руководством Артемий Волынский организовывал конные заводы, закупал за границей породистых лошадей. Читая правительственные документы, начинаешь думать, что проблема коневодства была одной из важнейших в Российском государстве 30-х годов XVIII века. Однако это лишь первое впечатление. Эта действительно важная для русской армии задача так и не была решена – военному ведомству по-прежнему приходилось закупать лошадей у степняков Прикаспия и Поволжья, и, как показали войны XVIII века, в русской кавалерии были в основном плохие лошади. И когда в Семилетнюю войну русская кавалерия вошла в Германию, там поражались низкорослости и непрезентабельному виду русских лошадей, полагая, что это большие собаки. Но Бирон, собственно, и не стремился изменить ситуацию в целом, его заботили лишь те заводы, которые обеспечивали нужды придворной конюшни. В эту конюшню, вмещавшую не более четырехсот лошадей, попадали лишь самые лучшие животные, для чего их покупали по всей Европе и Азии или попросту конфисковали у частных лиц. Сохранились письма Анны к С.А.Салтыкову с требованием изъять лошадей у опальных Долгоруких и отвести к «конюшне нашей». Особое внимание уделялось персидским лошадям – аргамакам. Анна Иоанновна написала Салтыкову, чтобы он послал «потихонько в деревни Левашова (тогда командующего оккупационного корпуса в Персии. – Е.А.) разведать, где у него те персидские лошади обретаются, о которых подлинным мы известны, что оне от него (из Персии. – Е.А.) в присылке были, и, хотя сын его и запирается, тому мы не верим и уповаем, что их есть у него довольно, а как разведаешь и где сыщутся, то вели их взять, за которыя будут заплачены ему деньги, смотря по их годности». Так и видишь за спиной пишущей эти строки императрицы алчущие глаза отчаянного лошадника Бирона, мечтавшего разжиться каким-нибудь великолепным ахалкетинцем. И действительно, разведка императрицы донесла, что генерал лошадей утаил, они были изъяты, но не все оказались хороши – пришлось брать других у офицеров, служивших под началом Левашова в Персии. Естественно, требования к качеству лошадей были ничем не ниже требований, которые предъявляла императрица к шутам. Лошадей дарили и знающие страсть временщика иностранные монархи. Вероятно, самой приятной для Бирона взяткой была взятка лошадьми. В апреле 1735 года генерал Л.В.Измайлов, «одолженный неизреченною милостью и протекцией», писал Бирону: «Отважился я послать до Вашего высокографского сиятельства лошадь верховую карею не для того, что я Вашему высокографскому сиятельству какой презент через то чинил (ни-ни! – Е.А), но токмо для показания охоты моей ко услужению Вашему высокографскому сиятельству, а паче, чтоб честь имел, что лошадь от меня в такой славной конюшне вместится. Ведаю, милостивый государь, что она того не достойна (ну вот, в припадке лакейства обидел ни в чем не повинное благородное животное. – Е.А), однако ж прошу милостиво принять. Чем богат, тем и рад…» Истинно простота хуже воровства, и если это не взятка, то что такое взятка? «Лошадиная» тема была популярна и на страницах «Санкт-Петербургских ведомостей». 19 июня 1732 года газета сообщала, что Анна осматривала посланных ей «в презент» от австрийского императора цирковых лошадей, и они «были очень хороши и при том чрезвычайной величины, что превеликую забаву подает, когда они с подаренными в прошедшем годе от Его величества короля Шведского малыми готландскими, зело пропорциональными, лошадьми сравнены будут». Можно предположить, что именно по инициативе Бирона в 1732 году был создан гвардейский Конный полк – краса и гордость Марсова поля. Тогда же была открыта школа конной езды (здание строил архитектор Растрелли), которую патронировал сам Бирон, и он там «с знатными придворными сам присутствовал. Выбранные к тому изрядныя верховыя лошади всяк зело похвалял». 3 октября 1734 года сам Бирон демонстрировал пленным французским офицерам, привезенным из-под Данцига, «наилучших верховых лошадей разных наций, а именно турецких, персидских, неаполитанских и проч., в богатом уборе и под попонами». Их выводили, и «ими все конские экзерциции делали». Немало волнений доставляли чиновникам «наикрепчайшие» указы Анны о содержании и размножении лошадей. Майор гвардии Шипов в апреле 1740 года получил указ, которым ему под страхом наказания предписывалось тщательно отобрать на Украине здоровых кобыл и жеребцов, «расчисля к каждым семи кобылам, наличным и здоровым, по одному жеребцу, и при том старание иметь, чтобы вышеупомянутыя кобылы в нынешний год без плода не остались». Вот и старался Шипов, зная, что его ждут большие неприятности в случае неисполнения указа императрицы. Детальные именные указы о том, чтобы «старыя и ныне новоприведенные кобылицы все были у припуску, не упустя удобного времени», получал и главный начальник Москвы Семен Салтыков. Думаю, что те восторги, которые, согласно корреспонденциям газеты, изъявляла Анна, были искренни. Лошадь ведь действительно прекрасное животное, и потом – этим увлекался сам Бирон. Во второй половине 30-х годов Анна, несмотря на зрелые годы и изрядную полноту, выучилась верховой езде, чтобы всегда быть рядом со своим любимым обер-камергером, а тот, в свою очередь, угождал пристрастиям императрицы: устраивал для нее в том же манеже мишени для стрельбы. Впоследствии, при Анне Леопольдовне, когда Бирона арестовали, одно из обвинений, которые выдвинули ему следователи, гласило: Бирон «свои тайные интриги для повреждения Ея величества здравия производить начал и 1. О дражейшем Ея величества здравии стал пренебрегать; 2. Усмотря до блаженной Ея В. кончины за многое время начинающуюся тогда… каменную болезнь, к таким трудным, едва и здоровому человеку удобоносимым, а особливо оной каменной болезни противным движениям и частым выездам из покоев, не токмо в летние дни, но и в самое холодное… время Ея В. склонял». Все эти витеватые обвинения склонялись к тому, что Бирон, увлекая императрицу верховой ездой, ускорил таким образом ее кончину. Последствием верховой езды стало движение камня в ее почках, которое и привело государыню к смерти. В принципе, действительно, верховая езда могла способствовать роковому движению камня, однако Бирон императрицу к этому, тем более умышленно, не склонял. Желание ездить верхом было ее искренним желанием находиться как можно чаще и дольше с любимым человеком. Их покой надежно охранял бравый генерал. Фельдмаршал Миних, или «Столп Российской Империи»Вот он стоит перед нами на портрете, слева от Анны Иоанновны, – суровый, в римском стиле, воин в доспехах, блещущих в лучах его славы. Это Бурхард Христофор Миних. «Высокорожденный и нам любезноверный» – так называла Миниха Анна Иоанновна в своих указах. «Столпом Российской империи» скромно характеризовал сам себя Миних в написанных им позже мемуарах. История жизни «столпа» началась вдали от России – он родился в Ольденбургском герцогстве в 1683 году. Называя своего фельдмаршала «высокорожденным», Анна кривила душой – знатность его была весьма сомнительна. Отец будущего графа получил дворянство уже после рождения Бурхарда Христофора. Думаю, что «нефомильность» особо стимулировала комплекс превосходства, который владел Минихом всю жизнь. Отец его был офицером датской армии, военным инженером, фортификатором, строителем дамб и каналов. Сын пошел по той же стезе, требовавшей немалых знаний и способностей. За два десятилетия службы Миних, как и многие другие ландскнехты, сменил несколько армий: французскую, гессен-дармштадтскую, гессен-кассельскую, саксонско-польскую. С годами он стал профессионалом в инженерном деле и постепенно поднимался по служебной лестнице. Но сказанные слова не передают всего своеобразия начала жизни Миниха. Процитирую отрывок, как бы сейчас сказали, «резюме» Миниха, помещенного в книге Д.Н.Банть1ш-1Каменск: ого «Биографии российских генералиссимусов и генерал-фельдмаршалов»: «Вступил в службу гессен-дармштадскую капитаном (1701 год) на осьмнадцатом году от рождения; находился при взятии крепости Ландавы (1702 год) Иосифом I-м; получил старанием отца своего место главного инженера в княжестве Ост-Фрисландский; оставил эту должность и молодую, прекрасную жену (1706 год), чтобы в звании гессен-кассельского майора участвовать в победах Евгения [Савойского] в Италии и Нидерландах; получил за оказанную им храбрость чин подполковника (1709 год), был опасно ранен во Фландрии, при Денене (1712 год), взят в плен французами, отправлен в Париж. Там познакомился со славным Фенелоном (французский писатель-моралист, архиепископ. – Е.А.), которого часто посещал, утешая себя христианскою его беседою. Возвратясь в Германию, пожалован полковником и употреблен Гессенским ландграфом Карлом для устроения шлюза Карлсгавенского и канала». В конце 1710-х годов он, служа в польско-саксонской армии Августа II, вступил в острый конфликт со своим шефом – фельдмаршалом Флемингом, решил в очередной раз сменить знамя и в поисках нового господина, которому был готов служить своей шпагой (точнее – циркулем), обратился к Петру I, направив ему свой трактат о фортификации. Сочинение Миниха Петру, хорошо знавшему фортификационное дело, понравилось, и он взял Миниха на русскую службу. Не дожидаясь оформления договора о службе – так называемой «капитуляции», Миних выехал в Россию, положившись на высокое слово русского царя. Так с 1721 года началась карьера Миниха в России, где его ждали взлеты и падения, победные сражения и дворцовые перевороты, почет и тюрьма, а затем двадцатилетняя ссылка в Сибирь. Петр, перед тем как дать Миниху генеральский чин, испытывал его: поручил сочинить план укрепления Кронштадта, сделать инспекцию укреплений Риги и отчитаться о командировке – и только после бесед по итогам поездки выдал ему патент на чин генерал-майора. Генерал-поручика он получил в 1722 году за создание шлюзов на невских порогах. Его перу принадлежит план гавани в Балтийском порте (ныне Палдийски, Эстония). В 1723 году Петр, отчаявшись дождаться окончания начатого в 1719 году Ладожского канала, поручил это дело Миниху и был весьма доволен его проворством и распорядительностью – стройка явно сдвинулась с мертвой точки. С опалой в 1727 году всесильного Меншикова, главного недруга Миниха, карьера последнего резко пошла вверх: граф Российской империи, имение в Лифляндии, генерал-губернатор Петербурга (1728 год). А время царствования Анны Иоанновны оказалось для Миниха вообще золотым веком. Он быстро вошел в число самых доверенных сановников новой императрицы. Она почувствовала его надежное плечо сразу же после восстановления самодержавия в феврале 1730 года. Миниха не было в Лефортовском дворце в ночь смерти Петра II. Не было его и в Кремле в нервные дни «затейки» верховников. Он, как уже сказано, был главнокомандующим в Петербурге – тогда забытой, опустевшей столице, время короткой жизни которой, казалось, истекло, и Миних, вероятно, подумывал о поиске новых патронов, готовых на выгодных условиях на очередные пять лет купить его шпагу. Но как только Анна пришла на трон, Миних за сотни верст четко уловил силу этой власти. 9 марта в Петербург пришли отпечатанная присяга и манифест, в котором было сказано, что «верныя наши подданныя все единогласно нас просили дабы мы самодержавство в нашей Российской империи как издревле прародители наши имели, восприять соизволили… [что] и созволили». Миних быстро провел присягу на верность Петербурга самовластной государыне Анне Иоанновне и 9 марта спешно докладывал, что «здешние полки начали сего дня в церкви Святыя Живоначальной Троицы при присутствии его превосходительства господина генерала графа фон Миниха присягать». Анна могла вздохнуть свободно – Петербург был уже ее. А между тем так благополучно присяга проходила не везде, и несколько лет потом в Тайной канцелярии расследовали десятки дел о священниках и администраторах, которые отказывались присягать (и главное – приводить к присяге подданных) неведомо откуда взявшейся государыне в то время, как была жива «настоящая государыня» Евдокия Федоровна (постриженная в монахини первая жена Петра I в это время жила в Новодевичьем монастыре). Но не только быстрота, с которой Миних привел Петербург в верность государыне, понравилась новому двору, но еще один верноподданный поступок: он сразу же донес на адмирала Петра Сиверса, который в дни избрания Анны на престол позволил себе усомниться в ее праве занять трон вперед дочери Петра Великого – Елизаветы. По доносу Миниха Сиверс вскоре был лишен всех званий и орденов и в итоге на десять лет отправился в ссылку. И лишь когда сам Миних оказался в Сибири, он признался в письме к императрице Елизавете Петровне в этом своем неблаговидном поступке. Но в начале 30-х годов он был «в своем праве надежен» и действовал решительно, твердо, с перспективой на повышение. Сочиняя донос на Сиверса, Миних явно стремился угодить новой императрице, с тревогой посматривавшей в сторону Елизаветы – опасной соперницы. Из этих же соображений исходил он, когда ему было поручено дело фаворита Елизаветы – прапорщика Шубина, сосланного в Сибирь. Миних вел и дело одного из теоретиков ограничения самодержавия – Генриха Фика, также сосланного в Сибирь. Только с образованием Тайной канцелярии в 1731 году фортификатора и инженера Миниха освободили от поручений политического сыска. Было бы большой ошибкой представлять Миниха грубым солдафоном. Конечно, он был чужд отвлеченному философствованию, но оставшиеся после него письма свидетельствуют об известной изощренности ума, умении ловко скользить по дворцовому паркету, на котором он чувствовал себя не менее уверенно, чем на строительстве бастионов или каналов. Миних обладал выспренным, цветастым стилем, был мастером комплиментов, мог ловко польстить высокому адресату, хотя, как и во всем другом, ему часто изменяло чувство меры. Чего стоит только его письмо к Елизавете из Пелымской ссылки в марте 1746 года, в котором истомившийся в Сибири опальный фельдмаршал, восхваляя императрицу, густо смешивает патоку с медом и сахаром! Не дает Миних покоя и праху ее великого отца: «И так дозвольте, великодушная императрица, воздать мне дань памяти Петра Великого, которого прах я почитаю и который, ходатайствуя обо мне (то есть прах ходатайствует за Миниха! – Е.А.), ныне обращается к Вам с сими словами: «Прости этому удрученному все его вины из любви ко мне, прости ему из любви к тебе, прости ему из любви к империи, которую ты от меня унаследовала, благосклонно выслушай его предложения и прими их как плоды тебе верного, преданного и ревностного. Простри руки к удрученным, извлеки их из несчастья и спаситель прострет к тебе руки, когда ты явишься перед ним. Не внимай тому, что тебе говорят про них…»». Недоверчивая Елизавета осталась равнодушна к высокопарной риторике Миниха. Она даже не клюнула на предложенный Минихом фантастический проект строительства канала от Петербурга до Царского Села. Прошло еще двадцать лет – и он, уже припадая к стопам Екатерины II, вновь прибегает к стилю банальных романов XVIII века: «Пройдите, высокая духом императрица, всю Россию, всю Европу, обе Индии, ищите, где найдете такую редкую птицу… Но скажете Вы: «Кто же этот столь необыкновенный человек?» Как, милостивейшая императрица! Это тот человек, которого Вы знаете лучше других, который постоянно у ног Ваших, которому Вы протягиваете руку, чтобы поднять его. Это тот почтенный старец, перед которым трепетало столько народа, это патриарх с волосами белыми как снег, который… более, чем кто-либо, предан Вам». Речь, как понимает читатель, идет о нем самом. На одно из таких посланий Екатерина не без иронии отвечала: «Ваши письма были бы похожи на любовные объяснения, если бы ваша патриархальная старость не придавала им достоинства». Думаю, что возвышенные формулы были испытаны их автором на многих дамах, чему есть документальные свидетельства. Вот что писала леди Рондо своей корреспондентке в Англии в 1735 году: «Мадам, представление, которое сложилось у Вас о графе Минихе, совершенно неверно. Вы говорите, что представляете его стариком, облику которого присуща вся грубость побывавшего в переделках солдата. Но ему сейчас что-нибудь пятьдесят четыре или пятьдесят пять лет (в 1735 году Миниху было 52 года. – Е.А.), у него красивое лицо, очень белая кожа, он высок и строен, и все его движения мягки и изящны. Он хорошо танцует, от всех его поступков веет молодостью, с дамами он ведет себя как один из самых галантных кавалеров этого двора и, находясь среди представительниц нашего пола, излучает веселость и нежность». Леди Рондо добавляет, что, тем не менее, Миниху не хватает чувства меры и он кажется насквозь фальшивым: «искренность – качество, с которым он, по-моему, не знаком», и далее она цитирует подходящие к случаю стихи: Ему не доверяй, он от природы лжив, Герцог де Лириа придерживается того же мнения: «Он лжив, двоедушен, казался каждому другом, а на деле не был ничьим [другом]. Внимательный и вежливый с посторонними, он был несносен в обращении со своими подчиненными». Психологический портрет Миниха, нарисованный этими людьми, нельзя не признать точным. Оказаться под его командой – значило испытать унижения, познать клевету, быть втянутым в бесконечные интриги. Глубинные причины такого поведения Миниха – в истории как его жизни, так и его карьеры. Миних не был трусом, война была его ремеслом, и не раз и не два он смотрел в глаза смерти. Прошел он и через испытание дуэлью – в 1718 году в Польше стрелялся с французом, подполковником Бонифу. Храбрость и решительность сочетались в нем с невероятным апломбом, самолюбованием, высокомерием и спесью. До 1730 года Миних занимал в высшей военной иерархии России весьма невысокое место. Он не командовал войсками, а руководил строительством Ладожского канала, который и закончил успешно к 1728 году. Его ценили как опытного инженера, фортификатора, но не более того. В 1727-м Миниху не удалось занять почетную должность начальника русской артиллерии – генерал-фельдцейхмейстера, которую долгие годы занимал знаменитый Яков Брюс. При этом артиллерии Миних не знал и, поступая на русскую службу в 1721 году, он писал в прошении: «По артиллерии не могу служить, не зная ее в подробности». Но тут он проявил всю свою изворотливость. Так, стремясь ублажить фаворита Меншикова, генерал-лейтенанта Волкова, Миних, уже будучи генерал-аншефом, подобострастно писал ему с Ладоги: «Ежели Вашему высокоблагородию несколькими бочками здешними (то есть ладожскими. – Е.А) сигами для росходу в дом Ваш или протчими какими к строению материалами отсюда служить могу, прошу меня в том уведомить». Однако с Меншиковым у него были непростые отношения, и опала светлейшего оказалась на руку Миниху. В 1729 году Миних получил-таки вожделенную почетную должность генерал– фельдцейхмейстера. Вообще-то в те годы в полководцы он не рвался – впереди него были люди с подлинными и блестящими воинскими заслугами. В русской армии в конце 1720-х годов было два боевых фельдмаршала, прошедших горнила петровских войн: князья М.М.Голицын и В.В.Долгорукий. Пятидесятипятилетний Михаил Михайлович Голицын был гордостью русской армии. Екатерина Великая поучала потомков: «Изучайте людей… отыскивайте истинное достоинство… по большей части оно скромно и прячется где-нибудь в отдалении. Доблесть не высовывается из толпы, не стремится вперед, не жадничает и не твердит о себе». Эти слова как будто сказаны об одном из лучших генералов армии Петра I князе Михаиле Михайловиче Голицыне. Потомок древнего рода Гедиминовичей, сын боярина, он начал службу барабанщиком Семеновского полка и, безмерно любя военное дело, сражался во всех войнах петровских времен. Современники в один голос говорили о нем: «Муж великой доблести и отваги беззаветной: мужество свое он доказал многими подвигами против шведов». Особенно запомнился всем подвиг Голицына 12 октября 1702 года, когда во главе штурмового отряда он высадился у подножия стены шведской островной крепости Нотебург (будущий Шлиссельбург). Первая атака захлебнулась в крови, и Петр, внимательно наблюдавший за штурмом, приказал Голицыну отступить, однако получил от него дерзкий ответ: «Я не принадлежу тебе, государь, теперь я принадлежу одному Богу». Потом на глазах царя и всей армии Голицын приказал оттолкнуть от берега лодки, на которых приплыл его отряд, и пошел на новый штурм стены крепости и добился победы. Подвиг красивый, истинно античный, в духе спартанцев или римлян! Да и потом Голицын блистал мужеством, никогда не отсиживался за спинами своих солдат. Он победил шведов при Добром в 1708 году, в пору отступления русской армии вглубь страны. Эта победа воодушевила армию, а при Лесной в 1708 году Голицын разбил корпус генерала Левенгаупта, шедший на помощь армии Карла XII, участвовал в Полтавском сражении, в 1710 году взял Выборг, оккупировал Финляндию, участвовал в Гангутском сражении в 1714 году и под конец Северной войны, в 1720 году, командовал победным сражением русского флота у острова Гренгам в Балтийском море. Он имел обыкновение, как сообщает современник, «идя навстречу неприятелю, держать во рту трубку, не обращая внимания на летящие пули и направленое на него холодное оружие». Но не только победы и подвиги особенно интересны в истории Голицына. Он принадлежал к редкому типу генералов русской армии, которых все любили: и солдаты, и офицеры, и начальство. Как писал о нем В.АНащокин в своих «Записках», «зело был в войне счастлив и в делах добраго распорядка, и любим подкомандующими в армии». Невысокий, коренастый, с темным от загара лицом, ясными, голубыми глазами и породистым носом, Голицын был у всех на виду. Его любили не только за отвагу, но и за «природный добрый ум, приветливое обращение с подчиненными», приятные, скромные манеры, что, как известно, для генералов – вещь почти недостижимая. Как и многие выдающиеся военные, князь Михайло Голицын был наивен и неопытен в политических делах и во всем слушался старшего брата – многоопытного Дмитрия Михайловича Голицына, главного верховника. Говорили, что израненный славный фельдмаршал не смел даже сидеть в присутствии старшего брата – так его почитал… Близость к брату Дмитрию и сгубила Михаила Голицына. После прихода к власти императрицы Анны Ивановны и роспуска Верховного тайного совета, в который был включен князь Михаил, он некоторое время управлял Военной коллегией, в отличие от всех других бывших верховников, даже получил земельные пожалования ко дню коронации, но дни его у власти были сочтены. Его отстранили от дел и в декабре 1730 года он умер, хотя узнать причину его внезапной смерти так и не удалось. Как пишет Д.М.Бантыш-Каменский, «полководец, неустрашимый на бранном поле, сделался жертвой душевной скорби». Что бы это значило? Так исчез самый серьезный конкурент Миниха в борьбе за власть в армии. Прошел год, и исчез другой незаурядный боевой генерал, также бывший в составе Верховного тайного совета – князь Василий Владимирович Долгорукий. Он имел яркую биографию, хотя она была все же менее блестящая, чем биография Михаила Голицына. В.В.Долгорукого рано заметил Петр Великий, он поручал ему сложные дела вроде подавления восстания Кондратия Булавина. И Долгорукий с успехом эти поручения государя исполнял. Он был смел и на поле боя, и за это храбрый, знающий военное дело Долгорукий получал от государя чины и награды. Но все же… кажется, будто какой-то злой рок тяготел над заслуженным воином. Ему не везло в жизни. Причиной этого невезения была прямолинейность князя Долгорукого. Не задумываясь о последствиях, грубым солдатским языком он высказывался о политике и тем ставил в неловкое положение тех, кто его слушал или следовал его советам. Да и сам князь Василий не раз попадал впросак. Впервые он узнал, что язык его – враг его, в 1718 году. Тогда на следствии по делу царевича Алексея Петровича выяснилось, что Долгорукий говорил царевичу нечто крайне неодобрительное о его великом отце. Напрасно родственник князя Василия, уважаемый государем князь Яков Долгорукий умолял Петра простить болтуна – ведь, писал князь Яков, «ино есть слово с умыслом, а ино есть слово дерзновенное без умыслу». Не помогло – князя Василия арестовали, лишили чинов, орденов и сослали в казанскую деревню, где он томился шесть лет. Потом, к концу царствовавания Петра I, Долгорукого выпустили, вернули генеральство, ордена. В 1728 году он стал генерал-фельдмаршалом, кавалером высшего ордена Андрея Первозванного. Но ни опала, ни сидение в казанской деревне не научили князя Василия главной премудрости русской жизни – держать язык за зубами. В декабре 1731 года, уже при Анне, он опять не сдержался. В присутствии свидетелей фельдмаршал крайне грубо прошелся по адресу новой государыни и ее сердечного увлечения Бироном. Последовали донос, опять арест, опала, лишение чинов, орденов и даже княжеского титула. На этот раз Долгорукого за преступление, которое классифицировалось в указе как «озлобление на Ея императорского величество», ждала уже не дальняя деревня, а тюрьма в каземате Иван-города, где он и просидел восемь лет, а потом, в 1739 году, был переведен в Соловецкий монастырь. С приходом к власти Елизаветы Петровны князя Василия выпустили, вернули княжеский титул, во второй раз он был награжден орденом Андрея Первозванного, во второй раз стал фельдмаршалом – случай необычайный в русской военной истории. С тех пор князь Василий помалкивал, а поэтому и дожил до своей смерти в 1746 году без особых приключений. Но нас интересует 1731 год. В этом году судьба расчистила перед Минихом служебный горизонт. И благодеяния посыпались на него как из рога изобилия. Весной 1732 года Миних получил (в придачу к пожалованному ранее Крестовскому острову в Петербурге) поместье Ко-бона на Ладоге, 10 тысяч рублей на экипаж, стал председателем комиссии по делам армии, президентом Военной коллегии, и, самое главное, 25 февраля 1732 года он стал обладателем вожделенного жезла генерал-фельдмаршала. Миних был одиннадцатым по счету в этом списке после ФАГоловина, герцога Евгения Кроа, Б.П.Шереметева, Г.В.Огильви, Б.В. фон дер Гольца, А.Д.Меншикова, князя А.И.Репнина, князя М.М.Голицына, Яна Сапеги, Я.В.Брюса, князя В.В.Долгорукого и князя И.Ю.Трубецкого. Нет сомнений в том, что Миних был хорошим инженером и организатором военного дела. Его знания и умения определили успех дела по завершению строительства и открытию Ладожского канала в конце 1720-х годов. Тут заметна еще одна характерная для Миниха черта. Он хорошо умел делать дело и еще лучше умел его подать окружающим. Бесспорно, Ладожский канал был большой инженерной удачей Миниха. Но он раздул вокруг своего успеха такую шумиху, что ему могут позавидовать пропагандисты позднейших времен. Об успехе на Ладоге трубили всюду, каждую прошедшую по нему лодку зачисляли на победный счет Миниха. Сам он лично таскал по каналу иностранных посланников «для осмотрения… тамошней великой и зело изрядной работы». В 1732 году он завлек на канал Анну Иоанновну. И хотя она плавать по всему каналу не возжелала, но проехалась вдоль сооружения. И этого было достаточно! В 1731 году Миних стал фактическим организатором Кадетского корпуса на Васильевском острове, в Петербурге. Корпус позволял молодым дворянам получать офицерские чины не только через службу рядовыми в гвардии или стажировку в иностранных армиях, но и в российском учебном заведении. Обязательным условием стало включение в число кадетов трети прибалтийских немцев, что отвечало целям формирования интернациональной имперской элиты. После нескольких лет работы Корпуса было сделано важное дополнение в его программу. Военные экзерциции, занимавшие много времени у кадетов, были ограничены одним днем в неделю, а основное время уделялось наукам, умению хорошо владеть и шпагой, и пером, ловко скакать на лошади, складно говорить на нескольких языках, а при необходимости встать не только в дуэльную, но и танцевальную «позитуру». В Корпусе, в немалой степени благодаря просвещенному Миниху и назначенным им неглупым начальникам, шло не просто создание контингента офицеров, а активное воспитание из дворянских недорослей дворян европейского типа с их высоким представлением о личной чести, о долге, о верности служению знамени, Отечеству и государыне. В 1730-х годах Миних руководил перестройкой в камне Петропавловской крепости. Эта работа была начата еще при Петре I и продолжена под руководством архитектора Доменико Трезини. С 1731 года за это дело взялся Миних. Он добился передачи ведения крепостью Канцелярии фортификации и артиллерии и сразу же забраковал проект перестройки Трезини, считая, что тот ничего не смыслит в оборонительных сооружениях и строит такую крепость, которую защищать при нападении неприятеля будет невозможно. Возможно, что это так. Да и великий Трезини, автор множества построек при Петре I, был уже не тот: стал слабым, больным, беспамятным. В письме 25 февраля 1731 года к Миниху он «хоронит» Екатерину I в 1726 году, хотя она умерла на его памяти, в мае 1727 года, и делает такие ошибки, которые говорят, что в голове первого строителя Петербурга уже было не все в порядке. Впрочем, не это важно. Важно то, что в своих действиях Миних бесцеремонен с заслуженным человеком и это становится его стилем отношений с людьми, как и характерная для него необыкновенная заносчивость, интриганство и сварливость. Почти всюду, где бы ни оказывался Миних, можно было услышать шум грандиозного и безобразного скандала. Власть развращала его. Особенно изменился он, когда стал президентом Военной коллегии. Лефорт писал, что «с тех пор как Миних поднялся, в нем нельзя узнать прежнего человека: приветливость уступила место высокомерию, сверх того, утверждают, что он не забывает своих собственных интересов… [его] нельзя узнать и желание первенствовать ослепляет его до такой степени, что он забылся». Последние слова весьма мягки для оценки манеры поведения Миниха. Впрочем, были пределы и для Миниха. Их устанавливал другой, еще более могущественный человек, которого боялись все. Умный Бирон довольно рано раскусил честолюбивые устремления обворожительного для дам полководца и стремился не дать Миниху войти в доверие к императрице. Надо думать, что ревнивый фаворит, человек сугубо штатский, боялся проиграть в глазах Анны этому воину в блестящих латах – известно, что женщины в прошлые века были падки до военных. Как пишет Лефорт, Бирон «сам признался мне, что удивляется его образу действий и сожалеет, что сделал для этого хамельона, у которого ложь должна заменять правду». Поэтому Бирон не позволил Миниху войти в Кабинет министров, куда тот, естественно, рвался. Раз-другой столкнувшись с непомерными амбициями и претензиями Миниха, Бирон постарался направить всю огромную энергию фельдмаршала в другом направлении – на стяжание воинских лавров преимущественно там, где они произрастали, то есть на юге, подальше от Петербурга. Посланный на русско-польскую войну (другое название – Война за польское наследство) в 1733–1735 годах, Миних потом почти непрерывно воевал с турками на юге, благо в 1735 году началась война с Османской империей. Она продолжалась до 1739 года, и уж на время летней кампании Миниха в столице не было. Окончательно выскочить из степей на скользкий дворцовый паркет Миниху удалось лишь в 1740 году, и тут он-таки сумел ловко подставить ножку своему давнему сопернику-благодетелю Бирону, арестовав его, правителя России, темной ноябрьской ночью 1740 года. Вернемся к карьере Миниха в армии. С его приходом на пост главнокомандующего его нрав проявился во всей красе – начались такие непрерывные свары и скандалы в среде генералитета, которых русская армия ни до, ни после не знала. Вообще, у Миниха была поразительная способность наживать себе смертельных врагов. Адъютант Манштейн хорошо показал, почему оскорбления Миниха вызывали такую ярость у его окружающих. Оказывается, Миних умел вначале приласкать, приблизить человека, а затем жестоко оскорбить его, не ожидавшего такого поворота событий. В 1735 году разгорелся скандал между Минихом и генералом графом фон Вейсбахом – командующим корпусом русских войск в Польше. Как-то раз Миних в резкой форме потребовал от Вейсбаха отчета о денежных расходах на содержание войск. Форма приказа была такова, что Вейсбах обратился к Анне Иоанновне с рапортом, в котором писал, что Миних поставил под сомнение его честность. Оскорбленный старый генерал отказался впредь знаться с Минихом. Тут важно заметить, что Миних не был кадровым полевым офицером. Он не тянул армейской лямки, как Вейсбах, Голицын или Долгорукий. Миних в русской армии был с самого начала инженером, да и приехал служить в Россию всего лишь в начале 1720-х годов, когда уже утихло пламя всех испытавшей Северной войны. У него не было опыта командования полевой армией, Миних не знал ее проблем и специфики, а самое главное – не считался со знаниями, опытом, чувствами своих коллег – таких боевых генералов, как Вейсбах. Между тем сам Миних был горе-полководцем. В его действиях во время Русско-турецкой войны 1735–1739 годов видны непродуманность стратегических планов, низкий уровень оперативного мышления, рутинная тактика, ведшие к неоправданными людским потерям, – вот что можно сказать о воинских талантах Миниха, которого от поражения не раз спасали счастливый случай или фантастическое везение, о чем будет сказано особо. В итоге скандала Миниха с Вейсбахом Анна была вынуждена написать обоим, чтобы «все такия между вами партикулярный ссоры и озлобления вовсе отставлены» были и чтобы оба полководца помнили, что «от безвременных друг другу чинящих озлоблении» могут быть причинены делу «предосудительные остановки». После того как осенью 1735 года Вейсбах неожиданно умер и ссора таким образом прекратилась, Миних стал инициатором новой генеральской склоки. Как писал Яков Шаховской, Миних никогда «не упускал удобных случаев, когда бы можно ему было, прицепясь, делать повреждение» другим военачальникам. И вот уже, вслед Вейсбаху, в ответ на оскорбительное письмо Миниха взорвался начальник русской артиллерии генерал-фельдцейхмейстер принц Людвиг Вильгельм Гессен-Гомбургский. Он писал Миниху: «Что Ваше графское сиятельство в наставление мне писать изволите, чтоб впред того не чинить и за оное (хотя при моих летах, [сам] знаю, что чинить надлежит) Вашему сиятельству благодарствую, однако при том доношу, что я уже имею честь быть в службе Ея величества четырнадцать лет, а еще того не чинил, чтоб Ея величества противно было, и того не надеялся, чтоб от Вашего графского сиятельства за то, что к лучшей пользе интересов Ея величества чинил, мог реприманды (укоры, упреки. – Е.А) получить, и весьма чувствительные, и прошу меня оными обойти». Но и на этом Миних не успокоился. Его отношения с принцем так обострились, что во время Крымского похода 1736 года русской армии тот пытался сколотить против Миниха нечто вроде генеральского заговора. Все это вызвало особое беспокойство Анны Иоанновны. Опасаясь продолжения ссоры генералов, Анна велела руководству внешнеполитического ведомства срочно искать пути для заключения мира с турками. Скандал в ставке генералов беспокоил ее больше, чем наступление неприятеля. Между тем, не успел закончиться конфликт с принцем Гессен-Гомбургским, как Миних затеял свару с фельдмаршалом П.П.Ласси. Осенью 1736 года Анна и ее правительство, обеспокоенные противоречивыми слухами, доходившими до Петербурга о Крымском походе армии Миниха, потребовали от прибывшего из Австрии генерала Ласси собрать сведения о положении в войсках. Опасаясь, что это будет понято Минихом как расследование его весьма не блестящей военной деятельности, Анна, верная своим принципам, предписала Ласси «о прямом состоянии армии под рукою проведать… что разумеется тайно». Но старый солдат, поняв, что «под рукою» собрать полную информацию о миниховской армии невозможно, попросил самого Миниха предоставить ему нужные сведения. Тут-то и начался скандал. Миних отправил Бирону письмо, в котором жаловался, что «высокая конфиденция (доверие. – Е.А.) пред прежним умалилась», и просился в отставку, ибо «не в состоянии… тех трудов, которые доныне со всевозможною ревностью нес, более продолжать». Тут уж Анна не выдержала В указе от 22 октября она писала: «Мы не можем вам утаить, что сей ваш поступок весьма Нам оскорбителен и толь наипаче к великому Нашему удивлению служить имеет, понеже не надеемся, что в каком другом государстве слыхано было, чтоб главный командир, которому главная команда всей армии поручена, во время самой войны и когда наивящая служба от него ожидается, к государю своему так поступить захотел». В конце указа она, гася конфликт, обещала свою благосклонность верному фельдмаршалу. Миних, поняв, что переусердствовал, взял другой тон и постарался все свои неприятности свалить на Ласси, задвинуть его на второй план. В письме к императрице в начале 1737 года Миних с показной душевной болью писал, что вновь просит об отставке только из-за того, что не желает мешать Ласси. Мол, уступаю для пользы дела, «а не гонора ради». Нетрудно догадаться, что наибольшие неприятности во всей этой истории выпали на долю П.П.Ласси, которого подсидел Миних, да еще отругала за несоблюдение тайны императрица. И вот здесь нужно коснуться своеобразного служебного лукавства, которым обладал Миних. Дело в том, что он не был подданным русских императоров. В 1721 году он подписал, как и все иностранцы на русской службе, договор – «кондиции», согласно которым обязался честно и добросовестно служить определенное число лет, после чего власти не могли его удерживать на русской службе. И такое положение было для него чрезвычайно удобно. Несмотря на служебные успехи, он не спешил переходить в русское подданство и вряд ли думал, что после смерти будет покоиться не на тихом кладбище в зеленом Ольденбурге, а возле вечно шумящего Невского проспекта, под полом церкви Святой Екатерины, куда его опустили в 1767 году. Миних, десятилетиями служа России и в России, любил использовать для упрочения карьеры это свое положение временнообязанного ландскнехта. Вот, составляя в 1725 году свое мнение о сокращении расходов на армию, он, как и настоящий генерал, безапелляционно утверждает, что сокращение средств нанесет армии вред, а потом делает маневр, снимающий с него всякую ответственность за решение: «От подушных денег что-либо убавить ли, другая душам переписка учинить ли, или нет, или при Адмиралтействе какое умаление производить ли (это хитрый ход – подставить под сокращение другое ведомство. – Е.А) о том всём мне, яко чужестранному, который состояние государства не ведает, неизвестна…». Словом, посоветовал! В «кондициях» 1727 года он пишет, что «домашние мои нужды мне не позволяют ныне более как на 5 или 6 лет обязаться [службой]». На самом же деле все наоборот – никаких дел у него в Ольденбурге не было, он только и мечтал остаться в России с повышением по службе без ограничения в сроке, да еще получить поместья в Лифляндии и под Петербургом, но при этом формально оставаться не подданным России. Наивная надежда получить индульгенцию от Сибири! Но особенно могучим карьеристским оружием Миниха были его прошения об отставке, которые он периодически подавал именно тогда, когда знал наверняка, что его со службы именно в этот момент ни за что не отпустят. С самого начала он поставил себя как человека совершенно незаменимого и, привыкнув к этому, власть с готовностью шла на удовлетворение его амбициозных требований. Забегая вперед, скажу, что подобный же успешный маневр Миних пытался совершить в начале 1741 года, когда в ноябре 1740-го, свергнув Бирона, он искренне рассчитывал получить чин генералиссимуса русской армии за свой ночной «подвиг» 7 ноября 1740 года – арест спящего Бирона. Но правительница Анна Леопольдовна, исходя из принципа «Люблю предателя – ненавижу предательство», сделала генералиссимусом своего супруга, принца Антона Ульриха Брауншвейгского. Раздосадованный Миних демонстративно выложил прошение об отставке, которое Анна Леопольдовна, уже давно страдавшая от непомерных амбициозных претензий «столпа империи», и учитывая, как сказано в указе, «что он сам нас просит за старостью и что в болезнях находится», тотчас и подписала отставку. В итоге неожиданно для себя полный сил и замыслов фельдмаршал оказался пенсионером. При этом ни правительница, ни ее супруг не имели мужества лично объявить Миниху о неожиданном для него решении дела – так они его побаивались. Указ об отставке Миниху прочитал его сын Иоганн Эрнст, служивший тогда при дворе правительницы, но до тех пор, пока отставник Миних не переехал из дворца, где он жил, в свой дом, правительница каждую ночь меняла спальню, опасаясь, как бы Миних не повторил с ней ночную историю свержения Бирона. А когда Миних переселился в свой дом, к нему приставили караул. Забавно, что, стремясь обмануть потомков, эту охрану Миних в своих мемуарах называет почетным караулом. Миних был не только склочником. Он не брезговал и доносами. Склонность к доносительству – черта его характера. История с адмиралом Сиверсом не была единственной. Не чем иным, как доносами, нельзя назвать рапорты Миниха о своих подчиненных. В апреле 1734 года из-под Гданьска он сообщает императрице о своих генералах русской армии: «Генерал-лейтенант Загряжский, вместо того чтобы вступить с ним (польским военачальником Тарло. – Е.А.) [в бой], заключил с ним перемирие и имел свидание… вместе пили, и слышно, что сын Загряжского принял 50 червонных в подарок от Тарло… Генерал-майор Любрас по десятикратно повторенному приказанию сюда нейдет под предлогом, что мало оставить в Варшаве 400 человек, затем пять полков его команды стоят там, а при армии шатров нет. Таким образом, Загряжский и Любрас подлежат суду. Волынский взял вчера паспорт в Петербург для лечения, князь Борятинский лежит уже четыре недели болен, также и большая часть полковников. Впрочем, здесь, при армии, слава Богу, все благополучно и ни в чем недостатку нет». В итоге Любраса отдали под суд, хотя затем и оправдали, а на генерала Загряжского в данном случае оказался просто навет, в основе которого лежала сплетня – Миних всегда слушал сплетни охотно и стремился, как видим, использовать их в своих целях. На совести Миниха есть и попросту уголовные преступления. Летом 1739 года по дороге из Стамбула в Стокгольм был убит шведский курьер майор барон Синклер, который вез важные дипломатические бумаги. Дважды до этого русский посол в Стокгольме М.П.Бестужев-Рюмин советовал своему правительству «анвелировать», т. е. ликвидировать, этого врага России, «а потом пустить слух, что на него напали гайдамаки или кто-нибудь другой». Российский и австрийский дворы договорились перехватить Синклера и изъять у него документы о связях турок и шведов. Когда же было получено известие об убийстве на территории Польши неизвестными людьми шведского дипкурьера, в европейских столицах начался скандал. Тень была брошена на Россию, отношения со Швецией резко ухудшились, такие поступки в просвещенной семье европейских государей XVIII века казались невозможными – ведь не Азия же! Понимая это, императрица Анна написала русскому послу в Саксонии барону Кейзерлингу: «Сие безумное богомерзкое предприятие нам подлинно толь наипаче чувствительно, понеже не токмо мы к тому никогда указу отправить не велели, но и не чаем, чтоб кто из наших определить мог. Иное было бы письма отобрать, а иное людей до смерти бить, да к тому ж еще без всякой нужды. Однако ж как бы оное ни было, то сие зело досадительное дело есть и всякие досадительные следства иметь может». Послание это предназначалось для «разглашения в публике». Ту же мысль императрица выражала и в рескрипте Миниху: «Мы совершенно уверены находимся, что вы в сем мерзостном приключении столько ж мало участия, как Мы, имеете, и вам ничто тому подобное без нашего указу чинить никогда в мысль не придет». В ответном письме Миних полностью отрицал свою причастность к убийству Синклера и клялся Анне, что «меня никогда подвигнуть не может, чтоб нечто учинить, что честности противно, и сие еще толь наименьше, понеже я не токмо Вашего величества указами к тому не уполномочен, но и сам совершенно знаю, коль мало оное от Вашего И. В. апробовано и вам приятно было б». Вся эта эмоциональная переписка была просто типичной дымовой завесой. Есть неопровержимый документ, который как раз для посторонних глаз не предназначался: инструкция Миниха драгунскому поручику Левицкому от 23 сентября 1738 года, в которой мы читаем: «Понеже из Швеции послан в турецкую сторону с некоторою важною комиссиею и с писмами маеор Инклер, который едет не своим, но под именем называемого Гагберха, которого ради высочайших Ея императорского величества интересов всемерно потребно зело тайным образом в Польше перенять и со всеми имеющимися при нем писмами. Ежели по вопросам об нем, где уведаете, то тотчас ехать в то место и искать с ним случая компанию свесть или иным каким образом ево видеть, а потом наблюдать, не можно ль ево или на пути, или в каком другом скрытном месте, где б поляков не было, постичь. Ежели такой случай найдется (внимание! – Е.А.), то старатца его умертвить или в воде утопить, а писма прежде без остатка отобрать». В начале 1739 года Миних дал новую инструкцию поручику Левицкому, а также капитану Кутлеру и поручику Веселовскому уже не только насчет Синклера, но и насчет других подлежащих «анвелированию» врагов России вождей венгров и запорожцев Ракоци и Орлика. Ну и наконец, вот сам доклад Миниха императрице от 1 августа 1739 года, который все ставит на свои места. Из него следует, что Миних получил указы Анны, «каким наилучшим и способнейшим образом как о Синклере, так и о Ракотии и Орлике комиссии исполнять и их анвелировать», и все, что от него требовалось, исполнил. Далее он описывает трудности проведенной операции, все лавры которой, конечно же, должны принадлежать ему. «За верныя и ревностныя его службы, которыя он Нам чрез многие годы показал», Анна в конце своего царствования прибавила к жалованью фельдмаршала Миниха еще пять тысяч рублей в год. Для этого, как мы видим, у нее были все основания. В написанных уже во времена Екатерины II мемуарах Миних, подводя итоги своих, скажем прямо, весьма посредственных, действий в Русско-турецкой войне (об этом – ниже), заключил: «Русский народ дал мне два титула: «Столпа Российской империи» и «Сокола со всевидящим оком»». Пунктуальный комментатор дореволюционного издания мемуаров Миниха со скрытой иронией замечает: «Название «Столпа Российской империи» и «Сокола», будто бы данное русским народом Миниху, сохранилось только в его записках». Зато до нас дошло мнение простого русского солдата: «Власьев (то есть Петр Петрович Ласси. – Е.А.) славен генерал, Азов сам собою взял. А как Миних живодер, наших кишек не берег». Однако отметим при этом, что Миних был ярким, неординарным человеком. Это особенно хорошо видно в час испытаний, несчастий и трагедий. Когда в январе 1742 года его вместе с другими членами правительства Анны Леопольдовны вели на казнь, устроенную перед зданием Двенадцати коллегий, Миних был, если здесь уместно так сказать, лучше всех: подтянутый, чисто выбритый, он шел спокойно в окружении конвоя и о чем-то дружески разговаривал с офицером охраны, который, возможно, когда-то служил под его началом. Особо подчеркиваю, что Миних был выбрит, тогда как все остальные приговоренные были с бородами – ведь охране категорически запрещалось давать узникам острые предметы. Известно, что приговоренные, боясь мучительной смерти на эшафоте, часто пытались покончить счеты с жизнью до казни, и, если это им удавалось, охране грозили страшные наказания по подозрению в сообщничестве с государственными преступниками. А Миних был выбрит! Значит, ему доверили бритву, значит, у охраны сомнений насчет того, как он, отважный воин, встретит смерть, не было. Впрочем, здесь нам даже домысливать не нужно – о поведении Миниха в узилище есть сведения точные. После того как на эшафоте был прочитан указ императрицы Елизаветы Петровны о помиловании Миниха и других от смертной казни, преступников отвели в Петропавловскую крепость, где они ожидали дальнейшей судьбы. И опять только фельдмаршал Миних показал себя мужественным человеком и на пороге тяжких испытаний не утратил достоинства и храбрости: «Как только в оную казарму двери передо мною отворены были, то он, стоя у другой стены возле окна ко входу спиною, в тот миг поворотясь в смелом виде с такими быстро растворенными глазами, с какими я его имел случай неоднократно в опасных с неприятелем стражениях порохом окуриваемого видать, шел ко мне навстречу и, приближаясь, смело смотря на меня, ожидал, что я начну». Оказавшись в Сибири, Миних не изменил себе. В тяжелых условиях заполярного Березова он сумел прославиться успехами в домоводстве и экономии. Эти бесконечные двадцать лет, проведенные им в Пелыме, не пропали для него даром. Пока Миниха не выпускали из острога, он разводил огород на острожном валу, а когда получил возможность выходить за пределы узилища, то занялся скотоводством и полеводством. В очерке А.С.Зуева и Н.А.Миненко на основе документов показано, как опальный фельдмаршал сумел провести годы ссылки с достоинством, пользой и бодростью. В одном из своих писем он сообщал брату: «Место в крепости болотное, да я уже способ нашел на трех сторонах (крепостных стен. – Е.А.), куда солнечные лучи падают, маленький огород с частыми балясами устроить. Такой же пастор и Якоб, служитель наш, которые позволение имеют пред ворота выходить, в состояние привели, в которых огородах мы в летнее время сажением и сеением моцион себе делаем и сами столько пользы приобретаем, что мы, хотя много за стужею в совершенный рост или зрелость не приходит, при рачительном разведении чрез год тем пробавляемся… В наших огородах мы в июне, июле и августе небезопасны от великих ночных морозов. И потому мы, что иногда мерзнуть может, рогожами рачительно покрываем». Долгими полярными ночами при свече фельдмаршал перебирал и сортировал семена, вязал сети, чтобы «гряды от птицы, кур и кошек прикрыть», а супруга его, Барбара-Элеонора, сидя рядом, латала одежду и белье. Это ее, урожденную баронессу фон Мольцаха, Я.П.Шаховской застал у входа в казарму, куда он шел объявлять Миниху приговор о ссылке в Сибирь. Она стояла «в дорожном платье и капоре, держа в руке чайник с прибором, в постоянном (то есть спокойном. – Е.А) виде скрывая смятение духа, была уже готова», после чего «немедленно таким же образом, как и прежние (ранее отправленные ссыльные. – Е.А), в путь свой они от меня были отправлены». Между прочим, точно так же поступали и жены других ссыльных: Остермана, Левенвольде, Менгдена, Михаила Головкина – статс-дамы императорского двора. Много дел ожидало Миниха и на скотном дворе, где у него были коровы и другая живность. Когда умер его друг пастор Мартенс, он сам вел для домашних богослужение. Летом пелымцы могли видеть, как Миних, в выгоревшем фельдмаршальском мундире без знаков различия, с косой на плече, шел на сенокос с нанятыми им косцами. Он учил детей, но все равно его кипучей натуре было мало места в Пелыме, и он посылал пространные письма императрице Елизавете, А.П.Бестужеву-Рюмину, сочинял проекты. По-видимому, ему особенно тяжелы были первые годы ссылки. По его письмам видно, что бывший фельдмаршал изнемогает вдали от дел. Он то просит поручить ему какое-нибудь грандиозное строительство, то умоляет отпустить его в Ольденбург, чтобы жизнь «на моих тамошних малых маятностях окончить». Впрочем, в 1746 году высокопарные послания Миниха надоели в Петербурге, и ему запретили бумагомарание. Лишь в 1749 году, в качестве исключения, разрешили высказаться письменно, «только при том ему объявить, дабы он о всем достаточно единожды ныне написал, ибо ему впредь на такия требования позволения дано больше не будет». Но Миних не утратил бодрости духа, несмотря на неудачи «челобитной компании». Когда весной 1762 года наступил вожделенный миг свободы и он вернулся в Петербург, все его многочисленные внуки и правнуки, встречавшие патриарха на подъезде к Петербургу, были потрясены, когда из дорожной кибитки в рваном полушубке выпрыгнул бравый, высокий старик, прямой и бодрый. Его, казалось, как писал современник, «не трогали тление, перевороты счастия». А между тем ему было почти восемьдесят лет! Вот что значит не подчиниться обстоятельствам жизни… Умер Миних в 1767 году в Петербурге. Остерман, или Человек за кулисамиЕще один наш герой виден на нашей воображаемой картине. Кажется, что он вот-вот нырнет за малиновую портьеру – так ему вреден яркий свет, так он не хочет быть на виду. Одет он неряшливо и некрасиво, но глаза у него умные и проницательные. Это вице-канцлер Андрей Иванович Остерман – одна из ключевых фигур анненского царствования. Он, Генрих Иоганн, родился в 1687 году в Бохуме (Вестфалия), в семье пастора. Юношей он поступил в Йенский университет и изучал то ли юриспруденцию, то ли теологию – неизвестно. Но учился он недолго, может быть, год, как мы уже упоминали, он на одной из обычных для разгульных немецких студентов-буршей вечеринке в кабаке «У Розы» в завязавшейся драке заколол шпагой своего однокурсника и, опасаясь возмездия, бежал в Голландию, в Амстердам. В этом смысле судьба Остермана похожа на судьбу драчливого кенигсбергского студента Бирона, который за сходное преступление угодил в тюрьму. Остерман же успел скрыться и в Амстердаме в 1703 году примкнул к партии специалистов, которых вербовал будущий адмирал русского флота Крюйс для поездки в Россию. Зная, что царь Петр охотно берет иностранцев на службу, не вчитываясь пристрастно в их послужной список, Остерман отбыл в неизведанную страну, где и сделал блестящую карьеру, благодаря своему гибкому уму, знанию иностранных языков, услужливости, умению держать нос по ветру – словом, всем или почти всем необходимым качествам политика. Начав при Петре с должности переводчика, скромный выходец из Вестфалии постепенно вырос в фигуру чрезвычайно влиятельную на русском политическом олимпе. Прежде всего, его отличала фантастическая работоспособность, и, по отзывам современников, он всегда работал: днем и ночью, в будни и праздники, чего ни один уважающий себя министр позволить себе, конечно, не мог. Работа с Петром, который хорошо относился к Остерману, огромный административный опыт, знание политической конъюнктуры помогали ему ориентироваться как во внутренней, так и во внешней политике. Особенно силен Остерман был как дипломат. Не менее пятнадцати лет он «делал» русскую внешнюю политику, и результаты этой деятельности для империи были успешны – стоит вспомнить, что только благодаря усилиям Остермана Россия с 1726 года вошла в тесный союз с Австрией, что было новым словом в русской внешней политике и оказалось перспективным и чрезвычайно важным в предстоящей борьбе с османами за Северное Причерноморье, а также при разделах Речи Посполитой. Основу русской политики Остерман видел в трезвом расчете, прагматизме, умении завязывать союзнические отношения только с теми державами, которые могут быть полезны России. В своих записках о внешней политике Остерман тщательно, педантично, «по-бухгалтерски» анализировал «генеральные интересы» России и ее возможных партнеров. Осторожность, расчет – вот что внес во внешнюю политику Остерман. В одной из своих инструкций дипломатам он писал: «Наша система должна состоять в том, чтобы убежать от всего, ежели б могло нас в какое пространство (то есть ненужные проблемы. – Е.А.) ввесть». Собственно, в этом и состоял главный принцип поведения Остермана как политика и человека. Несомненна ключевая роль Остермана в деятельности Кабинета министров. Формально не занимая в этом высшем правительственном учреждении первого кресла (оно было за Черкасским), Остерман сосредотачивал огромную власть в своих руках, колоссальной работоспособностью, умом подавляя других своих коллег. Не случайно, опасаясь роста влияния Остермана, Бирон подсадил в Кабинет свою, как тогда говорили, «креатуру» – Артемия Волынского, с помощью которого хотел укоротить Остермана или, по крайней мере, следить за действиями скрытного и осторожного вице-канцлера. Но Волынский оказался неудачным кандидатом на роль, отведенную ему Бироном. Он горячился, делал глупости, и в конце концов Остерман нашел способ избавиться от ненужного ему соглядатая и соперника. Об этом будет подробнее сказано чуть ниже На должности кабинет-министра Остерман оставался тем, чем его создала природа и сформировал житейский опыт: хитрым, скрытным, эгоистичным человеком, беспринципным политиком, что делало его вполне типичным для среды той эпохи. При этом нужно особо отметить, что он входил в редкий ряд государственных деятелей XVIII века, который не замарал себя взятками, скандалами с расходованием государственных средств. Его жизнь полностью и целиком была поглощена работой и интригой. Все остальное казалось ему второстепенным и неважным. Андрей Иванович, живя в России десятилетия, никогда не имел друзей, был всегда одинок. Да это и понятно – общение с ним было крайне неприятно. Его скрытность и лицемерие были притчей во языцех, а не особенно искусное притворство – анекдотично. Как правило, в самые ответственные или щекотливые моменты его политической карьеры у него начинался внезапный приступ подагры или хирагры или другой какой-либо плохо контролируемой врачами болезни, и он надолго сваливался в постель, и вытащить его оттуда не было никакой возможности. Так было, как уже говорилось, в 1730 году, так многократно было и позже. Не без сарказма Бирон писал в апреле 1734 года Кейзерлингу: «Остерман лежит с 18-го февраля и во все время один только раз брился (Андрей Иванович ко всему был страшный грязнуля даже в свой не особенно чистоплотный век. – Е.А.), жалуется на боль в ушах (чтобы не слышать обращенных к нему вопросов. – Е.А.), обвязал себе лицо и голову. Как только получит облегчение в этом, он снова подвергнется подагре, так что, следовательно, не выходит из дому. Вся болезнь может быть такого рода: во-первых, чтобы не давать Пруссии неблагоприятного ответа… во-вторых, турецкая война идет не так, как того желали бы». Другой вид «болезни» нападал на Остермана в ходе переговоров, когда не хотел давать требуемого от него ответа. Вот что писал об Остермане английский посланник Э.Финч: «Пока я говорил, граф казался совершенно больным, чувствовал сильную тошноту. Это была одна из уловок, разыгрываемых им всякий раз, когда он затруднялся разговором и не находил ответа. Знающие его предоставляют ему продолжать дрянную игру, доводимую подчас до крайностей, и ведут свою речь далее; граф же, видя, что выдворить собеседника не удается, немедленно выздоравливает как ни в чем не бывало». Действительно, в своем притворстве Остерман знал меру: острый нюх царедворца всегда подсказывал ему, когда нужно, стеная и охая, нередко на носилках, отправиться во дворец. А как же иначе, если ты получаешь от государыни такое письмо: «Андрей Иванович! Для самого Бога, как возможно, ободрись и завтра приезжай ко мне к вечеру: мне есть великая нужда с вами поговорить, а я вас николи не оставлю, не опасайся ни в чем, и будешь во всем от меня доволен. Анна». Императрица Анна весьма уважала Андрея Ивановича за солидность, огромные знания и обстоятельность. Когда требовался совет по внешней политике, без Остермана было не обойтись. Нужно было лишь набраться терпения и вытянуть из него наилучший вариант решения дела, пропуская мимо ушей все его многочисленные оговорки, отступления и туманные намеки. Остерман был хорош для Анны как человек, целиком зависимый от ее милостей. Иностранец, хотя он и взял жену из старинного рода Стрешневых, в силу своего нрава и положения оставался чужаком в среде русской знати. В глазах русских он был и оставался «немцем», что было, как известно, не лучшей характеристикой человека. Да и говорил он по-русски неважно. Княжна Прасковья Юсупова раз была допрошена Остерманом, и потом она вспоминала: «А о чем меня Остерман спрашивал, того я не поняла, потому, что Остерман говорил не так речисто, как русские говорят: «Сто-дети сюдариня, будет тебе играть нами, то дети играй, а сюда ти призвана не на игранье, но о цем тебя спросим, о том ти и ответствей»». Чем дальше он был от русской аристократии, тем плотнее он льнул к сильнейшему. Остерман всегда делал это безошибочно. Вначале таким человеком был для Остермана петровский вице-канцлер Петр Павлович Шафиров, потом Меншиков, которого Остерман предал ради Петра II и Долгоруких, затем, при Анне, он заигрывал сначала с Минихом и долго добивался расположения Бирона, став его незаменимым помощником и консультантом. Но тот был тоже умен и Остерману особенно не доверял. Не являются слухами утверждения об активном участии Остермана в самых неприглядных политических процессах времен царствования Анны Иоанновны. Андрей Иванович часто по собственной инициативе брал на себя работу следователя Тайной канцелярии, проявлял себя как ревностный гонитель политических противников и просто жертв политического сыска. Понимая, что частое участие в делах малодостойных есть неизбежный удел политика, все же отмечу, что имена других деятелей тех времен (А.М.Черкасского, Г.И. и М.Г.Головкиных, А.П.Волынского) оказались в них почти не замешаны, в отличие от Остермана, который вместе с начальником Тайной канцелярии генералом Ушаковым фактически руководил политическим сыском в 1730-е годы, сам вел допросы (выше приведен характерный для этого отрывок из показаний Юсуповой), составлял проекты решений по розыскным делам, готовил доклады для императрицы. Он гфилткил руку ко многим казням и ссылкам, которым подвергались неугодные режиму люди. Впрочем, так поступали многие политики того времени – они всегда помнили, что «если не они, то их»! Особая сила политики Остермана состояла в феноменальном умении действовать скрытно, из-за кулис. Особенно ярко это проявилось в 1727 году, когда он, как уже сказано, облеченный особым доверием всесильного тогда временщика АД.Меншикова, был назначен воспитателем юного императора Петра II и, как казалось светлейшему, был безусловно ему лоялен. Однако вскоре выяснилось особое коварство Остермана, который сумел незаметно настроить мальчика против Меншикова и фактически организовать переворот, приведший к падению Меншикова, резкому усилению клана Долгоруких, фактической передаче всех важных государственных дел в руки Остермана. Интрига была проведена вице-канцлером так искусно, что Меншиков даже не заподозрил роли Остермана в обрушившемся на его голову несчастье и, уезжая в ссылку, просил его о содействии, вспоминая их прежние дружеские отношения. Известно также, что во многом благодаря интригам Остермана в анненское время не удалось восстановить своего положения после ссылки и бывшему начальнику и благодетелю Остермана П.П.Шафирову. Остерман незаметно, но последовательно «сталкивал» своего преемника на посту вице-канцлера с политического олимпа, не давая тому возможности встать на ноги, хотя императрица Анна относилась к умному, опытному Шафирову неплохо. Остерман не был хуже всех остальных, но сила его состояла в закулисных действиях, успехами в которых могли похвастаться не все. В 1740 году, когда политическая сцена расчистилась от сильных политических фигур: исчезли Бирон и Миних, когда у власти стояла слабая правительница Анна Леопольдовна, Остерман решил, что наступила его минута, и он, став первым министром, вышел из-за кулис на авансцену. Но это была его серьезнейшая ошибка. Привыкший действовать за кулисами, в политический темноте, чужими руками, он оказался несостоятелен на свету как публичный политик, лидер, не имея к этому необходимых в этой роли качеств – воли, решительности, авторитета. И первый же политический шторм в виде дворцового переворота 25 ноября 1741 года, приведшей к власти Елизавету Петровну, унес Остермана в небытие. При этом новая государыня, зная истинную роль Остермана в политической возне вокруг нее в предыдущую эпоху (сохранились предложения Остермана выдать цесаревну замуж за границу, арестовать ее придворных, чтобы вынудить дать против нее показания, и многое другое), оказалась злопамятной – Остерман был сослан туда, куда он раньше отправил Меншикова, – в Березов, где и окончил свои земные дни в 1747 году. «Тело кабинета», или Как раздобыть мешочек храбростиВернемся к началу анненского царствования, когда началась упорная борьба за место в высшем правительственном органе – Кабинете министров. Туда не удалось пролезть ни оказавшему в 1730 году услугу Анне Павлу Ягужинскому, ни Миниху, зато совсем легко туда проник князь Алексей Михайлович Черкасский – человек дородный, ленивый и казавшийся не особенно умным. А между тем фигура эта весьма любопытна. С 1731 года он солидно восседал на заседаниях Кабинета. Назначение в Кабинет было для Черкасского резким прыжком вверх по служебным ступенькам. В тяжелые времена реформ и переворотов особенно трудно удержаться на вершине власти и почти невозможно дожить без опалы и отставки до своей естественной кончины. Еще труднее до самого конца быть «в милости», окруженным официальным почетом, утешенным и приободренным неизменной лаской государя. К числу таких редких счастливцев русской истории относится князь Алексей Михайлович Черкасский. Современники и потомки суровы к Черкасскому. В нем они не видят никаких достоинств. Язвительный князь М.М.Щербатов писал о Черкасском: «Сей человек – весьма посредственный разумом своим, ленив, незнающ в делах и, одним словом, таскающий, а не носящий имя свое и гордящийся единым своим богатством». Сын боярина Михаила Яковлевича, он был потомком выходца из ханского рода Большой Кабарды, связанного родственными узами со знатнейшими родами России: один из его прадедов был женат на тетке первого царя династии Михаила Романова. Сам Алексей Михайлович был женат первым браком на двоюродной сестре Петра Великого, Аграфене Львовне Нарышкиной – дочери боярина Льва Кирилловича Нарышкина, а после ее смерти его супругой стала Мария Юрьевна Трубецкая – сестра фельдмаршала и боярина князя И.Ю.Трубецкого. Многие современники видели в нем лишь ленивца и глупца, который делал карьеру благодаря удачному стечению обстоятельств да умению ловко дремать с открытыми глазами на бесчисленных заседаниях. Черкасский был «телом» правительства, тогда как «душой» считали других – более честолюбивых, ловких, пронырливых, вроде Шафирова, Остермана или потом, уже при Анне, Артемия Волынского. Но они, эти ловкачи и умники, вдруг куда-то исчезали, проваливались, а Черкасский из года в год неизменно и невозмутимо вел заседания, пересидев всех своих друзей и недругов, да еще пятерых самодержцев. Первое, о чем обычно сообщают биографы Черкасского после описания тучности, так это о его фантастическом богатстве. Действительно, он был богатейшим человеком России, владельцем поместий величиной с иные европейские державы и десятков тысяч крепостных крестьян. Умственные и деловые качества Черкасского современники даже не обсуждали – так это было всем очевидно. И все же ни богатство, ни знатность, ни родство, ни тучность, ни тем более глупость обычно не спасали от опалы, гнева или недовольства самодержца. В личности Черкасского есть своя загадка. Приметим, что с юношеских лет он занимался государственными делами вместе с отцом, тобольским воеводой, боярином князем Михаилом Яковлевичем, и, как второй воевода, управлял Сибирью. В петровское время ему давали разные поручения, в том числе и руководство Городовой канцелярией. Это было такое учреждение, в котором не очень-то подремлешь на заседании, – как известно, в строительных управлениях во все времена дым стоит коромыслом А Черкасский руководил строительным ведомством целых семь лет! И царь был им доволен. Возможно, Черкасский не был так инициативен, как другие, ему, как писал один из современников, не хватало «мешочка смелости», но он явно сидел на своем месте, умел подбирать людей и успешно вел непростое дело. Конечно, после смерти Петра Великого многие сановники задремали, расслабились. Но, как видно из документов, Черкасский дремал в полглаза. Этот флегматичный толстяк мог вдруг проснуться и сказать несколько слов, которые в устах несуетного и молчаливого вельможи звучали особенно весомо и авторитетно. Напомню читателю, как в начале 1730 года, когда верховники во главе с князьями Голицыными и Долгорукими фактически ограничили самодержавную власть императрицы Анны в свою пользу, все вдруг с удивлением услышали громкий голос князя Черкасского. Как уже сказано выше, на встрече дворянства с верховниками именно он, а не кто-то другой, смело вышел вперед и потребовал от Верховного тайного совета, чтобы будущее государственное устройство России обсуждали не в кулуарах, не в узком кругу, а в среде дворянства. Потом он превратил свой богатый дом в своеобразный штаб дворянских прожектеров и сам был автором проекта о восстановлении самодержавия. Вот и «мешочек смелости» нашелся! «Затейка» верховников таким образом провалилась, а самодержавие было восстановлено. Все стало как прежде, и Черкасский мог вновь мирно дремать на заседаниях – императрица Анны Иоанновна, получив самодержавное полновластие, этой услуги Черкасскому не забыла. Любопытно, что шляхетская активность Черкасского в памятном 1730 году не была поставлена ему «в строку» при Анне (ведь тогда он не был сторонником неограниченной власти императрицы!), а, наоборот, была воспринята как борьба с верховниками, что послужило ему, как и В.Н.Татищеву и некоторым другим активистам шляхетского движения, пропуском к чинам и должностям правления императрицы Анны. Такой человек, как Черкасский, – родовитый, тесно связанный родственными и служебными узами со многими знатными вельможами, богатый и влиятельный – был весьма нужен Анне. Став кабинет-министром, он, хотя с 1734 года был даже канцлером империи, вел себя скромно и незаметно, подпевая сильнейшим да прислушиваясь к советам своего формального подчиненного – вице-канцлера Остермана. Всю оставшуюся жизнь один из лидеров 1730 года «таскал свое имя», мирно досидел на своем высочайшем в чиновной иерархии месте до самой смерти в 1742 году, уже при новой императрице Елизавете Петровне, которая, как и все ее предшественники на троне, уважала солидного Черкасского. Наверное, в таком поведении Черкасского и состояло непонятое окружающими величайшее искусство политического выживания без пожирания ближних своих. Ученый лукавый попСреди людей, окружавших трон Анны, должен стоять, сверкая золотыми ризами, святой отец – без него православную государыню, главу Священного синода невозможно и представить. Он и стоит на нашей воображаемой картине, правда, не очень близко от трона. Он известен в русской истории как архиепископ Феофан Прокопович. Датский путешественник Педер фон Хавен, побывавший в Петербурге в 1736 году, встретился с Феофаном, и архиепископ поразил датчанина изысканным обхождением, необыкновенными и глубокими знаниями, блистательным умом. Все это правда. Другого такого образованного человека в России того времени не было. Но не только образованностью, знанием десятков языков, умом прославился у современников Феофан Прокопович. Он родился в Киеве, происхождение его темно – скорее всего Елисей (светское имя его) был бастард, незаконнорожденный. Он блестяще окончил Киево-Могилянскую академию, принял униатство, пешком прошел всю Европу, учился в Германии и в Ватикане. Но окончить там курс он не смог – с грандиозным скандалом его выгнали из Ватикана, точнее, он сам бежал оттуда в Россию. Причина скандала нам неизвестна, но скажем сразу, что скандалы сопровождали Феофана всю жизнь. Может быть, причина их – в особом темпераменте Феофана. Не случайно его первый биограф академик Байер писал, что Феофан был «зеленоглазым холериком сангвинического типа». Вернувшись в Россию, наш холерик стал профессором родной Академии в Киеве, а в 1709 году произошел крутой поворот в его жизни. На торжественном богослужении в Киеве по случаю Полтавской победы (и что очень важно!) в присутствии Петра, он произнес такую блестящую речь, что был тотчас замечен и приближен государем. Вероятно, царя привлекли не только ум, талант и ораторские дарования Феофана, его способности бессовестно говорить грубую лесть, но и та услужливость интеллектуала, которая называется беспринципностью, бесстыдством, – а это свойство таланта всегда бывает востребовано всякой властью. С тех пор Феофан служил Петру как один из главных церковных деятелей, во многом руками которых была проведена синодальная реформа Русской православной церкви, окончательно превратившая ее в контору духовных дел, послушную служанку самовластия. Человек из иной церковной среды, он был равнодушен к судьбе и истории Русской православной церкви и России и делал то, что ему прикажут, делал хорошо, умно и с несомненной пользой для себя. Феофан мог подвести теоретическую базу под любое решение власти. Когда от него потребовали обоснования самодержавия, это он сделал блестяще, доказывая на множестве примеров, как благотворна для страны, народа единодержавная, никому не подчиненная сильная власть. Когда же от него потребовали обоснование вреда единодержавия патриарха в церковном управлении, он и это сделал так же блестяще, придя к обоснованному многочисленными примерами из истории выводу, что не видит «лучшаго к тому способа, паче Соборного правительства, понеже в единой персоне не без страсти бывает» (Духовный регламент 1721 года). В отличие от своих косноязычных русских коллег по церкви, Феофан был блестящим проповедником, истинным артистом, он тонко чувствовал обстановку, умел найти такие яркие слова, что люди, его слушавшие, замирали от восторга, плакали от скорби, мысленно переносились за сотни лет и тысячи верст – и все это по мановению жеста, по воле слова и интонации Феофана. Всем была особенно памятна упомянутая выше речь Феофана при похоронах Петра Великого в 1725 году. Как был великолепен, возвышен Феофан перед сотнями прихожан в сиянии праздничных риз, так ничтожен и мелок он был в обыденной жизни. «Карманный поп» был готов одобрить любое злодеяние, отпустить сильнейшему любой смертный грех. Стяжатель, честолюбец, он дрожал за насиженное возле трона место и был готов на все ради сохранения его. Множество врагов окружали и ненавидели этого выскочку, хохла, нахала. Не раз битый по левой щеке, он никогда не подставлял правую и давал сокрушительную «сдачу». Для этого он всегда дружил с начальниками Тайной канцелярии и всю свою жизни сотрудничал с политическим сыском. Так протекала его жизнь, что он, по словам своего биографа, все время был в поле зрения сыскных органов – то как подследственный, на которого непрерывно доносили, то как доносчик, который доносил на других. После ссылки и заточения в 1725 году главы Синода архиепископа Феодосия Яновского – такого же бесстыдного проходимца, как Феофан (последний приложил руку к этой опале), – Феофан Прокопович занял место не только главы Синода, но и ближайшего сподвижника начальника Тайной канцелярии П.А.Толстого, а потом сменившего его генерала АИ.Ушакова как первейший эксперт в делах веры. До самой своей смерти в 1736 году Феофан тесно сотрудничал с Ушаковым, ставшим его приятелем. Феофан давал отзывы на изъятые у врагов церкви сочинения, участвовал в допросах, писал доносы, советовал Ушакову по разным проблемам и лично увещевал «замерзлых раскольников». Так, в 1734 году Феофан долго увещевал схваченного лидера старообрядцев старца Пафнутия, читая ему священные книги и пытаясь вступить с ним в беседу, но Пафнутий «наложил на свои уста печать молчания, не отвечал ни слова и только по временам изображал на себе крест сложением большаго с двумя меньшими перстами». Увещевание проходило в присутствии секретаря Тайной канцелярии, и Пафнутия спрашивали о местах поселения старообрядцев, о конкретных людях. Как и Феодосий, Феофан не только боролся рука об руку с Толстым и Ушаковым за чистоту веры, но и использовал могучую силу политического сыска для расправы со своими конкурентами в управлении церковью. Слывя знатоком художественной литературы, даровитым поэтом, Феофан давал экспертные оценки и попадавшим в сыск произведениям. В 1735 году именно он оценивал лояльность изъятых у певчего двора Елизаветы Петровны пьес, которые там тайно ставили приближенные полуопальной цесаревны. Правда, тут лукавый поп вел себя осторожно, оценку пьес дал, как говорится, по принципу «бабушка надвое сказала» – и чтобы себе не повредить в глазах власть предержащих, и дочери великого Петра не навредить, ведь кто знает, что будет с нею завтра? В быту Феофан не был скрягой, любил изящные постройки и красивые вещи. Он был истинным сыном гедонического века, и под его рясой билось горячее сердце великого грешника. Он страстно любил жизнь и считал смерть «злом всех зол злейшим», был убежден, что «блаженство человечества состоит в совершеннейшем изобилии всего того, что для жизни нужно и приятно». Но годы наслаждений, страха и подлостей, отчаянной борьбы за свое счастье подорвали здоровье Феофана, и датский путешественник видел не шестидесятилетнего мужчину, а уже немощного старца, который умер в том же 1736 году. Великий грешник был похоронен в одной из святынь православия – новгородской Софии. Отношения Феофана с Анной, которой он всячески угождал, не сложились. А ведь что только не делал Феофан, чтобы понравиться новой государыне! Вспомним, как он послал тайного гонца в Митаву с известием о «затейке» верховников. Он же агитировал в Москве в ее пользу, он явился к государыне с поздравлениями во Всесвятское, когда она оказалась на пороге Москвы. С этим связан интересный эпизод, который отметил, анализируя «Санкт-Петербургские ведомости», МИ.Фундаминский. В газете от 9 марта 1730 года было сказано, что архиепископ Феофан поднес государыне «изрядно сочиненную и важную письменную речь, о которой Ея императорское величество свое всемилостивейшее удовольствие показать изволила». В следующем номере от 12 марта эта речь была опубликована и части ее цитированы выше. Это было в высшей степени подобострастное послание, в котором было сказано, что Бог, дав России Анну, «обвеселил нас». Но любопытно другое. Через полтора месяца, 20 апреля, газета дала уточнение, которые в те времена делались в исключительных случаях. Из уточнения следовало, что речь эта была вручена государыне не в момент ее въезда в Москву, а раньше, что Феофан послал речь навстречу Анне и ее вручил по приказу Феофана «при приезде Ея И. В. к Новугороду» тамошний епископ. Следует удивляться необыкновенной пронырливости и отваге льстивого попа, который, рискуя многим (ведь в то время положение верховников было устойчиво), заслал свою речь к Новгороду, чтобы новая государыня сразу поняла, какой он горячий ее сторонник, и не забыла этого. И все эти его титанические усилия выслужиться пропали даром. Конечно, Анна была довольна всем, что говорил Феофан о ней публично. А он, как понимает читатель из вышесказанного, разливался соловьем, провозглашая в каждой своей проповеди, что он, как и все верноподданые, безмерно счастливы, что наконец «получили к заступлению Отечества великодушную героиню искусом разных злоключений неунывшую, но паче утвержсденную». Тем не менее Анна не делала Феофана своим духовником, не привлекала его в свой ближний круг. Хотя понимала его полезность для режима. Всячески способствовала продолжению прежней, петровской (довольно жесткой) церковной политики. Но лично Феофан, с его иноземной ученостью, темным церковным происхождением, связями и репутацией был ей неприятен. В ее сердце были живы допетровские привязанности к тем людям из церковного кругов, которые окружали двор царицы Прасковьи и были втайне против церковных новаций Феофана и Петра Великого. Именно поэтому в окружении Анны появился другой, ранее малозаметный церковный деятель. Им был архимандрит Варлаам. С Варлаамом у Анны были давние отношения. Он, в миру Василий Антипеев, был с 1692 или 1693 года священником церкви Рождества Богородицы в Кремле. Это была традиционно придворная, «женская» церковь. Ее особенно часто посещали царицы и царевны. Вполне возможно, что именно отец Василий крестил царевну Анну, и уже точно известно, что он долгие годы был ее духовным отцом. В 1700 году отец Василий постригся в монахи Борисоглебского монастыря под Переславлем-Залес-ким под именем Варлаама и стал его настоятелем. Тут с ним произошла довольно неприятная история. При строительстве церкви были выкопаны мощи настоятеля этого монастыря в древности Корнилия. В дело вмешалась сестра Петра I царевна Наталия Алексеевна. Она добилась перенесения мощей Корнилия в церковь. В итоге Корнилий был объявлен святым без канонизации Синодом, что вызвало резкую реакцию церковной конторы. Под удар попал именно Варлаам, который сообщил царевне, что именно он собрал с груди нетленного тела «мокроту… и положил в пузырек стеклянный и тою мокротою помазал слепой девке глаза и оттого стала видеть». Формально, по канонам церкви это было чудо, позволяющее канонизировать Корнилия. Однако на дворе стояли петровские времена «борьбы с суеверием и ханжеством», и Варлааму с трудом удалось избежать серьезного наказания и то, наверное, только благодаря своим старым знакомствам с царственными женщинами династии, духовником которых он был с самого начала своего служения в Кремле. Это приносило «батюшке» (так и называли его духовные дочери, в том числе и Анна) немало трудностей. Он даже проходил по делу царевича Алексея, который на допросе сказал, что исповедовался у Варлаама и в исповеди признался в утайке от Петра, что «желает он своему отцу смерти». Варлаам грехи Алексею отпустил, но по начальству о содержании исповеди, как положено, не сообщил. Однако причастность к делу несчастного царевича обошлась для Варлаама без последствий, и в 1726 году Екатерина I переводит Варлаама архимандритом Троице-Сергиева монастыря. С восшествием на престол Анны Варлаам вновь стал ее духовником, присутствовал при ее коронации в Кремле. Потом Анна вызвала Варлаама в Петербург, он был при дворе, объявлял ее волю членам Синода, что особенно не нравилось Феофану. Считается, что святители были в неприязненных отношениях, что и понятно: эти люди были из разных миров духовенства. Феофан в целом ориентировался на протестантский тип отношения государства и церкви, вел именно по этому пути церковь, а Варлаам же считался сторонником старомосковского благочестия, был даже кандидатом в патриархи (по крайней мере, об этом шли разговоры в церковной среде), хотя при этом как защитник этого благочестия в пору продолжения гонений на церковь даже при благоволившей ему императрице Анне Иоанновне замечен не был. Антиох Кантемир, близкий к Феофану человек, написал сатиру на Варлаама, рисуя его лицемерным пастырем, который публично отказывается от вина, а сам дома съедает каплуна и запивает его бутылкой венгерского. Безусловного доверия сатира, сочиненная с явного одобрения Феофана, в которой Варлаам предстает у Кантемира как образец духовного пастыря, не вызывает, но все-таки в ней видна манера подчеркнутого благочестивого поведения Варлаама, которая, несомненно, нравилась императрице: Варлаам смирен, молчалив, как в палату войдет — Здесь видно почти не скрываемое раздражение покровителя Кантемира Феофана, который по своему темпераменту, образу мысли и почти светской жизни не мог соблюсти даже показного благочестия и поэтому не видел подлинного и у других. По некоторым данным видно, что пребывание при дворе Варлааму было тягостно, и в конце концов он отпросился из Петербурга в Троице-Сергиев монастырь. В годы, проведенные при дворе, летом он жил на приморской даче, построенной недалеко от Стрельны еще для сестры Анны Иоанновны Екатерины, умершей в 1733 году. В следующем, 1734 году императрица разрешила разобрать и перевезти к даче деревянную Успенскую церковь с загородного дома своей покойной матери, царицы Прасковьи Федоровны. В 1735 году Анна приезжает к Варлааму в день праздника Сергия Радонежского и обедает у «батюшки». Постепенно резиденция императорского духовника превратилась в монастырь, формально являвшийся подворьем Троице-Сергиева монастыря. Там были выстроены кельи, каменный дом для настоятеля, сюда переселяют из других мест монастырских крестьян. С этого времени и начала существование Троице-Сергиева пустынь, ставшая усыпальницей многих знатных семейств. Здесь похоронены и последний фаворит Екатерины II Платон Зубов, и десятки очень известных людей Российской империи… До самого конца Варлаама, умершего в 1737 году, Анна писала ему кроткие письма, трогательно заботилась о «батюшке», предупреждала главнокомандующего Москвы Салтыкова, что Варлаам поехал из Петербурга в Москву: «Не оставьте ево и в чем ему нужда будет вспоможение чинить». Когда же Варлаам умер, другого духовного отца, к которому бы императрица проявляла такое расположение, уже не нашлось. Начальник тайной канцелярии, или СообщникНаконец, обратимся к последнему персонажу нашего группового портрета. Его мы почти не видим на картине – такая у него профессия. Он стоит за спинкой трона императрицы Анны, и кажется, что они о чем-то только что быстро переговорили, но тотчас замолчали, как только приглашенные вельможи заняли свои места вокруг трона и стали нам позировать. Да, у них было много общего, у них была общая тайна: генерал, который при появлении Миниха, Остермана тотчас отступил в тень, был нужен Анне не меньше, чем перечисленные сановники. Этого человека звали Андрей Иванович Ушаков. Без преувеличения можно сказать, что начальник Тайной канцелярии генерал-аншеф и граф держал руку на пульсе страны, был самым информированным человеком в империи. Он был постоянным докладчиком у государыни. Пожалуй, не было в Тайной канцелярии ни одного сколько-нибудь заметного дела, с которым бы, благодаря Ушакову, не знакомилась императрица. Конечно, она не читала многотомные тетради допросов и записи речей на пытке. Для нее готовили краткие экстракты, Андрей Иванович приносил их императрице и, делая по ним обстоятельные доклады, покорно ожидал резолюции – приговора. Карьера Ушакова на ниве тайного сыска началась еще в петровское время. К анненскому времени он многое повидал и испытал. К 1731 году, когда его назначили начальником возрожденной Тайной канцелярии (петровская Тайная канцелярия под руководством П.А.Толстого при Петре II была ликвидирована), он сумел преодолеть обидный провал в своей карьере, который произошел с ним в мае 1727 года. Тогда его попутал бес – он был втянут в дело его начальника по Тайной канцелярии П.А.Толстого, да еще обвинили в недонесении, то есть по статье, за которую Ушаков за свою жизнь в сыске замучил множество людей. До этой неудачи карьера Ушакова шла вполне успешно. Андрей Ушаков родился в 1670 году в бедной, незнатной дворянской семье. Согласно легенде, до тридцати лет жил в деревне с тремя своими братьями, деля доходы с единственного крестьянского двора, которым они сообща владели. Ушаков ходил в лаптях с девками по грибы и, «отличаясь большою телесною силою, перенашивал деревенских красавиц через грязь и лужи, за что и слыл детиною». В 1700 году он оказался в Новгороде на смотру недорослей и был записан в преображенцы. По другим данным, это явление Ильи Муромца политического сыска произошло в 1704 году, когда ему было уже 34 года. Как бы то ни было, Ушаков довольно быстро сумел выслужиться. Поворотным моментом в его карьере стало расследование дел участников восстания Булавина в 1707–1708 годах. С тех пор Петр I начал заметно выделять среди прочих скромного и немолодого офицера. К середине 1710-х годов Ушаков уже входил в элиту гвардии, в своеобразную «гвардию гвардии». Он стал одним из десятка тех гвардейских майоров, особо надежных и многократно проверенных на разных «скользких» делах порученцев, которым царь часто давал самые ответственные задания, в том числе и по сыскным делам. Среди этих гвардейских майоров, людей честных, инициативных, бесконечно преданных своему Полковнику, Ушаков выделялся тем, что любил и умел вести сыскные дела. Он отличился в бестрепетном расследовании служебных злоупотреблений крупных чиновников, а в 1714 году Петр поручает Ушакову «проведать тайно» о кражах в подрядах, о воровстве в Военной канцелярии и в Ратуше, а также об утайке дворов от переписи. Для такого дела недостаточно рвения и честности, нужны были какие-то особые способности в сыскном деле. Ими, вероятно, Ушаков и обладал. По-видимому, по этой причине именно Ушакова царь поставил первым заместителем к П.А.Толстому в образованную в марте 1718 года Тайную канцелярию. По одной из версий, Ушаков был одним из убийц царевича Алексея в Трубецком бастионе Петропавловской крепости ночью 26 июня 1718 года. В отличие от других асессоров Тайной канцелярии, Г.Г.Скорнякова-Писарева и И.И.Бутурлина, Ушаков показал себя настоящим профессионалом сыска. Он много и с усердием работал в застенке. Интересная черточка характера Ушакова видна из дела баронессы Степаниды Соловьевой, которая в июне 1735 года была в гостях у Ушакова и за обедом жаловалась на своего зятя Василия Степанова. Она сказала, что зять «ее разорил и ограбил и при том объявила словесно, что в доме того зятя ее имеетца важное письмо». Хозяин сразу насторожился и спросил: «По двум ли первым пунктам?», то есть по наиболее серьезным политическим преступлениям. И хотя Соловьева уклонилась от ответа, в Тайной канцелярии вскоре завели на Соловьеву и ее зятя дело, а потом баронесса оказалась за решеткой и просидела в Тайной канцелярии несколько лет. Как видим, начальник Тайной канцелярии и за обеденным столом оставался шефом политического сыска. В награду за расследование дела царевича Алексея Ушаков в 1719 году получил чин бригадира и 200 дворов. С успехом он заменял и самого Толстого, который, завершив дело царевича, тяготился обязанностями начальника Тайной канцелярии. Многие сыскные дела он перепоручал Ушакову, который делал все тщательно и толково. К середине 1720-х годов Ушаков сумел укрепить свои служебные позиции и даже стал докладчиком у Екатерины I по делам сыска. Гроза, которая в начале мая 1727 года разразилась над головой Толстого, А.М.Девьера и других, лишь отчасти затронула Ушакова – он не угодил на Соловки или в Сибирь. Его лишь, как армейского генерал-лейтенанта, послали в Ревель. Во время бурных событий начала 1730 года, когда дворянство сочиняло проекты об ограничении монархии, Ушаков был в тени, но при этом он подписывал только те проекты переустройства, которые клонились к восстановлению самодержавия в прежнем виде. Позже, когда Анне Ивановне удалось восстановить самодержавную власть, лояльность Ушакова отметили – в 1731 году императрица поручила ему ведать политическим сыском. Ушаков, несомненно, вызывал у окружающих страх. Он не был ни страшен внешне, ни кровожаден, ни угрюм. Современники пишут о нем как о человеке светском, вежливом, обходительном. Люди боялись не Ушакова, а системы, которую он представлял, ощущали безжалостную мощь той машины, которая стояла за его спиной. «Он, Шетардий, – рапортовали члены комиссии по выдворению из России французского посланника в 1744 году, – сколь скоро генерала Ушакова увидел, то он в лице переменился. При чтении экстракта столь конфузен был, что ни слова во оправдание свое сказать или что-либо прекословить мог». Следя за карьерой Ушакова, нельзя не удивляться его поразительной «политической непотопляемости». На пресловутых крутых поворотах истории в послепетровское время люди легко теряли не только чины, должности, свободу, но и голову. В 1739 году вместе с Артемием Волынским Ушаков судил князей Долгоруких, а вскоре, в 1740 году, по воле Бирона, он пытал уже Волынского. Потом, в начале 1741 года, Ушаков допрашивал уже самого Бирона, свергнутого Минихом, еще через несколько месяцев, в 1742 году, «непотопляемый» Ушаков уличал во лжи на допросах уже Миниха и других своих бывших товарищей, признанных новой императрицей Елизаветой врагами отечества. Вместе с любимцем императрицы Лестоком в 1743 году Ушаков пытал Ивана Лопухина, и, если бы Ушаков дожил до 1748 года (он умер в 1747 году), то, несомненно, он вел бы «роспрос» и самого Лестока, попавшего к этому времени в опалу. Ушаков сумел стать человеком незаменимым, неприступным хранителем высших государственных тайн, стоящим как бы над людскими страстями и борьбой партий. Одновременно он обладал каким-то обаянием, мог найти общий язык с разными людьми. Он обращался за советом к тому, кто был «в силе», хотя, вероятно, сам лучше знал свое сыскное дело. Тут нельзя не отметить, что между самодержцами (самодержицами) и руководителями политического сыска всегда возникала довольно тесная деловая и идейная связь, некое сообщничество. Из допросов и пыточных речей они узнавали страшные, неведомые как простым смертным, так и высокопоставленным особам тайны. Благодаря доносам, пыточным речам государь и его главный инквизитор ведали то, о чем думают и говорят в своем узком кругу люди, они знали, как подданные обделывали свои тайные делишки, как они грешили. Там, где иные видели кусочек подчас неприглядной картины в жизни отдельного человека или общества в целом, им открывалось грандиозное зрелище человечества, погрязшего в грехах. И все это – благодаря особому «секретному зрению» тайной полиции. Только между государем и главным инквизитором не было тайн и «непристойные слова» не облекались, как в манифестах и указах, в эвфемизмы. Они были похожи на соучастников не всегда чистого дела политики – ведь и сама политика не существует без тайн, полученных сыском с помощью пыток, изветов и донесений агентов. Иначе невозможно объяснить, как смог Ушаков, этот верный сыскной пес императрицы Анны, сохранить при ее антиподе – императрице Елизавете – такое влияние и пользоваться так же, как при Анне, правом личного доклада у государыни, совсем не расположенной заниматься какими-либо делами вообще. Исполнительный, спокойный, толковый, Ушаков не был таким страшным палачом-монстром, как князь Ромодановский, он всегда оставался службистом, знающим свое место. Ушаков не рвался на политический олимп, не интриговал, он умел быть для всех правителей, начиная с Петра I и кончая Елизаветой Петровной, незаменимымв своем грязном, но столь важном для самодержавия деле. В этом-то и состояла причина его политической «непотопляемости». Ведомство Андрея Ушакова было страшным местом. Некоторые из хранящихся в архивах бумаг Тайной канцелярии покрыты копотью и залиты воском со свечей, которые стояли в пыточных палатах, и имеют подозрительные ржавые пятна, которые очень напоминают следы крови. Чтение таких дел, особенно в большом количестве, оставляет тяжелое впечатление: страх дыбы и раскаленных клещей отверзал любые уста, и под пыткой люди теряли честь, совесть, вообще – человеческий облик. Анна не испытывала отвращения к обнажению человеческих несчастий и пороков, ей, наоборот, было интересно узнавать всю подноготную, все грязные и позорные тайны своих подданных. Ушаков быстро понялвкусы и пристрастия Анны и умело им угождал. Это было нетрудно сделать. С одной стороны, императрица очень не любила своих политических противников или тех, кого таковыми считала, и преследовала их беспощадно, а с другой стороны, она обожала копаться в грязном белье своих подданных, особенно тех, кто принадлежал к высшему свету. По делу упомянутой баронессы Соловьевой, к примеру, Ушаков представил «на Верх» выдержки из писем ее зятя, в которых не было никакого политического криминала, но зато содержалось много «клубнички»: жалобы на непутевое поведение дочери баронессы, описание скандалов и дрязг в семье и т. п. Все это было чрезвычайно интересно императрице. Вот, наверное, о чем Ушаков и императрица говорили до того момента, как подошли к трону другие государственные деятели. Глава 12«Во многие годы дна не дойдем», или Внутренняя политика В поисках опоры под ногамиДовольно скоро стало ясно, что у Анны Иоанновны нет своей «партии» – политической силы, на которую она, придя к власти, могла бы опереться. Одновременно Анна ощущала свою незащищенность перед грубой силой гвардии, которая фактически возвела ее на престол, но могла ведь поступить и иначе. Поэтому новая императрица пошла неординарным путем – она создала противовес Семеновскому и Преображенскому полкам, организовав два новых гвардейских полка – Измайловский и Конную гвардию. В феврале 1731 года на Царицыном лугу за Москвой-рекой новые гвардейцы присягали в верности государыне. Примечательно, что офицерский корпус Измайловского полка был сформирован во многом из иностранцев, а также прибалтийских немцев во главе с К.Г.Левенвольде, а также «из русских, не определенных против гвардии рангами». Солдаты нового полка являлись однодворцами и были переведены из ландмилицейских полков Слободской Украины («выбраны из ландмилиции»). На надежность этих, не связанных с московским дворянством людей Анна могла больше рассчитывать, чем на старую гвардию. Не случайно, как пишет очевидец тех событий ВАНащокин, с весны 1731 года измайловские караулы заменили во дворце императрицы семеновцев. Тогда же была создана Конная гвардия и образованы кирасирские полки. В Конной гвардии было пять эскадронов общим числом людей около двух тысяч человек. Лошадей было решено купить за границей – в России лошади высотой 160 см в холке были редкостью. В новый гвардейский полк отобрали лучших солдат из обычных полков, дали им высокие оклады, избавили от палочных наказаний. 21 сентября 1732 года уже в Петербурге на Марсовом поле состоялся первый парад Конной гвардии. На гвардейцах были «васильковые кафтаны с красными камзолами, которые у офицеров золотыми позументами богато укладены». Лошади были все как на подбор вороные и «равной величины». Красивая, сытая Конная гвардия была искренне предана новой государыне – ведь она ее создала и любила. Конные гвардейцы стали сопровождать государыню во всех ее поездках. Вообще же опыт перевода однодворцев в гвардию оказался удачным. В конце 1730-х годов по настоянию Бирона однодворцев (да и не только их – простолюдинов) внедряли во все четыре пехотных гвардейских полка с целью «разбавить» возможную дворянскую фронду. Анна не могла не знать, что в пестром лагере приверженцев самодержавия было больше противников олигархов, чем сторонников курляндской герцогини – «Ивановны», давно оторвавшейся от жизни России и не имевшей никакого авторитета в верхах русского общества. В этом можно увидеть и истоки того, что впоследствии было названо «бироновщиной», и причины возвращения (если не сказать завуалированного бегства) императорского двора в Санкт-Петербург. Хотя именно гвардейцы способствовали утверждению Анны на престоле, но и их поддержка не была безусловной, и не всем гвардейцам она могла доверять. В деле полковника Давыдова, начатом в Тайной канцелярии в 1738 году, упоминается интересная деталь – одной из причин переезда двора в Петербург был случайно подслушанный Анной и Бироном разговор гвардейцев, возвращавшихся после тушения небольшого пожара во дворце. Они, проходя под окнами царицы, говорили между собой о ее временщике: «Эх, жаль, что нам тот, которой надобен, не попался, а то буде его уходили!» Простодушные гвардейцы вольно или невольно попали в точку: именно этот человек, тотчас вызванный из Курляндии самодержавной императрицей, был ее главной опорой в это смутное время, именно к его советам, опасаясь своих новых подданных, прислушивалась она больше всего. Осторожно, в соответствии с обстановкой, вел себя и Бирон. Иностранные дипломаты сообщают, что поначалу, приехав в Москву, Бирон был скромен и незаметен, прислушивался к мнениям знавших русский двор иностранцев. Но постепенно его власть усилилась, и он стал собирать вокруг себя людей, которые должны были составить новое правительство Анны. Логика политического поведения безошибочно подсказывала Анне, что нужно продолжать успешно начатую политику компромиссов с дворянством и даже с бывшими верховниками, ибо ее вступление на престол подавалось как победа объединяющего все противоборствующие группировки дворянского общества самодержавного начала. Поэтому ликвидация 4 марта 1730 года ненавистного Анне Верховного тайного совета была оформлена как обыкновенная реорганизация с целью восстановления системы управления государством по петровскому образцу во главе с Сенатом, который из «Высокого» вновь стал «Правительствующим». Верховный тайный совет был просто слит с Сенатом, и в состав сенаторов были введены почти все верховники. И лишь на клане Долгоруких Анна позволила себе выместить злобу – начались репрессии против Алексея, Ивана и других Долгоруких, которые иностранные дипломаты сразу охарактеризовали как «страшный удар по семейству». В отношении остальных активных сторонников ограничения царской власти Анна вела себя так, как будто ничего особенного не произошло. Наоборот, кажется, что она старалась всячески приблизить к себе активистов конституционного движения, примирить их со своей самодержавной властью. Многие из них не были обойдены наградами, высокими назначениями по случаю коронации. О судьбе князя Алексея Михайловича Черкасского скажу чуть ниже, а теперь отмечу, что виднейшие шляхетские прожектеры были как бы поощрены за общественную активность. Один из них – Михаил Матюшкин, сочинитель шляхетских проектов, – был назначен киевским генерал-губернатором, Василий Татищев получил по случаю коронации Анны чин действительного статского советника и тысячу душ и вообще в течение почти всего ее царствования был не из последних деятелей. Поначалу «ласкала» Анна и влиятельнейших верховников: фельдмаршал князь Михаил Михайлович Голицын получил 4000 душ и место президента Военной коллегии, а его жена Татьяна Борисовна стала обер-гофмейстериной двора Анны. Дмитрий Михайлович Голицын вошел в новый состав Сената. Получили награды и повышения и другие верховники и вожди шляхетской «вольницы», мечтавшие об ограничении власти императрицы. Вместе с тем для всех было ясно, что новая императрица не может доверить управление Сенату, который был наполнен ее вчерашними утеснителями и, кроме того, как уже показала послепетровская практика правительственной деятельности, не приспособлен к оперативной и конфиденциальной (главное условие самодержавного правления) работе и потому не может стать вспомогательным органом «при боку» Анны-императрицы. В Сенате оказалась, в сущности, вся политическая элита тогдашней России: канцлер Г.И.Головкин, фельдмаршалы князья М.М.Голицын, В.В.Долгорукий, И.Ю.Трубецкой, а также дипломаты князья Д.М.Голицын и В.ЛДолгорукий, АИ.Остерман, князь-папа И.Ф.Ромодановский, активист обсуждения проектов Черкасский, бывший «узник» П.ИЯгужинский, генерал Г.П.Чернышев, морганатический супруг царевны Прасковьи генерал И.И.Дмитриев-Мамонов, а также князь Г.Д.Юсупов, С.А.Салтыков, А.И.Ушаков, князья Ю.Ю.Трубецкой и И.Ф.Барятинский, С.И.Сукин, ГАУрусов, МТ.Головкин, В.Я.Новосильцов. Словом, никогда Сенат не был таким многолюдным, пестрым и… таким бесполезным, как весной 1730 года. Анне, мало смыслившей в управлении государством, напуганной политической борьбой, завязавшейся при ее вступлении на престол, не нужен был такой «римский Сенат». Несмотря на разделение его на пять департаментов, он был громоздкий, а самое главное – требовал постоянного участия императрицы в решении множества представляемых на ее рассмотрение дел. Императрице был нужен небольшой совещательно-распорядительный орган «при боку» из доверенных, «своих» людей, не политиков, а высокопоставленных помощников. Примечательно, что такой вспомогательный орган рассматривался тогда как необходимый женщине, оказавшейся на троне. Так, в проекте Татищева, который обсуждался дворянами в феврале 1730 года, есть такой пассаж «О государыне императрице, хотя мы ея мудростию, благонравием и порядочным правительством довольно уверены, однако ж как есть персона женская, таким многим трудам неудобна; паче ж законов недостает, для того на время, доколе нам всевышний мужескую персону на престол дарует, потребно нечто для помощи Ея величеству вновь учредить». Известно, что под этим «нечто» тогда подразумевалась целая система выборных органов, которые для Анны были неприемлемы. Однако сама идея правительственной «подмоги» слабой женщине у власти противозаконной никому не казалась. И эту идеи оформили указом от 6 ноября 1731 года, создав Кабинет министров, полностью подчиненный императрице высший правительственный орган. Но в течение почти двух лет, предшествовавших этому законодательному акту, в придворных кругах шла ожесточенная борьба за право оказаться среди ближних советников Анны Иоанновны и в перспективе попасть в планируемый Кабинет министров. Поначалу к совещаниям при дворе привлекались Бирон, Остерман, ставший снова генерал-прокурором Сената П.И.Ягужинский, князь А.М.Черкасский, братья Левенвольде, С.А.Салтыков. На первом месте, не считая, разумеется, Бирона, среди советников Анны вскоре оказался хорошо нам известный «вечный вице-канцлер» Андрей Иванович Остерман. В феврале и марте 1730 года он часто и подолгу болеет, и для наблюдателей ясно, что болезнь эта, как всегда, явное притворство, способ переждать смуту. Когда же в апреле ему пришлось «выздороветь» – на место вице-канцлера Анна могла ведь найти и кого-нибудь более здорового и гибкого, – ситуация при дворе все еще оставалась для него неблагоприятной. В борьбе за власть ему пришлось выдержать конкуренцию со своим давним недоброжелателем Павлом Ивановичем Ягужинским, который резко пошел в гору, вновь став, с восстановлением Сената, «государевым оком» – генерал-прокурором Сената. Сам Ягужинский – этот неуправляемый, экспансивный деятель, часто нетрезвый, со скандальной репутацией и неуживчивым характером, – в роковые для многих придворных авторитетов дни «затейки верховников» повел себя весьма противоречиво. Вначале, по некоторым данным, он выразил поддержку намерениям верховников ограничить власть императрицы, но потом, вероятно после того, как не был включен ими в Совет и оказался за пределами круга лиц, посвященных в замыслы верховников, обиделся, взбунтовался, отправил гонца в Митаву предупредить Анну о замыслах олигархов. Посланный от него с письмом для Анны Петр Сумароков (отец поэта и драматурга А.П.Сумарокова) был перехвачен В.А. Долгоруким, и верховники приказали арестовать «бунтаря» Ягужинского. Он даже просидел несколько дней в тюрьме – достаточно, чтобы с приходом Анны выйти из узилища героем, пострадавшим «за правое самодержавное дело». И такой человек, конечно, не мог не быть приближен тронутой его поступком императрицей. При этом я не вкладываю в вышесказанное обидного для Ягужинского смысла. Он был человек неординарный, яркий и во многом искренний. Был белой вороной в кругу сановников России, так как не воровал и поэтому всегда представлял опасность для большинства своих высокопоставленных коллег, естественно, воров… Особую значимость Ягужинскому придавали его дружеские отношения с Бироном и братьями графами Левенвольде – Карлом-Густавом и Рейнгольдом-Густавом. Их имена как влиятельных советников начинающей императрицы упоминают все дипломаты. Особенно заметен был старший брат Карл-Густав – человек, по словам французского дипломата, «смелый и предприимчивый». Во времена Петра II он был камергером, к тому же, по некоторым данным, являлся дипломатическим резидентом курляндского герцогства в России. Сразу же после провозглашения Анны императрицей Карл-Густав, так же как Ягужинский и Феофан Прокопович, послал курьера с письмом обо всех обстоятельствах этого избрания своему брату Рейнгольду-Густаву, который жил в это время в своем лифляндском имении и, как утверждают некоторые авторы, был близок Анне. Тот, естественно, помчался в Митаву с вестью о происшедшем в Москве, успев туда раньше, чем посланцы Ягужинского и Феофана, и все рассказал герцогине. Рейнгольд-Густав был личностью, известной при дворе: после казни в 1724 году любовника Екатерины I Виллима Монса и смерти Петра I он, как уже сказано выше, стал фаворитом Екатерины I, осыпавшей симпатичного лифляндца наградами и чинами. Время Петра II он пересидел в уже упомянутом лифляндском поместье. Анна не забыла службы, оказанной ей братьями, и сторицей их вознаградила. Люди чрезвычайно опытные и знающие придворный мир русского двора, они были и Бирону незаменимыми советниками. Именно эта компания – Бирон, братья Левенвольде и Ягужинский – поначалу активно интриговала против Остермана, и все иностранные дипломаты летом 1730 года пророчествовали о скором падении бессменного фактического руководителя внешнеполитического ведомства России. Однако к 1731 году ситуация вновь изменилась: импульсивный Ягужинский, недовольный своей подчиненной ролью, постепенно отстает от компании Бирона и братьев Левенвольде. Остерман же, напротив, пользуясь своим государственным дарованием, знаниями и умением интриговать, да и просто тем, что он говорил с Бироном и Левенвольде на одном языке, находит путь к сердцу временщика и попадает в Кабинет министров, тогда как Ягужинский остается не у дел. Одновременно Остерман вступает в альянс с Минихом, усилившимся благодаря своим услугам императрице на поприще политического сыска, и оба деятеля в ноябре 1731 года характеризуются наблюдателями как «закадычные друзья». Ягужинский, чье значение как генерал-прокурора Сената после образования Кабинета, естественно, резко упало, как некогда после создания Верховного тайного совета, куда он тоже не попал, начинает очередной в своей жизни «бунт», позволяет себе различные оскорбительные выходки и в ноябре 1731 года так обижает своего тестя – канцлера Головкина, что тот жалуется на зарвавшегося генерал-прокурора императрице. Ягужинский, уже отодвинутый к этому времени на второй план и утративший дружбу своих вчерашних закадычных друзей – братьев Левенвольде, позволяет себе неблагожелательные высказывания о засилье немцев при дворе. До этого момента проблема иноземного засилья его почему-то не волновала. Язвительные высказывания Ягужинского, угрозы Кабинету, публичное осуждение «доверия, которое царица имеет к иностранцам, управляющим делами», и многие другие неосторожные речи явились причиной его срочной командировки в качестве посланника в Берлин. Некоторое время на роль первого советника претендовал Миних, с триумфом встретивший императрицу в Петербурге и получивший чин генерал-фельдмаршала. Он участвует в заседаниях Кабинета министров и в своих позднейших мемуарах даже называет себя его членом. Но прямолинейный и властный стиль Миниха не мог понравиться Бирону и Анне, и уже к 1732 году Миних портит отношения со всеми своими сотоварищами по Кабинету, а Остерман, постепенно приучавший к себе Бирона, уже не является, как раньше, закадычным приятелем свежеиспеченного фельдмаршала. Андрей Иванович, по наблюдениям дипломатов, избегал объятий Миниха, открыто делал ставку на Бирона, которого, выражаясь языком того времени, усиленно «ласкает». Все ждут момента, когда можно будет задвинуть Миниха на второй план. Начавшаяся в 1733 году война за «польское наследство», а затем Русско-турецкая война облегчают эту задачу – великий полководец нужен на поле брани! Кабинет министров как перелицованный Верховный тайный советОбразование в 1731 году Кабинета министров – официального высшего органа власти – во многом изменило расстановку сил: канцлер Г.И.Головкин, Остерман и Черкасский попали в Кабинет, а Ягужинского и Миниха пригласить забыли. Кабинет министров учреждался для «порядочного отправления всех государственных дел, которыя к собственному Нашему (то есть императрицы. – Е.А.) определению и решению подлежат». Члены Кабинета – «несколько особ из Наших министров» – получали привилегированное право «Нам обо всех делах и обо всем протчем, что к Нашим интересам и пользе государства и подданных касатися может, обстоятельно доносить». Одновременно они были обязаны «состоявшиеся наши всемилостивейшие резолюции по тому порядочно отправлять». Мы видим, что даже слова учредительного указа от 6 ноября 1731 года о создании Кабинета министров «для порядочного отправления всех государственных дел» почти буквально повторяют мотивировочную часть указа Екатерины I о создании Верховного тайного совета в феврале 1726 года с теми же целями. Кабинет был еще более узким органом, чем Совет, в него вошли всего три кабинет-министра: Г.И.Головкин, вице-канцлер А.И.Остерман и А.М.Черкасский. Несомненно, подлинным руководителем Кабинета был не его формальный глава канцлер Гаврила Иванович Головкин, дряхлый и малоинициативный, и не Алексей Михайлович Черкасский, который после смерти Головкина в январе 1734 года сменил его на посту канцлера. Как пишет саксонский посланник И.Лефорт, Головкин и Черкасский были включены в Кабинет только «для виду». Подлинным руководителем и «душой» Кабинета был вице-канцлер Андрей Иванович Остерман, за спиной которого стоял Бирон. Он часто встречался с Остерманом и следил за проводимой Кабинетом политикой. В развитие главы о личности Анны скажем еще немного о том, как Анна управляла Россией. Поначалу Анна, как некогда Екатерина I, участвовала в работе Кабинета, но вскоре сидеть за делами ей явно «наскучило», и она почти перестала ходить на его заседания, передав Кабинету право решать дела своим именем. Указом от 9 июня 1735 года подпись трех министров была приравнена к подписи императрицы. На практике же было достаточно и двух, а затем и одной подписи министра под указом. Не следует думать, что это де-факто ограничивало власть самодержца. Здесь мы, как и в истории с Верховным тайным советом, не должны забывать о том, что самодержец был волен поручить дела любому учреждению или доверенному лицу, оставляя за собой прерогативу ни в чем себя не ограничивать. Концепция самодержавия как раз и строилась на том, что ни круг дел, подлежащих компетенции монарха, ни само разделение властей на законодательную, исполнительную и судебную никогда четко не устанавливались, ибо уже в одном этом состояло бы ограничение власти российского монарха, которого в таком случае уже нельзя было бы назвать самодержцем. Конечно, практика управления диктовала довольно устойчивый порядок прохождения дел, их классификацию. Еще Петр I установил, что все бумаги, и в частности челобитные, прежде чем попасть к царю, должны последовательно пройти всю иерархию государственных инстанций, начиная с низших и кончая высшими. И только тогда, когда дело все-таки не будет решено Сенатом, оно может оказаться на столе самодержца Анна полностью следовала этому облегчавшему ее жизнь принципу. Так, на докладе Сената по одному спорному земельному делу 1732 года мы читаем резолюцию царицы, под которой с удовольствием подписался бы и ее великий дядя: «По сему делу… рассмотреть в Вотчинной коллегии и со мнением подать в Сенат, а в Сенате решить, как указы повелевают, а ежели зачем решить будет невозможно, о том доложить Нам. Анна». Иначе говоря, первый принцип работы самодержца в системе государственной власти состоял в рассмотрении им дел, не имеющих законодательного прецедента, то есть в этом случае самодержец выступал как некий высший законодательный «орган», создающий новые законы. Но, как ни парадоксально это звучит, если бы этот принцип был непреложным законом работы государственной машины, то самодержавия бы не было. Ведь тем самым функции государя ограничивались бы только кругом «новых» дел. Поэтому параллельно с этим принципом действовал и второй, согласно которому не должно было быть никаких критериев, отделявших дела, подведомственные монарху, от тех, которые он не мог рассматривать. Поэтому к государыне попадали и важнейшие государственные дела, и такие, которые мог вполне решить и низший чиновник. Все зависело от воли и интереса самодержицы. Сохранившиеся до наших дней материалы Кабинета министров Анны позволяют рассмотреть распределение и характер дел, попадавших к императрице и в Кабинет. Из 1623 указов, учтенных нами за 1735, 1736 и 1739 годы, а также за несколько месяцев 1738 и 1740 годов, лично императрица подписала 359 (то есть 22,1 %), остальные 1264 указа были оформлены Кабинетом как «именные, подписанные кабинет-министрами», а также просто как указы Кабинета. Из 359 указов 161 указ Анна только подписала, остальные 198 представляют собой резолюцию: краткую («Апробуэтца. Анна», «Жалуем по его прошению. Анна», «Выдать. Анна») или пространную, в виде утвержденного как проекта подготовленного Кабинетом решения. Именно в этом и состояла работа кабинет-министров, рассматривавших дела и составлявших проекты таких резолюций, под которыми императрице оставалось лишь поставить подпись. По содержанию все именные указы Анны делятся почти пополам: 175 указов посвящены назначениям и снятию чиновников и военных, а также различным делам по землевладению. Это не случайно: служебные назначения и раздача земель – вот два важнейших дела, которыми издревле занимались русские самодержцы, именно на этой основе упрочившие свою неограниченную власть. Остальные 173 указа относятся к делам судопроизводства, финансов и других сфер управления. Нельзя сказать, что Анна, перепоручившая все дела Кабинету, полностью устранялась от управления. Императрица, месяцами занятая охотой, развлечениями, порой вдруг включалась в государственные дела, терпеливо томилась на докладах, которые ей делали Остерман или, начиная с 1738 года, Артемий Волынский. В основе государственной активности Анны был не только порой вспыхивавший интерес Ивановны к делам своего обширного имения, но и суровая необходимость. Всегда возникали и накапливались проблемы, которые без нее не могли решить (точнее – взять на себя ответственность за их решение) никто из сановников. Анне приходилось выступать в роли верховного законодателя и распорядителя, даже если у нее к этому не лежала душа, особенно тогда, когда речь заходила о назначениях на должности или о земельных пожалованиях, приговорах в судебных делах. Порой государыня мучила себя государственными делами потому, что что-то в деле ее заинтересовало. Почтительные просьбы окружения обратить внимание на то или иное дело также становились причиной активности Анны как государственного деятеля. Бывали и просто капризы государыни, и тогда она, занимаясь иным делом, становилась придирчивой и педантичной. Вообще, многое зависело и от сиюминутного настроения государыни. Так, в 1738 году вдова лифляндского помещика Ю.К. фон Гогенбах сумела подать императрице челобитную крайне жалобного содержания, и Анна написала: «Ежели подлинно так, как в прошении написано, то учинить по сему челобитью» (речь шла о снятии доимок с имения несчастной вдовицы). В другом случае императрицу настиг челобитчик крестьянин Леонтий Мясников прямо в святая святых – в Петергофе, куда вход всем посторонним был запрещен, и Анна кротко предписала челобитную его рассмотреть, «дабы оной проситель более о том Ея императорского величества не утруждал». Видно, Анна была в этих случаях в благорасположении духа. Иначе было с другой помещицей-просительницей, которая приехала хлопотать в Петербург о задержанном ее супругу жалованье. Она, «долго ища случая», сумела «поймать» императрицу и пыталась подать ей челобитную. Но Анна сурово ее отчитала: «Ведаешь ли, что мне бить челом запрещено?» – и после этого «тотчас велела ее вывесть на площадь и, высекши плетями, денег выдать». «И как ее высекли, – продолжает рассказчик, полковник Давыдов, – то, посадя в карету, хотели везти к рентрее (кассе. – Е.А.), но она, бояся, чтоб еще тамо не высекли, оставя деньги, уехала домой». Императрица не скрывала своего нежелания заниматься государственными делами и не раз выговаривала кабинет-министрам за то, что они вынуждали ее сидеть за бумагами. 31 июля 1735 года она с обидой писала в Кабинет министров о том, что адмирал Н.Ф.Головин беспокоит ее по пустякам, и предупреждала, чтобы впредь «о малых делах Нас трудить было ненадлежало». Хотя для того, чтобы нацарапать на пространном докладе Сената или другого учреждения слово «Опробуэца» (иногда – «Апробуэтца», то есть «утверждается»), особых усилий от нее и не требовалось, тем более что под рукой был целый штат советников и помощников, которые «на блюдечке» подносили готовые решения. Отъезд же императрицы в Петергоф вообще избавлял ее от государственных трудов. Так, в июне 1738 года А.П.Волынский объявил указ, что государыня «изволит шествовать в Петергоф для своего увеселения и покоя, того ради, чтоб Ея И. В. о делах докладами не утруждать, а все дела им самим решать кабинет-министрам (согласно указу 1735 года. – Е.А.), а которыя дела самыя важнейшия, такия, которых они сами, министры решить не могут, то только о таких Ея императорскому величеству доносить в Петергоф». Любопытно, что в журнале Кабинета министров употребляется особый оборот, обозначающий доклад у императрицы: «Ходили вверх к Ея величеству…». «Ходить вверх» (чаще писалось: «в Верх») – старинное, идущее с XVII века, бюрократическое и придворное выражение, обозначающее посещение стоящего на холме Кремлевского дворца, в котором жили и решали дела московские цари. (Вспоминается меланхолическая жалоба одного подьячего XVII века: «Придешь в приказ – тащат в Верх, с Верху прибредешь – от челобитчиков докука».) Петровская эпоха утратила этот оборот – никакого «Верха» в старом московском смысле в новой столице не было. Но, как видим, в анненскую эпоху он возродился даже в регулярном Петербурге, очевидно в общем контексте возрождения элементов московской старины. Позже, в эпоху Елизаветы Петровны, оборот этот не встречается, хотя показывать на потолок и до сих пор означает иметь в виду начальство, которое «наверху». Дело, конечно, не только в мелочности запросов, с которыми постоянно обращались к государыне чиновники, связанные по рукам и ногам густыми путами бюрократических инструкций. С императрицей вообще было тудно работать. Артемий Волынский – один из регулярных докладчиков у Анны – дома, в кругу друзей, был грубо откровенен: «Государыня у нас дура, резолюции от нее не добьешься!». Не стану оспаривать особое мнение кабинет-министра об умственных способностях Анны Иоанновны, но надо быть справедливым – далеко не все дела в ее время погрязали в волоките, многие вопросы решались быстро и оперативно. Так, 28 апреля 1735 года Кабинет министров обсудил и составил на имя московского генерал-губернатора следующее письмо: «Сиятельный граф, превосходительный господин генерал и обер-гофмейстер, наш государь! Ея императорское величество изволила указать мартышку, которую прислал Ланг и в Москве родила, прислать ее и с маленькою мартышкою ко двору Ея И. В. в Санкт-Петербург. Того ради, изволите, Ваше сиятельство, оных мартышек всех и с маленькою отправить, с кем пристойно, и велеть оных мартышек в пути несть всегда на руках и беречь, чтоб им, а паче маленькой, никакого вреда не учинилось. И о сем объявя, пребываем Вашего сиятельства, нашего государя, покорные слуги». А вот перед нами именной указ об отправке домой, в Воронежскую губернию, и награждении некой «бабы, которая имеет усы и бороду мужскую». Читатель может быть уверен – доставка новорожденной мартышки и благополучная отправка бабы с усами, равно как и произведенная поимка белой галки в Твери, для Ея императорского величества и Кабинета министров Ея императорского величества были делами не менее, а может быть, даже более важными, чем подготовка армии к войне с турками или сбор недоимок в сборах подушной подати. Нет сомнения, что ни одно мало-мальски важное назначение на государственные должности не обходилось без одобрения Э.И.Бирона. Он контролировал и Кабинет министров, хотя и здесь все было не так просто, как кажется на первый взгляд. С самого начала, как было сказано, в Кабинете было три члена: Г.И.Головкин, А.И.Остерман и А.МЛеркжасскжий. Ключевым человеком в Кабинете все годы царствования Анны Ивановны был Остерман, который заискивал перед временщиком, однако в какие-то моменты, пользуясь своей незаменимостью, пытался вести и свою игру, что Бирону, конечно, не нравилось. Он опасался, что вице-канцлер полностью подчинит себе Кабинет министров. После смерти канцлера Головкина в январе 1734 года в Кабинете остались двое – Остерман и Черкасский, что сразу же нарушило равновесие: бесспорно, что пронырливый Андрей Иванович быстро подмял бы под себя анемичного Алексея Михайловича. Это заставило Бирона задуматься – за вице-канцлером, явно метящим в канцлеры, нужен был глаз да глаз. И тогда Бирон делает следующую рокировку: Черкасского назначают канцлером, а в Кабинет срочно вводят возвращенного из почетной берлинской ссылки Павла Ягужинского. Конечно, твердо полагаться на неуравновешенного Павла Ивановича Бирон не мог, зато мог уверенно рассчитывать, что тот – антипод осторожному Остерману – не позволит вице-канцлеру втайне обделывать свои дела и вредить ему, Бирону. Но в начале 1736 года Ягужинский занемог, и Бирон деловито и озабоченно пишет Кейзерлингу: «Ягужинский умрет, вероятно, в эту ночь, и мы должны стараться заместить его в Кабинете». На пустующее место кандидата подбирали долго, уж слишком были высоки требования к нему: с одной стороны, он должен быть неплохим администратором, а с другой стороны, креатурой, доверенным лицом Бирона. И он нашел Артемия Петровича Волынского, который хорошо зарекомендовал себя и как администратор, и как прилежный искатель милостей временщика, и к тому же, к радости Бирона, не ладил с Остерманом. 3 апреля 1738 года, пройдя своеобразный испытательный срок, Волынский становится кабинет-министром. Введение деловитого, горячо преданного поначалу Бирону Волынского, как уже сказано выше, означало установление некоего равновесия сил в Кабинете, нарушенного после смерти Ягужинского. Так временщик восстановил контроль за действиями скрытного вице-канцлера. В свою очередь Остерман, недовольный тем, что приходится делить власть с Волынским, интриговал против бироновского выдвиженца… Это тоже устраивало Бирона – за Волынским следовало присматривать, ведь доверять никому было нельзя. И все же сам фаворит так и не решился сам войти в состав Кабинета. Ему больше подходила роль судьи, наблюдателя за деятельностью этого высшего учреждения – роль, которая избавляла его от ответственности. У истоков дворянской эмансипацииДраматические события начала 1730 года выдвинули на передний план проблему статуса и положения российского дворянства. С петровских времен произошли заметные изменения в положении, а главное – в мировоззрении вчерашних служилых людей, а теперь – «шляхетства». И новое правительство Анны уже не могло не считаться с их требованиями и настроениями. Анна пошла навстречу пожеланиям и сословным требованиям шляхетства, а это расширяло социальную основу ее власти. Расчет был верный – как бы по-разному ни относились группировки дворян к проблеме ограничения власти императрицы, все они были едины, когда заходила речь об их сословных интересах. Наиболее полно социальные требования шляхетства отразил проект Черкасского, который был поддержан и авторами других проектов. Дворяне единодушно просили уменьшить срок службы своих сыновей до двадцати лет, заменить учебой в специальных учебных заведениях тягостную службу рядовыми в полках. Все дворяне настаивали на отмене закона Петра I о единонаследии 1714 года, согласно которому помещик имел право передать свое имение только старшему из сыновей, младшие были обречены искать пропитание в канцеляриях и в армии. Правительство Анны провело несколько изменений в сфере дворянской политики, которые позволяют говорить о том, что в тридцатые годы XVIII века была начата новая глава в истории русского дворянства. 9 декабря 1730 года был издан указ, в котором констатировалось, что положения указа 1714 года о единонаследии «по состоянию здешняго государства не к пользе происходят». И далее детально обосновывалась необходимость его отмены: «отцам не точию естественно есть, но и закон Божий повелевает детей своих всех равно награждать», поэтому помещики, пытаясь обойти петровский указ, продавали деревни, чтобы на вырученные деньги обеспечить будущее младших сыновей. Не меньше ухищрений было и с оформлением приданого для дочерей. Эти пункты, «яко необыкновенные сему государству», предлагалось отменить и «с сего указа в разделении детям как движимых, так и недвижимых имений чинить по Уложению» 1649 года и на этом основании помещикам «дать в том волю». В марте 1731 года был издан еще один указ, подтверждавший отмену закона о майорате и предписавший «как поместья, так и вотчины именовать равно одно: «недвижимое имение-вотчина», и отцам и матерям детей своих делить по Уложению всем равно, також и за дочерьми в приданыя давать по-прежнему». Слияние двух весьма различных видов собственности – поместья (временного держания) и вотчины (родового владения) – было также важным изменением, ибо, согласно букве закона, все поместья становились вотчинами, то есть наследственными, в принципе неотчуждаемыми владениями, хотя, уточним, на практике вотчины, как и поместья, с легкостью отписывались на государя – полноправного властителя и повелителя жизни и имущества служилого человека, каким был и остался в это время дворянин. Исчезновение юридического понятия «поместье» как временного земельного владения, предоставленного дворянину на срок службы, знаменовало изменение самого понятия «служба». Образование при Петре I шляхетства как особого сословия не изменило сущности прежней службы, которую исполняли служилые люди в прошлые века. Более того, с образованием регулярной армии, «правильного» бюрократического государства служба становилась все труднее, требования к ее исполнению – все строже, а наказания за провинности – все суровее. Дворянин первой трети XVIII века уже не мог, как его отец или дед, отсиживаться в деревне, ограничиваясь присутствием на ежегодных, довольно формальных смотрах, куда он приезжал «конно, людно и оружно», а затем с облегчением возвращался в свое поместье. При Петре I служба дворянина, оставаясь поголовной, пожизненной и обязательной, стала еще и регулярной, постоянной. Она вынуждала его надолго, если не навсегда, покидать свое поместье. К тому же эта служба стала требовать серьезной профессиональной подготовки, исполнительности, самоотверженности и дисциплины, что давалось непросто. После смерти Петра хотя и произошли некоторые послабления, но принципы службы остались прежними, петровскими, то есть суровыми. Как обязательное поступление на службу молодого недоросля («новика» XVII века), так и увольнение его от службы сопровождались довольно сложной процедурой. Если раньше все решалось на публичных смотрах-маневрах, то теперь сам смотр в значительной мере стал бюрократической процедурой, проводился в Военной коллегии, в Герольдмей-стерской конторе Сената, перед специальной комиссией, причем с обязательным освидетельствованием офицера врачами. Вот перед нами типичное медицинское заключение о здоровье бригадира А.Голенищева-Кутузо-ва: «Оный бригадир одержим разными застарелыми болезнями несколько лет, а те болезни у него имеются: 1) каменная, от которой песок и ломота великая, более тогда, когда запирается урина, которая у него часто бывает…». Далее следует описание еще четырех старческих болезней, из которых более всего бригадира донимал «лом», то есть, по-видимому, ревматизм. Вот только в таком состоянии можно было рассчитывать на увольнение из армии и от службы. Если же офицер еще мог хоть как-то передвигаться, то его могли направить служить в провинцию, в гарнизонные, нерегулярные полки или могли отослать на должность воеводы, коменданта дальнего городка или острога. И только смерть единственная освобождала такого бедолагу от службы. Фактически обязательная служба отставников на гражданских должностях вызывала недовольство дворян, лишенных, несмотря на отставку от армии, возможности жить в своих поместьях. В деревнях за отлучением помещиков, по мнению властей, происходят ужасные вещи: приказчики разоряют крестьян, а крестьяне ленятся, «помещикову и свою пашню запускают, в воровствах и разбоях являются, тюрьмы таковыми везде наполнены». Сенат знал, что отставные офицеры в губерниях прибегают к различным ухищрениям и уловкам, чтобы избежать обязательной для них явки на смотр и соответственно – назначения после него «в разные дела и посылки». Сенаторы извещали императрицу, что эти почтенные старцы, «знатно уведав о том (смотре. – Е.А), из своих деревень, где они жили, выехали в другия свои деревни, и хотя за то все их деревни отписаны, сверх того на них штрафы положены, но и затем многие не явились же» на смотр. Сенат просто не знал, что ему «с такими ослушниками чинить». При этом сенаторы в своем докладе отмечали, что молодые дворяне тоже без особой охоты идут на смотры, пренебрегают своими долгом перед императрицей и Отечеством. Более того, некоторые ослушники даже записываются в тяглое (то есть неслужилое) сословие купцов, посадских и даже «в дворовую службу к разных чинов людям, и переходят из города в город, дабы звание свое утаивать и тем от службы отбыть». Оценив все эти факты, правительство Анны в декабре 1736 года издало указ, который, по словам историка С.М.Соловьева, «составил эпоху в истории русского дворянства в первой половине XVIII века». В указе разрешалось одному из сыновей хозяина имения «для лучшей государственной пользы и содержания шляхетских домов и деревень» оставаться «в доме своем для содержания экономии». Молодые шляхтичи могли идти на службу в возрасте двадцати лет, а прослужа 25 лет, имели право вернуться «в домы», даже если они были вполне годны для дел. Если же офицеры или чиновники «за болезнями или ранами по свидетельствам явятся к службам неспособны», то разрешалось увольнять в отставку и тех, кто не достиг указного сорокапятилетнего возраста. Вскоре был изменен и порядок учета недорослей. Они были обязаны являться на смотр лишь трижды в жизни: в семь, двенадцать и шестнадцать лет, а в промежутках их обязанностью было овладение науками. Указ 1736 года был подлинной революцией в системе прежней, то есть петровской, службы дворян. В действие его, правда, из-за начавшейся войны с Турцией не ввели, но он давал тысячам дворян надежду скинуть с плеч долой казенное тягло. И как только был заключен Белградский мир 1739 года, правительству пришлось пожалеть о своем великодушии – огромное число дворян сразу же запросилось в отставку. Но дело было сделано, и российское дворянство, добившись значительного облегчения в службе, еще на один шаг продвинулось к своей эмансипации. Гора благодать, или «Ту фабрику размножить сильною рукою»Как и всякое другое, анненское царствование было обильно законодательством – как тут не вспомнить В.О.Ключевского: «При великом множестве законов – полное отсутствие законности». За время царствования Анны Иоанновны было издано не менее 3,5 тысяч указов, но из этой гигантской груды бюрократических произведений в истории осталось буквально несколько по-настоящему важных для будущего развития страны указов. О тех из них, которые касались статуса дворян, уже сказано, теперь пойдет речь об одном важном указе уже из другой сферы – законодательства о промышленности. Этот указ появился 7 января 1736 года. Он провозглашал, что «всех, которые при фабриках обретаются и обучились какому-нибудь мастерству, принадлежащему к тем фабрикам и мануфактурам, а не в простых работах обретались, тем быть вечно при фабриках». За дворцовых и помещичьих крестьян, ставших мастерами, мануфактурист платил компенсацию дворцовому ведомству и помещику в размере 50 рублей. Это был принципиальнейший в истории русской промышленности указ, ибо он ликвидировал социальную группу вольнонаемных промышленных рабочих, среди которых помимо беглых крестьян было немало «вольных и гулящих людей» – основы наемной рабочей силы. Известно, что петровская эпоха коренным образом изменила классическую схему образования категории наемных рабочих из числа свободных от тягла, зависимости или службы людей. Петр ничего не жалел для предпринимателей, которые решились завести заводы и мануфактуры. Он давал им ссуды, материалы, приписывал к их заводам государственных крестьян. В 1721 году Петр I разрешил мануфактуристам прикупать к фабрикам крепостных, чтобы использовать их как рабочих. Одновременно были резко сужены возможности найма на предприятия свободных людей: состояние вольного, не связанного тяглом, службой или крепостью, человека было признано криминальным. Такого человека, появившегося без паспорта от своего помещика или местного коменданта, считали беглым, то есть преступником. Такая политика экономического кнута и пряника предопределила развитие русской промышленности по крепостническому пути. Капиталистическая же альтернатива развития экономики оказалась подавленной. Указ же 1736 года продолжил эту тенденцию социальной политики Петра I. Анна покончила с остатками вольнонаемного труда, так как признавала собственностью предпринимателя всех работавших у него в данный момент рабочих вне зависимости от их социального положения. Так было окончательно ликвидировано знакомое еще с XVII века юридическое понятие «свободного», «вольного» человека. Анненский указ 1736 года, как и другие дополнившие его постановления власти, разрешал принимать на работу только «пашпортных» крестьян, то есть получивших от своего помещика или местной власти временный паспорт на отходничество. Таких людей называли «вольными с паспортами». Общий дух неволи распространялся и на все общество. Воля не понималась более как «свобода, простор в поступках, отсутствие неволи, насилования, принуждения» (В.Даль). Характерен в этом смысле указ Анны 1740 года об освобождении из ссылки опального князя ААЧеркасского. В нем предписывалось: «Из Сибири его свободить, а жить ему в деревнях своих свободно без выезда». Вот так жили – «вольными с паспортами» и «свободными без выезда». Было бы глубоким заблуждением считать, что, приобретя крепостных, мануфактурист был волен распоряжаться ими по своему усмотрению. Напротив, его права как душевладельца были существенно ограничены. Специальный закон обязывал мануфактуристов использовать таких крепостных только на заводских работах. Предприниматели не становились помещиками. Государство не менее зорко, чем за качеством и количеством продукции мануфактур, следило за неукоснительным соблюдением этого закона. Первое и главное правило, которое утвердилось при Петре I и последовательно проводилось в жизнь после его смерти, состояло в том, чтобы деревни к заводам покупались «под такою кондицею условием. – Е.А.), дабы те деревни всегда были при тех заводах неотложно и для того как шляхетству, так и купечеству тех деревень особо без заводов отнюдь никому не продавать и не закладывать», чтобы заводы «не ослабевали, но в лучшее состояние произвожены были». Но предприниматели, благодаря заботам государства, не были настоящими капиталистами. Бесспорно, как в петровские времена, правительство Анны Иоанновны поощряло тех, кто «старание и тщание свое в размножении фабрики прилагали». Вместе с тем оно же было крайне сурово к тем, кто не выполнял казенных заказов: их заводы строго ревизовали. Мануфактурам Берг-коллегии предписывали ассортимент, качество, объемы выпуска продукции, проводили частые проверки предприятия и при попытках нарушить условия заведения и эксплуатации мануфактуры отбирали ее в казну или передавали другому владельцу – понятия частной собственности не было, все оставалось государево – имущество, капиталы, земля, люди. При этом пределов для злоупотреблений, конечно, не было. А после конфискации такой мануфактурист, подобно суконному фабриканту из Путивля Ивану Дубровскому, обивал пороги государственных контор и умолял «оную его собственную фабрику и со всеми к ней заводами отдать ему в прежнее содержание, с которой обязуется он ставить сукна на гвардию против прежних поставок с уступкой (в цене. – Е.А.)». Впрочем, нередко такие суровые меры власти применяли к тем мануфактуристам, которые думали не о производстве, ради чего им и приписывали крестьян, а о том, как бы стать если не душевладельцами, то льготниками, против чего их предупреждали указы: «Повелеваем ту фабрику размножить сильною рукою, а не под видом содержать, чтоб оною от служб и постоев быть свободну». В этом и в других случаях государство даже не смотрело, что завод основан «на своем коште» и, лишившись его, мануфактурист теряет все свое состояние. Как ни парадоксально, на долгие годы частное предпринимательство, которое обычно крепнет в острой конкурентной борьбе, было задушено в теплых объятиях щедрого на помощь ему и бдительного к своим интересам государства. Государственная политика в экономической сфере была в целом предопределена при Петре, и в анненскую эпоху промышленность уверенно двигалась по крепостническому пути, приносящему (в условиях примитивного производства) несомненные доходы. От конкуренции иностранных предприятий экономика была ограждена таможенными законами протекционистского типа, хотя при Анне таможенный забор понизили – жизнь показала, что особо жесткий Таможенный устав 1724 года реализовать трудно. Ко всему прочему, экономическая политика диктовалась сочетанием различных, в том числе личных, клановых отношений. Это особенно хорошо видно при решении вечного для русской промышленности вопроса – что лучше, частная или государственная промышленность. В конечном счете, и та и другая формы в условиях России имели и свои преимущества, и свои недостатки. Вечная борьба инициативного, предприимчивого, жуликоватого Акинфия Демидова с представителями государства на Урале Виллимом Генниным, а потом Василием Татищевым является ярким примером неразрешимости этой дилеммы. Горное дело было настолько выгодно, денежно, и много капиталов удалось на нем сколотить, в том числе и бесчестным путем. Но все это, как и воровство, беспорядок, злоупотребления, было незаметно – так велико, беспредельно было богатство страны, ее недр, что, если даже в казну попадали всего несколько процентов от возможных доходов, государство могло не думать о будущем. Символом этих неисчерпанных богатств стало открытие знаменитой горы Благодать на Урале. В 1735 году Татищев описывал, что он увидел среди густых лесов. Перед ним была целая, огромная гора железа: «Она, гора, есть так высока, что кругом видать с нее верст по 100 и более, руды в оной горе не токмо наружной, которая из гор вверх столбами торчит, но и кругом в длину более 200 сажен по-перк на полдень сажен на 60 раскапывали и обрели, что всюду лежит… одним камнем в глубину; надеюсь, что и во многие годы дна не дойдем. Для такого обстоятельства назвали мы ту оную гору «Благодать», ибо такое виликое осокрвище на счастие В. В. по благодати Божией открылось, тем же и В. В. имя в ней в бессмертность славиться имеет». Имя Анна, как известно, означает «благодать». Умным и тонким человеком был отец русской истории! «Объявить указ с гневом», или Можно ли командовать шепотомКонечно, проблемы дворян и мануфактуристов были важными, но не единственными в политике правительства Анны Иоанновны. Императрице и ее министрам пришлось разгребать те авгиевы конюшни, которые образовались за пятилетие правления Меншикова и Долгоруких. А нижний слой финансового навоза образовался уже при Петре Великом: недоимки в сборах пошлин и подушной подати. Первые сведения о финансовом положении страны, полученные Кабинетом, заставили анненских деятелей схватиться за голову – финансы оказались в полной «расстройке». Кабинет признал, что Камер-коллегии, главному финансовому органу, совершенно невозможно сочетать текущую финансовую работу по сбору налогов с расчисткой тех завалов, которые скопились в финансах за три предыдущих царствования. И тогда было принято, пожалуй, уникальное в мировой управленческой практике решение: наряду с прежней Камер-коллегией была создана новая, с новым президентом, новым штатом служащих, которые начали работу «с чистого листа». Это делалось для того, чтобы прежняя, созданная еще при Петре I Камер-коллегия могла сосредоточиться лишь на приведении в порядок крайне запущенных финансовых дел и, самое главное, чтобы она наконец взыскала скопившиеся за столь многие годы недоимки. При этом было постановлено, чтобы служащих старой Камер-коллегии в новую не переводить ни под каким видом и работать им «до окончательного сбора запущенной в оной доимки безотлучно и без жалованья». Словом, действия были решительные, задачи нереальные. В 1735 году Кабинет министров потребовал отчета о деятельности «прежней Камер-коллегии». Думаю, что учить чиновников Камер-коллегии сочинять отписки о том, почему они дела к «указному термину» не закончили, не приходилось. В 1737 году Кабинет был вынужден создать особую Комиссию для взыскания недоимок под непосредственным ведением Сената. Зная опыт работы подобных комиссий в прошлом, Кабинет министров в своем указе подчеркнул, что эта Комиссия создается «не для того, чтоб указ на указ сочинять и о взыскании доимок только ведомости из места в место переносить и одному на другого такую тягость положить». И тем не менее именно так и поступали чиновники. В 1738 году Адмиралтейская коллегия жаловалась, что недоимки составляют полтора годового оклада коллегии (1,5 млн. руб.), о 870 000 недоимок сообщало артиллерийское ведомство. В сердитом указе Анна предупреждала, что если недоимки не будут собраны до 1 января 1739 года, то их будут взыскивать «на губернаторах и воеводах, и ратушских бургомистерах, из их собственных имений». Однако суть состояла не только в нерадивости и лености чиновников, ответственных за сбор налогов и недоимок по ним. Недоимки образовались потому, что народное хозяйство еще не оправилось от разорения времен Петра Великого, и это отражалось на бюджете Сказались и серьезные недостатки самого негибкого принципа подушного обложения – с первой подушной переписи 1720-х годов прошло более 10 лет, но из списков плательщиков не выбрасывали ни выбывших, ни умерших. Правда, в кадастры не вносили и новорожденных, однако эта молодежь 12–14 лет еще не могла заменить включенных в 1724 году, но уже умерших или беглых работоспособных мужчин. Не будем забывать и просто исконное нежелание русских людей платить налоги. С явным раздражением Кабинет министров писал в адрес любимого государыней Троице-Сергиева монастыря, жаловавшегося на невозможность платить недоимку: «Доимку надлежит взыскать без всякого послабления понеже всякому известно, что неимущих в таком великом монастыре служителей нет». Но у правительства Анны, начавшей в 1734 году польскую войну, которая в 1735-м плавно перешла в турецкую, выбора не было – только привычным путем принуждения можно было получить деньги с крестьян и на армию, и на другие государственные нужды. «Наикрепчайшие» указы «с гневом», обещавшие страшные кары ослушникам законов, требовали от местных властей и специальных эмиссаров «непрестанно понуждать» в сборе как текущей подати, так и недоимок, росших год от года. В анненское время от помещиков потребовали, чтобы они лично несли ответственность перед армией за уплату подушных денег их же крепостными крестьянами. Бывало, что упорствующих в неплатежах помещиков арестовывали и даже конфисковали у них имущество, чтобы продать его и внести деньги за неимущих крестьян-недоимщиков. Но в целом дело взыскания долгов оказалось долгим и неэффективным. Не раз и не два Кабинет министров пытался одним ударом покончить с проблемой недоимок. 24 января 1738 года был издан указ, предписывающий выплатить недоимки «от публикования того указа, конечно, в месяц», то есть 24 февраля того же года. 16 июля 1738 года Сенат сообщал в Кабинет, что «предписанному платежу термин минул», а из недоимок в несколько миллионов собрано всего 150 тысяч рублей. Опять перед нами очередной, привычный 1ех imposibilis – «закон неисполнимый». «Философскую» суть его можно свести к тому, что законодатель, не считаясь с реальностью, идет напролом, прибегает к насилию, но принятый им закон, противореча жизни, остается в конечном счете неисполнимым. Эта ситуация позволяет понять истоки и традицию наплевательского отношения к закону. Листая журнал Кабинета министров за 1737 год, я наткнулся на следующую запись от 26 ноября: «Вчерашняго числа объявлено от Кабинета Ея императорского величества. Полицмейстерской канцелярии, чтоб на реку Неву спуски (на лед. – Е.А.), как с Адмиралтейской стороны у двора Ея императорского величества, так и у церкви св. Исаакия, и против тех мест с Васильевского острова, сделаны были, конечно, к завтрему, но у церкви св. Исаакия, також и от Васильевского острова против кадетского корпуса и делать не начато, а 28 сего месяца персицким послам имеет быть аудиенция и к тому числу надлежит такие спуски совсем сделать хорошие и прочные, чтоб каретами без опасения можно было ехать; того ради г.г. кабинет-министры приказали еще подтвердить, чтоб оные спуски завтрашняго дня, конечно, сделаны были, и для того от полиции определили к тому нарочных офицеров, и мастеровых, и работных людей толикое число, каким можно завтрашняго числа исправиться». Прочитав эту журнальную запись, я, имея некоторый исторический и личный опыт, подумал, что не может быть такого, чтобы «к завтрему» было все сделано. И точно – в журнале от 10 (!) декабря (то есть две недели спустя) читаем: «Приказано от г.г. кабинет-министров объявить генерал-полицеймейстеру Василью Федоровичу Салтыкову, також и советнику Тихменеву: 18 и 25 ноября и 5 сего декабря от Кабинета Ея И. В. объявлено, чтоб на Неву спуски у дворца Ея императорского величества, також и у Исакиевской церкви, и против тех мест с Васильевского острова сделаны были, и как их укрепить, о том советнику Тихменеву приказано именно, но и поныне у Исакиевской церкви спуск не сделан, от чего и конференция персицких послов остановилась. Того ради приказано от г.г. кабинет-министров еще подтвердить, чтоб оные спуски, всеконечно, в самой скорости были сделаны (помета: «Записка послана»)». К этой теме в журнале больше не возвращались – может быть, страница не сохранилась, а может быть, и действительно спуски на лед достроили, но такая ситуация в целом типична не только для анненского периода. Следует заметить, что одну из главных причин неурядиц и беспорядков в государстве верховная власть, как и раньше, видела в плохой работе самого государственного аппарата, волоките, разгильдяйстве, а главное – повсеместном, неистребимом взяточничестве чиновников всех уровней и рангов. Императрица Анна Иоанновна встала в бесконечный ряд русских правителей, так и не победивших многоголовую гидру русской бюрократии. Она шла по проторенному пути издания указов «с гневом», призывала чиновников исполнять свой долг, некоторых наказывала, но ничего не менялось. Созданный Петром Великим бюрократический аппарат, неподконтрольный никаким сословно-представительным структурам, к анненским временам так разросся, что им было трудно управлять из центра. Взятка была непременной нормой русской жизни, без нее мир терял свою логику. Честное исполнение служебного долга казалось невероятным, ненормальным событием. Напомню название популярной в екатерининскую эпоху комедии Н.Р.Судовщикова «Неслыханное диво, или Честный секретарь». Более того, чиновнику не брать взятку было невозможно – он становился белой вороной, казался непредсказуемым для окружающих, вызывал у них опасения, как бы не начал брать взятки каким-то диковинным способом или в немыслимых размерах. В 1735 году В.Н.Татищев, назначенный представителем государства на Урал, писал, что к нему приходил первейший из местных купцов-раскольников «и приносил 1000 рублев, и хотя при том никакой просьбы не представлял, однакож я мог выразуметь, чтоб я с ними также поступал, как прежние [начальники], я ему отрекся, что мне, не видя дела и не зная за что, принять сумнительно. Назавтра прислал паки, да с ним, Осокиным, приказчик Набатов, и принес другую тысячу, но я им сказал, что ни десяти не возьму, понеже то было против моей присяги, но как они прилежно просили и представляли, что ежели я от них не приму, то они будут все в страхе и будут искать других мест (то есть побегут – обычная для старообрядцев форма сопротивления насилию. – Е.А), и я, опасаясь, чтоб какого вреда не учинить, обещал им оные принять» – и, наверное, принял! А что делать? После Петра Великого резко упала обыкновенная служебная дисциплина. Обер-секретари Сената, секретари других учреждений часто жаловались на членов коллегий, которые постоянно прогуливали часы заседаний, что не позволяло вовремя решать самые насущные дела. В свое время Петр I строго выговаривал сенаторам, которые при обсуждении дел перебивали друг друга и вели себя «аки базарные торговки». Во времена Анны проблема эта была по-прежнему актуальна. В журнале Кабинета министров от 11 декабря 1738 года мы читаем: «Призван в Кабинет Ея императорского величества обер-прокурор Соймонов, которому объявлено: Ея императорскому величеству известно учинилось, что г.г. сенаторы в присутствии своем в Правительствующем Сенате неблагочинно сидят, и, когда читают дела, они тогда об них не внимают для того, что имеют между собою партикулярные разговоры и при том крики и шумы чинят, а потом велят те дела читать вновь, отчего в делах продолжение и остановка чинится». К старой проблеме прибавилась новая, которой не знал петровский Сенат: «Також в Сенат приезжают поздно и не дела слушают, но едят сухие снятки, крендели и рябчики и указных часов не высиживают». Разумеется, «Ея императорское величества указала объявить ему (обер-прокурору. – Е.А.) с гневом, и дабы впредь никому в том не упущал и о скорейшем исправлении дел труд и радение имел». Как вспоминает Я.П.Шаховской, однажды в Сенат внезапно явился генерал-полицмейстер В.Ф.Салтыков и подозвал к себе чиновников, чтобы объявить императорский указ «с гневом». Он «весьма громким и грозным произношением объявил нам, что Ея императорскому величеству известно учинилось, что мы должность свою неисправно исполняем, и для того приказала ему объявить свой монарший гнев и что мы без наказания оставлены не будем». Это любопытная особенность государственной жизни той эпохи. Салтыков не просто прочитал жесткий указ «с гневом», но читал его «громким и грозным произношением». Повышение голоса придавало указу «с гневом» особый вес. Нам неизвестно, сумел ли обер-прокурор добиться, чтобы сенаторы не лакомились на заседаниях рябчиками, заедая их кренделями, но вся эта история обогащает картину чиновничьего нерадения. В 1736 году кабинет-министры с возмущением отмечали, что многие служащие московских филиалов коллегий в присутствие «не съезжались и указных часов не высиживали, а в других местах о слушании и решении дел волокиты чинили… и закрепою (подписанием. – Е.А.) волочили до двух лет». Не лучше была ситуация и в столице. В 1735 году Кабинет выговаривал Военной коллегии за то, что, несмотря на множество дел «при нынешних нужнейших конъюнктурах» (кончалась война в Польше и начиналась война с Турцией), «после обеда не токмо, чтоб все члены [коллегии] присутствовали или дежурный был, но иногда и обор-секретаря и секретарей не бывает». А говорят, что сиеста бывает только в южных, жарких странах! Собственно, для большинства послепетровских бюрократов, недобрым словом поминавших неумеренный административный энтузиазм Петра, а также его суровую строгость к бездельникам, ворам и прочим «нарушителям уставов», наступила долгая «сиеста», которую не могли прервать никакие гневные указы преемников царя-реформатора. Этому способствовала и общая обстановка при дворе. Если в первой половине 30-х годов XVIII века заметна правительственная активность – создаются и плодотворно действуют комиссии по рассмотрению состояния армии, флота, монетного дела, кажутся серьезными намерения власти завершить Уложение, пишут и издают те указы, о которых уже шла речь выше, то во второй половине 30-х годов все заметно меняется: основное внимание уделено Русско-турецкой войне, а в остальном Кабинет министров занят «залатыванием дыр» – самыми необходимыми делами, без которых было бы трудно контролировать страну. Впрочем, количество издаваемых законов не уменьшилось, однако, как и раньше, государственный аппарат работал плохо. И только одно учреждение функционировало как часы, и только к одному руководителю у императрицы нет никаких претензий. Это учреждение – Тайная канцелярия, а начальник – Андрей Иванович Ушаков. В его ведомство мы и отправимся. Глава 13Россия в недружной семье народов А австрийцы все же надежнейПриход Анны Иоанновны к власти в европейских столицах ведущих стран восприняли как факт несомненной политической стабилизации положения в России и, как следствие этого, ожидали оживления усилий России на внешнеполитической арене. Поэтому вопрос о сохранении или разрыве новым правительством прежде заключенных международных соглашений в первые месяцы царствования Анны оставался для западных наблюдателей самым важным. Кто станет главным партнером и союзником России – Австрия или Франция, Англия или Пруссия? Об этом думали многие дипломаты. Австрийский император Карл VI, заинтересованный в сохранении договора 1726 года, обеспечившего помощь России в борьбе с Османской империей, сразу же показал новой государыне свои добрые намерения – летом 1730 года безвестный ранее Э.И.Бирон стал имперским графом. Опытные австрийские дипломаты прекрасно понимали, что путь к сердцу императрицы пролегает через грудь ее фаворита, и поспешили украсить ее усыпанным бриллиантами портретом Карла VI. Но французская дипломатия умело боролась с австрийским влиянием в Петербурге, используя противоречия придворных группировок. Главной целью французского поверенного в России Маньяна было устранение А.И.Остермана – основателя и ярого приверженца русско-австрийского альянса. Француз делал ставку на Миниха – принципиального противника имперцев. Как известно, в 1730–1732 годах именно его влияние, благодаря поддержке Бирона, постоянно возрастало, и Маньян вел с Минихом активные переговоры о заключении русско-французского союзного договора, что должно было привести к разрыву русско-австрийского союза 1726 года. На какое-то время усилиями Бирона и Миниха Остерман был исключен из этих переговоров, и во второй половине 1732 года Маньян был почти уверен в успешном завершении начатого им дела. Австрийцы, в свою очередь, понимали опасность отрыва России от союза. Летом 1732 года Миних доверительно сообщил Маньяну, что Карл VI направил Анне специальное послание, содержавшее «выражения настолько сильные, что они превосходили все вероятие: император заявляет в письме, что не только он никогда не отступит от обязательств, данных царице, но питает еще сильнейшее желание распространить полезное применение своего союза на все, что только может интересовать здешнюю государыню». Это был очень сильный ход: Россия нуждалась в авторитетной поддержке при решении курляндского и многих других внешнеполитических вопросов. Французское правительство в своих меморандумах стремилось доказать русским бесперспективность дружбы с эгоистичной Веной, думавшей якобы лишь о том, как подчинить своему влиянию всю Европу. Но доказать это было довольно сложно: уж слишком разнились интересы России и Франции на юге. Для России не было там более серьезного соперника, чем Турция, и в этом она находила полное понимание у Австрии, тогда как французы традиционно дружили с османами и даже помогали им. Не случайно Миних, дружески расположенный к Франции еще со времен своего пленения в Париже, сообщал Маньяну, что наиболее серьезным препятствием на пути русско-французского союза является турецкий вопрос, по которому у России и Австрии – полное единство, и обойти это препятствие почти невозможно. Нужно отдать должное и Бирону, который возражал профранцузски настроенному Миниху с общих позиций: для союза с Францией России предстоит изменить всю систему своих политических связей в Европе, а это, говорил он, «такая вещь, которой не следует делать, не разобрав хорошенько, могут ли преимущества, представляемые союзом с Францией, в достаточной мере уравновесить выгоды союза с императором». Маньяну не помогли и сто тысяч экю, которые были выделены для подкупа Бирона, – линия союза с Австрией оказалась сильнее, и в ноябре 1732 года Маньян был вынужден расписаться в своем бессилии, обвинив «лица, имеющие преобладающее влияние на волю и решения царицы», в том, что они «обнаруживают гораздо менее преданности собственным интересам этой государыни, чем интересам императора». Миних был убежден, что все решили австрийские деньги. Как бы то ни было, после некоторых колебаний в правящих верхах России было принято единственно верное в тех условиях политическое решение – сохранить союзнические отношения с Австрией, общность интересов с которой проявилась в следующем, 1733 году не только в районе Причерноморья, но и в Польше. 1733 год начинался обыкновенно, не предвещая ничего сногсшибательного. Листаешь страницы «Санкт-Петербургских ведомостей» и мало что выписываешь – обычные новости. Вот в номере первом за 1 января опять, как уже не раз прежде, сообщение из Парижа: «Чреватство Ея величества Королевы знатно умножается, и вся королевская фамилия еще в вожделенном благополучии находится». Действительно – «еще». Отец будущего ребенка, Людовик XV, молод, ему всего двадцать три года. Восемь лет назад, в 1725 году, он женился на Марии Лещинской, дочери польского короля Станислава I, сторонника Карла XII, изгнанного из Польши войсками Петра I. Этот брак очень болезненно восприняли в Петербурге – ведь в жены Людовику XV прочили дочь Петра I Елизавету и брачные переговоры велись уже несколько лет. Однако ей предпочли Марию. Впрочем, у каждого своя судьба. Елизавета станет императрицей, а Мария будет рожать и рожать детей (всего – девять), и среди них будет и тот мальчик, который, став королем Людовиком XVI, кончит свою жизнь 21 января 1793 года под ножом гильотины. Палач будет демонстрировать его голову восторженным толпам парижан, заполнившим Гревскую площадь и еще не опасающимся за собственные головы… Но в начале 1733 года до этого очень далеко – шестьдесят лет! Людовик XV будет править Францией больше сорока лет; еще не получил он прозвища «Возлюбленный»; еще не произнесена им знаменитая фраза: «После нас – хоть потоп!»; еще не укрепились у власти и в сердце короля сначала великолепная маркиза Помпадур, а потом изящная графиня Дюбарри. И никто, конечно, не может предугадать того часа далекого майского дня 1774 года, когда будут поспешно хоронить Людовика XV – отчаянного прожигателя жизни. До этого еще далеко, и 22 января 1733 года «Санкт-Петербургские ведомости» сообщают, что по-прежнему «королева в своем чреватстве поныне еще благополучно находится и того ради для предосторожности себе кровь пустить велела». Это тоже обычный в тогдашней медицине профилактический прием. Чуть что – сразу звали цирюльника с медным тазом, скальпелем и с банкой, полной извивающихся пиявок, и жертве пускали кровь. И в самом деле помогало – люди света в XVIII веке были неумеренны в еде, излишне тучны и полнокровны, и кровопускания действовали достаточно эффективно – улучшали самочувствие и аппетит. Смотрим газету далее. Вот в одиннадцатом номере за 5 февраля вроде бы обычное сообщение – в Петербург приехал накануне тезоименитства Анны Иоанновны принц Антон Ульрих Брауншвейг-Бевернский. Да, это тот самый Антон Ульрих, который через шесть лет, в 1739 году, станет мужем Анны Леопольдовны, потом отцом будущего императора Ивана VI Антоновича, чтобы затем, пробыв несколько месяцев русским генералиссимусом, кануть в небытие и умереть больным и слепым в холмогорском заточении, отсидев в тюрьме 32 года. Но сейчас на дворе февраль 1733 года, он молод и спешит в Петербург, чтобы успеть на праздник, увидеть свою невесту – племянницу Анны Иоанновны, Анну Леопольдовну, и полюбоваться в праздничный вечер петербургским фейерверком. И действительно, принц успел вовремя и уже на следующий день был не только принят императрицей, но и с «высокою императорскою фамилиею за императорским столом публично кушал», сидя, вероятно, рядом с принцессой Анной. «Жених! Жених!» – шептались, глядя на него, собравшиеся гости. Если бы, разорвав время, мы вошли в этот зал и шепнули бы Антону Ульриху о будущем, которое его ждет, он, вероятно, поперхнулся бы, а потом покинул стол якобы «нужды ради» и бежал бы и бежал без оглядки, пока не достиг бы своего милого Брауншвейга. Генеральная репетиция разделов Речи ПосполитойНо это всё наши досужие фантазии, оставим их и вернемся к газете… Фейерверки, приемы, малозначащие для будущего новости… Но вот наконец то, ради чего мы и листаем страницы официальной газеты. В «Прибавлении» от 13 февраля 1733 года читаем: «Из Варшавы от 5 дня февраля. 1 дня сего месяца пришли все, а особливо саксонские подданные, здесь в великую печаль, как от двора сие нечаянное известие получено, что Его величество, всемилостивейший наш король, от имевшейся в левой ноге болезни, которую Его величество, едучи сюда, получил, в 10 часу поутру в 64 году своей хотя довольной, но еще долее желанной старости преставился… Незадолго перед своею кончиною повелел Его величество своему верному камердинеру Петру Августу, родом калмыку, который ему прежде от российского императора блаженной памяти Петра Великого подарен был, у своей постели завес закрыть. Как с полчаса потом оный завес опять открыли, то нашли, что Его величество на левом боку уже мертв лежал». Вот это была новость первостепенной важности – умер польский король Август II Сильный! – и в Петербург она пришла, конечно, раньше, чем была опубликована в газете, и, вероятно, именно о ней судачили придворные на праздновании тезоименитства Анны Иоанновны. Придворные Бельведера в Варшаве, в отличие от версальских придворных, не могли воскликнуть: «Король умер – да здравствует король!» В Польше королей выбирали, и конец тридцатипятилетнего царствования Августа II означал, как и всегда прежде, начало «бескоролевья», следовательно, отчаянной борьбы за власть под управлением зарубежных дирижеров. Они сидели в трех столицах – Петербурге, Вене и Берлине. Именно им с давних пор были небезразличны политические порядки в Польше. Именно они добровольно напросились в гаранты польской дворянской республики – Речи Посполитой, тех свобод, о которых не мог и помыслить дворянин ни в России, ни в Пруссии, ни в Австрии. В этом-то и состояла хитрость политики в отношении польского политического строя: гарантировать не свободы, а анархию, не дать ни при каких обстоятельствах укрепиться в Польше сильной королевской власти, не допустить усиления польской государственности вообще. Ложные друзья польской демократии зорко стояли на охране ее незыблемости, ослабляющей государственность Польши, и использовали для этого все доступные им средства: подкуп, шантаж, разжигание национальной вражды, а при необходимости вооруженное вторжение. На этот раз для будущих союзников по трем Разделам Польши ситуация была чрезвычайно сложная. Август II, он же курфюрст Саксонии, имел сына Фредерика Августа, который, как кандидат на польский престол, явно уступал уже известному нам Станиславу, жившему в изгнании во Франции. Смерть Августа II запустила необратимый механизм конфликта: для пятидесятишестилетнего Станислава Лещинского, который был уже королем Польши в 1704–1711 годах, появился последний шанс вернуть себе корону, опираясь на поддержку своего могущественного зятя – Людовика XV и волю части польского шляхетства. Из Парижа 16 февраля сообщали: «Говорят, что кардинал Флери (глава дипломатического ведомства Франции. – Е.А.) чрез несколько дней в Шамборе был и там с королем Станиславом о зело важных делах разговаривал. Здесь ныне подлинно надеются, что помянутой король, которого сторону в Польше очень многие содержат, перед всеми компетентами (соискателями. – Е.А.) польской короны, которые бы ему в том спорить не могли, первенство иметь будет». А уже 20 февраля тот же парижский корреспондент «Санкт-Петербургских ведомостей» писал: «Здесь слух носится, будто король Станислав, услышавши о смерти польского короля Августа, тотчас в Варшаву на почтовых поехал. Между тем еще и поныне надеются, что сей король в Польше многих его сторону содержащих особ иметь будет, которыя всячески потщатся ему ныне праздный польский престол изходатайствовать». Информатор петербургской газеты был прав: Франция намеревалась поддержать Станислава, исходя не только из родственных чувств своего короля, но из имперских интересов, требовавших вмешательства в спор «трех черных орлов» за влияние в Польше. Станислав действительно под видом купеческого приказчика устремился (правда, лишь несколько месяцев спустя) в Польшу, где его с нетерпением ждали: на его стороне были большинство польской шляхты и многие из сенаторов во главе с временным властителем государства, примасом, архиепископом Гнезно, Федором Потоцким. Благодаря его усилиям конвокационный (избирательный) сейм в конце апреля принял решение о том, что королем отныне может стать только католик и только природный поляк. Этим самым перед Станиславом расстилалась ковровая дорожка к вратам собора Святого Яна, где венчали на царство польских королей. И на эту дорожку уже не могли ступить ни курфюрст Саксонии, ни любой другой заморский претендент. Но судьба Польши, повторюсь, решалась уже не в Варшаве. Между Веной, Петербургом, Берлином и их представителями в Варшаве начались интенсивные переговоры: каждый из «гарантов» польской демократии стремился урвать от слабеющей Польши кусок побольше. Жадная до чужих земель Пруссия хотела от Польши территориальных уступок, Анна и ее любимый обер-камергер – отказа будущего польского короля от влияния в Курляндии, у Австрии были свои аппетиты. Фигура Станислава как преемника Августа II на польском престоле была абсолютно неприемлема для Австрии и России. На заседании Кабинета министров 29 июня 1733 года о Станиславе было сказано недвусмысленно жестко: «Русскому государству отъявленный неприятель, так тесно связан с французскими, шведскими и турецкими интересами, что, кроме злых поступков, ожидать от него ничего нельзя». И это был уже приговор, кассации не подлежащий. И хотя союзники свои споры решить не смогли, и прусский король, обидевшись на «товарищей», заявил о своем нейтралитете в надвигавшемся конфликте, машина подавления Польши уже начала действовать: примасу была направлена грамота российской императрицы Анны с полагающимися к случаю словами. В грамоте говорилось: «Понеже вам и всем чинам Речи Посполитой давно известно, что ни мы, ни другие соседние державы избрания оного Станислава или другого такого кандидата, который бы в той же депенденции (зависимости. – Е.А.) и интересах быть имел, в которых оный Станислав находится (намек на французское влияние. – Е.А.), по верному нашему благожелательству к Речи Посполитой и к содержанию оной покоя и благополучия, и к собственному в том имеющемуся натуральному великому интересу, никогда допустить не можем, и было б к чувствительному нашему прискорбию, ежели бы мы для препятствования такого намерения противу воли своей иногда принуждены были иные действительные способы и меры предвосприять». В последней части цитаты – явное угрол<ающее рычание! Впрочем, все – будто дежавю – совершенно так же за 36 лет до этого, после смерти короля Яна Собесского, в Польше образовалось бескоролевье. Тогда, 31 мая 1697 года, Петр I послал примасу Радзиевскому грамоту, в которой говорилось: «Мы, великий государь, Наше царское величество, имея ко государям вашим, королям польским, постоянную дружбу, так же и к вам, паном раде и Речи Посполитой, такого короля с французской и с турской стороны быти не желаем, а желаем быти у вас на престоле королевства Полскаго и Великаго княжества Литовского королем… какова народу ни есть, толко б не с противной стороны». Корпус Михаила Ромодановского, перешедший осенью того же года русско-польскую границу, предопределил результаты выборов не в пользу французского принца Конде. На престол был возведен Август II – отец кандидата на польский трон 1733 года. По такому же сценарию развивались и события в 1733 году. Уже 22 февраля, когда в Париже собирали слухи о том, куда поехал и с кем разговаривал Станислав, состоялось расширенное заседание Кабинета-минист-ров Анны Иоанновны, Сената и генералитета, где было решено, что ни Станислава, ни любого другого кандидата, связанного с Францией, Швецией и Турцией – тогдашними врагами России, – допускать к престолу никак нельзя и, если русскому послу в Варшаве Р.Г.Левенвольде и посланному к нему на помощь его брату обер-штал-мейстеру Карлу-Густаву в деле «отвращения» поляков от Станислава не помогут деньги, то следует применить вооруженную силу и для этого «без опущения времени» подтянуть к границе двадцать восемь полков регулярной армии и одновременно готовить к походу другие войска. Причина подобного решения была проста, как и многие другие причины, приводившие империи в движение: действие принципа influence legitime («законного вмешательства»), понимаемого как непреложное право Российской империи, исходя из собственных представлений о безопасности, активно вмешиваться в дела соседей, ограничивая их суверенитет. Так поступали все тогдашние империи, так действовала и Россия. Но повод для вторжения был весьма цинично-благороден – «защита польской конституции». В решении Кабинета-министров о начале интервенции указывалось, что Станислав «по правам польским объявлен изгнанником и никогда не прощаемым врагом своего отечества, следовательно, может быть выбран в короли не иначе как с насильственным ниспровержением польских прав и конституций, а России крайне нужно не допускать их до нарушения, ибо если эти конституции нарушатся, то могут быть нарушены и другие, постановленные в проведшую шведскую войну и касающиеся до России». Более того, начались, как это бывает часто в такой обстановке, провокации и полический маскарад: в Петербурге была получена декларация некой анонимной группы «доброжелательных», которые, не указывая публично своих имен, «объявляли, что ввиду опасностей, которые грозят правам и вольностям отечества со стороны Франции и ее приверженцев… они, доброжелательные, обращаются к союзным державам с просьбой о защите драгоценнейшего сокровища Польши – права свободного избрания короля». Далее анонимы уверяли Россию и мир в своем бескорыстном патриотизме и желании избрать в короли достойнейшего и «кого даст нам Бог, будет ли это Пяст (то есть природный поляк. – Е.А.) или чужестранец». Последнее слово, как белая нитка, поясняет, кто был «закройщиком» этой декларации. Почти сразу же стало ясно, что польское общество, несмотря на огромный авторитет Станислава, не будет единым и часть гонимых честолюбием и корыстолюбием польских вельмож выступят под тем или иным предлогом против избрания Станислава. Так и случилось. К тому же удалось разжечь давний антагонизм польской и литовской знати, ибо последняя с древних времен чувствовала свою ущемленность в польско-литовском государстве. 31 июля 1733 года русский корпус под командой генерала П.Ласси вторгся через Курляндию в Польшу. Другой корпус под командой генерала АЗагряжского вступил в Литву со стороны Смоленска. Лишь 20 сентября, преодолевая страшную грязь осенних дорог, корпус Ласси вышел наконец к Праге – предместью Варшавы на правом берегу Вислы. В середине августа в Польшу вторглись и австрийцы – словом, почти все ложные друзья польской демократии были в сборе. Как ни спешил Ласси, он опоздал – в Польше уже был законный король, Станислав, избранный на рыцарском Коле 11 сентября. Это были, в сущности, последние свободные выборы польского короля в истории. Зрелище само по себе было грандиозное – на огромном поле собрались шестьдесят тысяч полностью вооруженных, блистающих доспехами, гремящих оружием всадников, которые горячили своих прекрасных коней. Примас и сенаторы объезжали ряды шляхты – большая часть воинов отдала свои голоса за короля Станислава. «Примас произнес: «Так как Царю царей было угодно, чтобы все голоса единодушно были за Станислава Лещинского, я провозгласил его королем Польским, великим князем Литовским и государем всех областей, принадлежащих этому королевству…»». Впрочем, и это королевское избрание, как и все другие, не обошлось без патетических сцен. Приверженцы Станислава рассказывали, что, когда все были согласны провозгласить короля, один только шляхтич Каминский из Волыни произнес роковое слово – «Вето!». Чтобы отсрочить провозглашение, он повергал в опасность свое отечество и уничтожал силу голосов, поданных целой нацией. Его просили, его умоляли, все было напрасно. Ему представляли, что следующие два дня – праздники и что нужно приступить к решительным действиям против русских. Наконец он уступил просьбам и «сообразовался с общим желанием». Короля Станислава I повели в церковь Святого Яна в Варшаве, где состоялся торжественный молебен. Справедливости ради отметим, что выборы на Коле не были единодушными: часть сенаторов и четыре тысячи всадников откололись от общей массы и ушли за Вислу, в Прагу, дожидаться русских. Напрасно примас призывал их быть вместе с большинством – раскол стал неизбежен, и 22 сентября под «сенью дружеских штыков» 20-тысячной армии Ласси была составлена конфедерация, а еще через два дня на поле у Грохова, что неподалеку от Праги, польским королем был единодушно избран саксонский курфюрст, сын покойного короля, ставший Августом III. Все повторилось, только в обратном, «перевернутом» виде, – в 1704 году, вопреки воле большинства, тоже «под сенью дружеских штыков» Карла XII польским королем почти так же стал сам Станислав. Разница была только в том, что у его соперника Августа II в 1704 году было гораздо больше шансов победить, чем у Станислава в 1733-м. Тогда за Августом стояла собственная (саксонская) армия, а также специально присланный на помощь русский экспедиционный корпус. Теперь же, в 1733 году, за Станиславом ничего, кроме моральной поддержки шляхты, не было – боеспособность польского дворянского войска была на весьма низком уровне, и мужество легкой конницы против превосходящих сил регулярной армии помогало мало. Поэтому Станислав рассчитывал только на помощь своего зятя, точнее, на его адмиралов, которые с весны готовили в Бресте эскадру с десантом. Не рискуя оставаться дольше в Варшаве, Станислав «во всякой скорости» направился на побережье Балтики, где в сильно укрепленном Гданьске (Данциге) стал дожидаться прибытия французов. Намерения Станислава прекрасно поняли в Петербурге, и Ласси сразу же после занятия Варшавы получил указ немедленно двигаться к Гданьску, ибо «наиглавнейшее дело состоит в том, чтобы неприятелем и Станиславу времени к усилению не дать… дабы оный город к высланию Станислава и к даче надлежащей сатисфакции в противных поступках принудить». И опять – в который уже раз! – несчастная Польша стала ареной войны, анархии, столкновения враждебных группировок шляхты. Трещали чубы, как и всегда, у холопов: указом императрицы 5 ноября 1733 года Ласси было предписано: «Смотреть лучшее содержание Нашего войска и чтоб особливо кавалерия, как лошадьми снабжена, так и в прочем, на иждивении противников войско Наше в доброе состояние приведено быть могло». Официально же в печати общественность заверяли, что «живет здесь (то есть в Польше. – Е.А.) помянутое войско своими собственными деньгами, не чиня никому никакого отягощения». Как раз было все наоборот! Исправно исполнялись и указы о вывозе в Россию беглых русских крестьян, осевших за польской границей. За ними началась подлинная охота, причем русские помещики, самовольно переезжая русско-польскую границу, не только ловили своих крепостных, но и чинили грабежи польских имений. Как сообщал Сенат в Кабинет, помещики «приезжают… в шляхетские местности и оныя разоряют и имения их грабят, якобы за оставшие пожитки их беглых крестьян». Естественно, все это встречало сопротивление разрозненных отрядов польских партизан, вооруженных «косами, гелебардами и другими подобными инструментами», и шляхетского ополчения. Поляки убивали фуражиров и оторвавшиеся от крупных соединений небольшие группы русских солдат. Русское командование действовало в ответ беспощадно. В начале 1734 года Ласси, заняв Торунь, подошел к стенам Гданьска. Но войск у него для осады сильной крепости было недостаточно, так как большую часть армии пришлось оставить в районе Варшавы и в Литве для подавления сопротивления конфедератов. К тому же у Ласси не было осадной артиллерии. Она прибыла лишь весной вместе с десятитысячным корпусом Августа III, который короновался 17 января 1734 года в Варшаве. Вскоре прибыл под Гданьск и фельдмаршал Миних, которому было поручено быстро завершить осаду и подавить сопротивление сторонников Станислава, чего не смог сделать Ласси. Миних сразу же взялся за «правильную» осаду Гданьска, начав с обстрела города и захвата фортов, связывающих город с берегом моря и гаванью Вейсзельмюнде. Если форт Зоммельшанц был взят без особых потерь, то штурм форта Гагельсберг провалился из-за нераспорядительности командующего: штурмующие колонны русских бесполезно простояли под огнем противника три часа и потеряли свыше двух тысяч человек. Наконец показалась французская эскадра, и 16 мая французские солдаты начали десантироваться с кораблей. Однако Миних к этому моменту подготовился хорошо, и двухтысячный десантный корпус бригадира Ла-Мотта де ла Пейруза, беспрепятственно высадившись на кромку прибоя, не сумел прорваться к городу и был оттеснен в Вейсзельмюнде. Петербургские жители прочитали в газете от 27 мая об этом следующее: «Сего дня поутру в 9 часу атаковали французы с великою жестокостью из Вейсхелминдских шанцов наши транжементы и притом учинили данцигские жители из города вылазку с 2000 человек, которые при себе и пушки имели. Сколько французов числом было, того подлинно не знают, понеже они из густаго леса выходили. Как они уже близко к нашему транжементу подступили, то застрелен в самом начале их командир, которого по находившемся на нем кавалерском ордене узнали. С нашей стороны при сей акции очень мало побито, а из штаб– и обер-офицеров – никто. В лесу найдено много мертвых французов, и понеже наши до самых Вейсхелминдских шанцов за ними гналися и никого не щадили, то многое число от них в погоне побито. Полковник Лесли, который нашими командовал, получил легкую рану, а лошадь под ним застрелена. Как из наших пушек по тем стрелять начали, которые французам на вспоможение из города вышли, то оные, не зделав ничего, в город возвратиться принуждёны были». Так закончилась самая серьезная битва этой войны. В начале июня к устью Вислы подошла русская эскадра, а французский флот, испытывая нехватку продовольствия и боеприпасов, снялся с якоря и ушел в море. Гданьск, таким образом, был обречен, и, по мнению многих, «обстоятельства города Данцига показывают, что он скоро печальный конец возымеет». Действительно, 12 июня французы сложили оружие в Вейсзельмюнде, а 28-го сдался и сам город. Но Миних был недоволен победой: «птичка», ради которой все это было затеяно, улетела. «Станислава найти еще не могли, – пишет корреспондент «Санкт-Петербургских ведомостей», – и некоторые заподлинно объявляют, будто он на мужицкой телеге через Мариэвердер проехал». Так и было – переодевшись в крестьянское платье, Станислав укрылся во владениях прусского короля. И хотя, как продолжает газета, «подлой народ очень хвалился храбро учиненною обороною, но разумнейшие о том весьма сожалеют, что они на обещания французского двора надеялись и оттого в великое разорение пришли». «Разумнейшим» можно было посочувствовать – Франция бросила на произвол судьбы тестя своего короля и вставших под его знамена жителей Гданьска. Теперь им пришлось расплачиваться за гостеприимство: Миних, обозленный на город за бегство Станислава, наложил на жителей тяжелейшую контрибуцию в один миллион ефимков, во столько же было оценено и само бегство Станислава, да еще 30 тысяч червонцев взыскали с жителей за дивную вину – колокольный звон во время осады. Депутация знатных горожан отправилась в Петербург просить прощения у Анны за содеянное. Весна и лето 1734 года ушли на утверждение власти Августа III в Польше. Русские войска усмиряли сторонников Станислава, «побивая» мелкие «партии» противников России и Августа III, налагали контрибуции, вылавливали беглых русских крестьян. Немало хлопот русскому командованию доставляла легализация власти Августа, его признание сеймом. Летом 1734 года Миних получил распоряжение Анны, чтобы местные «сеймики надлежаще прикрыты и доброжелательные на оных защищены, при том же и всякое попечение и потребные способы в такой силе употреблены были, чтоб оные сеймики чрез интриги и старательства злонамеренных не разорваны, но подлинно б состояться и на оных такие депутаты избраны быть могли, которые к королю и к истинному благополучению своего отечества совершенно склонны были, о чем бы ко всем генералам и командирам наикрепчайше подтвержить». После Гданьска часть русских войск направилась из Польши в Силезию – австрийцы, согласно договору 1726 года, потребовали от Анны Иоанновны вооружеенной помощи в начавшейся сразу после вторжения в Польшу австро-французской войне. Война эта была неудачна для австрийцев, потерпевших поражение от французов при Парме. Поэтому русское правительство сочло необходимым в помощь Австрии «еще знатный корпус на помощь отправить». В середине августа 1734 года Ласси соединился с австрийской армией принца Евгения Савойского, но воевать им не пришлось: начались мирные переговоры, и осенью 1735 года был заключен временный франко-австрийский мир. Четыре года спустя Франция признала Августа III. Станислав отказался от претензий на польский трон, и его честолюбие было удовлетворено тем, что он стал герцогом Лотарингским. События польской кампании постепенно сходят со страниц всех европейских газет, в том числе и «Санкт-Петербургских ведомостей». И опять появляется уже знакомое. 1736 год. «Из Парижа от 10 дня майя. Дофен приходит опять в лучшее состояние, а чреватство королевы благополучно умножается». Читатель понимает, что это не то «чреватство», с которого мы начали главу, а уже новое, и весь мир с нетерпением ждет последствий… Впрочем, скажем, что Лещинский (во Франции его до сих пор помнят как Станисласа) – несчастный неудачник, дважды король, принял ужасную смерть в глубокой старости. Как-то раз, в 1766 году, он задремал у камина и не заметил, как от случайной искры загорелось его платье. Объятого пламенем старика спасти не удалось… Слезы Бахчисарая, или «Срамной мир»Не успели замолкнуть пушки под Гданьском и Варшавой, как артиллерийская канонада загремела за тысячи верст от балтийского Поморья и Вислы – сразу же после русско-польской войны началась Русско-турецкая война, которая растянулась на пять лет (1735–1739 годы). Это было второе в XVIII веке вооруженное столкновение двух соседних империй. А всего за двести лет противостояния – с 1676 по 1878 год – кровь русских и османских солдат текла по земле в одиннадцати войнах в общей сложности более тридцати лет! Это была отчаянная, беспощадная борьба за властвование над Черным морем и Балканским полуостровом, за владение территориями и зонами вассального влияния вдоль Черноморского побережья, за победу одних религиозных принципов над другими. Одна сторона воевала против «неверных» за расширение земель, подвластных «сынам ислама», а другая стремилась изгнать «басурман» – «врагов Креста Господня» из Константинополя в «пустыни аравийские». Война времен правления императрицы Анны и султана Махмуда I стоит в длинном ряду таких войн. В этом столкновении, как и в других, ему подобных, Россия вынашивала грандиозную имперскую мечту, отлитую позже в формулу «Крест на Святую Софию» – храм в турецкой столице, которую в России упорно продолжали до 1920-х годов называть Константинополем, хотя уже для десяти-двенадцати поколений турок это был родной Истамбул. В конечном счете Россия претендовала на установление военного и политического господства над проливами – Босфором и Дарданеллами – важнейшим стратегическим рубежом между Европой и Азией. Но имперская мечта о приобретении этих «ключей Востока», волновавшая российских правителей от Петра Великого до Иосифа Сталина, так и осталась мечтой – слишком сложный клубок противоречий и интересов других европейских империй затрагивало неприкрытое намерение России встать твердой ногой в проливах, слишком серьезное и дружное сопротивление оно встречало. Реальностью же были бесконечные кровопролитные сражения одиннадцати Русско-турецких войн, тяжелейшие переходы русской армии по враждебной выжженной степи и топким плавням Северного Причерноморья и Приазовья. Именно такой и была война 1735–1739 годов. Впрочем, историки до сих пор спорят о том, какую дату считать началом войны, ибо Россия вторглась в турецкие пределы в 1735 году, а войну формально объявила лишь в следующем – 1736-м. Истоки этого конфликта – в истории взаимоотношений России и Османской империи на Среднем Востоке и в Прикаспии. Как известно, по договору 1724 года Россия разделила с Турцией бывшие владения Ирана: Турция гарантировала России территории на западном и южном побережьях Каспия, завоеванные Петром I в ходе Персидского похода 1722–1723 годов, а Россия признала турецкие владения в Восточном Закавказье и Западном Иране. Пять лет русские гарнизоны стояли на западном и южном берегах Каспия, в новых заморских провинциях империи. После смерти Петра I Россия отказалась от попыток продвижения на Средний Восток и далее в Индию и выполняла главным образом генеральное указание покойного императора о том, чтобы захваченные территории Мазандарана, Гиляна и Астрабада «в полное владение и безопасность привесть», «оныя все укрепить», а «бусурманов в тех провинциях пристойным образом убавливать и населять христиан» – русских и армян. Однако к началу 1730-х годов стало ясно, что не только освоение, но и удержание прикаспийских провинций непосильно для России. Местность, приобретенная по соглашению с Ираном в 1723 году, оказалась земным адом. До сих пор у иранского народа жива пословица, которую обращают к человеку, недовольному жизнью: «Если ищешь смерти, езжай в Гилян». Тигры, которые в изобилии водились в камышовых зарослях и болотах Мазандарана и Гиляна, были сущими ангелами в сравнении с тучами мошкары и малярийных комаров, терзавших людей днем и ночью. Жаркий, невыносимо влажный климат, плохая питьевая вода, враждебное население – все это вело к гибели тысяч русских солдат, огромным материальным затратам на содержание без дела стоявших войск. Правительство Анны не прочь было бы избавиться от тяжкого груза петровского наследства, и единственное, что удерживало его от такого шага, – боязнь, что Иран, ослабленный в 1720-е годы одновременным вторжением русских с севера, турок с запада и воинственных афганских племен с востока, не сумеет удержать в руках прикаспийские территории и они достанутся Турции. А усиления Турции и в этом районе Россия, разумеется, не хотела. Но в середине 30-х годов XVIII века в Иране обстановка как-то стабилизировалась, и этим сразу воспользовалось русское правительство. 10 марта 1735 года Россия и Иран подписали Ганджийский договор, по которому Иран без обременительных условий получал назад свои северные территории, завоеванные во время Персидского похода 1722–1723 годов ценой гибели тысяч русских солдат. Уступки России взволновали Стамбул, который сразу посягнул на наследство Петра Великого. Весной 1735 года крымский хан – вассал султана, – получив из Стамбула фирман (указ), двинул свою орду из Крыма через Кавказский хребет в Западный Прикаспий, чтобы закрепить его за Турцией. На пути к Каспию орда прошла через Кабарду – спорное владение России и Турции. Это, как и столкновения татар с русскими гарнизонами на Северном Кавказе, резко обострило конфликт. А тем временем уже вовсю шла тайная война. В январе 1736 года Анна послала указ главнокомандующему на Украине князю Шаховскому, в котором сказано, что по сведениям, полученным из Турции, османский вассал Молдавский господарь по заданию турок «посылает в земли Наши шпионов более 100 человек, а в Нежине и корреспондентов из греков, тамошних жителей имеет и что те шпионы ходят, иные под видом монашеским или и монахи». Предписывалось усилить наблюдения на форпостах и «прилежно чрез всякие способы искусным образом таких шпионов присматривать и сыскивать надежным людям тайно». Быть может, конфликт бы и не разгорелся, если бы не два важных подтекста, влиявших на форсирование войны. Во-первых, в памяти россиян жил позорный Прутский поход 1711 года, когда Петр, окруженный превосходящими силами турок, был вынужден заключить унизительный для полтавского победителя мир, по которому Россия уступила туркам Азов и Таганрог, уничтожила с такими трудами построенный Азовский флот и портовые сооружения, обязалась оставить в покое Польшу. Поражение на Пруте весьма отрицательно отразилось и на репутации России среди балканских народов, видевших в русских освободителей от османского ига. Злосчастный Прутский поход помнили в Петербурге много лет спустя. «Пруцкой трактат был великой вред и бесчестие нашему государству», – говорилось в указе Анны Иоанновны. Мечта о реванше не оставляла русских правителей, а уязвленное имперское самолюбие не могло вынести малейшего намека на новое унижение со стороны Турции. Масло в разгорающийся огонь конфликта подливала и подстрекательская деятельность русских дипломатов в Стамбуле. Русский резидент Иван Неплюев и его помощник Вешняков сделали все возможное, чтобы убедить свое правительство в необходимости и возможности войны со страной своего аккредитования. Редкое их донесение в Петербург не содержит призыва – вооруженной рукой «укротить турка», воспользоваться затянувшейся ирано-турецкой войной и, не дожидаясь заключения мира между Ираном и Турцией, напасть на последнюю. «Представляю высокомудрому соизволению Вашего величества, – убеждает Анну резидент Неплюев, – заблаговременно принять меры к укрощению этих варваров, чтоб, не выпустив их из персидской войны, привести в резон и Российской империи покой доставить». И вот здесь уместно небольшое отступление. Читая послания Неплюева, нельзя не отметить очевидного их сходства – по смыслу и по духу – с посланиями русского представителя в Иране Артемия Волынского перед Персидским походом Петра I в 1722–1723 годах. Волынский так же многословно и напористо убеждал Петра немедленно начать войну против южного соседа, вынужденного бороться с сонмом других врагов. Волынский писал о крайней слабости Ирана, о том, что «не великих войск сия война требует», ибо против русских будут «не люди – скоты» и «войску можно идти без великого страха, только б была исправная амуниция и довольное число провианта». На самом же деле Персидский поход оказался очень трудным и кровопролитным Неплюев как будто списывал свои донесения Анне с донесений Волынского Петру. И этому не следует особенно удивляться – так бывало в русской политике на Востоке много-много раз: в европоцентристском имперском сознании прочно сидит стереотип превосходства «белого человека», основанный на пренебрежении к «дикому», «варварскому» Востоку, который может легко покорить вооруженный европейский «цивилизатор». Кажущейся хаос и нелогичность жизни Востока, незнание и непонимание традиций и обычаев восточных народов всегда создавали иллюзию возможности легкой и быстрой победы европейцев над неорганизованными «толпами» азиатов: поколения русских дипломатов, государственных деятелей и генералов думали о Востоке так же, как Волынский или Неплюев. Тут отметим одну любопытную особенность: Турцией владел точно такой же синдром превосходства по отношению к русским, она точно так же не воспринимала Россию как серьезного соперника и была уверена в своей легкой победе, особенно после сражения на Пруте в 1711 году Как сообщал из Стамбула русский резидент, «Порта Россию очень легко ценит, помня прутские дела». Свое давление на русское правительство Неплюев особенно усилил весной 1735 года, когда стало известно, что хан с ордой уходит на Кавказ и оголяет Крым и тем самым позволяет полуостров «смирить и привести в резон». 16 июня 1735 года состоялось расширенное заседание Кабинета министров, на котором было решено одну часть войск двинуть в Крым – «для диверсии», а другой части срочно готовиться к осаде и взятию турецкой крепости Азов уже осенью – зимой 1736 года. Командующий русскими войсками на южной границе генерал Вейсбах получил указ о срочной подготовке армии к походу в Крым, но войска сумели двинуться в поход только в начале октября. Русские войска под командой генерала Леонтьева даже не дошли до Перекопа и, подобно воинству Василия Голицына, который дважды – в 1687 и 1689 годах – неудачно пытался завоевать Крым, были вынуждены повернуть назад. Отбивая татарские наскоки, преодолевая великие грязи и дожди, а потом снега и морозы, потеряв огромное количество людей и большую часть лошадей, армия с позором вернулась на исходные позиции. В Бахчисарае и Стамбуле торжествовали – прутская репутация русской армии, неспособной воевать на юге, была с блеском подтверждена. После этого уже фельдмаршал Миних начал серьезную подготовку к будущей антитурецкой кампании. Прежде всего он послал Бирону и – следовательно – императрице Анне письмо, озаглавленное «Генеральный план войны». Читатель уже немного знаком с характером «столпа отечества» и помнит о присущей ему амбициозности. И все же обратим внимание на тон письма и грандиозные планы завоеваний, подобные тем, с которыми Россия не расставалась на протяжении столетий. Миних разбил всю будущую войну на четыре этапа-кампании: «Год 1736. Азов будет наш; мы овладеем Доном, Днепром, Перекопом, землями ногайцев между Доном и Днепром вдоль Черного моря, и, если будет угодно Богу, сам Крым отойдет к нам. Год 1737. Ея императорское величество полностью подчинит себе Крым, Кубань и присоединит Кабарду. Она станет владычицей Азовского моря и гирл от Крыма до Кубани. Год 1738. Ея императорское величество без малейшего риска подчинит себе Белгородскую и Буджакскую орды за Днепром, Молдавию и Валахию, стонущие под турецким игом. Греки спасутся под крылами Российского орла. Год 1739. Знамена и штандарты Ея императорского величества будут водружены… где? – в Константинополе. В самой первой, древнейшей греко-христианской церкви, в знаменитом восточном храме Святой Софии в Константинополе, она будет коронована как императрица греческая и дарует мир… кому? – бесконечной Вселенной, нет – бесчисленным народам. Вот – слава! Вот – Владычица! И кто тогда спросит, чей по праву императорский титул? Того, кто коронован и помазан во Франкфурте или в Стамбуле?» Нетрудно догадаться, кому предстояло быть первым сановником у трона повелительницы Вселенной, – конечно, ему – великому полководцу и герою и, возможно, генералиссимусу, Миниху, имя которого должно было приводить в трепет басурман всего мира. Заодно, как следует из последней фразы «Генерального плана», удалось бы крепко насолить ненавистным австрийцам, чей повелитель был коронован императором Великой Римской империи германской нации всего лишь в каком-то Франкфурте, да и Германией не владел. И вот весной 1736 года Миних с великим рвением приступил к исполнению своего романтичного проекта. Его энтузиазма не испортило даже «Рассуждение» Кабинета министров 23 марта 1736 года, в котором крымская экспедиция рассматривалась как весьма серьезная и опасная затея. Кабинет-министры Остерман и Черкасский, прекрасно помнившие, чем закончились предыдущие походы России на Крым, писали: «Армия принуждена будет идти несколько сот верст степью, и притом такими местами, где, кроме весьма немногих колодезей, никакой воды не имеется, она должна будет везти за собой провиант и весь запас для лошадей», так как рассчитывать на добычу припасов в самом Крыму не приходилось. Но упрямый и самонадеянный Миних, знавший о Крыме из рассказов не профессиональных разведчиков, а случайных людей и легкомысленных запорожцев, известных своим хвастливым письмом к турецкому султану, ожидал найти на полуострове тысячи пудов манны небесной и был убежден, что «ныне к стороне Ея императорского величества конъюнктуры состоят», а «турки от российского войска не в малом страхе состоят». По плану Миниха военные действия должны были открыться сразу на двух фронтах – против Крыма и против Азова в устье Дона. Две группировки должны были ударить по турецким владениям с двух направлений – с северо-востока и северо-запада. Донской армией, насчитывавшей около 30 тысяч человек, командовал фельдмаршал П.П.Ласси, которому пришлось со своим корпусом проделать огромный путь из Австрии к низовьям Дона. К началу военных действий и сам Миних прибыл к месту сосредоточения русской армии – в крепость Святой Анны, расположенную на Дону выше современного Ростова. Узнав об этом, азовский паша Мустафа-Ага выслал уполномоченных, которые передали Миниху послание паши, просившего подтвердить мирные намерения русского правительства и его верность заключенным ранее мирным трактатам. Вот где пригодились придворные ухватки нашего героя, очаровавшего турецкого офицера радушным приемом и обещаниями вечного мира! Крымский походИ тут же в ночь с 19 на 20 марта русские отряды атаковали первые укрепления Азова на Дону. Война началась. Поручив командование Ласси, Миних срочно уехал в Царицынку – главный штаб северо-западной Днепровской армии, чтобы самому возглавить поход на Крым. В конце апреля армия выступила в поход. Растянувшись на десятки верст по обширной равнине, выходившей к морю, двигались полки, соединенные в отряды, которым, как вспоминал Манштейн, было «велено идти интервалами, имея друг друга в виду, и присоединиться к тому отряду, который будет ближе к неприятелю, и тогда соединиться». Ныне невозможно представить себе те места, по которым двигались колонны русской армии. Зрелище дикой, девственной природы, необъятных просторов не могло никого оставить равнодушным. Сохранились воспоминания П.Э.Кемптена – вюртембергского протестанта, который вместе со своими родственниками и товарищами пришел из Германии в Северное Приазовье и в 1733 году основал поселение неподалеку от разоренного в 1713 году Таганрога. Читая эти записки, нельзя не вспомнить историю колонизации Северной Америки, когда такие же смельчаки, как Кемптен, двигались по бесконечным прериям все дальше и дальше на запад. Кемптен пишет: «Природа делалась все более и более очаровательной: вокруг нас были горы, озаренные солнцем, леса, реки, безграничные степи, покрытые волчцом и вереском вышиною в рост человека. Мы видели, что нам легко будет обрабатывать эту землю, и потому, с общего согласия, решились основаться на реке Донец в 12 милях от Таганрога. На запад от этого места расстилалась степь, в которой далеко сверкало озеро, на юг виднелись горы и холмы, на север простиралась равнина, на краю которой подымались конусообразные горы, на восток от нас была широкая и быстрая река. Солнце величественно скрывалось, и яркие звезды загорались на безоблачном небе, когда мы достигли вершины холма, на котором хотели переночевать. Начав рыть на том месте землю, мы открыли родник светлой и холодной воды. Нарубив толстой колючей акации в лесу, которого нам было бы достаточно на тысячу лет, мы сделали шатер, защитивший нас от солнечных лучей, а через несколько дней уже были построены двадцать хижин для нас и столько же сараев для наших животных. Богатая растительность свидетельствовала, что эта земля орошается часто дождями. Бывшие с нами женщины косами и серпами срезали волчец и тростник, толстый, как палец, и липкий внутри, подобно испанскому тростнику. Из него мы делали решетки, а терновник употребляли на дрова. Наконец, мы начали пахать землю. Глыбы ее, взрываемые плугом, имели зеленоватый цвет и солоноватый вкус…» Осенью поселенцев ждал невиданный урожай: «Колосья стояли вышиною в рост человека, а репа была величиною с детскую голову. Выросший у нас хрен был толст, как мужская рука. Спаржа росла на свободе, горчица, засеянная моим отцом, густо покрывала гряды…» Люди были поражены обилием дичи: «Мы увидели буйволов, шакалов, рысей и барсов, часто пробегавших к воде через степь. Около наших домов рыскали черно-бурые лисицы и волки… Птиц мы ловили силками, а рыбы водилось много в озере, лежавшем за милю от нашей деревни. Одним словом, светло и радостно было для нас грядущее». Но жизнь на этих диких просторах была все же трудной и опасной. Благоуханная весна сменялась невыносимо жарким летом, превращавшим степь в пустыню, по которой ветер нес пыль и пепел – следствие частых степных пожаров, обгонявших в своем движении по сухим травам самую быструю лошадь. Жителей вюртембергской деревни Калеб, расположенной ближе к воде, подстерегали две другие опасности, одна из которых обрушилась на них ранним утром 11 июня 1736 года – в тот день, когда армия Миниха двинулась из завоеванного Гёзлева (Евпатории) к Бахчисараю: «Над нашими головами появились тучи саранчи, затмившей солнце подобно облаку. Она остановилась над нами, начала опускаться и вдруг рассыпалась подобно граду. В 24 часа не стало у нас ни одного колоса, ни листочка, ни цветка. Половина роя, пожравши все, улетела, а другая половина (самцы) осталась на месте и на третий день издохла. К счастью, скоро пошел дождь и уничтожил смрад от гниющих тел саранчи». Вторая опасность оказалась еще серьезней. В одно прекрасное утро поселение, не имевшее оборонительных стен, было внезапно окружено кочевниками, «каждый из них имел копье и широкий нож за поясом. Сопротивляться было невозможно, потому что на каждого из нас приходилось их по двадцати. С криком они бросились на нас… Беспрепятственно завладели разбойники всем, что находили, согнали женщин и детей в долину, связали нас, и не прошло 15 минут, как нас уже выгнали из Калеба и увезли на маленьких тощих лошадках. Что сделалось с моим отцом, с моей матерью, родственниками, знакомыми, мне неизвестно, потому что с тех пор я их больше никогда не видел». Через день автор был продан на невольничьем рынке в Азове… Но вернемся к русской армии, двигавшейся по степи в сторону Крыма. Миних постоянно торопил командиров, чтобы они привели колонны к границе с турками непременно к годовщине коронации Ее императорского величества – 5 мая, вероятно для того, чтобы в праздничный день победно рапортовать о вступлении доблестного войска во вражеские пределы. 7 мая 1736 года произошла первая стычка с татарами, напавшими на русский авангард. Нападение было отбито, но с тех пор вся армия двигалась в большом каре, в центре которого находился обоз. Как только из степи налетали кочевники, каре останавливалось, солдаты выставляли перед собой рогатки, которые не позволяли татарам прорвать ряды батальонов, составлявших каре. Кочевников отгоняли ружейным огнем, потом солдаты брали рогатки на плечи и медленно двигались дальше, не размыкая каре. Наконец войско подошло к Перекопу – глубокому рву с валом, делавшему Крым островом. Примерно в центре этого гигантского и совершенно бесполезного десятикилометрового сооружения располагалась турецкая крепость Ор-Капы с четырехтысячным гарнизоном, охранявшим единственный проход через ров. Обойдя крепость и форсировав ров, русские с минимальными потерями (шесть убитых) легко овладели валом, а вскоре им сдалась и сама крепость. Впервые нога русского солдата ступила на землю Крыма, начался очередной этап драмы русско-крымских отношений. Ему предшествовали столетия набегов татарских орд на южные пределы России и Украины. Не раз и не два грозные и безжалостные воины крымского хана подступали к Москве, сжигали ее посады, сеяли смерть в десятках городов русского Центра. Сотни тысяч русских пленников – мужчин, женщин, детей – были захвачены во время бесчисленных набегов крымских татар на Россию и проданы на невольничьих рынках Гёзлева, Кафы, других городов Причерноморья. После распада Золотой Орды и падения Казанского и Астраханского ханств Крымский хан считал себя повелителем Великого Московского князя – русского царя, и лишь Петр I в начале XVIII века прекратил выплачивать татарам ежегодную дань, которую в России стыдливо называли «поминками». Любопытно, что саксонский посланник Лефорт сообщал в мае 1732 года, что татары ведут себя очень вызывающе и потребовали от русского правительства уплаты недоимок по дани за 80 лет! Теперь, 22 мая 1736 года, наступил черед Крыма – Миних получил приказ разорить дотла цветущий край, названный в указах «гнездом разбойников». На военном совете у Перекопа большая часть генералов высказалась за то, чтобы разорять Крым карательными экспедициями из единого центра – перекопского лагеря. Однако, как писал военный историк Баиов, «Миних, влекомый честолюбием и славолюбием, решается действовать вопреки мнению большинства – ведь никто еще из русских не вторгался на Крымский полуостров. Надежда на дешевые лавры затемняет способность правильно оценить обстановку и действовать менее эффектно, но более соответственно этой обстановке». Эта оценка кажется верной – любовь к эффектам никогда не оставляла нашего героя. Манштейн, адъютант Миниха, описывая события 3 ноября 1740 года, когда Миних ночью арестовал Бирона в Зимнем дворце, отмечал, что можно было спокойно захватить Бирона днем, когда тот находился во дворце без охраны, тогда бы Миних не подвергал себя и своих людей ненужному риску, но фельдмаршал, «любивший, чтобы все его предприятия свершались с некоторым блеском, избрал самые затруднительные средства». Так было и в Крыму, только цену за этот «блеск» заплатили тысячи русских солдат своими жизнями. Вначале все шло, как и намечал Миних: армия успешно заняла Гёзлев и Кинбурн и двинулась на Бахчисарай с намерением далее идти на Феодосию и Керчь. 16 июня 1736 года русские подошли к татарской столице, захватили, разграбили ее и обратили в пепел. Полковник Манштейн по заданию своего шефа составил описание дворца крымского хана, который после ограбления был предан огню: «Отсюда выход в просторную залу с белым мраморным бассейном посередине; из этой залы широкая лестница ведет в верхний этаж, прямо в большую залу с мраморным полом, прикрытым чистыми циновками; потолок этой залы расписан голубым цветом с золотом, со столярными мозаичными украшениями… Стены залы были вместо ковров выложены разноцветным фарфором; самая зала освещалась окнами в два ряда. В верхнем ряду стекла были разноцветные, зеркальные, в виде больших четырехугольников. Нижние же окна, большей величины, были снабжены двойными ставнями, из которых внутренние были легкие, решетчатые, красиво выточенные из букового дерева, пропускавшие прохладу в залу… Левая сторона этого двора выкрашена под белый мрамор, в середине стены, в нише, фонтан, из которого вода стекает в белый мраморный бассейн». Нет, это не знаменитый «фонтан слез», сооруженный иранским мастером Омером в 1764 году, а не менее красивый мраморный каскадный фонтан, восстановленный после погрома и дошедший до наших дней. Как бы то ни было, дворец и город были уничтожены, а русская армия поспешно двинулась назад, в сторону Перекопа. Для спешки были основания – солдат начали косить болезни. Нестерпимый зной, отсутствие питьевой воды и плохая пища были лишь одной из причин болезней и повального мора людей и животных. Другой причиной стала крайне плохая организация похода, беспощадность главнокомандующего к своим солдатам, которых он изнурял долгими дневными маршами. Сотни верст армия шла в сплошном каре, солдаты тащили на себе длинные пики и рогатки. Каре формировалось с раннего утра, и лишь к полудню начиналось движение, причем превышавший всякие разумные размеры гигантский обоз внутри каре постоянно останавливался из-за неразберихи и поломок, обрекая и войска на бессмысленное стояние под палящим солнцем. Рутинная тактика и стратегия, бездарная организация этого похода, как и других походов Миниха, солдаты которого замертво падали в строю или на ходу, оказались страшнее противника. Когда в сентябре 1736 года был проведен смотр, выявились ужасающие цифры: погибла половина армии – тридцать тысяч человек, из них от пуль, стрел и сабель противника – менее двух тысяч. Все остальные умерли от болезней! Одной из главных причин бессмысленных потерь была бездарность Миниха как полководца. Известно, что можно быть прекрасным инженером, канало– и мостостроителем, но при этом оказаться посредственным или плохим военачальником. Миних в худших традициях нашего недавнего прошлого спланировал (а военные, как известно, планируют прошедшие войны) и осуществил неудачный поход Петра Великого на Прут в 1711 году: налицо такая же плохая подготовка, провалы в разведке, пассивная тактика, громоздкое каре, рогатки и т. д. Что же нужно было делать, чтобы избежать такой победы, за ценой которой, как у нас в России часто бывает, не постояли? Военная история России дает на это ответ – спустя всего лишь тридцать лет Румянцев и Суворов, имевшие дело с такими же солдатами и таким же климатом и с не менее грозным противником, добились блистательных побед с минимумом – в тех тяжелейших условиях – потерь за счет нестереотипного мышления, новаторства в организации военного дела, стратегии и тактики ведения боевых действий. Румянцев первым разбил сплошное гигантское каре на несколько малых каре, что резко повысило мобильность армии в походе и в бою. Тем самым был нарушен догмат о сплошном боевом порядке, которого слепо придерживался Миних. Открытия Румянцева довел до совершенства Суворов, сумевший достичь выдающихся успехов в войнах с турками за счет повышения тактических преимуществ регулярной армии, которая умело маневрировала, быстро перестраивалась, действовала осмысленно и инициативно. Создание сильной конницы, получавшей самостоятельные боевые задания, и отборных частей егерей, сражавшихся в рассыпном строю, умелое использование артиллерии и штыкового удара, забота о людях, начиная с питания и кончая одеждой, воспитание выносливости солдат, инициативности генералов и офицеров – все это сводило на нет попытки османов одержать победу над русскими. Самопадение ОчаковаПока армия Миниха выходила из Крыма, фельдмаршал Ласси без труда взял Азов и вскоре, как и было условлено с Минихом, двинулся вдоль северного берега Азовского моря к Крыму. Дойдя до Миуса, он совершенно случайно узнал, что Миних, не известив его, уже покинул Крым. Самостоятельный поход небольшого корпуса Ласси в Крым привел бы старого фельдмаршала к катастрофе. Крымский поход Миниха, варварский и беспощадный разгром Крыма произвели сильное впечатление на татар и турок. Вот как описывал происшедшее турецкий историк XVIII века Субхи: «Летописи Османского дома изукрашены известиями о том, как обыкновенно были побиваемы и истребляемы презренные враги всякий раз, когда они дерзали простирать свои стопы с злостною целью и пакостным намерением к Крымскому полуострову, искони служащему предметом жадных взоров христианских наций. Случившееся в этом благословенном году происшествие есть никогда не слыханная и не виданная вещь: это всем и каждому известно». Далее поясняется, что во всем виноват хан Каплан-Гирей, который своей грубостью и холодным обращением отвратил подданных, потерпевших из-за этого поражение, «вследствие чего пола государства и народа была выпачкана грязью вражеского пребывания». Хан был смещен и отправлен в ссылку на остров Хиос, а татары той же зимой 1736–1737 года совершили набег мести на Украину, и добыча была «так велика, что ни языком пересказать, ни пером описать нельзя». Но дальновидные политики и в Бахчисарае, и в Стамбуле понимали, что прежние добрые времена уже не вернуть, наступили времена новые и худшие: Россия уже не оставит Крым в покое. И действительно, как писал турецкий летописец в 1737 году, «проклятые московиты опять подобно злым духам вошли в чистое тело Крыма и… ни хан, ни жители не в силах были устоять против многочисленности огненного крещения проклятых: все от мала до велика повергнуты были в смущение и потеряли голову». Речь идет о новом походе войск фельдмаршала Ласси, которые вошли в Крым не через Перекоп, где их ждали турки и татары, а через Сиваш и Арабатскую косу. Ласси обратил в пепел Карасу-Базар (современный Симферополь), дважды разбил татар в полевом сражении и, уничтожив все, что уцелело после погрома 1736 года, вернулся назад через Чонгар. Марш Ласси был вспомогательной операцией, ставившей целью не только продолжить разорение Крыма, но и отвлечь внимание противника от главной операции русских войск, намеченной на кампанию 1737 года, – взятия мощной турецкой крепости Очаков. Войска подошли к крепости 30 июня, а уже 2 июля Миних, не проведя необходимой в этом случае рекогносцировки, не снабдив солдат фашинами для засыпки рва и лестницами для штурма стен, бросил половину армии в атаку на хорошо защищенную крепость. Не дойдя до крепостного рва, штурмующие колонны остановились в замешательстве, а затем, теряя сотни убитых и раненых, начали беспорядочно отступать, преследуемые вышедшими из крепости турками. Отчаяние овладело Минихом, который понял, что ему грозит поражение. Но в этот момент произошло чудо – начавшийся и набравший силу пожар в крепости дошел до главного порохового погреба, который, к ужасу оборонявшихся, взорвался со страшным грохотом. Под обломками стен и зданий сразу погибло больше трети гарнизона – шесть тысяч человек, а также весь запас пороха. Воспользовавшись паникой, казаки ворвались в крепость со стороны моря, началась резня, и комендант Очакова сдал на милость победителям крепость, вокруг которой, как писал сам Миних, «мертвые тела людские и конские сплошь лежали в кучах непроходимых». Оставив в Очакове двухтысячный гарнизон во главе с генералом Штофельном, армия двинулась в сторону Бендер, но отсутствие корма для скота и пищи для солдат заставило повернуть назад. Как и в предыдущие годы, потери от болезней были огромными. Под Очаковом было убито и ранено четыре тысячи человек, а всего из похода не вернулось шестнадцать тысяч! Миних, обвиненный в пренебрежении к солдатам, которым из-за скверного снабжения приходилось есть размешанную в воде муку, писал в свое оправдание, что они мрут «от жаркого климата и дурной степной воды». Артиллерия потеряла 15 тысяч пар волов, тащивших пушки и фуры. Словом, Очаков оказался единственным крупным призом этой кампании. В октябре 1737 года гарнизону Штофельна удалось его отстоять, когда турки попытались вернуть эту стратегически важную крепость в устье Днепра и Южного Буга. Русский гарнизон выдержал тяжелейшую осаду 40-тысячной турецкой армии и не дрогнул. Манштейн, который имел далеко не восторженный образ мыслей, писал: «Я сомневаюсь, что на свете было другое войско, которое, подобно русскому, в состоянии было бы или решилось бы терпеливо выносить такие непомерные труды, какие перенесены русскими в Очакове». И далее следуют золотые слова, справедливость которых многократно подтверждалась в русской истории: «Это усиливает во мне давнишнее убеждение, что русские способны все выполнить и все предпринять, когда у них есть хорошие руководители». Панические ставучаныРеваншистская осада Очакова турками началась уже после того, как русские, турецкие и австрийские уполномоченные немало времени просидели за столом переговоров в большой палатке под украинским местечком Немиров, куда они приехали летом 1737 года по инициативе австрийских дипломатов. Австрия, союзник России, выступила тоже против турок, но провела в войне с османами только несколько месяцев и особых успехов в Боснии – главном театре военных действий на Балканах – не добилась. Но то, что давний союзник России не только официально подтвердил конвенцию о союзе 1726 года, но и вступил в войну на стороне России, было важным фактором в дипломатической игре, которая сопровождает каждую войну. В Немирове русские дипломаты (П.П.Шафиров, А.П.Волынский и И.И.Неплюев) затребовали от османов «по максимуму»: «Земли татарские Кубань и Крым и прочия до реки Дуная лежащия да останутся со всеми жителями и крепостями во владении Российской империи». Валашское и Молдавское княжества становились независимыми, но «под протекцией Ея императорское величество». Главным резоном турецкой стороны было утверждение, что Россия требует земель, которые ей никогда в прошлом не принадлежали. Сколь уязвим этот аргумент в кровавом споре империй, мы знаем достаточно хорошо. Переговоры в Немирове, несмотря на сложные маневры сторон, оказались бесплодными, и армии начали готовиться к новой кампании 1738 года. Организация этой кампании была даже более бездарной, чем предыдущей. Войска Штофельна непрерывно двигались в трех огромных каре, пересекали множество рек, но так и не дошли до главной цели – крепости Бендеры. Снова начались болезни, резко возросла смертность людей, а гигантский падёж скота привел к тому, что большое количество артиллерийских снарядов и снаряжения пришлось бросить на обратном пути. К тому же в Очакове началась чума, и, потеряв двадцать тысяч человек, Штофельн был вынужден оставить как сам Очаков, так и Кинбурн, которые были «до подошвы подорваны и разорены». Более успешен был третий поход Ласси в Крым: перейдя Сиваш, русские взяли и уничтожили Перекоп. Сам разоренный Крым военного интереса уже не представлял – пепелища и следы прошлогодних разгромов виднелись на каждом шагу, татары же в бой не вступали, а укрывались в труднодоступных горных теснинах. Миних, планируя новые крымские экспедиции, это прекрасно знал. Он писал: «А в Крыму имеется до 200 000 семей, которые, как прочие татары, в кибитках не живут, но в имеющихся там бесчисленном множестве селах и деревнях, кои большею частию каменного строения и мазанки, которые по разорению, за неимением лесу, в несколько лет вновь построить будет невозможно…» Поэтому бессмысленные с военной точки зрения походы в Крым имели исключительно карательное назначение. Последний год войны, 1739-й, должен был, по мысли Миниха, стать решающим. Но оснований для побед было мало – в организации армии и ее тактике ничего к лучшему не изменилось. Но Миних родился под счастливой звездой, и удача вдруг улыбнулась ему. Движение армии в направлении к турецкой крепости Хотин на Пруте оказалось весьма успешным: на пути к крепости русские войска подошли к турецкому лагерю у местечка Ставучаны. Здесь 17 августа турки предприняли кавалерийские атаки на русские позиции, но с большим уроном для себя были отбиты… И тут внезапно девяностотысячным войском Вели-паши овладела паника. Турецкая армия, не разбитая в бою, вполне боеспособная, начала беспричинно и поспешно отступать. Турки без боя оставили хорошо укрепленный лагерь, полный продовольствия и различных запасов, и бежали в сторону крепости Хотин – центра обороны Подолии, бросая по дороге пушки и снаряжение. Потери русских составили всего 13 убитых и 54 раненых. «Никогда еще, – отмечает Манштейн, – совершенная победа не была одержана с такою малою потерею». А дальше произошли события, редко встречающиеся в истории: отступающие турецкие полевые войска, проходя через Хотин, заразили паникой и 10-тысячный гарнизон этой неприступной вырубленной в скале крепости (места непрерывных сражений османов и поляков), и гарнизон почти целиком бежал из крепости, оставив все, что там было, вплоть до знамен. Когда читаешь в популярной книге фразу: «19 августа Хотин был взят», то думаешь о несовершенстве (или наоборот – совершенстве) русского языка, который позволяет одним и тем же глаголом обозначить и взятие Суворовым в 1790 году с огромными потерями и невероятным трудом крепости Измаил, и взятие Минихом… ключей от Хотина, которые подал ему на подносе эльяс Колчак-паша – хотинский комендант. А между тем эпидемия паники, охватившая турецкую армию, известную в истории своей стойкостью, продолжалась – через десять дней турки оставили Яссы, бросив тем самым на произвол судьбы Молдавию, и откатились за Дунай. Победа Миниха была ошеломительной и полной… В начале сентября 1739 года Миних, воодушевленный нечаянной победой, писал императрице: «Понеже здешняя молдавская земля весьма преизрядна и не хуже Лифляндии, и люди сей земли, видя освобождение от варварских рук, приняли высочайшую протекцию со слезною радостию, поэтому весьма потребно эту землю удержать в руках Вашего величества, я ее со всех сторон так укреплю, что неприятель никак нас из нея выжить не будет в состоянии». Миних торжествовал – его знаменитый «Генеральный план» 1736 года был близок к исполнению. Как бы услышав его, безвестный фрайбургский студент Михайла Ломоносов написал в эти дни оду на взятие Хотина, прославившую безвестного студиоза как поэта. В этой оде пиит обращал к Порте такие строки: Еще высоких мыслей страсть Срамной мирМиних на Евфрат не собирался, но, думаю, поэтическую вольность Ломоносова одобрил бы – высокие мечтания не были чужды романтику-фельдмаршалу. Но мечтания мечтаниями, а жизнь шла своим рутинным путем – в дни триумфа Миниха, точнее, 4 сентября 1739 года австрийцы сделали для турок то же, что сделали турки для Миниха, – внезапно сдали османам ключевую крепость обороны всей Сербии – Белград. Для Австрии это было сокрушительное поражение. И там же – в Белграде – поспешно начались австро-русско-турецкие переговоры. Россия уполномочила вести их французского посла Вильнёва, который и подписал 18 сентября мир, названный Минихом (наподобие Брестского «похабного» мира 1918 года) «срамным миром». Особо гневался Миних на австрийцев-имперцев. «Что же стало с этим священным союзом, долженствовавшим существовать между обоими дворами? – восклицал он в письме к князю Лобковичу, главнокомандующему австрийцев в Трансильвании. – Со стороны русских берут крепости, со стороны имперцев срывают их и уступают неприятелю. Русские завоевывают княжества и провинции, а имперцы отдают неприятелю целые королевства!» Гнев Миниха понять можно: потеряв в этой тяжелейшей войне десятки тысяч солдат (в основном от болезней), Россия фактически не достигла ни одной крупной цели. Хотин, Яссы, Молдавия, Очаков, Кинбурн были возвращены туркам в обмен на Азов, за который (учитывая его крайне удаленное от Турции и неудобное местоположение) турки особенно и не держались. Но и Азов по условиям мира нельзя было укреплять, и даже нельзя было поставить в нем гарнизон. В итоге реальной платой за огромные потери в войне стало расширение пределов России дальше на юг, в степи, всего лишь на расстояние в несколько десятков верст. Белградский мир 1739 года, утвердивший решения, принятые Вильнёвом еще до того, как в Петербурге был получен его отчет о переговорах и условиях мира, явился несомненным дипломатическим провалом руководителя внешнеполитического ведомства А.И.Остермана, который не сумел организовать полноценные переговоры с турками и, подчиняясь давлению двора, мечтавшего поскорее развязаться с надоевшей турецкой войной, дал поспешное согласие на заключение невыгодного для России мира. Но было уже поздно – в Петербурге объявили о победном завершении войны (ведь правда, что не поражение!), Бирон и другие получили награды ко дню победы («золотой великой бокал с бриллиантами» (в который, по слухам, был вложен указ о пожаловании полумиллиона рублей)), готовились публичные празднества – словом, с турками предстояло разбираться следующему поколению генералов и дипломатов. Глава 14Бироновщина как миф русской истории Иностранцы – добро или зло?В исторической науке за прошедшие столетия изучения истории России накопилось немало историографических штампов и даже целых блоков таких штампов. В принципе это неизбежный процесс освоения материала, особенно конспективного, поверхностного, – так легче запоминать, маркировать целые исторические этапы. Очень часто эти маркировки носят концепционный характер. Конкретная история форматируется по определенным, устойчивым, часто идеологическим принципам. Потом к этому привыкают следующие поколения, которые вносят их в словари и энциклопедии, произносят эти штампы автоматически и при этом сохраняют упакованную в них идеологическую начинку. Примеров таких штампов много, и «бироновщина» – один из них. Да кто же не знает, что это такое? Откроем наугад любой словарь: «Бироновщина – реакционный режим в России 1730—40 [годов] при императрице Анне Иоанновне, по имени Э.И.Бирона. Засилье иностранцев, разграбление богатств страны, всеобщая подозрительность, шпионаж, доносы, жестокое преследование недовольных» (Советский энциклопедический словарь. М., 1987. С. 143). В этом определении хорошо видна вся идеологическая, резко отрицательная, ксенофобская «начинка». Более того, легко понять, откуда все это пошло. Дело в том, что десятилетнее правление Анны Иоанновны превратилось в историографическую «бироновщину» сразу же после того, как 25 ноября 1741 года Елизавета Петровна совершила государственный переворот и свергла годовалого императора Ивана VI и его мать – правительницу Анну Леопольдовну. Елизавета захватила власть как узурпатор, то есть на незаконных с юридической и традиционной точек зрения основаниях, и поэтому изо всех сил стремилась представить свое восшествие на престол как победу светлого начала над темным, как освобождение ею, дщерью Великого Петра, народа России от иностранного засилья. Как произносилось с амвона церковными иерархами, еще недавно угождавшими Бирону, воодушевленная образом Отца Отечества Петра Великого его героическая дочь Елизавета решилась «седящих в гнезде орла Российского нощных сов и нетопырей, мыслящих злое государству, прочь выпужать, коварных разорителей Отечества связать, победить и наследие Петра Великого из рук чужих вырвать, и сынов российских из неволи высвободить и до первого привесть благополучия». Как восклицал в своей публичной проповеди архиепископ Дмитрий Сеченов, «враги внутренние и сокровенные», немецкие временщики, «прибрали все отечество наше в руки, коликий яд злобы на верных чад российских отрыгнули, коликое гонение на церковь Христову и на благочестивую веру возстановили, и была година и область темная, что хотели, то и делали». Так, в подобных проповедях, публицистике, искусстве первых лет царствования Елизаветы прозвучали все идеологемы, которые стали расхожими в общественном сознании. Пропагандистские оценки царствования Анны Иоанновны, сформулированные во времена Елизаветы, прочно закрепились и в нашей историографии с ранних лет ее существования. Тимофей Мальгин в своем «Зерцале российских государей» (СПб., 1791) так описывал царствование «Анны I Иоанновны Строгой»: «В правления ея посредством известнаго честолюбиваго и алчнаго вельможи Бирена великая и едва ли не превосходившая царя Иоанна Васильевича Грознаго употребляема была строгость с суровоством, жестокостию и крайним подданных удручением…». И далее идет речь о несносных налогах, жестоком правеже недоимок, недороде хлеба (как будто Бирон был причиной этого недорода), о множестве жертв Бироновой «лютости и безчеловечия». И хотя со времен Елизаветы прошло тридцать лет, автор полностью воспроизводит елизаветинскую идеологему «Елизавета – спасительница России от иностранного ига»: «Вседержитель, веками и царствами управляющий, человеколюбно внемля гласу сетования, воздыхания и вопля изнуренных россиян, благоволил к отраде и уврачеванию духа и плоти их… избрать и помазать на царство кроткую Елизавету». В XIX веке особую роль в представлениях о «бироновщине» как засилье иностранцев, терроризировавших русских людей, сыграла великая художественная литература, чрезвычайно влиявшая в России на умы людей. Донельзя идеализированный (и идеологизированный в стиле елизаветинской пропаганды) под романтическим пером Кондратия Рылеева образ казненного кабинет-министра Артемия Волынского как бестрепетного и пламенного борца за свободу народа определил и отношение к его гонителю – Бирону. Как можно было спокойно слышать имя фаворита императрицы Анны после таких строк: Стран северных отважный сын, Вероятно, именно эта патриотическая «Дума» Рылеева пробудила фантазию романистов. Сначала К.П.Масальский в 1834 году сочинил повесть «Регентство Бирона», а год спустя за тему взялся И.И.Лажечников. Он написал свой знаменитый роман «Ледяной дом», выдержавший впоследствии бессчетное множество изданий. Шествие бойкого романа было победным, и поколения русских читателей впитали вместе с ним стойкий «анти-бироновский дух». Как не вспомнить несколько грустные слова историка Е.П.Карновича, писавшего в 1873 году: «Известно, однако, что ничто не вредит до такой степени исторической истине, как исторические романы. В произведениях этого рода исторические факты и народные предания делаются полным достоянием автора: он раскрашивает, освещает и оттеняет их по своему собственному произволу. От воображения или симпатии романиста зависит выставить одних исторических деятелей образцами всех добродетелей, а других – извергами человеческого рода, а между тем при слабом развитии исторической литературы (и добавим от себя – грубом сознательном извращении исторических фактов в угоду идеологическим схемам. – Е.А.) нет никакой возможности проверить, до какой степени романист уклонился от действительности». В советский период нашей истории, с характерной для него ожесточенной борьбой с «низкопоклонством перед Западом» и «безродным космополитизмом», роман Лажечникова, как и традиционная концепция «бироновщины», оставался весьма популярен, чему способствовала его блестящая литературная форма. Историки, несмотря на хорошо известные им старые работы Е.Карновича и других, призывавшие к умеренности и объективности в подходе к «бироновщине», писали об этой эпохе так, как будто, кроме Лажечникова, они ничего не читали. Беру первый том «Очерков истории Ленинграда» (Л., 1955. С. 191): «Пробравшиеся к власти немецкие авантюристы начали нагло грабить страну, торговать должностями и интересами России. Анна не жалела денег для себя и своего окружения…» Эрнст Иоганн Бирон. «Императрица Анна была от природы добра и сострадательна… Но как у нее любимцем был человек чрезвычайно суровой и жестокий, имевший всю власть в своих руках, то в царствование ее тьма людей впали в несчастье» Разумеется, при такой постановке вопроса нетрудно впасть в другую крайность – заняться исторической реабилитацией анненского временщика, писать «Апологию бироновщины», представить Бирона как человека мягкого, «не из таких, которые склонны насиловать чужую волю», как вельможу, совершенно отстраненного от системы управления, от государственных дел, благо он не оставил подписей под государственными бумагами. Ходил себе под ручку с Анной да поглядывал вокруг. И такие работы, как естественное противодействие единой концепции, которую разделяли и официальная наука, и ее противники, появились. Наиболее ярко апологетическую точку зрения на Бирона выразил В.Строев в книге «Бироновщина и Кабинет министров» (М., 1909–1910). Ее концепция кажется мне ошибочной. В предыдущих главах я старался показать, что влияние Бирона на жизнь страны, управление государством было весьма значительным, но термин «бироновщина» с его иделогической начинкой характеризует время царствования императрицы Анны Иоанновны в той мере, как, например, термин «шуваловщина» – царствование Елизаветы или «орловщина» – начало царствования Екатерины II. Попытаемся отрешиться от штампов, сделаем попытку разобраться в том, что же есть «бироновщина», в чем ее специфика по сравнению с другими (почти всеми) режимами, при которых господствовали фавориты. Итак, первый стереотип: «бироновщина» – это засилье иностранцев, в первую очередь немцев. Многим памятна эффектная, но, к сожалению, весьма легковесная фраза В.О.Ключевского, так характеризовавшего анненский период русской истории: «Немцы посыпались в Россию точно сор из дырявого мешка, облепили двор, обсели престол, забирались на все доходные места в управлении». Уже сам этот малосимпатичный полухудожественный образ дырявого мешка, из которого на золоченый с малиновым бархатом трон высыпаются какие-то липкие слизняки и мерзкие пауки, должен вызвать протест против Бирона и его режима. Но важно другое – немцы «посыпались» в Россию задолго до анненского царствования, и их количество никогда не было устрашающим для национального существования русского народа. С незапамятных времен иностранцы приезжали в Россию (замечу – по воле русского правительства, по его многократным призывам и посулам) из Германии, Англии, Дании, Франции, Швеции, других стран – не только торговать, путешествовать, но и служить. Именно служба за хорошие деньги всегда привлекала западноевропейских специалистов в Московию. Врачи, аптекари, инженеры, кораблестроители, архитекторы и более всего – офицеры и солдаты-ландскнехты с большой пользой для великих московских князей и царей выполняли свои профессиональные обязанности. Но по-настоящему открыл ворота страны перед иноземцами Петр Великий. Его знаменитый манифест 1702 года призывал иностранных специалистов на службу в Россию, обещая совершенно цивилизованные, европейские условия работы и жизни, высокое жалованье и успешную карьеру. Острая нужда в специалистах заставляла Петра даже отступать от традиций старины и веры. Так, стремясь удержать в России после Ништадского мира 1721 года пленных шведов – опытных горных мастеров, Петр пошел на нарушение одного из канонов православия, запрещавшего русской женщине выходить замуж за иноверца, если он не переменит веру. Были сделаны и другие послабления и льготы зарубежным специалистам по сравнению с русскими. И многие иностранцы устремились в Россию, привезли свои семьи, заключили контракты с русским правительством и стали работать и жить в чужой для них стране. Одни, отработав положенный по контракту срок и накопив денег, получали «абшид» – пропуск и возвращались домой. Другие подписывали новый контракт и оставались в России еще на несколько лет (вспомним Миниха). Третьи женились на русских, принимали православие, становились подданными российских императоров, растворялись в российском дворянстве. По-разному складывались их судьбы в России. С ненавистью и обидой уезжали те, кто был обманут, разорен бездушными и жадными чиновниками, кто не сумел реализоваться, достичь чинов, кто не смог приспособиться к быту, службе в русских условиях. Для многих иностранцев Россия стала судьбой, второй родиной, где их талант расцвел, получил признание, прижизненную и посмертную славу. Бесконечен ряд этих людей – талантливых ученых и художников, солдат и инженеров, учителей и врачей. Без них немыслима наша гражданская и военная история, их кровь смешивалась в браках с русскими, они вместе с «природными русскими» создавали великую русскую культуру. Вместе с людьми, книгами из-за границы проникали идеи просветительства, рационализма. Россия втягивалась в круг европейской цивилизации, мыслила себя европейской страной. Все сказанное можно полностью отнести к царствованию Анны Иоанновны. В предшествующих главах шла речь о выдающемся французе Делиле, немце Миллере, итальянцах Трезини и Растрелли. Но таких людей было гораздо больше. Это академики Д.Бернулли, Г.З.Байер, Г.В.Крафт, И.Гмелин, это музыканты и композиторы Ристоли, Арайя и Ланде. Ни при Петре, ни долго после его смерти русский флот не смог бы выйти в море, если бы на мостиках большинства кораблей не стояли опытные морские волки-капитаны, почти сплошь англичане, шотландцы, голландцы, датчане и шведы. Во времена Анны иностранцев на русской службе вовсе не ставили благодаря «засилью бироновщины» в какие-то особые, сказочные условия. Примечательно, что именно при императрице Анне, в 1732 году, по предложению Комиссии об армии, возглавляемой, кстати, немцем Минихом, было устранено важное и весьма болезненное для русских офицеров различие в жалованье: до 1732 года за одни и те же обязанности русский офицер того же звания, что и иностранец, получал в два раза меньше. Сделано так было при Петре, который хотел приманить высоким жалованием иностранных специалистов. Теперь, с 1732 года, жалованье русских и иностранных офицеров стало одинаковым. Если же иностранец хотел оставить русскую службу, никто его не удерживал. Английский дипломат Клавдий Рондо в донесении 1731 года сообщал, что три толковых генерала – Бон, Кампенгаузен и Бриль, служившие со времен Петра, подали прошения об отставке, «которая и была им разрешена немедленно, причем Ея величество заметила, что никогда не станет удерживать людей на своей службе силою». Рондо при этом замечает, что «эти господа, надо полагать, при Петре Великом не получили бы отставки так легко, он оценил бы их способности» и постарался бы их удержать. 29 июня 1732 года Полицмейстерская канцелярия получила указ, предлагавший всем французским офицерам, не состоящим на русской службе, немедленно выехать из России. Когда обеспокоенный этим поверенный в делах Франции Маньян обратился за разъяснением к Миниху, тот сказал, что формулировка указа неточна: «Он должен относиться ко всем иностранным офицерам без различия национальности, и в нем будет сделано исправление для всеобщего сведения». (И оно было действительно сделано 1 июля.) Миних пояснил дипломату, что указ преследует цель устранить для русских офицеров конкуренцию со стороны иностранных офицеров при зачислении на вакантные места в полках. Дело в том, что после заключения мира с Персией, вывода и роспуска оккупационного корпуса, стоявшего там с 1723 года, многие русские офицеры оказались вне штата, и их необходимо было определить к службе. В ноябре 1738 года Миних докладывает в Кабинет о том, что иностранные офицеры, а также лифляндцы и эстляндцы, служившие в русской армии, нашли способ поправить свои дела. Они подают прошение об отставке, получают награды, деньги и, «побыв несколько времени в домах своих», вновь просят о приеме их на русскую военную службу, причем устраиваются преимущественно в остзейские гарнизоны, по тогдашним условиям службы считавшиеся синекурой. Миних полагал такой порядок недопустимым и требовал закрыть эту лазейку для иностранцев и остзейцев. Согласно постановлению Кабинета министров, начиная с 29 ноября 1738 года, вновь принимаемые на службу иностранцы и остзейцы направлялись в полевую армию, которая, как известно, воевала тогда с турками. Сохранился еще один документ, из которого следует, что командир Конногвардейского полка князь Шаховской 5 августа 1734 года подал императрице Анне доклад, в котором указывал, что на вакантное место подпоручика гвардии претендует корнет шляхтич Игнатий Языков, а на место корнета – вахмистр Петр Сабуров, и оба «теми рангами быть достойны и в Конной гвардии содержать себя в парадных всяких приборах и лошадях могут». И далее Шаховской пишет: «А хотя в том же полку Конной гвардии вахмистры ж иноземцы. Яган Волтерс, Яган Фридрих Бинг, Михаль Гильберт, Бок, да Кашпер Мастер по вступлении в те ранги и старше онаго Сабурова числятся (то есть служат вахмистрами дольше. – Е.А.), но точию все они не шляхтичи, но из мещан». Посему, полагали Шаховской и полковые офицеры, «оным из мещан вахмистрам-иноземцам… корнетами быть не прилично», так как в обер-офицеры набираются из шляхетства. Резолюция, подписанная Анной, была по-петровски решительна: «Понеже наше всемилостивейшее соизволение всех чинов жаловать по состоянию каждаго службы и достоинству, не взирая на природу, но токмо на их верность и помянутую службу, так как и при предках наших бывало, о чем и наши указы (чтоб производить, никого не обходя) имеются, того ради впредь к докладам оного, кто какой природы есть более не рассуждать, но прописывать их одно старшинство и достоинство и подавать нам для конфирмации». Как мы видим, торжествует не принцип преимущества шляхтичей по происхождению на службе перед мещанами, на чем настаивали Шаховской и полковые офицеры, в основном немцы, и не некие привилегии иностранцев времен «бироновщины», а введенный Петром принцип, вылитый в формулу: «Знатность по годности считать», с учетом принятого во всех регулярных армиях мира правила о преимуществе того из конкурентов, кто дольше служит. «Бироновщина» тут совсем ни при чем. Обратимся теперь к сводным данным о количестве иностранных офицеров в русской армии до начала и в конце «бироновщины». В Центральном военно-историческом архиве сохранились ведомости за 1729 и 1738 годы о составе генеральского и штаб-офицерского корпуса русской армии. Согласно им, в 1729 году в полевой армии служил 71 генерал, из них – 41 иностранец, то есть 57,7 %. Но к 1738 году доля иноземцев снизилась, их теперь было столько же, сколько русских: 31 иностранный генерал и 30 русских. Если же считать генералов вместе со штаб-офицерами (включая майоров), то окажется, что в 1729 году в русской армии служило 125 иностранных офицеров из 371 (или 34 %) а в 1738 году – 192 из 515 (или 37,3 %). При этом нужно учитывать, что среди тех, кто числился «иноземцами», было немало немцев из Лифляндии и Эстляндии, которые являлись подданными русской императрицы. Если мы согласимся с тем, что треть офицеров-иноземцев в русской армии во времена «бироновщины» – несомненное свидетельство немецкого засилья, то можно признать, что «засилье» это началось задолго до приезда Бирона в Россию. Любопытная ситуация сложилась на флоте. В мае 1725 года были определены командиры на 12 кораблей и 2 фрегата, подготовленных в Кронштадте для кампании 1725 года. Общее командование осуществлял генерал-адмирал Ф.М.Апраксин, которому подчинялись вице-адмиралы Гордон и Вильстер, шаутбенахты Сандерс и Наум Сенявин. Командирами кораблей были утверждены Бредаль, Лоренц, Трезель, Литтель, Эрмитаж, Люис, Вильбоа, Барш, Деляп, Бенс, Гохстрат, Агазен, капитан-лейтенант Торсен – все сплошь иностранцы. Фрегатами командовали капитан-лейтенанты Василий Лодыженский и Д.Кеннеди. Таким образом, из русских, кроме Апраксина, в море вышли на командирских должностях только двое – шаутбенахт Сенявин и капитан-лейтенант Лодыженский. В штате военно-морских сил были еще адмирал ККрюйс, вице-адмирал Сиверс, шаутбенахты Фангофт и лорд Дуфус. Если среди адмиралов и капитанов корабельного флота были преимущественно англичане, голландцы, французы, датчане, то галерным флотом командовали выходцы из стран Средиземноморья во главе с вице-адмиралом Змаевичем. Вот кто входил в состав комиссии, ревизовавшей галерный флот накануне выхода в море весной 1725 года: «капитаны Стамати Камер, Андреа Деопер, Юрья Питиноти, Андрей Миющик, капитан-лейтенант Ян Батиста Пицеда, лейтенанты Яков Камер, Михаиле Халкиопуло, Никула Грациян, Питер Франов, галерные мастера Клавдий Ниулон, Франциско Дипонти». Теперь посмотрим, что было в конце «господства немецких временщиков». В кампании 1741 года кронштадтская эскадра выставила 14 кораблей и 6 фрегатов. В штатах флота высшую должность занимал граф Н.Головин – адмирал и президент Адмиралтейской коллегии. Полным адмиралом был и упомянутый выше Гордон. Вице-адмиралами были Бредаль, X.Обриен и Барш. Последний как раз и командовал эскадрой. Кораблей в 1741 году в море вышло даже больше, чем в 1725 году, но примечательнее другое – произошли коренные изменения в составе капитанов кораблей, ибо налицо были результаты политики, которую вел Петр, готовивший национальные кадры для флота. И вот в 1741 году мы видим, что наряду с упомянутым выше капитанами Джеймсом Кеннеди, а также Джорджем Паддоном, Томасом Стоксом, Яном Фастингом, Яном Опием, Герценбергом, Сниткером кораблями и фрегатами командовали те русские люди, кто за два десятилетия прошел хорошую школу на море. Это были Алексей Дмитриев-Мамонов, Иван Черевин, Андрей Полянский, князь Иван Волконский, Никита Лопухин, Тимофей Бараков, Степан Малыгин. Фрегатами командовали исключительно русские моряки: С.Татищев, Костомаров, Я.Вышеславцев, Д..Путилов, С.Мордвинов, аНагаев. Как видим, «бироновщина» не только не нанесла ущерба русским на флоте, а даже как бы наоборот: из двадцати капитанов русских было тринадцать. Раньше же, в 1725 году, лишь один из пятнадцати капитанов был русским. Космополитическая камарильяЯ понимаю, что при всей важности статистического анализа окончательного ответа он дать не может: власть не впрямую зависит от соотношения русских и иноземцев в армии или государственном аппарате. Кроме армейских и государственных структур существовала та сфера, которая, как мед мух, притягивала и русских, и иностранцев, будь то верные служаки, которые «не могли опереться ни на что другое, кроме своего меча» (Б.Михан-Уотерс), или легкомысленные искатели приключений, слетевшиеся на «ловлю счастья и чинов» (М.Ю.Лермонтов). Сфера эта называлась «двором» и не ограничивалась только табельными чинами придворного ведомства. Это была не просто группа людей, высших придворных чинов, обслуживавших самодержца, это – особая среда, жившая по своим внутренним законам, в весьма специфической атмосфере, с особыми отношениями, ролями и связями. Личность верховного повелителя всякий раз по-своему окрашивала жизнь придворного мира. Петровский двор не походил на анненский, а елизаветинский разнился с екатерининским. Но было и нечто общее: в основе жизни влиятельной придворной среды лежали воля, своеволие, каприз ничем и никем не ограниченного монарха, чья власть применительно к придворной среде была огромна. Благополучие вследствие «благорасположения» монарха было главной целью для всех членов придворной камарильи, клики. Нужно было быть очень умным, опытным, хладнокровным, находчивым и тонким политиком, чтобы не поскользнуться на придворном паркете, не дать оттеснить себя от трона, вытолкнуть в ту вторую приемную (помните рассказ Я.П.Шаховского?), где стояли второразрядные просители, а то и на дальнее воеводство или в ссылку. Именно при дворе, а не в коллегии проявлялось высокое искусство политика, умение выжить и даже процветать. Конечно, то, что при дворе, в окружении Анны, сразу же оказалось немало иностранцев, не могло не бросаться в глаза и не вызывать недовольства русских сановников и вельмож. Но примечательно то, что это недовольство было связано не с оскорбленным национальным чувством, а с тем, что их – каждого в отдельности и всех вместе – оттеснили от престола новые «любимцы». 11 мая 1730 года КРондо писал в Лондон: «Дворянство, по-видимому, очень недовольно, что Ея В. окружает себя иноземцами. Бирон, курляндец, прибывший с нею из Митавы, назначен обер-камергером, многие другие курляндцы также пользуются большей милостью, что очень не по сердцу русским, которые надеялись, что им будет отдано предпочтение». В начале 1731 года Рондо вернулся к этой теме. Отмечая, что «старорусская партия» не пользуется доверием со стороны императрицы и что ее первыми советниками являются иноземцы – Бирон, братья Левенвольде, Остерман, – он пишет: «Ни одна ее милость не дается помимо них, что бесит русских, даже ближайшие родственники едва ли имеют значение. Два старых гвардейских полка довольно громко ропщут на то, что царица и некоторые из ее приближенных, по-видимому, более доверяют третьему – Измайловскому – гвардейскому полку, чем им, хотя в состав их входят представители лучших русских фамилий». Действительно, возмущение это можно понять: усилиями московского дворянства Анна была сделана полноправной властительницей, самодержицей и тут же выписала из Курляндии Бирона, приблизила тех иностранцев, которые в русской политике играли ранее второстепенные и третьестепенные роли, организовала, как бы в противовес старой гвардии, новый гвардейский полк. Выше мы касались истории личной жизни «природной» русской царевны, сохранившей во многом привычки и предрассудки своих предков. Это, казалось бы, должно было обеспечить ее сугубо «патриотическое правление». Но увы! Если влияние Бирона можно объяснить любовью, многолетней близостью, которая, как известно, слабо учитывает национальные и религиозные особенности объекта любви, то чем же объяснить кадровую политику в гвардии, то особое влияние, которое получили в политике, например, братья Левенвольде или братья Бироны? Но и здесь нет особой загадки. В предыдущих главах подробно рассказано, как Анна на пути к престолу столкнулась с массовым вольнодумством русских дворян, клонившихся, как было показано выше, в целом к ограничению власти русской монархини. И поэтому большинству из них доверять она не могла. После памятных дней января – февраля 1730 года она стремилась опереться на тех, кому безусловно доверяла, с кем была связана с давних пор. Это, кстати, вполне естественно для каждого нового человека, приходящего к власти: сколачивать свою команду из тех, кого хорошо знаешь, на кого можно положиться, кто не предаст. Поэтому в окружении нового лидера всегда оказывается определенный процент родственников, земляков, старых друзей, прежних сослуживцев. Верность и личная преданность – вот что было главными принципами, согласно которым формировался двор Анны, (а это, как известно, не новость для политики) и поэтому в высшей степени странно было бы видеть при нем в первых лицах, например, князя Дмитрия Голицына или князя Алексея Долгорукого. Окружение Анны сложилось из трех основных категорий: родственников, бесспорных сторонников из русской знати и служилых иноземцев. К первым принадлежали С.А. и В.Ф.Салтыковы. Семен Андреевич, как уже было сказано, получивший в начале 1730-х годов высокие придворные и военные чины, графский титул, стал главнокомандующим Москвы, обеспечивая интересы императрицы в старой столице, а Василий Федорович, также родственник Анны по материнской линии, занял другой ключевой для государственной безопасности пост – генерал-полицмейстера Петербурга и вошел в Сенат. Из русских вельмож на первое место выдвинулся Павел Иванович Ягужинский. Некоторые не считали его русским, так как, согласно легенде, он был сыном польского органиста («литвином»), но ближайший сподвижник Петра давным-давно обрусел и, конечно, был русским по духу, образу жизни, родственным связям. Он заслужил доверие Анны своим поведением в 1730 году, когда выказал себя сторонником самодержавия. К числу бесспорных сторонников императрицы принадлежал также генерал А.И.Ушаков, суть жизни и работы которого заключалась в служении самодержцу по части грязных политических дел. Такие люди, как Ушаков, обычно в государственных переворотах не участвуют. Они служат только победителю и лишь пытают или неудачливых мятежников, или прежних повелителей – жертв удачливых мятежников. Могла Анна положиться и на послушного инертного канцлера Г.И.Головкина, и на А.МЛеркасского, о котором уже шла речь выше. Иностранное происхождение само по себе не было основанием для безбедной жизни в царствование Анны. Из иностранцев ценились только те, кто с самого начала беспрекословно выполнял указы новой императрицы и служил ей верой и правдой. В памятный день 25 февраля 1730 года, когда в Кремле решалась судьба самодержавия, Анна вызвала начальника караула капитана Альбрехта и приказала ему не подчиняться приказам верховников, а слушаться только подполковника гвардии СА.Салтыкова. Немец Альбрехт щелкнул каблуками, поступил под команду родственника императрицы и тем самым обеспечил себе при Анне безбедную генеральскую карьеру. Не в пример ему англичанин адмирал Сиверс выразил сомнения в праве Анны на престол и тридцатые годы провел в сибирской ссылке, куда попал также и известный государствовед голштинец Генрих Фик, слишком рьяно занимавшийся в начале 1730 года теорией ограничения власти императрицы. На первых ролях при дворе Анны действительно закрепились иноземцы. Но кто же они? Да все те же наши старые по петровским временам знакомцы – БХМиних и АИ.Остерман. В 1730 году Андрей Иванович едва не испортил себе карьеру, не сумев вовремя разгадать «затейку» своих коллег по Верховному тайному совету, и даже был вынужден приложить руку к сочинению «кондиций» и других документов олигархов-неудачников. Но Остерман был единственным знатоком внешней политики из всего состава Совета, и его услугами новые властители сразу стали пользоваться, хотя отношение к нему Бирона и других членов камарильи было какое-то время подозрительным и недружелюбным. Миних же, как мы помним, заслужил доверие Анны не своим немецким происхождением, а тем, что, будучи старшим воинским начальником в Петербурге, оперативно провел присягу войск и населения на верность Анне, донес на адмирала Сиверса и выполнил ряд щекотливых поручений по ведомству политического сыска. Весьма влиятельные при дворе Анны братья Левенвольде не были немцами-иностранцами вроде Миниха, заключившего контракт с русским правительством, или Бирона, приехавшего из Курляндии послужить очень просившей его об этом российской императрице Анне. Отец братьев в 1710 году, после взятия Риги, вместе с другими лифляндскими немцами перешел из подданства шведского короля в подданство русского царя. Таким образом, Левенвольде были одними из первых влиятельных остзейцев, подданных русского самодержца, занявших, к досаде многих патриотов, прочные позиции в российской элите. В этом также нет никаких происков врагов русского народа: целые века русские дворянские корпорации пополнялись «выезжими иноземцами» из Литвы, татарских ханств, северокавказских княжеств. Парадоксальна генеалогическая история самой императрицы Анны по материнской ветви. Когда в 1730 году Д.М.Голицын обосновывал перед верховниками выбор в пользу Анны, то особо упирал на ее «природное» русское происхождение. Это так, но не совсем. Один из ее предков – боярин Михаил Глебович Салтыков, по прозвищу Кривой, – активно сотрудничал с поляками и в 1612 году бежал от ополчения Минина и Пожарского в Польшу, где был обласкан королем Сигизмундом. Внук его Александр родился в Польше и стал впоследствии дедушкой Анны, отцом царицы Прасковьи Федоровны. Он превратился в русского подданного в зрелом возрасте, только после завоевания царем Алексеем Михайловичем Смоленска. Возведенный как отец царицы в бояре, он сменил имя Александр на Федор. Это, возможно, было связано с тем, что он первоначально был крещен по униатскому обряду. О татарской струе в российском дворянстве вряд ли стоит много распространяться: достаточно взять именной указатель к боярским книгам – спискам высших категорий служилого дворянства XVII века. Как начинается этот указатель князем Абердеевым Федором Исюнальевичем, пятью Авдуловыми и князем Бальтильдеевым Андреем Урозмановичем, так и кончается сонмом знаменитых князей Юсуповых и князем Федором Ишматовичем Ялыломовым, включая в промежутке десятки татарских родов. С петровских времен верхушка немецких дворян Остзейского края, а потом и грузинских князей и царей вошла в этот почетный регистр, верно служа русскому престолу. Вспоминается давний грузинский фильм о герое войны 1812 года генерале Багратионе. Авторы фильма показали на экране ожесточенный спор потомка грузинских царей с потомком шотландских лордов генералом Барклаем де Толли о том, кто из них лучше знает русского солдата. Спор этих выдающихся русских полководцев, воспроизведенный с характерным для каждого акцентом, был для зрителей как забавен, так и символичен, ибо оба генерала имели право его вести – их воинские заслуги перед Россией значительны и неоспоримы. Являясь иностранцами по происхождению, они были верными слугами престола. И здесь уместно вспомнить слова императора Николая I, пожурившего своего наследника Александра за его наскоки на остзейцев, заполонивших двор и гвардию: «Запомни! Русские служат России, а остзейцы – нам!» (т. е. династии. – Е.А) И в этом смысле Анна – основательница Измайловского полка и покровительница братьев Левенвольде была предшественницей Николая и преследовала те же, что и он, цели. В указе Анны от 22 сентября 1730 года были оговорены особые условия комплектования создающегося Измайловского полка. Рядовые набирались из ландмилиции южных окраин, то есть из однодворцев – мелкопоместных дворян бывшего Белгородского разряда. Об офицерах было сказано так: «А офицеров определить из лифляндцев и курляндцев и прочих наций иноземцев и из русских, не определенных против гвардии рангами», то есть не входивших в гвардейские чины. Командиром полка был назначен обер-шталмейстер К.Г.Левенвольде, которому поручили набрать офицеров. В 1735 году он умер, и полковником Измайловского полка стала считаться сама императрица. В подполковники был назначен шотландец Джеймс Кейт, а с 1732 года – Густав Бирон, брат фаворита, который фактически и руководил полком. Иностранцы составляли большинство обер-офицеров (3 из 4) и более половины штаб-офицеров (29 из 43). Нет сомнений, что политические мотивы создания, о чем уже сказано выше, Измайловского полка следует интерпретировать однозначно – Анна не доверяла русскому – точнее сказать, московскому – дворянству и предприняла попытку создать элитарную воинскую часть, не связанную со служившей в гвардии верхушкой российского дворянства (между однодворцами и московскими дворянами была подлинная социальная пропасть). Измайловский полк должен был в России выполнять функцию швейцарской стражи французских королей. Анна и ее окружение, по-видимому, хорошо понимали опасность, которую представляли собой гвардейцы-дворяне, игравшие роль янычар при русском дворе. Их мощь была желанна для рвущихся к власти и опасна для тех, кто этой властью обладал. Данные по Преображенскому полку свидетельствуют, что во второй половине 1730-х годов в первую, самую привилегированную роту полка стали набирать в солдаты не дворян, как было раньше, а рекрутов из податных сословий: крестьян, холопов, посадских, церковников. В манифесте правительницы Анны Леопольдовны по поводу свержения Бирона осенью 1740 года в вину временщику ставилось то, что он «для лучшего произведения злого своего умысла намеренно взял из полков лейб-гвардии наших Преображенского и Семеновского, в которых по древним учреждениям большая часть из знатного шляхетства… состоит, оное вовсе вывести и выключить и места их простыми людьми наполнить». Историю создания Измайловского полка, как и реорганизацию Преображенского и Семеновского полков, можно оценивать однозначно – как попытку разбавить гвардию недворянами и тем самым снизить угрозу для трона со стороны российских янычар. Следующий стереотип: при Анне существовала целая «немецкая партия», то есть достаточно сплоченная и однородная по национальному составу и целям группировка, державшая в своих руках власть. Этот стереотип, как и предыдущий, является чистейшим историографическим мифом. Как известно, этнопонятие «немцы» в XVIII веке лишь отчасти охватывало жителей Германии. «Немцами» в России называли вообще всех иноземцев – жителей христианских стран Западной Европы. Да и сами немцы в это время не ощущали этнического единства. Они были подданными множества германских герцогств, княжеств, королевств, жителями имперских городов и территорий. Священная Римская империя германской нации была конгломератом государственных образований. Говорящие по-немецки подданные мекленбургского, курляндского или голштинского герцогов, прусского короля, саксонского курфюрста не чувствовали, даже за границей, своего германского единства, немецкой общности. В инородной среде они скорее могли объединиться как европейцы, католики или протестанты, но тогда эта общность уже не была чисто германской. Так было и в России во времена Анны. В борьбе у подножия трона за милости монарха ни национальность, ни вероисповедание значения не имели. В итоге пестрая компания, окружавшая престол внучки бывшего подданного польского короля, состояла из курляндца Бирона, лифляндцев братьев Левенвольде, ольденбуржца Миниха, вестфальца Остермана, «литвина» Ягужинского, потомка кабардинских князей Черкасского, русских Головкина, Ушакова и Волынского, и эта компания не составляла единства, это была типичная придворная камарилья, раздираемая никогда не стихавшей борьбой за власть, влияние, милости. «Глотатели счастья», вне зависимости от национальности, были в чем-то схожи. Де Лириа так характеризовал одного из типичных придворных Анны – графа К.Г.Левенвольде: «Он не пренебрегал никакими средствами и ни перед чем не останавливался в преследовании личных выгод, в жертву которым готов был принести лучшего друга и благодетеля. Задачей его жизни был личный интерес. Лживый и криводушный, он был чрезвычайно честолюбив и тщеславен, не имел религии и едва ли даже верил в Бога». То же можно сказать о Бироне, Минихе, Ушакове и других. Донесения иностранных дипломатов, переписка и другие источники позволяют воссоздать своеобразную летопись придворной борьбы первых лет анненского царствования, которая хорошо иллюстрирует нравы этого сообщества. Можно посвятить этому много времени и составить схемы расклада сил и борьбы группировок. В главе о внутренней политике я уже писал об этом. Кратко повторюсь. Вначале Бирон, Левенвольде и Ягужинский борются против Остермана, который объединяется с Минихом. Затем отодвигают от власти Ягужинского. Та же судьба ждала и Миниха, против которого интригует Бирон и которого оставляет Остерман. Бирон не доверяет Остерману и стремится нейтрализовать его в Кабинете вначале с помощью Головкина, а после смерти канцлера – Ягужинского. На смену последнему приходит в Кабинет Волынский – креатура фаворита. Остерман интригует против Волынского, Остерман и Бирон, объединившись, свергают его. После смерти Анны Миних, Остерман и Бестужев-Рюмин помогают Бирону стать регентом. Потом Миних свергает Бирона, его самого убирает Остерман и т. д. и т. п. Следя за мелочными подробностями придворных интриг и распрей, оценивая весомость уловок и взаимных пакостей, как-то забываешь о национальности борющихся и объединяющихся в «клубки друзей» вельмож – все они кажутся одинаково неприглядыми. Теперь рассмотрим другой историографический штамп: «торговля интересами страны» и «разграбление ее богатств» немецкими временщиками при Анне. Изучая внешнеполитические акции правительства 30-х годов XVIII века, можно уверенно утверждать, что внешняя политика «немецкого правительства» Анны была, если так можно сказать, качественной, полновесной российской имперской политикой. И русско-австрийский союз, и поведение России в Польше, и Русско-турецкая война говорили об одном – принципы и методы имперского разрешения так называемых «польского» и «черноморского» вопросов при Анне есть развитие и совершенствование петровских внешнеполитических принципов доктрин, приложимых к новой исторической обстановке, причем в наиболее перспективных геополитических направлениях. Не случайно этим путем пошли и все другие «национальные» русские правительства, в особенности правительство немки Екатерины II. Успехи, которых она достигла при разделе Польши или в войнах с Турцией, стали возможны благодаря переориентации экспансии Российской империи на Польшу и Восток, что произошло именно в анненское время. Конструктором этой переориентации, как известно, был вестфалец Остерман, исполнителями – ольденбуржец Миних и ирландец Ласси. Временщик же императрицы курляндец Бирон, который осуществлял общее руководство политикой, писал в начале войны с турками посланнику России в Польше курляндцу Кейзерлингу письма о спорах с австрийскими союзниками, исполненные вовсе не курляндского, а чисто российского имперского духа: «Имперский посол начал также хвастать на венский манер, когда же я вступил с ним в довольно искренний разговор спустя два дня, то дал ему заметить, что это вообще старая привычка венского министерства: как скоро что-либо идет согласно их желанию, то они думают, что весь свет должен считать их за оракула, но пусть он будет уверенным, что они ошибаются, если думают так обходиться с Россиею; прежде всего, известно, что могущество и сила России так велики, как Римский император воображает (конечно, ошибочно) о себе, но в этой войне мы также не будем просить их. Если они желают заявить свету, что в них есть чувство признательности, которую они нам должны выразить, то могут воспользоваться настоящим случаем. Мы и одни всегда справимся». Чем не стиль Александра Меншикова или Григория Потемкина? Одним словом, высокопарно говоря, в анненское время корабль империи, раздув под свежим ветром паруса, мчался вперед петровским курсом, который, как мы помним, был весьма независимым от влияния других держав. И о «торговле интересами» России, естественно, не могло идти речи. Особо следует сказать о Курляндии. Приход в 1730 году к власти в России курляндской герцогини Анны, без сомнения, усилил российские позиции в этом пограничном с империей герцогстве. Для курляндского дворянства, встретившего радушный прием при дворе своей бывшей повелительницы, которую оно, кстати сказать, ранее не очень жаловало, наступили новые времена – ориентация на Россию усилилась. Бирон, в отличие от многих других временщиков, так и не владевший ни одной душой русских крепостных крестьян и ни одной деревней в России, все свои помыслы направлял на упрочение своих позиций именно на родине. Более всего Бирон хотел быть герцогом, но не Ижорским, как Меншиков, а Курляндским Он не порывал связи с земляками и, в ожидании смерти жившего в Данциге герцога Фердинанда, вел, как сказано в главе о Бироне, тонкую политическую игру, цель которой состояла в том, чтобы не допустить включения вассального Речи Посполитой герцогства в состав польского государства и чтобы не дать Пруссии прибрать к рукам «бесхозную» Курляндию. Для этого он через посланника в Варшаве Кейзерлинга распространяет слухи о своем полном равнодушии в отношении герцогского престола. Бирон рекомендовал посланнику внушать всем возможным кандидатам на курляндский трон, что доходы герцогства весьма скромны. Развивая эту тему, он писал Кейзерлингу 6 января 1736 года: «Во всей Курляндии нельзя найти ни одного княжеского помещения, где герцог мог бы поместиться на одну ночь сообразно своему положению. При этих обстоятельствах не знаю, что за удовольствие быть герцогом мог бы иметь тот, кто не располагает миллионами. Я держусь того мнения, что это должно быть ему причиной постоянной печали и путем к скорой смерти». Отмечая, что не желает иметь «удовольствие быть герцогом в будущем», он несколькими строчками ниже, как бы между прочим, сообщает: «Я купил также Швиттен и прикажу будущим летом выстроить в Руэнтале дом в 100 комнат, думаю осенью иметь его крытым. Если поспею, то полагаю, что постройка хорошо удастся». Мы можем в полной мере оценить притворную скромность и лицемерие временщика: конечно, он успеет со своим дворцом к осени, ибо гениальный Растрелли уже работал на строительстве дворца третий год и свое дело знал великолепно. Нетрудно представить себе, откуда шли в Руэнталь материалы, деньги и все остальное, столь необходимое для строительства и украшения роскошного дворца, возведенного в предельно сжатые сроки. Весной 1737 года Фердинанд умирает, и Бирон приступает к действиям, цель которых видна каждому – занять курляндский престол. Сочетание подкупа, давления, присутствие русских войск поблизости от места выборов герцога решают дело в пользу нашего скромника. Теперь он может с торжеством писать Кейзерлингу о прусском короле: «Nur sein Fuchs soil meine Gans nicht beissen» – «Но только его лиса не схватит моего гуся». Действительно, гусь благодаря постоянной подкормке русским зерном был жирный, те миллионы, без которых герцог не мог содержать свой скромный двор, Бирон получал из казны и разных других источников. Поэтому в 1737 году Растрелли сносит старый герцогский дворец в Митавском замке и в 1739 году уже заканчивает новое прекрасное сооружение. Но у всего курляндского дела в его вольном прочтении Бироном есть аспект, который мы, держа в поле зрения интересы России, пропустить не можем. В определенном смысле деньги, вложенные во дворцы и владения временщика Анны, не пропали для России, а дали буйные имперские всходы. Курляндия с той поры была признана в Европе государством, находящимся в сфере влияния России. И когда после своего прихода к власти Екатерина II вызволила Бирона из двадцатилетней ярославской ссылки и посадила на митавский престол, ей не было необходимости волноваться за интересы России в этом районе: постаревший, но бодрый Бирон, а потом его сын Петр знали, кто их подлинный сюзерен, и верно ему служили до тех пор, пока империя не поглотила в конце XVIII века Курляндию вместе с Польшей. Как делили промышленность и на что разбегались глаза БиронаРассмотрим теперь внутреннее состояние страны в это время. Оно также характеризуется в литературе о «бироновщине» как весьма драматическое. «Народное и государственное хозяйство, – пишет Ключевский, – расстраивалось, торговля упала…». Начнем с последнего. Данные историков XVIII–XIX веков и – в особенности – новейшие исследования архангельского историка Н.Н.Репина, обобщившие все доступные науке сведения о российской торговле первой половины XVIII века, демонстрируют, что общий объем торговли Петербурга с 1725 по 1739 год вырос с 3,4 до 4,1 млн. рублей, а размеры собранных таможенных пошлин увеличились с 228 тыс. рублей в 1729 году до 300 тыс. в 1740 году. Заметно увеличились и объемы экспорта различных товаров. Так, вывоз железа увеличился с 71,3 тыс. пудов в 1729 году до 396,3 тыс. пудов в 1739 году, то есть более чем в 5 раз. Если в 1730 году через Архангельск хлеба вывезли 6,3 тыс. четвертей, то в 1741 году вывоз составил 140,5 тыс. четвертей, то есть вырос более чем в 22 раза. Почти в два раза вырос и экспорт говяжьего сала, икры и других товаров, пользовавшихся спросом на европейском рынке и бывших в изобилии в стране. Увеличился и импорт иностранных товаров через Петербург, Архангельск, Ригу, Ревель и Нарву, куда со всей Европы шли торговые суда. Наиболее убедительным аргументом для многих являются показатели экономического роста, и в первую очередь данные о работе промышленности – основы военного могущества. Согласно данным С.Г.Струмилина, если в 1731 году казенные заводы выплавили 621,4 тыс. пудов чугуна и железа, то в 1740 году объем выплавки составил 764 тыс. пудов, или увеличился на 23 %. Выплавка чугуна на частных заводах за тот же период увеличилась с 796 тыс. пудов до 1068 тыс. пудов, или на 34 %. Особенно впечатляющи были успехи казенной металлургии на Урале. По данным Н.И.Павленко, если в 1729 году на уральских заводах было выплавлено 252,8 тыс. пудов, то в 1740 году – 415,7 тыс. пудов, или на 64,4 % больше. Можно, используя старую советскую терминологию, сказать, что была достигнута историческая победа российского крепостнического строя над капиталистическим строем в выплавке чугуна. Если при Петре, в 1720 году, Россия выплавила 10, а Англия – 17 тыс. тонн, то в 1740 году Россия достигла уровня 25 тыс. тонн, а хваленые домны Шеффилда и Лидса выдали только 17,3 тыс. тонн. В данном случае мы не будем углубляться в изучение вопроса о причинах такого экономического рывка России, как и задумываться над тем, были ли прочны экономические успехи России в исторической перспективе «соревнования с Британией навстречу Крымской войне». Мы лишь отметим, что «бироновщина» никоим образом не воспрепятствовала гордой поступи российской экономики в XVIII веке. На первых ролях в металлургической и горной промышленности во второй половине 30-х годов XVIII века действовал А.К.Шемберг – личность весьма одиозная, ставленник Бирона и его окружения. Он был нанят Кейзерлингом в Саксонии, где был главным распорядителем ведомства горного дела – обер-берг-гауптманом. В России он стал генерал-берг-директором и возглавил заменившую Берг-коллегию Генерал-берг-директорию. Его власть превосходила власть любого президента коллегии, и с ее бесконтрольностью современники, а потом и исследователи, связывали многие злоупотребления в этой весьма и весьма доходной отрасли промышленности. Но и здесь, как часто бывает в жизни, есть и другая сторона медали, которую трудно отделить от первой. Ведомство Шемберга приступило к пересмотру горного и промышленного законодательства. Как известно, в конце своего царствования Петр I изменил многие принципы промышленной политики и пошел по пути смягчения условий для частного предпринимательства, что отразилось в знаменитой Берг-привилегии 1719 года. Но в середине 1730-х годов этого было уже недостаточно – задуманная в широких масштабах приватизация государственных предприятий требовала новых законов. Именно таким законом и стал созданный Шембергом и его коллегами Берг-регламент 1739 года. Как считает крупнейший знаток истории русской промышленности XVIII века Н.И.Павленко, «новые уступки в пользу промышленников, установленные Берг-регламентом, дают полное основание считать, что политика покровительства, которую проводило правительство Петра в отношении промышленников и металлургической промышленности, осталась в своих основах неизменной и во второй четверти XVIII века. Правительство Анны Иоанновны учитывало, что от развития промышленности «многие другие государства богатятся и процветают», и поэтому считало необходимым заботиться о развитии промышленности в России». И роль анненских администраторов, в том числе и Шемберга, в этом процессе очевидна. В 1738 году Шемберг и специальная Комиссия о заводах в составе П.П.Шафирова, князя А.Б.Куракина, графа М.Г.Головкина, графа П. И. Мусина-Пушкина (обратим внимание на их национальность) приступили к обсуждению самой болезненной проблемы – выработки принципов передачи казенных предприятий в частные руки. Знакомясь с материалами Комиссии, нельзя не поразиться их сходству с теми дискуссиями, которые начались в современной России 1990-х годов по поводу принципов приватизации государственной собственности. Приведу примеры. Генерал-берг-директориум в лице Шемберга настаивал на том, чтобы передачей заводов занимался он лично, распределяя их по-своему усмотрению. Комиссия о заводах возражала, считая, что тем самым будет открыт путь всевозможным злоупотреблениям чиновников этого ведомства и что все желающие получить завод в собственность должны предстать перед лицом авторитетной Комиссии, которая вынесет решение «с общего рассуждения», как бы сейчас сказали – на конкурсной основе. Далее. Шемберг предлагал назначить фиксированные цены на заводы, а Комиссия, наоборот, склонялась к тому, чтобы продавать заводы по аукционной системе – кто предложит наиболее выгодные для казны условия. Хитрость Шемберга состояла в том, что он предлагал установить предельную цену на завод «против (то есть не выше. – Е.А) Акинфия Демидова заводов», хотя сам претендовал на Горноблагодатные заводы, стоявшие на очень богатых рудой землях, и тем самым много выигрывал от установления исходной предельной цены завода. Но были противоречия и иного рода. Комиссия оспаривала предложения Шемберга о передаче заводов частным владельцам в вечную собственность, о непременных гарантиях ее неприкосновенности для владельца, протестовала против предоставления владельцам права свободно распоряжаться своей собственностью. Эти весьма прогрессивные условия владения собственностью, предложенные Шембергом, явно противоречили всей политической и правовой системе России. В стране, где никто не мог ручаться не только за свою собственность, но и за личную свободу и жизнь перед угрозой самодержавного произвола, такие законы приняты быть не могли. Наконец, Комиссия восстала против предложения Шемберга о том, чтобы чиновники Генерал-берг-директории могли вступать в рудокопные компании и становиться владельцами заводов. Комиссия справедливо вопрошала относительно таких деятелей: «Когда они будут интересанты, то уже кому надзирание над ними иметь?» После долгих споров и достигнутого компромисса Берг-регламент был утвержден Анной, и он открыл путь к приватизации казенной промышленности. Первым, кто по нему устремился, был, как догадался современный читатель, сам генерал-берг-директор, получивший Горноблагодатные и иные заводы, сальный и китобойный промыслы. Ради интересов Шемберга был расторгнут выгодный для казны контракт с компанией Шифнера и Вульфа, и сбытом казенного железа за границей стал заниматься сам Шемберг. Когда в Кабинете «требовано от него порук или довольнаго обнадеживания, на что он, генерал-берг-директор, объявил, что его высококняжеская светлость, герцог Курляндский, изволит быть порукою по нем». Естественно, с таким поручителем можно было горы величиной с Благодать ворочать, тем более что, согласно Берг-привилегии, он получал от государства большие субсидии как начинающий заводчик. Я не имею фактов, позволяющих утверждать, что предприниматель Шемберг делился со своим патроном. В.Н.Татищев – знающий, правда, не очень нейтральный к Бирону человек – считал, что Шемберг-таки делился с Бироном и позволил фавориту прибрать к рукам огромную по тем временам сумму – 400 тыс. рублей. Одно ясно – отношения между Шембергом и Бироном не были бескорыстны. Надо сказать, что махинации Шемберга, создателя Берг-регламента и владельца заводов, продолжались недолго. При Елизавете его лишили власти и приватизированного (читай – присвоенного) добра. И дело заключалось не в том, что он был сподвижник Бирона, немец, член «немецкой камарильи», или вор, а в том, что на Горноблагодатные и иные заводы стали поглядывать люди из новой, уже чисто русской, камарильи, окружавшей императрицу Елизавету Петровну. Новые начинающие заводчики – графы А.И. и П.И. Шуваловы, М.И. и Р.И.Воронцовы, И.Г.Чернышев, С.П.Ягужинский – пришли на смену «немецким авантюристам, разворовывавшим страну», и вскоре стало ясно: то, что делали Шемберг с Бироном, выглядело детской забавой в сравнении с теми махинациями, которые осуществляли на благодатной промышленной почве «русские патриоты». Бесконечные и значительные субсидии из казны, грубейшие нарушения горного законодательства, расправа с не защищенными властью конкурентами, всевозможные льготы за счет государства – вся эта вакханалия позволила Н.И.Павленко сделать такой неутешительный, «антипатриотический» вывод: «Правительство А.И.Шувалова ярко иллюстрирует беззастенчивость использования исполнительной власти и положения при дворе в корыстных целях. Едва ли в правительстве Шувалова можно обнаружить хотя бы одну черту, положительно повлиявшую на развитие металлургии России». Я привожу эту цитату, ни в коем случае не ставя цели оправдать Бирона и его вороватую компанию. Но когда читаешь у Ключевского, что во времена «бироновщины» «источники казенного дохода были крайне истощены», что «при разгульном дворе… вся эта стая кормилась досыта и веселилась до упаду на доимочные деньги, выколачиваемые из народа», и что «на многомиллионные недоимки и разбежались глаза у Бирона», то невольно думаешь: только ли при господстве Бирона были так истощены источники казенного дохода? Только ли при ненавистных немецких временщиках нещадно выколачивали из русского народа недоимки, на которые «разбегались глаза» только ли у Бирона? Нет, конечно! Проблема недоимок в сборах подушной подати и других налогов была острейшей весь XVIII век. Крестьянское хозяйство не справлялось с прессом налогов и повинностей, которые непрерывно возрастали с конца XVII века. Кроме того, в России, как всегда, платить налоги сполна было непонятной доблестью – ведь все видели, что эти трудовые деньги проваливались как в бездонную бочку, не принося ничего людям, которые их платили. В итоге проблема недоимок не была решена ни при Петре, ни при его преемниках. Не следует думать, что Петр Великий взыскивал недоимки иначе, чем Анна или Екатерина I, – способ был один: жестокие указы «с гневом», посыльные, военные команды, массовый правеж недоимок – палками по ногам каждому из неплательщиков, отписка в казну имущества недоимщиков, «железа», тюрьма. Еще до анненского царствования, в 1727 году, была создана специальная Доимочная канцелярия, а в 1729 году – Канцелярия конфискации, которые весьма рьяно занимались тем, за что так немилосердно ругают иные историки Бирона и его компанию. Между тем в начале 30-х годов правительство Анны оказалось в весьма сложном финансовом положении: к 1732 году, при государственном доходе в 6–7 млн. рублей в год, недоимки за годы царствования Екатерины I и Петра II накопились в размере 7 млн. рублей. И деньги эти требовались не столько на веселье и обжорство двора, сколько на нужды армии, на которую в мирное время шло не менее 5–6 млн. рублей в год, а в военное (длившееся с 1734 по 1739 год) еще и больше. К каким только ухищрениям и приемам не прибегало правительство Анны, чтобы получить эти деньги, преодолеть упрямое упорство совсем небогатых крестьян – основных плательщиков! Можно с уверенностью сказать, что сборщики недоимок гуманностью не отличались. Кроме того, была восстановлена петровская система ответственности помещиков за платежи их крестьян. Армейские полки были вновь (после конца 1720-х годов) размещены в деревнях, и их командиры собирали подушную подать со своего дистрикта – территории размещения полка и несли ответственность за эти сборы. И тоже не приходится сомневаться, что крайне озабоченный денежным довольствием своих солдат и офицеров полковник вряд ли церемонился и с крестьянами, и с помещиками окрестных деревень. Но так было всегда – и до и после «бироновщины». О воровстве при Анне, которое почему-то ставится в упрек только ее режиму, я не буду подробно говорить: воровством в России никого не удивишь – достаточно посмотреть дела XVIII века о злоупотреблениях властью. Разорение балами и гарямиСледует сказать еще об одном популярном у многих обличителей «бироновщины» моменте. Историк XIX века Е.Белов, описывая ужасы господства иностранного временщика, писал: «Затем последовало систематическое разорение высшего дворянства посредством неслыханной до того роскоши». Автор имел в виду то, что коварный немецкий временщик, сам ведя роскошный образ жизни, устраивал балы, маскарады, втягивал в это простодушных дворян, и они были вынуждены разоряться, чтобы достать денег на угощения, выезд, костюмы, приемы и т. д. Бедная, бедная русская знать, разоряемая немецким проходимцем! Но забавно то, что еще больше «разоряла», таким образом, русское дворянство Елизавета Петровна, чьи пиры, приемы, маскарады, ежедневные переодевания и бешеные траты на роскошь стали легендой. Так, М.М.Щербатов, описывая нравы елизаветинских времен, скорбит о печальной участи отставного майора князя Б.С.Голицына, чье роскошное житье «изнуряло его состояние», и он как «от долгов приватным людям, так и от долгов казне разоренный умер, и жена его долгое время должна была страдать и претерпевать нужду в платеже за безумие своего мужа». Из елизаветинского времени до нас доносятся жалобные вопли и стоны и других, подобных Голицыну, «бедняков», вконец разоренных веселой, непоседливой императрицей, в сравнении с лукулловыми пирами которой празднества Анны выглядели вечеринками трезвенников и постников. Нет оснований утверждать и то, что в годы царствования Анны были гонения на православную церковь – это тоже один из историографических мифов. В Святейшем синоде и церковных верхах с петровских времен царили интриги и подсиживания. Многие церковники, недовольные реформой Петра, стремились всяческими путями (в том числе и бесчестными) устранить от власти Феофана Прокоповича, но он, человек беспринципный и опытный в интригах, пользовался поддержкой Бирона и умело оборонялся, засаживая своих противников, церковных иерархов, в дальние монастыри и Тайную канцелярию. Достигалось это доносами и контрдоносами, где преимущественно фигурировали обвинения в «оскорблении чести Ея императорского величества». Можно без преувеличения утверждать, что превращение Петром церкви в контору по делам веры, полностью подконтрольную государству, привнесло в ее среду (наряду с другими отрицательными факторами) нравы двора, ожесточение, безнравственность, грязь – все то, что было так характерно для суетного времяпровождения придворной камарильи. В остальном же церковная политика при Анне мало в чем изменилась по сравнению с предшествовавшими временами. Защита православия выражалась, как и прежде, в расправах с еретиками, которых сжигали на кострах и гноили в монастырских тюрьмах. Более того, тридцатые годы XVIII века стали трагической страницей в истории русского старообрядчества. Именно при Анне власти перешли в решительное наступление на старообрядцев. С 1735 года на Урале и в Сибири начались беспрецедентные по масштабам, тщательности и жестокости облавы воинских команд по лесным скитам. Аресты, пытки, преследования, разорения десятилетиями создававшихся гнезд противников официальной церкви приводили к «гарям» – самосожжениям, в которых гибли десятки людей, мужчин, женщин, стариков и детей. Вот что пишет по этому поводу прекрасный знаток русского старообрядчества Н.Н.Покровский: «Своеобразная ироническая логика истории видится в том, что активным проводником консервативнейшей линии правительства Анны Иоанновны в этом вопросе, в некоторой степени даже инициатором невиданной ранее по масштабам полицейской акции по искоренению противников официального православия явился просвещеннейший поборник государственного подхода и казенного интереса Василий Никитич Татищев. Предшественник В.Н.Татищева в должности начальника Урало-Сибирского горнозаводского округа де Геннин (голландец. – Е.А.) отличался веротерпимостью и предпочитал по возможности не вмешиваться в вероисповедные проблемы. Консистория не раз жаловалась, что не может получить от него должной поддержки для искоренения старообрядчества на заводах. Не только на Урале, но и в придворных кругах секретом Полишинеля являлось то, что снисходительность Геннина обходилась уральским старообрядцам в несколько тысяч рублей в год. Такса эта считалась умеренной, а техническую сторону сбора сумм обеспечивали видные старообрядцы из влиятельнейших заводских приказчиков». Все переменилось с приходом на Урал Татищева, неподкупность которого также ставилась под сомнение (вспомним цитату из донесения Татищева, как он был вынужден взять от раскольников взятку). В Синоде его работой были довольны, а результатом стали страдания и гибель людей, не хотевших жить, как предписывала им официальная церковь. Акции Татищева оказались бессмысленными: из более чем полутора тысяч арестованных в результате татищевских «выгонок» старообрядцев обратились в официальное православие только 77 человек. Чей кнут гуманней?Наконец, затронем еще один аспект проблемы «бироновщины», которая очень часто изображается как репрессивный режим, чем-то схожий по жестокости с режимом Ивана Грозного. Действительно, во времена Бирона были и шпионаж, и доносы, и «жестокое преследование недовольных». Но когда этого не было в России? В тридцатых годах XVIII века вся система политического сыска, начиная с законодательства и кончая особенностями ведения политических дел, была прямым продолжением системы политического сыска XVII века, и особенно – свирепого политического сыска петровских времен. Изучая историю политического сыска, мы видим, что с приходом Анны к власти масштабы репрессивной работы сыскного ведомства не возросли. Все эти годы личный состав Тайной канцелярии не увеличивался, оставаясь в пределах 10–20 человек и около полутора сотен солдат Преображенского полка и Петербургского гарнизона, которые охраняли колодников. Число последних никогда не превышало 250–300 человек. Всего за десять лет анненского царствования было арестовано максимум 10 тысяч человек, а в Сибирь из них было отправлено не более тысячи. Иначе говоря, никакой речи о массовых репрессиях во времена «бироновщины» идти не может. Данные описи дел Тайной канцелярии позволили Т.В.Черниковой сделать вывод, что количество политических дел времен Анны не превышает двух тысяч единиц, тогда как в первое десятилетие царствования Елизаветы зафиксировано 2478, а во второе десятилетие (50-е годы XVIII века) – 2413 дел. Несомненно, в анненское время с попавшими в Тайную канцелярию расправлялись более жестоко, чем при Елизавете Петровне, но все относительно – ведь Елизавета вообще отменила смертную казнь. Если же сравним анненский сыск с петровским, знавшим действительно массовые расправы с недовольными – стоит вспомнить стрелецкое дело конца XVII века, расправы с Астраханским и Булавинским восстаниями, дело царевича Алексея и др. Просмотренные мной в ходе работы над книгой «Дыба и кнут. Политический сыск и русское общество в XVIII веке» дела Тайной канцелярии показывают, что детально изучаемые следователями слухи и сплетни о жизни Анны и ее окружения (а это и есть основная масса преступлений) очень редко фокусировались именно на немецком происхождении ее любовника. Такой же характер имели следственные дела о русских «ночных императорах» Елизаветы или Екатерины II. Конечно, элемент патриотизма, выраженный в осуждении преимущества, которое получали «немцы» при дворе и в армии, все же присутствовал – об этом тоже сохранились дела, – но никогда эта тема при работе Тайной канцелярии не становилась главной. Мы не можем утверждать, что в анненское время карательные органы России боролись с патриотическим движением. «Государев гнев – посланник смерти»Вероятно, царствование Анны Иоанновны никогда бы не стало историографической «бироновщиной», если бы не было омрачено розысками и расправами над несколькими знатными фамилиями и персонами – Долгорукими, Голицыными, Волынским. Но в этом смысле анненское правление было не более «террористично», чем правление ее предшественников и преемников. Склонность к политическому розыску как средству устрашения и подавления политической оппозиции, пресечения нежелательных толков и слухов проявляли в той или иной степени все русские цари. Кровавые розыски при Петре I, потом расправа Меншикова со своими коллегами при Екатерине I, а затем дело самого Меншикова при Петре II, наконец, дело Лопухиных, Лестока при Елизавете – все это вытягивается в единую цепь, звеньями которой стали и дела Долгоруких, Голицына, Волынского при Анне. Не пытаясь оправдать Анну и Бирона, отметим, что в политической борьбе Анна и ее окружение поступали точно так же, как поступали все предшественники императрицы, приближая угодных и отдаляя неугодных, да и то соотнося свои действия с конъюнктурой. По-видимому, придя к власти, мстительная Анна хотела «разобраться» прежде всего с верховниками. За февраль – март 1730 года сохранился проект указа царицы о начале публичного «исследования и рассмотрения» обстоятельств приглашения Анны на русский престол и ограничения ее власти. И отчасти это расследование было начато. Казалось бы, на волне общей поддержки дворян, избавившихся от олигархов, Анне представился хороший случай расправиться со своими утеснителями – бывшими верховниками. Но, тем не менее, она не пошла на это до конца, затормозив начатое расследование, и поступила так вовсе не из гуманных соображений. Дело в том, что согласно проекту указа предусматривалось, что разбирательство и суд над верховниками осуществит собрание «разных главнейших чинов», которое затем рассмотрит проект изменения государственной системы, с тем чтобы не допустить в дальнейшем подобных «затеек». Готовая расправиться с верховниками, Анна, тем не менее, пойти на созыв такого собрания, конечно, не собиралась – не для этого она порвала кондиции. Поэтому, не дав хода проекту, Анна устремилась по вполне традиционному пути – «положения» опал на личности, точнее – на семьи вчерашних фаворитов. Опала на Долгоруких была «положена» весной 1730 года в типичном для прошлых столетий стиле: репрессиям (без суда и следствия) были подвергнуты не конкретные виновники попытки ограничения власти императрицы (например, князь Иван Алексеевич, или князь Алексей Григорьевич, или Василий Лукич Долгорукие), а почти весь род Долгоруких. В этом хорошо видна традиция политических репрессий: ссылали или казнили не только опального вельможу, но и его братьев, весь род, на который обрушивался царский гнев и который тем самым сбрасывался вниз по ступеням местничества. Так было до Петра Великого, так было при Петре и после: Меншиков отправился в Сибирь с невинными перед государством домочадцами, а чуть ранее он сам сослал П.А.Толстого на Соловки вместе с его сыном, который никаких преступлений не совершал. И Анна осталась верной этой традиции. «Фельдмаршал Долгорукий, – пишет французский поверенный Маньян в июле 1731 года, – не скрывает своего отчаяния при мысли о том, что он остается единственным представителем своего рода, который сохранил еще за собой доступ ко двору, и эта милость приобретена им тяжкою ценою унижений, которые он обязан за то терпеть со стороны графа Бирона». В указе от 14 апреля 1730 года Долгорукие (в первую очередь князь Алексей и князь Иван) обвинялись в том, что «не берегли здоровья» Петра II (любопытно, что впоследствии Бирон тоже оказался виноват в том, что не берег здравия Анны Иоанновны, не препятствуя ее езде верхом), а также «отлучали Ея величество от доброго и честного обхождения», пытались женить юного царя на Екатерине Долгорукой, и, наконец, Долгоруких Анна обвиняла в заурядной краже «нашего скарба, состоящего в драгих вещах на несколько сот рублей». Князь Василий Лукич обвинялся в преступлениях, которые не раскрывались публично: «за многие его Нам и к государству Нашему бессовестные противные поступки». За это его отправили на Соловки, в ту тюрьму, где в 1729 году умерли отец и сын Толстые. Вначале семья Алексея Долгорукого была выслана из подмосковного имения Горенки в дальнюю пензенскую вотчину – Селище. Не успели Долгорукие приехать в Селище, как их нагнал отряд солдат, который был послан императрицей, чтобы сопровождать опальных в Сибирь, на новое место ссылки – в Березов, где незадолго перед этим умерли АДМеншиков и его дочь Мария. Долгорукие были поселены в том же доме, из которого были вывезены сын и дочь светлейшего – Александр и Александра. Потянулись долгие годы ссылки… Примыкает к делу Долгоруких и дело фельдмаршала В.В.Долгорукого, недолго продержавшегося на плаву. По доносу его арестовали, и вскоре фельдмаршалу уже не пришлось унижаться перед фаворитом – его посадили надолго в тюрьму. Дело фельдмаршала Долгорукого можно рассматривать в тесной связи не только с делом его родственников, но и с подобными делами других неугодных новой власти чиновников и военных. В ссылку отправился, как уже сказано выше, адмирал Сивере. В мае 1731 года арестовали известного сподвижника Петра Великого А.И.Румянцева. Причина ареста – «болтал много лишнего, даже про императрицу» (из сообщений саксонского дипломата Лефорта). Приговоренный Сенатом к смерти, Румянцев был помилован Анной и ссылку провел в своей дальней деревне, откуда через несколько лет его вызвали в Петербург, вернули чины и ордена, и он благополучно дослужился при Анне до генерал-аншефа. Как это часто бывает, пример не оказался «другим наука» – «поносные и непристойные» слова об Анне, Бироне и их окружении служили поводом для доносов, расследований, ссылок и казней. Впрочем, и раньше, и позже словесная невоздержанность становилась причиной многих бед для россиян. Конечно, вряд ли Анна забыла нанесенную ей верховниками в 1730 году обиду – она только ждала удобного случая для расправы с ними. В 1736 году она сумела добраться до Дмитрия Михайловича Голицына, которому к этому времени было уже 69 лет. В первое пятилетие анненского царствования он – сенатор – изредка принимал участие в государственных делах, но потом подлинная (или притворная) болезнь все меньше и меньше позволяла ему выезжать из подмосковной вотчины Архангельское, где в окружении книг он коротал время. По-видимому, бывший глава верховников вел себя очень осторожно и не давал повода для императрицына гнева. Но в 1736 году в Кабинет министров из Сената поступило дело об имении, право на владение которым оспаривали вдова покойного молдавского господаря Димитрия Кантемира Настасья и ее пасынок – князь Константин Дмитриевич Кантемир, который приходился зятем Д.М.Голицыну. Спор был давний и запутанный. Кабинет назначил для его разбора «Вышний суд», в который вошли Н.Ф.Головин, А.Б.Куракин, В.Ф.Салтыков, Д.А.Шепелев и А.П.Волынский. Трудно теперь сказать, кто из членов суда получил задание во что бы то ни стало «вшить» в дело К.Кантемира материалы против его тестя – Д.М.Голицына. Думаю, что и Салтыков, и Волынский могли с этим успешно справиться. Они взяли на вооружение старый, известный прием, который чуть позже был использован и в деле против самого Волынского, – из дворовых людей Кантемира к следствию был привлечен некто Перов, который, подобно дворецкому Волынского Василию Кубанцу, начал писать доносы и на Константина Кантемира, и – самое главное – на его тестя. 13 декабря 1736 года был подписан указ о вызове Голицына на допрос. Он был болен, не мог самостоятельно передвигаться, оставить его, глубокого старца, в покое просил М.М.Голицын – младший брат покойного фельдмаршала М.М.Голицына, бывший в это время в армии генерал-кригс-комиссаром. Но все было напрасно – за Голицыным явились гренадеры. В доносе крестьянина И.Баженова на конюха князя Голицына А.Васильева передан рассказ дворовых опального вельможи о том, как был арестован старый князь: «Как у князя их печатали дом и запечатывали все сандуки, и он, на то не смотря ни на што, все печати обломал и вынул по две пары одежи и роздал всем людям своим, и о том караулныя доложили государыне, и государыня приказала с него снять кавалерию и шпагу, и присланы были к нему для снятия, и он им снять с себя не дал и, сняв с себя кавалерию и шпагу, выбросил в окно на улицу, и присланы были по него гренадеры, чтоб ево взять во дворец, и он им взять не дался ж, и говорил: «Меня и свои люди отнесут», и как ево люди взяли и, положа на скатерть, понесли во дворец, и сама государыня изволила глядеть из окна по поес (вспомним, как Анна торчала со скукой в окне. – Е.А) и говорила ему: «Принеси, князь Дмитрей Михайлович, вину, я тебя прощу», и он сказал: «Не слушаюсь я тебя, баба такая», а персону до Е. В. оборачивал все к стене и не глядел на нее, такой он сердитой человек». Не исключено, что многое из этого придумано и додумано рассказчиками, но то, что князь Дмитрий не повинился, вел себя гордо и неуступчиво, позволяя себе на заседаниях начавшегося против него суда острые высказывания в адрес Анны, – факт несомненный. Он отражен в приговоре 8 января 1737 года, где, наряду с обвинениями в злоупотреблении служебным положением, Голицын осуждался как человек, проявивший «противности, коварства и безсовестныя вымышленыя поступки, а наипаче за вышеупомянутые противные и богомерзкие слова». Суд приговорил Голицына «казнить смертию», а имение отписать в казну. Императрица казнь вельможи заменила тюрьмой. 9 января больного сенатора доставили в Шлиссельбург, откуда срочно вывезли другого узника – его коллегу по Совету – фельдмаршала В.В.Долгорукого, отправленного в казематы Ивангорода. Князь Дмитрий в Шлиссельбурге протянул только до 14 апреля 1737 года – он умер в каземате. Как и в деле Долгоруких, Анна нанесла удар по всему роду: упомянутый выше младший брат князя Дмитрия Михаил был сослан в Тавров, сын Алексей лишен чина действительного тайного советника и «написан в прапорщики в Кизляр». Вместе с ним отправилась в ссылку его жена Аграфена Васильевна – дочь одного из судей по делу Голицыных В.Ф.Салтыкова (можно представить, каковы были его чувства в это время, но своя голова все же дороже). В Нарым был сослан и племянник князя Дмитрия – Петр Михайлович, который к этому времени был уже камергером. Его вина состояла в том, что он, еще до того, как князь Дмитрий от официальных лиц узнал о монаршем гневе, «поехал во дворец к государыни и до государыни не дошел, осмотрел во дворце на столе указы, что ево, князь Дмитрия Голицына, велено послать в ссылку, возвратился изо дворца и приехал к оному дяде своему и о том ему сказал». Иначе говоря, судьба Голицына и его семьи была решена задолго до приговора послушного воле императрицы суда, начавшего свою работу с земельного спора Кантемира. Расправа с Голицыными была такой тайной и поспешной, что освобожденного при Елизавете князя Петра долго не могли разыскать в Сибири, так как указа о ссылке его в Нарым в Тайной канцелярии обнаружить не удалось. Впрочем, те мучения, которые испытывали в Сибири сосланные туда Долгорукие, казались Анне недостаточными. В 1738 году она решила покончить с ними – началось новое дело Долгоруких. Да они и сами дали повод мстительной императрице. В Березове они жили недружно: споры, ссоры, взаимные обвинения были часты и происходили на глазах охраны и местных жителей. В 1731 году известие о происшествиях в семье Долгоруких дошло до Петербурга, и Анна распорядилась: «…сказать Долгоруким, чтоб они впредь от таких ссор и непристойных слов, конечно, воздерживались и жили смирно под опасением наижесточайшего содержания». Однако князь Иван, ставший главой семьи после смерти матери в 1731 году и отца, князя Алексея, в 1734 году, жить смирно не хотел. Он бражничал с местным комендантом и горожанами. В Петербург пошли новые доносы на Ивана, позволявшего себе весьма «непристойные» речи об Анне и Елизавете. Особо усердствовал в доносах подьячий Тишин, мстивший Ивану за какие-то личные обиды. В 1738 году последовали первые кары – арест всех, кто в Березове общался со ссыльными, а режим для семьи Ивана был резко ужесточен. Наконец, Долгоруких вывезли в Тобольск, где начались допросы и где их ждала дыба в застенке. Показания, данные Иваном, были столь серьезны, что на основании их было решено начать большой сыск и для этого свезти всех Долгоруких в Шлиссельбург. В начале 1739 года в крепость на Неве были доставлены сам Иван и вся его мужская родня – участники знаменитых событий начала 1730 года. Одно время в современной публицистике велся спор о том, следует ли осуждать людей, не выдержавших пыток и оговоривших своих товарищей. Конечно, осуждать попавших в пыточный хомут дыбы мы не имеем морального права – физические страдания могут ломать самые сильные натуры, и никто из нас не знает, как бы он повел себя в сходной ситуации. Но все же, помня об этом, нельзя не отметить, что люди, оказавшись в одинаковых условиях пыточной камеры, ведут себя по-разному. Не осуждая Ивана Долгорукого, испытавшего ужас застенка и принявшего в конце мученическую смерть, нельзя не отметить, что его показания были для следователей наиболее информативными, он рассказал о событиях 1730 года гораздо больше того, что знали власти и о чем они даже не догадывались, а самое главное – он не взял вину только на себя, а выдал многих из своих близких родственников. Рассказанная им в деталях история сочинения подложного завещания Петра II стала основанием для свирепой расправы со всеми участниками, казалось бы, навсегда исчезнувшего в реке времени исторического эпизода. Особенно болезненно это отразилось на Сергее Григорьевиче Долгоруком. В 1735 году тесть князя Сергея барон Шафиров сумел вытащить зятя и свою дочь Марфу Петровну из деревенской ссылки, в 1738 году князь Сергей – опытный дипломат – был помилован императрицей и даже назначен послом в Англию. Но ему не удалось увидеть берегов Британии – пока он собирался к отъезду, его племянник, князь Иван, дал на него показания, из которых следовало, что именно князь Сергей писал подложную духовную Петра II. Со смертью в начале марта 1739 года влиятельного Шафирова князь Сергей больше не имел защиты и был арестован. Начались допросы и пытки, которые тянулись до осени 1739 года. В конце октября созванное Анной «Генеральное собрание», состоявшее, как и суд над Голицыным, исключительно из русских вельмож, приговорило всех обвиняемых к смертной казни. 8 ноября 1739 года в Новгороде состоялась казнь: конец Ивана как главного преступника был ужасен – его колесовали. Иван и Сергей Григорьевичи, а также Василий Лукич были обезглавлены. Драматична была судьба младших детей Алексея Долгорукого, оставленных в Тобольске до решения императрицы. Александр в тюрьме пытался покончить с собой, но был спасен, чтобы по выздоровлении подвергнуться свирепому наказанию: урезанию языка и битью кнутом с последующей ссылкой на Камчатку. Известно, что Бирон, придя к власти как регент, 23 октября 1740 года отменил экзекуцию над Александром, но к 28 октября, когда она свершилась, указ об этом до Тобольска дойти не успел. Два брата Александра – Николай и Алексей – были сосланы в Охотск, а сестры – «порушенная невеста» Екатерина, Елена и Анна – пострижены в дальние сибирские монастыри. Гордая Екатерина, привезенная в томский Алексеевский монастырь, сопротивлялась пострижению до последнего и была посажена в келью под «наикрепчайшим караулом». Только в начале 1742 года Долгорукие, по воле новой государыни Елизаветы Петровны, стали возвращаться из Сибири в столицу. Расправа с Голицыными и Долгорукими, которых никто из дворян, памятуя 1730 год, особенно не любил, по-видимому, произвела тягостное впечатление на общество, хотя и здесь была не национальная, а политическая подоплека, жестокая месть императрицы, власти которой (как и власти Бирона) ссыльные Долгорукие никак не угрожали. Дело Артемия ВолынскогоПолитическим, точнее, придворным стало и громкое дело Артемия Петровича Волынского, начатое весной 1740 года. Выходец из старинного боярского рода, Артемий Волынский с ранних лет оказался в самой гуще событий петровского времени. Умный, решительный, толковый ротмистр Волынский понравился Петру Великому, и он явно выделял Артемия среди других своих ординарцев, давая ему подчас сложные дипломатические и административные поручения. В 1715–1718 годах Артемий Волынский отправился с посольством в Персию, а потом губернаторствовал в Астрахани – ключевом пункте подготовки к Персидскому походу 1722–1723 годов. Правда, сам поход не принес ему лавров. Даже наоборот – посланная им информация из Персии о том, что русским войскам предстоит весьма легкая прогулка в раздираемую усобицами страну, оказалась недостоверной, а обнаруженные царем в Астрахани многочисленные административные злоупотребления губернатора резко изменили жизнь Волынского: согласно легенде, он, прежний любимец царя, попробовал на своей спине силу ударов знаменитой дубинки великого преобразователя. Смерть Петра спасла Волынского от дальнейших разбирательств в специально созданной для разбора многочисленных «деяния» губернатора комиссии. Пришедшая к власти в 1725 году Екатерина I издавна была весьма расположена к Артемию, который был женат на девице из семьи Нарышкиных. Императрица пожаловала его в генералы и назначила губернатором в Казань. Там он почти сразу же показал свой буйный нрав и сребролюбие. На Волынского пошли жалобы от казанского архиерея Сильвестра, который сообщал о хамском поведении губернатора в резиденции владыки, о его «озорстве» и грубых расправах с подчиненными архиерея. Волынский был отстранен от губернаторства, и только «чистосердечное» признание и покровительство знатных персон спасли его от справедливой кары. Начало царствования Анны Артемий Петрович провел под следствием по казанскому делу, и рассчитывать на продвижение по службе ему не приходилось. В событиях 1730 года он также не проявил необходимой твердости, хотя, судя по его письмам из Казани, в пользу ограничения самодержавия он особенно не верил. Но и полностью на сторону Анны он также не перешел, а какое-то время колебался. С этим связан любопытный эпизод, который много говорит о характере Волынского и нравах тех времен. Сразу же после памятных событий начала 1730 года губернатор А.П.Волынский написал своему дяде, уже известному читателю главнокомандующему Москвы С.А.Салтыкову, письмо. В нем он, среди прочего, сообщал, что приехавший из Москвы в Казань бригадир Иван Козлов в беседах весьма одобрял попытку ограничить власть императрицы Анны и очень огорчился, когда узнал, что замысел этот не удался. Салтыков, быстро набравший при Анне силу, 8 апреля ответил племяннику. Он попросил его прислать на имя государыни официальный донос на Козлова. Оказалось, что Салтыков уже сообщил об истории с Козловым самой Анне, и она, как пишет Салтыков, «изволила к тебе нарочного курьера послать, чтоб прислать к ним в Москву, при письме своем, доношение против присланной ко мне ведомости об оном Козлове: какие он имел по приезде своем в Казань разговоры о здешнем московском обхождении и при том, кто был, как он с вами разговаривал, чтоб произвесть в действо можно было. И оного курьера извольте отправить в Москву немедленно. А буде оный Козлов безотлучно будет в Казане, то оному Козлову объявлять не извольте. А буде куды станет из Казани отъезжать, то извольте ему объявить Ея императорское величество указом, чтоб он без указа из Казани никуды не ездил». Как мы видим, дело о расследовании «непристойных слов» должно вот-вот начаться – для этого требовался только донос. Но Волынский неожиданно заупрямился. Он отвечал дяде, что он готов служить государыне по своей должности, но «чтоб, милостивый государь, доносить и завязыватца с бездельниками, извольте отечески по совести рассудить, сколь то не токмо мне, но и последнему дворянину, прилично и честно делать. И понеже ни дед мой, ни отец никогда в доносчиках и в доносителях не бывали, а мне как с тем на свет глаза мои показать? Известно вашему превосходительству милостивому государю, что я с робятских лет моих при вас жил и до сего времени большую половину века моего прожил так честно, как всякому доброму человеку надлежало и тем нажил нынешнюю честь мою и для того лутче с нею хочу умереть… нежели последний мой век доживать мне в пакостном и поносном звании, в доносчиках… Извольте сами рассудить, кто отважитца честный человек итить в очные ставки и в прочие пакости, разве безумный или уже ни к чему непотребный. Понеже и лучшая ему удача, что он прямо докажет, а останется сам и с правдою своею вечно в бесчестных людех, и не только самому себе потом мерзок будет». По тому, как Волынский ответил дяде на письмо 8 апреля 1730 года, мы можем судить об отношении к доносительству как вообще, так и, в частности, нового русского дворянина с его представлениями о личной дворянской чести, заимствованными из Западной Европы при Петре I и уже довольно глубоко вкоренившимися в сознание вчерашних «государевых холопей». Одним словом, Волынский своим письмом хотел сказать: доносить – неприлично, это противоречит нормам христианской и дворянской чести. Так действительно думали многие люди. Граф П.И.Мусин-Пушкин, проходивший по делу самого Волынского в 1740 году, был уличен в недоносительстве на своего приятеля Волынского и на допросе в Тайной канцелярии о причинах недоносительства отважно заявил: «Не хотел быть доводчиком». Но в истории, происшедшей с Волынским в 1730 году, лучше не спешить с выводами. Тогда столь высоконравственная, на первый взгляд, позиция племянника очень не понравилась его высокопоставленному дяде, который сам, поспешив с письмом Волынского к императрице, попал в итоге впросак: «Я думал, – укорял Салтыков Волынского в письме 20 мая 1730 года, – что писали вы очень благонадежно, что след какой покажется от вас. А как ныне по письмам от вас вижу, что показать вам нельзя, н[о] чтоб так [вам] ко мне и писать, понеже и мне не очень хорошо, что и я вступил, а ничего не сделал. И будто о том приносил я (императрице. – Е.А.) напрасно, а то все пришло чрез письмо от вас ко мне. Понеже вы изволили писать, что он (Козлов. – Е.А.) говорил при многих других, а не одному, и я, на то смотря, и доносил [государыне], и то, стало быть и мне нехорошо…». Поэтому дядя настаивает, чтобы Волынский довел дело до конца: «Того ради, я советую лучше против прежнего письма извольте отписать, какие он имел разговоры с вами, чтоб можно было произвесть в действо. Понеже как для вас, так и для меня… коли вступили, надобно к окончанию привесть». Моральных же сомнений племянника и рассуждений насчет дворянской чести дядя не понял, счел их за отговорки. Он полагал, что в таком деле греха нет, и «худо не причтется, разве причтет тот, который доброй совести не имеет». На это письмо Волынский ответил, и из этого ответа мы видим, что казанского губернатора от доноса на Козлова удерживали совсем не понятия чести, а банальные соображения трусливого царедворца и карьериста, который, в принципе, и не прочь сообщить при случае куда надлежит, но при этом не хочет в неясной политической обстановке подавать официальный донос и после этого нести за него ответственность. Во-первых, Волынский не отрекается от обвинений Козлова, но желает, чтобы его донос рассматривали «только приватно, а не публично». «Мне – пишет он, – доношения подавать и в доказательствах на очных ставках быть… – то всякому дворянину противу его чести будет, но что предостерегать и охранять, то, конечно, всякому доброму человеку надобно, и я, по совести своей, и впредь не зарекаюся тож сделать, если что противное увижу или услышу». То есть донести я всегда, мол, рад, но только тайно, публичный же, по закону, донос противоречит дворянской чести. Чуть ниже Волынский раскрывает последний и, вероятно, самый серьезный аргумент в защиту своего недоносительства. Дело в том, что, когда началась вся история с Козловым, в Казани (как и везде в России из-за принятых верховниками мер) об ошеломляющих событиях в Москве после смерти Петра II знали явно недостаточно, и, отказываясь посылать новой государыне формальный донос, Волынский в тот момент не был уверен, что группировка Анны Иоанновны достигла полной победы. Он обратил внимание на замечания Козлова, что дело ограничения монархии почти выиграно и он, Козлов, уверен, «понеже-де партишка (сторонников самодержавия. – Е.А.) зело бессильна была и я-де, больше думаю, что она вон выгнана». Когда же через некоторое время стало известно об окончательной победе «партишки» Анны Иоанновны и Салтыкова, которая стала «партией власти», то казанский губернатор уже пожалел о своей осторожности, прикрытой словами о дворянской щепетильности. В письме-ответе на послание дяди от 20 мая Волынский откровенно признался: «Поверь мне, милостивый государь, ежели б я ведал тогда, что будет, как уже ныне по благости Господней видим, поистине я бы… конечно, и здесь бы начало дела произвел явным образом… да не знал, что такое благополучие будет. И вправду донесть имел к тому немалый резон, но понеже и тогда еще дело на балансе (то есть неустойчиво. – Е.А.) было, для того боялся так смело поступать, чтоб мне за то самому не пропасть. Понеже прежде, нежели покажет время, трудно угадать совершенно, что впредь будет. И того, милостивый государь, всякому свою осторожность иметь надобно столько, чтоб себя и своей чести не повредить». Не прошло и нескольких месяцев, как дядя, поставленный из-за капризного упрямства Волынского в неловкое положение перед императрицей, получил возможность преподать племяннику урок в том, что дворянская честь не только не препятствует доносу, но даже предполагает его. Дело в том, что у Волынского вскоре после истории с Козловым разгорелась, как уже сказано выше, скандальная тяжба с довольно склочным Казанским архиепископом Сильвестром. Враги начали устно и письменно оскорблять друг друга, слать ко двору и в Синод грязные жалобы и доносы. В августе 1730 года Салтыков писал Волынскому, вспоминая историю с Козловым: «Я напред сего до вас, государя моего, писал, чтоб прислали доношение против прежних своих писем. На что изволили ко мне писать: «Как-де, я покажу себя в людях доносителем?» А мне кажется, что разве кто не может рассудить, чтоб тебя [кто] мог этим попрекать. А ныне сами-то себя показали присланные ваши два доношения на архиерея, в которых нимало какого действа (то есть нет фактов. – Е.А) в тех доношениях, только что стыдно от людей, как будут (в созванной комиссии. – Е.А.) слушать». Словом, вся эта история затормозила продвижение Волынского вверх по лестнице чинов. Его отставили от губернаторства и новой должности не дали. Он просил дядю помочь в беде – вернуть его в строй карьеристов. Так тянулось до 1733 года. В тот год – уже в который раз! – все переменилось, и Волынский вдруг быстро зашагал вверх. Мы можем с достаточной точностью определить, когда и при каких обстоятельствах это началось. Но предварительно отметим, что блестящая карьера скромного генерал-майора, ставшего затем министром, членом Кабинета и постоянным докладчиком у императрицы в мрачные годы «засилья немецких временщиков», немало смущала патриотических историографов. Поэтому некоторые из них пустили в ход версию, согласно которой Волынский решил вначале достичь высших постов в государстве, а потом «попытаться изменить положение в стране», начать решительную битву с немецкими временщиками. Увы, факты говорят о другом: Волынский выслуживался, интриговал, подличал как все, без всякой задней «патриотической мысли». Первый толчок его новой карьере был дан после подобострастного письма Бирону родственника С.А.Салтыкова, женатого на тетке Артемия Волынского. Салтыков писал временщику: «Сиятельный граф, милостивый государь мой! Вашего графского сиятельства, милостивого государя моего утруждаю сим моим прошением («о племяннике моем» – зачеркнуто. – Е.А.) об Артемии Петровиче. Шверин умре, а на ево место еще никто не пожалован… покорно прошу Ваше графское сиятельство, милостивого государя моего о предстательстве («у Ея императорского величества» зачеркнуто. – Е.А.), чтоб оной Волынский пожалован бы на место ево, Шверина, а понеже он, Волынский, в службе уже 29 лет и в генерал-майорах 7 лет, и покорно прошу… не иметь в том на меня гневу, что я так утруждаю прозьбою своею». Бирон «гневу не имел», и племянник главнокомандующего Москвы Салтыкова попал в поле зрения фаворита. Волынский участвовал в Русско-польской войне, в армии П.П.Ласси и Миниха. К этому времени у него завязываются тесные отношения с секретарем Кабинета-министров Иваном Эйхлером, что позволяло Волынскому быть в курсе всех придворных и государственных дел. Волынский, в свою очередь, сообщал Эйхлеру из Польши обо всех ошибках Миниха, наверняка зная, что все это станет известно Бирону и умножит его хотя и еще небольшой «кредит» у Бирона. Волынский недолго пробыл в войсках, заболел или притворился, что болен, – словом, уехал в Россию и вскоре стал помощником графа К.Г.Левенвольде по конюшенной части. Лучшего места для успешной придворной карьеры при таком лошаднике, как Бирон, трудно было и придумать. Волынский, как человек активный, неугомонный, тотчас развернул бурную деятельность, начав с разоблачения злоупотреблений по конюшенному ведомству. Но это не все. Волынский делал толковые, краткие доклады Бирону и самой императрице. Вскоре его назначают на вакантное место обер-егермейстера императорского двора, то есть отныне он ведает царскими охотами. Нужно знать пристрастие Анны к охоте и стрельбе, чтобы понять, какой удачный шанс представился истинному карьеристу, каким был Волынский. И этот шанс Волынский использовал блестяще. Никаких сил и средств не щадил Артемий Петрович для того, чтобы царская охота всегда была весела, удобна и обильна. Впрочем, было бы наивным думать, что только с помощью разведения лошадей и уничтожения зайцев Волынский сделал свою карьеру. Нет, он вскоре проявил себя как серьезный государственный деятель: писал различные проекты по улучшению государственного хозяйства, был толковым и понятливым исполнителем воли императрицы, будь то участие в дипломатических переговорах в Немирове или в суде над больным князем Дмитрием Голицыным. Куда бы Волынский ни уезжал, связи с друзьями, и в особенности с Эйхлером, он не терял, прося держать его в курсе всех придворных дел, особенно подробно сообщать о том, «кто у Ея императорского величества» в милости и кому в милости «Ея императорского величества отмена». Вступает Волынский в переписку и с самим Бироном, рапортуя ему о ходе ревизии конских заводов, причем показывает себя очень строгим ревизором. Более того, он стремился заручиться и доверием Бирона. В одном из писем фавориту он предлагает изменить порядок сбора лошадей на армию и пишет: «Токмо милостивый государь и патрон я Вашу великокняжескую светлость прилежно и всенижайше прошу сотворить мне ту милость, чтоб об том никто не ведал, что от меня оное произойдет… Ваша высокняжеская светлость сами довольно изволили приметить, кто верно и усердно государям служит, те имеют мало друзей, а много неприятелей, а уменя оных и так уже есть немало». Усердие, способности, готовность служить и быть благодарным были замечены Бироном, нравились доклады Волынского и самой Анне. Наконец, 3 апреля 1738 года он был назначен кабинет-министром. Для всех было очевидно, что Волынский попал в высший правительственный орган как креатура, доверенное лицо фаворита, и должен был уравновесить влияние А.И.Остермана, которому Бирон, как сказано выше, не доверял. Новый министр быстро осваивается в Кабинете, регулярно докладывает о делах в нем Бирону, стремясь при этом перехватить у Остермана рычаги управления. Спокойный, скрытный Остерман внешне не сопротивляется натиску молодого коллеги, выжидая удобного момента, чтобы исподтишка нанести ему удар. Бурный и вспыльчивый Артемий Петрович – полный антипод вице-канцлера – часто ссорился с Остерманом, интриговал, глубоко презирая его как неравного себе по знатности. Своему дворецкому Василию Кубанцу Волынский не раз говорил с раздражением: «Остерман сам не знатного рода, как он, Волынский, а вершит делами». Знатность рода – это то, что Волынского, выходца из боярской семьи, потомка героя Куликовской битвы 1380 года Боброка-Волынского, было предметом особой, даже неумеренной гордости. Между тем бумаги Кабинета свидетельствуют, что Остерман часто выигрывал деловой спор у Волынского. Вице-канцлер ловко использовал промахи горячего коллеги и подставлял его под гнев не менее вспыльчивого Бирона. Кубанец на следствии сообщал, что Волынский «часто говорил, что его светлость герцог Бирон гневен бывал на него и Остермана, и обоим надо выговор, да нет – одному мне. И в том видел интригу Остермана». И был в этом прав – такого мастера интриги, каким был Остерман, в России тех времен не было. В итоге довольно скоро честолюбивый кабинет-министр начинает испытывать многочисленные неудобства и утеснения по службе. Между тем замыслы Волынского были всегда амбициозны. Еще в 1731 году, находясь под домашним арестом по скандальному казанскому делу, он с горечью писал своему приятелю архитектору Петру Еропкину, что по приезде из Казани надеялся быть «под первыми, а тут и на хвост не попал». В 1739 году Волынский уже «под первыми» быть не хотел, он мечтал о первом месте в государстве, которое, конечно, было занято. Важно заметить, что Артемий Петрович, как человек высокомерный и гордый, имел склонность забывать тех, благодаря кому он оказался у власти. У подобных людей довольно быстро под влиянием их успехов на служебном поприще возникает иллюзия того, что возвышением они обязаны исключительно своим способностям, что они становятся незаменимы. Одним словом, прежнего «верного слугу» Бирона, готового исполнить любое задание патрона, было не узнать – подхалим взбунтовался, стал вести себя резко и вызывающе. Внешне ничего не изменилось – наряду с другими сановниками Волынский получил награду в связи с заключением Белградского мира 1739 года, Он руководил организацией знаменитой свадьбы шутов в Ледяном доме, а раньше был активным членом суда над Долгорукими, будучи сторонником самого жестокого наказания членов несчастного семейства. Но подспудно готовилась его собственная драма; при дворе ходили упорные слухи о том, что на кабинет-министра пали подозрения – «суспиции» Бирона. Артемий Петрович жаловался приятелям, что «герцог запальчив стал, и когда он (Волынский. – Е.А.) приходит к Ея императорскому величеству с докладом, и то гневается на него неоднократно». Раздражительность Бирона понять можно: он явно ошибся в выборе креатуры – Волынский, как тогда говорили, «перестал быть человеком идущим» и даже, наоборот, стал мешаться под ногами. Хоть Бирон и страдал от непрестанного общения с Анной, успешные доклады Волынского у императрицы ему не очень нравились: а вдруг это соперник? Не меньшее раздражение временщика вызывало и то, что Волынский занялся разоблачениями служебных преступлений упомянутого выше генерал-берг-директора Шемберга. Волынский, как показали материалы следствия, жаловался приятелю Ивану Суде: «Знаю, что герцог на меня гневен за Шемберга, неоднократно он, герцог, гневался и о том ему неоднократно говаривал… и за то жесточайший выговор был». Зная из вышесказанного о тесных отношениях Бирона и Шемберга в области приватизации металлургии, мы можем понять причину особого раздражения Бирона ретивостью Волынского, совавшего нос «не в свои дела», от которых на версту пахло большими деньгами. И уже совсем разъярен был Бирон, когда узнал, что Волынский стал вести при дворе собственную игру – пытался войти в доверие к племяннице императрицы Анне Леопольдовне, к детям которой должен был, по замыслу Анны Иоанновны, после ее смерти отойти престол. Здесь Волынский покушался на самое святое для Бирона – на власть. Недаром Эйхлер, хорошо знавший придворную конъюктуру, предупреждал своего приятеля: «Не веди себя близко к Анне Леопольдовне и не ходи часто. Мне кажется, что там от его светлости есть на тебя за то суспиция, ты нрав его знаешь». Но Волынский не унимался. Летом 1739 года началась история с «петергофским письмом». Дело в том, что Волынский уволил из конюшенного ведомства трех проворовавшихся служителей-немцев, которые, наученные Остерманом, подали челобитную самой императрице. Анна, расположенная к Волынскому, поступила в свойственной русской бюрократии манере – передала челобитную тому, на кого жаловались обиженные, с требованием разобраться. Волынский, задетый за живое челобитной и даже понимая, кто стоит за спиной жалобщиков, написал пылкий ответ и передал его императрице в Петергофе. Отвергая все обвинения в свой адрес, Волынский (правда, в довольно туманных выражениях) намекал на то, что челобитчики действуют по наущению более влиятельных лиц при дворе и что от козней таких «лучше умереть, чем в такой жизни жить». Но перед ожидаемой смертью Волынский решил поучить жизни саму императрицу и приложил к письму «Примечание, какие притворства и вымыслы употребляемы бывают и в чем вся такая бессовестная политика состоит», где обличает «политиков, или, просто назвать, обманщиков», которые стремятся привести императрицу в сомнение, «чтоб верить никому не могла, кроме них». Тон и содержание письма были вызывающими, и впоследствии в указе по делу Волынского было особо отмечено, что «обер-егермейстер дерзнул Нам, великой самодержавной императрице и государыне, яко бы Нам в учение и наставление… в генеральных, многому толкованию терминах, сочиненное письмо подать». Волынский же, не чувствуя изменения обстановки, не придал значения эпизоду с «петергофским» посланием. Он был слишком увлечен борьбой с Остерманом, весьма ему вредившим. Накануне передачи письма Анне он показал его недоброжелателям вице-канцлера – кстати, в большинстве немцам: Шембергу, Бревену, Менгдену, Черкасскому и другим. Коллега по Кабинету канцлер А.М.Черкасский сказал, что письмо «остро написано… явный портрет Остермана». Прошло полгода, и казалось, что дело с письмом не будет иметь для Волынского никаких последствий – Артемий Петрович отличился при организации свадьбы в Ледяном доме, чем заслужил похвалу императрицы. Но накануне праздника произошел неприятный и широко известный в литературе инцидент в приемной Бирона: Волынский, зайдя по делам к патрону, вдруг увидел среди челобитчиков поэта Тредиаковского, который пришел жаловаться как раз на кабинет-министра. А жаловаться было на что – за день до этого, 4 февраля, поздно вечером к Тредиаковскому явился посланный Волынским кадет и потребовал, чтобы тот немедленно шел в Кабинет министров. Как писал позже в своей жалобе Василий Кириллович, «сие объявление… меня привело в великий страх». Можно понять страх поэта – когда тебя в России (да еще поздно вечером) приглашают в казенное учреждение, ничего хорошего это не сулит. Одевшись, Тредиаковский сел с трепетом в сани вместе с кадетом. По дороге он узнал, что его везут вовсе не в Кабинет, а в Слоновый двор – штаб подготовки праздника Ледяного дома, куда его, оказывается, вызвал Волынский. Возмущенный обманом, Василий Кириллович с порога стал жаловаться на кадета Волынскому, «но его превосходительство, – пишет Тредиаковский, – не выслушав моей жалобы, начал меня бить сам пред всеми толь немилостиво по обеим щекам и притом всячески браня, что правое мое ухо оглушил, а левый глаз подбил, что он изволил чинить в три или четыре приема». Затем Волынский приказал тому кадету, который привез поэта, его избивать. На следующий день Василий Кириллович отправился жаловаться на Волынского Бирону. Тут-то и увидел его кабинет-министр. Он набросился на Тредиаковского с палкой в приемной, вытолкал его в шею и приказал ездовому сержанту отвести Тредиаковского под караул. Вернувшись от Бирона, Артемий продолжал издевательства и побои, «с великою яростию» сорвал с поэта шпагу, разорвал его одежду и приказал подчиненным избивать палками несчастного Василия Кирилловича, которого затем заперли в караульне на ночь, чтобы тот учил написанные им к маскараду стихи. После маскарада, «угостив» на прощание еще десятком палок, Волынский отпустил Тредиаковского домой. Исследователи считают, что подоплекой такого зверского обращения нашего патриота с русским национальным поэтом было недовольство вельможи басней Тредиаковского «Самохвал», которую Волынский принял на свой счет, и не без основания, ибо хвастовство кабинет-министра и его спесь были известны всем. Но вся эта история, кстати обычная для самодура Волынского, возмутила Бирона совсем не потому, что он сочувствовал Тредиаковскому. Он увидел в самоуправстве Волынского в своих апартаментах попытку оскорбить его, Бирона. Это была последняя капля, переполнившая чашу терпения фаворита. Он решил избавиться от Волынского, написав на имя императрицы челобитную, в которой отмечал свои заслуги перед престолом и выражал глубокое сожаление о том, что есть люди, «которые их помрачить желают». Бирон обвинил также Волынского в «оскорблении покоя Ея императорского величества» (приемная Бирона находилась в императорском дворце) тем, что «битьем изругал Тредьяковского». Волынский еще не понял, что против него двинуты самые грозные силы и уже открыты «военные действия», и был страшно поражен, когда 7 апреля Бирон отказался его принять с докладом, а 8 апреля ему было вообще запрещено приезжать ко двору. Но он, закаленный прошлыми расследованиями, не падал духом, тем более что Эйхлер сообщал ему, что «Ея императорское величество на твое дело смотрит через пальцы». Однако вскоре дело начало приобретать самый неблагоприятный для Артемия оборот: Бирон был взбешен не на шутку – а гнев его был всегда тяжел. Он в ультимативной форме поставил перед Анной условие: или он будет при дворе, или Волынский. Для этого было использовано «петергофское письмо», которое временщик отнес на свой счет, благо в нем кабинет-министр, говоря о зловредных персонах, ему мешавших, выражался весьма неопределенно. Обеспокоенный Волынский стал просить содействия своих высокопоставленных знакомых – Миниха, брата фаворита генерала Бирона, барона Менгдена. Но было уже поздно. В дело вступил Остерман, составивший хитрое «представление» о том, как взяться за Волынского. Он предложил арестовать не только его самого, но и (под выдуманным предлогом) его дворецкого Василия Кубанца, наложить арест на все бумаги кабинет-министра, собрать все жалобы на него, организовать особую комиссию для разбора «петергофского письма», которое квалифицировать как «предерзостное и немало оскорбительное» для императрицы. Согласно этому плану первым был арестован Кубанец, который сразу же по указке следователей стал писать на Волыского многостраничные показания, вспоминая все, порой мельчайшие высказывания и выражения хозяина, в которых мог содержаться криминал. 12 апреля 1740 года сам начальник Тайной канцелярии генерал Ушаков объявил Волынскому домашний арест, и с 15-го начались допросы Волынского перед специальной комиссией. Все документы и ответы Волынского сразу передавались во дворец для императрицы и, соответственно, Бирона. Именно оттуда велось истинное руководство следствием. Поначалу Волынский держался уверенно и даже вызывающе, дерзил следователям, вел посторонние разговоры – «плодил много лишнего». Уезжая домой после первого допроса, раздраженно бросил Ушакову: «Кончайте скорее!». Он полагал, что дело начато из-за «петергофского письма», и на предложенные по его содержанию пункты отвечал уверенно. К такого рода комиссиям он, далеко не безгрешный чиновник, привык давно и не раз выходил сухим из воды. После того как на допросе зачитали 5-й пункт обвинения, Волынский возмущенно сказал, что «ведь в письме у него всего четыре пункта!» Он еще не знал содержания последующих пунктов, а когда следователи их прочли, они не узнали гордого кабинет-министра – он, как свидетельствует протокол допроса, повалился на пол и стал просить пощады. Волынский явно струсил, он вдруг понял, что против него начато большое дело, ибо от него стали требовать ответов об инциденте с Тредиаковским и обвинять «в оскорблении чести Ея императорское величество», а такие обвинения были очень серьзны, и от них веяло не меньше чем Сибирью. Артемий Петрович начинает путаться в ответах, клянется в преданности престолу, даже плачет и снова встает на колени. Генерал Чернышев, член комиссии, бросает ему: «Все у тебя по-плутовски», на что Волынский отвечает: «Не делай со мной сурово, ты сам горячий, дьявол меня затмил, простите». Он кается, признает, что «петергофское письмо» писал «по злобе, думал, что ума высок и писать горазд». А в это время Кубанец довольно близкий Волынскому человек, напуганный угрозой пытки, писал и писал свои доносы. Материалы следствия говорят, что он вставал даже по ночам и, вспомнив какой-то компрометирующий его хозяина факт, просил бумагу и перо. Всего он написал 14 (!) доносов, читая которые ясно видишь всю степень человеческого падения. Татарчонок, некогда подобранный астраханским губернатором, он стал первым человеком в его доме, заведуя всем хозяйством (Волынский к этому времени был вдов), поэтому был близким, доверенным человеком Волынского, в сущности, его мажордомом. Как раз из показаний Кубанца Бирон и Остерман узнали о собраниях-вечеринках в доме Волынского, о чтении там каких-то книг, о сочиненном Волынским некоем «Генеральном проекте» переустройства государства. 20 апреля Артемия Петровича привезли в Петропавловскую крепость, начались аресты его приятелей – «конфидентов» (так называли тех, кто вел тайные, конфиденциальные беседы). И тут надо отдать должное Артемию Петровичу – в его дом на Мойке (ныне это место, где была усадьба, обозначено как Волынский переулок) в 1739 году – начале 1740 года съезжались весьма достойные, умнейшие люди. Наиболее близкими друзьями Волынского были обер-штер-кригс-комиссар, а раньше – прекрасный моряк, гидрограф и картограф, Федор Соймонов, коллежский советник Андрей Хрущев, упомянутый выше кабинет-секретарь Иван Эйхлер, архитектор Петр Еропкин, президент Коммерц-коллегии Платон Мусин-Пушкин, секретарь Коллегии иностранных дел Иван де ля Суда. Они не составляли никакой особой группы, секты, организации, они приезжали к Волынскому в гости, на вечеринку. И в их присутствии Волынский был наиболее откровенен. С ними он советовался о своем проекте, читал отдельные части, и вообще его хлебосольный холостяцкий дом был открыт широко для друзей. Когда начались аресты по делу Волынского, у многих русских вельмож задрожали поджилки, ибо они частенько также бывали на холостяцких вечеринках кабинет-министра и тогда, вероятно, считали даже для себя за честь быть на них приглашенными. Теперь же, когда от бумаг следователей запахло заговором, они, вероятно, жалели о том, что дружили с Волынским: аресты охватывали все больший и больший круг знакомых опального вельможи. Между Остерманом, который фактически взял следствие в свои руки, и Бироном установились четкие отношения: Остерман почти ежедневно писал о том, какие для дальнейших допросов нужны именные указы, а Бирон в тот же день получал подпись Анны под ними. Надо сказать, что Анна поначалу неохотно согласилась на отстранение Волынского от дел и привлечение его к следствию, но постепенно, под влиянием своего любезного обер-камергера, вошла во вкус розыска и даже собственноручно написала допросные «пункты». Нельзя не отметить, что эти вопросы довольно серьезны и основательны, хотя грамотность царицы, скажем прямо, посредственная: «Допросить: 1. Не сводом ли он от премены владенья, перва или после смерти государя Петра Второва, когда хотели самодержавство совсем отставить; 2. Што он знал от новых прожектов, как вперот Русскому государству; 3. Сколка он сам в евтом деле трудился и работал и прожект довал, и с кем он переписывался и словесно говаривал об етом деле; 4. Кто больше про эти прожекты ведал и с кем саветовал; 5. Кто у нево был перевотчик в евтом деле как писменно, так и словесно; 6. И еще ево все письма и конценты (выписки. – Е.А.), что касаэтца до евтова дела и не исотрал ли их в какое время». Как мы видим, Бирон и Остерман нашли самое уязвимое место в «философии» Анны – опасение потерять власть – и возбудили в ее душе «страхи 1730 года». Регулярные доклады Ушакова явно приносили пользу Анне – в этих «пунктах» она мыслит как опытный следователь Тайной канцелярии. Словом, не прошло и месяца, как дело Волынского приобрело отчетливо политический характер, о начавшем его служебном «петергофском письме», о побоях Тредиаковского, о его должностных проступках уже давно забыли. Волынского спрашивали о «противузаконных проектах», о дерзких речах в отношении Анны и Бирона, о заговоре. С 7 мая начались пытки Волынского и его конфидентов… По-разному проявили себя в пыточной камере друзья Артемия Петровича. С большим достоинством и мужеством вели себя Мусин-Пушкин, Соймонов, Эйхлер. Любопытная метаморфоза произошла с самим Волынским. Когда его привели в пыточную палату, то он разительно изменился: прекратились унизительные стояния на коленях, исчезли слезы с глаз. Перед лицом смерти Артемий Петрович выказал волевой характер, достоинство. Он прекрасно знал истинные пружины розыска и сам, как участник подобных судилищ, понимал полную безнадежность просьб, жалоб и стенаний. И он решил умереть достойно. По крайней мере, материалы следствия и описание казни говорят, что Артемий Петрович не устраивал истерик, не тащил в могилу невинных людей, а даже стремился выгородить конфидентов и взять всю вину на себя. Зато дрогнул Петр Еропкин. Он начал, подобно Кубанцу, писать оправдательные записки-доносы, и его подробные показания о генеалогическом древе рода Волынских стали главным основанием в обвинении Волынского в заговоре с целью захвата престола – страшнейшем государственном преступлении. Постепенно для Остермана и Бирона все прояснилось: налицо были свидетельства людей о крайне недоброжелательных отзывах кабинет-министра об императрице, о ее фаворите, обо всей системе власти. Остается невыясненным вопрос о том, чего же хотел Волынский. Он, несмотря на пытки, молчал, молчали и главные конфиденты, показания других подследственных крайне путаны. И опять на помощь следствию пришел Кубанец. Он пишет «дополнения» к своим показаниям, в которых, по подсказке следователей, доносит о том, что Волынский хотел стать самодержцем, именно для этого втайне писал проект, «ласкал» гвардейцев. Следствие явно «строило» заговор, подыскивало для «заговорщиков» высшие цели, смехотворность которых была очевидна даже для того времени – представить Волынского в роли самодержца невозможно. Потом вдруг Кубанец начинает давать показания о том, что Волынский якобы хотел установить в России дворянскую республику, подобную польской. Здесь, видно, разрабатывался «резервный вариант» обвинений Волынского в государственном преступлении. Целые дни посвящены допросам о «Генеральном проекте», который писал Волынский и обсуждал со своими конфидентами и другими гостями по вечерам. Проект не сохранился, но его основные положения известны из допросов. «Генеральный проект» начинался исторической частью (Волынский общался с В.Н.Татищевым, имел свою неплохую библиотеку). Сжатый исторический очерк проекта весьма негативно оценивал историю России под тем углом зрения, что в ее прошлом было много случаев, которые «не допускали внутренние государственные дела порядочно учредить». По-видимому, Волынский в своем проекте приходил к выводу, что корень зла русской истории в ничем не ограниченном самодержавии, хотя при этом он оставался монархистом. Как показали некоторые конфиденты, из уст Волынского часто слышались похвалы аристократическим порядкам Швеции, где с 1720 года была ограничена власть короля. За это и зацепились следователи, «повесив» на Волынского обвинения в намерении повторить 1730 год. Чем больше знакомишься с отрывочными сведениями о проекте по материалам следствия, тем больше приходишь к выводу, что он напоминает те проекты, которые так бурно обсуждались в памятные дни начала 1730 года, причем Волынский явно склоняется к варианту верховников, хотя в 1730 году он был с ними не согласен. По его мнению, гарантией нормального существования государства является Сенат как представительный орган дворянства, причем сенаторы должны быть только из «древних родов». Волынский по своему происхождению и воспитанию был «боярином» – родовитым и высокомерным к низшим вельможей. Он считал, что необходимо снизу доверху одворянить и государственный аппарат, и духовенство, ибо «от шляхетства в делах радения больше будет». Он резко противопоставлял дворян и «подлых» – низкопородных, выслужившихся простолюдинов, приехавших в Россию иностранцев, выражал недовольство петровской Табелью о рангах, ибо она открывала путь «подлым» к чинам и званиям. По его мнению, должна быть установлена и монополия владения дворянами промышленностью и промыслами. Обсуждалась в беседах Волынского с друзьями и идея основания российского университета, а также духовной академии, обучения молодежи за границей. Именно в нехватке собственных специалистов Волынский видел причину наплыва иностранцев в Россию. Тема иностранцев присутствовала как в разговорах конфидентов, так и в «Генеральном проекте». На допросах Волынский признавал, что «об иноземцах в проекте часто упоминал, что от них… государство в худшее состояние придти может». Особенно оживленно обсуждалась в доме Волынского тема наследования русского престола. Все сходились на том, что «герцог [Бирон] опасен Российскому государству и от него государство к разоренью придти может, а Ея императорское величество вовсе ему волю дала, а сама не смотрит». Когда стали распространяться слухи о намерении Бирона женить своего сына Петра на Анне Леопольдовне, то конфиденты обеспокоились. Брак Анны Леопольдовны и Петра Бирона не состоялся – императрица Анна не решилась на это. Мужем принцессы стал найденный в Германии Левенвольде принц Антон Ульрих Брауншвейгский. А.М.Черкасский, по словам Волынского, говорил ему: «Это знатно Остерман не допустил и отсоветывал (от брака Анны с Петром Бироном. – Е.А.), видно – человек хитрый. Может быть, думал, что нам это противно будет», и они сошлись на том, что хотя принц Брауншвейгский «и не высокого ума, но милостив». В этом-то и была суть оппозиционности Волынского и других. Здесь и не пахнет патриотизмом, а пахнет придворными расчетами: брак сына немца Бирона с полунемкой Анной Леопольдовной (она была дочерью старшей сестры императрицы Анны, Екатерины Ивановны, и герцога Мекленбургского Карла-Леопольда) беспокоил русских сановников больше, чем брак немца Антона Ульриха с той же самой Анной Леопольдовной, ибо милости от Бирона дождаться было трудно, и конфиденты между собой говорили, что если бы брак состоялся по плану Бирона, то герцог «не так бы нас к рукам прибрал». Национальный мотив здесь не присутствует. После свадьбы Анны Леопольдовны и Антона Ульриха летом 1739 года Волынский стал все чаще бывать в гостях у молодоженов, предлагая себя в «друзья семьи» и осведомители, советуя молодым, как надо «к семье Бирона ласкаться» (вероятно, он делился собственным опытом). В окружении Анны Леопольдовны был у Артемия Петровича и свой соглядатай – фрейлина Варвара Дмитриева, которая регулярно сообщала кабинет-министру о делах при «молодом дворе». Следователи особенно пристрастно допрашивали Волынского и его конфидентов о связях с Анной Леопольдовной, ибо и Бирон, и Остерман хорошо понимали значение этого факта – именно через неопытную принцессу Анну кабинет-министр мог рассчитывать осуществить свои честолюбивые замыслы. Материалы расследования свидетельствуют, что арест застиг Волынского, когда проект еще не был закончен, и он, вероятно, не задумывался над тем, как его использовать. Обвинения в попытке подготовить переворот явно несостоятельны – для дворцового переворота проекты, как известно, не нужны. Возможно, Артемий Петрович рассчитывал на приход к власти Анны Леопольдовны или ее детей. В этом случае проект мог стать вариантом новой правительственной программы, а сам Волынский – ее руководителем, первым министром, Остерманом и Бироном в одном лице. Но точно о намерениях Волынского сказать никто не мог, да и вряд ли у него был какой-то четкий план на будущее. Приходя домой, он с досадой говорил окружающим: «Приведет Бог к какому-нибудь концу!». Из следственных материалов видно, что он готовил несколько вариантов одного и того же проекта: один мог пойти и на стол Анне Иоанновне, а другой, более радикальный, мог полежать, дожидаясь будущего, на которое конфиденты рассчитывали, связывая его с «милостивой» Анной Леопольдовной – явной если не наследницей престола, то регентшей государства. Тут возникает вопрос: зачем Волынскому вообще нужно было писание и тем более обсуждение проекта государственных перемен в такое опасное время? Я думаю, что истоки «диссидентства» Волынского в немалой степени кроются в особенностях его личности, в неудаче его так блистательно начатой карьеры. В какой-то момент движения вверх (вероятно, тогда, когда он перестал устраивать Бирона и окончательно рассорился с Остерманом) он вдруг почувствовал «потолок», предел, препятствие, которое уже невозможно было преодолеть. Однако, учитывая безграничные амбиции Волынского, его активность, неудовлетворенное честолюбие, можно понять, что он не собирался отсиживаться в Кабинете, ждать, как Остерман, своего часа. В общении с приятелями, в писании проекта он искал отдушину своим нереализованным честолюбивым мечтам. Прожектерство было чрезвычайно распространено в то время, его поощряли государи, благодаря удачному прожекту можно было сделать карьеру, стать богатым. Такой прожект не был «программой партии», он состоял из довольно разнородных частей, включал в себя самые разные предложения по исправлению и улучшению дел, тем более что исправлять и улучшать в Российском государстве было что. Волынский же это знал. В писании прожектов он выражал и переполнявшее его раздражение спесивца от своих служебных неудач: ему, потомку русских бояр, сподвижнику Великого Петра, выдающемуся государственному деятелю, препятствуют! И кто? Низкопородный немецкий выходец, пасторский сын Остерман, вчерашний курляндский конюх Бирон?! Разве могут сравниться с ним эти люди? Достаточно посмотреть на красиво нарисованное Еропкиным родословное древо Волынских – это его родоначальник Дмитрий Волынец вместе с князем Владимиром Серпуховским решил судьбу Куликовской битвы, вылетев из засады, как сокол на стаю лебедей, на татар Мамая! Артемий Петрович не собирался, конечно, занять престол Романовых, но в разговорах об истории, в мыслях о своем древнем роде он находил утешение после неудачного доклада при дворе, когда ему приходилось униженно слушать брань немецкого временщика и терпеть присутствие ненавистного Остермана. И к тому же эта глупая похотливая баба, полностью поддавшаяся своему Бирону! Ругая на чем свет стоит императрицу, Волынский хватал популярную тогда книгу голландского писателя Юста Липсия о быте и нравах взбалмошной и грубой неаполитанской королевы Джованны II, читал вслух отрывки и делал сравнения с Анной Иоанновной, приговаривая, что «эта книга не нынешнего времени читать», то есть слишком уж много в ней аналогий с царствованием императрицы Анны. Но во все эти тонкости следствие входить не могло. На одной из пыток из истекающего кровью Волынского выдавили: «Если Романовы пресекутся, то и его потомки… будут на престоле». И хотя он сразу отрекся от этих слов – участь его была решена. 19 июня 1740 года был учрежден суд – «Генеральное собрание», и на следующий день оно подписало приговор: «За важные клятвопреступнические, возмутительные и изменческие вины и прочие злодейские преступления Волынского живого посадить на кол, вырезав прежде язык, а сообщников его за участие в его злодейских сочинениях и рассуждениях: Хрущева, Мусина-Пушкина, Соймонова, Еропкина четвертовать и отсечь голову. Эйхлера – колесовать и также отсечь ему голову, Суде – просто отсечь голову. Имение всех конфисковать, а детей Волынского послать на вечную ссылку». Кто вынес такой приговор, от которого должен был содрогнуться каждый, кто его слышал? Бирон? Остерман? Конечно, они были истинными инициаторами расправы над Волынским, а исполнителями, подписавшими жесточайший приговор, – члены «Генерального собрания»: фельдмаршал И.Ю.Трубецкой, канцлер А.М.Черкасский, весь состав Правительствующего сената – всё русские, знатные, высокопоставленные вельможи, почти все – частые гости, друзья и собутыльники Артемия Волынского. Приходя к нему в дом поесть и выпить да послушать умных речей Артемия Петровича, наверное, гладили по головкам его детишек, сына и трех девочек, старшую из которых – Аннушку по их же приговору через четыре месяца насильно постригли в Иркутском девичьем монастыре. Патриотическое, дружеское чувство в каждом из них молчало, говорил только страх – еще недавно Артемий Петрович сидел среди них и с ними отправлял на эшафот Гедиминовичей – князей Голицыных и Рюриковичей – князей Долгоруких. Мы не точно знаем, что испытывали люди, включенные в такой суд. Каждый, вероятно, думал о себе: «Господи, пронеси мимо меня чашу!». Все они безропотно подписались под смертным приговором. П.В.Долгоруков передает рассказ внука одного из судей по делу А.П.Волынского, Александра Нарышкина, который, вместе с другими назначенными императрицей Анной судьями, приговорил кабинет-министра к смертной казни. Нарышкин сел после суда в экипаж и тут же потерял сознание, а «ночью бредил и кричал, что он изверг, что он приговорил невиновных, приговорил своего брата». Нарышкин приходился зятем Волынскому. Когда позже спросили другого члена суда над Волынским Шипова, не было ли ему слишком тяжело, когда он подписывал приговор 20 июня 1740 года? «Разумеется, было тяжело, – отвечал он, – мы отлично знали, что они все невиновны, но что поделать? Лучше подписать, чем самому быть посаженным на кол или четвертованным». 27 июня 1740 года в 8 утра, после причастия, Волынскому в тюрьме Петопавловской крепости вырезали язык, завязали рот тряпкой и повели вместе с другими осужденными на Обжорку – ныне Сытный рынок на Петроградской стороне, место торговых казней. В последний момент императрица Анна смягчила приговор: Волынскому отсекли вначале руку, потом голову. Затем казнили Хрущева и Еропкина. Соймонова и Эйлера «нещадно били кнутом», а Суду – плетью. Мусину-Пушкину вырезали язык и сослали на Соловки… Гнетущее впечатление не покидало людей в те дни. Казалось, что странное кроваво-красное сияние, которое 14 февраля 1730 года видели люди в небе над Москвой, когда в нее въезжала Анна, оказалось пророческим – царствование императрицы все больше и больше окрашивалось цветом крови… Глава 15«Ее величество, глядя на него, сказала: «Небось!»» В то время как Волынского и его конфидентов казнили на Обжжорке, императрица Анна отдыхала в Петергофе, охотилась и гуляла. Как доносил в эти летние дни в Берлин прусский посланник А.Мардефельд, «императрица с семейством и великой княжной Елизаветой включительно каждый день тешат себя охотою в Петергофе и Ее величество убила в один день сорок зайцев». Лето прошло спокойно, Анна вела привычный для нее образ жизни: шуты и артисты веселили ее, а повара готовили тяжелые и обильные блюда, что тучной женщине в 47 лет было не безвредно. Многое уже ей надоело в жизни, и лишь страсть к Бирону не проходила. Чтобы быть с ним, страстным наездником, проводившим целыми часы в манеже, она стала учиться верховой езде, благо у камергера была прекрасная конюшня. 18 августа 1740 года произошло важное долгожданное событие: у принцессы Анны Леопольдовны, племянницы императрицы Анны, и ее мужа принца Антона Ульриха родился мальчик. Его назвали Иваном. Императрица Анна могла торжествовать – ей удалось, уже второй раз после 1730 года, обмануть судьбу. Будущая невеста будущего отца будущего наследника престолаИстория эта начинается задолго до рождения Анны Леопольдовны в 1718 году и уж тем более – до рождения Ивана Антоновича… В 1711–1712 годах русские войска Петра Великого вместе с союзниками, саксонцами и датчанами, вступили в Мекленбург-Шверинское герцогство, расположенное на севере Германии. Да, к этому времени Северная война России, Саксонии, Польши, Дании против Швеции, начавшаяся под Ригой и Нарвой, докатилась и до Германии. Целью союзников были владения Швеции в германской Померании. К 1716 году в руках шведов остался только город Висмар, стоявший на мекленбургском берегу Балтики. Его и осадили союзные войска, к которым на помощь шел русский корпус генерала А.И.Репнина. К этому времени между царем Петром и мекленбургским герцогом Карлом-Леопольдом наладились весьма дружественные отношения. Герцог, вступивший на престол в 1713 году, видел большую пользу в сближении с великим царем – полтавским триумфатором. Во-первых, Петр обещал содействовать возвращению Мекленбургу некогда отобранного у него шведами Висмара. Во-вторых, присутствие русских войск во владениях герцога очень устраивало Карла-Леопольда, так как его отношения с местным, мекленбургским дворянством были напряженными и он надеялся с помощью русской вооруженной силы укоротить дворянских вольнодумцев, недовольных тираническими замашками своего сюзерена. Петра же интересовало стратегическиважное положение Мекленбурга в Северной Германии, он хотел обосноваться в Германии и оказывать серьезное влияние на германские дела. Чтобы сильнее привязать герцога, Петр решил скрепить русско-мекленбургский союз династическими узами. И вот 22 января 1716 года в Петербурге был подписан договор, согласно которому Карл-Леопольд брал себе в супруги племянницу Петра I Екатерину Ивановну, а Петр со своей стороны обязывался обеспечивать герцогу и его наследникам безопасность от всех внутренних беспокойств военною рукою. Для этого Россия намеревалась разместить в Мекленбурге несколько полков, которые поступали в полное распоряжение Карла-Леопольда, Дело требовало быстроты, и свадьбу решили сыграть, не оттягивая, в Гданьске, куда ехал по делам Петр, сразу же после Пасхи 1716 года. Петр Великий был подлинным реформатором России. Он прервал идеологическую, религиозную, политическую и экономическую замкнутость России и через прорубленное им «окно» вытолкал ее на Запад. Одним из нововведений, потрясших русских современников, были брачные союзы, которые стал планировать и заключать царь. Первым брачным «экспериментом» Петра стал брачный союз потомка рода Курляндских герцогов Кетлеров Фридриха Вильгельма и царевны Анны Иоанновны, о чем уже сказано выше. Петровская «брачная экспансия» была рассчитана на далекое будущее. Царь понимал, что политические союзы временны и недолговечны, а кровнородственная связь может быть не в пример им надежной и прочной. И, забегая вперед, скажем, что преемники Петра с успехом развили эту «экспансию»: в последнем российском императоре Николае II была ничтожная часть крови от ветви Михаила Романова, и огромнейшая – от других европейских династий. Брак мекленбургского герцога Карла-Леопольда с царевной Екатериной Ивановной был одним из этапов этой династической политики. Молодая жена герцога Мекленбургского Екатерина Иоанновна по критериям XVIII века, когда замуж нередко выходили в четырнадцать-пятнадцать лет, была не так уж молода: она родилась 29 октября 1692 года и, следовательно, вышла замуж за Карла-Леопольда в двадцать четыре года. Жизнь ее до брака была вполне счастливой. Вместе с матерью, вдовствующей царицей Прасковьей Федоровной, и сестрами Анной и Прасковьей она жила в Измайлове, а оттуда перебралась в Петербург, куда Петр переселил своих родственников. Маленькая, краснощекая, чрезмерно полная, но живая и энергичная Екатерина была существом веселым и болтливым. В этом она была совершенной противоположностью высокой и мрачной сестре Анне, и, насколько не любила мать-царица Прасковья Федоровна среднюю дочь, настолько же она обожала старшую «Катюшку-свет». Для того чтобы удержать подольше возле себя любимицу, царица в 1710 году отдала за Курлядского герцога нелюбимую Анну, хотя по традиции было принято выдавать первой старшую дочь. Но в 1716 году наступил момент расставания и с Екатериной – отправляясь в конце января из Петербурга в Гданьск на встречу с Карлом-Леопольдом, Петр захватил с собой племянницу, которая смело поехала навстречу своей судьбе. Тридцативосьмилетний жених, собственно, ждал другую невесту – он рассчитывал получить в жены более молодую «Ивановну», вдовствующую Курляндскую герцогиню Анну. Но у Петра на сей счет было иное мнение, и он в раздражении даже пригрозил Сибирью упорствовавшему на требовании герцога мекленбургскому посланнику. Дипломатам пришлось согласиться на кандидатуру Екатерины. Не смела спорить с грозным дядей и сама невеста. Отправляя племянницу под венец, Петр дал краткую, как военный приказ, инструкцию, как надлежит жить за рубежом: «Веру и закон сохрани до конца непременно. Народ свой не забудь и в любви и почтении имей перед другими. Мужа люби, почитай как главу семьи и слушай во всем, кроме упомянутого выше. Петр». О любви, конечно, и речи идти не могло: Карл-Леопольд этого доброго чувства не вызывал ни у своих подданных, ни у своей первой жены, Софии-Гедвиги, с которой он не развелся к моменту женитьбы на Екатерине, так что Петру пришлось и торопить его, и даже платить деньги за развод. Это был, по отзывам современников, человек грубый, неотесанный, деспотичный и капризный, да, ко всему прочему, страшный скряга, никогда не плативший долги. Подданные герцога были несчастнейшими во всей Германии – он тиранил их без причины, жестоко расправлялся с жалобщиками на его самоуправство. К своей молодой жене Карл-Леопольд относился холодно, отстраненно, подчас оскорбительно, и только присутствие Петра, провожавшего новобрачных до столицы герцогства города Ростока, делало его более вежливым с Екатериной. После же отъезда царя из Мекленбурга герцог своей неприязни уже не сдерживал, и Екатерине пришлось несладко. Это мы видим по письмам Прасковьи Федоровны к царю Петру и царице Екатерине Алексеевне. По переписке самой Екатерины видно, что она, как жена, воспитанная в традициях послушания мужу, поначалу не стремилась бежать из Мекленбурга, да и боялась ослушаться грозного дядюшку-царя. Бесправность, униженность мекленбургской герцогини видны во всем – в ее незавидном положении жены человека, которому было бы уместнее жить не в просвещенном XVIII веке, а в пору средневековья, и в пренебрежительном отношении к ней знати немецких медвежьих углов, называвших московскую царевну «Die wilde Herzoginn» – «Дикая герцогиня», и в повелительных, хозяйских письмах к ней Петра, и, наконец, в ее подобострастных посланиях в Петербург. 28 июля 1718 года она пишет царице Екатерине: «Милостью Божью я стала беременна, уже есть половина, а прежде половины писать я не смела к Вашего Величества, ибо я об этом подлинно не знала». 7 декабря того же года в Ростоке герцогиня родила принцессу Елизавету Екатерину Христину, которую в России, после крещения в православие, назвали Анной Леопольдовной. Девочка росла болезненной и слабой, но была очень любима своей далекой бабушкой, которая очень хотела увидеть «Катюшку-свет» и внучку. К 1722 году письма царицы Прасковьи становятся отчаянными. Она, чувствуя приближение смерти, просит, умоляет, требует – во что бы то ни стало она хочет, чтобы дочь и внучка были возле нее. Писала царица и Петру, прося его помочь непутевому зятю, а также вернуть ей Катюшку Наконец в августе 1722 года Екатерина с дочерью приехали из Германии в Москву, в Измайлово. Когда 14 октября 1722 года голштинский герцог Карл-Фридрих посетил Измайлово, то он увидел там довольную царицу Прасковью в кресле-каталке: «Она держала на коленях маленькую дочь герцогини Мекленбургской – очень веселенького ребенка лет четырех». Снова Екатерина оказалась в привычном старом доме деда, среди родных и слуг. А за окнами дворца, как и в детстве царевны, шумел полный осенних плодов измайловский сад. О годах, проведенных Екатериной и ее дочерью после возвращения из Мекленбурга в Россию и до воцарения Анны Иоанновны в 1730 году, мы знаем очень мало. Не можем мы сказать определенно и о характере девочки. Известно, что принцесса вместе с матерью переехала из Измайлова в Петербург. Здесь 13 октября 1723 года царица Прасковья скончалась. Перед смертью, как пишет современник, она приказала подать себе зеркало и долго всматривалась в свое лицо. Дела мекленбургского семейства после смерти царицы Прасковьи не пошли лучше. Стало известно, что муж Екатерины Карл-Леопольд вступил в распрю с собственным дворянством, и в конце концов после долгой борьбы он, не менявший своей «натуры», был лишен престола в 1736 году, арестован и кончил жизнь в ноябре 1747 года в темнице герцогского замка. С женой и дочерью он больше никогда не встречался. Девочка была все время с матерью, которая при Екатерине I, при Петре II окончательно уходит в тень безвестности – «Ивановны» никого уже не интересуют. Так бы и пропали в безвестности имена наших героинь, как пропал уютный деревянный дворец в Измайлове, если бы в январе 1730 года не произошло чудо: на престоле Российской империи оказалась сестра Екатерины Анна, тетка одиннадцатилетней мекленбургской принцессы. Став полновластной государыней, императрица Анна с неумолимой неизбежностью должна была решать проблему престолонаследия, но так, чтобы на троне не оказалось потомков «лифляндской портомои»: цесаревна Елизавета Петровна и ее племянник, голштинский принц Карл-Петер-Ульрих, напомню – сын покойной старшей сестры Елизаветы, Анны Петровны. Как известно, Анна не имела детей, по крайней мере законнорожденных, и смерть ее могла открыть дорогу к власти как раз либо Елизавете Петровне, либо «чертушке» – голштинскому принцу, внуку Петра Великого. При этом сама императрица, давно состоявшая в пикантной связи со своим фаворитом Бироном, замуж идти не хотела. Когда в 1730 году в Москве вдруг по собственной инициативе объявился жених – брат португальского короля инфант Эммануил, его подняли на смех и поспешно, одарив собольей шубой, выпроводили восвояси – никто в России даже представить себе не мог, чтобы у самодержицы-императрицы появился муж! Кто тогда будет над нами царствовать? Впрочем, как пишет саксонский посланник Лефорт, императрица Анна «после того, как ей принц Португальский предложил руку, удалилась и горько плакала». Зная печальную семейную историю Анны, мы можем отчасти понять причину этих горьких слез. И тут возник довольно сложный, просто головоломный вариант решения проблемы престолонаследия, который разработали хитроумный вице-канцлер Остерман и К.Г.Левенвольде. Анна согласилась на него. В 1731 году она потребовала от подданных, чтобы они присягнули в верности тому выбору наследника, который сделает государыня. Все подданные были обязаны, держа руку на Евангелии, повторить клятву за себя и своих наследников «в том, что [я] хощу и должен с настоящим и будущим моими наследниками не токмо Ея величества, своей истинной государыне императрице Анне Иоанновне, но и по ней Ея величества Наследникам, которые по изволению и самодержавнейшей ей, от Бога данной императорской власти определяемы и к восприятию самодержавного Всероссийского престола удостоены будут верным, добрым и послушным рабом и подданным быть». Подданных, которые, естественно, готовы были присягнуть чему угодно, удивляли в присяге формы будущего незавершенного времени: «определяемы», «удостоены будут». Подданные недоумевали: кто же все-таки будет наследником российского престола? Что это за тайна? Вскоре стало известно – и в этом-то и состояла хитроумность плана Остермана и Левенвольде, – что наследником станет тот, кто родится от будущего брака тринадцатилетней племянницы императрицы принцессы Мекленбургской и ее, еще неведомого, супруга. Иначе, будущим наследником станет будущий ребенок племянницы императрицы и неизвестного будущего отца. Удивлению людей не было предела. Но власть не дремала. По заданию императрицы Левенвольде немедленно отправился в Германию на поиски достойного жениха для юной мекленбургской принцессы. А в это время с самой принцессой начались волшебные перемены. Девочку забрали от матери ко двору тетки, назначили ей приличное содержание, штат придворных, а главное – начинают поспешно воспитывать ее в православном духе – ведь теперь с ее именем связана большая государственная игра. Обучением девушки занимался ученый монах Феофан Прокопович. В 1733 году некогда при крещении в Мекленбурге нареченная по лютеранскому обряду Елизаветой Екатериной Христиной, она получила то имя, под которым вошла в русскую историю, – Анна, точнее, с прибавлением почему-то не первого (Карл), а второго имени отца – Анна Леопольдовна. У посторонних наблюдателей сложилось впечатление, что императрица удочерила племянницу и передала ей свое имя. Это не так, скорее всего Анна Иоанновна стала крестной матерью Анны Леопольдовны. Родная мать, Екатерина Иоанновна, присутствовала на торжественной церемонии крещения дочери 12 мая 1733 года, но буквально через месяц умерла. Все годы замужества Екатерина страдала серьезными женскими болезнями, у нее развилась водянка, и смерть пришла, когда ей было всего сорок лет. Мекленбургскую герцогиню похоронили рядом с матерью – царицей Прасковьей в Александро-Невском монастыре. И все же она успела рассмотреть жениха, которого нашел Анне в Германии Левенвольде. Это был Антон Ульрих, принц Брауншвейг-Бевернский, девятнадцатилетний племянник австрийской императрицы Елизаветы – жены Карла VI. Он приехал 5 февраля 1733 года и попал сразу на праздник именин императрицы и – соответственно – своей невесты. Принцесса Анна не производила выгодного впечатления на окружающих. «Она не обладает ни красотой, ни грацией – писала жена английского резидента леди Рондо в 1735 году, – а ее ум еще не проявил никаких блестящих качеств. Она очень серьезна, немногословна и никогда не смеется; мне это представляется весьма неестественным в такой молодой девушке, и я думаю, за ее серьезностью скорее кроется глупость, нежели рассудительность». Иного мнения об Анне Леопольдовне был ее будущий обер-камергер Эрнст Миних, сын фельдмаршала. Он писал, что ее считали холодной, надменной и якобы всех презирающей. На самом же деле ее душа была нежной и сострадательной, великодушной и незлобивой, а холодность была лишь защитой от «грубейшего ласкательства», так распространенного при дворе ее тетки. Так или иначе, некоторая нелюдимость, угрюмость и неприветливость принцессы бросались в глаза всем. Много лет спустя французский посланник Шетарди передавал рассказ о том, что герцогиня Екатерина была вынуждена прибегать к строгости против своей дочери, когда та была ребенком, чтобы победить в ней диковатость и заставить являться в обществе. Точное слово – «диковатость»! Впрочем, объяснение не особенно симпатичным чертам Анны Леопольдовны нужно искать не только в ее характере, данном природой, но и в обстоятельствах ее жизни, особенно после 1733 года. Приехавший жених Анны всех разочаровал: и невесту, и ее мать, и императрицу, и двор. Худенький, белокурый, женоподобный сын герцога Фердинанда-Альбрехта был неловок от страха и стеснения под пристальными, недоброжелательными взглядами придворных «львов» и «львиц» двора Анны. Как писал в своих мемуарах Бирон, «принц Антон имел несчастье не понравиться императрице, очень недовольной выбором Левенвольде. Но промах был сделан, исправить его, без огорчения себя или других, не оказалось возможности». Императрица не сказала официальному свату, австрийскому послу, ни да ни нет, но оставила принца жить в России, чтобы он, дожидаясь совершеннолетия принцессы, обжился, привык к новой для него стране. Ему были даны чин подполковника Кирасирского полка и соответствующее его положению содержание. Принц неоднократно и безуспешно пытался сблизиться со своей будущей супругой, но она равнодушно отвергала его ухаживания. «Его усердие – писал впоследствии Бирон, – вознаграждались такой холодностью, что в течение нескольких лет он не мог льстить себя ни надеждою любви, ни возможностью брака». Летом 1735 года произошел скандал, отчасти объяснивший подчеркнутое равнодушие невесты к Антону Ульриху. Анну, тогда шестнадцатилетнюю девицу, заподозрили в интимной близости с красавцем и любимцем женщин графом Линаром – польско-саксонским послом в Петербурге, причем соучастницей тайных свиданий была признана воспитательница принцессы госпожа Адеракс. В конце июня того же года ее поспешно посадили на корабль и выслали за границу, а затем по просьбе русского правительства Август II отозвал из России и графа Линара. Причина всего скандала была, как писала леди Рондо, очень проста – «принцесса молода, а граф – красив». Пострадал и камер-юнкер принцессы Иван Брылкин, сосланный в Казань. Больше об этом инциденте сказать ничего невозможно. Известно лишь, что с приходом Анны Леопольдовны к власти в 1740 году Линар тотчас явился в Петербург, стал своим человеком при дворе, участвовал в совещаниях, получил высший орден России Святого Андрея Первозванного, бриллиантовую шпагу и прочие награды. Факт, несомненно, выразительный, как и то, что не известный никому бывший камер-юнкер Брылкин был назначен обер-прокурором Сената. Наконец, известно, что после скандала императрица Анна установила за племянницей чрезвычайно жесткий, недремлющий контроль. Посторонним проникнуть на ее половину было теперь совершенно невозможно. Изоляция от общества ровесников, подруг, света и даже двора, при котором она появлялась лишь на официальных церемониях, длилась пять лет и не могла не повлиять на психику и нрав Анны Леопольдовны. Не особенно живая и общительная от природы, теперь она стала замкнутой, склонной к уединению, раздумьям, сомнениям и, как писал Э.Миних, большой охотницей до чтения книг, что по тем временам считалось делом диковинным и барышень до хорошего не доводящим. Она поздно вставала, небрежно одевалась и причесывалась, с неохотой и страхом выходила на ярко сияющий паркет дворцовых зал. Общество, состоящее больше чем из четверых, к тому же хорошо знакомых Анне людей, было для нее тягостным даже в дни ее правления, а о шумных, веселых праздниках и маскарадах при ней никто не заикался. Изоляция принцессы Анны была прервана лишь в конце июня 1739 года, когда австрийский посол маркиз де Ботта от имени принца Антона Ульриха и его тетки, австрийской императрицы, попросил у императрицы Анны руки принцессы Анны и получил наконец благосклонное согласие. Это согласие Анны Иоанновны было вынужденным. Поначалу императрице не хотелось думать ни о каком наследнике – ей, ставшей императрицей в тридцать семь лет, после стольких лет унижений, бедности, ожиданий казалось, что жизнь только начинается. К тому же ни племянница, ни ее будущий супруг императрице совсем не нравились, она тянула и тянула с решением этого скучного для нее брачного дела. Так получилось, что судьба принцессы Анны более беспокоила фаворита императрицы Бирона. Видя демонстративное пренебрежение Анны к своему жениху, герцог в 1738 году пустил пробный шар: черед посредницу – придворную даму – он попытался выведать, не согласится ли принцесса выйти замуж за его старшего сына Петра Бирона. При этом он заранее заручился поддержкой императрицы, и то обстоятельство, что Петр был на шесть лет младше Анны, не особенно смущало герцога, ведь в случае успеха его замысла Бироны породнились бы с правящей династией и посрамили бы хитрецов предыдущих времен – Меншикова и Долгоруких! Но Анна Леопольдовна уже давно была пропитана духом аристократизма. Она отвергла притязания Бирона, сказав, что, пожалуй, готова выйти замуж за Антона Ульриха – принца из древнего рода. К слову сказать, принц, жених ее, к этому времени возмужал, участвовал волонтером в Русско-турецкой войне, показал себя храбрецом под Очаковом, за что удостоился чина генерала и ордена Святого Андрея Первозванного. Подталкивала суженых к свадьбе и сама императрица. По словам Бирона, она как-то сказала ему: «Никто не хочет подумать о том, что у меня на руках принцесса, которую надо отдавать замуж. Время идет, она уже в поре. Конечно, принц не нравится ни мне, ни принцессе; но особы нашего состояния не всегда вступают в брак по склонности». Еще важнее было другое. Клавдий Рондо писал: «Русские министры полагают, что принцессе пора замуж, она начинает полнеть, а, по их мнению, полнота может повлечь за собою бесплодие, если замужество будет отсрочено на долгое время». Оценив все эти обстоятельства, императрица решила больше свадьбу не откладывать. 1 июля 1739 года молодые обменялись кольцами. Антон Ульрих вошел в зал, где происходила церемония, одетый в белый с золотом атласный костюм, его длинные белокурые волосы были завиты и распущены по плечам. Леди Рондо, стоявшей рядом со своим мужем, пришла в голову странная мысль, которой она и поделилась в письме к своей приятельнице в Англию: «Я невольно подумала, что он выглядит как жертва». Удивительно, как случайная, казалась бы, фраза о жертвенном барашке стала мрачным пророчеством. Ведь Антон Ульрих действительно был принесен в жертву династическим интересам русского двора, умер слепым в тюрьме, проведя там более тридцати лет! Но в тот момент все думали, что жертвой была невеста. Она дала согласие на брак и «при этих словах… обняла свою тетушку за шею и залилась слезами. Какое-то время Ее величество крепилась, но потом и сама расплакалась. Так продолжалось несколько минут, пока, наконец, посол не стал успокаивать императрицу, а обер-гофмаршал – принцессу». После обмена кольцами первой подошла поздравлять невесту цесаревна Елизавета Петровна. Реки слез потекли вновь. Все это более походило на похороны, чем на обручение. Сама свадьба состоялась через два дня. Великолепная процессия потянулась к церкви Рождества на Невском проспекте. В роскошной карете лицом к лицу сидели императрица и невеста в серебристом платье. Потом был торжественный обед, бал… Наконец невесту облачили в атласную ночную сорочку, герцог Бирон (вероятно, ухмыляясь) привел одетого в домашний халат принца, и двери супружеской спальни закрыли. Целую неделю двор праздновал свадьбу. Были обеды и ужины, маскарад с новобрачными в оранжевых домино, опера в театре, фейерверк и иллюминация в Летнем саду. Леди Рондо была в числе гостей и потом сообщала приятельнице, что «каждый был одет в наряд по собственному вкусу: некоторые – очень красиво, другие – очень богато. Так закончилась эта великолепная свадьба, от которой я еще не отдохнула, а что еще хуже, все эти рауты были устроены для того, чтобы соединить вместе двух людей, которые, как мне кажется, от всего сердца ненавидят друг друга; по крайней мере, думается, что это можно с уверенностью сказать в отношении принцессы: она обнаруживала весьма явно на протяжении всей недели празднеств и продолжает выказывать принцу полное презрение, когда находится не на глазах императрицы». Говорили также, что в первую брачную ночь молодая жена убежала от мужа в Летний сад. Как бы то ни было, через тринадцать месяцев этот печальный брак дал свой плод – 18 августа 1740 года Анна Леопольдовна родила мальчика, названного, как его прадед, Иваном. Все произошло как на заказ – как задумано было в 1731 году, так и получилось: от племянницы императрицы и заморского принца родился будущий наследник, будущий русский император. Последняя борьба у смертного ложаАнглийский посланник Э.Финч так описывает это событие: «В то самое время как я занят был шифрованием этого донесения, огонь всей артиллерии возвестил о счастливом разрешении принцессы Анны Леопольдовны сыном. Это заставило меня немедленно бросить письмо, надеть новое платье… и поспешить ко двору с поздравлением. Сейчас возвратился оттуда. Принцесса вчера еще гуляла в саду Летнего дворца, где проживал двор, спала хорошо, сегодня же поутру, между пятью и шестью часами, проснулась от болей, а в семь часов послала известить Ее величество. Государыня прибыла немедленно и оставалась у принцессы до шести часов вечера, то есть ушла только через два часа по благополучном разрешении принцессы, которая, так же как и новорожденный, в настоящее время находится, насколько возможно, в вожделенном здравии». Все были убеждены, что именно он будет наследником престола, но полагали, что ему придется долго ждать. Здоровье Анны было отменным и, как незадолго до смертельной болезни императрицы писал прусский посланник Аксель Мардефельд, «все льстят себя надеждой, что она достигнет глубокой старости». Действительно, рождение сына у молодой четы обрадовало императрицу Анну. Она могла теперь спокойно править несчетное число лет, покой династии был обеспечен. Но и дело пускать на самотек нельзя – мать и отец ребенка были недотепами, и Анна, став воспреемницей новорожденного, отобрала Ивана у родителей и поместила его в комнатах рядом со своими. Теперь и Анна Леопольдовна, и Антон Ульрих мало кого интересовали – свое дело они сделали. Однако понянчить внука, точнее, внучатого племянника, заняться его воспитанием императрице Анне не довелось… 5 октября 1740 года с Анной прямо за обеденным столом случился приступ болезни, кровавая рвота, и, как писал посланник, «состояние ее здоровья стало ухудшаться все более и более». Известно было, что Анна давно страдала каменно-почечной болезнью, и осенью 1740 года, возможно от увлечения верховой ездой, произошло обострение, камни в почках сдвинулись (при вскрытии врачи обнаружили, что они напоминают коралл), началось омертвение почек. Анна, жестоко страдая от болей, слегла в постель, и к этому добавилась, как писал Мардефельд, истерика. Это состояние страха возникло, возможно, в связи со странным происшествием, случившимся ночью во дворце незадолго перед смертью Анны. Дежурный гвардейский офицер, несший караул во дворце ночью, вдруг заметил в темноте тронного зала фигуру в белом, чрезвычайно схожую с императрицей. Она бродила по залу и не откликалась на обращения к ней. Бдительному стражу это показалось подозрительным – он знал, что императрица пошла спать. То же подтвердил поднятый им Бирон. Фигура между тем не исчезала, несмотря на поднятый шум. Наконец разбудили Анну, которая вышла посмотреть на своего двойника. «Это моя смерть», – сказала императрица и ушла к себе. В первый же день ее болезни Бирон созвал совещание виднейших сановников. Фаворит, как пишет Э.Миних, «громко рыдал и метался по комнате без памяти», не только о своей судьбе (что, конечно, было искренне), но и о судьбе России, которой грозило несчастье из-за малолетства Ивана Антоновича и слабохарактерности Анны Леопольдовны. В конце своей продуманной речи он сказал, что управление государства необходимо вверить опытному человеку, который «имеет довольно твердости духа, чтобы непостоянный народ содержать в тишине и обуздании». Присутствовавшие на совещании сановники – «ревностные патриоты», как их назвал потом Бирон, – с энтузиазмом заявили, что на роль правителя не видят никого, кроме самого Бирона. Он начал отказываться, но потом дал согласие быть регентом, но только с условием, чтобы это решение было принято всеми высшими чинами империи. На другой день коллективная петиция с просьбой о назначении регентом Бирона была готова, причем первым ходатаем перед императрицей за Бирона был фельдмаршал Миних. Фельдмаршал Бурхард Христофор Миних. Анна Иоанновна называла его «высокорожденный и нам любезноверный». Сам он себя характеризовал скромно – «Столпом Российской империи» Но неожиданно Бирон встретил препятствие со стороны… самой Анны. Выяснилось, что она не собирается отправляться в лучший мир, а также подписывать какое-либо завещание. Она, женщина суеверная, боялась, что, «как только она подпишет завещание, то вскоре и умрет». Неожиданную твердость проявила и Анна Леопольдовна, которая заявила Бирону, что просить императрицу о составлении завещания не будет, ибо не сомневается, что тетушка и без особых хлопот обеспечит будущее Ивана Антоновича и его семьи. В итоге для Бирона дело стало приобретать неблагополучный оборот: если императрица умрет, не подписав завещание в нужной ему редакции, то регентами наследника престола Ивана, скорее всего, станут его родители, а не он. Тогда Бирон, стоя на коленях, стал упрашивать императрицу подписать завещание, или, как злорадно отметил Э.Миних, «герцог видел себя принужденным стряпать сам по своему делу». Стряпать приходилось поспешно, кое-как, ведь жизнь уходила от Анны буквально на глазах. Бирон не отходил от постели императрицы, пока она не подписала указ о назначении Ивана наследником престола и объявлении Бирона регентом до семнадцатилетия юного императора Ивана VI. Герцог мог вытереть пот со лба – его стряпня удалась… но ненадолго. Смерть пришла за императрицей Анной 17 октября 1740 года. Прожив сорок семь лет и процарствовав десять, Анна скончалась. Умирая, она до самого конца смотрела на стоящего в ее ногах и плачущего Бирона, а потом сказала… Пусть сказанное ею передаст Э. Финч – английский посланник, писавший на следующий день в Лондон: «Her Majestry looking up said to him: «Nie bois!» – the ordinary expression of this country, and the import of is «Never fear!»» («Ее величество, глядя на него, сказала: «Небось!» – обычное выражение в этой стране, означающее «Никогда не бойся!»»). Анна Иоанновна Да он, собственно, и не боялся: согласно завещанию Анны, императором был объявлен родившийся в августе 1740 года Иван VI Антонович, а регентом при нем – сам Бирон сроком до совершеннолетия императора, а если тот скончается раньше совершеннолетия, то Бирон будет регентом до совершеннолетия следующего отпрыска Анны Леопольдовны и так далее. Анна Леопольдовна с младенцем Иоанном Антоновичем на руках Кто бы мог подумать, что так удачно запланированное (по крайней мере, на семнадцать лет) регентство Бирона будет продолжаться всего три недели. Поначалу все шло хорошо. Даже какие-то опасения относительно волнений гвардии во время присяги не оправдались: «Все свершилось в большем спокойствии, чем простой смотр гвардии в Гайд-парке» (из донесения Э.Финча). Бирон мог опереться на своих людей везде: в армии был Миних, в государственном аппарате – А.П.Бестужев-Рюмин и князь АП.Черкасский, в политической полиции – А.И.Ушаков. На службе регента было немало шпионов и добровольных доносчиков. Но это не спасло его. В ночь на 9 ноября 1740 года Бирон был захвачен в своей спальне гвардейцами, посланными с этой целью фельдмаршалом Минихом. Физически сильный регент долго дрался с ночными гостями, его утихомиривали ударами прикладов, потом связали и потащили по залам дворца на двор, где уже была приготовлена карета Миниха… Ночная беготня, крики и шум этой классической сцены дворцового переворота подняли на ноги весь дворец, и только покойной императрице не было до всего этого никакого дела – Анна Иоанновна тихо лежала в своем золоченом гробу в парадном зале дворца и не видела, как мимо пронесли мычащего и лягающегося Бирона. Она уже ничем не могла помочь своему возлюбленному обер-камергеру Ее похороны состоялись 23 декабря 1740 года уже при новой власти. Кто бы мог подумать, что 1740 год, начавшийся с забав у Ледяного дворца, будет таким бурным… |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх |
||||
|