|
||||
|
Книга втораяВнук государя IСоветник курфюрста саксонского и короля польского Иоанн Лефорт, хорошо знавший жизнь русского двора и бывший своим человеком во многих именитых домах Петербурга, 15 декабря{1} 1723 года сообщал в одной из реляций: «Я знаю из верных источников, что здоровье царя (Петра I. — Л.А.) вовсе не так хорошо, как оно кажется. Характер его все более и более меняется, постоянно задумчивый, даже меланхолический, очень мало занят чтением и совсем не бывает в адмиралтействе. Он ищет уединения, так что остерегаются говорить с ним о делах. Только священник, его доктор и еще несколько шутов могут входить к нему, другим же никому не позволяется, когда он в мрачном настроении духа. Есть люди, которые сомневаются в назначенной коронации (его второй супруги. — Л.А.). Замечают, что царь оказывает больше привязанности к сыну царевича, чем прежде. Я боюсь, чтобы не было какого волнения». Словно какие-то глубокие сомнения охватывали государя. Замечали, он говеет усерднее обыкновенного, с раскаянием, коленопреклонением и многими земными поклонами. Голштинский посланник Бассевич, человек опытный, умный, в сущности, руководивший внешней политикой Голштинии, с настороженностью подмечал, что Петр I, делая все «для удаления от престола сына непокорного и несчастного Алексея… в то же время воспитывал его так, чтоб тот мог быть достойным короны, если б по какому либо случаю она досталась ему в удел». Уже более двух лет рота из 40 гренадеров, отроков из дворянских фамилий, для развития во внуке Петра I вкуса к военному делу, занимала караул в его покоях и вместе с ним упражнялась в военных экзерцициях. Чутко улавливая настроение своего царственного супруга, Екатерина Алексеевна оказывала мальчику-царевичу самое тщательное внимание. День его рождения праздновала с пышностью. Она зорко следила за происходящим. А следить было за чем. Незадолго до коронации Екатерины Алексеевны, а именно 4 мая 1724 года, Лефорт извещал о следующем: «…Царица пригласила герцога Голштинского водить ее под руку в день коронации. Он отвечал, что сочтет это за большую честь, если только царица позволит ему быть на правах будущего зятя, но не как подданного. Она согласилась на это. Несколько недель тому назад, его Преосвященство архиепископ новгородский, большой сторонник Царицы, хотел склонить Царя на статью о престолонаследии и в то же время хотел внушить ему мысль о назначении наследником герцога Голштинского. Царь сильно рассердился за советы по такому щекотливому делу… и обошелся с ним очень грубо. Он был в немилости несколько дней, теперь же, говорят, его послал в Петербург за сыном царевича (об чем… однако, мне ничего не известно в Петербурге), которого царь хочет назначить наследником. Все будут довольны, если так будет!» Во внуке Петра Первого видели возможного наследника престола. И не потому ли зоркие католики поспешили направить в 1724 году в Россию францисканца Петра Хризологуса и подкрепили тайное посольство его несколькими иезуитами. Австрийская императрица Елизавета, тетка царевича Петра Алексеевича, поручила молитвам иезуитов, отъезжающих в Россию, своего племянника. И какой странный ответ дал ей супериор? «Всячески сотворим то, к чему обязаны». Императрица говорила о молитвах, супериор отвечал об исполнении того, к чему они обязаны. Невольно рождается мысль, не были ли они посланы конгрегациею с тайными поручениями в отношении молодого царевича. В XVII столетии иезуиты постоянно присылали своих миссионеров, хлопотали о католицизме в России: почему же не предположить, что и теперь, имея в виду, что царевич Петр Алексеевич может быть царем, иезуиты, всегда дальновидные, послали своих миссионеров для привлечения отрока в свою пользу, а может быть, и надеялись, при помощи Феодосия (новгородского архиерея), сделать его католиком и подчинить русское духовенство папе? Миссия Петра Хризологуса кончилась неудачей. Русское духовенство зорко и строго наблюдало всякое влияние католицизма в России. Поручение римской императрицы и желание капуцина Петра Хризологуса иметь свидание «с его высочеством великим князем», еще малолетним, показалось архимандриту Спасоярославского монастыря Афанасию, до которого дошло сведение о том, странным и подозрительным. Извещен был Синод, доложили императрице и «ея величество то дело изволила уничтожить». Несмотря на влияние Екатерины Алексеевны, через некоторое время Хризологусу из Иностранной Коллегии объявили приказание немедленно выехать из Петербурга и выдали паспорт. Иезуиты затаились, выжидая, тем более, что при русском дворе назревали зловещие события. Петр I был в гневе на свою неверную супругу, изменившую ему с камергером Виллимом Монсом. Узнав об измене, государь пришел в бешенство. «В первом порыве гнева, вызванном этим событием, — писал датский посол Вестфален, — царь сжег свое завещание в пользу царицы». Едва Екатерина почувствовала, что ее может ожидать падение с трона в пропасть, она испугалась и кинулась к графу Толстому и графу Остерману за содействием. Петр, получив неопровержимые доказательства неверности жены, желал судебного процесса, стремясь открыто погубить ее. Он говорил о своем плане с Толстым и Остерманом; тот и другой бросились на колени, стремясь отговорить Петра. Они доказывали, что разумнее будет скрыть происшествие, иначе невозможен станет брак дочерей Петра — Анны и Елизаветы, которые должны были вскоре вступить в супружество с европейскими принцами. Кажется, он прислушался к их голосу, но участь Монса была решена. Велось следствие по должностным преступлениям, действительно совершенным камергером. Петр сам допрашивал любовника своей жены и столь сильна была его ненависть к фавориту императрицы, вся выражавшаяся во взгляде Петра, что Монс не выдержал и упал в обморок. Царь жаждал мести. Раз в темный осенний вечер, когда в крепости происходило расследование дела Монса, Петр приехал к своим дочерям в то время, когда француженка давала им и девочкам, взятым для сообщества им в учении, урок. Француженка передавала позже, что Петр был страшно бледен, его глаза навыкате горели гневом. Он стал ходить по комнате большими шагами, бросая время от времени грозные взоры на своих дочерей. При нем обыкновенно был складной охотничий нож, и он раз 20 вынимал его, открывал и складывал. Между тем все бывшие в комнате успели, одна за другою, ускользнуть в соседнюю комнату и только маленькая француженка, спустившаяся с испуга под стол, оставалась свидетельницей дальнейшего. Петр бил кулаком о стол и стены, бросил свою шляпу об пол и наконец, выйдя из комнаты, так сильно ударил дверью, что она треснула. Вместе с Виллимом Монсом была арестована и привлечена к следствию и его сестра Матрена Балк, много содействовавшая тайной связи императрицы со своим братом. Балк была любимой статс-дамою у Екатерины, и та старалась спасти ее, смягчить гнев своего супруга, но напрасно. Рассказывали, что неотступные ее просьбы о пощаде по крайней мере любимицы, вывели из терпения императора, который, находясь в это время с нею у окна из венецианских стекол, сказал ей: — Видишь ли ты это стекло, которое прежде было ничтожным материалом, а теперь, облагороженное огнем, стало украшением дворца? Достаточно одного удара моей руки, чтоб обратить его в прежнее ничтожество. — И с этими словами разбил его. — Но неужели разрушение это, — сказала она ему со вздохом, — есть подвиг, достойный, вас, и стал ли от этого дворец ваш красивее? Император обнял ее и удалился. Вечером он прислал ей протокол о допросе преступников. 1724 года, ноября в 15 день, около полудня, было объявлено при барабанном бое, что на другой день 16-го около церкви св. Троицы будет совершена казнь камергера Монса и сестры его Балк. Каждый должен присутствовать. Монс и сестра его были переведены около полудня в крепость. Когда их переводили из кабинета в крепость, Монс, проходя через двор, на который выходили окна покоев великих княжен, увидев их у окна, простился с ними и благодарил за внимание. К камергеру и его сестре был послан пастор с целью приготовить их к казни. Монса посадили в один из домов, бывших внутри крепости, едва ли не в тот самый, в котором замучили царевича Алексея. В тот же день в городе говорили, что государь сам навестил Монса. — Мне очень жаль тебя лишиться, но иначе быть не может, — сказал он камергеру. На следующий день, в понедельник, 16 ноября, рано утром, на Троицкой площади, перед зданием Сената все было готово к казни. Среди сбежавшегося народа подымался высокий эшафот. На нем лежала плаха и ходил палач с топором. У помоста торчал высокий шест. Площадь гудела от множества голосов. Около 10 часов вывели из крепости четырех преступников: Монса, в сопровождении пастора, его сестру Балк в открытых санях и двух других, которые следрвали за ними пешком. Иоанн Лефорт так описывал казнь осужденного: «Пока они ехали, все удивлялись мужеству Монса, в котором не было заметно ни малейшей перемены, преклонял ухо к устам пастора Назиуса и время от времени кланяясь своим знакомым, которых он встречал. Приехав на место казни, он смело взошел на эшафот, сам снял с себя шубу, постоянно внимая наставлениям пастора Назиуса. Секретарь суда явился прочесть приговор, который заключал в себе три его проступка, состоящих во взятках, в ябедничестве и в покровительстве незаконным прошениям, за что и был приговорен к смерти. По произнесении приговора, Монс низко поклонился, разделся и, положив голову на плаху, принял удар, отделивший его голову от тела». Через несколько минут, голова бывшего камергера была на шесте. Кровь струилась из-под нее, стекая вниз по древу. У обезглавленного трупа брата Матрена Балк выслушала приговор: — Матрена Балкова! Понеже ты вступала в дела, которые делала через брата своего Виллима Монса при дворе его императорского величества, дела непристойные ему, и зато брала великие взятки, и за оныя твои вины указал его императорское величество: бить тебя кнутом и сослать в Тобольск на вечное житье. Пять ударов кнутом по обнаженной спине получила бывшая гофмейстерина и статс-дама перед отправкою в ссылку… На другой день, катаясь с Екатериной Алексеевной в фаэтоне, Петр Алексеевич проехал очень близко от столба, к которому была пригвождена голова Монса. Так близко, что едва ли платье императрицы не коснулось его. Не потеряв самообладания, она обратила свой взор на брошенные на эшафот останки Монса и без смущения сказала: — Как грустно, что у придворных может быть столько испорченности. (По смерти Петра она тут же вызволит из ссылки Матрену Балк). Отношения между супругами резко переменились. Он перестал говорить с нею. Доступ к нему ей был запрещен. «Один только раз, по просьбе любимой его дочери Елизаветы, Петр согласился отобедать с той, которая в течение 20 лет была неразлучною его подругою», — напишет в «Истории Петра I» А. С. Пушкин. Над ее канцелярией назначена ревизия, и доходы ее прекратились, так что она должна была занять у своих фрейлин 1000 дукатов, чтобы склонить этой суммой любимого денщика Петра I Василия Петровича ходатайствовать в ее пользу. Все ее доверенные лица были удалены и заменены другими, на которых Петр мог полагаться. В опале оказался и Меншиков. Все эти обстоятельства, вместе взятые, делали положение Екатерины ужасным; будущность же должна была представляться ей еще более печальною, так как, судя по происходящему, император мог изменить порядок престолонаследия в ущерб ей. Надобно было предупредить такую напасть. Ситуация при дворе была обострена до такой степени, что и через много лет после болезни и кончины государя гуляла молва, будто не в личных интересах Екатерины I и Меншикова было допустить выздоровление императора и что, весьма вероятно, они предупредили природу, и болезнь Петра Алексеевича привела искусственными мерами к печальной развязке скорее, чем следовало его крепкой натуре, чему, впрочем, верить не стоит. Отвергнутый женой, предавшей его с Монсом, раздраженный ее неверностью, перенес он гнев и на своих дочерей, и теперь, в канун 1725 года, вероятно, предчувствуя приближающуюся кончину, как никогда ощущал свое одиночество. О первой жене — Евдокии Лопухиной вряд ли он думал, но вот о внуке… Перед кончиной Петр I ничем не подтвердил свое намерение (если оно действительно было) передать престол именно Екатерине. Но кто мог получить его? Старшая дочь Анна, получившая от отца, незадолго до его кончины, благословение на брак с герцогом Шлезвиг-Голштейн-Готорпским Карлом-Фридрихом, согласно брачному контракту, подписанному 24 ноября 1724 года, отказывалась за себя и за супруга от права на российскую корону. Правда, в контракте была секретная статья, по которой Петр мог назвать наследником кого-либо из детей, родившихся от этого брака, но говорить о том было преждевременно. Молодые еще не отпраздновали свадьбы. Великой княжне Елизавете к этому времени исполнилось пятнадцать лет. Отдавать корону ей значило (в том Петр I не сомневался), что всеми делами в государстве займется муж ее сестры — герцог Голштинский, а точнее — его министр Бассевич. То, что они втянут Россию в войну с Данией из-за территорий герцогства, занятых в ходе Северной войны датчанами, не вызвало сомнений. Подобный же ход событий не мог устраивать Петра. Немаловажно было и то, что обе дочери родились до брака государя с Мартой Самуиловной Скавронской (после принятия православия именовавшейся Екатериной Алексеевной), и многим было известно, что родила она их при живом первом муже Иоганне. После битвы под Полтавой тот был взят в плен, объявил в Москве, в каких отношениях был с Мартой, надеясь тем облегчить свою участь, но, несмотря на то, попал в Сибирь, где и умер в 1718 году. Настойчивость же, с которой Петр I желал выдать дочерей замуж, явно свидетельствовала о том, что в них он не видел наследников престола. Оставались дочери царя Иоанна, с которым Петр I делил трон в начале правления. Старшую из них — Екатерину — Петр Алексеевич волею своею выдал замуж за герцога Мекленбургского. Отношения у молодых не сложились, и Екатерина в 1722 году вернулась в Россию с дочерью. Отдавать ей престол, значило возвратить герцога в Петербург, а уж о нем здесь дурное мнение у многих сложилось. Вторую племянницу — Анну Иоанновну Петр I выдал за герцога Курляндского, но тот, после свадьбы, отправившись с молодой женой на родину, скончался по дороге. Не выдержал бесконечных петербургских пиров, обильных возлияний… Его вдова жила теперь тихо в Митаве и обнемечивалась. Баба она и есть баба. Третья дочь царя Иоанна — Прасковья здоровьем не вышла, да к тому же тайно (правда, с ведома и согласия государя) вышла замуж за сенатора И. И. Дмитриева-Мамонова. Оставался родной внук Петра I — царевич Петр Алексеевич — сын казненного Алексея. К нему отношение было неровным. Меж тем в Европе затевались игры. Испанский король Филипп V заключил торговый союз с Австрией. В Англии не на шутку всполошились, там начали подозревать тайные статьи в пользу Иакова III Стюарта, сына свергнутого английского короля Иакова II. Прусский король Фридрих-Вильгельм с неохотою начал выплачивать магдебургские долги, что и послужило в дальнейшем причиною образования ганноверского оборонительного союза. Франция и Англия отныне высказывались за поддержку прав прусского короля на Бергское наследство. К их союзу были готовы примкнуть Дания и Голландия. Равновесие в европейских политических делах нарушалось. Австрия обратилась за помощью к России. Петр I срочно начал вести переговоры с Фридрихом-Вильгельмом. К тому времени государя сильно точил недуг, и это не могло не откладывать отпечаток на его мысли и действия. «Еще зимою 1723 года монарх страдал затруднением в моче (strangurie), но легко и не опасно, — писал в своей (теперь весьма редкой) «Истории медицины в России», вышедшей в Москве в 1820 году, профессор В. Рихтер. — Летом 1724 года, сия болезнь возвратилась с великою болью и превратилась в совершенное задержание (isekuria). Доктор Лаврентий Блументрост пользовал больного и для совета вызвал из Москвы славного Николая Бидлоо. При усиливающейся боли, оператор, англичанин Вильгельм Горн, вкладывал катетер, хотя и безуспешно. Между тем, в сентябре месяце, император несколько оправился и все ожидали совершенного выздоровления. Монарх, почитая себя совершенно здоровым, предпринял без ведома и согласия врача своего, морское путешествие в Шлиссельбург, потом в Систербек и пристал к Лахте, маленькой деревне, лежащей при Финском заливе, недалеко от резиденции. Случайно, в тот самый день, бот, на коем сидели солдаты и матросы, вышел из Кронштадта, опрокинулся и сел на мель. Так как нельзя было вдруг свезти бот, то для спасения погибающих явился сам император, и, одушевленный пламенной любовью ко благу человечества, соскочил из шлюбки своей в воду и таким образом будучи в сие холодное время в лодке по пояс, содействовал ревностью своей спасению жизни более нежели двадцати человекам. Но сей поступок имел весьма вредное влияние на здоровье его, и, по возвращении его в Петербург, прежний недуг возобновился. Сие продолжалось с некоторою переменою до декабря (1724 г.), иногда боль утихала так, что Петр I мог присутствовать лично на празднике Крещения 6 января 1725 г. В праздник сей от жестокого холода государь простудился снова и от сего времени час от часу становилось хуже, особенно с 16 января так он сделался безнадежен, что лейб-медик его Блументрост почел за лучшее, сочинив описание болезни, послать оное к двум известным врачам в Европе, Герману Боергазе в Лейден и Ернсту Шталю в Берлин, испрашивая их совета». 16 января Петр I начал чувствовать предсмертные муки. Он кричал от рези. На короткое время болезнь отпустила и ему полегчало. Он даже вызвал к постели Остермана и других министров и едва ли не всю ночь вел с ними совещание. 22-го, едва явилась возможность, он побеседовал с будущим зятем — герцогом Голштинским и обещал, после поправки, съездить с ним в Ригу. Он предполагал дать герцогу Карлу-Фридриху пост генерал-губернатора Риги. Резкая жгучая боль вновь дала о себе знать. Петр I не смог терпеть ее. Крики его раздавались по всему дворцу. Поднялся страшный жар, вызвав бред. Все врачи Санкт-Петербурга собрались у постели государя. Отчаяния не показывали, молчали, но становилось ясным — надежды на спасение нет. Петр I уже не кричал, не имел сил. Он только стонал. Несколько сенаторов дежурили подле него. Денно и нощно не отходила от постели супруга императрица. Она то тяжело вздыхала, то принималась рыдать, то падала в обморок. Меж тем, пока она утопала в слезах, втайне, по свидетельству Бассевича, составлялся заговор, имевший целью заключение ее вместе с дочерьми в монастырь, возведение на престол великого князя Петра Алексеевича и восстановление порядков, отмененных императором, и все еще дорогих не только простому народу, но и большей части вельмож. Ждали только минуты, когда монарх испустит дух, чтоб приступить к делу. До того никто не решался предпринимать каких-либо действий. Сторонниками великого князя были фельдмаршал князь Репнин, канцлер князь Головкин, князь Василий Долгорукий, многие из духовенства… 23-го государь исповедался и приобщился Святых Тайн. Во дворец прибыли все сенаторы, все члены Синода, весь генералитет, члены всех коллегий, все гвардейские и морские офицеры. Дворцовая площадь была запружена народом. В церквах молились за здравие умирающего государя. Били колокола. Дочери Петра рыдали в соседних покоях. Он не допускал их к себе. В присутствии Толстого, Апраксина и Головкина, государь повелел освободить всех преступников, сосланных на каторгу (кроме убийц). 26-го, ввечеру, ему стало хуже. Его миропомазали. Едва ли не в тот промежуток времени Ягужинский преданный Екатерине и связанный дружбою с Бассевичем, явился к нему переодетый и сказал: — Спешите позаботиться о своей безопасности, если не хотите иметь чести завтра красоваться на виселице рядом с его светлостью князем Меншиковым. Гибель императрицы и ее семейства неизбежна, если в эту ночь удар не будет отстранен. Не вдаваясь в объяснения, он поспешно удалился. Бассевич (как он сам писал о том) немедленно побежал к императрице передать предостережение. Они заперлись в ее кабинете. Екатерина приказала ему посоветоваться с князем Меншиковым и обещала согласиться на все, что они сочтут сделать нужным. Француз Кампредон, полномочный министр при русском дворе, доносил в одной из депеш: «Между тем Меншиков, не теряя времени, до самой кончины императора работая ревностно и поспешно, склонял в пользу императрицы гражданские и духовные чины государства, собравшиеся в императорском дворце. Князь не жалел при этом ни обещаний, ни угроз для этой цели». Помогал Меншикову и Петр Толстой. Не замедлили порешить, что следовало сделать. Меншиков, будучи шефом Преображенского полка (Семеновским командовал Бутурлин, находившийся в оппозиции к светлейшему князю), послал к старшим офицерам обоих полков и ко многим другим лицам, содействие которых было необходимо, приказание явиться без шума к ее императорскому величеству и в то же время распорядился, чтобы государева казна была отправлена в крепость, комендант которой был его креатурой. Бассевич поспешил к Бутурлину, уговаривать его принять сторону Екатерины Алексеевны. Иван Бутурлин, по семейным связям, принадлежал к партии оппозиционной, но у него были споры с князем Репниным и он явился в кабинет императрицы. Екатерина Алексеевна сумела воспользоваться указаниями хороших советников и время от времени покидала изголовье мужа и запиралась в своем кабинете, ведя искусный торг с появлявшимися во дворце поочередно майорами и капитанами. Им она дала слово выплатить гвардии все положенное из своих денег. (В течение 18 месяцев офицерам гвардии задерживалась выплата жалованья). Кроме того, обещано было каждому 30 рублей награды за каждого солдата. Она же поторопилась послать в крепость деньги для уплаты жалованья гарнизону. «27 дан указ о прощении неявившимся дворянам на смотр, — читаем у Пушкина. — Осужденных на смерть по Артикулу по делам Военной коллегии (кроме etc.) простить, дабы молили они о здравии государевом. Тогда-то Петр потребовал бумаги и перо и начертал несколько слов неявственных, из которых разобрать можно только сии: «отдайте все»… перо выпало из рук его. Он велел призвать к себе цесаревну Анну, дабы ей продиктовать. Она вошла — но он уже не мог ничего говорить…» Пушкин повторяет здесь Бассевича: «…она спешит идти, но когда является к его постели, он лишился уже языка и сознания, которые более к нему не возвращались…» Так и осталась у всех нас в памяти невольная досада: недописал, недоговорил Петр I всего лишь одно слово. И все мы, как бы завороженные, забывали последующий текст Пушкина: «Архиереи псковский и тверской и архимандрит Чудова монастыря стали его увещевать. Петр оживился — показал знак, чтоб они его подняли, и, возведши руки и очи вверх, произнес засохлым языком и невнятным голосом: «Сие едино жажду мою утоляет; сие едино услаждает меня». Увещевающий стал говорить о милосердии божием беспредельном. Петр повторил несколько раз «верую и уповаю». Увещевающий прочел над ним причастную молитву: верую, Господи, и исповедую яко ты еси etc. — Петр произнес: «Верую, Господи, и исповедую; верую Господи: помоги моему неверию», и сие все, что весьма дивно (сказано в рукописи свидетеля), с умилением, лице к веселию елико мог устроевая, говорил, — по сем замолк… Присутствующие начали с ним прощаться. Он приветствовал всех тихим взором. Потом произнес с усилием: «после…» Все вышли, повинуясь в последний раз его воле». Да, Петр говорил и после прихода дочери Анны к нему! (В данном случае Пушкин воспользовался воспоминаниями Феофана Прокоповича). А следовательно, у него была возможность назвать имя наследника. Бассевич свидетельствует, что лишь после смерти Петра «иа написанного им удалось прочесть только первые слова: «Отдайте все…» Император умер в пять часов утра. А в восемь, в присутствии сенаторов, генералов и вельмож, Меншиков, обратившись с вопросом к кабинет-секретарю Макарову, не делал ли покойный какого-нибудь письменного распоряжения и не приказывал ли обнародовать его, услышит в ответ: — Незадолго до последнего путешествия в Москву государь уничтожил завещание, сделанное им за несколько лет пред тем и после того несколько раз говорил о намерении своем составить другое, но не приводил этого в исполнение… О последней записи, сделанной Петром I, ни слова. А ведь это важнейший государственный документ. Куда делся он? И не было ли в нем названо имя наследника? Скажем, великого князя Петра Алексеевича, при условии регентства над ним, до его совершеннолетия, Анны Петровны. Не претензий ли на регентство, согласно этой бумаге, со стороны Анны Петровны будет опасаться Меншиков, когда, после смерти Екатерины I, станет выпроваживать из России голштинскую пару? Не этот ли документ позже выкрадет из бумаг Анны Петровны, хранившихся в Киле, Бестужев? Так и видится: смертельно больной, теряющий сознание и речь, Петр I противится желанию Екатерины Алексеевны завладеть престолом. Не мог он не чувствовать, не предугадывать этого. И прусский посланник Мардефельд свидетельствует (депеша от 8 февраля 1725 года), что при жизни Петра I, помимо его воли, вопрос о престолонаследии был решен в пользу Екатерины: «За несколько дней пред тем он простился с своим семейством и с офицерами гвардии, хотя и был до того слаб, что уже не мог говорить… Ненависть нации к императрице достигла своего предела… Как только царь простился с гвардейскими офицерами, Меншиков повел их всех к императрице. Последняя представила им, что она сделала для них, как заботилась об них во время походов и что, следовательно, ожидает, что они не оставят ее своею преданностью в несчастье. На это поклялись они лучше согласиться умереть у ее ног, чем допустить, чтобы кто-нибудь другой был провозглашен». При последних минутах жизни Петра I, Екатерина находилась у его постели, заливаясь слезами и делая вид, будто ничего не знает о том, что только недавно произошло. Сквозь всхлипывания произносила она слова молитвы: «Господи, прими душу праведную». Петр I умер 28 января, в пять часов утра. Феофан Прокопович поклянется пред собравшимся народом и войсками, что государь на смертном одре сказал ему: одна Екатерина достойна следовать за ним в правлении. Вслед за тем Екатерину провозгласят императрицей и самодержицей и принесут ей присягу. Она окажется на престоле не по праву наследства, не по воле супруга, а велением Меншикова, помощью Феофана Прокоповича и тайного советника Макарова. Говорить о правах великого князя Петра Алексеевича на престол отныне будет считаться уголовным преступлением. И все же он взойдет на царство… IIОказавшись на престоле, Екатерина I поспешила оградить великого князя от влияния бояр Лопухиных и австрийской императорской четы. В частности, сурово обошлась с Евдокией Лопухиной — своей давней соперницей. Из глухого Воскресенского монастыря, волею Екатерины I, родная бабка великого князя Петра Алексеевича была переведена под стражею 200 человек в Шлиссельбург, где содержалась в строгом заключении. «В 1725 году, обозревая внутреннее расположение Шлиссельбургской крепости, — вспоминал голштинский камер-юнкер Берхголц, — приблизился я к небольшой деревянной башне, в которой содержится Лопухина. Не знаю, с намерением или нечаянно, вышла она и прогуливалась по двору. Увидя меня, она поклонилась и громко говорила; но слов за отдаленностью нельзя было расслышать». Что касается венского двора, душой которого была императрица Елизавета — родная тетка великого князя, то достаточно привести высказывание прусского короля Фридриха I, содержащееся в письме к посланнику в России Мардефельду от 10 марта 1725 года: «Мы ясно предвидим, что злейшим врагом правления Императрицы (Екатерины I. — Л.А.) окажутся венский и королевско-польские дворы». Любопытны последующие строки его письма: (венский двор) «намереваясь покровительствовать молодому Великому Князю и поддерживать мнимое право его на престолонаследие, замышляет послать в Петербург особого посла для этого дела». Впрочем, граф П. А. Толстой, дабы дети царевича Алексея Петровича (Наталья и Петр) и впредь не могли домогаться престола, озаботился включить в манифест о восшествии на престол государыни слова о том, что ей одной принадлежит державное право назначать себе преемника или преемницу. После гибели отца, в 1718 году, великий князь Петр Алексеевич и его сестра остались сиротами. Мать — кронпринцесса Шарлотта-Кристина, умерла еще ранее — в 1715 году, через десять дней после рождения сына, так и не переменив лютеранской веры. Малыши остались под надзором гофмейстерши Роо, родом немки. Роо на посту надзирательницы сменили две вдовы — портного и трактирщика. Чтению и письму Петра обучал танцмейстер Норман. В 1719 году, в апреле, скончался сын императора и Екатерины Алексеевны царевич Петр Петрович — надежда и любовь отца. Едва ли не эта смерть и сломила Петра Первого. Из мужчин в роду Романовых, кроме государя, оставался его внук. В те дни в Петербурге произошло одно событие, о котором стоит рассказать. 28 апреля 1719 года П. А. Толстому донесли, что 26 апреля Степан Лопухин — троюродный дядя великого князя Петра Алексеевича, явился вечером в Троицкую церковь, где собрались для встречи тела умершего царевича Петра Петровича люди разного звания. (Лопухин питал к государю чувство неприязни и даже вражды. Не мог простить гибели царевича Алексея и начавшихся гонений членов семьи опальной царицы). Став у клироса, Лопухин переглядывался с двумя знакомыми и про себя посмеивался. Один же из тех его знакомых говорил другому: «Для чего ты с Лопухиным ссорился: еще де ево, Лопухина, свеча не угасла, будет ему, Лопухину, и впредь время». При допросе выяснилось: «свеча, которая не угасла — великий князь Петр Алексеевич» и пока он жив, надежда на возможность возвышения для Лопухина не пропадет. В судьи по этому делу привлекли именитых царедворцев. Лопухин говорил, что и в мыслях не имел радоваться царскому горю, а в церкви смеялся оттого, что знакомые его — соперники по земельной тяжбе, и их совместное появление в пьяном виде на вечерне в церкви рассмешило его. Судьи ему не поверили, а решили, что он «смеялся якобы радуясь такой прилучившейся всенародной печали», за что приговорили «учинить ему наказание, вместо кнута бить батоги нещадно и сослать его с женою и детьми в Кольский острог на вечное житье». Что и приведено было в исполнение. Забегая вперед, скажем: Лопухин станет камергером императора Петра II и будет, пожалуй, единственным, кто мог бы рассказать правду о причине его смерти. Но об этом позже. Великому князю Петру Алексеевичу шел десятый год, когда Екатерина I воцарилась на троне. Ничем он не обещал походить на деда. Душою и обликом напоминал более мать, обладавшую нежным характером и добротою. Народу были по душе его великодушие и снисходительность, свидетельствовавшие, что у вероятного наследника престола есть все качества, необходимые для примерного государя. В правнуке Алексея Михайловича видели надежду на воскрешение былого. Время было тревожное. То тут, то там арестовывали простых людей, которые отказывались присягать императрице-иноземке, напустившей «порчу» на своего супруга. Поговаривали, что Петр Первый «вручил свое государство нехристианскому роду». На иностранцев нападали на улицах, сводя с ними счеты. Впрочем, принятые правительственные меры на какое-то время навели порядок в столице, но все помнили как шайка из девяти тысяч воров, предводительствуемая отставным русским полковником, задумала сжечь адмиралтейство и убить всех иностранцев (тридцать шесть членов шайки были схвачены, посажены на кол и повешены за ребро). Меж тем царский двор готовился к торжествам. 21 мая 1725 года состоялась свадьба старшей дочери покойного государя, красавицы Анны Петровны с герцогом Голштинским Карлом-Фридрихом. Праздновалась свадьба с большим торжеством, при котором одна только императрица сохранила носимый траур. М. Д. Хмыров — прекрасный знаток старины, несправедливо забытый историк, так описывал это событие: «Венчание происходило в Троицкой церкви, что на Петербургской стороне, куда молодые, а с ними и свадебные чины, следовали из Летнего дворца по Неве в великолепно убранной барже. За ними ехала императрица, в траурной барже под штандартом, сопровождаемая остальным двором. Канцлер Головкин был посаженым отцом герцога; графиня, жена его, заменяла сестру царевны. Невеста стояла под венцом в бархатной пурпуровой порфире, подбитой горностаем; на голове ее сияла бриллиантовая цессарская корона. Свадебный стол был приготовлен в особо устроенной галерее над Невою, на месте, где теперь решетка Летнего сада. Августейшие молодые сидели под великолепными балдахинами, один против другого, имея по обоим сторонам свадебную родню. За другими столами находилось до 400 персон, не ниже 7 класса. «Также, — говорит современное описание, — и все разных чинов люди пущены были для гулянья в огород Ея Величества, то есть в Летний сад. Во время обеда «трубили на трубах с литаврным боем» и раздавались пушечные залпы с яхт, стоявших перед дворцом; а в семь часов вечера императрица вышла к гвардии, стрелявшей на Царицыном лугу беглым огнем, и приказала отдать солдатам фонтаны вина и жареных быков. В девять часов пиршество кончилось, и молодые церемониальным поездом отправились в свой дворец. В числе наград, которыми ознаменовался этот день, девятнадцать сановников украшены знаками нового русского ордена св. Александра Невского, проэктированного еще Петром и теперь окончательно утверждавшегося императрицею… На третий день императрица, в сопровождении двора, посетила новобрачных в их доме, «и тамо от ограды его королевского высочества, со всякою подобающею магнифиценциею через довольное время отправилось трактование». Пиром у августейшего молодого закончились свадебные торжества, и все вошло в обычную колею, подчиняясь, прежде всего, расслабляющему влиянию наступающего лета. Императрица, с царевною Елизаветой и приближенными лицами своей свиты, то есть статс-дамами Балк, Вильбоа… и красавцем камергером Левенвольдом, уединились в Летнем дворце… Молодые, герцог и герцогиня, расположились в Аннегофе, выстроенном собственно для великой княжны Анны Петровны, несколько далее Екатерингофа. Князь Меншиков выехал с семьею в свое загородное поместье…» Юный герцог Голштинский Карл-Фридрих явился теперь в глазах многих новою силою: он приобретал влияние, если не на дела, то на отношения; улаживал ссоры, ходатайствовал перед императрицей, которая относилась к нему по-родственному. «Царица видит в герцоге свою вернейшую опору — сообщал в депеше французский полномочный министр Кампредон, — точно так же смотрит она и на князя Меншикова, так что решающее влияние на самые важнейшие дела будет отныне принадлежать этим двумя людям». Милости к Меншикову увеличивались. Президентство в Военной Коллегии ему было возвращено. Светлейший князь хотел теперь звания генералиссимуса и мечтал получить во владение гетманский Батурин. Екатерине I приходилось сдерживать его честолюбивые искания, чтобы не возбуждать большего озлобления притихшей партии великого князя. Семейства Голицыных, Долгоруких, Куракиных, Репниных, Головкиных, Лопухиных, и многие другие желали воцарения отрока, перенесения императорской резиденции в оставленную Москву и усиливать значение князя значило усилить эту партию новыми людьми. Императрицею были даны большие милости войскам гвардии, а остальная армия была довольна уж тем, что получила просроченное жалование. Екатерина I выглядела такой же приветливой, дружелюбной, как и при жизни Петра Первого. К удивлению прусского короля, сумела сблизиться с венским двором, да так, что король выказывал с досадою в сентябре 1725 года: — При таких близких и даже теснейших отношениях между царицей и венским двором, остается нам мало надежды на заключение с нею союза. Она не чуралась разговоров и не стеснялась вспоминать о своем низком происхождении. Разыскала брата, человека грубого нрава, служившего конюхом на почтовой станции в Курляндии, вызвала его в Петербург вместе с семейством и возвела в графское достоинство. Сестры ее, при Петре Первом не имевшие права появляться при дворе, теперь постоянно находились с императрицею. «Здесь все, по-видимому, улыбается царице, — сообщал Кампредон 27 ноября 1725 года. — Льстецы до упоения толкуют ей самой о ее счастии, самодержавии, безграничном могуществе. Она сама убеждена в непоколебимости своего престола. А между тем за кулисами множество людей тайно вздыхают и жадно ждут минуты, когда можно будет обнаружить свое недовольство и непобедимое расположение к великому князю. Происходят небольшие тайные сборища, где пьют за здоровье царевича. Каждый день тайком вещают людей, которым случится проболтаться, но этим, разумеется, нельзя засыпать бездонную пропасть, и нельзя не заметить, что Царица поступила как нельзя хуже для себя, последовав недоброму совету пустить волка в овчарню, т. е. принять императорского министра к своему двору. Поэтому-то многие благоразумные люди думают… что министр этот только исследует почву, на которой император построит здание по плану, без сомнения, давно уже составленному им». Поворот русского двора в сторону Вены вызвал тревогу у Франции. В Петербурге между тем распространился слух, что аристократическая партия намерена возвести на престол Петра Алексеевича при поддержке родственного ему венского двора. Слух этот подкреплялся и тем, что в России ожидали прибытия императорского посла графа Рабутина. «…более чем вероятно, — заканчивал очередную депешу Кампредон, — что графу Рабутину поручается прежде и главнее всего изучить в подробности, каковы положение, сила и влияние партии великого князя или Царевича, положение нынешнего правительства и средства, при помощи коих можно обеспечить престол за царевичем. Вероятно, только по получении всех этих сведений от графа Рабутина, в Вене решатся вступить в союз с Царицею, предлогом коего послужат, конечно, общие интересы против турок». Все оставались в ожидании. IIIАвстрия с удовольствием приняла поражение шведов от русских, но активность Петра Первого пугала ее. Россия и после отмены в ней патриаршества все еще оставалась самым мощным славянским центром, оплотом православия, и это понимали иезуиты, наводнившие Вену. Если бы она стала еще более усиливаться и если бы Петр Первый утвердился в Европе, то Австрия ощутила бы для себя серьезные проблемы: — Россия стала бы самой сильной сухопутной державой в Европе, и влияние ее на германские государства свело бы на нет роль империи; — Православная Россия была бы центром притяжения для всех славянских народов Европы, а это прямо противоречило германским устремлениямла Восток. Со времен Петра Первого венский двор прилагал все силы, чтобы помешать усилению России. Германский император поддерживал и «подпитывал» оппозиционные силы в России, чтобы обострить внутреннюю обстановку в ней и тем сдерживать внутреннее развитие русского государства. К концу жизни Петра Первого отношения между двумя империями осложнились, особенно после того, как русский монарх, узнав, что австрийский резидент Отто Блеер связан с оппозиционными элементами в России, попросил Вену отозвать его и вместе с тем приказал выслать из России всех миссионеров-иезуитов. Отныне везде, где могли, иезуиты мстили русскому императору. Кончина Петра I меняла ситуацию как в России, так и в Европе. Вена вела свою игру. Карл VI, поселив раздор между Францией и Испанией, готовился разжигать страсти между партиями в России, чтобы погубить их все, одну через другую. Он искал возможности вступить в тайный союз с партией великого князя Петра Алексеевича. Случай помог венскому двору. Голштинский министр Бассевич, прекрасно осведомленный обо всех интригах русского двора, размышляя о возможном будущем своего государя, пришел к мысли, что герцог Голштинский может серьезно поправить свои дела, если вступит в тесные отношения с Австрией. Карл-Фридрих, будучи племянником шведского короля Карла XII, после его гибели считался прямым наследником шведского престола. Но его сумели отстранить от власти шведские государственные чины, и, кроме того, Дания отняла у молодого герцога Шлезвиг и вынудила его искать покровительства в России, где он и стал зятем Екатерины I. Предугадывая скорую кончину русской императрицы и понимая, что русским престолом Карлу-Фридриху не завладеть, Бассевич предложил герцогу Голштинскому следующий план: он, граф Бассевич, предложит венскому двору (родной брат Бассевича был посланником Голштинии в Вене) добиться уступки его государю Ливонии, Эстляндии и Ингрии, взамен чего герцог Голштинский пообещает и возьмет на себя обязательство заставить утвердить престолонаследие в России за великим князем Петром Алексеевичем. Предложение было заманчивым, и герцог согласился. Вскоре секретарь австрийского посольства направил тайный проект в Вену. В Австрии, заметив, что ради частных интересов своего зятя русская императрица пренебрегает, если не сказать более, интересами государственными, игру приняли. Правда, Карл VI поспешил объявить, что ничего не станет предлагать в пользу великого князя Петра Алексеевича, так как это дело домашнее, и он не желает в него вмешиваться, но предложил Екатерине I заключить оборонительный и наступательный союз против турок, а также дать согласие на проведение свободных выборов в польской республике, с тем, чтобы в дальнейшем овладеть, совместно с русскою императрицею, делами этого государства и завлечь его в свой союз. К этому союзу венский двор надеялся заставить примкнуть Швецию, что, по мнению Карла VI, заставило бы прочие державы держаться в границах почтения. Под прочими подразумевались, конечно же, Англия и Франция — основные противники России в то время. Екатерина I, хотя и чувствовала, что надобно опасаться подводных камней, но возможность высказать презрение Англии и Франции, смотревшим на нее свысока, возобладало и она с пониманием отнеслась к словам императора. Вена поспешила направить в Россию посла — графа Рабутина. Выбор пал на последнего не случайно: отец графа был женат на одной из голштинских принцесс и тем австрийский император как бы делал тайный знак герцогу Голштинскому. Тот понял это и не мог скрыть своей радости. Люди проницательные, размышляя о происходящем, приходили к мысли, что австрийский посол поостережется затрагивать тему уступки земель герцогу Голштинскому и будет стараться, главным образом, устроить дела великого князя Петра Алексеевича и оберегать целостность российской монархии, дабы воспользоваться ею теперь же, если возможно, а. еще более в будущем для исполнения широких замыслов. Многие русские вельможи предвидели большие неприятности, надвигающиеся на Россию. Не потому ли и происходили при дворе сцены, подобные той, о которой сообщал Кампредон в декабре 1725 года: «(В день св. Екатерины. — Л.А.) царица, по обыкновению, угощала именитейших лиц двора и города, не появляясь, однако, сама среди гостей, под предлогом траура, хотя он не мешает ей развлекаться тайком со своими приближенными. По окончании обеда Толстой и Апраксин уселись поговорить в уголку. Герцог Голштинский подошел к ним с бокалом в руках и, обращаясь к адмиралу, сказал, что Царица провозглашает тост за их здоровье и за успех их дел. Адмирал отвечал, что дела идут так плохо, что должны бы вызывать скорее слезы, чем радость, и с этими словами принялся плакать. Несмотря на знаки Толстого, он не мог сдержаться. Довольно громко, так что многие слышали его, сказал: «Петра Великого нет более», и не захотел выпить предложенного герцогом Голштинским стакана, чем очень смутил последнего». Заканчивался 1725 год. Неожиданно заволновались англичане. Лондон даже намеревался даже направить в Петербург своего консула. Забеспокоился и датский посол в России Вестфален. Он, как и англичане, насторожен был тем, что ярому противнику английского короля — вице-адмиралу Гордону, лучшему моряку Екатерины I, неожиданно была пожалована лента св. Александра Невского и его принялись осыпать ласками, из чего можно было вывести заключение, что ему собираются поручить какое-нибудь командование, или же что пользуются его связями, преимущественно в Шотландии, для заведения там интриг. Складывалось впечатление, Екатерина I серьезно подумывает предпринять что-либо летом следующего года против датского короля в пользу герцога Голштинского. Не могло не бросаться в глаза и то, что великий князь Петр Алексеевич, которым в былое время нарочно пренебрегали и который никогда не показывался в обществе, отныне бывал на всех празднествах. Герцог Голштинский устраивал их даже нарочно для него. Венская интрига обретала конкретные очертания. 11 декабря 1725 года Кампредон сообщал в Версаль: «Царица сильно прихворнула, вследствие пира в день Андрея Первозванного. У нее сделались конвульсии, сопровождавшиеся биением сердца и лихорадкой. Кровопускание помогло ей, и вчера она уже обедала в присутствии двора. Но она чрезвычайно полная, ведет неправильную жизнь… Поэтому считают возможным какие-либо последствия, которые сократят ее дни. Это одна из причин, почему герцог Голштинский и его сторонники так торопят решением дела этого принца». Иностранные министры внимательно следили за действиями двора. 12 декабря Кампредон получил письмо от Вестфалена: «…спешу уведомить вас, что объявление войны моему государю, из-за дела герцога Голштинского, решено окончательно со стороны Царицы, кн. Меншиковым и их единомышленниками… Швеция открывает свои порты царицыному флоту…» При первом же свидании Вестфален сказал Кампредону: — Если б можно мне было всего четыре часа провести у короля, государя моего, я доставил бы ему средство уничтожить весь русский флот в его портах. Шведский посол был пожалован кавалером ордена св. Андрея Первозванного. А вскоре были получены известия, что совершено подписание нескольких дополнительных статей к русско-шведскому договору от февраля 1724 года, по которым отныне обе стороны обязались предложить датскому королю принять их условия разрешения конфликта, возникшего между королем датским и герцогом Голштинским. В случае, если король откажется от соглашения на предложенных условиях, Швеция обязывалась присоединить свои войска к русской армии. Серьезные дела назревали в Европе. Англия и Дания беспокоились не напрасно. Пожалуй, лишь смерть русской императрицы могла сломить ход событий. В европейских дворах со вниманием следили за здоровьем Екатерины I. «Ваше сиятельство, — сообщал Кампредон своему министру 4 января 1726 года, — хотя недовольство многих русских вельмож не проявилось еще в действии, но оно тем не менее существует, а Царица продолжает вести тот образ жизни, которому предалась несколько месяцев тому назад. Очень и очень вероятно, что царствование ее продлится недолго. Я уже имел честь докладывать вам, что большинство именитейших русских людей думают о том, как бы ограничить деспотическую власть своей Государыни, а это, у народов свирепых и привыкших к рабству, самый ясный признак грядущего падения. Если они будут ждать, пока царевич возмужает и, взойдя на престол, сам в состоянии будет управлять страною, то пытаться им достичь успеха станет уже поздно. Поэтому есть основание опасаться, что те, которые рассчитывают забрать впоследствии в руки значительную долю власти, постараются учредить правление на подобие английского… Я даже слышал из верного источника, что уже составлен проект новой формы правления и послан к главнокомандующему князю Голицыну на Украину, откуда, вероятно, и последует первый удар; князь же этот имеет сношения с Веною, через генерала Вейсбаха, немца, преданного императору. Оба они ревностные сторонники Царевича, и весьма возможно, что если венский двор одобрит виды друзей императорского племянника, то Царевич вступит на престол при первом же движении, к которому подадут повод…» Речь шла о русских вельможах — противниках герцога Голштинского. В Санкт-Петербурге меж тем поговаривали уже, будто австрийский император потребует отречения государыни от престола в день совершеннолетия великого князя. Слухи эти, начавшие усиленно распространяться едва ли не креатурами английского двора, доходила до Екатерины I и в один из дней, за обедом, она сказала: — Мне угрожают. Но если понадобится, я встану во главе армии. Я ничего не боюсь. И тут же приказала двум гвардейским офицерам пойти поторопить с постройкой галер. Это было в первых числах февраля 1726 года, а 5 марта весь Санкт-Петербург терялся в догадках по поводу странного происшествия. В тот день государыня присутствовала на учениях гвардейских полков, которое производилось на льду Невы, перед дворцом, а она смотрела на него из окна нижнего этажа, в рост человека от земли. При втором залпе одного гвардейского взвода некий новгородский купец, стоявший в четырех шагах от помянутого окна, упал, сраженный насмерть пулей, которая ударилась затем в стену дворца. Государыня заметила довольно спокойно: — Не несчастному купцу предназначалась эта пуля. Она сорвала шпагу с производившего ученье офицера, и он был посажен под арест, как и все 24 солдата сделавшего выстрел взвода. В ту же ночь арестовали и посадили в тюрьму полковника ингермландского полка Маврина, брат которого служил гувернером у великого князя Петра Алексеевича. 7 марта граф де Морвиль сообщал Кампредону, что граф Рабутин в дороге, направляясь в Петербург. Все сильно опасались как бы не произошло возмущения внутри государства. Не потому ли в последних числах апреля 1726 года Екатерина I назначила герцога Голштинского подполковником Преображенского полка. 26 апреля государыня, в амазонке и с командирским жезлом в руках, появилась, сидя в великолепном фаэтоне, во главе полка, выстроенного в одну линию, на площади, перед дворцом герцога, со всеми офицерами на местах, с 16 старинными знаменами полка, нарочно доставленными из Москвы. Герцог Голштинский прибыл за несколько минут до Царицы и помог ей выйти из фаэтона. Она заняла почетное место между ним и князем Меншиковым, и герцога провозгласили полковником. Весь полк сделал залп, повернувшись спиною к Царице. Екатерина I вновь села в фаэтон и пока герцог удалялся, чтоб приготовиться встретить ее у себя во дворце, она дважды проехала вдоль линии. Все офицеры были приглашены к герцогскому столу, за которым не было женщин, кроме императрицы, как командира полка. Прислуживали ей сам герцог Голштинский и его жена. За разговором герцог высказал пожелание понемногу наполнить гвардейские полки ливонцами и шведами. Екатерина Алексеевна молча, как бы в знак согласия кивнула ему. — А что граф Рабутин, есть ли какие известия об нем? — поинтересовалась вдруг государыня. — Ваше Величество, граф завтра прибывает в Санкт-Петербург, — последовал ответ. Посол австрийского императора приехал в северную российскую столицу 27 апреля, в субботу, в 6 часов вечера. IVЧеловек ловкий и опытный, граф Рабутин вел себя по приезде в Санкт-Петербург крайне осторожно, особенно с великим князем Петром Алексеевичем. Он даже делал вид, будто не любит, чтобы при нем упоминали его имя. Надобно было знать все придворные приключения, и графом были пущены в ход подарки и деньги. В России, как и в Европе, от денег и подарков, как правило, не отказывались. Князь А. Д. Меншиков, принимая «гратификации» от Кампредона, не отказывался, к примеру, и от денег, предложенных ему шведским министром Цедергельмом. За пять тысяч червонцев светлейший князь сообщал в Швецию все, что происходило в Верховном Тайном Совете, причем выговаривал себе на всякий случай, чтобы приятельские внушения его не были забыты. Мудрено было бороться против союза Швеции с Ганновером даже такому искусному дипломату, как князь В. Л. Долгоруков, когда Меншиков успокаивал Швецию известием, что здоровье императрицы плохо, что на военные угрозы не следует обращать внимания, так как войска в его руках, и он не допустит войны. Кодекс придворной жизни, как успел заметить граф Рабутин, сводился к страху и трепету перед могуществом князя Меншикова, к приисканию и соблюдению связей с чинами свиты герцога Голштинского, к присутствованию на балах с членами семей Скавронских, Ефимовских, Гендриковых — родственников императрицы, сохранивших слишком еще свежие следы недавнего превращения ливонцев «низкого происхождения» в российские графы и вельможи. За особую честь почиталось во дворце получить приглашение следовать за Екатериной Алексеевной в те самые послеобеденные кружки императрицы, где ее величество, находясь в обществе ближайших придворных, оставляла весь этикет и, легонько ударяя по карманам присутствующих, ласково требовала с каждого конфету. «Я рискую прослыть за лгуна, когда я пишу образ жизни русского двора, — Писал Иоанн Лефорт 15 мая 1726 года. — Кто мог бы подумать, что он целую ночь проводит в ужасном пьянстве и расходится уже это самое раннее в пять или семь часов утра». Светлейший князь Меншиков, милостью императрицы освобожденный от казенных взысканий, казалось, вполне предался интересам голштинцев. Он до того умело поддакивал Бассевичу, что Толстой, Апраксин и Голицын объявили, что если он будет идти на поводу у голштинского министра, они вынуждены будут открыто сопротивляться всяким их начинаниям. Во дворце Меншикова вынуждены были усилить караул, а в крепости переменили гарнизон. — Меншиков получил такую большую власть, какую только подданный может иметь, — сказал как-то графу Рабутину один из иностранных министров. И добавил: — Он заводит такие порядки, которые делают его действительным правителем, а царице оставляют одно имя. Дабы ограничить его власть, в феврале 1726 года, по предложению Толстого, был учрежден Верховный Тайный Совет. В него, кроме Меншикова, вошли Апраксин, Головкин, Толстой, Дмитрий Голицын и Остерман. Отныне светлейшему князю, казалось, нельзя уже было ничего решать иначе, как с единогласного решения всего Совета. Должен был бы он и огорчиться введением 17 февраля 1726 года в новый орган государственной власти герцога Голштинского. Впрочем, насколько герцог был надменен и медлителен, настолько князь был бдителен и деятелен. Канцлер Головкин, старик, разбитый подагрою, вскоре начал уклоняться от дел и равнодушно смотрел на возраставшее значение своего помощника, вице-канцлера Остермана. Барон же Остерман, способнейшая и умнейшая голова, был вместе с тем и хитрейший придворный и, следовательно, раболепствовал силе. Престарелый Апраксин, всегда чуждый интригам и теперь решил не вмешиваться ни во что. Фельдмаршалы Голицын и Репнин, всеми уважаемые, не замедлили получить почетные назначения, удалявшие их от двора. Граф Рабутин понял: князь Меншиков может быть очень полезен; через него можно добиться чего желаешь, не вдаваясь в откровенности на счет тайных причин желания. Было понятно и то, что создание Верховного Тайного Совета, коллегиального органа, с введением в него представителей родовитого боярства — это попытка удовлетворить затаившуюся русскую партию, мечтавшую об ограничении власти государыни и установления в России власти, схожей с той, что образовалась в Швеции. Графа Рабутина прямо-таки засыпали чрезвычайными милостями. Его отличали от всех посланников коронованных лиц и караулом, и местом, демонстративно предлагаемым ему на всех пирах и балах. Именно поэтому Кампредон уклонился от бала, данного в честь годовщины коронации государыни, а вскоре покинул Россию. (Его функции отныне выполнял секретарь французского посольства Маньян). Переговоры графа Рабутина по заключению союзного договора с Россией успешно продвигались вперед. В войсках меж тем начинали уже довольно громко поговаривать, что государыня все делает для герцога Голштинского и ничего для великого князя Петра Алексеевича. В один из майских дней во многих местах Санкт-Петербурга было расклеено воззвание возмутительного характера. Начались обыски. Искали автора. Близ дворца появилось подметное письмо, в котором говорилось, что все обыски будут тщетны. Члены Верховного Тайного Совета обратились к «простосердечному читателю» с воззванием обнаружить авторов письма. Было обещано две тысячи рублей тому, кто укажет составителя. При этом объявлялось, что деньги будут положены в фонари: тысяча в фонарь у Троицкой церкви и вторая — в фонарь у церкви Исаакия. Никто не высказал желания стать обладателем упрятанных денег. Таившиеся у ловушек караульные принуждены были покинуть свои посты. В интересах безопасности государыни был учрежден отряд телохранителей в количестве 73 человек, положивший начало кавалергардии. Великий князь Петр Алексеевич начинал сознавать, кто он, чувствуя крепкую опору. В двадцатых числах мая 1726 года он наотрез отказался ехать в Ригу, сделав сомнительной и саму намечавшуюся поездку государыни с князем Меншиковым. Из лиц, окружавших великого князя, обращал на себя внимание его гоф-юнкер князь Иван Долгорукий, который был весьма близок ему. Долгорукому шел семнадцатый год. Он был старшим сыном князя Алексея Долгорукого. Воспитание, как стало известно графу Рабутину, гоф-юнкер получил в доме своего деда — князя Григория Долгорукого, бывшего многие годы послом при польском короле Августе II. Природа наградила гоф-юнкера добрым сердцем, и это свойство, выделяя его из толпы царедворцев, располагало к нему многих, в том числе и великого князя Петра Алексеевича. Иван Долгорукий был назначен гоф-юнкером в 1723 году, вскоре после своего возвращения на родину, в то время, когда великий князь Петр Алексеевич был «забыт и незнаем», когда никто не обращал на него внимания. Поняв тогдашние придворные конъюнктуры, Долгорукий принял в расчет, что преемником Екатерины I будет не кто иной как Петр Алексеевич, и, как говаривали старые люди, «рассудил сыскать его к себе милость и доверенность». Историк М. М. Щербатов в своей книге «О повреждении нравов в России» передает следующий анекдот: «В единый день, нашед его (великого князя Петра Алексеевича. — Л.А.) единого, Иван Долгорукий пал пред ним на колени, изъясняя всю привязанность, какую весь род его к деду его, Петру Великому, имеет и к его крови; изъяснил ему, что он по крови, по рождению и по полу, почитает его законным наследником Российского престола, прося, да уверится в его усердии и преданности к нему». С этого дня начиналась дружба его с великим князем. Петр, впечатлительный и привязчивый, не мог не полюбить и не привязаться к ловкому, словоохотливому красавцу». Графу Рабутину было ясно: князь Иван Долгорукий определен своими родственниками к великому князю Петру Алексеевичу, дабы наиболее надзирать его поступки и примечать слова и движения мысли. VВ ночь на 20 мая 1726 года в Петербурге загорелись галерные верфи. Сгорело 12 галер, готовых к спуску на воду, яхта и несколько шлюпок. Государыня тотчас же приехала с генералами и, благодаря разумным распоряжениям, огонь был потушен. Русских галер всего более опасались англичане и датчане. (Еще 15 апреля князь Куракин извещал из Лондона, что английская эскадра из 20 кораблей назначена в Балтийское море по требованию двора датского. В мае английская эскадра появилась под Ревелем. Командующий, адмирал Уоджерс, передал Екатерине I грамоту короля Георга I, в которой говорилось, что сильные вооружения России в мирное время возбудили подозрения в правительстве Англии и в союзниках, и потому неудивительно, что он, король, отправил в Балтийское море сильную эскадру). По прошествии трех недель со времен пожара галер датский посол прислал в канцелярию двора мемуар следующего содержания: «Не смотря на ходящие всюду слухи, будто целию огромных вооружений России служит мнимое удовлетворение герцога Голштинского, король датский не может не поверить, чтобы Царица желала разорвать добрые отношения с державой, изстари дружественной и союзной ей, из-за такой цели, ради принца, предназначенного занять со временем шведский престол и интересы коего сделаются тогда, по необходимости, прямо противуположные интересам России». Посол извещал, ему приказано королем просить Ее Царское Величества объяснить, в ответ на этот мемуар, каковы истинные намерения ее относительно датской короны. Датскому послу не давали ответа. Задержка с ответом происходила еще и потому, что князь Меншиков, как пишут, «физически не мог успевать на разнообразных поприщах, где ожидались его непосредственные распоряжения». Немудрено, что многое в государственном механизме медлило, запаздывало, даже приостанавливалось. Кроме того, честолюбивый князь усиленно искал возможности осуществления давно преследовавшей его мысли — самому сделаться герцогом курляндским. Будучи в последние годы домоседом, он вдруг засобирался в Ригу, торопя с отъездом. Спешить было с чего. В июне 1726 года на сейме в Митаве дворяне, с тайного согласия польского короля Августа II, избрали внебрачного сына короля — графа Морица Саксонского своим герцогом. Анне Иоанновне Мориц нравился, и она не прочь была выйти за него замуж, о чем и сообщала Меншикову, прося у светлейшего князя ходатайства перед императрицею. А. Д. Меншиков отправлялся в Ригу с единственной целью — расстроить возможный брак. Официально цель поездки объявлялась, как инспектирование войск, расположенных в прибалтийских крепостях. 27 июня князь приехал в Ригу. Наутро из Митавы прибыла вдовствующая герцогиня Анна Иоанновна и пригласила князя для беседы. Разговор был жестким. Князь объявил, что брак невозможен, ибо государыня не согласится на него по причине «вредительства интересов российских». К тому же Мориц — внебрачный сын, и герцогине «в супружество с ним вступать неприлично, понеже оной рожден от метресы». В конце беседы светлейший сделал примирительный ход. — Ежели герцогом в Митаве изберут меня, — сказал он, — то я гарантирую вам, герцогиня, сохранение ваших прав на курляндские владения. Ежели же другой кто избран будет, то трудно сказать, ласково ль с вами в Петербурге поступать будут, кабы не лишили вдовствующего пропитания. Герцогиня, уезжая, утирала слезы и обещала содействовать светлейшему князю. Корона была почти в руках, но ночью из Митавы примчали князь Василий Лукич Долгорукий и Петр Михайлович Бестужев с неприятным известием: в Митаве отклонили кандидатуру Меншикова «для веры», то есть из-за его исповедания православия. Скрывать истинные причины приезда было незачем, и Меншиков тотчас отправился в Митаву. Он встретился с графом Морицем, дважды разговаривал с ним и заявил сопернику, чтобы тот убирался из Курляндии. — Императрица вашего избрания не потерпит, — сказал Меншиков. — Никогда не думал, чтобы мое избрание было противно ее величеству, — отвечал тот и предложил «знатную сумму» отступного. — Готов уплатить такую же сумму, если станете помогать мне в избрании, — произнес светлейший. Мориц упорствовал недолго. — Этою суммою буду доволен, — сказал он. Меншикову было обещано, что граф покинет Курляндию и обеспечит поддержку Августа II. Оставалось ждать съезда депутатов ландтага. Меншиков позволил себе возвратиться в Ригу. Но едва он покинул Митаву, как оберратыотказались созывать ландтаг. Князь пришел в бешенство. Он срочно направил в Петербург гонцов с просьбою разрешить «навести в Курляндию полков три или четыре». Запахло войной с Польшей. В Верховном Тайном Совете, на очередном заседании, на котором присутствовала и Екатерина I, решено было военных действий не предпринимать. Меншикову предлагалось вернуться в Санкт-Петербург. («Хотя вы пишете, чтоб вам там еще побыть, пока сейм кончится, и хотя это было бы недурно, однако ж, и здесь вы надобны для совета; поэтому вам долго медлить там нельзя, но возвращайтесь сюда»). По прибытии в Санкт-Петербург князь, не заезжая домой, направился во дворец, к императрице. Они беседовали четыре часа. Императрица какое-то время была явно недовольна князем и даже несколько холодна с ним. («…В отсутствие властолюбца, — писал историк Дм. Бантыш-Каменский, — несколько царедворцев убедили Государыню подписать указ об арестовании его по дороге; но Министр Голштинского двора граф Бассевич вступился за любимца счастия и данное повеление было отменено. Тщетно Меншиков старался отомстить тайным врагам своим. Они остались невредимы, к досаде оскорбленного вельможи»). «Что… происходит при дворе, доверяю как величайшую тайну, — сообщал в «Записке» Иоанн Лефорт 9 августа 1726 года, — не бодрствует и не управляет Царица, ибо Она предалась к другой страсти, а князь то и дело от имени Царицы рассылает указ за указом, о которых она и не знает». Про великого князя Петра Алексеевича теперь рассказывали, что так как он каждое утро должен отправляться к князю Меншикову с поклоном, то он поговаривал: «Я-де должен идти к князю, чтобы отдать ему мой поклон, ведь и мне нужно выйти в люди, сын его уже лейтенант, а я пока ничто; Бог даст и я когда-нибудь доберусь до прапорщичьего чина». Помнить бы светлейшему князю старое житейское правило — осторожно пользоваться своим счастьем. Да не тот характер князь имел. Достиг Александр Данилович того, что в народе полагали, будь это только возможно, царица выйдет за него замуж и возведет его на царский престол. — Возносится он на высоту, чтобы тем с большею силою обрушится, — говорили петербуржцы. Светлейший стал совсем игнорировать Верховный Тайный Совет, непосредственно рассылая указы Сенату и другим учреждениям. «Господа Сенат, — писал он, — Ея Императорское Величество указала…». Но 4 августа императрица именным указом предписала не верить словесным и письменным именным указам, объявляемым «сильными персонами без подписания нашея собственныя руки или всего нашего Верховного Тайного Совета». Понимал ли Меншиков, что большие полномочия, которые имел, баснословные богатства, собранные им, свободу и даже жизнь, — все это он мог потерять в одно мгновение. Его гордость, жестокость делали его предметом зависти и ненависти малых и великих. Императрица выказывала все большую привязанность к своим детям, особенно же благоволила Анне Петровне и ее супругу — Карлу-Фридриху. Дело доходило до того, что даже в правительственных делах спрашивала у них совета и делала с ними различные распоряжения, ничего не говоря Меншикову. Было ясно, Меншиков должен опасаться возрастающего влияния голштинской фамилии, которое, наконец, могло привести его к падению. Здоровье Екатерины I слабело. У нее начиналась водянка. При осторожном образе жизни болезнь могла быть излечима, однако императрица, хотя и принимала лекарства, но делала это беспорядочно. Она все так же любила есть крендели или бублики, намоченные в крепком венгерском вине. В дела вникала все менее и все предоставляла любимцам. Секретарь саксонского посланника Френсдорф сообщал в те дни своему королю: «Она вечно пьяна, вечно покачивается…» Меншиков, входя утром в спальню своей повелительницы, всякий раз спрашивал: — Ну, Ваше Величество, что пьем мы сегодня? Наконец, 27 августа из Вены прибыл курьер, привезший известие о подписании союзного договора. Герцог Голштинский мог быть доволен: в договоре была секретная статья, касающаяся его лично. Император обещал помогать герцогу в возвращении Шлезвига. Европейские державы окончательно разделились на враждующие группы договорами ганноверским и венским. Осенью 1726 года в Санкт-Петербург прибыл двоюродный брат герцога Голштинского. По городу поползли слухи о его возможной женитьбе на цесаревне Елизавете Петровне. Того, как говорили люди осведомленные, захотела Екатерина I. В ее желании выдать свою дочь за сына епископа Любского усматривала одно: она при жизни хочет иметь внуков. Вопрос о престолонаследии, похоже, не оставлял ее. 20 декабря 1726 года Маньян сообщал в Версаль: «Царица была не совсем здорова дней около десяти, но… давала бал по случаю рождения принцессы Елизаветы, хотя сама и не присутствовала на нем… Говорят, будто, желая успокоить венский двор, герцог настоятельно убеждает царицу теперь же объявить великого князя наследником». Мысль, что преемником Екатерины I должен быть великий князь, не ослабевала в народе: ходили слухи, что императрица после своих именин поедет короновать внука. Аранского (Нижегородского) монастыря архимандрит Исайя поминал на ектениях «благочестивейшего великого государя нашего Петра Алексеевича» вместо «благоверного великого князя» и, когда ему возражали, отвечал: — Хотя мне голову отсеките, буду так поминать, а против присланной формы поминать не буду, потому что он наш государь и наследник. Правительство решило, что кстати будет приказать всем в провинциях не слушаться ни архиепископов, ни епископов. Узнав о том, священнослужители оставили свой сан. По целым губерниям несколько месяцев не совершались богослужения, что подавало повод к страшным беспорядкам внутри государства. …Все предвещало близкую кончину Екатерины I. Герцог Голштинский искал дружбы с Меншиковым, ибо понимал, случись несчастье, умри государыня, он, без поддержки князя, быстро потеряет свое влияние при русском дворе. Другие мысли бродили в голове у светлейшего. Князь должен был понимать, как трудно будет вдругорядь отстранить от престола законного наследника. А приди великий князь к власти, на кого изольется вся ненависть членов старорусской партии? На него — на князя Меншикова. Помнил Александр Данилович строки подметного письма: «Известие детям российским о приближающейся погибели Российскому государству, как при Годунове над царевичем Димитрием, учинено: понеже князь Меншиков истинного наследника, внука Петра Великого, престола уже лишил, а поставляет на царство Российского князя голштинского. О горе, Россия! Смотри на поступки их, что мы давно преданы». Стоило ли выставлять себя в таком ненавистном свете, подвергаться опасностям и чего ради? Дабы возвести на престол герцогиню Анну Петровну и уступить свое влияние тому же Бассевичу? Да и у Елизаветы был жених. Меншикову не было теперь особенного интереса поддерживать дочерей Екатерины. Надобно было искать иной выход. О тайных намерениях светлейшего стали догадываться с ноября 1726 года, когда, приготовляя фейерверк ко дню тезоименитства императрицы, он велел возле столпа с короною и привязанным к нему якорем представлять юношу, держащего одною рукою канат якоря, а другою глобус и циркуль. Увидев то, генерал-майор Скорняков-Писарев и некоторые другие, участвовавшие в суде над царевичем Алексеем и царицею Евдокиею, сказали: — Этот юноша, без сомнения, великий князь Петр Алексеевич; его представляют быть нашим государем; что же будет с нами? Тогда Меншиков был принужден переменить рисунок фейерверка, а месяца через полтора по Санкт-Петербургу пополз слух, что князь Меншиков тайно старается женить великого князя на своей дочери. Едва ли не главную роль в перемене отношения князя Меншикова к великому князю сыграл датский посол Вестфален. Для Дании вопрос о престолонаследии в России был очень важен. Приди к власти герцогиня Голштинская Анна Петровна, и тотчас же страшная опасность нависла бы над датским королевством. Вступление же на престол великого князя Петра уменьшало или даже уничтожало опасность. Вестфален более всех должен был «трудить» свою голову над придумыванием средств, которые могли бы способствовать возведению на престол сына царевича Алексея Петровича. И ему пришла мысль отнять у партии, враждебной великому князю, ее главу Меншикова и заставить его действовать в пользу юного наследника престола. В данном случае интересы Дании и Австрии совпадали, и Вестфален поспешил к графу Рабутину. Между министрами произошел следующий разговор. — Вы не станете отрицать, — говорил Вестфален, — что серьезное стремление герцога голштинского стать преемником царицы или по крайней мере захватить ее престол для своей супруги — важная политическая истина. Граф Рабутин кивнул в знак согласия и поинтересовался: — Каким образом, по вашему мнению, еще возможно спасти челн сиротских интересов? — Для них все потеряно, если вы, граф, не сумеете поставить князя Меншикова на свою сторону, — ответил Вестфален, — овладеть князем возможно, так как герцог недавно имел неосторожность ни с того ни с сего поссориться с ним. Следует только подойти к Меншикову с слабой стороны — то есть воспользоваться его чрезмерным честолюбием. Дайте ему понять, граф, что в его руках прекрасный случай возвести свою дочь в сан царицы всероссийской, выдав ее замуж за царевича, добудьте какое-нибудь письмо от императора, способное убедить его в согласии императора на тайный брак, обнадежьте его в то же время, что ему отдан будет первый вакантный в империи фьеф{2}, а я найду случай внушить князю все эти мечты, дабы они охватили его сердце прежде, чем вы заговорите формально о возможности их осуществления. Графу совет датского посла пришелся по вкусу, и в Вену было отправлено секретное письмо. Австрийский двор не замедлил с ответом. Граф Рабутин получил все, что требовал, и притом — добрую сумму для успешного начала работы. «Цесарский двор прислал 70 тысяч рублев, в подарок Госпоже Крамер, дабы она ее (Екатерину I. — Л.А.) склонила именовать по себе наследником Князя Петра Алексеевича» — писал историк М. М. Щербаков. Император пообещал Меншикову первый фьеф, какой только сделается вакантным в империи. Светлейший князь принял предложение, выводившее его из затруднительного положения. Оставалось получить согласие Екатерины I на брак великого князя с дочерью Меншикова. VIКняжна Мария Меншикова была помолвлена с сыном польского графа Сапеги Петром 13 марта 1726 года. Более пяти лет пред тем молодой поляк жил в доме светлейшего князя в качестве жениха его дочери. Отец его, граф Ян Сапега, староста Бобруйский, принадлежал к числу богатейших и влиятельнейших магнатов. Александр Данилович, мечтая о герцогстве курляндском, в 1720 году договорился с ним о браке своей дочери с единственным сыном Сапеги, надеясь посредством этого союза составить себе сильную партию в Польше. Помолвка состоялась во дворце Меншикова. Съехалась вся столичная знать. Екатерина I приняла участие в церемонии обмена перстнями между будущими супругами и, как извещают «Повседневные записки», «изволила дать позволение на забаву танцам». Это были первые праздничные торжества, совершаемые после смерти Петра I. Екатерина I отметила красоту Петра Сапеги, и вскоре он сделался ее фаворитом. Императрица прямо-таки отняла Сапегу у княжны Марии Меншиковой. В январе 1727 года она подарила ему дом и изредка ездила ужинать к молодому графу. Для себя Екатерина I решила, что как только красавец ей прискучит, она женит его на своей племяннице Софье Карловне. В марте 1727 года решение о свадьбе племянницы было принято. Светлейший князь знал о намерениях государыни и именно это дало ему право заговорить с ней о другой приличной партии для своей дочери. Он предложил брак княжны Марии с великим князем Петром Алексеевичем. Екатерина была во многом обязана Меншикову: старый друг ее сердца немало содействовал решению Петра I признать ее супругой; он же, наконец, возвел ее на престол. А кроме того, она видела невозможность отстранить от престола великого князя в пользу одной из своих дочерей и думала, что упрочит их положение, соединив с будущим императором человека, на признательность которого имела право рассчитывать. Екатерина согласилась с предложением светлейшего князя и клятвенно обещала никогда не отступаться от данного ею слова. Весть о согласии государыни на этот брак как громом поразила русских политиков. Сильно встревоженный герцог Голштинский, его супруга Анна Петровна и ее сестра цесаревна Елизавета тщетно уговаривали матушку взять это согласие назад. Екатерина не боялась опасных последствий своего поступка для укрепления спокойствия своего правления. Ибо этим она, с одной стороны, успокаивала сторонников великого князя, юность которого дозволяла обвенчать его лишь весьма не скоро, с другой же, она навсегда привязывала к себе светлейшего князя. Граф Рабутин поспешил отправить в Вену курьера с известием о столь благоприятном для великого князя событии. В первых числах марта вице-канцлер барон Остерман был объявлен воспитателем великого князя. Меншиков дал великому князю почетный караул из гренадер. Петр Алексеевич и сестра его Наталья Алексеевна теперь два-три раза в неделю виделись с детьми светлейшего князя. Торжество А. Д. Меншикова слишком очевидно огорчало герцога Голштинского. В один из мартовских дней светлейший князь давал бал по случаю дня рождения княгини, своей супруги, и пригласил герцога. Тот извинился под предлогом нездоровья, равно как и герцогиня Анна Петровна; причем, однако, оба объявили, что если им не удастся присутствовать на обеде, то они постараются приехать к ужину. Вечером, видя, что ни тот ни другая не едут, А. Д. Меншиков сказал, рассмеявшись, при Бассевиче: — Всячески стараюсь заслужить расположение герцога, но, видимо, не успеваю в этом и больше уж ничего поделать не могу. Государыня на празднике не присутствовала по причине недомогания, но цесаревна Елизавета была и епископ Любский тоже. «Всего более здешний двор занимался теперь великим князем, — сообщал Маньян 1 апреля 1727 года. — С тех пор, как Царица дала согласие на его брак с дочерью Меншикова, положение его так упрочилось, что теперь никто не сомневается здесь, что, в случае смерти Царицы, весь русский народ тотчас же признает юного принца ее преемником, несмотря ни на какое распоряжение Царицы». Старые союзники Меншикова отшатнулись от него. Но светлейшего князя то не смутило. Он с обычным своим тщеславием начал «в своем доме придворные чины употреблять, как имперским князьям принадлежит». (Так писал его злейший враг, петербургский генерал-полицмейстер Антон Мануилович Девиер). Девиер был женат на сестре Меншикова, но оба люто ненавидели друг друга. Вражда возникла еще при жизни Петра I. Девиер — португальский еврей, прибыл юнгой на купеческом корабле в Голландию, где случайно его увидел Петр I. Император отдал его в услужение Меншикову, который принял его как скорохода. Петр I имел случай говорить с Девиером и, открыв в нем способности, взял его к себе денщиком. Вскоре иноверец стал столь силен, что просил у своего прежнего господина руки его сестры. Едва лишь он заикнулся об Анне Даниловне, как Меншиков пришел в страшный гнев. Вне себя, он бросился на Девиера, собственноручно дал ему несколько пощечин и, не довольствуясь этим, кликнул челядь и велел им бить насмерть непрошеного жениха. Девиер, избитый в кровь, вырвался из рук усердных слуг Меншикова и кинулся к Петру I. Ему он сообщил, что Анна Даниловна брюхата от него. Суд государя был короток. Он вызвал Меншикова и приказал в течение трех дней обвенчать сестру с Девиером. С тех пор Меншиков и Девиер скрывали непримиримую ненависть друг к другу, но в душе только ждали удобного момента погубить друг друга. Девиер пользовался расположением Екатерины I, сумел войти в тесный кружок ее приближенных. Еще при жизни Петра I Екатерина всякий раз, когда уезжала из Санкт-Петербурга, поручала наблюдению Девиера свою малолетнюю дочь Наталью Петровну и пасынков: великого князя Петра и его сестру Наталью. Немудрено, что Девиер, ставший в 1726 году сенатором и метивший в Верховный Тайный Совет, был против брака княжны Меншиковой с великим князем. К тому же, отношения с самим светлейшим у него вконец испортились после поездки в Курляндию, когда Девиер неодобрительно отозвался о действиях Меншикова в Митаве. Узнав о возвращении Девиера в Санкт-Петербург из Митавы, граф П. А. Толстой поспешил приехать к нему. — Знаешь ли ты о сватовстве великого князя на дочери Меншикова? — спросил он. — Слышал об этом, — отвечал Девиер, — и удивляюсь, что вы молчите? Меншиков овладел всем Верховным Тайным Советом. Лучше было бы, если бы меня в верховный совет определили. — Надо, — продолжал граф Толстой, — обстоятельно представить государыне о всех последствиях, которые могут произойти. Меншиков и так велик, в милости, и ежели сделается по воле ее величества, не будет ли после того государыне какая противность? Он захочет больше добра великому князю, сделает его наследником, и бабушку велит сюда привезти, а она нрава особливого, жестокосердна, захочет выместить злобу и дела, которые были при блаженной памяти государе, опровергнуть. Необходимо все это объяснить государыне. По моему мнению, лучше всего, чтоб ее величество, ради собственного интереса, короновала при себе цесаревну Елизавету или Анну Петровну (Толстой знал, что Девиер стоит за герцогиню Голштинскую), или обеих вместе. Тогда государыне будет благонадежнее, потому что они родные ее дети. Что касается великого князя Петра, то можно его послать за море погулять, как посылаются прочие европейские принцы, а тем временем коронация утвердится. Девиер согласился с Толстым. Искали случая доложить обо всем императрице. Толстой, поставивший целью во что бы то ни стало помешать возведению царевича на престол (он опасался мести его за гибель отца), сошелся с герцогом Голштинским, с генералом Бутурлиным, со многими сенаторами и сановниками, дабы в минуту кончины государыни провозгласить императрицею герцогиню Голштинскую и арестовать каждого, кто бы осмелился сопротивляться. Он принялся с каждым обсуждать план действий, но решительная минута наступила ранее, чем все ожидали… Государыня до того ослабела и так изменилась, что ее было трудно узнать. В первый день Пасхи она впервые не присутствовала на обедне во дворцовой церкви. В день ее рождения не было ни пиршества, ни раздачи орденов. В одну из апрельских суббот она вздумала прокатиться по улицам Петербурга, но, вернувшись, слегла в постель и ночью сделалась с ней лихорадка. — Что же не доносите? — говорил Девиер Бутурлину. — Не допускают до императрицы, — отвечал Бутурлин. — Двери затворены, — и принялся расспрашивать о болезни государыни. Выслушав Девиера, произнес: — Я чаю, царевна Анна Петровна плачет? — Как ей не плакать, — говорил Антон Эммануилович, — матушка родная. — На отца она походит, великая княгиня, и умна, — заметил Бутурлин. — Правда, — согласился Девиер, — она и умильна собою и приемна и умна; да и государыня Елизавета Петровна изрядная, только сердитее. Ежели б в моей воле было, я желал бы, чтоб царевну Анну Петровну государыня изволила сделать наследницею. Бутурлин подхватил: — То бы не худо было; и я бы желал. В числе недовольных светлейшим были также князь Иван Долгорукий, Александр Львович Нарышкин и Ушаков; первые, желая помешать свадьбе великого князя, говорили о том герцогу Голштинскому и его супруге; Долгорукий хотел говорить и фельдмаршалу графу Сапеге, чтобы он доложил императрице. 10 апреля у государыни отрылась горячка, осложнившаяся воспалением легких. Она уже не вставала. Меншиков не оставлял ее, подносил указы к ее подписанию и, как слышно было, сочинял, вместе с канцлером Головкиным, проект завещания государыни. В тот же день, 10 апреля, герцог Голштинский привел графа П. А. Толстого к себе в дом. Приехал и Ушаков. — Велика опасность, что императрица скончается без завета, — сказал герцог. — Теперь поздно делать завещание, — ответил Толстой. Разговоры и желания недовольных были, отчасти, известны Меншикову. Он был настороже и искал возможности отомстить врагам. 16 апреля, когда «весь двор предавался чрезвычайному унынию по причине отчаянного положения императрицы», Девиер явился во дворец в нетрезвом виде. Подхватив плачущую графиню Софью Карловну Скавронскую, закружил ее «вместо танцев» и говорил: — Не надобно плакать! Затем подошел к великому князю, сидевшему на кровати, и сказал ему: Поедем со мной в коляске, будет тебе лучше и воля, а матери твоей не быть уже живой. Присел к нему на кровать и принялся поддразнивать, говоря, что будет ухаживать за его будущей женой. Плачущей же цесаревне Елизавете Петровне посоветовал выпить вина. — Об чем печалишься, — сказал он ей. Меншиков увел из комнаты великую княжну Наталью Алексеевну, говоря, чтобы она «была всегда при матушке (Екатерине. — Л.А.) с ним, князем, вместе». 26 апреля Екатерине I стало немного лучше и Меншиков поведал ей о поступке Девиера. В этот же день князь отправился в свой дом, на Васильевский остров. Императрицею был подписан указ «О высылке жидов из России, с запрещением им въезда в государство и о наблюдении, чтобы они не вывозили с собою золотых и серебряных российских денег». 26 апреля светлейший князь имел тайный разговор с канцлером графом Головкиным и действительным тайным советником князем Дмитрием Голицыным. А 27 апреля именным указом велено было назначить особую следственную комиссию, под председательством канцлера, для суда над Девиером за великие его предерзости, злые советы и намерения. Велено было посредством пытки допросить о его сообщниках. Девиер пробовал было запираться, но его вздернули на дыбу и он повинился во всем, крича, однако, что никаких сообщников не имеет, а только говорил с Бутурлиным, Толстым, Нарышкиным, Долгоруким и Писаревым о намерении женить великого князя на дочери Меншикова. Потребовали к ответу Писарева и Толстого. Те указали на Ушакова. Из речей их стало ясно, что они опасались Меншикова и советовались между собою и с герцогом Голштинским о средствах препятствовать супружеству дочери его с великим князем. 2 мая императрица почувствовала лихорадку и Меншиков вновь перебрался во дворец Екатерины I. 5 мая князь торопил канцлера, чтоб он скорее решил следственное дело, чтоб экстракт был составлен без допроса всех сообщников. Графу Головкину надлежало, учиня сентенции, доложить непременно в следующее утро, а буде что еще из оных же, которые уже приличились следованием, не окончено, и то за краткостью времени оставить. Доклад поднесен, как было назначено, в следующее утро, 6 мая 1727 года. Екатерина подписала слабою рукой указ о наказании преступников, дерзнувших распоряжаться наследием Престола и противиться сватанию великого князя, происходившему по Высочайшей воле. Вечером того же дня императрица почила в Бозе. Девиер и Толстой, лишенные чинов, были сосланы один в Сибирь, другой — в Соловецкий монастырь. Бутурлин отправлен в далекую деревню. Князь Иван Долгорукий — в один из армейских полков, с понижением в чине. «Князь Меншиков одержал, как, вероятно, ему казалось, решительную победу над своими противниками, за четыре месяца до своего падения», — писал граф А. Блудов. Екатерина недолго пережила Петра I. Перед смертью она видела сон, которому, по-своему, дала толкование. Ей снилось, что она сидит за столом, окруженная придворными. Вдруг появляется тень Петра. Император одет, как одевались древние римляне. Он манит ее к себе. Екатерина идет к нему, и он уносится с ней под облака. С большой высоты она бросает взор на землю и видит своих дочерей, окруженных толпою, составленной из представителей всех наций, шумно споривших между собой. — Я должна скоро умереть, — сказал императрица. — По смерти моей, чаю, в государстве настанут смуты. Скоротечность болезни, сопровождавшая ее последние дни, породила слухи, что она была отравлена и что к этому причастен Девиер. 7 мая года, утром, в большой зале императорского дворца собралось все высшее духовенство и русская знать. Караул во дворце был удвоен. Полки Преображенский и Семеновский поставлены пред дворцом под ружье. Великий князь Петр Алексеевич явился в залу, сопровождаемый членами императорского семейства и светлейшим князем. Он сел в кресло, поставленное для него на возвышенном месте. Меншиков представил духовное завещание покойной императрицы, распечатал его и вручил действительному тайному советнику Степанову для прочтения. Глубокая тишина воцарилась в общей зале, где находилось человек триста. «Хотя по Материнской Нашей любви, — читал текст духовного завещания Степанов, — дочери наши, герцогиня Голштинская Анна Петровна и Елизавета Петровна, которые могли бы быть преимущественно назначены Нашими преемницами, но принимая в уважение, что лицу мужеска пола удобнее перенесть тягость управления столь обширным государством, Мы назначаем Себе преемником Великого Князя Петра Алексеевича». …Всех поразила двенадцатая статья духовной: «За отличные услуги, оказанные покойному Супругу Нашему и Нам самим Князем Меншиковым, Мы не можем явить большого доказательства Нашей к нему милости, как возведя на Престол Российский одну из его дочерей и потому приказываем, как дочерям Нашим, так и главнейшим Нашим Вельможам, содействовать к обручению великого князя с одною из дочерей Меншикова и коль скоро достигнут они совершеннолетия, к сочетанию их браком». Все молчали, не смея изъявлять своих чувств, хотя догадывались, что не государыня, а светлейший составил эту духовную. Лишь старый граф Ян Сапега заметил, что он не отходил от постели умирающей государыни и никакого завещания не видел и ничего о таком завещании не слыхал. Но его замечание пропустили мимо ушей. О нем тут же забыли. Петр II был провозглашен императором в девятом часу утра при пушечной пальбе из крепости, адмиралтейства и яхт, стоявших на Неве. Приняв поздравления от первых чинов государства, он вышел к гвардейским полкам, которые немедленно присягнули ему. Все плакали от счастья. Россия торжествовала. Русские вновь видели своего царя на троне. В тот же день князь Меншиков пожалован был адмиралом. VIIЕще при жизни императрицы Екатерины Алексеевны стало известно, что король Испании Филипп V направляет в Россию своего посланника — дюка де Лириа, — герцога, фельдмаршала, камергера. Внук изгнанного английского короля Иакова II, он обрел вторую родину в Испании и был, как и дед его, и как отец, ревностным католиком. 11 января 1727 года, в загородном дворце, Филипп V подписал кредитивные грамоты к русской императрице и секретную инструкцию своему посланнику. В ней, в частности, говорилось: «Мы сочли за благо избрать Вас нашим послом в Московии благодаря доверию к Вашим способностям и талантам. При исполнении Вашей миссии Вам необходимо проявлять особую бдительность и наблюдательность, чтобы постичь политику, которую осуществляют или могут осуществить в Московии посланники других государей, вникнув в переговоры и пытаясь противодействовать и срывать их, которые противоречат нашим интересам… В целом очень важно, чтобы Вы сблизились со всеми высокопоставленными лицами при дворе и в правительстве, дабы наилучшим образом соблюдать мои интересы, поскольку близкие и доверительные отношения с правительственными кругами помогут Вам быть в курсе переговоров, которые ведут там враги нашей короны… О всех лицах в правительстве, которые могут пользоваться нашим доверием, Вы будете давать отчет через тайные государственные каналы, используя шифр, который Вам будет передан. Шифр будете держать у себя, не доверяя никому». К врагам испанской короны относились в ту пору Англия и Франция. Англичане, после тринадцатилетней войны за испанское наследство, удерживали за собой Гибралтарскую крепость. Французы же, до апреля 1725 года бывшие союзниками Филиппа V, неожиданно дали повод к разрыву отношений между двумя государствами. Уже три года испанская инфанта, — дочь Филиппа V, была обручена с Людовиком XV и воспитывалась во Франции, как будущая королева; дело было устроено во время регентства герцога Орлеанского. Но после кончины последнего, нареченную невесту отослали в апреле 1725 года к ее отцу. Честолюбие испанского короля было задето. Он тотчас же отозвал своего посла из Парижа и приказал всем своим представителям при иностранных дворах разорвать отношения с представителями Франции. Жена короля Филиппа V — итальянка Елизавета Фарнези повелела своему тайному доверенному лицу — барону Рипперде, находившемуся в Вене, заключить мирный договор с императором. (Из этого родился так называемый Венский трактат 1725 года). В сентябре того же года король Франции подписал договор с Англией и Пруссией в Ганновере, и Европа разделилась на два враждебных лагеря. Но, несмотря на это, Елизавета Фарнези (про нее говорили, что она управляет своим. мужем) лелеяла мечту видеть Испанию, Австрию и Францию под одним скипетром. В пику Англии она желала отнять удерживаемую англичанами Гибралтарскую крепость и посадить на английский престол Иакова III Стюарта. Надеясь, что Россия поможет Испании в ее борьбе с Англией (на то были причины, ибо Петр I обещал тайную помощь претенденту в восстановлении его на английском престоле) и направляла Елизавета Фарнези в Петербург своего посланника. Герцогу де Лириа было тридцать два года. Кровь королей Стюартов текла в его жилах. Он был фанатиком религии, которой его дед пожертвовал тремя коронами. Мечты королевы пришлись ему как нельзя больше по сердцу, потому что отвечали его собственным мечтам. Ни слабое здоровье, на которое он жаловался, ни суровый климат и жестокие нравы России, которых он страшился, не помешали ему дать согласие отправиться испанским посланником к русскому двору. Он страстно желал одного, чтобы Стюарты вернули себе английский трон. Законный претендент на престол Иаков III Стюарт был его родным дядей. В Россию дюк де Лириа отправился в середине марта 1727 года. Почти два месяца надлежало ему провести в дороге, чтобы добраться только до союзной Вены. Было о чем подумать и что вспомнить в пути. Его деду — английскому королю Иакову II покровительствовали иезуиты и римский папа Иннокентий XI. Придя к власти в 1685 году, Иаков II желал восстановления католицизма в Англии. Благодаря ему, вопреки законам, государственные должности раздавались католикам. Король преследовал пресвитериан с особой жестокостью. Тогда виги вошли в тайные контакты с зятем Иакова II — голландским штатгалтером Вильгельмом Оранским и предложили ему прибыть в Англию и возложить на себя английскую корону. В игру вступили голландские купцы, среди которых были и евреи. Деньги купцов решили дело. Вильгельм Оранский высадился в 1688 году с голландским войском на английском берегу и направился к Лондону. Многие из прежних сторонников начали покидать Иакова II и переходить на сторону его зятя. Английское войско изменило своему королю. Иаков II, переодетый, бежал с несколькими придворными и иезуитами из Лондона и нашел приюту французского короля Людовика XIV. Лишь ирландский гвардейский полк последовал за ним. С приходом к власти Вильгельма Оранского было о чем подумать и Людовику XIV. У Англии и Голландии теперь появлялся общий глава, ставящий целью сломить могущество Франции. К счастью французского короля, с тем не могли согласиться английские католики, ориентировавшиеся в последние годы на Францию, и часть партии тори, обнаружившая недовольство действиями Вильгельма Оранского и людей, явившихся с ним. Они заговорили о возвращении Иакова II. Сторонников свергнутого короля стали называть якобитами. Они наладили связь с Иаковом II. В том им помогали иезуиты. В начале XVII века Париж стал центром интриг приверженцев Стюарта. Английская разведка внимательно наблюдала за экс-королем, проживавшим в пригороде Парижа, во дворце Сен-Жермен. Не прошло мимо их внимания и то, что среди гвардейцев ирландского полка возникла «Ложа совершенного равенства», а позднее в другом полку появилась «Ложа чистосердечия». Вновь образованные ложи были враждебны всем существовавшим английским масонским ложам. Начиналась ожесточенная тайная война. Иакову II так и не удалось вернуться в Англию. Разбитый параличом, король скончался в изгнании, в сентябре 1701 года. Вскоре началась, развязанная иезуитами, война за испанское наследство. Внебрачный сын Иакова II, его верный сподвижник — Фицджемс вступил под знамена Франции — союзника Испании. Он получил звание маршала и в этом звании, командуя войском, в 1707 году одержал, при Алмансе, победу над объединенными войсками противника. Восхищенный его победой испанский король наградил маршала Франции титулом Дюка города Лирии и вместе с тем принял в свою службу его старшего сына Якова. По окончании войны, маршал, не желая сам жить в Испании, оставил здесь своего сына Якова, которому и передал титул дюка де Лириа. Поселившись в Испании в молодости, дюк де Лириа успел свыкнуться с нею, усвоить ее нравы, мог считать ее своим отечеством, а ее язык — своим, но чужая кровь в нем брала свое. В Вену дюк де Лириа прибыл 23 апреля 1727 года. Дела и знакомства заняли его, а 15 мая он получил от императорского министра графа Цинцендорфского записку, которою тот обязывал его приехать в Люксембург. Вместе с дюком Бурнонвильским — послом испанского короля в Вене они тотчас же отправились в путь. В Люксембурге их ждали начальник австрийской разведки принц Евгений Савойский и граф Цинцендорфский. — Вчера вечером прибыл курьер из Петербурга, с известием, что русская царица скончалась шестого мая, в десять часов вечера, — сказал принц Евгений. — Случившееся не изменит ни в чем настоящей нашей системы. Новое русское министерство решилось следовать принятым покойною царицею правилам, в чем удостоверяет императора князь Меншиков, первый русский министр, в почтительном письме, которое он прислал, по сему случаю, к его величеству. Заговорили о подробностях случившегося. От графа Цинцендорфского испанские подданные узнали, что в России назначено регентство, должное продлиться до совершеннолетия царя, которому теперь было 12 лет. В члены регентства назначались герцог и герцогиня Голштинские, цесаревна Елизавета, Меншиков, канцлер Головкин, барон Остерман и князь Дмитрий Голицын. Слушая императорского министра, дюк де Лириа подумывал о своем. Тайная инструкция, данная ему королем Филиппом V, обязывала его всеми способами действовать на царицу, чтобы она завела сильный флот в Архангельске, откуда она могла «сделать диверсию» в Англию для возвращения престола королю Иакову III и для восстановления равновесия Европы. Теперь царицы не стало. — Известие о кончине Екатерины Первой огорчило меня до чрезвычайности, — выслушав графа, сказал дюк де Лириа, — ибо одна из главнейших причин, по которой я принял посольство в такую отдаленную от ног моего государя страну, состояла в том, что мне хотелось узнать лично такую великую государыню, которую и лучшие писатели не могут выхвалить достойно. Надлежало задержаться в Вене, чтобы получить новые «кредитивы и наставления» от своего двора и собирать разрозненные сведения из России, анализировать их и о выводах извещать госсекретаря маркиза де ла Паз, старую хитрую лису. Но как ни хитер и ни умен был маркиз, и он вряд ли знал о тайной миссии, возложенной на дюка де Лириа Ватиканом и иезуитами. Ему надлежало нащупать в России почву для возможности ведения переговоров об объединении православной и католической церквей. Сорбоннские богословы, вскоре после кончины Петра I, сочли возможным начать разведывательные действия по изучению обстановки, сопутствующей установлению унии в России. Одно обстоятельство рождало в католических богословах надежду на успех затеянного предприятия. Княгиня И. П. Долгорукова, урожденная княжна Голицына, супруга статского советника князя С. Долгорукова, в бытность свою с мужем в Голландии, перешла в католичество. Возвращаясь на родину, она попросила ксендза, исповедовавшего ее, отправить с нею какое-нибудь духовное лицо для поддержания ее в новой вере. Сорбоннские богословы послали с нею ее духовника — тайного иезуита аббата Жюбе, с тем, чтобы он старался и, о соединении церквей. 28 февраля 1727 года утрехтский епископ писал к Жюбе: «Смею просить вас… сопровождать княгиню Д-ву в ее отечество, чтобы служить ей руководителем в духовной жизни, также обратить к Богу (т. е. в католичество. — Л.А.) ее семейство; наконец следовать во всем откровению, которое Богу угодно будет ниспослать Вам в Московию для соединения этой великой церкви с латынскою. Знаю, что решимость огромна, но мне известна вера, дарованная Вам от Бога, которою Вы воодушевлены». Аббат Жюбе готовился выехать в Россию под видом учителя детей княгини И. П. Долгоруковой. В Сорбонне делали ставку на князей Долгоруковых. Было известие: группа окатоличенных или близких к тому русских аристократов, объединяющихся вокруг некоторых из князей Долгоруковых, строит планы смены правительствующих лиц. По мысли сорбоннских богословов, после заключения унии, в России должно быть восстановлено патриаршество, отмененное Петром Первым, и патриарх-униат должен был обеспечить полное фактическое проведение унии и своим авторитетом поддержать простиравшиеся еще дальше политические планы Долгоруковых. На роль патриарха метили тридцатилетнего Якова Долгорукова, получившего за границей воспитание у иезуитов. В правительственных кругах королевской Франции помнили между тем о давней связи Стюартов с папой римским и потому не спускали глаз с испанского посланника в России. Ожидая известий и рекомендаций из Мадрида, дюк де Лириа изучал коллизии русского двора и искал сведений о лицах, близких к юному государю. Более же всего — сведений о князе Василие Лукиче Долгоруком. Известно было, человек он умный и образованный. Говорил на нескольких иностранных языках. Долгие годы пребывания за границей, близкое знакомство с тогдашними государственными порядками европейских стран оставили глубокий след в его политических воззрениях. Свою фамилию В. Л. Долгорукий считал самою аристократическою в России и связывал с ее преобладанием мысль о благоденствии страны. Опытный и искусный дипломат, он, впрочем, не затруднялся в выборе средств для достижения своей цели. В юности он прожил тринадцать лет во Франции, сдружился с иезуитами, и это отложило отпечаток на его характере. Посол в Дании, в Швеции, во Франции, полномочный министр в Польше (там он втайне отстаивал интересы князя А. Д. Меншикова, претендовавшего на курляндское герцогство), князь В. Л. Долгорукий основательно изучил европейские дела. С воцарением Петра II Долгорукие, измышляя выгодные для себя «конъюктуры», почувствовали острую нужду в умном дипломате и обратились за помощью к Василию Лукичу. Быстро рассчитав, что к чему, тот в одночасье превратился из «конфидента» князя А. Д. Меншикова в его врага. Теперь Долгорукие интриговали против Меншикова. Впрочем (дюк де Лириа в том не сомневался), с Меншиковым вели скрытую борьбу своими деньгами и англичане. Единственным средством для них отдалить Россию от опасного Венского союза было — погубить Меншикова — самого усердного сторонника императора Карла VI. Да, важные события разыгрывались в Петербурге. Хотелось бы оказаться в этом городе. Но приходилось набираться терпения. В Петербурге, меж тем, вызревали чрезвычайные события. При дворе образовывались три партии: долгоруковская, остермановская и голицынская. За Остерманом стояли Стрешневы как родственники его (жена Андрея Ивановича была из рода Стрешневых), а также все иностранцы, занимавшие важные должности при дворе, в армии и коллегиях. Партию Долгоруковых составляли князь Василий Лукич, князья Алексей, Сергей, Василий Григорьевичи и Иван Алексеевич — фаворит государя. Князья Голицыны, в связи со всеми знатными фамилиями, враждебными к Долгоруковым и Остерману, с Бестужевыми, Бутурлиными и Строгановыми, составляли третью партию. Император, далекий от придворных интриг, жил во дворце Меншикова. С первых дней царствования Петра II светлейший занимал его охотою и придворными празднествами. Из разных губерний были выписаны лошади, из Риги седло, от князя Ивана Федоровича Ромодановского Меншиков вытребовал в Петербург псовую охоту, кречетов и ястребов. Окрестные крестьяне, по наказу Александра Даниловича, ловили живых зайцев и лисиц, зная, что во дворце государя за них дадут им хорошие деньги. Император охотился, отдаваясь страсти, Меншиков царствовал. («Этот человек величайший честолюбец, какого только видел мир, — писал дюк де Лириа 2 июня 1727 года из Вены духовнику испанской королевы архиепископу Амиде. — Нельзя сказать, чтобы в своем счастии он ходил ощупью, он умеет вести дела»). В день провозглашения императором Петр II пожаловал князя Меншикова генералиссимусом армии. Рассказывали о его шутке, предварившей известие о получении Меншиковым этого старейшего из русских воинских чинов. Государь, войдя в комнату светлейшего князя, сказал: — Я пришел уничтожить фельдмаршала. Слова его привели всех в недоумение. Сомнение и страх выразились на лице Александра Даниловича. Но Петр II, чтобы положить конец всем сомнениям, показал бумагу князю Меншикову, подписанную его рукою, где он назначал Меншикова своим генералиссимусом. Было ясно, император желает действовать полным властелином. Едва Меншиков получил новый чин, он просил позволения у Его Величества самому объявить об этом герцогу Голштинскому. Петр II отвечал: — Не ходите, уж он и без этого довольно сердит на меня! Окружающие не могли не удивляться поведению молодого царя, его самоуверенности, снисходительности и достоинству в обращении. 25 мая 1727 года состоялось обручение Петра II с княжною Марией Меншиковой. Почести и удачи, казалось, вскружили голову Меншикову. Он задумал новое: женить сына на великой княжне Наталье Алексеевне. Ему не давала покоя мысль чрез то ввести свой род в императорскую фамилию и по женской, и по мужской линии. С тою целью обхаживал он австрийского посла графа Рабутина, склоняя его ходатайствовать пред императором Карлом VI о согласии на его виды. Карл VI, дорожа союзом с Россиею и зная о всесилии Меншикова в делах управления, не только соизволил откликнуться на его предложения, но даже обещал содействие со своей стороны. В знак доказательства приязни и уважения к Меншикову даровал ему княжество Козельское в Силезии. Светлейший князь удалял от императора всех, в ком мог заподозрить враждебное к себе отношение. 27 июня герцог Голштинский объявил в Верховном Тайном Совете, что желает выехать в Голштинию, на что его величество дал свое согласие. («Нужно сознаться, — сообщал Маньян, — что положение герцога в этой стране стало настолько тягостным, что не только ему нечего ждать здесь какой-либо поддержки, но чуть-чуть не стали обращаться с ним, как с государственным преступником»). 25 июля герцог с супругой покинули Санкт-Петербург. Отъезд их имел чуть ли не характер бегства. Анне Иоанновне, герцогине курляндской, не разрешилось отныне появляться в столице. Цесаревна Елизавета, лишившись жениха — сына епископа Любского (он умер вскоре после их помолвки), осталась одна, извещал своего короля Мардефельд. «Здесь никогда не боялись и не слушались так покойного царя, как теперь Меншикова». Внимательно наблюдавшие за действиями Меншикова иностранцы, не выпускали из виду и следующих фактов: князь в последние годы укрепил Синод исконно русскими людьми; по его воле подвергался нападкам и унижению мало православный, склонный к лютеранству — архиепископ Новгородский Феофан. (Это о нем скажет архиепископ Филарет Черниговский: «Всю свою жизнь Прокопович питался от духа светского, и лишь очень мало — от духа Иисуса Христа».) Все это поднимало архиереев из великороссиян, поговаривающих о патриаршестве. Немаловажно было и то, что Остерман, готовивший текст речи Петра II, сказанной 21 июня 1727 года в Верховном Тайном Совете, писал ее, упреждая интересы Меншикова. «Богу угодно было призвать меня на престол в юных летах. Моею первою заботою будет приобресть славу доброго государя. Хочу управлять богобоязненно и справедливо. Желаю оказывать покровительство бедным, облегчать страждущих, выслушивать невинно преследуемых, когда они станут прибегать ко мне, и, по примеру римского императора Веспасиана, никого не отпускать от себя с печальным лицом». Сказано было и следующее: «В Малой России ко удовольствию тамошнего народа постановить гетмана и прочую генеральную старшину». Уничтожалась Малороссийская коллегия, созданная Петром I.. Намечалась политика, идущая вразрез с прежней, петровской. Менялось отношение к православной церкви Петра I, напомним, интересовало все что угодно, кроме Православия: он делал реверансы лютеранству, всячески покровительствовал иностранцам, придерживающимся «Аугсбургского исповедания», посещал католические храмы, присутствовал на католических мессах и находился в дружеских отношениях с апостольским нунцием в России иезуитом о. Миланом. Было о чем подумать дюку де Лириа. Впрочем, оставим испанского посланника в Вене и перенесемся на берега Невы. VIIУсердный барон Остераман оказывал всевозможные услуги Меншикову. Тот верил в его преданность, поручил ему воспитание императора и избрал его в делах государственных ближайшим помощником. Наставник и обер-гофмейстер императора Петра II, а также неусыпный страж собственного благополучия барон Остерман вел тонкую игру. Он сумел вернуть ко двору любимца государя князя Ивана Долгорукого, в надежде сделать его своим орудием в тайной войне с Меншиковым. С фаворитом обретали при дворе прежнее значение и его родственники. Долгоруких Меншиков не опасался. Самолюбие его было удовлетворено. Князья писали к нему униженные письма и за то он даровал им возможность пребывать при дворе. Рассчитывал, милостью своею добьется их признательности, преклонения, но просчитался. Такого оскорбления никогда не мог простить «выскочке пирожнику» надменный президент Главного магистрата князь Алексей Григорьевич Долгорукий. На это и рассчитывал барон Остерман. На стороне Остермана были и две близкие государю женщины: великая княжна Наталья, не выносившая Меншикова и поклявшаяся, что ноги ее не будет в его доме, и тетка Петра II, красавица Елизавета. Обе старались подействовать на самолюбие императора, указывая, что Меншиков не оказывает ему должной почтительности. Князь Иван Долгорукий, явившись вновь при дворе, все более затенял своим значением будущего императорского тестя. Он, казалось, совершенно овладевал сердцем и умом Петра II. Императора забавляли разные выдумки его любимца. То бал, то охота, то parti de plaisiz за городом, с иллюминацией, бенгальскими огнями и фейерверком. Общество тетки Елизаветы и кокетливой сестры князя Ивана Екатерины, а также интерес к нему придворных дам и фрейлин, конечно же, сказывались на настроении двенадцатилетнего Петра II. Княжна Мария Меншикова, гораздо старше его и некрасивая лицом, мало-помалу теряла его расположение. Не одними забавами привязал к себе императора Иван Долгорукий. Он напоминал Петру II о необходимости продолжать занятия науками и внушал ему милосердие и сострадание. Рассказывали, что однажды, стоя за креслом государя и видя, как ему поднесли к подписанию смертный приговор, князь Иван укусил Петра II за ухо. А на вопрос «что это значит?» — отвечал «Прежде чем подписывать бумагу, надо вспомнить, каково будет несчастному, когда ему станут рубить голову!» Меншиков считал привязанность императора к князю Долгорукому простым увлечением. Князь Иван, охочий до праздных забав и увлечений, не казался ему способным к политическим интригам. Иначе оценивал обстоятельства Остерман. Он давно тяготился унизительным для него покровительством Меншикова. Скрытно, но верно шел барон к цели тайных своих желаний: к независимости и первенству в Верховном Тайном Совете. Исподволь, втайне сколачивал партию близких и преданных ему людей. Сблизился со всеми иностранцами, состоявшими в русской службе и занимающими почетные должности. Держал переписку с герцогиней Анной Иоанновной и Бироном. Расположил к себе великую княгиню Наталью Алексеевну, цесаревну Елизавету Петровну, членов царской семьи. К нему склонялись, правда, неискренне и князья Долгорукие. Каждый из них имел свои особенные частные причины зложелательствовать Меншикову и стремиться к его низложению. Цесаревна Елизавета Петровна не могла простить князю удаления из России ее сестры — герцогини Голштинской. Великая княжна Наталья Алексеевна явно была осведомлена о намерении Меншикова выда;гь ее замуж за его сына и оттого люто ненавидела их обоих. Дочери царя Иоанна Екатерина и Прасковья видели в Меншикове совместника своей сестре Анне Иоанновне, оспаривавшего у нее права на Курляндию. Князь Иван Долгорукий казался Остерману лучшим орудием для свершения своих замыслов. Решено было посредством фаворита внушить императору мысль, как страшен для него Меншиков и как важно императору отдалить светлейшего князя от его величества. Долгорукий умел с юношеской откровенностью передать государю опасения вельмож и ловко представить их не в виде наветов и клеветы на Меншикова, но в виде верноподданнического усердия их и заботливости о безопасности обожаемого ими государя. Светлейший князь, считая себя в безопасности, менее соблюдал осторожность. Он забывал о простой истине: чем меньше остается врагов, тем сильнее увеличивается их злоба и деятельность. Высокомерием, непочтением к самим членам императорской фамилии, князь сам помогал своим недругам, сам оправдывал наветы, внушаемые ими императору. Он более и более раздражал самовластием и безрассудной дерзостью государя. Тому нужен был случай, чтобы выразить свое негодование, и он представился. Цех петербургских каменщиков поднес императору в дар 9000 червонцев. Поблагодарив иноверцев, Петр II отправил деньги в подарок сестре. Меншиков, встретив посланного государем человека и узнав о причине посольства, отобрал деньги и унес их к себе. — Император, — сказал он, — по молодости своей, не может сделать надлежащего употребления деньгам. При первом удобном случае я скажу ему, на что пригодна будет эта сумма. Петр II, свидевшись с сестрой и узнав, что она не получила подарок, распорядился узнать, в чем дело. Ему объявили о решении князя. Император, прейдя в гнев, потребовал Меншикова к себе. — Как ты осмелился запретить посланному мною исполнить мое повеление? — грозно спросил он у князя. Меншиков, пораженный переменою в обращении к себе будущего зятя, его необычным грозным тоном, отвечал: — Ваше величество, казна истощена. Государство нуждается в деньгах, и потому я, по долгу верноподданного, хотел представить вам о полезнейшем употреблении этой суммы. Впрочем, — прибавил он, — ежели ваше величество приказать изволите, то я внесу не только эти девять тысяч червонных, но готов пожертвовать из моего собственного достояния миллион рублей. Разгневанный этим неуместным великодушием еще более, император, топнув ногою, сказал: — Я тебя научу помнить, что я император и что ты должен мне повиноваться, — и, немедленно отвернувшись от него, вышел из залы. Впрочем, в тот день светлейший князь сумел умилостивить его. Сердце Петра дрогнуло, обида была прощена. Однако никто не мог гарантировать, что конфликт не возникнет снова. Дело усугубила неожиданная болезнь Меншикова, настолько серьезная, что начали поговаривать о возможной скорой кончине светлейшего князя. Строили разные версии… Лихая болезнь скрутила Александра Даниловича. Кровохарканье и лихорадка замучили. К смерти князь готовился. Не о славе земной, не об опасности и бедствиях думал и заботился, помышлял об одном: о примирении со своей совестью и Богом. Чуя опасность, не надеясь подняться, он составил два духовных завещания: семейное и государственное. В первом высказал свою волю детям, а во втором благословлял именем Бога государя на благополучную и долговременную державу. Стоя у края могилы, пребывал он неизменно тем же, кем и был во всю свою жизнь: великим государственным человеком и необузданным честолюбцем. — Дарья Михайловна, — говорил он жене, едва болезнь утихла на короткое время, — тебе отныне дом содержать, пока дети малые вырастут. — Батюшка… — всхлипывала та. — Не плачь, слушай. Заповедуй детям иметь любовь, почтение и повиновение к тебе и тетке. Сына нашего, князя Александра, оставляю наследником дома. Наказываю ему учиться с прилежанием страху Божию, надлежащим наукам, а более всего иметь верность и горячую любовь к государю и отечеству. Заплати долги всем. Да прощения попроси у всех, кого неправо обидел. — Помолчал, добавил, тронув руку супруги: — Прости и меня, коли когда безрассудством наказал. А теперь помолчим. Устал я. Дарья Михайловна затихла, но не отходила от постели. Князь, закрыв глаза, думал о своем. Видела супруга, как сжимались и разжимались пальцы рук его и как замерли они на атласном одеяле. В государственной духовной просил он императора до наступления совершеннолетия поступать по завещанию государыни Екатерины Алексеевны, быть послушным обер-гофмейстеру барону Остерману и министрам, и ничего не делать без их совета. Предупреждал остерегаться клеветников и наговаривающих тайным образом, и сказывать о них министрам, дабы предостеречь себя от многих бедствий, которые от того происходят и кои предки его претерпели. А уж что претерпели, он, князь, хорошо знал. — Дарья Михайловна, — открыл он глаза. — Что, батюшка? — Беречь бы ему здоровье… — Ты о ком, сердце мое? — О зяте будущем, государе Петре Алексеевиче. Мал, несмышлен. И вновь глаза закрыл. Вздохнул тяжело. Губами зашевелил, будто сказать что силился. Склонилась к нему супруга верная, но так и не услышала ничего. «Надобно ему так управлять собою, — размышлял князь, — чтобы все поступки и подвиги соответствовали достоинству императора. А до сего инако дойти невозможно, как чрез учение и наставление и чрез помощь верных советников». — Надобно вот еще что, — промолвил он, — слышь, Дарья Михайловна… — Слышу, слышу, голубь мой. — Надобно, — князь приподнялся на подушках, — просить иметь в памяти верную службу мою и содержать в милости фамилию нашу, и… и… Милостивым ему надлежит быть к дочери нашей, она невеста его обрученная. Просить его надобно, чтоб не обижал, как вступит с ней в законное супружество. Он упал на подушки. И оба замолчали. Кроме двух духовных, светлейший князь написал письма к лицам, на доброе расположение которых полагался: к Остерману, князьям Голицыным, генерал-лейтенанту Волкову, графу Апраксину с просьбою, в случае кончины его, содержать жену, детей и весь дом его в особенной милости и покровительстве. Написал, но не отправлял. Все ждал чего-то. Господь ли смилостивился, услыша молитвы о спасении души, Матерь ли Божия заступила пред Господом, сжалившись над жаркими молитвами Дарьи Михайловны, кои та читала пред Ее иконою, но чудо свершилось. В один из дней смог Александр Данилович подняться с постели и дойти до отворенного оконца. Небо синее, чистое, осеннее. Двор порыжел от опавших листьев. Воздух свеж. По двору куры, гуси ходят, девки дворовые в красных сарафанах бегают, старый кучер, щурясь на солнце, сбрую на лошадь надевает. И почуял нутром Александр Данилович, даровал ему Господь время пожить на земле. К чему-то надобно то было. Так и остались неотправленные письма, писанные под его диктовку. Не до них стало. Покуда болел светлейший, император со всем двором переехали в Петергоф. Там охота, балы. Веселилась молодежь. «Монарх, — пишет Лефорт 15 июля, — повелевает как властелин и делает что хочет». Остерман, наставник Петра, не мешал веселиться молодому сообществу и сумел даже приобрести особенное расположение сестры царя, в которой распознал удобное оружие воздействия на монарха. «Почти невероятно, — сообщал Мардефельд своему королю, — как быстро из месяца в месяц растет император: он достиг уже среднего роста взрослого человека, и притом такого сильного телосложения, что наверное достигнет роста покойного своего деда. И в этом сильном теле уже очень рано сказались сильные страсти». Прусский посланник подметил то, что давно подмечали другие: Петр был влюблен в цесаревну Елизавету. «Страсть царя к принцессе Елизавете, — спешил известить свой двор Маньян, — не удалось заглушить, как думали раньше; напротив, она дошла до того, что причиняет теперь действительно министерству очень сильное беспокойство. Царь до того всецело отдался своей склонности и желаниям своим, что не мало кажется затруднений, каким путем предупредить последствия подобной страсти, и хотя этому молодому государю всего двенадцать лет, тем не менее Остерман заметил, что большой риск оставлять его наедине с принцессой Елизаветой и в этом отношении безусловно необходимо иметь постоянный надзор за ними». Цесаревна, барон Остерман и великая княжна Цаталья составляли теперь триумвират, не всегда исполняющий внушения Меншикова. Меншиков же, почувствовав выздоровление, и не думал об опасностях. Он отправился в свой любимый загородный дворец в Ораниенбаум, где была кончена постройка домовой церкви. Александр Данилович почувствовал свою силу и… допустил ошибку. Вместо того, чтобы представиться императору и лично пригласить его на церемонию освящения храма, светлейший князь послал приглашение с нарочным. Узнав о том, Иван Долгорукий сказал государю: — Не я ли вам говорил о дерзости властолюбца. Петр II не принял приглашения, сославшись на нездоровье. Всего же более разгневало его то, что Меншиков не счел нужным пригласить на освящение храма цесаревну Елизавету Петровну. В день именин великой княжны Натальи Алексеевны светлейший князь мог увидеть, что отношение к нему императора вновь резко переменилось. Петр II не ответил на его приветствие и повернулся к нему спиной, когда Меншиков попытался заговорить с ним. Царь поддерживал свою власть. Одному из своих любимцев сказал: — Смотрите, разве я не начинаю его вразумлять. «Меншиков ему выговаривал, что он мало заботился о своей невесте и женитьбе, — сообщал в депеше Маньян. — Царь отвечал: «Разве не довольно, что я в душе люблю ее, ласки излишни, а что касается до женитьбы, то Меншиков знает, что я не имею никакого желания жениться ранее 25 лет». Не забыли недруги князя шепнуть государю и о том, что во время освящения храма Меншиков занял место, уготованное для Петра II. — Самодержавствовать желает, — заметили при этом. Император смолчал, но видно было, слова задели его. Поведение Петра II лишь на время смутило Меншикова. Он счел его действия нечаянными, навеянными минутою. Возвратившись в Петербург, князь виделся с Остерманом и грозно отчитал его за потворство незрелым поступкам государя. Обвинил его в том, что он препятствует императору в частом посещении церкви, что нация этим недовольна, что Остерман старается воспитывать императора в лютеранском вероисповедании или оставить его без всякой религии, так как сам он ни во что не верит. Остерман не раболепствовал пред ним. Впервые нагрубил ему и, между прочим, сказал, что князь ошибается, полагая, что он в силе сослать его в Сибирь. Он же, барон Остерман, в состоянии заставить четвертовать князя, ибо он вполне заслуживает этого. Прибыв в Санкт-Петербург, ожидая возвращения государя и будучи уверенным, что он вернется к нему во дворец, светлейший князь отдавал соответствующие распоряжения домашним и челяди. В сих приготовлениях и застал Меншикова генерал-лейтенант Семен Салтыков, посланный государем с повелением забрать все вещи императора из дома князя и перевезти их в летний дворец. В тот же день возвращены были Меншикову все наряды, мебель и вещи, принадлежащие его сыну, который, как обер-камергер, по званию своему, должен был находиться неотлучно при императоре. Тут только спали завесы с глаз Меншикова. Он явно увидел себя опальным вельможей. С ним сделалось дурно. Он упал в обморок. Дарья Михайловна с сыном и сестрой поспешили во дворец и на коленях принялись умолять императора, возвратившегося из церкви и принявшего причастие, о прощении князя, но Петр II не внял их просьбам. Никаких средств к отвращению беды Меншиков не видел. Примирение было поздно и невозможно. Враги не допустили бы их встречи. Миних, дабы предотвратить насильственные действия князя к самосохранению, приказал, вывести из Петербурга Ингермландский полк, которого Меншиков был основателем и шефом. Полк отныне квартировался на загородных квартирах и не мог прийти на помощь любимому командиру. Впрочем, надобно было знать Меншикова. И в мыслях у него не было воспротивиться воле государевой. Со смирением покорился он судьбе, не ведая об ужасной развязке. 6 сентября 1727 года, возвратившись в Петербург, император издал указ, согласно которому повелевалось приставить к Меншикову пристойный караул. На другой день заседал Верховный Тайный Совет. А вскоре оглашен был и еще один указ, по которому повелевалось признавать действительными те только постановления и указы, которые будут собственноручно государем и членами Совета подписаны, и строжайше запрещалось слушать и исполнять указы и письма, которые от князя Меншикова или от кого иного партикулярно писаны и отправлены будут. В тот же день во дворец Меншикова прибыл вновь Салтыков и объявил об аресте князя и отлучении его от всех дел. Меншиков сделал последнюю попытку к объяснению, продиктовал письмо императору. На молчаливый вопрос супруги, неотступно следившей за ним, сказал: — Прошу государя для старости и болезни от всех дел уволить. «Да не зайдет солнце во гневе Вашем, умоляю отпустить мои преступления невольные, но не безнамеренно мною учиненные. Во всю жизнь мою прямые мои намерения клонились к пользе общей и славе Государя и Отечества. Ныне я дряхл. Силы не те, потому прошу у Вашего Величества последней милости, уволить меня, за старостью и болезнями, вовсе от службы». — Напиши, батюшка, и к великой княгине, — попросила Дарья Михайловна. — Упроси ее представительства пред троном. — Дело говоришь, — согласился князь и задумался. Но и это средство осталось без всякого действия. Письма были перехвачены недоброжелателями князя. 9 сентября Государь, в своих покоях, подписать соизволил указ, которым князь Меншиков лишался всех должностей, чинов и кавалерий и отправлялся на безвыездное житье в Ораниенбург. Было повелено князю взять с собой живших у него лет двадцать шведов: «дохтура и лекаря». Лицам, входившим в состав двора бывшей императорской невесты, предоставлена была полная свобода ехать за нею или оставаться. Плач раздавался по всему меншиковскому дворцу. Князь, уйдя в свои мысли, сидел подле стола. Дарья Михайловна, поседевшая в одиночасье, не сводила глаз с него. — Я чаю, матушка, беды в том особой нет, — наконец сказал Александр Данилович. — Наказал Господь за высокомерие мое и поделом. И говорю тебе о том, не печалуйся. В семье счастье более прочное и постоянное. Дарья Михайловна молча кивала головой. — В покое и довольстве, Бог даст, проведем остатки дней своих. И в уединении люди живут. В те же дни Петр II объявил себя совершеннолетним и вступил в самодержавные права. Тестамент Екатерины был разорван, регентетво упразднено. 11 сентября 1727 года Меншиковы покидали Петербург. В четырех каретах разместились князь с княгинею и детьми. Экипажи с дворовыми людьми двигались за ними, сопровождаемые военным отрядом в 120 человек. Выезд Меншикова походил на отъезд богатого и заслуженного вельможи, решившего, наконец, после многолетних трудов выйти на покой и окончить жизнь вдали от двора, большого света, врагов и завистников. Петербуржцы считали обозы, на которых вывозились вещи, и сбивались со счета. Рассказывали, супруга князя и его дети сохранили ордена, им пожалованные. Таково было повеление императора. Лишь княжна Мария Александровна должна была вернуть Петру II обручальное кольцо. Город ликовал. — Погибла суетная слава прегордого Голиафа, — говорил, не скрывая радости, Феофан Прокопович. — Тирания, ярость помешанного человека, разрешились в дым. Слова его были отголоском общего мнения об этом важном событии. И пока князь Меншиков, распрощавшись навсегда с Санкт-Петербургом, все далее отъезжал от него, тот же Феофан Прокопович, торопя события, писал поздравительные письма герцогине Голштинской Анне Петровне: «Этот колосс из Пигмея, возведенный почти до царственного состояния рукою родителей ваших, наглый человек показал пример неблагодарной души…» В Киле также радовались происшедшему. «Что изволите писать о князе, — сообщала Анна Петровна в письме к сестре Елизавете, — что его сослали, и у нас такая же печаль сделалась об нем, как у вас». Из Москвы, из Новодевичьего монастыря жаловалась бабка государя, инокиня Елена: «И так меня светлейший князь 30 лет крутил». Весть о ссылке князя Меншикова бежала впереди его поезда. Многие люди, на пути следования Меншиковых, выходили из домов поглазеть на богатый поезд и низверженного самоуправца. Но окна карет были закрыты богатыми шелковыми занавесями. Уже по одному ликованию, охватившему всех, можно было судить, что князя Меншикова не оставят в покое. Так оно и случилось. И здравомыслящему человеку ясно было, не стяжать врагам Александра Даниловича славу верных хранителей своего государя и ревностных блюстителей польз отечества. Не бескорыстное чувство любви к отечеству и преданности к Государю, а сильные страсти, ненависть и злоба управляли Остерманом, Долгорукими и их сообщниками при низложении Меншикова. Теперь им хотелось видеть его нищим. Едва опальный князь прибыл в Тверь, ему объявили, что все имение его велено опечатать, а для него, впредь до решения, оставить лишь самое необходимое. Экипажи были отобраны, семейство пересажено в телеги, караул усилен. В северной столице снаряжена была следственная комиссия во главе с Остерманом для раскапывания старых дел, давних начетов… Меншикова теперь желали обвинить в государственной измене. Чтобы как-то помочь князю, кто-то из доброжелателей подкинул к Спасским воротам Кремля письмо в пользу Меншикова. Но тем еще более навредил ему. Заподозрили В. М. Арсеньеву и постригли в Белозерском Сорском монастыре. Все огромное состояние князя описано было на государя. Драгоценности, золото и серебро, препровождены были к императорскому двору в государственную казну, а из деревень некоторые розданы Нарышкиным, Толстым и другим фамилиям, более пострадавшим от Меншикова. Князь потерял все. В Ораниенбурге Меншиков получил указ Верховного Тайного Совета о ссылке его с семейством в Березов. Княгиня Дарья Михайловна, ослепшая от слез, не вынесла унижений и умерла в дороге 10 мая 1728 года, недалеко от Казани. Похоронив супругу, Александр Данилович, под конвоем, двинулся далее, в Сибирь, в заброшенный маленький городок Березов, что находился в 1066 верстах от Тобольска, на берегу реки Сосны, среди дремучей тайги. Случившиеся несчастия произвели нравственный перелом в Меншикове. Горе смягчило опального князя, повинного во многих загубленных душах, и как-то возвысило его нравственно. В Тобольске, на берегу реки, у переправы, ссыльных встретила многочисленная толпа недовольных «душегубцем». Были среди собравшихся и ссыльные. Один из них, сосланный по вине князя, пробился сквозь толпу и, схватив ком грязи, швырнул в сына Меншикова и его сестер. Подавленный Меншиков, остановившись, сказал ссыльному: «В меня надобно было бросить. В меня, если требуешь возмездия, требуй его с меня. Но оставь в покое невинных бедных детей моих». На пути из Тобольска в Березов, едва остановились на отдых в какой-то крестьянской избе, Меншиков увидел возвращающегося с Камчатки офицера, куда тот послан был исполнить его поручение еще в царствование Петра Первого. Офицер вошел в избу и не сразу узнал князя, у которого когда-то был адъютантом. А с трудом узнав, воскликнул: «Ах! Князь! Каким событием подверглись вы, ваша светлость, печальному состоянию, в каком я вас вижу?» — «Оставим князя и светлость, — прервал Меншиков. — Я теперь бедный мужик, каким и родился. Каяться надо. Господь, возведший меня на высоту суетного величия человеческого, низвел меня теперь в мое первобытное состояние. В ссылке он всерьез начал помышлять о спасении своей души. Окидывая взглядом минувшую жизнь свою, приходил к мысли, что достоин кары, постигшей его. Он увидел в ней не наказание, а небесное благодеяние, «отверзшее ему путь ко вратам искупления». По прибытии в Березов Меншиков сразу принялся за строительство церкви. Работал наравне с плотниками. Сам копал землю, рубил бревна и устраивал внутреннее убранство. На остатки от своего содержания построена была им церковь Рождества Пресвятой Богородицы с приделом Святого Илии. Ежедневно с рассветом он первым входил в храм и последним покидал его. «Благо мне, Господи, — повторял Александр Данилович в молитвах, — яко смирил мя еси». Дети во всем старательно станут помогать отцу. Старшая дочь Мария примет на себя, вместе с одной крестьянкой, заботы о приготовлении для всех в доме еды, а вторая дочь — починку и мытье белья и платья. Умрет Александр Данилович 12 ноября 1729 года и будет похоронен близ алтаря построенной им церкви. А через месяц после кончины князя караульный начальник Миклашевский донесет тобольскому губернатору: «12 декабря 26 дня 1729 года дочь Меншикова Мария в Березове умре». (Долго в народе будут ходить упорные слухи, что незадолго до кончины своей обвенчалась она тайно с любимым человеком, не покинувшим ее и приехавшим за ней в Сибирь. Называли и имя его — Федор Долгорукий, сын князя Василия Лукича Долгорукого. Говорили, обвенчал их старый березовский священник. Да счастье их было коротким). Что же касается остальных детей опального князя, то лишь с воцарением Анны Иоанновны они смогут вернуться в Петербург. Но, впрочем, мы забежали вперед. Вернемся к дням предшествующим. IXВесть о падении Меншикова застала дюка де Лириа в Дрездене, куда он прибыл в первых числах сентября, по дороге в Санкт-Петербург. Внимание посланника в то время занимали события, разворачивающиеся в Англии. Умер король Георг I. Законный претендент Иаков III в ту же минуту, как узнал о его кончине, выехал из Болоньи, чтобы быть ближе к границам своего королевства и посмотреть, не может ли он сделать какую-нибудь попытку к своему восстановлению. Но Стюартам не везло. На престоле воцарился Георг II. Было ясно, Англия продолжит свою игру. Ей важно видеть Россию ослабленной и можно было предполагать, она приложит все усилия, чтобы русский государь покинул Санкт-Петербург и перебрался на жительство в Москву, подальше от моря и галер. Брошенный флот перестал бы доставлять опасения союзникам Англии. — С падением Меншикова нужно опасаться, московиты захотят поставить свое правительство на старую ногу, — говорил дюк де Лириа польскому королю при встрече. — Увезут царя в Москву, откажутся от Венского союза, а следовательно, й от нашего и возвратятся к своему древнему существованию. Тогда союз с ними бесполезен. Король был такого же мнения. От него же, при прощании, испанский посланник получил любопытную информацию. — Имейте в виду, — сказал король, — должность князя Алексея Долгорукого при царе дает повод думать, нет ли какой скрытой западни у Долгоруких, тем более, что у князя есть хорошенькая дочь, которая могла бы иметь виды на царя. В Данциге, в том же трактире, где остановился дюк де Лириа, жил и Мориц Саксонский, — побочный сын короля польского. Встреча была неожиданной и приятной. Оба хорошо знали друг друга по Парижу. Ведомо было испанскому посланнику, что Мориц многое делал для французской разведки. Третий год домогался граф курляндской короны. Теперь, зная, что русский двор никогда не позволит присоединения Курляндии к Польше, он направил в Санкт-Петербург тайного агента с поручением склонить министров русского двора на его сторону и разведать возможность предложить руку цесаревне Елизавете Петровне. В российской столице предложение графа Морица Саксонского нашло поддержку у Долгоруких. — Заключение брачного соглашения цесаревны Елизаветы и графа Морица будет залогом прочной покорности курляндцев и совершенного усвоения за Россиею такой земли, которая доселе служит яблоком раздора между русскими и поляками, — говорили они. (Долгорукие считали замужество Елизаветы Петровны удачным средством удаления ее от двора и из России). Остермановская партия, смекнув, в чем дело, и страшась единовластия Долгоруких, нашла способ отклонить предложение агента Морица. Поспешила помешать сватовству и герцогиня курляндская Анна Иоанновна. Слишком памятен ей был польский граф. Бежавший из Курляндии от русских войск Мориц Саксонский не оставлял мысли о женитьбе на цесаревне Елизавете. — Будешь в Петербурге, похлопочи за меня, — попросил он дюка де Лириа. — Разумеется, при удобном случае, — отвечал тот. — Но буду стараться о тебе, как приятель, а не как посол, ибо не имею от короля, моего государя, повеления вмешаться в твои дела. Из Данцига, в последних числах октября, испанский посланник направился в Митаву. («Здесь подувает северный ветерок, который свеженек, почему я запасся хорошими мехами, чтобы прикрыться и сохранить свои члены, потому что в Московии отпадают носы, руки и ноги с величайшею легкостью в мире»). Накануне отъезда было получено известие, что Петр II в конце декабря уезжает из Петербурга в Москву для коронации. Едва ли не через неделю герцог подъезжал к Митаве. В нескольких верстах от города его встретил генерал-майор, посланный ему навстречу для поздравления с приездом. Вдовствующая герцогиня курляндская Анна Иоанновна в честь гостя дала обед в референдарии. О Морице Саксонском не было сказано ни слова. Всю дорогу до Петербурга лили дожди. Экипажи вязли в грязи. Стояли по нескольку часов. Приходилось вытаскивать их. На последней станции перед Петербургом они встали окончательно, и герцог принужден был ехать верхом на жалкой кляче, без подков, без седла и с веревочной уздой. Лишь за несколько верст от Петербурга он увидел городскую карету, высланную ему навстречу. Ужасное путешествие кончилось! В полдень, 23 ноября, испанский посланник прибыл в Санкт-Петербург. Северная столица того времени была не что иное, как окруженное лесами болото, перерезанное местами непроходимыми от грязи и ночью едва освещенными улицами, редко застроенными лачугами и наскоро сколоченными хижинами. Лишь кое-где, преимущественно на Адмиралтейской стороне и около Петропавловской крепости, встречались боярские дома, построенные на голландский манер. Окрестные леса изобиловали волками. Однажды они загрызли двух солдат, стоявших на часах у Литейного моста. В другой раз, на Васильевском острове у самых ворот дома князя Меншикова волки загрызли одну из его прислуг. На кладбище было страшно ходить. Стаи волков рыскали там, разрывая могилы и поедая останки покойников. Обыватели занимались разбоем и грабежом. Пьянство и поножовщина были привычным явление ем. Все виденное рождало у испанского посланника ощущение, что он попал к варварам и вызывало изумление, что по грязным мощеным дорогам в изящных каретах разъезжали роскошно одетые дамы. Первые визиты в Санкт-Петербурге дюк де Лириа нанес членам регентства, как то и полагалось полномочному министру. Представлялась возможность лично узнать главных действующих лиц российской политики. Граф Головкин, государственный канцлер, старик, разбитый подагрою, почтенный во всех отношениях, осторожный и скромный, с образованностию и здравым рассудком соединял в себе хорошие способности. Он любил свое отечество и хотя был привязан к старине, но не отвергал и введение новых обычаев, если видел, что они полезны. В последнее время он явно уклонялся от дел. Дюку де Лириа было известно о его неприязни к Остерману. Тот явно заслонял его в иностранных делах. Головкин думал заменить его своим сыном и однажды даже напал на Остермана, обвинив его в равнодушии к религии. Рассказывали, он обратился к нему с такими словами: «Не правда ли, странно, что воспитание нашего монарха поручено вам, человеку не нашей веры, да, кажется, и никакой». Но борьба с Остерманом была не под силу государственному канцлеру и он отошел в тень, равнодушно глядя на Остермана, Голицыных и Долгоруких. Престарелый и знаменитый генерал-адмирал Апраксин, брат супруги царя Федора Алексеевича, был человеком храбрым, прозорливым, но ненавидел иноземцев и не любил нововведений, сделанных Петром I, до того, что не пожалел бы ничего, чтобы восстановить старинные обычаи. Чуждый интриг, правда, не вмешивался ни во что, но был очень корыстолюбив. Более всех оставил впечатление о себе барон Остерман. Царский гофмейстер, способнейшая и умнейшая голова своего времени, был с тем и хитрейшим придворным — самое воплощение дипломатической увертливости. Искрившиеся умом глаза, быстро пронизывали собеседника, стараясь понять его, проникнуть самую суть. Как истый немец, барон свысока относился к русским и презирал родовитых людей. Впрочем, самые враги Остермана не могли упрекнуть его в том, что он худо служил своему государю. Более на него нападали за то, что он дружил с Левенвольде, которого ненавидели за подлость и за то, что дозволял царю делать все, что ему угодно, не останавливая его ни в чем. Положение Остермана было сложным. Он был воспитателем царя и должен был заботиться о том, чтобы Петр II хорошо учился, а Петр учиться не хотел, хотел жить в свое удовольствие. Дела государственные мало интересовали его. С некоторого времени император взял привычку превращать ночь в день. («Он целую ночь рыскает с своим камергером, Долгоруким и ложится спать только в семь часов утра», — извещал свой двор Иоан Лефорт. После безуспешных увещеваний Остерман притворился больным, чтобы не выходить из комнаты и свалить вину на своего помощника, затем даже умолял императора уволить от должности главного воспитателя, так как он своими просьбами не действует на него, а между тем он должен будет отдать отчет в том перед Богом и совестью. Речи тронули императора до слез, но в тот же вечер он снова отправился в санях таскаться до утра по грязи. На свадьбе у молодого Сапеги, как рассказывали, не было никакой возможности заставить Петра II сесть за стол, в продолжение двух дней. Он предпочитал беспутствовать в отдельной комнате. — Ваше высокопревосходительство, доносятся слухи о переезде двора в Москву? — поинтересовался при встрече дюк де Лириа. Вопрос для барона Остермана был скользским. Он, как и многие сторонники Петра Первого, негодовал против переезда двора в Москву. С переездом в первопрестольную возвращались допетровские порядки. Их он боялся более всего. Да к тому же, в Москве не жаловали иноверцев. Памятовали там о казни стрельцов, с их помощью учиненною. — Обычай русского народа требует коронации государя в древней столице, — отвечал Остерман. — Наш государь от сих правил не отступает. Он верен своему народу, его традициям. Лукавил барон. Всего же более его пугала предстоящая встреча императора с родной бабкой Евдокией Лопухиной, возвращенной из заточения. Ненавидя иноверцев, она могла при удобном случае отстранить его, Остермана, от дел. Недаром в Москве она звалась ныне не иначе как царицею. Между внуком и бабкою велась оживленная переписка. О том знал Остерман, знал и дюк де Лириа. Возвращаясь от Остермана в посольство, дюк де Лириа перебирал в памяти разговор с бароном, вспоминая его реакцию на те или иные слова и вопросы. Суждение о нем складывалось определенное: барон лжив (недаром трижды менял религию), готов сделать все, чтобы достичь своей цели. Коварен. «Но это такой человек, в котором мы имеем нужду и без которого не сделаем здесь ничего», — заключил он. Впрочем, ручаться в Санкт-Петербурге нельзя было ни в чем. Не было в Европе двора более непостоянного, чем здешний. Валил снег. Становилось белым бело кругом. Резче вырисовывались фигуры прохожих, возки и экипажи, ехавшие по набережной Невы. Проезжая мимо императорского дворца, испанский посланник невольно кинул взгляд на окна. В помещениях дворца зажигали свечи. Аудиенцию у Его Императорского Величества Петра Алексеевича дюк де Лириа получил в последних числах декабря. Государь был высокого роста и очень полн для своего возраста, черты лица хороши, но взгляд пасмурен, и, хотя он молод и красив, герцог не нашел в нем ничего привлекательного или приятного. Платье светлого цвета, вышитое серебром. Речь испанский посланник держал на кастальском языке, а отвечал на нее, от имени императора Петра II, барон Остерман, по-русски. По окончании церемонии представления, обер-церемониймейстер привел дюка де Лириа на аудиенцию к великой княжне Наталье Алексеевне. Она была дурна лицом, хотя и хорошо сложена, но добродетель, кажется, заменяла в ней красоту. Явно великодушная, любезная, исполненная грации и кротости, она вызывала симпатию и привлекала к. себе с первого взгляда. Недаром ее окружали почти одни иностранцы, коим она, как никто, покровительствовала. Речь свою дюк де Лириа произнес на французском языке (ему было известно, она знает этот язык). Барон Остерман, стоявший при ней с левой стороны, ответил ему, по ее повелению, на том же языке. Через несколько дней дюк де Лириа поднес императору очень хорошее ружье работы Диего Искабеля. Подарок пришелся по душе, и Петр II приказал испанскому послу остаться обедать с ним — милость, какою не удостаивался при его дворе ни один из иностранных министров. За столом государь был благосклонен к гостю и пил за здоровье испанского короля. Посол отвечал бокалом вина, поднимая его за здоровье российского императора. Двор собирался в Москву. В первопрестольной делались приготовления к коронации. Перед святками первыми подались в Москву обе царевны, Екатерина и Прасковья Ивановны, — тетки Петра II. Убирали в первопрестольной и дом для вдовствующей герцогини курляндской, ехавшей из Митавы. Тронулись в древнюю российскую столицу Головкины. Старые вельможи потянулись за ними в родной город. Ждали отъезда государя. Теперь, вопрошая, надолго ли император покидает Петербург, иностранцы слышали в ответ: быть может, навсегда. Русские вельможи старой закалки искренне радовались переезду. Они никак не могли привыкнуть к Петербургу, далекому от их деревень. Раздражали затруднения с доставкой запасов, на что уходило время и что требовало больших расходов. В Москве же место нагретое. Рядом свои деревни, родовые имения. Всегда легко доставить все нужное для барского дома. Люди, выдвинутые Петром I, напротив, боялись переезда. Им казалось, удаление от моря, флота сводило на нет задумки великого императора. Боялись поездки в Москву и иностранцы, жившие в России. Шел вопрос о том, какой быть Руси. От того, где быть столице, зависело торжество либо новых, либо старых начал. Кого-то пленяла Москва с ее колокольным звоном, бесчисленными церквами, уютными усадьбами, хлебосольством и радушием, а кому-то не по нутру был старый уклад жизни. В первых числах января 1728 года, едва выпал первый снег (в ту зиму он выпал поздно), двор покидал Петербург. Дни стояли солнечные, морозные. Искрился снег на взгорьях, слепил глаза. Кричали, вспуганные колокольным звоном, вороны. С отъездом последних карет и саней, город, казалось, вымер. Все выехали за императором, поручившим Петербург ведению, попечению и командованию деятельного Миниха. Царский поезд растянулся на несколько верст. Знатные путешественники, зная, что вдоль столбовой дороги негде будет запастись провиантом, везли его с собой. На ямах, где меняли лошадей, теснились в курных избах. Здесь же, ежели наступала пора обеда, повара размораживали еду. В Новгороде государя и свиту встречали с такими торжествами, каких не видывали давно в этом старом русском городе. Позаботился о том догадливый и расчетливый архиепископ Феофан Прокопович. За версту от города, перед отстроенными для царского въезда триумфальными воротами, четыреста мальчиков в белых одеждах, с красными нашивками на груди, встречали гостя. Едва государь вышел из кареты, из толпы выступили двое мальчиков и произнесли приветствие, один — по-латыни, другой, то же самое, по-русски. — Сей древний град, — звенел в морозном воздухе мальчишеский голос, — бывший некогда столицей вашего величества светлейших предков, посылает нас, детей своих, к стопам вашим выразить внутренние чувствования сердец наших, исполненных верностью, любовью и покорностью к вам, могущественный император, и пожелать вашему величеству всевозможнейшего благополучия, а граду сему вашей любви и могущественного покровительства. Царь царствующих да дарует вам долгоденственное царствование, о сем Бога молит духовный чин со всеми жителями, возсылающими свои сердечные моления. Над толпою, на ветру, развевались и хлопали знамена. Сотни глаз следили за государем. Вдоль дороги, сколь видел глаз, до самого города, тянулся почетный строй дворян. В самом городе государя ожидали полки, красиво расставленные на улицах. Пушечная пальба и колокольный звон известили о въезде Петра II в древний град. Государь отправился в Софийский собор, где отстоял торжественное богослужение. Литургию совершал архиепископ Феофан. Государь поклонился местным иконам и мощам. В архиерейских палатах был устроен обед. Нигде Петр II не расставался с мечом, висевшим у пояса, — подарком дяди — императора Карла VI. Осмотрев новгородские достопримечательности, сказал: — Русский престол берегут церковь и русский народ. Под их охраною надеемся жить и царствовать спокойно и счастливо. Два сильных покровителя у меня: Бог в небесах и меч при бедре моем! Приняв напутственное благословение новгородского архиерея, государь покинул город. Народ спешил из деревень и сел к столбовой дороге — увидеть и поклониться царю. Желали увидеть государя, о котором шла добрая молва по русским землям. Знали, им разрешено свободное разыскивание сибирских руд, свободное право промышлять слюдяным делом. Император со вниманием глядел на радостные и счастливые лица из окна кареты. Прибыв в Тверь, Петр II почувствовал себя нездоровым. У него обнаружилась корь. Две недели пребывал он в городе и по выздоровлении, не останавливаясь, продолжил путь до села Всесвятского, принадлежащего грузинской царице Екатерине Георгиевне, вдове царя Каиохостра Леоновича. Здесь Петр II остановился, чтобы приготовиться к торжественному въезду в Москву. Бабушка Евдокия Федоровна, инокиня Елена, печалилась в долгой разлуке, рвалась к внукам. «Пожалуй, свет мой, — писала она великой княжне Наталье, — проси у брата своего, чтоб мне вас видеть и порадоваться вами: как вы родились, не дали мне про вас слышать, не токмо что видеть». Петр II получил от бабушки письмо следующего содержания: «Долго ли, мой батюшка, мне вас не видать? Или вас и вовсе мне не видать? А я с печали истинно сокрушаюсь. Прошу вас, дайте, хотя б я на них поглядела да умерла». Понять старую можно было. Тридцать лет почти провела в стенах монастыря, пока внук, восшедший на престол, не вызволил из заточения. В нем чаяла увидеть черты любимого сына своего. В селе Всесвятском произошла первая встреча царицы-бабки с внуками. Воспоминания о сыне, прошлом были столь сильны, а пережитые страдания так памятны, что Евдокия Федоровна, заливаясь слезами, целый час не могла вымолвить слова. Остерман, дабы не было между бабкою и внуками сказано тайного, посоветовал великой княжне Наталье Алексеевне взять с собой тетку — Елизавету Петровну. Торжественный публичный въезд государя в Москву отправлен был 4 февраля 1728 года, перед полуднем. Первою пред москвитянами, собравшимися у заставы, прошла рота гренадеров, за ними показались порожние кареты генеральских персон, сопровождаемые служителями, одетыми в богатые ливреи, проехали верхом пажи государя, за ними шли пешком лакеи, явились богатые государевы кареты (при каждой — конюшенные служители), показались шталмейстер в турецком дорогом уборе и генерал-майоры с прочими знатными из шляхтетства, трубачи и литаврщики. Все ожидали государя. Мороз пощипывал щеки. Толпа гудела. — Батюшки, арапы! — раздался чей-то крик. За камер-фурьерами, действительно, появились арапы и скороходы, от них отвыкли в Москве. Верхом, важно поглядывая вперед себя, проскакали гоф-юнкера и камер-юнкеры. За ними проехали кареты камергеров. И, наконец, запряженная восьмеркой, появилась богато убранная карета государя. Рядом с государем сидел Остерман. Лицо его светилось от удовольствия. Карету сопровождали ехавшие верхом гвардии капитан-лейтенант Ягужинский и лейб-гвардии подполковник Салтыков. За царем следовали в своих каретах граф Апраксин, граф Головкин, князь Дмитрий Голицын, князья Долгорукие… Замыкала царский въезд гренадерская рота. Московитяне, возбужденные увиденным, бежали за царским поездом. У триумфальных ворот императора Петра II приветствовал московский генерал-губернатор князь Иван Федорович Ромодановский. Едва смолкли слова приветствия, послышалась пальба из пушек. Стреляли полки, стоявшие у Кузнецких ворот, трижды беглым огнем. Зазвонили праздничные колокола во всех церквах. В Кремле отслужили молебен. По окончании его Петр II проследовал в свои покои, где его ждали сестра Наталья и тетка Елизавета. Москва ликовала. Старина на Русь возвращалась. XХолодный и слегка надменный при посторонних, Петр II был простым, веселым и общительным среди близких ему людей. И очень добрым. Великие конфузии между царедворцами не заботили его. Он и не подозревал их. Меж тем, с удалением Меншикова двор переменил лицо. Прежде единомышленники в тяжкой борьбе со светлейшим князем, ныне партии разделились. Каждая искала своей выгоды. Никто не думал о благе общем. В Верховном Тайном Совете сидели по-прежнему граф Федор Апраксин, граф Гаврила Иванович Головкин, князь Дмитрий Голицын, да прибавились к ним князья Долгорукие: Василий Лукич и Алексей Григорьевич. С приходом последних в Верховном Тайном Совете резче обозначались три партии: остермановская, долгоруковская и голицынская. Чуяли при дворе, меж ними ныне драка разразится. И не ошиблись. Закипели старые интриги, началась жаркая борьба. Остерман, низвергнув недавнего благодетеля своего Меншикова руками князя Ивана Долгорукого, казалось был близок цели. Обладая умом хитрым и изворотливым, он, заручившись поддержкой членов царского дома, опираясь на крепкий, уважаемый на Руси род Стрешневых, жаждал сделать последний шаг. Не ему ли, по его неутомимой деятельности, знанию до тонкостей дел при европейских дворах, никогда не ошибающемуся в своих политических соображениях и с неподражаемым искусством ведущему государственные дела и обделывающему свои, носить звание первого слуги государева. Уж какая лиса был Остерман. Всякого вокруг пальца мог обвести. С иностранными министрами говорил не иначе как загадками, полунамеками. Так что, выслушав его в продолжении трех часов, иные и понять не могли, о чем сказывал им барон. Казалось бы, всем взял, да звание иностранца лишало его доверенности и народной любви. К тому же, чрезмерная скрытность, притворство и двусмысленность в словах и поступках вызывали опасение в царедворцах. Никогда при разговоре барон Остерман не смотрел никому в глаза долго, умел плакать притворно и (все это чувствовали) не терпел никого выше себя. Хитрого ума и редкой работоспособности был этот человек. Но именно это и вызывало у противника его зависть и злобу. Объединись князья Долгорукие и Голицыны — враги Остермановы, и скинули бы, смяли пасторского сына в одночасье. Но сами их партии находились во вражде между собою. Это и спасло Остермана. «Двор императорский, — заметил историк К. И. Арсеньев, — со времени удаления князя Меншикова, был как бы ристалищем, на коем бойцы испытывали свои силы, и сделался потом местом сокровенных нападений и открытого боя соперников, препиравшихся о власти». Долгорукие входили в силу. В роду их немало достойных имен было. Фельдмаршал Василий Владимирович Долгорукий пользовался всеобщим уважением за свои заслуги, за благородную прямоту и бесстрашие пред троном. Из Долгоруких он всех более умел поддерживать славу своих предков и знаменитость своей фамилии. Человек он был старорусский и православный по воззрениям. Чуждый лукавства и криводушия, Василий Владимирович не входил ни в какие компромиссы и «конъюнктуры», и ему чужды были замыслы сородичей своих — князей Василия Лукича и Алексея Григорьевича Долгоруких. Василий Лукич, возведенный Петром II в члены Верховного Тайного Совета, мог бы приобрести вес и уважение, какие имел Василий Владимирович. Но характер у него был иной: излишне уклончивый и изменчивый. По возвращении в Россию, он, казалось, подпал под влияние Остермана, а более своего родственника, князя Алексея Григорьевича Долгорукого. Сей последний, хотя и по уму, и по знаниям в государственных делах, был гораздо ниже, но был более честолюбив. И к государю близок. Звание второго воспитателя Петра Алексеевича позволяло ему вмешиваться во все указания Остермана, менять их, если они не отвечали его интересам. Князь Алексей Григорьевич, можно сказать, подслушивал каждое слово государя. Братья же его, Иван и Сергей, будучи камергерами двора, являлись зоркими соглядатаями всего, что происходило вне императорского дворца. Но более всех из Долгоруких набирал фавор и силу князь Иван Алексеевич. Расположение государя к нему было такое, что он не мог быть без него и часу. Когда князя Ивана Долгорукого ушибла лошадь и он должен был лечь в постель, Петр II спал в его комнате. Обер-камергер, майор гвардии, кавалер орденов Александра Невского и Андрея Первозванного, Иван Долгорукий был, пожалуй, ближайшим к государю лицом. Недаром его ласкали все придворные. Искренний по натуре, князь не имел честолюбивых планов, как дядюшки и отец. Он искренне был привязан к государю и радовался, когда советом и дружбою мог помочь ему. Интриг чурался, просто не понимал их. Он жил, как и все живут в таком возрасте — днем сегодняшним. Меж тем, повторимся, по личному отношению к нему императора он был силой, к которой прибегали не одни только родичи, но и сторонние люди. Остерман заискивал перед ним. Иностранные дипломаты искали его дружбы. (При Петре II они, надо сказать, сильно струсили. Их беспокоило возвышение при дворе и в государстве русских людей.) Принимая как-то князя Василия Лукича, отец фаворита сказал гостю: — Выслушай меня, князь. Сомнения у меня. Разрешить надобно. — Сказывай, слушаю. — Сын мой, Иван, видишь, какую силу забрал? — Умен. Умеет резвою любезностью овладеть чужою душою. — То-то и есть, — Алексей Григорьевич замолчал, вспомнив, видимо, что именно сыну обязан необыкновенной милостью, проявленной императором. Спустя лишь месяц по удалении Меншикова, Алексей Григорьевич был украшен орденом Святого Андрея. Могущество его возросло до того, что пред ним заискивали и трепетали, как и пред сыном его. — А что, ежели, — продолжал князь и замолк на мгновение, будто бы слова подбирая, — что. ежели, — повторил он, — Остерману место указать. — И он взглянул на родственника. — От двора удалить. Василий Лукич ответил не сразу. — Петр Павлович Шафиров мог бы с честию заступить его место, — наконец произнес он, — но, посуди, сколь сие выгодно. Шафиров, хотя и склонен был к нему князь Алексей Григорьевич, казался Василию Лукичу не менее опасным, чем Остерман. — Умен, хитер, да и народ его любит более чем Остермана. Вот и посуди, надобен ли сей родственник. (Шафиров был тестем князя Сергея Григорьевича Долгорукого). И о том посуди, сколь Голицыны сильны. А он к ним клонится. Может, подумать о том, как Остермана к себе приблизить. Чрез него обороняться от гордых совместников? Хозяин и гость задумались. Трое братьев Голицыных возбуждали у них справедливый страх и опасения. Умные, сильные, приверженцев много имеют. К Остерману не расположены, но ведь и Долгоруких не терпят. Власти над государем стяжают. Старший из них, князь Дмитрий Михайлович Голицын, более двадцати лет сряду видевший себя на первых степенях управления, ныне в Верховном Совете тон задавал. Иноверцев ненавидел, ратовал за то, чтоб русские в своем государстве дела вершили, и потому имел много сторонников. — Он потому-то и Остермана не балует, что тот немец, — как бы продолжая вслух то, о чем думали оба, произнес Василий Лукич. — А братья его что, они в рот старшему смотрят. Не в них дело. — Так стало быть, судишь, Остермана держаться? — спросил Алексей Григорьевич. — Может и так, в нонешнее время, — отвечал гость. За неделю до коронации, 18 февраля, царица-бабка приехала в Кремлевский дворец увидеть внука. Она имела терпение просидеть у него очень долго. Долгорукие, страшась соперников, старались безотлучно быть при императоре. Надо ли говорить, что они опасались внушений инокини Елены, им неблагоприятных. Впрочем, Петр II не желал в этот раз тайных задушевных бесед с бабушкой и, как прежде сделала сестра, пригласил на все это время быть с ним тетку Елизавету. Инокиня Елена, однако, прочла внуку родительское нравоучение, попеняла за беспорядочный образ жизни и посоветовала жениться. — Хотя бы на иностранке, — вздохнула она. Едва между придворными пронесся слух, что царица-бабка журила внука, как принялись рассуждать о возможном скором возвращении в Петербург. Не станет же Петр II слушать ворчаний бабушки. Вместо сборов, однако, последовало повеление, запрещающее, под страхом наказания, рассуждать о том, вернется ли двор в Петербург или нет. Было опубликовано: кто станет поговаривать о возвращении двора в Петербург, будет бит нещадно кнутом. По обычаю предков, государь отправился в Троице-Сергиеву Лавру и там «провел несколько дней в говении, как следовало при совершении важного священного дела». Короновали Петра II в Москве, в Успенском соборе Кремля, 25 февраля, с величайшей пышностью и тактом. Вечером накануне коронации во всех московских церквах отслужено было всенощное бдение со всею торжественностью. В восемь часов утра 25-го февраля открылся торжественный благовест в Успенском соборе, где уже находились в полном сборе все духовные сановники. Немедленно отслужен был модебен о здравии его императорского величества, а затем прочитаны часы, следующие пред литургиею. Между тем, по особому пушечному сигналу, явились в Кремлевский дворец все знатнейшие персоны и прочие чины, в богатых одеждах, определенные к церемонии коронации, и собрались в большой зале. На дворцовой площади построились рядами императорская гвардия и другие бывшие в Москве полки. Кремль запружен был народом. Солнце слепило глаза. В 10 часов утра Петр II вышел из дворцовых палат на Красное крыльцо. Раздался звон во все колокола на Иване Великом. Войска, бывшие в Кремле, взяли на караул, и заиграла музыка с барабанным боем. Шествие открывала императорская кавалергардия. За ней следовали пажи императора со своим гофмейстером, за ними — обер-церемониймейстер барон Габихтшаль, депутаты из провинций, бригадиры, генерал-майоры, тайные и действительные тайные советники… Праздничное настроение охватывало каждого на площади. Шли герольдмейстеры Империи Плещеев и бригадир Пашков, генерал-аншефы шествовали с государственными регалиями: государственным знаменем, обнаженным мечом и государственной печатью, несли на двух подушках императорскую епанчу генерал Матюшкин и генерал-лейтенант князь Юсупов, следом несли, также не подушках, державу и скипетр Мономаха. Князь Трубецкой держал в руках императорскую корону. Сделана она была еще по повелению Петра I, для коронования Екатерины I. Драгоценных камней в ней насчитывалось свыше двух с половиной тысяч. Особенно замечателен был рубин, величиною с голубиное яйцо, вставленный на самом верху венца. Камень купили в Пекине при царе Алексее Михайловиче. За короной шел верховой маршал князь Голицын со своим маршальским жезлом и, наконец, — император, сопровождаемый обер-гофмейстером Остерманом и гофмейстером Алексеем Долгоруким… При приближении процессии к Успенскому собору, из него вышло высшее духовенство. Архиереи Новгородский и Ростовский окадили и окропили святою водою императорские регалии. Архиепископ Феофан поднес благословящий крест к императору. Процессия вошла в собор. Золоченые свечи горели в паникадиле. Пол от трона до алтаря устлан дорогими персидскими коврами. Для духовенства по обеим сторонам трона до самого алтаря стояли скамьи, обитые дорогим сукном. Над троном висел бархатный балдахин. Певчие пели сотый псалом: «Милость и суд воспою Тебе, Господи». Когда император занял свое место на троне, а духовенство на скамьях, колокольный, звон прекратился и певчие умолкли. В наступившей тишине послышался голос архиепископа Новгородского: — Понеже вашего императорского величества всемилостивейшее соизволение нам объявлено, что ваше величество соизволили притти сюда для святого помазания, то, по примеру предков ваших и по обыкновению церковному, начало сего святого дела есть исповедание святыя православныя кафолическия веры. Император вслух прочитал Символ Веры. — Благодать Пресвятого Духа да будет с Тобой! — произнес архиерей. По прочтении ектений, паремий, апостола и евангелия, Петр II преклонил колена на особо приготовленную подушку, а архиепископ Новгородский, осенив голову его, положил крестообразно руки на нее и прочел вслух молитву: — Господи Боже наш, Царю царствующих и Господь господствующих, Иже через Самуила пророка избравый раба Твоего Давида и помазавый его во цари над людем Твоим Израилем! Император поднялся, а Феофан взял с особого стола епанчу и возложил на Петра II. Государь вновь опустился на колени и новгородский архиепископ прочитал следующую по чину молитву. По окончании ее, Феофан возложил корону на голову Петра II. Государю поднесли императорскую державу. Тотчас же провозглашено было многолетие, зазвонили колокола, раздался пушечный залп и мелкий огонь расположенных в Кремле войск. Духовенство и светские особы принесли Петру II поздравления. Император сошел с трона и занял свое церковное место у алтаря. Началась литургия. Когда по исполнении каноника отворились царские врата, государь, ступая по кармазиновому бархату, прошел от своего места до царских дверей и, сняв корону, опустился на колени. Один из архиереев принес сосуд Мономаха с миром, а другой помазал императора крестообразно на лбу, груди и обеих руках. Потом отерли помазанные места хлопчатого бумагой и сожгли ее после этого в алтаре. После принятия причастия императору была поднесена золотая лохань, архимандрит Троицкий из золотого рукомойника полил его величеству на руки, архимандриты Чудовский и Симоновский подали полотенце. Как только государь вышел из Успенского собора, раздался «третий залфъ из пушек и мелкого ружья и звон во все колокола, с играющими трубами, литаврами и барабанами». Петр II, в короне, императорской мантии, с державою и скипетром в руках, направился к церкви Святого Михаила Архангела приложиться к мощам царевича Димитрия и поклониться гробницам усопших владык России и праху почивающих русских государынь. Шедший позади императора канцлер Головкин бросал в народ серебряные монеты.. По случаю коронации в Грановитой палате дан был блестящий обед. Восемь дней, с утра до вечера, звонили в Москве колокола. С наступлением темноты загорались потешные огни. Шли празднества. В Кремле, на площадях города устроены были фонтаны, из которых били струями вино и водка. Придворные балы, обеды, с иллюминациями и фейерверками, следовали одни за другими. Русские вельможи и иностранные послы попеременно уготовляли для императора различные увеселения и потехи. Дюк де Лириа первый из иностранных министров получил аудиенцию у императора для поздравления его с коронованием на другой день церемонии. Церемониймейстер, при этом, выразил ему благодарность за иллюминацию и за два фонтана вина и водки, которые дюк де Лириа устроил в первую ночь торжеств. Они, как успел узнать посланник, очень понравились царю, который два или три раза проехал мимо его дома, чтобы видеть, как народ празднует коронацию. Дюк де Лириа держал поздравительную речь. Государь удостоил его почестей и отличий, каких не делалось здесь никому. В Успенском соборе, во время коронации, он был выделен особо: ему — посланнику, единственному из иностранных послов был поставлен стул, что, как не мог не заметить дюк де Лириа, произвело большое впечатление на всех иностранных министров и бывших с ними многих знатных людей. Впрочем, вряд ли кто знал, что испытывал на самом деле в Успенском соборе ревностный католик. До какой степени он был пропитан католической нетерпимостью, можно видеть из того, что когда его пригласили к православному священнодействию в собор, он сомневался, может ли присутствовать при богослужении схимников и требовал разрешения сначала от своего духовника, а потом из Рима. 29 февраля государь удостоил испанского посланника особой чести: приехал к нему ужинать со всею свитою. Предупрежденный по-дружески бароном Остерманом, дюк де Лириа принял. Петра II со всем великолепием. Император дважды, через барона Остермана, побуждал посланника сесть рядом с собою по правую руку. — Ваше Величество, простите на этот раз мне мое непослушание, — говорил дюк де Лириа, — потому что я считаю честию служить вам. Слуги подавали изысканные блюда. Играла лучшая в городе музыка. Дюк де Лириа не выпускал из виду малейшего движения государя, не пропускал ни одного его слова. Он наблюдал за ним. Трудно было сказать что-то решительное о характере 13-летнего царя, но можно было догадываться, что он будет вспыльчив, решителен и, может быть, жесток. Он не терпел вина, то есть не любил пить более надлежащего, и весьма щедр, так что его щедрость походила на расточительность. Хотя с приближенными к нему он обходился ласково, однако же не забывал своего высокого сана и не вдавался в слишком короткие связи. Он быстро понимал все, но был осмотрителен, любил свой народ и мало уважал другие. Словом, он мог бы быть со временем великим государем, если бы удалось ему поправить недостаток воспитания. «Своей воли не доставало, а чужая не сдерживала», — подумалось посланнику. И еще мысль мелькнула у него: как бы ни была сильна власть у царя, но его юные годы давали фору сильным персонам. Император так был доволен приемом, оказанным ему испанским посланником, что покинул его дом за полночь. Через день в посольство явился придворный церемониймейстер Габихтшаль и передал приглашение Петра II прибыть во дворец на бал, даваемый в ознаменование счастливых родов герцогини Голштинской. Она подарила супругу сына. Гости собрались в Грановитой палате. Играла музыка, блистали нарядами дамы. Приглушенный говор наполнял палату. Многих насторожило отсутствие на балу сестры государя. Прошел слух, она нездорова. Однако это казалось сомнительным, тем более, что накануне великая княжна провела вечер у герцогини курляндской. Близкие же ко двору знали, дело объяснялось тем, что Наталья Алексеевна ревновала брата к тетке, Елизавете Петровне. Император, не дождавшись сестры, открыл бал и поспешил пригласить на танец цесаревну Елизавету. Стройная, очаровательная, с удивительными голубыми глазами, всегда веселая Елизавета была душою общества молодых людей. Мастерица смешить всех, она всякий раз ловко представляла кого-нибудь, особенно герцога Голштинского. Петр II был побежден ее красотою и ласками, не скрывал любви к ней даже в многолюдных собраниях. Боялись, чтоб она не завладела его сердцем совершенно и не сделалась императрицею. Впрочем, острый глаз царедворцев на сей привязанности строил свои расчеты. («Изо всего, что я видел, мог понять и наблюсти на сказанном придворном бале, позвольте мне вывести одно пророчество, — писал в очередной депеше дюк де Лириа. — Царь протанцовавши несколько минут, после трех контрадансов ушел из танцовальной залы в другую, где поужинал и уже более не танцовал; но принцесса и фаворит не пошли с Его Величеством и остались танцовать. Я заметил, что царь, стоя вдали от них, не сводил с них обоих глаз. Во время самих контрадансов я уже заметил, что Его Величество ревнует. И я имею данные заключить, что честолюбие этого фаворита достигло такой степени, что нужно опасаться, что он влюбится в эту принцессу; а если это случится, нельзя сомневаться в гибели этого фаворита. И я с своей стороны уверен, что Остерман разжигает эту любовь: я знаю, он ничем бы не был так доволен, как если бы они, удалившись от царя, отдались одна другому. Этим путем погибли бы он и она»). Долгоруким важно было отдалить государя от великой княжны Натальи Алексеевны. Она искренне уважала Остермана, покровительствовала ему и ненавидимому всеми Левенвольде и это было достаточною причиною тайной к ней ненависти Долгоруких. «Князь Иван, — писал историк К. И. Арсеньев, — по внушению отца своего, отклонял Императора, под разными предлогами, от частых бесед его с сестрою, и тем усерднее старался усиливать в нем расположение к тетке, цесаревне Елизавете. Слабодушный Петр… предался ей со всем пылом молодости, являл ей торжественно свою преданность, ее только искал в собраниях, и безусловно следовал ее внушениям. Елизавета решительно отвратила сердце Государя от любимой прежде сестры его». Немудрено, что Долгорукие обхаживали Елизавету. Не без их помощи, первейший ее любимец камергер граф Бутурлин (зять фельдмаршала М. М. Голицына), менее чем в полтора месяца получил нешуточные награды: александровскую ленту и затем генерал-майорский чин. Впрочем, вскоре открылась тайна: князья Голицыны, руководимые одною мыслью оспорить первенство у князей Долгоруких, более и более являли раболепствия и преданности Елизавете, чрез нее стремясь добиться веса при императоре. Граф Бутурлин, по-родственному, употреблен был ими, как средство к достижению их цели. Чрез посредничество Елизаветы он сблизился и с самим государем, который начал ему оказывать столько же внимания и любви, как и князю Ивану Долгорукому. «Все с нетерпением ожидали близкой развязки важного вопроса, кто одолеет решительно: Долгорукие или Голицыны? — читаем у К. И. Арсеньева в его книге «Царствование Петра II», не переиздававшейся с 1839 года. — Полезнейшею для обоих партий и благоразумнейшею мерою было бы искреннее их соединение и действование совокупными силами на пользу Государя и России; партия Остермановская, нелюбимая русскими, не устояла бы тогда, не смотря на великие способности и заслуги большей части ее членов; Петр II явился бы в нашей истории под другим образом, более светлым, и дом Иоаннов, вероятно, никогда бы не царствовал в России». Да, враг внешний, на поле брани, побиваем был русскими благодаря их сплочению, общей ненависти к нему, враг же внутренний не всегда это сплочение ощущал. Раздоры, внутренняя гордыня одолевали русских. Внимательные иностранцы давно то поняли и сделали правильные выводы. Цесаревна Елизавета служила сильною помехою властолюбию Долгоруких. Не так уже была опасна для них великая княжна Наталья, как ее тетка. Долгорукие начинали побаиваться власти, которую цесаревна могла возыметь над царем: ум, способности и искусство ее явно пугали их. («Красота ее физическая — это чудо, грация ее неописанна, но она лжива, безнравственна и крайне честолюбива, — писал о ней дюк де Лириа. — Еще при жизни своей матери, она хотела быть преемницей престола предпочтительно пред настоящим царем; но как божественная правда не восхотела этого, то она задумала взойти на престол, вышедши замуж за своего племянника»). Князь Алексей Григорьевич Долгорукий думал теперь об одном: как отдалить государя от тетки, дабы одному влиять на его мысли и чувства. Надобно было искать способа избавиться от опасного соперничества. С помощью брата, князя Василия Лукича, принялся он плести новые кружева интриг. Не дремали и Голицыны. До глубокой ночи не гас свет и в окнах дома Остермана. Спать он ложился, подчас, когда начинали кричать первые петухи. XIСразу после Пасхи, которая пришлась на 21 апреля, князь Алексей Григорьевич Долгорукий стал часто увозить императора из Москвы и забавлял его охотою в лесных подмосковных дачах. Уезжали на несколько дней, но, бывало, по неделям не возвращались в первопрестольную. С царем ездила и тетка Елизавета. (Через много лет, по свидетельству Екатерины II, в одну из увеселительных поездок, императрица Елизавета Петровна, недовольная проведенной охотой, «повернула разговор на доброе старое время и стала говорить, как она охотилась с Петром Вторым и какое множество зайцев брали они в день. Она принялась на чем свет стоит бранить князей Долгоруких, окружавших этого государя, и рассказывать, как они старались ее отдалить от него»). Сами страстные охотники, Долгорукие, имевшие много собак, и государя приучили к ним до того, что он сам мешал в корыте собакам. Надо ли говорить, что чувствовали охотники, когда стаи борзых травили зайцев. Иной русак выскочит из леса, ополоумеет, не знает куда бежать. Налетит следом на него псина, со страшной силой и неуловимой для глаз быстротой швырнет зайца с рубежа на озими и сама полетит кубарем. От этого внезапного толчка оторопевший русак понесется прямо в пасть другой собаке. Все в азарте. Кругом крик, улюлюканье, звон колокольчиков. Петр II до такой степени пристрастился к охоте, что бегая или летая верхом по лесу с раннего утра и до позднего вечера, часто и ночи проводил под открытым небом, подле жаркого костра. Охотники, возбужденные происшедшим, все еще во власти пережитого, делились впечатлениями. А наутро, едва брезжил рассвет, трубили в рога. Егеря, одетые в зеленые кафтаны с золотыми и серебряными перевязьми пускали гончих спугнуть зверя — так заведено было по обычаю. Сидя верхом, охотники спускали со своры борзых и устремлялись за ними вслед. И екало сердце, когда собаки начинали гнать зверя. По окончании охотничьих разъездов все съезжались в Горенки — большую усадьбу Долгоруких, служившую местом сбора всей охотничьей компании. Состояла она, как правило, из родственников и ближайших друзей Долгоруковской фамилии. За шумным обедом государя тешили забавными рассказами, похваливали его ловкость и искусство в стрельбе, перечисляли его удачи и радовали разговорами и планами новых поездок. «Царь все лето проведет в развлечении охотой, — сообщал в депеше дюк де Лириа. — И так нет надежды возвратиться в Петербург до зимы. Здесь мы живем в полном спокойствии, и от скипетра до посоха, по французской пословице, не думаем ни о чем, как только как бы провести лето в сельских развлечениях». Испанский посланник лукавил. Он все так же со вниманием наблюдал жизнь двора. После коронации царица-бабка удалилась от двора и пребывала в Вознесенском девичьем монастыре. Старая поняла, ее пора минула безвозвратно. Незадолго перед Пасхой ее поразил в церкви апоплексический удар, приписываемый ее строгому воздержанию во время поста и она никак еще не могла оправиться от него. Болела опасно и великая княжна Наталья Алексеевна. Врачи говорили о лихорадочной чахотке, но истинною причиною болезни дюк де Лириа считал возникшее охлаждение к ней ее брата. Осложнялись отношения между Остерманом и князем Иваном Долгоруким. Фаворит часто оставлял Петра II, удалялся в Москву. Говорил, ему надоедают царские забавы. — Не по сердцу мне, — сказывал он, — когда царя заставляют делать дурачества. Не терплю наглости, с какою с ним начинают обращаться на охоте. Отец его «пылил», готов был другого сына ввести в фавор к государю. На стороне князя Ивана был старик фельдмаршал князь Василий Владимирович Долгорукий, на стороне отца — князь Василий Лукич. Остермай держался враждою между Долгорукими. Впрочем, за этими событиями не упустим двух малоприметных и, на первый взгляд, не связанных между собой фактов. Еще в октябре предыдущего года зоркий Маньян докладывал своему двору, что «прусский министр получил от короля… весьма спешное повеление предложить… монарху вступить в брак с прусской принцессой по выбору». Пруссия, можно сказать, положила глаз на русский престол. А в январе 1728 года дюк де Лириа (читаем в его «Записках») «получил… повеление от Короля (испанского. — Л.А.)… просить Царя о принятии в свою службу г. Кейта… Сей Кейт уже 9 лет имел в Испании чин полковника; но оставался без полка, потому что был не католического вероисповедания. Его Царское Величество так был милостив, что тот же час велел принять его в свою службу с чином и жалованьем генерал-майора». Трудно да и практически невозможно теперь установить, по чьей просьбе ходатайствовал испанский монарх перед московским двором о зачислении Джемса (Якова) Кейта в русскую службу. Любопытно следующее: будучи другом прусского короля, Кейт в 1744 году покинет Россию, переберется в Пруссию, будет назначен послом во Франции и окончит жизнь прусским фельдмаршалом. Читаем в «Русском биографическом словаре»: «Джемс (Яков) Кейт, генерал-аншеф, впоследствии фельдмаршал прусский… был младшим братом Георга Кейта, наследственного лорд-маршала Шотландии и принял вместе с ним участие в Якобитском восстании. После поражения Якова Стюарта при Шерифмюре оба Кейта вместе с ним бежали во Францию… Кейт поступил на службу в Испанию с чином капитана… с 1722 по 1725 г. жил в Париже и занимался науками. Возвратившись в Испанию, он получил чин полковника… Герцог де Лириа, хорошо знавший Кейта, находясь при русском дворе, выхлопотал в феврале 1728 г. принятие Кейта в русскую службу… В России он быстро пошел вперед». Не упустим из виду сведения о семье Кейтов, представленные историком Г. Вернадским в его книге «Русское масонство в царствование Екатерины II». «Кейт, — пишет Вернадский, — был представителем семьи, объединявшей в своей деятельности три страны — Россию, Шотландию и Пруссию… Брат его, Джон Кейт (лорд Кинтор) был гроссмейстером английского масонства; Джордж Кейт — известный генерал Фридриха II (приговоренный в Англии к смертной казни за содействие тому же Стюарту), наконец, тоже Кейт (Роберт) был английским послом в Петербурге (несколько позже, в 1756–1762 гг. — Л.А.)… Джемс (Яков) Кейт в 1740 г. делается провинциальным гроссмейстером для всей России, назначение свое он получил от гроссмейстера английских лож, которым был брат его, граф Кинтор. Имя Якова Кейта пользовалось большим уважением среди русских масонов, в честь которого была сложена песнь и пелась в России в ложах в царствование Елизаветы…» Приведем и еще одно сообщение, из книги А. Пыпина «Русское масонство в XVIII и первой четверти XIX века»: «В самой Германии масонство уже в 1730 г. имело многих последователей и есть основание думать, что во время Анны и Бирона у немцев в Петербурге были масонские ложи; о самом Кейте есть сведения, что имел какие-то связи с немецкими ложами еще до гроссмейстерства в России». Забегая вперед, скажем следующее: Кейт появился в Москве 25 октября 1728 года, а в ноябре неожиданно умирает сестра государя — Наталья Алексеевна. Через год с небольшим Россия лишится своего государя. В феврале 1730 года Анна Иоанновна неожиданно становится императрицей, а в августе, создав лейб-гвардии Измайловский полк, она назначит подполковником в нем Джемса Кейта. Зададим себе вопрос: за какие заслуги этот малознакомый ей человек становится фактически командующим Измайловским лейб-гвардии полком — опорой иноверцев в России? Несомненно одно, действия католиков не прошли незамеченными для чутких протестантов. В Европе и с той, и с другой стороны умели анализировать события. 24 мая 1728 года из Киля пришло известие о кончине после родов герцогини Голштинской Анны Петровны. Красивейшая из принцесс в Европе почила в бозе. В Москве объявили траур. Впрочем, это не помешало быть празднеству и балу в день царских именин. Лишь цесаревна Елизавета, в силу душевной привязанности к старшей сестре, сердечно скорбела. Тело усопшей решено было перевезти на родину и захоронить в Петербурге. В Киль был отправлен за прахом покойной герцогини генерал-майор Бибиков. Остерман, меж тем, подговорил родственника императора Лопухина, моряка, убедить его отправляться на жительство в Петербург. Петр II отвечал: — Когда нужда потребует употреблять корабли, то я пойду в море; но я не намерен гулять по нем, как дедушка. Император уехал на охоту и долго не возвращался. Андрей Иванович Остерман и сам прежде говорил государю о надобности скорого переезда в северную столицу, убеждал и Долгоруких склонить к тому Петра II. Но представления и убеждения его оставались без ответа: император редко видел его, с намерением уклонялся от свиданий с ним и, замечал К. И. Арсеньев, представления его считал обидною для себя докукою. Долгорукие же имели корыстные виды удерживать государя в Москве, следственно настояния Остермана не убеждали, а только раздражали их. Положение Остермана становилось шатким. К тому же он поддерживал Левенвольде, к которому нерасположены были русские, частию за его намерение отстранить природных русских от управления и поставить иностранцев в исключительное обладание властью. В ту пору шел допрос лиц, проходящих по делу Меншикова. Некоторые из его друзей кивали на Левенвольде, как на подкапывающего под настоящее правительство. Ненависть с Левенвольде переносилась и на воспитателя государя. Особенно это выказывал князь Иван Долгорукий. Он объявил себя врагом Остермана. «Признаюсь, — извещал своего госсекретаря испанский посланник, — при этих придворных интригах, очень затруднительно положение иностранных министров, потому что всякий, кто объявляет себя другом Остермана, — враг князя Ивана Долгорукого, а Остерману тоже не нравится, когда угождают тому. При всем этом, я успел сделаться другом обоих, давая им знать, что я здесь вовсе не для того, чтобы мешаться в дела двора: я отношусь с бесконечным доверием к Долгорукому, с которым впрочем никогда не говорю о делах наиболее существенных; вижусь часто и с другим (т. е. Остерманом. — Л.А.), говорю с ним с величайшей откровенностью и уверен, что заслужил его искреннюю любовь». Надо напомнить, до приезда в Россию нового посланника венского двора, дюк де Лириа цоддерживал пред русским государем интересы императора Карла VI наравне с интересами короля испанского. Петр II был благожелателен к нему. Наградил орденом Андрея Первозванного, присылал приглашения на все торжества, происходившие при дворе, сам не однажды навещал испанское посольство. Остерман решил воспользоваться этим. В один из июньских дней испанского посланника посетил посланник Бланкенбурга — доверенный друг Остермана. — Я знаю, как вы желаете добра этой монархии, — начал гость, — и никому не могу лучше открыть своего сердца, как вам, потому что вы вашим влиянием много можете способствовать к постановке здешних дел на хорошую ногу. Оба помолчали, как бы размышляя над сказанным. — Царю непременно нужно возвратиться в свою резиденцию в Петербург, — нарушил молчание гость. — Не только потому, что там ближе к другим государствам Европы, но и потому, что там будут на его глазах его флот и вновь завоеванные провинции, которым грозит гибель, если там не будет его величество лично. Русские же только и думают о том, как бы удержать царя здесь. Вы, — гость выдержал паузу, — можете повлиять на князя Ивана Долгорукого и убедить его возвратиться в Петербург. Я знаю о вашей дружбе с ним и никто лучше вас не может убедить его добрыми резонами согласиться на это, представив это его заслугою пред венским двором. — Сказанное вами показалось мне основательным, — отвечал дюк де Лириа, — и я сделаю со своей стороны все для убеждения Долгорукого. Испанский посланник понимал, гость прибыл по приказанию Остермана и выдавал его мысли за свои. Впрочем, зерно упало на благодатную почву. «Русские желают возвратиться к своим древним нравам и единственное средство поправить здешние дела — это возвратить его царское величество в Санкт-Петербург» — такова была мысль самого дюка де Лириа. Тогда можно было бы решить вопрос и об оказании военного давления на Англию с помощью России. Дюк де Лириа никогда не отступал от своих планов. С его подачи был распущен слух о том, что он предложит супружество сеньора инфанта Дон Карлоса с великой княжною Натальей Алексеевной. Сестру государя так заняла эта, мысль, что когда она теперь видела дюка де Лириа, то относилась к нему (этого он не мог не отметить) с особенным вниманием. Было ясно, она желает этого бесконечно. Посланник делал игру. Наталья Алексеевна была больна, не выходила из комнаты, но дюку де Лириа передавали, что все ее разговоры вертятся на том, чтобы разузнать об обычаях и климате Испании. И если кто говорил ей, что Испания ей не понравится (она не хотела, чтоб об Испании ей говорили дурное, а только хорошее), она отвечала: — Все равно, пусть только приезжает инфант Дон Карлос, тогда увидим. И так как ей очень нравилось говорить об испанском дворе и о вещах Испании, это и делали ее придворные. Пробный шар был пущен. Предложение могло быть принято и дюк де Лириа получил приказ королевской четы «поддерживать известное дело относительно инфанта Д. Карлоса». («Будьте покойны, — отвечал министру иностранных дел Испании посланник, — буду поступать по вашей инструкции с величайшим благоразумием, не навязываясь, не заходя далеко, не отталкивая прежде времени: не буду говорить ни да, ни нет»). Расчет был прост: усилить благожелательность к делам Испании, ее религии. Интересы католической церкви были у дюка де Лириа едва ли не на первом месте. В марте 1728 г., получив известие о выздоровлении испанского короля, он совершил Те Deum и благодарную мессу с такою торжественностью, какую только дозволяла маленькая католическая церковь, находившаяся в Немецкой слободе. Двое капуцинов с доминиканцем, капелланом испанского посольства, совершили службу, на которой присутствовал посланник со всеми своими людьми. («Я ни на пядь не отступлю для поддержания его (короля. — Л.А.) чести и авторитета и буду поддерживать их с возможною настойчивостью и всегда заставлю этих людей делать что нужно»). Страстная неделя в Москве в католической церкви ранее не праздновалась. По настоянию дюка де Лириа испанский капеллан «с двумя капелланами графа Вратиславского и императорского резидента (строки из депеши испанского посланника. — Л.А.) ныне позаботились устроить в этой церкви монумент (соответствует нашей плащанице. — Л.А.), по Испанскому обычаю и такой, что заинтересовал как католиков, так и еретиков, которые приходили посмотреть наши службы, чем был я очень доволен: потому что, если и не обратятся, по крайней мере пусть видят наше благоговение, с которым мы служим Царю царей». Через кардинала Бентиволно посланник выпросил у римского папы для своего капеллана, доминиканца отца Бернардо де-Рибера, титул апостольского миссионера. («Я просил этой милости, потому что, она возвышает капелланов Испанских министров в этой стране, и теперь они уже независимы ни от кого и могут в своей оратории отправлять все религиозные службы»). Многое для понимания мыслей дюка де Лириа дает его письмо от 25 июня 1728 года к своему патрону: «…нет ничего важнее, как удалить отсюда принцессу (Елизавету Петровну. — Л.А.), так как пока она не замужем и в благоволении у царя, до тех пор не возможно женить на иностранке. А очень важно, чтобы он не женился на своей подданной, потому что с этим связан вопрос о возвращении этой монархии к ее первобытному состоянию, чего желают все старые русские». Ситуация осложнялась тем, что к Елизавете неравнодушен был Иван Долгорукий. Вопрос о браке Елизаветы с Морицем Саксонским находился в дурном положении, и малейшее известие о вероятном претенденте на ее руку и сердце не проходило мимо внимания герцога де Лириа. («Должен сообщить вам, что слышал, будто граф Вратиславский везет приказание вести переговоры о браке принцессы Елизаветы с Д. Мануэлем Португальским… Конечно, если бы эту принцессу было можно выдать замуж вон отсюда, это было бы удивительно дело, потому что она еще постоянно лелеет мысль взойти на престол, вышед замуж за царя», — из депеши от 21 июня). Елизавета же, казалось, не думала ни о чем, кроме удовольствий. Впрочем, она осмеливалась вразумлять государя на счет его обязанностей и предостерегать от вредных привычек, внушаемых ему Долгоруким. Долгорукие, не менее внимательно, чем дюк де Лириа, наблюдавшие за Елизаветой, не остались в долгу. Скоро они подсмотрели ее слабости (шепнули царю о ее сердечной привязанности к Бутурлину) и успели очернить ее в глазах Петра до того, что он начал публично показывать ей отвращение и неприязнь к ней. («Царь уже меньше интересуется принцессой Елизаветой, — писал дюк де Лириа в августе 1728 года, — не выражает ей прежнего внимания и реже входит в ее комнату. Генералу Бутурлину, фавориту принцессы (и, как говорят, ее рабу) приказано не являться в комнаты Его Величества. Все… радуются уменьшению царского фаворитизма принцессы, которая четыре дня тому назад отправилась пешком за десять или двенадцать миль на богомолье, только в сопровождении дамы и Бутурлина»). В домашней жизни двора происходила перемена. «Еще в августе 1728 года, — читаем у К. И. Арсеньева, — в день тезоименитства великой княжны Натальи, во время великолепного пиршества при дворе, император обнаружил пред всеми чувства свои к Цесаревне, не удостоив ее даже словом или приветствием». Пренебрежение и обидную холодность к тетке проявил Петр II и 5 сентября, в день ее тезоименитства, явившись, по ее приглашению, к вечернему у нее собранию. Было замечено, государь приехал поздравлять цесаревну Елизавету только пред ужином, который продолжался очень недолго. По окончании ужина Петр II уехал в Лефортовский дворец, в Немецкую слободу, не дождавшись бала и не простившись с теткой. Великая княжна Наталья Алексеевна, приехавшая с императором, осталась после него и, протанцевавши несколько минут, тоже уехала. «Холодность царя к принцессе Елизавете растет со дня на день, — извещал свой двор Маньян 12 сентября. — Этот государь не пожелал, чтобы она отправилась с ним в село Измайлово, несмотря на ее сильные просьбы». Долгорукие, кажется, приближались к своему торжеству. Голицыны теряли влияние при дворе. Елизавета оставалась без партии, без подпоры, под откровенным надзором Долгоруких. Император, по чувству растущей неприязни к тетке, отверг предложение маркграфа Бранденбургского-Байретского, искавшего ее руки. С тем и уехал на несколько недель на охоту. XIIС отъездом императора, в Лефортовском дворце, где жили они с сестрой, хозяйкой оставалась великая княжна Наталья Алексеевна. Все лето она побаливала, но с тех пор как лечащего врача Леонтия Блументроста сменил голландец Николай Бидлоо — человек строгий, искусный в своем деле, дело пошло на поправку. Лейб-медик Блументрост впал в немилость за то, что прописал лекарство, которое Бидлоо нашел для больной непригодным. Многие знали, Блументрост предан цесаревне Елизавете Петровне. Великая княжна бывшая прежде так слаба, что едва могла держаться на ногах, теперь каждый день выезжала в окрестности на прогулки для укрепления своего здоровья, в чем и успевала. День именин ее праздновали фейерверком, ужином и балом, для чего приглашены были все иностранные министры. Она снова получала большое влияние на брата. Дюк де Лириа использовал малейшую возможность высказать ей благорасположение. «Вчера я имел честь быть с нею восприемником дочери одного контролера при столе Его Величества, — извещал он министра иностранных дел Испании. — И так как здесь есть обычай дарить куму, я поднес ее высочеству золотой ящичек, осыпанный бриллиантами, который мне стоил 1800 песов. Желаю чтобы этого не было часто, потому что такие подарки не на каждый день». Великая княжна не была красавицей, напротив, дурна лицом. Но всякого она привлекала своей внимательностью, любезностью, великодушием и кротостью. Она совершенно говорила на французском и немецком языках. Иностранцам было легко с ней, она покровительствовала им. Двор ее состоял едва ли не из них. Обер-гофмейстером был Карл Рейнгольд Левенвольде — не природный русский подданный, но завоеванный лифляндец: друг Остермана и Бирона. Тщеславный и лукавый, он славился мотовством, умел привлечь к себе обходительностью и носил личину вельможи великодушного. Никто лучше его не умел устраивать придворных праздников и никто успешнее не одерживал побед над женщинами. Гофмейстериной была иностранка Каро. Злые языки утверждали, что в Гамбурге ее более знали как публичную женщину. Каро водила дружбу с секретарем князя Ивана Долгорукого Иоганном Эйхлером (внуком купца Гуаскони — тайного резидента иезуитов в России). Отец и брат Эйхлера были известными в Немецкой слободе аптекарями. Дружба была настолько тесной, что после кончины великой княжны Натальи Алексеевны, гофмейстерина, украв ее бриллиант, подарит его Иоганну. Когда увидят бриллиант на пальце Эйхлера, Каро, а с нею и камер-юнгферу Анну Крамер, удалят от двора. Обе были близки к цесаревне Елизавете Петровне. Великая княжна, выезжая на прогулки в окрестности Москвы, могла наблюдать приближение зимы. Морозило, подмерзали гроздья рябин в лесу, твердела земля, синички все чаще попадались на глаза. Скоро, скоро выпадет снег и станет тихо, белым-бело вокруг. Поскачут лошади по заснеженной степи. Лишь окрики кучера да звон колокольчиков станут нарушать тишину. Ведомо ли было великой княжне, порозовевшей, довольной, возвращавшейся в Немецкую слободу, что жить ей оставалось чуть более полутора месяцев. Иван Долгорукий, усилиями фельдмаршала князя Владимира Васильевича Долгорукого (крестного отца цесаревны Елизаветы Петровны) примерен был с Остерманом. Заметно чаще удалялся он из Горенок, дабы не быть принужденным на милости государя. Бежала царя и цесаревна Елизавета Петровна. («Она теперь в дурных отношениях со всеми, — сообщал дюк де Лириа. — Его Царское Величество уже не смотрит на нее с такою любовию, как прежде»). В одну из удобных минут барон Остерман пытался склонить государя к возвращению в Петербург. Петр II отвечал ему: — Что мне делать в местности, где кроме болот да воды ничего не видать. Ратовал за возвращение и дюк де Лириа, уговаривая князя Ивана Долгорукого повлиять в том на государя. Русский флот оставался в пренебрежении и в Испании могли потерять то высокое мнение, которое составили о морских силах русского царя. В середине сентября в Кронштадт прибыл Джемс Кейт. Английский консул Клавдий Рондо, находившийся в Кронштадте и наблюдавший за русскими кораблями, не выпускал Кейта из виду. «Полагаю, что никаких дел ни от Испании собственно, ни от претендента (Иакова III. — Л.А.) ему не поручено, — сообщит Рондо в депеше от и сентября, — так как он до сих пор проживает в Кронштадте у адмирала Гордона. Будь у него какое-нибудь дело, он, вероятно, немедленно бы выехал в Москву». У Гордона, меж тем, собирались вся якобиты, проживавшие в России. Многие из них держали связь с Парижем, Римом, Лондоном. Австрийский посланник граф Вратислав, дабы вырвать Петра II из рук Долгоруких, предложил устроить под Москвой лагерь на ю тысяч человек и провести военные учения, в которых принял бы участие государь, но заботы о содержании лагеря заставили переменить решение. — Мне кажется, что царствование Петра Великого было не что иное, как сон, — говорил в эти дни Иоан Лефорт одному из своих друзей. — Все живут здесь в такой беспечности, что человеческий разум не может постигнуть, как такая огромная машина движется без всякой помощи. Швеция старается возвратить себе отнятые земли, а монарх… занят и никто ему не смеет прекословить. «Царь думает исключительно о развлечениях и охоте, а сановники о том, как бы сгубить один другого», — вторил ему Клавдий Рондо. «Как и чем держалась Россия в этот период времени, когда государь помышлял не о правлении, а о потехах, а царедворцы его заботились не о его славе и чести, а о собственной корысти, и когда верховные правительственные лица и ведомства, разделенные крамолами, казалось, бросили кормило правления и оставили царство на жертву безуправной анархии. Провидение хранило Россию! И в этот печальный период времени были люди, которые будучи верны совести и долгу своему, чуждались крамол, помышляя единственно о чести отечества, и патриотическими усилиями своими поддерживали добрый порядок внутри и безопасность извне», — замечал К. И. Арсеньев. Как, однако, не разорена была Россия, но она была в состоянии защищаться против соседей. Не потому ли Ягужинский, в нетрезвом виде, сказал однажды шведскому послу Цедеркрейцу: — Пусть шведы потерпят еще года два-три, тогда они, пожалуй в состоянии будут снова напасть на Россию, а пока, напади они — пропадут. Шла борьба за влияние на государя и важно было для России, чье из влияний одержит победу. Водоворот событий коснулся и великой княжны Натальи Алексеевны. Тетка Елизавета Петровна перестала ходить к ней и обращалась с ней весьма холодно. Долгорукие ненавидели ее. Шафиров, возвращенный из ссылки, связанный родством с Долгорукими, интриговал против Остермана и подумывал о его свержении. Лишь Остерман казался великой княжне единственной ее опорой. С ним было спокойно. Андрей Иванович все дела взвалил на себя. Он сумел сделать себя настолько необходимым, что без него русский двор не мог ступить ни шагу. Когда ему не угодно было явиться на заседание Совета, он сказывался больным; а раз Остермана нет — оба Долгорукие, адмирал Апраксин, граф Головкин и князь Голицын в затруднении. Они посидят немного, выпьют по стаканчику, и принуждены разойтись; затем ухаживают за бароном, чтобы разогнать дурное расположение его духа, и он таким образом заставляет их соглашаться с собою во всем, что пожелает. Теперь же, с возвращением Шафирова в Москву, все могло перемениться. Смятение охватывало в те дни и дюка де Лириа. Словно что-то тайное начинало открываться ему. «Я уже приготовил мой дом к зиме. Морозы начались уже сильные, и дай Бог прежде чем окончится зима, чтобы король приказал мне выехать отсюда», — писал он в конфиденциальном письме к маркизу де ла Пас 30 сентября. Во дворце готовились торжественно отмечать день рождения императора, иллюминовали царский сад, приуготовляли великолепный фейерверк, а испанский посланник подумывал о поездке в Петербург, возможно, для встречи с Кейтом. По приезде царя из деревни, дюк де Лириа посетил Ивана Долгорукого и говорил с ним о возвращении Петра II в Санкт-Петербург. — Я сказывал государю, — отвечал князь. — Он обещал это исполнить. Но, прошу вас, молчите об этом. Желающих остаться в Москве предостаточно. Пронесся слух, император Карл VT и великая герцогиня Бланкербурга желают сделать брачную мену, женив царя на дочери герцога Брауншвейг-Бевернского, а старшего сына герцога на великой княжне Наталье Алексеевне. Немцы наступали. Дошло известие, что цесаревну Елизавету прусский король хочет сосватать за своего двоюродного брата. Узнав о том, цесаревна, через посредство близкой дамы, дала знать барону Мардефельду, что если он хлопочет об этом браке, то пусть оставит такой труд: она вовсе не думает выходить замуж. 14 октября, в тот день, когда дюк де Лириа подарил государю две борзые собаки, нарочно выписанные из Англии (чему Петр II был несказанно рад и в тот же вечер поехал с ними за город, сказав, что воротится не прежде, как выпадет первый снег), в Москву приехал Джемс Кейт. Он произведен был в поручика кавалергардского полка и ожидал получения чина генерал-майора. «Давно уже мы были искренними друзьями, а как он приехал прямо из Мадрида, то рассказал мне много такого, чего я не знал», — напишет в «Записках» дюк де Лириа. Переговорили об Испании, о европейских делах, перешли к России и сделали заключение, что здесь в настоящее время домашние дела до того запутаны, что русский двор примет все меры, чтобы не обеспокоить соседей, лишь бы они оставили в покое. Государю нравились окрестности Москвы и он не желал ни покидать первопрестольную, ни оставлять занятия охотой. Валил снег. Морозило. Неожиданно по Москве заговорили об ухудшении здоровья великой княжны. Иоанн Лефорт извещал 30 октября своего короля: «Здоровье Натальи Алексеевны с каждым днем хужее и все боятся за нее. Прибегли к помощи опиума, чтобы ей дать хотя немного покоя. Ее желудок не принимает никакой пищи». 1 ноября в Петербурге состоялись похороны герцогини Голштинской Анны Петровны. «Болезнь Великой Княжны так усилилась, что нет надежды на ее выздоровление, — писал Лефорт 4 ноября. — Несколько курьеров отправлены к царю, но он еще не приехал. Русские совершенно овладевают слишком суровым и упрямым духом царя. Барон Остерман в отчаянии от угрожающей ему опасности». Тревога и страх охватывали людей. «Здесь каждый, — замечал Рондо, — произнеся малейшее слово о правительстве, трепещет собственной тени». Любопытно, именно в это время дюк де Лириа, размышляя о смерти, угрожающей великой княжне, впервые говорит о возможной смерти государя и о последствиях, могущих возникнуть после его кончины. В письмах его угадываются отголоски чьих-то разговоров, бесед, свидетелями которых он был. «Смерть, угрожающая великой княжне, заставляет меня трепетать за царя, который нимало не бережет себя, подвергаясь суровости непогоды с невыразимою небрежностью. Случись, умри этот монарх, здесь произойдет ужаснейшая революция; не берусь предвещать, что последует; скажу только, что Россия возвратится к своему прежнему состоянию, без надежды подняться, по крайней мере, в наше время. Принцесса Елизавета после царя теперь будет ближайшей преемницей короны, и от ее честолюбия можно бояться всего. Поэтому думают или выдать ее замуж, или погубить ее, по смерти царя заключив ее в монастырь». Как тут не вспомнить признания Ивана Долгорукого, сделанного им через несколько лет в ссылке, в Березове. Резко и неуважительно говорил он о Елизавете Петровне, которую называл «Елизаветкой». Он приписывал ее наветам императрице Анне Иоанновне гибель своей фамилии. — Императрица послушала Елизаветку, а та обносила всю нашу фамилию за то, что я хотел ее за рассеянную жизнь (князь Иван Алексеевич выразился гораздо резче) сослать в монастырь. Великой княжне Наталье Алексеевне решено было дать женское молоко, как единственное средство, могущее вылечить ее. «Завтра исполнится год, как я при этом дворе, и, поверьте, этот год стоит двух, проведенных в другом месте, — признавался дюк де Лириа в очередном послании. — Дай Бог, чтобы не прожить здесь другого». Впечатление такое, что посланник начинал опасаться за свою жизнь, как человек, узнавший чьи-то тайны. На короткое время все вздохнули с облегчением. Великой княжне стало несколько лучше. Граф Вратиславский успел даже устроить праздник в честь своего короля. На нем, к удивлению всех, присутствовал государь с принцессой Елизаветой. «Царь только участвует в разговорах о собаках, лошадях, охоте, слушает всякий вздор, хочет жить в сельском уединении, а о чем-нибудь другом и знать не хочет, — сообщал Лефорт 14 ноября, за восемь дней до кончины великой княжны Натальи Алексеевны. — Преданный совершенно своим страстям, он не слушает никаких советов. Когда его сестра была при смерти, надо было послать за ним пять курьеров, чтобы удовлетворить ее желание видеть его. Он пришел только после перелома болезни и то нехотя. Что может из этого выйти? Если сестра царя умрет, главная партия употребит все усилия удалить В. К. Елизавету и затем будет управлять монархом по своему произволу; его совершенно изнурят, а затем может быть и совсем сотрут, и в конце концов возьмут пример со шведов. Будет чудо, если Великая Княжна (Наталья. — Л.А.) выздоровеет; чахоточная лихорадка ее не оставляет». Чудо не произошло. Более того, больная впала в беспамятство и некоторое время считали ее уже умершей, — она вся охолодела и врачи отчаялись совсем за ее жизнь. — Если великая княжна умрет и если двор не возвратится в Петербург, решусь на отставку, — сказал Остерман одному из своих поверенных. («Ему остается только выйти в отставку и предоставить заботы о государстве властвующему роду, который желает управлять один и рано или поздно свергнет Остермана, если сам не захочет предупредить их», — констатировал Лефорт.) Вглядываясь в развивающиеся события, испанский посланник все более убеждается в мысли, что Елизавета, лживая, безнравственная, крайне честолюбивая вся в предощущении скорых важных для нее перемен. Скрывая свои мысли, заискивая у всех вообще, а особенно у старых русских, она жила, как и прежде, мыслью о власти. Впрочем, о власти думала не одна она. «Признаюсь, состояние здоровья великой княжны заставляет меня трепетать за жизнь самого царя, — вырвется признание у дюка де Лириа в его депеше от 18 ноября. — Мне кажется, болезнь ее высочества вовсе не грудная, потому что у ней нет ни одного из симптомов чахотки. Я не могу выкинуть из головы, что ее болезнь, судя по ее медленности, происходит скорее от вероломства какого-нибудь тайного врага, чем от худого состояния легких. Если основательны мои подозрения, естественно думать, что те, кто захотели погубить великую княжну, не захотят, чтобы остался вживе и царь». Прервем на мгновение чтение письма с тем, чтобы со вниманием прочитать последующие строки: «Этот монарх нимало не бережет своего здоровья: в своем нежном возрасте он постоянно подвергает себя суровостям холода, не воображая даже, что он может наконец от этого заболеть». Что это? Пророчество или узнанная тайна? Ведь именно так, начав с простуды, и умрет Петр II через год с небольшим, 19 января 1730 года. Любопытнее всего, что именно в этом письме испанский посланник, много знавший о придворных тайнах, впервые упоминает, как о возможных преемниках в случае кончины императора и дочерей царя Иоанна — Анну и Екатерину. А с ними, напомним, тесно связан Остерман, Бирон и все немцы, многие из которых были в тесной дружбе с Фридрихом I — королем прусским. [Обстоятельства] «заставляют призадуматься, что же станется с этим государством, если не будет царя, — заканчивает депешу посланник. — Не могу уверять, что на престол после него взойдет принцесса Елизавета, потому что, хотя она и имеет друзей, но столько же и врагов. Дочери царя Ивана… кажется, тоже будут иметь свою партию. Не будет недостатка и в третьей партии, с целью посадить на престол какого-нибудь Русского и с этим вместе возвратиться к своим древним началам». Жутко, дико в Москве. Снег валит и валит на дворе. Чисто и бело кругом. И деревья запушило. Вороны каркают, да колокола бьют. «Не представится ли случай вытащить меня из этой тюрьмы?…Дай-то Бог выехать мне отсюда на санях прежде окончания этой зимы!» Наталья Алексеевна скончалась 22 ноября ночью. «Помолившись, хотела лечь спать, но напали судороги, что она скончалась не более, как в две минуты», — рассказывала Анна Крамер. Только она одна была при ней. Так ли было или нет, сказать трудно. Анна Крамер умела хранить тайны. Недаром была поверенной в сердечных делах прежней императрицы Екатерины I, а с ее кончиной берегла тайны своего любимца Левенвольде. Государь был безутешен. Не спал всю ночь, а наутро выехал из дворца, в котором умерла сестра и поселился в Кремлевском дворце. Смерть великой княжны Натальи Алексеевны, как это ни кощунственно будет звучать, устраивала все противоборствующие партии. Она очищала путь для основной фаворитки — цесаревны Елизаветы, удаляла последнее препятствие для честолюбивых Долгоруких, желавших единолично влиять на государя и, более того, мечтавших войти с ним в родство, и, наконец, давала возможность немецкой партии делать ставку (пока тайно) на дочерей царя Иоанна, о которых никогда прежде не говорилось и не упоминалось как о претендентках на российский престол. Католики и протестанты, принимавшие участие в происходивших событиях, готовились к новой схватке. XIIIДва месяца тело покойной великой княжны Натальи Алексеевны стояло в траурной зале Лефортовского (или как еще его называли Слободского) дворца. Священники читали Псалтирь. Потрескивали свечи. Стены и потолок обиты черным. По потолку зала была убрана серебряною материею, на которой руками французских мастеров вышиты были, золотом и шелками, императорская корона и цветы. Восемь, постоянно сменявшихся, «дневальных» дам составляли почетную стражу тела. В головах покойной стояли на часах два кавалергарда с обнаженными шпагами. 20 января, вскоре после Рождества, с величайшей пышностью совершилось погребение великой княжны. Вот как описывал его малоросс-очевидец: «Церемония началась около десятого часа, а кончилась около полудня. Ехали сперва три маршала в ряд, за ними шли гренадеры от гвардии, с перьями, в девять рядов, около ста человек, разные придворные служители преставившейся великой княжны, попарно, а заключили снова два маршала. Потом певчие разные и государевы шли, продолжая пение, диаконы, которых было несколько сот, попы, которых было близ четырех сот, архимандриты, архиереев семь; три знатные персоны несли кавалерию Св. Екатерины, другие же три, на золотой подушке, императорскую корону, а потом везено было тело под золотым, шитым с многими кутасами, балдахином, везенным восемью лошадьми, обшитыми в черные аксамитровые капы, с приложенными на челах и боках императорскими гербами; а близ всякого коня по одному человеку из знатных шло, также и около балдахина, придерживая с кутасами шнуры. Балдахин внизу укрыт был сребреным моарем, а наверх покрывала стоял серебряный гроб с телом. Когда балдахин поровнялся с монастырем Богоявленским, то из оного вышел император с должайшим флером и пошел за гробом. Под руки Его Величество вели барон Остерман и князь Алексей Григорьевич Долгорукий; за государем шла государыня цесаревна, которую под руки вели Иван Гаврилович Головкин да князь Черкасский, потом шли дамы, 21 пара, также в траур убранные и завешанные черными флерами с должайшими хвостами; заключали шествие: 3 маршалки и рота гренадеров Семеновского полка. Полки от слободы до Кремля и в Кремле до монастыря девичьего Вознесенского стояли, и когда туда принесено тело, то все дали бегучий огонь трижды; во время же хода, с пушек били поминутно». В Стародевичьем монастыре, в старой соборной церкви, где похоронены были почти все великие княжны, царицы и царевны русские, обрела вечный покой и сестра государя. В головах церкви, рядом с могилами супруги великого князя, Софьи Витовтовны, и обеих жен Иоанна III — Марией Тверской и Софьей Палеолог, теперь стояла и ее гробница. Государь, похоронив сестру, казался безутешным. Ему бы надлежало выехать из Москвы, где все напоминало о невосполнимой утрате; этого надеялся Остерман, о том просил граф Вратиславский и дюк де Лириа. Не знал государь, что того ради они пошли на подлог, изменив текст письма, пришедшего из Вены от императрицы и герцога Евгения Савойского. Но Долгорукие обще с другими боярами не любившие Петербурга, умели отклонить исполнение сих просьб. Услужливый князь Алексей Григорьевич Долгорукий, для рассеивания грусти Петра II, начал ежедневно приглашать его в Измайлово, что не за горами, то погонять зайцев, то потешиться над волками. За охотою проходило время. К сему развлечению присоединилось вскоре и другое: завтраки в Горенках, подмосковной князя Алексея Григорьевича, не лишенные присутствия его дочери, княжны Екатерины Долгорукой, «красавицы, пленявшей стройностью стана, белизною лица, глазами томными, очаровательными». Долгорукие ревниво наблюдали императора и не любили окружать его иначе, как своими родичами. Первопрестольная столица по целым неделям, а то и месяцам сиротела без своего надежи-государя или, как писал М. Д. Хмыров, «по временам, приходила в негодование от буйной ватаги молодцов, бурею проносившихся по ее улицам и насильно врывавшихся в мирные домы, хозяева которых узнавали в предводителе ватаги царского фаворита, князя Ивана Долгорукого, «гостя досадного и вредного». Любимец государя, по слухам, получив отказ от цесаревны Елизаветы, пустился во все тяжкие. Он, правду сказать, был большой любитель прекрасного пола. С отцом он вздорил, даже не ладил. Остерман лавировал между ними: слушал со вниманием князя Ивана, когда тот жаловался на родителя, но показывал участие и отцу, когда тот говорил барону о проказах сына. Князь Алексей Григорьевич в глаза называл Остермана первым умницей в свете и своим лучшим другом, а за глаза проклинал его и считал злейшим врагом. С венценосным питомцем своим барон почти не встречался. Верховный Тайный Совет перестал заседать. Апраксин умер, другие сказывались больными. Москвитяне могли видеть государя только тогда, когда он, укутанный в шубу, выходил из теремов царских и, сев в сани, мчался в обычный свой путь, в Горенки. — Сейчас важно наше возвращение в Петербург, — говорил дюк де Лириа фавориту, — оно полезно царю, монархии, потому что его величество лично будет видеть завоевания своего деда и свой флот, который может погибнуть, если двор долгое время будет оставаться в Москве. Наконец — вашему дому, Долгоруких, потому что, не дай Бог, если воспоследствует какое-нибудь несчастье с царем, вы все погибли, ненависть завистников ваших такова, что вас передушат всех. Но случись это роковое несчастье с царем в Петербурге, они не рискнут там. Народ там вовсе не так силен. «Иностранному министру нельзя не удивляться дружбе и согласию герцога Лириа, фаворита и Остермана, — извещал в реляции от 16 января 1729 года Иоан Лефорт. — Против обыкновения они видятся каждый день, предпринимают различные прогулки, во время которых, вероятно, господствует полная откровенность. Можно сказать, что герцог вообще любим… Виновником соединения любимца с Остерманом справедливо считают герцога». Остерман, казалось, ничего не делал помимо дюка де Лириа, а тот советовался с любимцем. Оба, однако, сомневались в благонамеренных действиях князя Ивана Долгорукого. И оба считали, что Россия на пути к «небытию», то есть к замкнутости Московского царства. 30 марта 1729 года в Москве случилось важное происшествие. В тот день, при большом стечении народа, четвертовали дьячка Ивана Григорьева за составление дерзкого письма, в котором, в частности, были такие строки: «…в Российском государстве умножение всякого непотребства и зла преисполнение от высших господ». Иван Григорьев звал народ подняться «за веру христианскую против господ и афицеров». Царю же предсказывал: «А сей владеющий Россией император не долгожизнен, скоро умрет». Слова его оказались пророческими. В апреле Долгорукие отправили, под удачным предлогом, князя Бутурлина из Москвы на Украйну, в армию. Бутурлин, доселе поддерживавший князей Голицыных, навлек на себя своими поступками гнев императора и был главною причиною охлаждения его и к цесаревне Елизавете. Та бежала императора. «Голицынская партия, думавшая упрочить за Елизаветою Петровною исключительное доверие и силу у государя, и чрез то утвердить свой собственный вес, легкомыслием и высокомерием своим способствовала только еще к большему обессилению Цесаревны и приготовила собственное свое падение, — заметил К. И. Арсеньев. — Все остальное время Царствование Петра II Голицыны не имели уже никакой значительности политической и уклонились от дел; поле единоборства осталось за Долгорукими». Было ясно: двор в Петербург не воротится. Фаворит охладел к этой мысли, тяготел к родственникам. Князь же Василий Лукич, идеолог, можно сказать, долгоруковского дома, занимался только интригами, стараясь, чтобы двор не возвращался в Петербург, и этого дюк де Лириа не мог скидывать со счетов и потому закладывал то в свои расчеты. Самое время сказать о его новом знакомом — аббате Жюбе, свидания с которым переменили ход многих дел. Аббат Жюбе прибыл в Москву 20 декабря 1728 года, как воспитанник детей княгини Ирины Петровны Долгорукой, принявшей, напомним, в Голландии католическую веру и теперь возвратившейся на родину. Жюбе был тайным агентом Сорбонны, которая после двухлетнего рассмотрения вопроса о миссии в Россию решила послать его туда по совету докторов Сорбонны Птинье, Этмара, Фуле и других, дала ему верительную грамоту от 24 июля 1728 года и облекла полномочием вступить в переговоры с русским духовенством о соединении церквей. Архиепископ Утрехский, направляя Жюбе в Россию, возложил на него чуть ли не епископские полномочия. Аббат был уже человек пожилой (ему было 54 года) и ловкий на все руки. Ко всему, достаточно твердый в своих убеждениях. Рассказывали, когда он был кюре в Ансьере, однажды отказался начать богослужение прежде, чем маркиза Парабер, любовница регента, не покинет церковь. На жалобу красавицы регент только сказал: «Зачем она ходила в церковь?» Жюбе был духовником Ирины Долгорукой и через нее вскоре познакомился и сошелся с родственниками ее мужа, Долгорукими, которые принялись покровительствовать ему и с ее родными братьями, князьями Голицыными. Он старательно выставлял напоказ свою безупречную жизнь, свою воздержанность, наконец, знания, для того, чтобы сильнее был контраст с тем, что русские привыкли видеть у себя перед глазами. «Этот достойный пастырь, — по словам современника Бурсье, — соединял с вкрадчивым обращением манеры, способные, для привлечения умов. Каждый искал сообщества и беседы со столь любезным иностранцем и считал за честь быть знакомым с ним». В Москве аббат Жюбе нашел себе сильного покровителя и в испанском посланнике дюке де Лириа. Тот, узнав о замыслах Жюбе, взялся их поддерживать разными происками (как удачно заметил один из историков), а для ограждения его безопасности выдал аббату 1 марта 1729 года письменный вид, что он посольский духовник. Герцог де Лириа был уполномочен своим двором именовать Жюбе капелланом испанского посольства, с дозволением жить у княгини Долгорукой. Аббат создал очаг католической пропаганды в древней русской столице. «Чтобы иметь более возможность вести удобнее великое дело, — замечает Бурсье, — и составить проекты, которые могли бы быть приняты, Жюбе убедил брата княгини Долгоруковой, князя Голицына, уступить посланнику свой прекрасный загородный дом. Здесь, в величайшей тайне, составлена была записка, доказывавшая духовные и мирские выгоды от соединения церквей…» Жюбе написал два «мемуара»: — о иерархии и церковных книгах Московии; — о способах обращения греков в унию. Написал он их в то время, когда Верховный Тайный Совет разрабатывал и принимал срочные меры против католической пропаганды. В то время 18 человек в Смоленске, на польской границе, сделались католиками. Едва в Москве узнали о том, их тотчас же схватили и силою заставили возвратиться к русской религии. Один из них был тверже других в католической религии, ему хотели отрубить голову; но наконец и его склонили, подобно другим. Всех их сослали в Сибирь, где оставили, пока не раскаются в своем отступничестве от веры православной и не возненавидят религии католической. Неудивительно, что в официальных письмах дюка де Лириа, в конфиденциальных, в его «Записках» имя Жюбе не упоминается, как не говорится о миссионерской деятельности самого посланника и его духовника — капеллана испанского посольства доминиканца де Риберы. А рассказать было что. Доминиканский монах, папист и ультрамонтан Бернардо де Рибера, находясь в России, написал трактат. При посредничестве герцога де Лириа, он отправил 6 ноября 1728 года первые главы своего сочинения Феофану Прокоповичу, приложив письмо, в котором, хваля ученость Феофана, излагал свое мнение об унии. «Не стена, но тонкая перегородка разделяет две церкви, — писал он, — те же таинства, почти те же догматы, чисто внешнее различие в образах, соперничество в юрисдикции, которое уничтожится само собою, как скоро Москва займет в иерархии почетное место, так худо занимаемое Византией. И какую бессмертную славу стяжала бы Россия, восстановив на Востоке единство веры». Феофан Прокопович оставил письмо без ответа. Герцог де Лириа, со своей стороны, также сделал важный шаг в пользу католической пропаганды в России. 17 марта 1729 года он предложил своему правительству проект возведения капеллана Риберы в епископы, принимая на свой счет его содержание. Его предложение нашло отклик и поддержку в супруге императора Карла VI, которая специально просила его за княгиню Ирину Долгорукую и, в частности, поощряла содействовать расширению прав католического вероисповедания. Дюк де Лириа держал связь с Римом, о чем не всегда извещал даже госсекретаря Испании маркиза де ла Пас. Янсенист Жюбе, папист де Рибера и герцог де Лириа преследовали одну цель — установление униатства в России. Цель оправдывала средства. Собрание деятелей пропаганды происходило в имении князя Голицына, близ Москвы. Результаты совещания, хотя и не все, сохранились в протоколе. Предположено было восстановить патриаршество в России, будущим патриархом назначить Якова Долгорукого, племянника князя Василия, молодого человека 30 лет, воспитанника иезуитской школы. Перспектива видеть патриархом своего племянника льстила князю Василию Лукичу Долгорукому, и он дал согласие содействовать осуществлению грандиозного плана. Цель Жюбе была отделить Россию от Греческой церкви, не соединяя вполне и с католическою, и преобразовать ее в Галликанский патриархат. Аббат успел настолько продвинуть свое дело, что уже начал совещаться о соединении церквей с Феофилактом Лопатинским, Варламом Войнатовичем, Евфимием Колетти и, кажется, с Сильвестром, бывшим епископом рязанским. Евфимий Колетти, по словам Жюбе, был особенно склонен к его предложению, потому что был врагом Феофана Прокоповича, которого не терпели и вышеозначенные лица. Из слов самого Жюбе видно, впрочем, что они не очень поддавались на его предложения и что всех их страшили власть и притязания римского двора. Несомненно только то, что Жюбе был связан именно с теми лицами, с которых начались розыски при воцарении Анны Иоанновны. Многие из русских священнослужителей, надо сказать, были откровенными врагами Феофана Прокоповича, не скрывавшего своей склонности к лютеранству. Конечно, можно сомневаться и достаточно серьезно, чтобы эти лица увлекались мыслью о соединении церквей, но весьма можно допустить, что их увлекла надежда на восстановление патриаршества, составлявшего постоянный предмет тайных надежд и мечтаний русского духовенства до самого исхода XVIII века. Первый кандидат на патриарший престол, ректор Московской духовной академии Феофилакт Лопатинский, ярый противник Прокоповича, говорил в те дни одному из архимандритов с сожалением, что Петр II еще в молодых летах, а наставления доброго, как монархам принадлежит, дать некому. — А ныне имеется учитель Остерман, — говорил Феофилакт, — а хотя бы он, Остерман, и всегда был при государе, однако в наставлении благочестия нечего доброго надеяться, потому что он лютеранской веры. Надобно бы его величеству о том советовать, да некому. Я б и рад, да не смею. А священному Синоду согласиться невозможно, за тем, что преосвященный Феофан Новгородский и сам лютеранский защитник, и с ними же только знается. При этом вспомянул Феофилакт и о живущем в доме Феофана Прокоповича иеродиаконе Адаме, что «и Адамего по лютеранским домам всегда бегает, и у генерала Якова Брюса чуть не живет». — Говорят, будто Брюс не лютеранин, но атеист? — поинтересовался архимандрит. — Они и с такими знаются, — отвечал Феофилакт. Противниками Прокоповича в Святейшем Синоде были архиереи Георгий Дашков, которого ласкали Долгорукие, Лев Юрлов и старый, недавно вышедший из опалы, митрополит Игнатий Смола. Юрлов и Смола, введенные в Синод, примкнули к Дашкову и дружно стали действовать против Феофана Прокоповича. Феофилакт Лопатинский, единственный, кроме новгородского архиерея, ученый член Синода, не пристал к ним, но сделал Феофану большую неприятность, издав в 1728 году, с разрешения Верховного Тайного Совета, труд Яворского — «Камень веры», обличавший те самые ереси, в которых враги обвиняли Феофана Прокоповича. Про него говорили, что он не признает церковных преданий и учения святых отцов, смеется над церковными обрядами, акафистами, сказаниями Миней и Прологов, хулит церковное пение, а хвалит лютеранские орг!аны, желает искоренения монашества. Прокоповичу грозило лишение сана, заточение в монастырь. С тем он смириться не мог. Ситуация заставляла его напрягать в разгоревшейся борьбе все свои силы и всю свою изворотливость. Против изданного «Камня веры» и его издателя Феофилакта Лопатинского ополчились протестанты в России и в чужих землях. В «Лейпцигских ученых актах» 1729 года, в мае месяце, помещен был на него строгий разбор. В Москве же явилась книга, написанная в виде письма от папского богослова Буддея к некоему московскому другу, против Стефана Яворского. — Бедный Стефан митрополит, и по смерти его побивают камнями, — говаривал Лопатинский, читая Буддеву книгу. В разговоре с доверенными лицами он прямо высказывал мысль, что Буддева апология подложная, сочинена Прокоповичем и напечатана друзьями его в Риге или Ревеле. Феофилакт Лопатинский решил писать ответ Буддею. Между тем, против Буддея, в защиту «Камня веры» написал сочинение доминиканский монах де Рибера. Будучи своим человеком у настоятеля Новоспасского монастыря Евфимия Коллега, он передал ему две тетради, написанные на латинском языке против Буддея и просил перевести на русский язык. Евфимий с помощниками взялись делать перевод. Какие побуждения были у де Риберы к защите Стефана и русской церкви от возводимых на них протестантами обвинений и клеветы? Откуда такая ревность к защите Восточной церкви? Дело объяснялось видами и расчетами католической пропаганды. Риму и Сорбонне, которая в это время была увлечена на путь опасной борьбы с папой, поставив авторитет соборов выше папского, важно было низложить Прокоповича. Виды де Риберы совпадали в данном случае с видами Жюбе и дюка де Лириа. Более полно понять мысль испанского посланника помогает его письмо от 29 апреля 1729 года, отправленное в Вену к испанскому послу в Австрии Хосе де Вьяне-и-Этилугу. «Я не разделяю мнения о том, что царь Петр I намеревался осуществить либо содействовать (объединению православной церкви с католической. — Л.А.). Его Царское Величество в большей степени склонялся к лютеранству, яд которого он вкусил в Голландии и в необходимости учреждения которого он неизменно убеждал российский Синод. Помимо прочего, его гордость не позволяла ему смириться с главенством папы и он неизменно стремился стать главою церкви, подобно английскому королю». Со вниманием прочтем и последующие строки письма: «…сегодня, когда во главе Синода стоит митрополит Новгородский (Феофан Прокопович. — Л.А.), об объединении, на мой взгляд, не может быть и речи. Этот человек, проявляющий большую склонность к лютеранству, смелый и образованный, враг католической религии, хотя и учился на протяжении многих лет в Риме, имеет почти неограниченное влияние на русский клир… Русские прелаты не намерены вдаваться в обсуждение вопроса об объединении… Митрополит Новгородский избегает этой темы и не желает обсуждать вопросы, касающиеся религии… Единственным способом приступить к переговорам об объединении церквей… было бы прежде всего добиться удаления от дел митрополита и поставить на его место во главе Синода прелата, способного рассуждать здраво, такого, с которым можно было бы спокойно вести эти переговоры, а таких при желании можно было бы найти немало». Испанский посланник излагает в письме и свои виды на дальнейшее: «…Следует постепенно выяснить, кто из знатных русских людей склоняется к объединению и желает его, каким образом можно было бы осуществить его. …Необходимо, чтобы здесь был человек, облеченный недвусмысленным доверием папы, человек ученый и осторожный… …Дабы переговоры развивались успешно, необходимо, чтобы к Его Царскому Величеству обратились наш государь, император австрийский, его святейшество и король Польши и призвали Его Царское Величество всячески содействовать этому доброму начинанию…» Впрочем, не станем приписывать проектам испанского посланника гораздо большее значение, чем какое они должны иметь. Но одно, необходимое для понимания дальнейшего, отметим. Дюк де Лириа, убежденный до сего времени в мысли, что Петра II необходимо женить только на иностранке и только на католичке, неожиданно проговаривает следующую многозначительную фразу: «Я… обдумаю вместе с княгинею Долгорукой то, что можно сделать…в интересах нашей религии». Не мысль ли, что с помощью княгини Ирины Долгорукой можно окатоличить ее дальнюю родственницу — Екатерину Долгорукую — возможную невесту Петра II, занимает его? То, что князь Алексей Григорьевич Долгорукий задумал женить царя на своей дочери, теперь было известно всем. Долгое отсутствие государя, пребывавшего в Горенках, явно говорило о том, что старый князь хочет воспользоваться случаем для решительного сговора. В Москве все пребывали в ожидании известий. XIVВ день Рождества Богородицы, 8 сентября 1729 года, выехал император из Москвы, в сопровождении долгоруковского семейства. Ноябрь уж наступил, а государь все не возвращался. Москвитяне, надобно сказать, привыкли к его постоянным отлучкам, но столь длительное отсутствие изумило их. Изумило по. той причине, что 12 октября, день своего рождения, император прежде всякий раз праздновал в кругу своего двора и посреди народа. По Москве пошли толки, предположения. Старые вельможи предсказывали, чему необходимо случиться должно, и не обманулись. Возвратившись в первопрестольную, Петр II собрал 19 ноября всех членов Верховного Тайного Совета и всех почетнейших сановников, военных и гражданских, и объявил им торжественно о намерении своем вступить в супружество со старшей дочерью князя А. Г. Долгорукого княжною Екатериною Алексеевною. 24 ноября, в день тезоименитства княжны Екатерины Алексеевны, все высшие чины русские и все иностранные министры приносили ей поздравление как невесте государевой. Обручение назначено было на 30 ноября. Князь Алексей Григорьевич Долгорукий, а с ним и брат его, Василий Лукич, действовали расчетливо. Еще в августе архиепископ Ростовский, большой приверженец отца фаворита, вошел с предложением в Синод — издать новый закон, чтобы впредь ни один русский не вступал в брак с кем-либо другого вероисповедания, а всех, находящихся в таковом браке, до издания этого закона, развести. Члены Синода готовы были подписать этот закон, кроме одного новгородского архиепископа Феофана Прокоповича. Многие тогда предположили, что это проделки отца фаворита, посредством чего он хотел устроить свадьбу царя с одной из своих дочерей. Князь Алексей Григорьевич Долгорукий был далек государственных патриотических мечтаний, хотя, действуя один, без помехи, на ум и сердце государя, успел укоренить в нем привязанность к старине, внушить ему отвращение от связей с иностранными державами. Князь же утвердил Петра II в мысли, что родственные связи с иноземным двором были виною первых несчастий его родителя, царевича Алексея Петровича. Не раз и не два, возможно, за семейным столом, старый князь с сочувствием вспоминал о браке царя Михаила Романова с княжной Марьей Владимировной Долгорукой. Хитрые внушения и ловкие намеки, заметил К. И. Арсеньев, произвели вполне то действие, какого ожидал князь Алексей. Петр II в порыве юношеской, необдуманной признательности к своему воспитателю изъявил волю свою на вступление в брак с его дочерью, княжной Екатериной Долгорукой. Все, все принес на жертву своей мечте князь. Не вразумил, не смутил его пример Меншикова. Наступил день обручения, день торжества Долгоруких. 30 ноября, в три часа по полудни начали съезжаться во дворец гости. Лучшему знатоку той поры, М. Д. Хмырову дадим слово, «…вся Москва толпилась на пространстве между Головинским и Лефортовским дворцами, — писал он. — В первом жила государыня-невеста, во втором должно было произойти торжественному обручению ее с императором. Любопытство зевак увеличивалось тем более, что к обручению ждали из Новодевичьего монастыря и вдовствующую царицу-бабку… (Гости могли) созерцать великолепное убранство Лефортовского дворца, и этот огромный персидский ковер, разостланный посреди залы, и золотую парчу, облекавшую стол, и золотые блюда с драгоценными обручальными перстнями, и богатый балдахин, поддерживаемый шестью генерал-майорами (среди которых был и Джемс Кейт. — Л.А.), и всю раззолоченную свиту, а за нею пернатые шапки Преображенских гренадеров, из предосторожности введенных своим начальником, подозрительным братом государыни-невесты, и поставленных тут же, в зале, с заряженными ружьями. Обряд начался и окончание его возвещено пушечными выстрелами. Архиепископ Феофан… совершил это обручение. Присутствовавшие стали подходить к руке обрученных. Государыня-невеста сидела потупя глаза, бледная, равнодушная. Жених-император держал правую руку ее и всем давал целовать. Фейерверк и бал закончили торжество. Невеста, жаловавшаяся на усталость, повезена в 7 часов вечера к Головинскому дворцу в карете, запряженной восемью лошадьми, сопровождаемой кавалергардами, пажами, гайдуками, встречаемой почетным барабанным боем караулов. Днем свадьбы императора назначено 19 января наступающего 1730 года. Долгорукие ликовали». Гости, воротившись по домом, рассказывали до тонкостей об увиденном и услышанном. Передавали и слова фельдмаршала князя Василия Владимировича Долгорукого, сказанные вновь нареченной невесте. — Вчера еще Вы были моею племянницею, — говорил фельдмаршал, — сегодня стали уже моею всемилостивейшею Государынею; но да не ослепит Вас блеск нового величия и да сохраните Вы прежнюю кротость и смирение. Дом наш наделен всеми благами мира; не забывая, что Вы из него происходите, помните однако же более всего то, что власть высочайшая, даруемая Вам Провидением, должна счастливить добрых и отличать достойных отличия и наград, не разбирая ни имени, ни рода. Слова его примечательны тем, что не все Долгорукие, в том числе и фельдмаршал, были сторонниками брака. Как тут не вспомнить строки из реляции Иоана Лефорта, отправленной из Москвы до обручения молодых, 16 октября: «Готовясь проглотить пилюлю, удаленный от всякого света, он (Петр II. — Л.А.) не знает к кому обратиться… Дочери (князя А. Г. Долгорукого. — Л.А.) говорят, что если на какую-либо из них падет жребий быть супругою царя, монастырь положит конец их величию. Все Долгорукие с ужасом и страхом ожидают этого брака в той уверенности, что настанет день, когда им всем придется поплатиться за эту безумную ставку; одним словом, этот брак никому не нравится». Впрочем, объяснить перемену мнения фельдмаршала В. В. Долгорукого о браке племянницы с Петром II может, в какой-то степени, факт, о котором повествует в своих «Записках» П. В. Долгорукий: «Как-то в сентябре (1729 года. — Л.А.), в одну из этих поездок, после веселого ужина, за которым было много выпито, государя оставили с княжной наедине… Петр II был рыцарь и решил жениться». (В скобках заметим, 19 апреля 1730 года, через три месяца после кончины государя, Лефорт, ерничая в отношении несостоявшейся царицы, писал: «Девственная невеста покойного царя счастливо разрешилась в прошлую среду дочерью…»). «Слухи о помолвке распространились быстро, — читаем далее у П. В. Долгорукого. — Вскоре вся Москва об этом говорила. Все были очень недовольны, враги Долгоруковых пришли в ужас. Наконец, девятого ноября государь вернулся в Москву и 19-го объявил генералитету о своем намерении жениться на княжне Екатерине Долгоруковой». Не все было гладко между хозяевами с гостем Горенок. Приведем строки из еще одной реляции Лефорта от 10 ноября того же года: «Когда после стола, устроенного на охоте, льстецы хвалили его охотничьи подвиги (затравлено было 4000 зайцев. — Л.А.), Петр иронически сказал: «Я еще лучшую дичь затравил, ибо привожу с собою четырех двуногих собак»; с этими словами он вышел из-за стола. Все были поражены этим и смотрели друг на друга. Неизвестно, кого он подразумевал… Ему не понравилось общество дочерей Долгоруких, куда его, усталого и соскучившегося охотой, тянули… Это отвращение дошло до такой степени, что третьего дня при въезде сюда он роздал всем желающим большую часть своих собак, посылал охоту ко всем чертям и употреблял бранные слова, относящиеся к подстрекателям… Сколько раз оставлял он охоту и возвращался один на привал. Однажды, когда царю в игре попался фант, а заранее было условлено, что тот, чей фант вынется, должен будет поцеловать одну из Долгоруких, царь, видя, что это выпало на его долю, встал, сел на лошадь и уехал…» В известиях, приводимых Лефортом, слышатся отголоски рассказов недовольных камергеров царя, которых князь Долгорукий менял еженедельно. Не упустим из виду также и следующего: Екатерина Долгорукая была влюблена в секретаря австрийского посольства графа Миллезимо. Молодые любили друг друга и готовились пожениться, но князь Алексей Долгорукий, увлеченный своими идеями, разрушил их планы. Люди внимательные во время обручения не могли не отметить как переменилась в лице княжна Екатерина Алексеевна, когда подошла очередь поздравить молодых графу Миллезимо. «Наконец, к великому удивлению всех, — писала леди Рондо, — подошел несчастный покинутый юноша; до тех пор она сидела с глазами, устремленными вниз, но тут быстро поднялась, вырвала свою руку из рук императора и дала ее поцеловать своему возлюбленному, между тем как тысяча чувств изобразились на ее лице. Петр покраснел, но толпа присутствующих приблизилась, чтобы исполнить свою обязанность, а друзья молодого человека нашли случай удалить его из залы, посадить в сани и увезти поскорее из города». Через несколько дней Миллезимо выслали из России. Княжна-красавица не походила на полузатворниц XVII века. Предание сохранило память не только об ее обольстительной красоте, но и об умении пользоваться ею и о гордости, с которой она себя держала. После новгородских казней 1739 года, когда многие из Долгоруких потеряли головы на плахе, по указу Бирона, княжна Екатерина Алексеевна была сослана на Бел-озеро, в Воскресенский Горицкий девичий монастырь, окруженный тогда дремучими лесами, где ее держали как колодницу. Говорят, когда привезли Долгорукую, то настоятельница монастыря до того испугалась, что долго не хотела впускать в монастырь сторонних лиц, даже в церковь, богомольцев: страшно опасно было имя Долгоруких. В те времена в монастырях с колодниками не церемонились: для усмирения их и для острастки были колодки, кандалы, шелепа, то есть холщовые мешочки, набитые мокрым песком. Однажды приставница за что-то хотела дать острастку колоднице Екатерине Долгорукой, замахнувшись на нее огромными четками из деревянных бус. Четки иногда заменяли плетку. «Уважь свет и во тьме: я княгиня, а ты холопка», — сказала Долгорукая и гордо посмотрела на приставницу. Та смутилась и тотчас вышла, забыв даже запереть тюрьму: она была действительно из крепостных. Княжна, как видно, не забыла прежнего величия, несчастие только ожесточило ее. Другой раз приехал какой-то генерал из Петербурга, едва ли не член тайной канцелярии и даже не сам ли глава ее, Андрей Иванович Ушаков. Все засуетилось, забегало в Горицком монастыре. Генерал велел показать тюрьму и колодниц; показали ему и княжну Долгорукую. Княжна сказала грубость; не встала и отвернулась от посетителя. Генерал погрозил на колодницу батогами и сей же час вышел из тюрьмы, строго приказав игуменье смотреть за колодницей. В монастыре не знали, как еще строже смотреть; думали, думали и надумали заколотить единственное оконце в чуланчике, где содержалась бывшая государыня-невеста. С тех пор даже близко к тюрьме боялись подпускать кого-либо. Две девочки из живущих в монастыре вздумали посмотреть в скважину внутреннего замка наружной двери — их за это больно высекли. Три года провела затворница в Горицком монастыре. Вступление на престол Елизаветы Петровны отворило темницу Долгорукой. В монастырь приехал курьер с повелением освободить княжну Долгорукую, пожалованную во фрейлины. За нею вскоре присланы были экипажи и прислуга. Княжна тотчас забыла прошлое, любезно простилась с игуменией и монахинями, на этот раз, конечно, подобострастными, и обещала впредь не оставлять обители посильными приношениями. Была она боярыня своего времени, надменная родом и собственным «я», суровая, самовластная, но по букве религиозная. Впрочем, вернемся к событиям предшествующим. «В продолжение декабря месяца 1729 года одни увеселения сменяли другие; пиршества при дворе для высшего круга, и разнообразные потехи для народа были каждодневно, особенно во время святок, — пишет К. И. Арсеньев. — Среди сих празднеств, невеста менее всех была счастлива: она видела разрушение самой сладостной мечты своей связать судьбу свою с судьбою человека, избранного ее сердцем: она любила графа Мелезимо… И она, подобно княжне Меншиковой, сделалась несчастною жертвою родительского честолюбия». Морозы стояли такие, что лес, из которого были построены дома, трескался с шумом, напоминающем пушечную пальбу. О предстоящем браке ничего не сообщали императору Карлу VI, родному дяде царя. Знали, это его, конечно, оскорбит, но при всем том полагали, он будет молчать, потому что решительно не захочет прерывать дружбу с московским двором. Остерман, в приготовлениях к празднеству бракосочетания государя, озабочен был, между прочим тем, какие приготовить венцы для высокой четы и просил об этом мнения у новгородского архиепископа Феофана Прокоповича. Феофан предлагал к венчанию их величеств приготовить венцы масличные или лавровые, или от разных листий и цветков с прилучением и других камней; или же, если не отступать от русского обычая, поделать короны императорские с ликами Христовым и Богородичным. Император со дня обручения был неразлучен со своею невестою. Переезды были беспрерывны: то в Лефортовский дворец, где жил государь, то из Лефортовского в Головинский, где пребывала невеста с родителями. Весь народ московский, несмотря на мороз, каждодневно толпился у этих дворцов. Накануне Рождества последовало обручение князя Ивана Долгорукого с дочерью покойного графа Шереметева Натальей Борисовной. Суетная и легкомысленная жизнь князю прискучила, он утомился от нее и нашел исцеление от ее ран в безграничной любви очаровательной девушки. Она угадала в нем прекрасное сердце. Добрая сторона его природы проснулась и он, к удивлению всех, на глазах переменился. Серьезно и глубоко полюбил князь девушку и в любви его выразилось все лучшее в его природе. Император присутствовал на обручении со всем двором и поздравлял друга. Ведомо ли было Петру II, как трагически кончит свою недолгую жизнь князь Иван Алексеевич. Девять лет после смерти Петра II протомится он в Сибири, «в стране медведей и снегов». А 8 ноября 1739 года казнен будет в версте от Новгорода, близ Скудельничьего кладбища. Возведут в тот день на эшафот князей Ивана и Сергея Григорьевичей Долгоруких, а с ними и князя Василия Лукича. Отсекут головы и на кровавый помост кликнут подняться князя Ивана Алексеевича. Его, по приказу Бирона, приготовят к четвертованию. Смерть он встретит с необыкновенною твердостию и с мужеством истинно русским. В то время, как палач станет привязывать его к роковой доске, будет он молиться Богу. Когда отрубят правую руку, произнесет князь: «Благодарю тебя, Боже мой», — при отнятии левой ноги прошепчет: «яко сподобил меня еси»… «познати тя» — вымолвит он, когда отрубят левую руку — и лишится сознания. Не могли знать того ни государь, ни счастливые обрученные. Не ведала и невеста, Наталья Шереметева, влюбленными глазами глядевшая на жениха, что суждено ей будет самой кончить жизнь монахиней, с именем Нектария, во Флоровском женском монастыре, в Киеве. Молодые да счастливые, о том ли могли они думать. Это вот опытный царедворец да внимательный к событиям политик дюк де Лириа мог сказать себе в те дни: «Все… заставляет меня думать, что в воздухе собирается гроза, что вот-вот она разразится и это случится скорее, чем мы воображаем». Не могло пройти мимо внимания испанского посланника то, что барон Остерман неожиданно сказался больным и уже десятый день не выходил из дому. «…Его болезнь не опасна, — отметит дюк де Лириа в депеше. — Нужно заметить, что когда этот министр сказывается больным подобными болезнями, то именно тогда-то он и занят серьезно, тогда-то он и производит наибольшие интриги». Ему едва ли не вторил Иоан Лефорт: «…чем более это семейство (Долгоруких. — Л.А.) будет возвышаться, тем сильнее нужно опасаться, что враждебные друг другу партии соединятся, а этого достаточно Остерману; он отлично ведет свои дела». Не могли не помнить иностранные министры слов Остермана, сказанных еще в сентябре: «Этому быть нельзя». Именно в эти дни разносятся по Москве слухи, что царь начинает раскаиваться в том, что предложил руку Долгоруким. Хотя с невестой, все видят, государь безупречно почтителен. Раз или два Петр II выезжал на охоту. Одна из поездок послужила ему отговоркою не быть в городе в день рождения цесаревны Елизаветы Петровны. Отсутствие императора явно оскорбило ее. Понятно было, все подстроено Долгорукими. Неожиданно показалось, он хочет бежать их опеки. В одну из ночей Петр II навестил Остермана. Долгорукие кинулись его искать, и когда нашли его, он сказал им, что, не могши заснуть, вздумал прокатиться в санях и, проезжая мимо дома Остермана, нашел его еще не спавшим. Посетил он, также ночью, неожиданно и цесаревну Елизавету. Сказывали люди, оба вместе они долго плакали, после чего монарх будто бы сказал своей тетке, чтобы она потерпела, что дела де переменятся. Долгорукие, казалось, не уверенные ни в чем до тех пор, пока не совершится самый брак царя, делали всевозможные усилия, чтобы брак был совершен тотчас же после Крещения. Неожиданно кардинал Флери, духовник французского короля, известный своим покровительством иезуитам, поручил секретарю французского посольства в России Маньяну явиться в дом князя Василия Лукича Долгорукого, «приветствовать его от имени кардинала и уверить его, что его преосвященство не забыл любезного внимания, оказывавшегося по отношению к нему Долгоруким во время пребывания его во Франции». Не могло то не насторожить немцев. 6 января 1730 года в Москве торжественно свершался обряд Водосвятия, установленный церковью в воспоминание евангельского события на Иордане, когда Господь Иисус Христос пришел к Иоанну и крестился у него в Иорданских водах. Водоосвящение совершалось на Москве-реке, пред Тайнинскими воротами. После службы в кремлевском соборе, начинался крестный ход. Он отличался таким блеском и великолепием, как ни один другой. Шли архиереи с многочисленным духовенством, окруженные всевозможным церковным благолепием, сам царь являлся народу в полном блеске своего сана. Посмотреть на крестный ход и на торжественный обряд освящения воды на Москве-реке съезжались в Москву русские люди едва ли не со всего государства, почему и стечение народа в этот день было необыкновенное. Свидетельницей событий того дня оказалась леди Рондо, супруга английского консула. Воспользуемся ее свидетельством. «6-го числа… здесь бывает большой праздник и происходит церемония, называемая водосвятием… Обычай требует, чтобы государь находился во главе войск, которые в этом случае выстраиваются на льду. Бедная, хорошенькая невеста должна была показаться народу в этот день. Она ехала мимо моего дома, окруженная конвоем и такой пышной свитой, какую только можно себе представить. Она сидела совершенно одна в открытых санях, одетая так же, как в день своего обручения, а император, следуя обычаю страны, стоял позади ее саней. Никогда в жизни я не помню дня более холодного. Я боялась ехать на обед во дворец, куда все были приглашены и собрались, чтобы встретить молодого государя и будущую государыню при их возвращении. Они оставались четыре часа сряду на льду, посреди войск. Тотчас, как они вошли в залу, император стал жаловаться на головную боль. Сначала думали, что это — следствие холода, но так как он продолжал жаловаться, то послали за доктором, который посоветовал ему лечь в постель, найдя его очень не хорошим. Это обстоятельство расстроило все собрание. Княжна весь день имела задумчивый вид, который не изменился и при этом случае; она простилась с своими знакомыми так же, как и встретила их, т. е. с серьезною приветливостью, если я могу так выразиться». На другой день у царя открылась оспа. Врачи не поняли болезни, а больной усилил ее неосторожною простудою. Ему становилось хуже и хуже. Очередь терять голову была за Долгорукими. XVПо Москве пошли слухи, что Петр II обвенчается неофициально в предстоящее воскресенье, 11 января и что на церемонии не будет ни одного иностранца. Официальные же торжества отпразднуются позже. Говорили, вызвано это тем, что фаворит весьма спешит с браком, а обвенчаться прежде государя не смеет. «Ничто не может сравняться с тем рвением, которое проявляет Его Царское Величество, желая скорее видеть наступление дня своего бракосочетания, назначенное в будущее воскресенье», — сообщал своему двору Маньян в среду, 8 января. Остерман ходил точно человек растерявшийся. У многих при дворе складывалось мнение, что его заменят Долгоруким, вернувшимся из Польши, или Шафировым. Барон Остерман по натуре своей был труслив и робок. Андрей Иванович пробил себе дорогу благодаря умению угождать сильным людям и приноравливать свои цели к их вкусам. Он не был, подобно Меншикову, государственным деятелем, способным указывать политике ее цели и вести ее по намеченному пути твердою рукой. Его сила была в хитрости и лукавстве. Теперь он чувствовал, ему грозит серьезная опасность со стороны Долгоруких. Выступая их другом и чуть ли не покровителем их, Андрей Иванович втихомолку выслеживал намерения и планы Долгоруких, следил за каждым их шагом и держал ухо востро. В доносителях у него был и Карл Рейнголд Левенвольде, ближайший друг, действительный камергер, по роду службы постоянно пребывавший при государе. Было ясно, кредит Остермана, поддерживаемый по необходимости, исчерпан, Долгорукие усердно подкапывают под него. В том, что они ненавидели его от всей души во все времена, он не сомневался. Андрей Иванович начал менять курс. «Ревнители блага Отечества хлопочут о возвращении фельдмаршала Голицына для укрощения властолюбия Долгоруких, — писал Лефорт 11 января, на другой день, как стало известно наверное, что у государя оспа злокачественная и весьма опасная (о чем, к слову, говорить было запрещено под страхом смерти). — Свадьба царя, по-видимому, будет отложена…» Нетрудно было понять интригу Остермана. Учитывая, что между фаворитом князем Иваном Долгоруким и его дядей фельдмаршалом возникли разногласия (князь Василий Владимирович Долгорукий давно и нередко сурово журил племянника за его необузданные поступки и разные выходки и теперь фаворит готов был вытеснить его с занимаемого влиятельного положения), Остерман, используя настроение царя, задумал выдвинуть Голицыных… против Долгоруких. «Фельдмаршал Мих. Мих. Голицын, — писал Мардефельд, — получил Дозволение вернуться из Украйны сюда, и ожидается здесь приблизительно в будущую субботу. Некоторые полагают, что ему поручат командование войсками, находящимися в здешней окрестности, потому что слишком свободные речи фельдмаршала (Вас. Вл. Долгорукого. — Л.А.) не нравятся любимцу царя, и последний будто бы старается сделаться вместо своего дяди подполковником Преображенского полка». Тактика барона Андрея Ивановича узнаваема. В борьбе с врагами он прибегал всегда к одним и тем же приемам. Как прежде, дабы скинуть своего покровителя Меншикова, он объединился с Долгорукими, так теперь, для борьбы с ними же, соединялся с Голицыными. Борьба началась глухая, но ожесточенная. Ненависть к Долгоруким не могла не объединить Остермана и Голицыных. Древний род Голицыных был унижен при Долгоруких. Меж тем, вся столица находилась в тревоге за здоровье государя. По лицам придворных, прислуживающих ему, видно было, болезнь не пустая. 12 января лечащие врачи, братья Блументросты, заметили сыпь на ступнях больного. Опасаясь за жизнь Петра II, вызвали Бидлоо. Тот приехал и не одобрил способов лечения, бранясь неразумию врачей. (Сменившая на престоле Петра II императрица Анна Иоанновна питала недоверие к Блументростам. Лаврентий Блументрост как лейб-медик, по свидетельству Миллера, «не смел показываться на глаза императрице; она питала недоверие к его медицинскому искусству, потому что много особ Императорского семейства умерло на его руках». Лишь при вступлении на престол Елизаветы Петровны он снова вошел в милость при дворе. «Лесток представил Ел. II. прошение Блументроста, — пишет Миллер, — причем указал на его прежние заслуги»). Петру II стало лучше. Он почувствовал облегчение. Оспа высыпала, и государь, казалось, был на пути выздоровления. О событиях тех дней говорит письмо Мардефельда, от 15 января: «Его Царское Величество находится вне опасности и ночью спали спокойно. Семейство князей Долгоруких приложило много стараний, чтобы уговорить императора сочетаться браком в прошлое воскресенье… Остерман, однако, действовал против этого несвоевременного бракосочетания под тем предлогом, что от этого пострадает здоровье императора; сам царь был одинакового мнения с ним. По секретным известиям… в случае смерти… обратились бы взоры на Великую Княжну Елизавету Петровну, которая представляется больною, и на вдовствующую герцогиню курляндскую». Мардефельд, конечно же, получил сведения от лиц, близких к Остерману. Датский посол Вестфален, ярый противник возведения на престол цесаревны Елизаветы, не исключая возможной опасности, разъезжал то к Долгоруким, то к Голицыным. Князю Василию Лукичу сказал при встрече: — Слышал я, князь Дмитрий Голицын желает, чтоб быть наследником цесаревне Елизавете, и если это сделается, то сами вы знаете, что нашему двору это будет неприятно; если не верите, то я вам письменно сообщу об этом, чтоб вы могли показывать всякому, с кем у вас будет разговор. Князь Василий Лукич отвечал: — Теперь, слава Богу, оспа высыпала, и есть большая надежда, что император выздоровеет; но если и умрет, то приняты меры, чтоб потомки Екатерины не взошли на престол; можете писать об этом к своему двору как о деле несомненном. Вестфален все же прислал письмо. «Слухи носятся, что Его Величество очень болен, и если престол российский достанется голштинскому принцу, то нашему Датскому королевству с Россиею дружбы иметь нельзя. Обрученная невеста из вашей фамилии, и можно удержать престол за Екатериною Алекссеевною; по знатности вашей фамилии вам это сделать можно, притом вы большие силы и права имеете». Князь Василий Лукич прочел письмо в кругу родных, но тут об этом деле не рассуждал, потому что государю стало легче. 15 января решено было писать ко всем дворам о переломе в ходе болезни. Из депеши Мардефельда от 2 февраля 1730 года: «Во время болезни покойного императора никого не пускали к больному Государю, исключая любимца его, отца последнего, барона фон Остермана и дежурных придворных кавалеров, так что камергер Лопухин часто сам разводил огонь. Любимец был во время этой болезни редко при Императоре, а почти все время проводил у своей невесты, графини Шереметевой, барон Остерман, напротив, постоянно при нем был». Запомним текст депеши с тем, чтобы понять, при каких обстоятельствах случилось непоправимое. 17 января (по словам Шмидта Физельдека — 15-го) государь, почувствовав облегчение, имел неосторожность отворить окно, дабы видеть «проходившие мимо дворца войска» и застудил выступившую оспу. С этой минуты уже не было никакой надежды на его выздоровление. Приглядимся повнимательнее к событиям. Врачи обнаруживают оспу у больного. Положение его крайне тяжелое. Приезд Бидлоо облегчает положение императора. Остерман и Дм. Голицын ведут тайные переговоры о возможном наследнике и останавливаются на кандидатуре курляндской герцогини Анны Иоанновны. (Депеша Мардефельда от 19 января: «…получил я еще тайное сообщение, что …избрание (Анны Иоанновны. — Л.А.) было уже решено несколько дней тому назад между бароном фон Остерманом и кн. Голицыными притом с условием ограничения самодержавной власти…»). Долгорукие предпринимают попытку уговорить царя обвенчаться больным в постели, но Остерман не допускает этого. «По слухам, — писал Мардефельд, — барон фон Остерман составил три проекта, как должно поступать после смерти молодого государя. В первом, престол назначается невесте императора, во втором, предлагалось больному государю назначить наследника и в третьем, предлагалось избрание… Анны Иоанновны. Первыми двумя проектами он успокоил Долгоруких… касательно последнего проекта он тайно заключил союз с Голицыными и по общему мнению был главным двигателем в этом деле». Действуют и Долгорукие, чтобы не допустить Елизавету до престола; Судьба им, кажется, улыбается. Оспа высыпала, дело пошло на поправку и появилась надежда, что Бог избавит всех от несчастного случая, чего боялись и что предчувствовали все. Скоро 19 января — день венчания молодых. А там долгое и бессменное правление Петра II. Роду Долгоруких суждено слиться с верховной властью. Остерману, а с ним и лицам, стоящим за ним, было о чем подумать. Андрей Иванович лучше знал Анну Иоанновну, чем Голицын, и был в ней более заинтересован. Его брат был учителем ее, и с давних пор герцогиня была расположена к Остерману. Они состояли в дружеской переписке. Не станем забывать, что тесная дружба между Остерманом и Карлом Рейнольдом Левенвольде была лишнею связью между вице-канцлером и курляндскою герцогиней. Брат Рейнгольда Густав жил в Лифляндии, близ герцогини и сумел приобрести ее расположение. Через него она получала сведения о том, что делалось при дворе, где так активно действовал в ее пользу Карл Рейнгольд Левенвольде, а с ним и Остерман. Барон Андрей Иванович Остерман знал, что Анна Иоанновна, проживая лучшие годы в Курляндии, среди немцев, приобрела много общих с ними вкусов и симпатий. Знал, кто окружал ее в Митаве и чьему руководству она подчинялась. Ему нетрудно было предвидеть, что с ее воцарением к власти придут Бироны, Левенвольде и другие его соотечественники и с их воцарением при русском дворе для него наступят лучшие времена. Он даже держал игру с Дмитрием Голицыным, желавшим воцарения Анны Иоанновны для того только, чтобы усилиться самому в Верховном Тайном Совете и ограничить власть самодержицы, на что она дала бы согласие, ибо не имела ни малейшего права на наследование престола. Остерман не мог восстановить себя против Голицына. Он дал уклончивый ответ, который не связывал его в будущем с князем, и продолжал думать о своем. Тихо в Москве. Солнце да мороз. Народ, прослышав о болезни любимого государя, толпился у Лефортовского дворца, не обращая никакого внимания на январскую стужу. Что за войско появилось возле дворца и почему именно в день начала выздоровления Петра II? Отчего возникла надобность отворять окно? Было жарко Натоплено в спальне (топил Лопухин) или кто-то кричал царю за окном? Или звук неожиданного барабанного боя привлек внимание императора, и он поднялся с постели и отворил окно? В комнате же государя, надо полагать, находились в то время Остерман да камергер Степан Лопухин. Камергер Лопухин… О нем мы уже говорили в начале повествования. Странные бывают совпадения. Супруга Лопухина — Наталья Федоровна (урожденная Балк) была родной племянницей Анны и Виллима Монсов. Выйдя замуж за Лопухина, она сохранила лютеранскую веру, привязанность ко всему немецкому. Родственники молодоженов: Монсы, Балки влекли их к Левенвольде, к Остерману. Петра I, казнившего ее дядю — Виллима Монса и приказавшего бить кнутом ее мать — Матрену Балк, она ненавидела, как, впрочем, и его потомков. Гонения, испытанные ею, юношеская приближенность к царевне Екатерине Иоанновне делали для Лопухиной герцогиню курляндскую Анну Иоанновну желательным кандидатом на русский престол. В особенно близких, даже очень близких отношениях Наталья Федоровна Лопухина была с графом Карлом Рейнгольдом Левенвольде. Отметим и то, что по восшествии на престол Анны Иоанновны, когда многие из окружения Петра II подвергнутся жестокой опале, Лопухины войдут в несказанную силу. Болезнь и смерть императора вызывали разные толки. В народе долго говорили, что он отравлен. Слухи эти, однако, нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть. Вернемся к фактам. Надежды на спасение императора не было. Сыпь поднялась в ужасающих размерах в горле и в носу. Температура страшно поднялась. 18 января, утром, никто более не сомневался в ужасном исходе. Москвитяне всю ночь жадно всматривались в лица беспрерывно приезжавших и уезжавших сановников, чтобы по виду их заключить о состоянии царского недуга. Тревожно заглядывали в полуосвещенные окна дворца, стараясь угадать, что делается там, за обледеневшими окнами, в которых туда и сюда мелькали тени. Из головинского дворца, где жил князь Алексей Григорьевич с семейством, «посланы были гонцы по родственникам, чтоб съезжались. Родственники съехались и нашли князя Алексея в спальне на постели». — Император болен, — начал он, — и худа надежда, чтоб жив был; надобно выбирать наследника. — Кого вы в наследники выбирать думаете? — спросил князь Василий Лукич. Алексей Григорьевич указал пальцем вверх и сказал: — Вот она! Наверху жила обрученная невеста. — Нельзя ли написать духовную, будто его императорское величество учинил ее наследницей? — предложил князь Сергей Григорьевич. Старый фельдмаршал возразил: — Неслыханное дело вы затеваете, чтоб обрученной невесте быть российского престола наследницею! Кто захочет ей подданным быть? — В голосе его слышался гнев. — Не только посторонние, но и я, и прочие нашей фамилии — никто в подданстве у ней быть не захочет. Княжна Екатерина с государем не венчалась. — Хоть не венчалась, но обручалась, — возразил князю Василию Владимировичу отец невесты. — Венчание иное, — возразил фельдмаршал, — да если б она за государем и в супружестве была, то и тогда бы во учинении ее наследницею не без сомнения было. — Мы уговорим графа Головкина и князя Дмитрия Михайловича Голицына, — сказали братья Алексея Григорьевича, Иван да Сергей, едва ли не в один голос, — а если они заспорят, то мы будем их бить. Ты в Преображенском полку подполковник, а князь Иван майор, и в Семеновском полку спорить о том будет некому. — Что вы, ребячье, врете! — возразил фельдмаршал. — Как тому можно сделаться? И как я полку объявлю? Услышав от меня об этом, не только будут меня бранить, но и убьют. В сердцах князь Василий Владимирович хлопнул дверью и уехал. С ним покинул головинский дворец и его брат Михайло. Василий Лукич, присев у камина, взял было перо, чернила, принялся писать духовную, да остановился. — Моей руки письмо худо, кто бы лучше написал? Взял перо Сергей Григорьевич, обмакнул в чернильницу. Тут князь Иван достал исписанный лист бумаги из кармана. — Вот посмотрите, сказал он, — письмо государевой и моей руки: письмо руки моей слово в слово как государево письмо; я умею под руку государеву подписываться, потому что я с государем в шутку писывал. И написал «Петр». Все подивились схожести. Решено было: ему и писать духовную. И при удобном случае подать на подпись государю, а коли за тяжестью болезненной не сумеет, подписать самому. Государь был в бреду. Звал Остермана. Поздно вечером 18 января к Лефортовскому дворцу стали съезжаться министры, сенаторы, генералы, члены Синода. Умирающего государя причастили и соборовали. Началась агония. — Запрягайте сани — я еду к сестре!.. — вскрикнул он в бреду и испустил дух. Был первый час ночи. Через месяц Анна Иоанновна взошла на престол. Король Пруссии Фридрих I, услышав эту весть, пил за здоровье Анны из большого бокала. Испания ждала возвращения дюка де Лириа на родину. Примечания:Книга вторая Внук государя >I Советник курфюрста саксонского и короля польского Иоанн Лефорт, хорошо знавший жизнь русского двора и бывший своим человеком во многих именитых домах Петербурга, 15 декабря{1} 1723 года сообщал в одной из реляций: «Я знаю из верных источников, что здоровье царя (Петра I. — Л.А.) вовсе не так хорошо, как оно кажется. Характер его все более и более меняется, постоянно задумчивый, даже меланхолический, очень мало занят чтением и совсем не бывает в адмиралтействе. Он ищет уединения, так что остерегаются говорить с ним о делах. Только священник, его доктор и еще несколько шутов могут входить к нему, другим же никому не позволяется, когда он в мрачном настроении духа. Есть люди, которые сомневаются в назначенной коронации (его второй супруги. — Л.А.). Замечают, что царь оказывает больше привязанности к сыну царевича, чем прежде. Я боюсь, чтобы не было какого волнения». Словно какие-то глубокие сомнения охватывали государя. Замечали, он говеет усерднее обыкновенного, с раскаянием, коленопреклонением и многими земными поклонами. Голштинский посланник Бассевич, человек опытный, умный, в сущности, руководивший внешней политикой Голштинии, с настороженностью подмечал, что Петр I, делая все «для удаления от престола сына непокорного и несчастного Алексея… в то же время воспитывал его так, чтоб тот мог быть достойным короны, если б по какому либо случаю она досталась ему в удел». Уже более двух лет рота из 40 гренадеров, отроков из дворянских фамилий, для развития во внуке Петра I вкуса к военному делу, занимала караул в его покоях и вместе с ним упражнялась в военных экзерцициях. Чутко улавливая настроение своего царственного супруга, Екатерина Алексеевна оказывала мальчику-царевичу самое тщательное внимание. День его рождения праздновала с пышностью. Она зорко следила за происходящим. А следить было за чем. Незадолго до коронации Екатерины Алексеевны, а именно 4 мая 1724 года, Лефорт извещал о следующем: «…Царица пригласила герцога Голштинского водить ее под руку в день коронации. Он отвечал, что сочтет это за большую честь, если только царица позволит ему быть на правах будущего зятя, но не как подданного. Она согласилась на это. Несколько недель тому назад, его Преосвященство архиепископ новгородский, большой сторонник Царицы, хотел склонить Царя на статью о престолонаследии и в то же время хотел внушить ему мысль о назначении наследником герцога Голштинского. Царь сильно рассердился за советы по такому щекотливому делу… и обошелся с ним очень грубо. Он был в немилости несколько дней, теперь же, говорят, его послал в Петербург за сыном царевича (об чем… однако, мне ничего не известно в Петербурге), которого царь хочет назначить наследником. Все будут довольны, если так будет!» Во внуке Петра Первого видели возможного наследника престола. И не потому ли зоркие католики поспешили направить в 1724 году в Россию францисканца Петра Хризологуса и подкрепили тайное посольство его несколькими иезуитами. Австрийская императрица Елизавета, тетка царевича Петра Алексеевича, поручила молитвам иезуитов, отъезжающих в Россию, своего племянника. И какой странный ответ дал ей супериор? «Всячески сотворим то, к чему обязаны». Императрица говорила о молитвах, супериор отвечал об исполнении того, к чему они обязаны. Невольно рождается мысль, не были ли они посланы конгрегациею с тайными поручениями в отношении молодого царевича. В XVII столетии иезуиты постоянно присылали своих миссионеров, хлопотали о католицизме в России: почему же не предположить, что и теперь, имея в виду, что царевич Петр Алексеевич может быть царем, иезуиты, всегда дальновидные, послали своих миссионеров для привлечения отрока в свою пользу, а может быть, и надеялись, при помощи Феодосия (новгородского архиерея), сделать его католиком и подчинить русское духовенство папе? Миссия Петра Хризологуса кончилась неудачей. Русское духовенство зорко и строго наблюдало всякое влияние католицизма в России. Поручение римской императрицы и желание капуцина Петра Хризологуса иметь свидание «с его высочеством великим князем», еще малолетним, показалось архимандриту Спасоярославского монастыря Афанасию, до которого дошло сведение о том, странным и подозрительным. Извещен был Синод, доложили императрице и «ея величество то дело изволила уничтожить». Несмотря на влияние Екатерины Алексеевны, через некоторое время Хризологусу из Иностранной Коллегии объявили приказание немедленно выехать из Петербурга и выдали паспорт. Иезуиты затаились, выжидая, тем более, что при русском дворе назревали зловещие события. Петр I был в гневе на свою неверную супругу, изменившую ему с камергером Виллимом Монсом. Узнав об измене, государь пришел в бешенство. «В первом порыве гнева, вызванном этим событием, — писал датский посол Вестфален, — царь сжег свое завещание в пользу царицы». Едва Екатерина почувствовала, что ее может ожидать падение с трона в пропасть, она испугалась и кинулась к графу Толстому и графу Остерману за содействием. Петр, получив неопровержимые доказательства неверности жены, желал судебного процесса, стремясь открыто погубить ее. Он говорил о своем плане с Толстым и Остерманом; тот и другой бросились на колени, стремясь отговорить Петра. Они доказывали, что разумнее будет скрыть происшествие, иначе невозможен станет брак дочерей Петра — Анны и Елизаветы, которые должны были вскоре вступить в супружество с европейскими принцами. Кажется, он прислушался к их голосу, но участь Монса была решена. Велось следствие по должностным преступлениям, действительно совершенным камергером. Петр сам допрашивал любовника своей жены и столь сильна была его ненависть к фавориту императрицы, вся выражавшаяся во взгляде Петра, что Монс не выдержал и упал в обморок. Царь жаждал мести. Раз в темный осенний вечер, когда в крепости происходило расследование дела Монса, Петр приехал к своим дочерям в то время, когда француженка давала им и девочкам, взятым для сообщества им в учении, урок. Француженка передавала позже, что Петр был страшно бледен, его глаза навыкате горели гневом. Он стал ходить по комнате большими шагами, бросая время от времени грозные взоры на своих дочерей. При нем обыкновенно был складной охотничий нож, и он раз 20 вынимал его, открывал и складывал. Между тем все бывшие в комнате успели, одна за другою, ускользнуть в соседнюю комнату и только маленькая француженка, спустившаяся с испуга под стол, оставалась свидетельницей дальнейшего. Петр бил кулаком о стол и стены, бросил свою шляпу об пол и наконец, выйдя из комнаты, так сильно ударил дверью, что она треснула. Вместе с Виллимом Монсом была арестована и привлечена к следствию и его сестра Матрена Балк, много содействовавшая тайной связи императрицы со своим братом. Балк была любимой статс-дамою у Екатерины, и та старалась спасти ее, смягчить гнев своего супруга, но напрасно. Рассказывали, что неотступные ее просьбы о пощаде по крайней мере любимицы, вывели из терпения императора, который, находясь в это время с нею у окна из венецианских стекол, сказал ей: — Видишь ли ты это стекло, которое прежде было ничтожным материалом, а теперь, облагороженное огнем, стало украшением дворца? Достаточно одного удара моей руки, чтоб обратить его в прежнее ничтожество. — И с этими словами разбил его. — Но неужели разрушение это, — сказала она ему со вздохом, — есть подвиг, достойный, вас, и стал ли от этого дворец ваш красивее? Император обнял ее и удалился. Вечером он прислал ей протокол о допросе преступников. 1724 года, ноября в 15 день, около полудня, было объявлено при барабанном бое, что на другой день 16-го около церкви св. Троицы будет совершена казнь камергера Монса и сестры его Балк. Каждый должен присутствовать. Монс и сестра его были переведены около полудня в крепость. Когда их переводили из кабинета в крепость, Монс, проходя через двор, на который выходили окна покоев великих княжен, увидев их у окна, простился с ними и благодарил за внимание. К камергеру и его сестре был послан пастор с целью приготовить их к казни. Монса посадили в один из домов, бывших внутри крепости, едва ли не в тот самый, в котором замучили царевича Алексея. В тот же день в городе говорили, что государь сам навестил Монса. — Мне очень жаль тебя лишиться, но иначе быть не может, — сказал он камергеру. На следующий день, в понедельник, 16 ноября, рано утром, на Троицкой площади, перед зданием Сената все было готово к казни. Среди сбежавшегося народа подымался высокий эшафот. На нем лежала плаха и ходил палач с топором. У помоста торчал высокий шест. Площадь гудела от множества голосов. Около 10 часов вывели из крепости четырех преступников: Монса, в сопровождении пастора, его сестру Балк в открытых санях и двух других, которые следрвали за ними пешком. Иоанн Лефорт так описывал казнь осужденного: «Пока они ехали, все удивлялись мужеству Монса, в котором не было заметно ни малейшей перемены, преклонял ухо к устам пастора Назиуса и время от времени кланяясь своим знакомым, которых он встречал. Приехав на место казни, он смело взошел на эшафот, сам снял с себя шубу, постоянно внимая наставлениям пастора Назиуса. Секретарь суда явился прочесть приговор, который заключал в себе три его проступка, состоящих во взятках, в ябедничестве и в покровительстве незаконным прошениям, за что и был приговорен к смерти. По произнесении приговора, Монс низко поклонился, разделся и, положив голову на плаху, принял удар, отделивший его голову от тела». Через несколько минут, голова бывшего камергера была на шесте. Кровь струилась из-под нее, стекая вниз по древу. У обезглавленного трупа брата Матрена Балк выслушала приговор: — Матрена Балкова! Понеже ты вступала в дела, которые делала через брата своего Виллима Монса при дворе его императорского величества, дела непристойные ему, и зато брала великие взятки, и за оныя твои вины указал его императорское величество: бить тебя кнутом и сослать в Тобольск на вечное житье. Пять ударов кнутом по обнаженной спине получила бывшая гофмейстерина и статс-дама перед отправкою в ссылку… На другой день, катаясь с Екатериной Алексеевной в фаэтоне, Петр Алексеевич проехал очень близко от столба, к которому была пригвождена голова Монса. Так близко, что едва ли платье императрицы не коснулось его. Не потеряв самообладания, она обратила свой взор на брошенные на эшафот останки Монса и без смущения сказала: — Как грустно, что у придворных может быть столько испорченности. (По смерти Петра она тут же вызволит из ссылки Матрену Балк). Отношения между супругами резко переменились. Он перестал говорить с нею. Доступ к нему ей был запрещен. «Один только раз, по просьбе любимой его дочери Елизаветы, Петр согласился отобедать с той, которая в течение 20 лет была неразлучною его подругою», — напишет в «Истории Петра I» А. С. Пушкин. Над ее канцелярией назначена ревизия, и доходы ее прекратились, так что она должна была занять у своих фрейлин 1000 дукатов, чтобы склонить этой суммой любимого денщика Петра I Василия Петровича ходатайствовать в ее пользу. Все ее доверенные лица были удалены и заменены другими, на которых Петр мог полагаться. В опале оказался и Меншиков. Все эти обстоятельства, вместе взятые, делали положение Екатерины ужасным; будущность же должна была представляться ей еще более печальною, так как, судя по происходящему, император мог изменить порядок престолонаследия в ущерб ей. Надобно было предупредить такую напасть. Ситуация при дворе была обострена до такой степени, что и через много лет после болезни и кончины государя гуляла молва, будто не в личных интересах Екатерины I и Меншикова было допустить выздоровление императора и что, весьма вероятно, они предупредили природу, и болезнь Петра Алексеевича привела искусственными мерами к печальной развязке скорее, чем следовало его крепкой натуре, чему, впрочем, верить не стоит. Отвергнутый женой, предавшей его с Монсом, раздраженный ее неверностью, перенес он гнев и на своих дочерей, и теперь, в канун 1725 года, вероятно, предчувствуя приближающуюся кончину, как никогда ощущал свое одиночество. О первой жене — Евдокии Лопухиной вряд ли он думал, но вот о внуке… Перед кончиной Петр I ничем не подтвердил свое намерение (если оно действительно было) передать престол именно Екатерине. Но кто мог получить его? Старшая дочь Анна, получившая от отца, незадолго до его кончины, благословение на брак с герцогом Шлезвиг-Голштейн-Готорпским Карлом-Фридрихом, согласно брачному контракту, подписанному 24 ноября 1724 года, отказывалась за себя и за супруга от права на российскую корону. Правда, в контракте была секретная статья, по которой Петр мог назвать наследником кого-либо из детей, родившихся от этого брака, но говорить о том было преждевременно. Молодые еще не отпраздновали свадьбы. Великой княжне Елизавете к этому времени исполнилось пятнадцать лет. Отдавать корону ей значило (в том Петр I не сомневался), что всеми делами в государстве займется муж ее сестры — герцог Голштинский, а точнее — его министр Бассевич. То, что они втянут Россию в войну с Данией из-за территорий герцогства, занятых в ходе Северной войны датчанами, не вызвало сомнений. Подобный же ход событий не мог устраивать Петра. Немаловажно было и то, что обе дочери родились до брака государя с Мартой Самуиловной Скавронской (после принятия православия именовавшейся Екатериной Алексеевной), и многим было известно, что родила она их при живом первом муже Иоганне. После битвы под Полтавой тот был взят в плен, объявил в Москве, в каких отношениях был с Мартой, надеясь тем облегчить свою участь, но, несмотря на то, попал в Сибирь, где и умер в 1718 году. Настойчивость же, с которой Петр I желал выдать дочерей замуж, явно свидетельствовала о том, что в них он не видел наследников престола. Оставались дочери царя Иоанна, с которым Петр I делил трон в начале правления. Старшую из них — Екатерину — Петр Алексеевич волею своею выдал замуж за герцога Мекленбургского. Отношения у молодых не сложились, и Екатерина в 1722 году вернулась в Россию с дочерью. Отдавать ей престол, значило возвратить герцога в Петербург, а уж о нем здесь дурное мнение у многих сложилось. Вторую племянницу — Анну Иоанновну Петр I выдал за герцога Курляндского, но тот, после свадьбы, отправившись с молодой женой на родину, скончался по дороге. Не выдержал бесконечных петербургских пиров, обильных возлияний… Его вдова жила теперь тихо в Митаве и обнемечивалась. Баба она и есть баба. Третья дочь царя Иоанна — Прасковья здоровьем не вышла, да к тому же тайно (правда, с ведома и согласия государя) вышла замуж за сенатора И. И. Дмитриева-Мамонова. Оставался родной внук Петра I — царевич Петр Алексеевич — сын казненного Алексея. К нему отношение было неровным. Меж тем в Европе затевались игры. Испанский король Филипп V заключил торговый союз с Австрией. В Англии не на шутку всполошились, там начали подозревать тайные статьи в пользу Иакова III Стюарта, сына свергнутого английского короля Иакова II. Прусский король Фридрих-Вильгельм с неохотою начал выплачивать магдебургские долги, что и послужило в дальнейшем причиною образования ганноверского оборонительного союза. Франция и Англия отныне высказывались за поддержку прав прусского короля на Бергское наследство. К их союзу были готовы примкнуть Дания и Голландия. Равновесие в европейских политических делах нарушалось. Австрия обратилась за помощью к России. Петр I срочно начал вести переговоры с Фридрихом-Вильгельмом. К тому времени государя сильно точил недуг, и это не могло не откладывать отпечаток на его мысли и действия. «Еще зимою 1723 года монарх страдал затруднением в моче (strangurie), но легко и не опасно, — писал в своей (теперь весьма редкой) «Истории медицины в России», вышедшей в Москве в 1820 году, профессор В. Рихтер. — Летом 1724 года, сия болезнь возвратилась с великою болью и превратилась в совершенное задержание (isekuria). Доктор Лаврентий Блументрост пользовал больного и для совета вызвал из Москвы славного Николая Бидлоо. При усиливающейся боли, оператор, англичанин Вильгельм Горн, вкладывал катетер, хотя и безуспешно. Между тем, в сентябре месяце, император несколько оправился и все ожидали совершенного выздоровления. Монарх, почитая себя совершенно здоровым, предпринял без ведома и согласия врача своего, морское путешествие в Шлиссельбург, потом в Систербек и пристал к Лахте, маленькой деревне, лежащей при Финском заливе, недалеко от резиденции. Случайно, в тот самый день, бот, на коем сидели солдаты и матросы, вышел из Кронштадта, опрокинулся и сел на мель. Так как нельзя было вдруг свезти бот, то для спасения погибающих явился сам император, и, одушевленный пламенной любовью ко благу человечества, соскочил из шлюбки своей в воду и таким образом будучи в сие холодное время в лодке по пояс, содействовал ревностью своей спасению жизни более нежели двадцати человекам. Но сей поступок имел весьма вредное влияние на здоровье его, и, по возвращении его в Петербург, прежний недуг возобновился. Сие продолжалось с некоторою переменою до декабря (1724 г.), иногда боль утихала так, что Петр I мог присутствовать лично на празднике Крещения 6 января 1725 г. В праздник сей от жестокого холода государь простудился снова и от сего времени час от часу становилось хуже, особенно с 16 января так он сделался безнадежен, что лейб-медик его Блументрост почел за лучшее, сочинив описание болезни, послать оное к двум известным врачам в Европе, Герману Боергазе в Лейден и Ернсту Шталю в Берлин, испрашивая их совета». 16 января Петр I начал чувствовать предсмертные муки. Он кричал от рези. На короткое время болезнь отпустила и ему полегчало. Он даже вызвал к постели Остермана и других министров и едва ли не всю ночь вел с ними совещание. 22-го, едва явилась возможность, он побеседовал с будущим зятем — герцогом Голштинским и обещал, после поправки, съездить с ним в Ригу. Он предполагал дать герцогу Карлу-Фридриху пост генерал-губернатора Риги. Резкая жгучая боль вновь дала о себе знать. Петр I не смог терпеть ее. Крики его раздавались по всему дворцу. Поднялся страшный жар, вызвав бред. Все врачи Санкт-Петербурга собрались у постели государя. Отчаяния не показывали, молчали, но становилось ясным — надежды на спасение нет. Петр I уже не кричал, не имел сил. Он только стонал. Несколько сенаторов дежурили подле него. Денно и нощно не отходила от постели супруга императрица. Она то тяжело вздыхала, то принималась рыдать, то падала в обморок. Меж тем, пока она утопала в слезах, втайне, по свидетельству Бассевича, составлялся заговор, имевший целью заключение ее вместе с дочерьми в монастырь, возведение на престол великого князя Петра Алексеевича и восстановление порядков, отмененных императором, и все еще дорогих не только простому народу, но и большей части вельмож. Ждали только минуты, когда монарх испустит дух, чтоб приступить к делу. До того никто не решался предпринимать каких-либо действий. Сторонниками великого князя были фельдмаршал князь Репнин, канцлер князь Головкин, князь Василий Долгорукий, многие из духовенства… 23-го государь исповедался и приобщился Святых Тайн. Во дворец прибыли все сенаторы, все члены Синода, весь генералитет, члены всех коллегий, все гвардейские и морские офицеры. Дворцовая площадь была запружена народом. В церквах молились за здравие умирающего государя. Били колокола. Дочери Петра рыдали в соседних покоях. Он не допускал их к себе. В присутствии Толстого, Апраксина и Головкина, государь повелел освободить всех преступников, сосланных на каторгу (кроме убийц). 26-го, ввечеру, ему стало хуже. Его миропомазали. Едва ли не в тот промежуток времени Ягужинский преданный Екатерине и связанный дружбою с Бассевичем, явился к нему переодетый и сказал: — Спешите позаботиться о своей безопасности, если не хотите иметь чести завтра красоваться на виселице рядом с его светлостью князем Меншиковым. Гибель императрицы и ее семейства неизбежна, если в эту ночь удар не будет отстранен. Не вдаваясь в объяснения, он поспешно удалился. Бассевич (как он сам писал о том) немедленно побежал к императрице передать предостережение. Они заперлись в ее кабинете. Екатерина приказала ему посоветоваться с князем Меншиковым и обещала согласиться на все, что они сочтут сделать нужным. Француз Кампредон, полномочный министр при русском дворе, доносил в одной из депеш: «Между тем Меншиков, не теряя времени, до самой кончины императора работая ревностно и поспешно, склонял в пользу императрицы гражданские и духовные чины государства, собравшиеся в императорском дворце. Князь не жалел при этом ни обещаний, ни угроз для этой цели». Помогал Меншикову и Петр Толстой. Не замедлили порешить, что следовало сделать. Меншиков, будучи шефом Преображенского полка (Семеновским командовал Бутурлин, находившийся в оппозиции к светлейшему князю), послал к старшим офицерам обоих полков и ко многим другим лицам, содействие которых было необходимо, приказание явиться без шума к ее императорскому величеству и в то же время распорядился, чтобы государева казна была отправлена в крепость, комендант которой был его креатурой. Бассевич поспешил к Бутурлину, уговаривать его принять сторону Екатерины Алексеевны. Иван Бутурлин, по семейным связям, принадлежал к партии оппозиционной, но у него были споры с князем Репниным и он явился в кабинет императрицы. Екатерина Алексеевна сумела воспользоваться указаниями хороших советников и время от времени покидала изголовье мужа и запиралась в своем кабинете, ведя искусный торг с появлявшимися во дворце поочередно майорами и капитанами. Им она дала слово выплатить гвардии все положенное из своих денег. (В течение 18 месяцев офицерам гвардии задерживалась выплата жалованья). Кроме того, обещано было каждому 30 рублей награды за каждого солдата. Она же поторопилась послать в крепость деньги для уплаты жалованья гарнизону. «27 дан указ о прощении неявившимся дворянам на смотр, — читаем у Пушкина. — Осужденных на смерть по Артикулу по делам Военной коллегии (кроме etc.) простить, дабы молили они о здравии государевом. Тогда-то Петр потребовал бумаги и перо и начертал несколько слов неявственных, из которых разобрать можно только сии: «отдайте все»… перо выпало из рук его. Он велел призвать к себе цесаревну Анну, дабы ей продиктовать. Она вошла — но он уже не мог ничего говорить…» Пушкин повторяет здесь Бассевича: «…она спешит идти, но когда является к его постели, он лишился уже языка и сознания, которые более к нему не возвращались…» Так и осталась у всех нас в памяти невольная досада: недописал, недоговорил Петр I всего лишь одно слово. И все мы, как бы завороженные, забывали последующий текст Пушкина: «Архиереи псковский и тверской и архимандрит Чудова монастыря стали его увещевать. Петр оживился — показал знак, чтоб они его подняли, и, возведши руки и очи вверх, произнес засохлым языком и невнятным голосом: «Сие едино жажду мою утоляет; сие едино услаждает меня». Увещевающий стал говорить о милосердии божием беспредельном. Петр повторил несколько раз «верую и уповаю». Увещевающий прочел над ним причастную молитву: верую, Господи, и исповедую яко ты еси etc. — Петр произнес: «Верую, Господи, и исповедую; верую Господи: помоги моему неверию», и сие все, что весьма дивно (сказано в рукописи свидетеля), с умилением, лице к веселию елико мог устроевая, говорил, — по сем замолк… Присутствующие начали с ним прощаться. Он приветствовал всех тихим взором. Потом произнес с усилием: «после…» Все вышли, повинуясь в последний раз его воле». Да, Петр говорил и после прихода дочери Анны к нему! (В данном случае Пушкин воспользовался воспоминаниями Феофана Прокоповича). А следовательно, у него была возможность назвать имя наследника. Бассевич свидетельствует, что лишь после смерти Петра «иа написанного им удалось прочесть только первые слова: «Отдайте все…» Император умер в пять часов утра. А в восемь, в присутствии сенаторов, генералов и вельмож, Меншиков, обратившись с вопросом к кабинет-секретарю Макарову, не делал ли покойный какого-нибудь письменного распоряжения и не приказывал ли обнародовать его, услышит в ответ: — Незадолго до последнего путешествия в Москву государь уничтожил завещание, сделанное им за несколько лет пред тем и после того несколько раз говорил о намерении своем составить другое, но не приводил этого в исполнение… О последней записи, сделанной Петром I, ни слова. А ведь это важнейший государственный документ. Куда делся он? И не было ли в нем названо имя наследника? Скажем, великого князя Петра Алексеевича, при условии регентства над ним, до его совершеннолетия, Анны Петровны. Не претензий ли на регентство, согласно этой бумаге, со стороны Анны Петровны будет опасаться Меншиков, когда, после смерти Екатерины I, станет выпроваживать из России голштинскую пару? Не этот ли документ позже выкрадет из бумаг Анны Петровны, хранившихся в Киле, Бестужев? Так и видится: смертельно больной, теряющий сознание и речь, Петр I противится желанию Екатерины Алексеевны завладеть престолом. Не мог он не чувствовать, не предугадывать этого. И прусский посланник Мардефельд свидетельствует (депеша от 8 февраля 1725 года), что при жизни Петра I, помимо его воли, вопрос о престолонаследии был решен в пользу Екатерины: «За несколько дней пред тем он простился с своим семейством и с офицерами гвардии, хотя и был до того слаб, что уже не мог говорить… Ненависть нации к императрице достигла своего предела… Как только царь простился с гвардейскими офицерами, Меншиков повел их всех к императрице. Последняя представила им, что она сделала для них, как заботилась об них во время походов и что, следовательно, ожидает, что они не оставят ее своею преданностью в несчастье. На это поклялись они лучше согласиться умереть у ее ног, чем допустить, чтобы кто-нибудь другой был провозглашен». При последних минутах жизни Петра I, Екатерина находилась у его постели, заливаясь слезами и делая вид, будто ничего не знает о том, что только недавно произошло. Сквозь всхлипывания произносила она слова молитвы: «Господи, прими душу праведную». Петр I умер 28 января, в пять часов утра. Феофан Прокопович поклянется пред собравшимся народом и войсками, что государь на смертном одре сказал ему: одна Екатерина достойна следовать за ним в правлении. Вслед за тем Екатерину провозгласят императрицей и самодержицей и принесут ей присягу. Она окажется на престоле не по праву наследства, не по воле супруга, а велением Меншикова, помощью Феофана Прокоповича и тайного советника Макарова. Говорить о правах великого князя Петра Алексеевича на престол отныне будет считаться уголовным преступлением. И все же он взойдет на царство… >II Оказавшись на престоле, Екатерина I поспешила оградить великого князя от влияния бояр Лопухиных и австрийской императорской четы. В частности, сурово обошлась с Евдокией Лопухиной — своей давней соперницей. Из глухого Воскресенского монастыря, волею Екатерины I, родная бабка великого князя Петра Алексеевича была переведена под стражею 200 человек в Шлиссельбург, где содержалась в строгом заключении. «В 1725 году, обозревая внутреннее расположение Шлиссельбургской крепости, — вспоминал голштинский камер-юнкер Берхголц, — приблизился я к небольшой деревянной башне, в которой содержится Лопухина. Не знаю, с намерением или нечаянно, вышла она и прогуливалась по двору. Увидя меня, она поклонилась и громко говорила; но слов за отдаленностью нельзя было расслышать». Что касается венского двора, душой которого была императрица Елизавета — родная тетка великого князя, то достаточно привести высказывание прусского короля Фридриха I, содержащееся в письме к посланнику в России Мардефельду от 10 марта 1725 года: «Мы ясно предвидим, что злейшим врагом правления Императрицы (Екатерины I. — Л.А.) окажутся венский и королевско-польские дворы». Любопытны последующие строки его письма: (венский двор) «намереваясь покровительствовать молодому Великому Князю и поддерживать мнимое право его на престолонаследие, замышляет послать в Петербург особого посла для этого дела». Впрочем, граф П. А. Толстой, дабы дети царевича Алексея Петровича (Наталья и Петр) и впредь не могли домогаться престола, озаботился включить в манифест о восшествии на престол государыни слова о том, что ей одной принадлежит державное право назначать себе преемника или преемницу. После гибели отца, в 1718 году, великий князь Петр Алексеевич и его сестра остались сиротами. Мать — кронпринцесса Шарлотта-Кристина, умерла еще ранее — в 1715 году, через десять дней после рождения сына, так и не переменив лютеранской веры. Малыши остались под надзором гофмейстерши Роо, родом немки. Роо на посту надзирательницы сменили две вдовы — портного и трактирщика. Чтению и письму Петра обучал танцмейстер Норман. В 1719 году, в апреле, скончался сын императора и Екатерины Алексеевны царевич Петр Петрович — надежда и любовь отца. Едва ли не эта смерть и сломила Петра Первого. Из мужчин в роду Романовых, кроме государя, оставался его внук. В те дни в Петербурге произошло одно событие, о котором стоит рассказать. 28 апреля 1719 года П. А. Толстому донесли, что 26 апреля Степан Лопухин — троюродный дядя великого князя Петра Алексеевича, явился вечером в Троицкую церковь, где собрались для встречи тела умершего царевича Петра Петровича люди разного звания. (Лопухин питал к государю чувство неприязни и даже вражды. Не мог простить гибели царевича Алексея и начавшихся гонений членов семьи опальной царицы). Став у клироса, Лопухин переглядывался с двумя знакомыми и про себя посмеивался. Один же из тех его знакомых говорил другому: «Для чего ты с Лопухиным ссорился: еще де ево, Лопухина, свеча не угасла, будет ему, Лопухину, и впредь время». При допросе выяснилось: «свеча, которая не угасла — великий князь Петр Алексеевич» и пока он жив, надежда на возможность возвышения для Лопухина не пропадет. В судьи по этому делу привлекли именитых царедворцев. Лопухин говорил, что и в мыслях не имел радоваться царскому горю, а в церкви смеялся оттого, что знакомые его — соперники по земельной тяжбе, и их совместное появление в пьяном виде на вечерне в церкви рассмешило его. Судьи ему не поверили, а решили, что он «смеялся якобы радуясь такой прилучившейся всенародной печали», за что приговорили «учинить ему наказание, вместо кнута бить батоги нещадно и сослать его с женою и детьми в Кольский острог на вечное житье». Что и приведено было в исполнение. Забегая вперед, скажем: Лопухин станет камергером императора Петра II и будет, пожалуй, единственным, кто мог бы рассказать правду о причине его смерти. Но об этом позже. Великому князю Петру Алексеевичу шел десятый год, когда Екатерина I воцарилась на троне. Ничем он не обещал походить на деда. Душою и обликом напоминал более мать, обладавшую нежным характером и добротою. Народу были по душе его великодушие и снисходительность, свидетельствовавшие, что у вероятного наследника престола есть все качества, необходимые для примерного государя. В правнуке Алексея Михайловича видели надежду на воскрешение былого. Время было тревожное. То тут, то там арестовывали простых людей, которые отказывались присягать императрице-иноземке, напустившей «порчу» на своего супруга. Поговаривали, что Петр Первый «вручил свое государство нехристианскому роду». На иностранцев нападали на улицах, сводя с ними счеты. Впрочем, принятые правительственные меры на какое-то время навели порядок в столице, но все помнили как шайка из девяти тысяч воров, предводительствуемая отставным русским полковником, задумала сжечь адмиралтейство и убить всех иностранцев (тридцать шесть членов шайки были схвачены, посажены на кол и повешены за ребро). Меж тем царский двор готовился к торжествам. 21 мая 1725 года состоялась свадьба старшей дочери покойного государя, красавицы Анны Петровны с герцогом Голштинским Карлом-Фридрихом. Праздновалась свадьба с большим торжеством, при котором одна только императрица сохранила носимый траур. М. Д. Хмыров — прекрасный знаток старины, несправедливо забытый историк, так описывал это событие: «Венчание происходило в Троицкой церкви, что на Петербургской стороне, куда молодые, а с ними и свадебные чины, следовали из Летнего дворца по Неве в великолепно убранной барже. За ними ехала императрица, в траурной барже под штандартом, сопровождаемая остальным двором. Канцлер Головкин был посаженым отцом герцога; графиня, жена его, заменяла сестру царевны. Невеста стояла под венцом в бархатной пурпуровой порфире, подбитой горностаем; на голове ее сияла бриллиантовая цессарская корона. Свадебный стол был приготовлен в особо устроенной галерее над Невою, на месте, где теперь решетка Летнего сада. Августейшие молодые сидели под великолепными балдахинами, один против другого, имея по обоим сторонам свадебную родню. За другими столами находилось до 400 персон, не ниже 7 класса. «Также, — говорит современное описание, — и все разных чинов люди пущены были для гулянья в огород Ея Величества, то есть в Летний сад. Во время обеда «трубили на трубах с литаврным боем» и раздавались пушечные залпы с яхт, стоявших перед дворцом; а в семь часов вечера императрица вышла к гвардии, стрелявшей на Царицыном лугу беглым огнем, и приказала отдать солдатам фонтаны вина и жареных быков. В девять часов пиршество кончилось, и молодые церемониальным поездом отправились в свой дворец. В числе наград, которыми ознаменовался этот день, девятнадцать сановников украшены знаками нового русского ордена св. Александра Невского, проэктированного еще Петром и теперь окончательно утверждавшегося императрицею… На третий день императрица, в сопровождении двора, посетила новобрачных в их доме, «и тамо от ограды его королевского высочества, со всякою подобающею магнифиценциею через довольное время отправилось трактование». Пиром у августейшего молодого закончились свадебные торжества, и все вошло в обычную колею, подчиняясь, прежде всего, расслабляющему влиянию наступающего лета. Императрица, с царевною Елизаветой и приближенными лицами своей свиты, то есть статс-дамами Балк, Вильбоа… и красавцем камергером Левенвольдом, уединились в Летнем дворце… Молодые, герцог и герцогиня, расположились в Аннегофе, выстроенном собственно для великой княжны Анны Петровны, несколько далее Екатерингофа. Князь Меншиков выехал с семьею в свое загородное поместье…» Юный герцог Голштинский Карл-Фридрих явился теперь в глазах многих новою силою: он приобретал влияние, если не на дела, то на отношения; улаживал ссоры, ходатайствовал перед императрицей, которая относилась к нему по-родственному. «Царица видит в герцоге свою вернейшую опору — сообщал в депеше французский полномочный министр Кампредон, — точно так же смотрит она и на князя Меншикова, так что решающее влияние на самые важнейшие дела будет отныне принадлежать этим двумя людям». Милости к Меншикову увеличивались. Президентство в Военной Коллегии ему было возвращено. Светлейший князь хотел теперь звания генералиссимуса и мечтал получить во владение гетманский Батурин. Екатерине I приходилось сдерживать его честолюбивые искания, чтобы не возбуждать большего озлобления притихшей партии великого князя. Семейства Голицыных, Долгоруких, Куракиных, Репниных, Головкиных, Лопухиных, и многие другие желали воцарения отрока, перенесения императорской резиденции в оставленную Москву и усиливать значение князя значило усилить эту партию новыми людьми. Императрицею были даны большие милости войскам гвардии, а остальная армия была довольна уж тем, что получила просроченное жалование. Екатерина I выглядела такой же приветливой, дружелюбной, как и при жизни Петра Первого. К удивлению прусского короля, сумела сблизиться с венским двором, да так, что король выказывал с досадою в сентябре 1725 года: — При таких близких и даже теснейших отношениях между царицей и венским двором, остается нам мало надежды на заключение с нею союза. Она не чуралась разговоров и не стеснялась вспоминать о своем низком происхождении. Разыскала брата, человека грубого нрава, служившего конюхом на почтовой станции в Курляндии, вызвала его в Петербург вместе с семейством и возвела в графское достоинство. Сестры ее, при Петре Первом не имевшие права появляться при дворе, теперь постоянно находились с императрицею. «Здесь все, по-видимому, улыбается царице, — сообщал Кампредон 27 ноября 1725 года. — Льстецы до упоения толкуют ей самой о ее счастии, самодержавии, безграничном могуществе. Она сама убеждена в непоколебимости своего престола. А между тем за кулисами множество людей тайно вздыхают и жадно ждут минуты, когда можно будет обнаружить свое недовольство и непобедимое расположение к великому князю. Происходят небольшие тайные сборища, где пьют за здоровье царевича. Каждый день тайком вещают людей, которым случится проболтаться, но этим, разумеется, нельзя засыпать бездонную пропасть, и нельзя не заметить, что Царица поступила как нельзя хуже для себя, последовав недоброму совету пустить волка в овчарню, т. е. принять императорского министра к своему двору. Поэтому-то многие благоразумные люди думают… что министр этот только исследует почву, на которой император построит здание по плану, без сомнения, давно уже составленному им». Поворот русского двора в сторону Вены вызвал тревогу у Франции. В Петербурге между тем распространился слух, что аристократическая партия намерена возвести на престол Петра Алексеевича при поддержке родственного ему венского двора. Слух этот подкреплялся и тем, что в России ожидали прибытия императорского посла графа Рабутина. «…более чем вероятно, — заканчивал очередную депешу Кампредон, — что графу Рабутину поручается прежде и главнее всего изучить в подробности, каковы положение, сила и влияние партии великого князя или Царевича, положение нынешнего правительства и средства, при помощи коих можно обеспечить престол за царевичем. Вероятно, только по получении всех этих сведений от графа Рабутина, в Вене решатся вступить в союз с Царицею, предлогом коего послужат, конечно, общие интересы против турок». Все оставались в ожидании. >III Австрия с удовольствием приняла поражение шведов от русских, но активность Петра Первого пугала ее. Россия и после отмены в ней патриаршества все еще оставалась самым мощным славянским центром, оплотом православия, и это понимали иезуиты, наводнившие Вену. Если бы она стала еще более усиливаться и если бы Петр Первый утвердился в Европе, то Австрия ощутила бы для себя серьезные проблемы: — Россия стала бы самой сильной сухопутной державой в Европе, и влияние ее на германские государства свело бы на нет роль империи; — Православная Россия была бы центром притяжения для всех славянских народов Европы, а это прямо противоречило германским устремлениямла Восток. Со времен Петра Первого венский двор прилагал все силы, чтобы помешать усилению России. Германский император поддерживал и «подпитывал» оппозиционные силы в России, чтобы обострить внутреннюю обстановку в ней и тем сдерживать внутреннее развитие русского государства. К концу жизни Петра Первого отношения между двумя империями осложнились, особенно после того, как русский монарх, узнав, что австрийский резидент Отто Блеер связан с оппозиционными элементами в России, попросил Вену отозвать его и вместе с тем приказал выслать из России всех миссионеров-иезуитов. Отныне везде, где могли, иезуиты мстили русскому императору. Кончина Петра I меняла ситуацию как в России, так и в Европе. Вена вела свою игру. Карл VI, поселив раздор между Францией и Испанией, готовился разжигать страсти между партиями в России, чтобы погубить их все, одну через другую. Он искал возможности вступить в тайный союз с партией великого князя Петра Алексеевича. Случай помог венскому двору. Голштинский министр Бассевич, прекрасно осведомленный обо всех интригах русского двора, размышляя о возможном будущем своего государя, пришел к мысли, что герцог Голштинский может серьезно поправить свои дела, если вступит в тесные отношения с Австрией. Карл-Фридрих, будучи племянником шведского короля Карла XII, после его гибели считался прямым наследником шведского престола. Но его сумели отстранить от власти шведские государственные чины, и, кроме того, Дания отняла у молодого герцога Шлезвиг и вынудила его искать покровительства в России, где он и стал зятем Екатерины I. Предугадывая скорую кончину русской императрицы и понимая, что русским престолом Карлу-Фридриху не завладеть, Бассевич предложил герцогу Голштинскому следующий план: он, граф Бассевич, предложит венскому двору (родной брат Бассевича был посланником Голштинии в Вене) добиться уступки его государю Ливонии, Эстляндии и Ингрии, взамен чего герцог Голштинский пообещает и возьмет на себя обязательство заставить утвердить престолонаследие в России за великим князем Петром Алексеевичем. Предложение было заманчивым, и герцог согласился. Вскоре секретарь австрийского посольства направил тайный проект в Вену. В Австрии, заметив, что ради частных интересов своего зятя русская императрица пренебрегает, если не сказать более, интересами государственными, игру приняли. Правда, Карл VI поспешил объявить, что ничего не станет предлагать в пользу великого князя Петра Алексеевича, так как это дело домашнее, и он не желает в него вмешиваться, но предложил Екатерине I заключить оборонительный и наступательный союз против турок, а также дать согласие на проведение свободных выборов в польской республике, с тем, чтобы в дальнейшем овладеть, совместно с русскою императрицею, делами этого государства и завлечь его в свой союз. К этому союзу венский двор надеялся заставить примкнуть Швецию, что, по мнению Карла VI, заставило бы прочие державы держаться в границах почтения. Под прочими подразумевались, конечно же, Англия и Франция — основные противники России в то время. Екатерина I, хотя и чувствовала, что надобно опасаться подводных камней, но возможность высказать презрение Англии и Франции, смотревшим на нее свысока, возобладало и она с пониманием отнеслась к словам императора. Вена поспешила направить в Россию посла — графа Рабутина. Выбор пал на последнего не случайно: отец графа был женат на одной из голштинских принцесс и тем австрийский император как бы делал тайный знак герцогу Голштинскому. Тот понял это и не мог скрыть своей радости. Люди проницательные, размышляя о происходящем, приходили к мысли, что австрийский посол поостережется затрагивать тему уступки земель герцогу Голштинскому и будет стараться, главным образом, устроить дела великого князя Петра Алексеевича и оберегать целостность российской монархии, дабы воспользоваться ею теперь же, если возможно, а. еще более в будущем для исполнения широких замыслов. Многие русские вельможи предвидели большие неприятности, надвигающиеся на Россию. Не потому ли и происходили при дворе сцены, подобные той, о которой сообщал Кампредон в декабре 1725 года: «(В день св. Екатерины. — Л.А.) царица, по обыкновению, угощала именитейших лиц двора и города, не появляясь, однако, сама среди гостей, под предлогом траура, хотя он не мешает ей развлекаться тайком со своими приближенными. По окончании обеда Толстой и Апраксин уселись поговорить в уголку. Герцог Голштинский подошел к ним с бокалом в руках и, обращаясь к адмиралу, сказал, что Царица провозглашает тост за их здоровье и за успех их дел. Адмирал отвечал, что дела идут так плохо, что должны бы вызывать скорее слезы, чем радость, и с этими словами принялся плакать. Несмотря на знаки Толстого, он не мог сдержаться. Довольно громко, так что многие слышали его, сказал: «Петра Великого нет более», и не захотел выпить предложенного герцогом Голштинским стакана, чем очень смутил последнего». Заканчивался 1725 год. Неожиданно заволновались англичане. Лондон даже намеревался даже направить в Петербург своего консула. Забеспокоился и датский посол в России Вестфален. Он, как и англичане, насторожен был тем, что ярому противнику английского короля — вице-адмиралу Гордону, лучшему моряку Екатерины I, неожиданно была пожалована лента св. Александра Невского и его принялись осыпать ласками, из чего можно было вывести заключение, что ему собираются поручить какое-нибудь командование, или же что пользуются его связями, преимущественно в Шотландии, для заведения там интриг. Складывалось впечатление, Екатерина I серьезно подумывает предпринять что-либо летом следующего года против датского короля в пользу герцога Голштинского. Не могло не бросаться в глаза и то, что великий князь Петр Алексеевич, которым в былое время нарочно пренебрегали и который никогда не показывался в обществе, отныне бывал на всех празднествах. Герцог Голштинский устраивал их даже нарочно для него. Венская интрига обретала конкретные очертания. 11 декабря 1725 года Кампредон сообщал в Версаль: «Царица сильно прихворнула, вследствие пира в день Андрея Первозванного. У нее сделались конвульсии, сопровождавшиеся биением сердца и лихорадкой. Кровопускание помогло ей, и вчера она уже обедала в присутствии двора. Но она чрезвычайно полная, ведет неправильную жизнь… Поэтому считают возможным какие-либо последствия, которые сократят ее дни. Это одна из причин, почему герцог Голштинский и его сторонники так торопят решением дела этого принца». Иностранные министры внимательно следили за действиями двора. 12 декабря Кампредон получил письмо от Вестфалена: «…спешу уведомить вас, что объявление войны моему государю, из-за дела герцога Голштинского, решено окончательно со стороны Царицы, кн. Меншиковым и их единомышленниками… Швеция открывает свои порты царицыному флоту…» При первом же свидании Вестфален сказал Кампредону: — Если б можно мне было всего четыре часа провести у короля, государя моего, я доставил бы ему средство уничтожить весь русский флот в его портах. Шведский посол был пожалован кавалером ордена св. Андрея Первозванного. А вскоре были получены известия, что совершено подписание нескольких дополнительных статей к русско-шведскому договору от февраля 1724 года, по которым отныне обе стороны обязались предложить датскому королю принять их условия разрешения конфликта, возникшего между королем датским и герцогом Голштинским. В случае, если король откажется от соглашения на предложенных условиях, Швеция обязывалась присоединить свои войска к русской армии. Серьезные дела назревали в Европе. Англия и Дания беспокоились не напрасно. Пожалуй, лишь смерть русской императрицы могла сломить ход событий. В европейских дворах со вниманием следили за здоровьем Екатерины I. «Ваше сиятельство, — сообщал Кампредон своему министру 4 января 1726 года, — хотя недовольство многих русских вельмож не проявилось еще в действии, но оно тем не менее существует, а Царица продолжает вести тот образ жизни, которому предалась несколько месяцев тому назад. Очень и очень вероятно, что царствование ее продлится недолго. Я уже имел честь докладывать вам, что большинство именитейших русских людей думают о том, как бы ограничить деспотическую власть своей Государыни, а это, у народов свирепых и привыкших к рабству, самый ясный признак грядущего падения. Если они будут ждать, пока царевич возмужает и, взойдя на престол, сам в состоянии будет управлять страною, то пытаться им достичь успеха станет уже поздно. Поэтому есть основание опасаться, что те, которые рассчитывают забрать впоследствии в руки значительную долю власти, постараются учредить правление на подобие английского… Я даже слышал из верного источника, что уже составлен проект новой формы правления и послан к главнокомандующему князю Голицыну на Украину, откуда, вероятно, и последует первый удар; князь же этот имеет сношения с Веною, через генерала Вейсбаха, немца, преданного императору. Оба они ревностные сторонники Царевича, и весьма возможно, что если венский двор одобрит виды друзей императорского племянника, то Царевич вступит на престол при первом же движении, к которому подадут повод…» Речь шла о русских вельможах — противниках герцога Голштинского. В Санкт-Петербурге меж тем поговаривали уже, будто австрийский император потребует отречения государыни от престола в день совершеннолетия великого князя. Слухи эти, начавшие усиленно распространяться едва ли не креатурами английского двора, доходила до Екатерины I и в один из дней, за обедом, она сказала: — Мне угрожают. Но если понадобится, я встану во главе армии. Я ничего не боюсь. И тут же приказала двум гвардейским офицерам пойти поторопить с постройкой галер. Это было в первых числах февраля 1726 года, а 5 марта весь Санкт-Петербург терялся в догадках по поводу странного происшествия. В тот день государыня присутствовала на учениях гвардейских полков, которое производилось на льду Невы, перед дворцом, а она смотрела на него из окна нижнего этажа, в рост человека от земли. При втором залпе одного гвардейского взвода некий новгородский купец, стоявший в четырех шагах от помянутого окна, упал, сраженный насмерть пулей, которая ударилась затем в стену дворца. Государыня заметила довольно спокойно: — Не несчастному купцу предназначалась эта пуля. Она сорвала шпагу с производившего ученье офицера, и он был посажен под арест, как и все 24 солдата сделавшего выстрел взвода. В ту же ночь арестовали и посадили в тюрьму полковника ингермландского полка Маврина, брат которого служил гувернером у великого князя Петра Алексеевича. 7 марта граф де Морвиль сообщал Кампредону, что граф Рабутин в дороге, направляясь в Петербург. Все сильно опасались как бы не произошло возмущения внутри государства. Не потому ли в последних числах апреля 1726 года Екатерина I назначила герцога Голштинского подполковником Преображенского полка. 26 апреля государыня, в амазонке и с командирским жезлом в руках, появилась, сидя в великолепном фаэтоне, во главе полка, выстроенного в одну линию, на площади, перед дворцом герцога, со всеми офицерами на местах, с 16 старинными знаменами полка, нарочно доставленными из Москвы. Герцог Голштинский прибыл за несколько минут до Царицы и помог ей выйти из фаэтона. Она заняла почетное место между ним и князем Меншиковым, и герцога провозгласили полковником. Весь полк сделал залп, повернувшись спиною к Царице. Екатерина I вновь села в фаэтон и пока герцог удалялся, чтоб приготовиться встретить ее у себя во дворце, она дважды проехала вдоль линии. Все офицеры были приглашены к герцогскому столу, за которым не было женщин, кроме императрицы, как командира полка. Прислуживали ей сам герцог Голштинский и его жена. За разговором герцог высказал пожелание понемногу наполнить гвардейские полки ливонцами и шведами. Екатерина Алексеевна молча, как бы в знак согласия кивнула ему. — А что граф Рабутин, есть ли какие известия об нем? — поинтересовалась вдруг государыня. — Ваше Величество, граф завтра прибывает в Санкт-Петербург, — последовал ответ. Посол австрийского императора приехал в северную российскую столицу 27 апреля, в субботу, в 6 часов вечера. >IV Человек ловкий и опытный, граф Рабутин вел себя по приезде в Санкт-Петербург крайне осторожно, особенно с великим князем Петром Алексеевичем. Он даже делал вид, будто не любит, чтобы при нем упоминали его имя. Надобно было знать все придворные приключения, и графом были пущены в ход подарки и деньги. В России, как и в Европе, от денег и подарков, как правило, не отказывались. Князь А. Д. Меншиков, принимая «гратификации» от Кампредона, не отказывался, к примеру, и от денег, предложенных ему шведским министром Цедергельмом. За пять тысяч червонцев светлейший князь сообщал в Швецию все, что происходило в Верховном Тайном Совете, причем выговаривал себе на всякий случай, чтобы приятельские внушения его не были забыты. Мудрено было бороться против союза Швеции с Ганновером даже такому искусному дипломату, как князь В. Л. Долгоруков, когда Меншиков успокаивал Швецию известием, что здоровье императрицы плохо, что на военные угрозы не следует обращать внимания, так как войска в его руках, и он не допустит войны. Кодекс придворной жизни, как успел заметить граф Рабутин, сводился к страху и трепету перед могуществом князя Меншикова, к приисканию и соблюдению связей с чинами свиты герцога Голштинского, к присутствованию на балах с членами семей Скавронских, Ефимовских, Гендриковых — родственников императрицы, сохранивших слишком еще свежие следы недавнего превращения ливонцев «низкого происхождения» в российские графы и вельможи. За особую честь почиталось во дворце получить приглашение следовать за Екатериной Алексеевной в те самые послеобеденные кружки императрицы, где ее величество, находясь в обществе ближайших придворных, оставляла весь этикет и, легонько ударяя по карманам присутствующих, ласково требовала с каждого конфету. «Я рискую прослыть за лгуна, когда я пишу образ жизни русского двора, — Писал Иоанн Лефорт 15 мая 1726 года. — Кто мог бы подумать, что он целую ночь проводит в ужасном пьянстве и расходится уже это самое раннее в пять или семь часов утра». Светлейший князь Меншиков, милостью императрицы освобожденный от казенных взысканий, казалось, вполне предался интересам голштинцев. Он до того умело поддакивал Бассевичу, что Толстой, Апраксин и Голицын объявили, что если он будет идти на поводу у голштинского министра, они вынуждены будут открыто сопротивляться всяким их начинаниям. Во дворце Меншикова вынуждены были усилить караул, а в крепости переменили гарнизон. — Меншиков получил такую большую власть, какую только подданный может иметь, — сказал как-то графу Рабутину один из иностранных министров. И добавил: — Он заводит такие порядки, которые делают его действительным правителем, а царице оставляют одно имя. Дабы ограничить его власть, в феврале 1726 года, по предложению Толстого, был учрежден Верховный Тайный Совет. В него, кроме Меншикова, вошли Апраксин, Головкин, Толстой, Дмитрий Голицын и Остерман. Отныне светлейшему князю, казалось, нельзя уже было ничего решать иначе, как с единогласного решения всего Совета. Должен был бы он и огорчиться введением 17 февраля 1726 года в новый орган государственной власти герцога Голштинского. Впрочем, насколько герцог был надменен и медлителен, настолько князь был бдителен и деятелен. Канцлер Головкин, старик, разбитый подагрою, вскоре начал уклоняться от дел и равнодушно смотрел на возраставшее значение своего помощника, вице-канцлера Остермана. Барон же Остерман, способнейшая и умнейшая голова, был вместе с тем и хитрейший придворный и, следовательно, раболепствовал силе. Престарелый Апраксин, всегда чуждый интригам и теперь решил не вмешиваться ни во что. Фельдмаршалы Голицын и Репнин, всеми уважаемые, не замедлили получить почетные назначения, удалявшие их от двора. Граф Рабутин понял: князь Меншиков может быть очень полезен; через него можно добиться чего желаешь, не вдаваясь в откровенности на счет тайных причин желания. Было понятно и то, что создание Верховного Тайного Совета, коллегиального органа, с введением в него представителей родовитого боярства — это попытка удовлетворить затаившуюся русскую партию, мечтавшую об ограничении власти государыни и установления в России власти, схожей с той, что образовалась в Швеции. Графа Рабутина прямо-таки засыпали чрезвычайными милостями. Его отличали от всех посланников коронованных лиц и караулом, и местом, демонстративно предлагаемым ему на всех пирах и балах. Именно поэтому Кампредон уклонился от бала, данного в честь годовщины коронации государыни, а вскоре покинул Россию. (Его функции отныне выполнял секретарь французского посольства Маньян). Переговоры графа Рабутина по заключению союзного договора с Россией успешно продвигались вперед. В войсках меж тем начинали уже довольно громко поговаривать, что государыня все делает для герцога Голштинского и ничего для великого князя Петра Алексеевича. В один из майских дней во многих местах Санкт-Петербурга было расклеено воззвание возмутительного характера. Начались обыски. Искали автора. Близ дворца появилось подметное письмо, в котором говорилось, что все обыски будут тщетны. Члены Верховного Тайного Совета обратились к «простосердечному читателю» с воззванием обнаружить авторов письма. Было обещано две тысячи рублей тому, кто укажет составителя. При этом объявлялось, что деньги будут положены в фонари: тысяча в фонарь у Троицкой церкви и вторая — в фонарь у церкви Исаакия. Никто не высказал желания стать обладателем упрятанных денег. Таившиеся у ловушек караульные принуждены были покинуть свои посты. В интересах безопасности государыни был учрежден отряд телохранителей в количестве 73 человек, положивший начало кавалергардии. Великий князь Петр Алексеевич начинал сознавать, кто он, чувствуя крепкую опору. В двадцатых числах мая 1726 года он наотрез отказался ехать в Ригу, сделав сомнительной и саму намечавшуюся поездку государыни с князем Меншиковым. Из лиц, окружавших великого князя, обращал на себя внимание его гоф-юнкер князь Иван Долгорукий, который был весьма близок ему. Долгорукому шел семнадцатый год. Он был старшим сыном князя Алексея Долгорукого. Воспитание, как стало известно графу Рабутину, гоф-юнкер получил в доме своего деда — князя Григория Долгорукого, бывшего многие годы послом при польском короле Августе II. Природа наградила гоф-юнкера добрым сердцем, и это свойство, выделяя его из толпы царедворцев, располагало к нему многих, в том числе и великого князя Петра Алексеевича. Иван Долгорукий был назначен гоф-юнкером в 1723 году, вскоре после своего возвращения на родину, в то время, когда великий князь Петр Алексеевич был «забыт и незнаем», когда никто не обращал на него внимания. Поняв тогдашние придворные конъюнктуры, Долгорукий принял в расчет, что преемником Екатерины I будет не кто иной как Петр Алексеевич, и, как говаривали старые люди, «рассудил сыскать его к себе милость и доверенность». Историк М. М. Щербатов в своей книге «О повреждении нравов в России» передает следующий анекдот: «В единый день, нашед его (великого князя Петра Алексеевича. — Л.А.) единого, Иван Долгорукий пал пред ним на колени, изъясняя всю привязанность, какую весь род его к деду его, Петру Великому, имеет и к его крови; изъяснил ему, что он по крови, по рождению и по полу, почитает его законным наследником Российского престола, прося, да уверится в его усердии и преданности к нему». С этого дня начиналась дружба его с великим князем. Петр, впечатлительный и привязчивый, не мог не полюбить и не привязаться к ловкому, словоохотливому красавцу». Графу Рабутину было ясно: князь Иван Долгорукий определен своими родственниками к великому князю Петру Алексеевичу, дабы наиболее надзирать его поступки и примечать слова и движения мысли. >V В ночь на 20 мая 1726 года в Петербурге загорелись галерные верфи. Сгорело 12 галер, готовых к спуску на воду, яхта и несколько шлюпок. Государыня тотчас же приехала с генералами и, благодаря разумным распоряжениям, огонь был потушен. Русских галер всего более опасались англичане и датчане. (Еще 15 апреля князь Куракин извещал из Лондона, что английская эскадра из 20 кораблей назначена в Балтийское море по требованию двора датского. В мае английская эскадра появилась под Ревелем. Командующий, адмирал Уоджерс, передал Екатерине I грамоту короля Георга I, в которой говорилось, что сильные вооружения России в мирное время возбудили подозрения в правительстве Англии и в союзниках, и потому неудивительно, что он, король, отправил в Балтийское море сильную эскадру). По прошествии трех недель со времен пожара галер датский посол прислал в канцелярию двора мемуар следующего содержания: «Не смотря на ходящие всюду слухи, будто целию огромных вооружений России служит мнимое удовлетворение герцога Голштинского, король датский не может не поверить, чтобы Царица желала разорвать добрые отношения с державой, изстари дружественной и союзной ей, из-за такой цели, ради принца, предназначенного занять со временем шведский престол и интересы коего сделаются тогда, по необходимости, прямо противуположные интересам России». Посол извещал, ему приказано королем просить Ее Царское Величества объяснить, в ответ на этот мемуар, каковы истинные намерения ее относительно датской короны. Датскому послу не давали ответа. Задержка с ответом происходила еще и потому, что князь Меншиков, как пишут, «физически не мог успевать на разнообразных поприщах, где ожидались его непосредственные распоряжения». Немудрено, что многое в государственном механизме медлило, запаздывало, даже приостанавливалось. Кроме того, честолюбивый князь усиленно искал возможности осуществления давно преследовавшей его мысли — самому сделаться герцогом курляндским. Будучи в последние годы домоседом, он вдруг засобирался в Ригу, торопя с отъездом. Спешить было с чего. В июне 1726 года на сейме в Митаве дворяне, с тайного согласия польского короля Августа II, избрали внебрачного сына короля — графа Морица Саксонского своим герцогом. Анне Иоанновне Мориц нравился, и она не прочь была выйти за него замуж, о чем и сообщала Меншикову, прося у светлейшего князя ходатайства перед императрицею. А. Д. Меншиков отправлялся в Ригу с единственной целью — расстроить возможный брак. Официально цель поездки объявлялась, как инспектирование войск, расположенных в прибалтийских крепостях. 27 июня князь приехал в Ригу. Наутро из Митавы прибыла вдовствующая герцогиня Анна Иоанновна и пригласила князя для беседы. Разговор был жестким. Князь объявил, что брак невозможен, ибо государыня не согласится на него по причине «вредительства интересов российских». К тому же Мориц — внебрачный сын, и герцогине «в супружество с ним вступать неприлично, понеже оной рожден от метресы». В конце беседы светлейший сделал примирительный ход. — Ежели герцогом в Митаве изберут меня, — сказал он, — то я гарантирую вам, герцогиня, сохранение ваших прав на курляндские владения. Ежели же другой кто избран будет, то трудно сказать, ласково ль с вами в Петербурге поступать будут, кабы не лишили вдовствующего пропитания. Герцогиня, уезжая, утирала слезы и обещала содействовать светлейшему князю. Корона была почти в руках, но ночью из Митавы примчали князь Василий Лукич Долгорукий и Петр Михайлович Бестужев с неприятным известием: в Митаве отклонили кандидатуру Меншикова «для веры», то есть из-за его исповедания православия. Скрывать истинные причины приезда было незачем, и Меншиков тотчас отправился в Митаву. Он встретился с графом Морицем, дважды разговаривал с ним и заявил сопернику, чтобы тот убирался из Курляндии. — Императрица вашего избрания не потерпит, — сказал Меншиков. — Никогда не думал, чтобы мое избрание было противно ее величеству, — отвечал тот и предложил «знатную сумму» отступного. — Готов уплатить такую же сумму, если станете помогать мне в избрании, — произнес светлейший. Мориц упорствовал недолго. — Этою суммою буду доволен, — сказал он. Меншикову было обещано, что граф покинет Курляндию и обеспечит поддержку Августа II. Оставалось ждать съезда депутатов ландтага. Меншиков позволил себе возвратиться в Ригу. Но едва он покинул Митаву, как оберратыотказались созывать ландтаг. Князь пришел в бешенство. Он срочно направил в Петербург гонцов с просьбою разрешить «навести в Курляндию полков три или четыре». Запахло войной с Польшей. В Верховном Тайном Совете, на очередном заседании, на котором присутствовала и Екатерина I, решено было военных действий не предпринимать. Меншикову предлагалось вернуться в Санкт-Петербург. («Хотя вы пишете, чтоб вам там еще побыть, пока сейм кончится, и хотя это было бы недурно, однако ж, и здесь вы надобны для совета; поэтому вам долго медлить там нельзя, но возвращайтесь сюда»). По прибытии в Санкт-Петербург князь, не заезжая домой, направился во дворец, к императрице. Они беседовали четыре часа. Императрица какое-то время была явно недовольна князем и даже несколько холодна с ним. («…В отсутствие властолюбца, — писал историк Дм. Бантыш-Каменский, — несколько царедворцев убедили Государыню подписать указ об арестовании его по дороге; но Министр Голштинского двора граф Бассевич вступился за любимца счастия и данное повеление было отменено. Тщетно Меншиков старался отомстить тайным врагам своим. Они остались невредимы, к досаде оскорбленного вельможи»). «Что… происходит при дворе, доверяю как величайшую тайну, — сообщал в «Записке» Иоанн Лефорт 9 августа 1726 года, — не бодрствует и не управляет Царица, ибо Она предалась к другой страсти, а князь то и дело от имени Царицы рассылает указ за указом, о которых она и не знает». Про великого князя Петра Алексеевича теперь рассказывали, что так как он каждое утро должен отправляться к князю Меншикову с поклоном, то он поговаривал: «Я-де должен идти к князю, чтобы отдать ему мой поклон, ведь и мне нужно выйти в люди, сын его уже лейтенант, а я пока ничто; Бог даст и я когда-нибудь доберусь до прапорщичьего чина». Помнить бы светлейшему князю старое житейское правило — осторожно пользоваться своим счастьем. Да не тот характер князь имел. Достиг Александр Данилович того, что в народе полагали, будь это только возможно, царица выйдет за него замуж и возведет его на царский престол. — Возносится он на высоту, чтобы тем с большею силою обрушится, — говорили петербуржцы. Светлейший стал совсем игнорировать Верховный Тайный Совет, непосредственно рассылая указы Сенату и другим учреждениям. «Господа Сенат, — писал он, — Ея Императорское Величество указала…». Но 4 августа императрица именным указом предписала не верить словесным и письменным именным указам, объявляемым «сильными персонами без подписания нашея собственныя руки или всего нашего Верховного Тайного Совета». Понимал ли Меншиков, что большие полномочия, которые имел, баснословные богатства, собранные им, свободу и даже жизнь, — все это он мог потерять в одно мгновение. Его гордость, жестокость делали его предметом зависти и ненависти малых и великих. Императрица выказывала все большую привязанность к своим детям, особенно же благоволила Анне Петровне и ее супругу — Карлу-Фридриху. Дело доходило до того, что даже в правительственных делах спрашивала у них совета и делала с ними различные распоряжения, ничего не говоря Меншикову. Было ясно, Меншиков должен опасаться возрастающего влияния голштинской фамилии, которое, наконец, могло привести его к падению. Здоровье Екатерины I слабело. У нее начиналась водянка. При осторожном образе жизни болезнь могла быть излечима, однако императрица, хотя и принимала лекарства, но делала это беспорядочно. Она все так же любила есть крендели или бублики, намоченные в крепком венгерском вине. В дела вникала все менее и все предоставляла любимцам. Секретарь саксонского посланника Френсдорф сообщал в те дни своему королю: «Она вечно пьяна, вечно покачивается…» Меншиков, входя утром в спальню своей повелительницы, всякий раз спрашивал: — Ну, Ваше Величество, что пьем мы сегодня? Наконец, 27 августа из Вены прибыл курьер, привезший известие о подписании союзного договора. Герцог Голштинский мог быть доволен: в договоре была секретная статья, касающаяся его лично. Император обещал помогать герцогу в возвращении Шлезвига. Европейские державы окончательно разделились на враждующие группы договорами ганноверским и венским. Осенью 1726 года в Санкт-Петербург прибыл двоюродный брат герцога Голштинского. По городу поползли слухи о его возможной женитьбе на цесаревне Елизавете Петровне. Того, как говорили люди осведомленные, захотела Екатерина I. В ее желании выдать свою дочь за сына епископа Любского усматривала одно: она при жизни хочет иметь внуков. Вопрос о престолонаследии, похоже, не оставлял ее. 20 декабря 1726 года Маньян сообщал в Версаль: «Царица была не совсем здорова дней около десяти, но… давала бал по случаю рождения принцессы Елизаветы, хотя сама и не присутствовала на нем… Говорят, будто, желая успокоить венский двор, герцог настоятельно убеждает царицу теперь же объявить великого князя наследником». Мысль, что преемником Екатерины I должен быть великий князь, не ослабевала в народе: ходили слухи, что императрица после своих именин поедет короновать внука. Аранского (Нижегородского) монастыря архимандрит Исайя поминал на ектениях «благочестивейшего великого государя нашего Петра Алексеевича» вместо «благоверного великого князя» и, когда ему возражали, отвечал: — Хотя мне голову отсеките, буду так поминать, а против присланной формы поминать не буду, потому что он наш государь и наследник. Правительство решило, что кстати будет приказать всем в провинциях не слушаться ни архиепископов, ни епископов. Узнав о том, священнослужители оставили свой сан. По целым губерниям несколько месяцев не совершались богослужения, что подавало повод к страшным беспорядкам внутри государства. …Все предвещало близкую кончину Екатерины I. Герцог Голштинский искал дружбы с Меншиковым, ибо понимал, случись несчастье, умри государыня, он, без поддержки князя, быстро потеряет свое влияние при русском дворе. Другие мысли бродили в голове у светлейшего. Князь должен был понимать, как трудно будет вдругорядь отстранить от престола законного наследника. А приди великий князь к власти, на кого изольется вся ненависть членов старорусской партии? На него — на князя Меншикова. Помнил Александр Данилович строки подметного письма: «Известие детям российским о приближающейся погибели Российскому государству, как при Годунове над царевичем Димитрием, учинено: понеже князь Меншиков истинного наследника, внука Петра Великого, престола уже лишил, а поставляет на царство Российского князя голштинского. О горе, Россия! Смотри на поступки их, что мы давно преданы». Стоило ли выставлять себя в таком ненавистном свете, подвергаться опасностям и чего ради? Дабы возвести на престол герцогиню Анну Петровну и уступить свое влияние тому же Бассевичу? Да и у Елизаветы был жених. Меншикову не было теперь особенного интереса поддерживать дочерей Екатерины. Надобно было искать иной выход. О тайных намерениях светлейшего стали догадываться с ноября 1726 года, когда, приготовляя фейерверк ко дню тезоименитства императрицы, он велел возле столпа с короною и привязанным к нему якорем представлять юношу, держащего одною рукою канат якоря, а другою глобус и циркуль. Увидев то, генерал-майор Скорняков-Писарев и некоторые другие, участвовавшие в суде над царевичем Алексеем и царицею Евдокиею, сказали: — Этот юноша, без сомнения, великий князь Петр Алексеевич; его представляют быть нашим государем; что же будет с нами? Тогда Меншиков был принужден переменить рисунок фейерверка, а месяца через полтора по Санкт-Петербургу пополз слух, что князь Меншиков тайно старается женить великого князя на своей дочери. Едва ли не главную роль в перемене отношения князя Меншикова к великому князю сыграл датский посол Вестфален. Для Дании вопрос о престолонаследии в России был очень важен. Приди к власти герцогиня Голштинская Анна Петровна, и тотчас же страшная опасность нависла бы над датским королевством. Вступление же на престол великого князя Петра уменьшало или даже уничтожало опасность. Вестфален более всех должен был «трудить» свою голову над придумыванием средств, которые могли бы способствовать возведению на престол сына царевича Алексея Петровича. И ему пришла мысль отнять у партии, враждебной великому князю, ее главу Меншикова и заставить его действовать в пользу юного наследника престола. В данном случае интересы Дании и Австрии совпадали, и Вестфален поспешил к графу Рабутину. Между министрами произошел следующий разговор. — Вы не станете отрицать, — говорил Вестфален, — что серьезное стремление герцога голштинского стать преемником царицы или по крайней мере захватить ее престол для своей супруги — важная политическая истина. Граф Рабутин кивнул в знак согласия и поинтересовался: — Каким образом, по вашему мнению, еще возможно спасти челн сиротских интересов? — Для них все потеряно, если вы, граф, не сумеете поставить князя Меншикова на свою сторону, — ответил Вестфален, — овладеть князем возможно, так как герцог недавно имел неосторожность ни с того ни с сего поссориться с ним. Следует только подойти к Меншикову с слабой стороны — то есть воспользоваться его чрезмерным честолюбием. Дайте ему понять, граф, что в его руках прекрасный случай возвести свою дочь в сан царицы всероссийской, выдав ее замуж за царевича, добудьте какое-нибудь письмо от императора, способное убедить его в согласии императора на тайный брак, обнадежьте его в то же время, что ему отдан будет первый вакантный в империи фьеф{2}, а я найду случай внушить князю все эти мечты, дабы они охватили его сердце прежде, чем вы заговорите формально о возможности их осуществления. Графу совет датского посла пришелся по вкусу, и в Вену было отправлено секретное письмо. Австрийский двор не замедлил с ответом. Граф Рабутин получил все, что требовал, и притом — добрую сумму для успешного начала работы. «Цесарский двор прислал 70 тысяч рублев, в подарок Госпоже Крамер, дабы она ее (Екатерину I. — Л.А.) склонила именовать по себе наследником Князя Петра Алексеевича» — писал историк М. М. Щербаков. Император пообещал Меншикову первый фьеф, какой только сделается вакантным в империи. Светлейший князь принял предложение, выводившее его из затруднительного положения. Оставалось получить согласие Екатерины I на брак великого князя с дочерью Меншикова. >VI Княжна Мария Меншикова была помолвлена с сыном польского графа Сапеги Петром 13 марта 1726 года. Более пяти лет пред тем молодой поляк жил в доме светлейшего князя в качестве жениха его дочери. Отец его, граф Ян Сапега, староста Бобруйский, принадлежал к числу богатейших и влиятельнейших магнатов. Александр Данилович, мечтая о герцогстве курляндском, в 1720 году договорился с ним о браке своей дочери с единственным сыном Сапеги, надеясь посредством этого союза составить себе сильную партию в Польше. Помолвка состоялась во дворце Меншикова. Съехалась вся столичная знать. Екатерина I приняла участие в церемонии обмена перстнями между будущими супругами и, как извещают «Повседневные записки», «изволила дать позволение на забаву танцам». Это были первые праздничные торжества, совершаемые после смерти Петра I. Екатерина I отметила красоту Петра Сапеги, и вскоре он сделался ее фаворитом. Императрица прямо-таки отняла Сапегу у княжны Марии Меншиковой. В январе 1727 года она подарила ему дом и изредка ездила ужинать к молодому графу. Для себя Екатерина I решила, что как только красавец ей прискучит, она женит его на своей племяннице Софье Карловне. В марте 1727 года решение о свадьбе племянницы было принято. Светлейший князь знал о намерениях государыни и именно это дало ему право заговорить с ней о другой приличной партии для своей дочери. Он предложил брак княжны Марии с великим князем Петром Алексеевичем. Екатерина была во многом обязана Меншикову: старый друг ее сердца немало содействовал решению Петра I признать ее супругой; он же, наконец, возвел ее на престол. А кроме того, она видела невозможность отстранить от престола великого князя в пользу одной из своих дочерей и думала, что упрочит их положение, соединив с будущим императором человека, на признательность которого имела право рассчитывать. Екатерина согласилась с предложением светлейшего князя и клятвенно обещала никогда не отступаться от данного ею слова. Весть о согласии государыни на этот брак как громом поразила русских политиков. Сильно встревоженный герцог Голштинский, его супруга Анна Петровна и ее сестра цесаревна Елизавета тщетно уговаривали матушку взять это согласие назад. Екатерина не боялась опасных последствий своего поступка для укрепления спокойствия своего правления. Ибо этим она, с одной стороны, успокаивала сторонников великого князя, юность которого дозволяла обвенчать его лишь весьма не скоро, с другой же, она навсегда привязывала к себе светлейшего князя. Граф Рабутин поспешил отправить в Вену курьера с известием о столь благоприятном для великого князя событии. В первых числах марта вице-канцлер барон Остерман был объявлен воспитателем великого князя. Меншиков дал великому князю почетный караул из гренадер. Петр Алексеевич и сестра его Наталья Алексеевна теперь два-три раза в неделю виделись с детьми светлейшего князя. Торжество А. Д. Меншикова слишком очевидно огорчало герцога Голштинского. В один из мартовских дней светлейший князь давал бал по случаю дня рождения княгини, своей супруги, и пригласил герцога. Тот извинился под предлогом нездоровья, равно как и герцогиня Анна Петровна; причем, однако, оба объявили, что если им не удастся присутствовать на обеде, то они постараются приехать к ужину. Вечером, видя, что ни тот ни другая не едут, А. Д. Меншиков сказал, рассмеявшись, при Бассевиче: — Всячески стараюсь заслужить расположение герцога, но, видимо, не успеваю в этом и больше уж ничего поделать не могу. Государыня на празднике не присутствовала по причине недомогания, но цесаревна Елизавета была и епископ Любский тоже. «Всего более здешний двор занимался теперь великим князем, — сообщал Маньян 1 апреля 1727 года. — С тех пор, как Царица дала согласие на его брак с дочерью Меншикова, положение его так упрочилось, что теперь никто не сомневается здесь, что, в случае смерти Царицы, весь русский народ тотчас же признает юного принца ее преемником, несмотря ни на какое распоряжение Царицы». Старые союзники Меншикова отшатнулись от него. Но светлейшего князя то не смутило. Он с обычным своим тщеславием начал «в своем доме придворные чины употреблять, как имперским князьям принадлежит». (Так писал его злейший враг, петербургский генерал-полицмейстер Антон Мануилович Девиер). Девиер был женат на сестре Меншикова, но оба люто ненавидели друг друга. Вражда возникла еще при жизни Петра I. Девиер — португальский еврей, прибыл юнгой на купеческом корабле в Голландию, где случайно его увидел Петр I. Император отдал его в услужение Меншикову, который принял его как скорохода. Петр I имел случай говорить с Девиером и, открыв в нем способности, взял его к себе денщиком. Вскоре иноверец стал столь силен, что просил у своего прежнего господина руки его сестры. Едва лишь он заикнулся об Анне Даниловне, как Меншиков пришел в страшный гнев. Вне себя, он бросился на Девиера, собственноручно дал ему несколько пощечин и, не довольствуясь этим, кликнул челядь и велел им бить насмерть непрошеного жениха. Девиер, избитый в кровь, вырвался из рук усердных слуг Меншикова и кинулся к Петру I. Ему он сообщил, что Анна Даниловна брюхата от него. Суд государя был короток. Он вызвал Меншикова и приказал в течение трех дней обвенчать сестру с Девиером. С тех пор Меншиков и Девиер скрывали непримиримую ненависть друг к другу, но в душе только ждали удобного момента погубить друг друга. Девиер пользовался расположением Екатерины I, сумел войти в тесный кружок ее приближенных. Еще при жизни Петра I Екатерина всякий раз, когда уезжала из Санкт-Петербурга, поручала наблюдению Девиера свою малолетнюю дочь Наталью Петровну и пасынков: великого князя Петра и его сестру Наталью. Немудрено, что Девиер, ставший в 1726 году сенатором и метивший в Верховный Тайный Совет, был против брака княжны Меншиковой с великим князем. К тому же, отношения с самим светлейшим у него вконец испортились после поездки в Курляндию, когда Девиер неодобрительно отозвался о действиях Меншикова в Митаве. Узнав о возвращении Девиера в Санкт-Петербург из Митавы, граф П. А. Толстой поспешил приехать к нему. — Знаешь ли ты о сватовстве великого князя на дочери Меншикова? — спросил он. — Слышал об этом, — отвечал Девиер, — и удивляюсь, что вы молчите? Меншиков овладел всем Верховным Тайным Советом. Лучше было бы, если бы меня в верховный совет определили. — Надо, — продолжал граф Толстой, — обстоятельно представить государыне о всех последствиях, которые могут произойти. Меншиков и так велик, в милости, и ежели сделается по воле ее величества, не будет ли после того государыне какая противность? Он захочет больше добра великому князю, сделает его наследником, и бабушку велит сюда привезти, а она нрава особливого, жестокосердна, захочет выместить злобу и дела, которые были при блаженной памяти государе, опровергнуть. Необходимо все это объяснить государыне. По моему мнению, лучше всего, чтоб ее величество, ради собственного интереса, короновала при себе цесаревну Елизавету или Анну Петровну (Толстой знал, что Девиер стоит за герцогиню Голштинскую), или обеих вместе. Тогда государыне будет благонадежнее, потому что они родные ее дети. Что касается великого князя Петра, то можно его послать за море погулять, как посылаются прочие европейские принцы, а тем временем коронация утвердится. Девиер согласился с Толстым. Искали случая доложить обо всем императрице. Толстой, поставивший целью во что бы то ни стало помешать возведению царевича на престол (он опасался мести его за гибель отца), сошелся с герцогом Голштинским, с генералом Бутурлиным, со многими сенаторами и сановниками, дабы в минуту кончины государыни провозгласить императрицею герцогиню Голштинскую и арестовать каждого, кто бы осмелился сопротивляться. Он принялся с каждым обсуждать план действий, но решительная минута наступила ранее, чем все ожидали… Государыня до того ослабела и так изменилась, что ее было трудно узнать. В первый день Пасхи она впервые не присутствовала на обедне во дворцовой церкви. В день ее рождения не было ни пиршества, ни раздачи орденов. В одну из апрельских суббот она вздумала прокатиться по улицам Петербурга, но, вернувшись, слегла в постель и ночью сделалась с ней лихорадка. — Что же не доносите? — говорил Девиер Бутурлину. — Не допускают до императрицы, — отвечал Бутурлин. — Двери затворены, — и принялся расспрашивать о болезни государыни. Выслушав Девиера, произнес: — Я чаю, царевна Анна Петровна плачет? — Как ей не плакать, — говорил Антон Эммануилович, — матушка родная. — На отца она походит, великая княгиня, и умна, — заметил Бутурлин. — Правда, — согласился Девиер, — она и умильна собою и приемна и умна; да и государыня Елизавета Петровна изрядная, только сердитее. Ежели б в моей воле было, я желал бы, чтоб царевну Анну Петровну государыня изволила сделать наследницею. Бутурлин подхватил: — То бы не худо было; и я бы желал. В числе недовольных светлейшим были также князь Иван Долгорукий, Александр Львович Нарышкин и Ушаков; первые, желая помешать свадьбе великого князя, говорили о том герцогу Голштинскому и его супруге; Долгорукий хотел говорить и фельдмаршалу графу Сапеге, чтобы он доложил императрице. 10 апреля у государыни отрылась горячка, осложнившаяся воспалением легких. Она уже не вставала. Меншиков не оставлял ее, подносил указы к ее подписанию и, как слышно было, сочинял, вместе с канцлером Головкиным, проект завещания государыни. В тот же день, 10 апреля, герцог Голштинский привел графа П. А. Толстого к себе в дом. Приехал и Ушаков. — Велика опасность, что императрица скончается без завета, — сказал герцог. — Теперь поздно делать завещание, — ответил Толстой. Разговоры и желания недовольных были, отчасти, известны Меншикову. Он был настороже и искал возможности отомстить врагам. 16 апреля, когда «весь двор предавался чрезвычайному унынию по причине отчаянного положения императрицы», Девиер явился во дворец в нетрезвом виде. Подхватив плачущую графиню Софью Карловну Скавронскую, закружил ее «вместо танцев» и говорил: — Не надобно плакать! Затем подошел к великому князю, сидевшему на кровати, и сказал ему: Поедем со мной в коляске, будет тебе лучше и воля, а матери твоей не быть уже живой. Присел к нему на кровать и принялся поддразнивать, говоря, что будет ухаживать за его будущей женой. Плачущей же цесаревне Елизавете Петровне посоветовал выпить вина. — Об чем печалишься, — сказал он ей. Меншиков увел из комнаты великую княжну Наталью Алексеевну, говоря, чтобы она «была всегда при матушке (Екатерине. — Л.А.) с ним, князем, вместе». 26 апреля Екатерине I стало немного лучше и Меншиков поведал ей о поступке Девиера. В этот же день князь отправился в свой дом, на Васильевский остров. Императрицею был подписан указ «О высылке жидов из России, с запрещением им въезда в государство и о наблюдении, чтобы они не вывозили с собою золотых и серебряных российских денег». 26 апреля светлейший князь имел тайный разговор с канцлером графом Головкиным и действительным тайным советником князем Дмитрием Голицыным. А 27 апреля именным указом велено было назначить особую следственную комиссию, под председательством канцлера, для суда над Девиером за великие его предерзости, злые советы и намерения. Велено было посредством пытки допросить о его сообщниках. Девиер пробовал было запираться, но его вздернули на дыбу и он повинился во всем, крича, однако, что никаких сообщников не имеет, а только говорил с Бутурлиным, Толстым, Нарышкиным, Долгоруким и Писаревым о намерении женить великого князя на дочери Меншикова. Потребовали к ответу Писарева и Толстого. Те указали на Ушакова. Из речей их стало ясно, что они опасались Меншикова и советовались между собою и с герцогом Голштинским о средствах препятствовать супружеству дочери его с великим князем. 2 мая императрица почувствовала лихорадку и Меншиков вновь перебрался во дворец Екатерины I. 5 мая князь торопил канцлера, чтоб он скорее решил следственное дело, чтоб экстракт был составлен без допроса всех сообщников. Графу Головкину надлежало, учиня сентенции, доложить непременно в следующее утро, а буде что еще из оных же, которые уже приличились следованием, не окончено, и то за краткостью времени оставить. Доклад поднесен, как было назначено, в следующее утро, 6 мая 1727 года. Екатерина подписала слабою рукой указ о наказании преступников, дерзнувших распоряжаться наследием Престола и противиться сватанию великого князя, происходившему по Высочайшей воле. Вечером того же дня императрица почила в Бозе. Девиер и Толстой, лишенные чинов, были сосланы один в Сибирь, другой — в Соловецкий монастырь. Бутурлин отправлен в далекую деревню. Князь Иван Долгорукий — в один из армейских полков, с понижением в чине. «Князь Меншиков одержал, как, вероятно, ему казалось, решительную победу над своими противниками, за четыре месяца до своего падения», — писал граф А. Блудов. Екатерина недолго пережила Петра I. Перед смертью она видела сон, которому, по-своему, дала толкование. Ей снилось, что она сидит за столом, окруженная придворными. Вдруг появляется тень Петра. Император одет, как одевались древние римляне. Он манит ее к себе. Екатерина идет к нему, и он уносится с ней под облака. С большой высоты она бросает взор на землю и видит своих дочерей, окруженных толпою, составленной из представителей всех наций, шумно споривших между собой. — Я должна скоро умереть, — сказал императрица. — По смерти моей, чаю, в государстве настанут смуты. Скоротечность болезни, сопровождавшая ее последние дни, породила слухи, что она была отравлена и что к этому причастен Девиер. 7 мая года, утром, в большой зале императорского дворца собралось все высшее духовенство и русская знать. Караул во дворце был удвоен. Полки Преображенский и Семеновский поставлены пред дворцом под ружье. Великий князь Петр Алексеевич явился в залу, сопровождаемый членами императорского семейства и светлейшим князем. Он сел в кресло, поставленное для него на возвышенном месте. Меншиков представил духовное завещание покойной императрицы, распечатал его и вручил действительному тайному советнику Степанову для прочтения. Глубокая тишина воцарилась в общей зале, где находилось человек триста. «Хотя по Материнской Нашей любви, — читал текст духовного завещания Степанов, — дочери наши, герцогиня Голштинская Анна Петровна и Елизавета Петровна, которые могли бы быть преимущественно назначены Нашими преемницами, но принимая в уважение, что лицу мужеска пола удобнее перенесть тягость управления столь обширным государством, Мы назначаем Себе преемником Великого Князя Петра Алексеевича». …Всех поразила двенадцатая статья духовной: «За отличные услуги, оказанные покойному Супругу Нашему и Нам самим Князем Меншиковым, Мы не можем явить большого доказательства Нашей к нему милости, как возведя на Престол Российский одну из его дочерей и потому приказываем, как дочерям Нашим, так и главнейшим Нашим Вельможам, содействовать к обручению великого князя с одною из дочерей Меншикова и коль скоро достигнут они совершеннолетия, к сочетанию их браком». Все молчали, не смея изъявлять своих чувств, хотя догадывались, что не государыня, а светлейший составил эту духовную. Лишь старый граф Ян Сапега заметил, что он не отходил от постели умирающей государыни и никакого завещания не видел и ничего о таком завещании не слыхал. Но его замечание пропустили мимо ушей. О нем тут же забыли. Петр II был провозглашен императором в девятом часу утра при пушечной пальбе из крепости, адмиралтейства и яхт, стоявших на Неве. Приняв поздравления от первых чинов государства, он вышел к гвардейским полкам, которые немедленно присягнули ему. Все плакали от счастья. Россия торжествовала. Русские вновь видели своего царя на троне. В тот же день князь Меншиков пожалован был адмиралом. >VII Еще при жизни императрицы Екатерины Алексеевны стало известно, что король Испании Филипп V направляет в Россию своего посланника — дюка де Лириа, — герцога, фельдмаршала, камергера. Внук изгнанного английского короля Иакова II, он обрел вторую родину в Испании и был, как и дед его, и как отец, ревностным католиком. 11 января 1727 года, в загородном дворце, Филипп V подписал кредитивные грамоты к русской императрице и секретную инструкцию своему посланнику. В ней, в частности, говорилось: «Мы сочли за благо избрать Вас нашим послом в Московии благодаря доверию к Вашим способностям и талантам. При исполнении Вашей миссии Вам необходимо проявлять особую бдительность и наблюдательность, чтобы постичь политику, которую осуществляют или могут осуществить в Московии посланники других государей, вникнув в переговоры и пытаясь противодействовать и срывать их, которые противоречат нашим интересам… В целом очень важно, чтобы Вы сблизились со всеми высокопоставленными лицами при дворе и в правительстве, дабы наилучшим образом соблюдать мои интересы, поскольку близкие и доверительные отношения с правительственными кругами помогут Вам быть в курсе переговоров, которые ведут там враги нашей короны… О всех лицах в правительстве, которые могут пользоваться нашим доверием, Вы будете давать отчет через тайные государственные каналы, используя шифр, который Вам будет передан. Шифр будете держать у себя, не доверяя никому». К врагам испанской короны относились в ту пору Англия и Франция. Англичане, после тринадцатилетней войны за испанское наследство, удерживали за собой Гибралтарскую крепость. Французы же, до апреля 1725 года бывшие союзниками Филиппа V, неожиданно дали повод к разрыву отношений между двумя государствами. Уже три года испанская инфанта, — дочь Филиппа V, была обручена с Людовиком XV и воспитывалась во Франции, как будущая королева; дело было устроено во время регентства герцога Орлеанского. Но после кончины последнего, нареченную невесту отослали в апреле 1725 года к ее отцу. Честолюбие испанского короля было задето. Он тотчас же отозвал своего посла из Парижа и приказал всем своим представителям при иностранных дворах разорвать отношения с представителями Франции. Жена короля Филиппа V — итальянка Елизавета Фарнези повелела своему тайному доверенному лицу — барону Рипперде, находившемуся в Вене, заключить мирный договор с императором. (Из этого родился так называемый Венский трактат 1725 года). В сентябре того же года король Франции подписал договор с Англией и Пруссией в Ганновере, и Европа разделилась на два враждебных лагеря. Но, несмотря на это, Елизавета Фарнези (про нее говорили, что она управляет своим. мужем) лелеяла мечту видеть Испанию, Австрию и Францию под одним скипетром. В пику Англии она желала отнять удерживаемую англичанами Гибралтарскую крепость и посадить на английский престол Иакова III Стюарта. Надеясь, что Россия поможет Испании в ее борьбе с Англией (на то были причины, ибо Петр I обещал тайную помощь претенденту в восстановлении его на английском престоле) и направляла Елизавета Фарнези в Петербург своего посланника. Герцогу де Лириа было тридцать два года. Кровь королей Стюартов текла в его жилах. Он был фанатиком религии, которой его дед пожертвовал тремя коронами. Мечты королевы пришлись ему как нельзя больше по сердцу, потому что отвечали его собственным мечтам. Ни слабое здоровье, на которое он жаловался, ни суровый климат и жестокие нравы России, которых он страшился, не помешали ему дать согласие отправиться испанским посланником к русскому двору. Он страстно желал одного, чтобы Стюарты вернули себе английский трон. Законный претендент на престол Иаков III Стюарт был его родным дядей. В Россию дюк де Лириа отправился в середине марта 1727 года. Почти два месяца надлежало ему провести в дороге, чтобы добраться только до союзной Вены. Было о чем подумать и что вспомнить в пути. Его деду — английскому королю Иакову II покровительствовали иезуиты и римский папа Иннокентий XI. Придя к власти в 1685 году, Иаков II желал восстановления католицизма в Англии. Благодаря ему, вопреки законам, государственные должности раздавались католикам. Король преследовал пресвитериан с особой жестокостью. Тогда виги вошли в тайные контакты с зятем Иакова II — голландским штатгалтером Вильгельмом Оранским и предложили ему прибыть в Англию и возложить на себя английскую корону. В игру вступили голландские купцы, среди которых были и евреи. Деньги купцов решили дело. Вильгельм Оранский высадился в 1688 году с голландским войском на английском берегу и направился к Лондону. Многие из прежних сторонников начали покидать Иакова II и переходить на сторону его зятя. Английское войско изменило своему королю. Иаков II, переодетый, бежал с несколькими придворными и иезуитами из Лондона и нашел приюту французского короля Людовика XIV. Лишь ирландский гвардейский полк последовал за ним. С приходом к власти Вильгельма Оранского было о чем подумать и Людовику XIV. У Англии и Голландии теперь появлялся общий глава, ставящий целью сломить могущество Франции. К счастью французского короля, с тем не могли согласиться английские католики, ориентировавшиеся в последние годы на Францию, и часть партии тори, обнаружившая недовольство действиями Вильгельма Оранского и людей, явившихся с ним. Они заговорили о возвращении Иакова II. Сторонников свергнутого короля стали называть якобитами. Они наладили связь с Иаковом II. В том им помогали иезуиты. В начале XVII века Париж стал центром интриг приверженцев Стюарта. Английская разведка внимательно наблюдала за экс-королем, проживавшим в пригороде Парижа, во дворце Сен-Жермен. Не прошло мимо их внимания и то, что среди гвардейцев ирландского полка возникла «Ложа совершенного равенства», а позднее в другом полку появилась «Ложа чистосердечия». Вновь образованные ложи были враждебны всем существовавшим английским масонским ложам. Начиналась ожесточенная тайная война. Иакову II так и не удалось вернуться в Англию. Разбитый параличом, король скончался в изгнании, в сентябре 1701 года. Вскоре началась, развязанная иезуитами, война за испанское наследство. Внебрачный сын Иакова II, его верный сподвижник — Фицджемс вступил под знамена Франции — союзника Испании. Он получил звание маршала и в этом звании, командуя войском, в 1707 году одержал, при Алмансе, победу над объединенными войсками противника. Восхищенный его победой испанский король наградил маршала Франции титулом Дюка города Лирии и вместе с тем принял в свою службу его старшего сына Якова. По окончании войны, маршал, не желая сам жить в Испании, оставил здесь своего сына Якова, которому и передал титул дюка де Лириа. Поселившись в Испании в молодости, дюк де Лириа успел свыкнуться с нею, усвоить ее нравы, мог считать ее своим отечеством, а ее язык — своим, но чужая кровь в нем брала свое. В Вену дюк де Лириа прибыл 23 апреля 1727 года. Дела и знакомства заняли его, а 15 мая он получил от императорского министра графа Цинцендорфского записку, которою тот обязывал его приехать в Люксембург. Вместе с дюком Бурнонвильским — послом испанского короля в Вене они тотчас же отправились в путь. В Люксембурге их ждали начальник австрийской разведки принц Евгений Савойский и граф Цинцендорфский. — Вчера вечером прибыл курьер из Петербурга, с известием, что русская царица скончалась шестого мая, в десять часов вечера, — сказал принц Евгений. — Случившееся не изменит ни в чем настоящей нашей системы. Новое русское министерство решилось следовать принятым покойною царицею правилам, в чем удостоверяет императора князь Меншиков, первый русский министр, в почтительном письме, которое он прислал, по сему случаю, к его величеству. Заговорили о подробностях случившегося. От графа Цинцендорфского испанские подданные узнали, что в России назначено регентство, должное продлиться до совершеннолетия царя, которому теперь было 12 лет. В члены регентства назначались герцог и герцогиня Голштинские, цесаревна Елизавета, Меншиков, канцлер Головкин, барон Остерман и князь Дмитрий Голицын. Слушая императорского министра, дюк де Лириа подумывал о своем. Тайная инструкция, данная ему королем Филиппом V, обязывала его всеми способами действовать на царицу, чтобы она завела сильный флот в Архангельске, откуда она могла «сделать диверсию» в Англию для возвращения престола королю Иакову III и для восстановления равновесия Европы. Теперь царицы не стало. — Известие о кончине Екатерины Первой огорчило меня до чрезвычайности, — выслушав графа, сказал дюк де Лириа, — ибо одна из главнейших причин, по которой я принял посольство в такую отдаленную от ног моего государя страну, состояла в том, что мне хотелось узнать лично такую великую государыню, которую и лучшие писатели не могут выхвалить достойно. Надлежало задержаться в Вене, чтобы получить новые «кредитивы и наставления» от своего двора и собирать разрозненные сведения из России, анализировать их и о выводах извещать госсекретаря маркиза де ла Паз, старую хитрую лису. Но как ни хитер и ни умен был маркиз, и он вряд ли знал о тайной миссии, возложенной на дюка де Лириа Ватиканом и иезуитами. Ему надлежало нащупать в России почву для возможности ведения переговоров об объединении православной и католической церквей. Сорбоннские богословы, вскоре после кончины Петра I, сочли возможным начать разведывательные действия по изучению обстановки, сопутствующей установлению унии в России. Одно обстоятельство рождало в католических богословах надежду на успех затеянного предприятия. Княгиня И. П. Долгорукова, урожденная княжна Голицына, супруга статского советника князя С. Долгорукова, в бытность свою с мужем в Голландии, перешла в католичество. Возвращаясь на родину, она попросила ксендза, исповедовавшего ее, отправить с нею какое-нибудь духовное лицо для поддержания ее в новой вере. Сорбоннские богословы послали с нею ее духовника — тайного иезуита аббата Жюбе, с тем, чтобы он старался и, о соединении церквей. 28 февраля 1727 года утрехтский епископ писал к Жюбе: «Смею просить вас… сопровождать княгиню Д-ву в ее отечество, чтобы служить ей руководителем в духовной жизни, также обратить к Богу (т. е. в католичество. — Л.А.) ее семейство; наконец следовать во всем откровению, которое Богу угодно будет ниспослать Вам в Московию для соединения этой великой церкви с латынскою. Знаю, что решимость огромна, но мне известна вера, дарованная Вам от Бога, которою Вы воодушевлены». Аббат Жюбе готовился выехать в Россию под видом учителя детей княгини И. П. Долгоруковой. В Сорбонне делали ставку на князей Долгоруковых. Было известие: группа окатоличенных или близких к тому русских аристократов, объединяющихся вокруг некоторых из князей Долгоруковых, строит планы смены правительствующих лиц. По мысли сорбоннских богословов, после заключения унии, в России должно быть восстановлено патриаршество, отмененное Петром Первым, и патриарх-униат должен был обеспечить полное фактическое проведение унии и своим авторитетом поддержать простиравшиеся еще дальше политические планы Долгоруковых. На роль патриарха метили тридцатилетнего Якова Долгорукова, получившего за границей воспитание у иезуитов. В правительственных кругах королевской Франции помнили между тем о давней связи Стюартов с папой римским и потому не спускали глаз с испанского посланника в России. Ожидая известий и рекомендаций из Мадрида, дюк де Лириа изучал коллизии русского двора и искал сведений о лицах, близких к юному государю. Более же всего — сведений о князе Василие Лукиче Долгоруком. Известно было, человек он умный и образованный. Говорил на нескольких иностранных языках. Долгие годы пребывания за границей, близкое знакомство с тогдашними государственными порядками европейских стран оставили глубокий след в его политических воззрениях. Свою фамилию В. Л. Долгорукий считал самою аристократическою в России и связывал с ее преобладанием мысль о благоденствии страны. Опытный и искусный дипломат, он, впрочем, не затруднялся в выборе средств для достижения своей цели. В юности он прожил тринадцать лет во Франции, сдружился с иезуитами, и это отложило отпечаток на его характере. Посол в Дании, в Швеции, во Франции, полномочный министр в Польше (там он втайне отстаивал интересы князя А. Д. Меншикова, претендовавшего на курляндское герцогство), князь В. Л. Долгорукий основательно изучил европейские дела. С воцарением Петра II Долгорукие, измышляя выгодные для себя «конъюктуры», почувствовали острую нужду в умном дипломате и обратились за помощью к Василию Лукичу. Быстро рассчитав, что к чему, тот в одночасье превратился из «конфидента» князя А. Д. Меншикова в его врага. Теперь Долгорукие интриговали против Меншикова. Впрочем (дюк де Лириа в том не сомневался), с Меншиковым вели скрытую борьбу своими деньгами и англичане. Единственным средством для них отдалить Россию от опасного Венского союза было — погубить Меншикова — самого усердного сторонника императора Карла VI. Да, важные события разыгрывались в Петербурге. Хотелось бы оказаться в этом городе. Но приходилось набираться терпения. В Петербурге, меж тем, вызревали чрезвычайные события. При дворе образовывались три партии: долгоруковская, остермановская и голицынская. За Остерманом стояли Стрешневы как родственники его (жена Андрея Ивановича была из рода Стрешневых), а также все иностранцы, занимавшие важные должности при дворе, в армии и коллегиях. Партию Долгоруковых составляли князь Василий Лукич, князья Алексей, Сергей, Василий Григорьевичи и Иван Алексеевич — фаворит государя. Князья Голицыны, в связи со всеми знатными фамилиями, враждебными к Долгоруковым и Остерману, с Бестужевыми, Бутурлиными и Строгановыми, составляли третью партию. Император, далекий от придворных интриг, жил во дворце Меншикова. С первых дней царствования Петра II светлейший занимал его охотою и придворными празднествами. Из разных губерний были выписаны лошади, из Риги седло, от князя Ивана Федоровича Ромодановского Меншиков вытребовал в Петербург псовую охоту, кречетов и ястребов. Окрестные крестьяне, по наказу Александра Даниловича, ловили живых зайцев и лисиц, зная, что во дворце государя за них дадут им хорошие деньги. Император охотился, отдаваясь страсти, Меншиков царствовал. («Этот человек величайший честолюбец, какого только видел мир, — писал дюк де Лириа 2 июня 1727 года из Вены духовнику испанской королевы архиепископу Амиде. — Нельзя сказать, чтобы в своем счастии он ходил ощупью, он умеет вести дела»). В день провозглашения императором Петр II пожаловал князя Меншикова генералиссимусом армии. Рассказывали о его шутке, предварившей известие о получении Меншиковым этого старейшего из русских воинских чинов. Государь, войдя в комнату светлейшего князя, сказал: — Я пришел уничтожить фельдмаршала. Слова его привели всех в недоумение. Сомнение и страх выразились на лице Александра Даниловича. Но Петр II, чтобы положить конец всем сомнениям, показал бумагу князю Меншикову, подписанную его рукою, где он назначал Меншикова своим генералиссимусом. Было ясно, император желает действовать полным властелином. Едва Меншиков получил новый чин, он просил позволения у Его Величества самому объявить об этом герцогу Голштинскому. Петр II отвечал: — Не ходите, уж он и без этого довольно сердит на меня! Окружающие не могли не удивляться поведению молодого царя, его самоуверенности, снисходительности и достоинству в обращении. 25 мая 1727 года состоялось обручение Петра II с княжною Марией Меншиковой. Почести и удачи, казалось, вскружили голову Меншикову. Он задумал новое: женить сына на великой княжне Наталье Алексеевне. Ему не давала покоя мысль чрез то ввести свой род в императорскую фамилию и по женской, и по мужской линии. С тою целью обхаживал он австрийского посла графа Рабутина, склоняя его ходатайствовать пред императором Карлом VI о согласии на его виды. Карл VI, дорожа союзом с Россиею и зная о всесилии Меншикова в делах управления, не только соизволил откликнуться на его предложения, но даже обещал содействие со своей стороны. В знак доказательства приязни и уважения к Меншикову даровал ему княжество Козельское в Силезии. Светлейший князь удалял от императора всех, в ком мог заподозрить враждебное к себе отношение. 27 июня герцог Голштинский объявил в Верховном Тайном Совете, что желает выехать в Голштинию, на что его величество дал свое согласие. («Нужно сознаться, — сообщал Маньян, — что положение герцога в этой стране стало настолько тягостным, что не только ему нечего ждать здесь какой-либо поддержки, но чуть-чуть не стали обращаться с ним, как с государственным преступником»). 25 июля герцог с супругой покинули Санкт-Петербург. Отъезд их имел чуть ли не характер бегства. Анне Иоанновне, герцогине курляндской, не разрешилось отныне появляться в столице. Цесаревна Елизавета, лишившись жениха — сына епископа Любского (он умер вскоре после их помолвки), осталась одна, извещал своего короля Мардефельд. «Здесь никогда не боялись и не слушались так покойного царя, как теперь Меншикова». Внимательно наблюдавшие за действиями Меншикова иностранцы, не выпускали из виду и следующих фактов: князь в последние годы укрепил Синод исконно русскими людьми; по его воле подвергался нападкам и унижению мало православный, склонный к лютеранству — архиепископ Новгородский Феофан. (Это о нем скажет архиепископ Филарет Черниговский: «Всю свою жизнь Прокопович питался от духа светского, и лишь очень мало — от духа Иисуса Христа».) Все это поднимало архиереев из великороссиян, поговаривающих о патриаршестве. Немаловажно было и то, что Остерман, готовивший текст речи Петра II, сказанной 21 июня 1727 года в Верховном Тайном Совете, писал ее, упреждая интересы Меншикова. «Богу угодно было призвать меня на престол в юных летах. Моею первою заботою будет приобресть славу доброго государя. Хочу управлять богобоязненно и справедливо. Желаю оказывать покровительство бедным, облегчать страждущих, выслушивать невинно преследуемых, когда они станут прибегать ко мне, и, по примеру римского императора Веспасиана, никого не отпускать от себя с печальным лицом». Сказано было и следующее: «В Малой России ко удовольствию тамошнего народа постановить гетмана и прочую генеральную старшину». Уничтожалась Малороссийская коллегия, созданная Петром I.. Намечалась политика, идущая вразрез с прежней, петровской. Менялось отношение к православной церкви Петра I, напомним, интересовало все что угодно, кроме Православия: он делал реверансы лютеранству, всячески покровительствовал иностранцам, придерживающимся «Аугсбургского исповедания», посещал католические храмы, присутствовал на католических мессах и находился в дружеских отношениях с апостольским нунцием в России иезуитом о. Миланом. Было о чем подумать дюку де Лириа. Впрочем, оставим испанского посланника в Вене и перенесемся на берега Невы. >VII Усердный барон Остераман оказывал всевозможные услуги Меншикову. Тот верил в его преданность, поручил ему воспитание императора и избрал его в делах государственных ближайшим помощником. Наставник и обер-гофмейстер императора Петра II, а также неусыпный страж собственного благополучия барон Остерман вел тонкую игру. Он сумел вернуть ко двору любимца государя князя Ивана Долгорукого, в надежде сделать его своим орудием в тайной войне с Меншиковым. С фаворитом обретали при дворе прежнее значение и его родственники. Долгоруких Меншиков не опасался. Самолюбие его было удовлетворено. Князья писали к нему униженные письма и за то он даровал им возможность пребывать при дворе. Рассчитывал, милостью своею добьется их признательности, преклонения, но просчитался. Такого оскорбления никогда не мог простить «выскочке пирожнику» надменный президент Главного магистрата князь Алексей Григорьевич Долгорукий. На это и рассчитывал барон Остерман. На стороне Остермана были и две близкие государю женщины: великая княжна Наталья, не выносившая Меншикова и поклявшаяся, что ноги ее не будет в его доме, и тетка Петра II, красавица Елизавета. Обе старались подействовать на самолюбие императора, указывая, что Меншиков не оказывает ему должной почтительности. Князь Иван Долгорукий, явившись вновь при дворе, все более затенял своим значением будущего императорского тестя. Он, казалось, совершенно овладевал сердцем и умом Петра II. Императора забавляли разные выдумки его любимца. То бал, то охота, то parti de plaisiz за городом, с иллюминацией, бенгальскими огнями и фейерверком. Общество тетки Елизаветы и кокетливой сестры князя Ивана Екатерины, а также интерес к нему придворных дам и фрейлин, конечно же, сказывались на настроении двенадцатилетнего Петра II. Княжна Мария Меншикова, гораздо старше его и некрасивая лицом, мало-помалу теряла его расположение. Не одними забавами привязал к себе императора Иван Долгорукий. Он напоминал Петру II о необходимости продолжать занятия науками и внушал ему милосердие и сострадание. Рассказывали, что однажды, стоя за креслом государя и видя, как ему поднесли к подписанию смертный приговор, князь Иван укусил Петра II за ухо. А на вопрос «что это значит?» — отвечал «Прежде чем подписывать бумагу, надо вспомнить, каково будет несчастному, когда ему станут рубить голову!» Меншиков считал привязанность императора к князю Долгорукому простым увлечением. Князь Иван, охочий до праздных забав и увлечений, не казался ему способным к политическим интригам. Иначе оценивал обстоятельства Остерман. Он давно тяготился унизительным для него покровительством Меншикова. Скрытно, но верно шел барон к цели тайных своих желаний: к независимости и первенству в Верховном Тайном Совете. Исподволь, втайне сколачивал партию близких и преданных ему людей. Сблизился со всеми иностранцами, состоявшими в русской службе и занимающими почетные должности. Держал переписку с герцогиней Анной Иоанновной и Бироном. Расположил к себе великую княгиню Наталью Алексеевну, цесаревну Елизавету Петровну, членов царской семьи. К нему склонялись, правда, неискренне и князья Долгорукие. Каждый из них имел свои особенные частные причины зложелательствовать Меншикову и стремиться к его низложению. Цесаревна Елизавета Петровна не могла простить князю удаления из России ее сестры — герцогини Голштинской. Великая княжна Наталья Алексеевна явно была осведомлена о намерении Меншикова выда;гь ее замуж за его сына и оттого люто ненавидела их обоих. Дочери царя Иоанна Екатерина и Прасковья видели в Меншикове совместника своей сестре Анне Иоанновне, оспаривавшего у нее права на Курляндию. Князь Иван Долгорукий казался Остерману лучшим орудием для свершения своих замыслов. Решено было посредством фаворита внушить императору мысль, как страшен для него Меншиков и как важно императору отдалить светлейшего князя от его величества. Долгорукий умел с юношеской откровенностью передать государю опасения вельмож и ловко представить их не в виде наветов и клеветы на Меншикова, но в виде верноподданнического усердия их и заботливости о безопасности обожаемого ими государя. Светлейший князь, считая себя в безопасности, менее соблюдал осторожность. Он забывал о простой истине: чем меньше остается врагов, тем сильнее увеличивается их злоба и деятельность. Высокомерием, непочтением к самим членам императорской фамилии, князь сам помогал своим недругам, сам оправдывал наветы, внушаемые ими императору. Он более и более раздражал самовластием и безрассудной дерзостью государя. Тому нужен был случай, чтобы выразить свое негодование, и он представился. Цех петербургских каменщиков поднес императору в дар 9000 червонцев. Поблагодарив иноверцев, Петр II отправил деньги в подарок сестре. Меншиков, встретив посланного государем человека и узнав о причине посольства, отобрал деньги и унес их к себе. — Император, — сказал он, — по молодости своей, не может сделать надлежащего употребления деньгам. При первом удобном случае я скажу ему, на что пригодна будет эта сумма. Петр II, свидевшись с сестрой и узнав, что она не получила подарок, распорядился узнать, в чем дело. Ему объявили о решении князя. Император, прейдя в гнев, потребовал Меншикова к себе. — Как ты осмелился запретить посланному мною исполнить мое повеление? — грозно спросил он у князя. Меншиков, пораженный переменою в обращении к себе будущего зятя, его необычным грозным тоном, отвечал: — Ваше величество, казна истощена. Государство нуждается в деньгах, и потому я, по долгу верноподданного, хотел представить вам о полезнейшем употреблении этой суммы. Впрочем, — прибавил он, — ежели ваше величество приказать изволите, то я внесу не только эти девять тысяч червонных, но готов пожертвовать из моего собственного достояния миллион рублей. Разгневанный этим неуместным великодушием еще более, император, топнув ногою, сказал: — Я тебя научу помнить, что я император и что ты должен мне повиноваться, — и, немедленно отвернувшись от него, вышел из залы. Впрочем, в тот день светлейший князь сумел умилостивить его. Сердце Петра дрогнуло, обида была прощена. Однако никто не мог гарантировать, что конфликт не возникнет снова. Дело усугубила неожиданная болезнь Меншикова, настолько серьезная, что начали поговаривать о возможной скорой кончине светлейшего князя. Строили разные версии… Лихая болезнь скрутила Александра Даниловича. Кровохарканье и лихорадка замучили. К смерти князь готовился. Не о славе земной, не об опасности и бедствиях думал и заботился, помышлял об одном: о примирении со своей совестью и Богом. Чуя опасность, не надеясь подняться, он составил два духовных завещания: семейное и государственное. В первом высказал свою волю детям, а во втором благословлял именем Бога государя на благополучную и долговременную державу. Стоя у края могилы, пребывал он неизменно тем же, кем и был во всю свою жизнь: великим государственным человеком и необузданным честолюбцем. — Дарья Михайловна, — говорил он жене, едва болезнь утихла на короткое время, — тебе отныне дом содержать, пока дети малые вырастут. — Батюшка… — всхлипывала та. — Не плачь, слушай. Заповедуй детям иметь любовь, почтение и повиновение к тебе и тетке. Сына нашего, князя Александра, оставляю наследником дома. Наказываю ему учиться с прилежанием страху Божию, надлежащим наукам, а более всего иметь верность и горячую любовь к государю и отечеству. Заплати долги всем. Да прощения попроси у всех, кого неправо обидел. — Помолчал, добавил, тронув руку супруги: — Прости и меня, коли когда безрассудством наказал. А теперь помолчим. Устал я. Дарья Михайловна затихла, но не отходила от постели. Князь, закрыв глаза, думал о своем. Видела супруга, как сжимались и разжимались пальцы рук его и как замерли они на атласном одеяле. В государственной духовной просил он императора до наступления совершеннолетия поступать по завещанию государыни Екатерины Алексеевны, быть послушным обер-гофмейстеру барону Остерману и министрам, и ничего не делать без их совета. Предупреждал остерегаться клеветников и наговаривающих тайным образом, и сказывать о них министрам, дабы предостеречь себя от многих бедствий, которые от того происходят и кои предки его претерпели. А уж что претерпели, он, князь, хорошо знал. — Дарья Михайловна, — открыл он глаза. — Что, батюшка? — Беречь бы ему здоровье… — Ты о ком, сердце мое? — О зяте будущем, государе Петре Алексеевиче. Мал, несмышлен. И вновь глаза закрыл. Вздохнул тяжело. Губами зашевелил, будто сказать что силился. Склонилась к нему супруга верная, но так и не услышала ничего. «Надобно ему так управлять собою, — размышлял князь, — чтобы все поступки и подвиги соответствовали достоинству императора. А до сего инако дойти невозможно, как чрез учение и наставление и чрез помощь верных советников». — Надобно вот еще что, — промолвил он, — слышь, Дарья Михайловна… — Слышу, слышу, голубь мой. — Надобно, — князь приподнялся на подушках, — просить иметь в памяти верную службу мою и содержать в милости фамилию нашу, и… и… Милостивым ему надлежит быть к дочери нашей, она невеста его обрученная. Просить его надобно, чтоб не обижал, как вступит с ней в законное супружество. Он упал на подушки. И оба замолчали. Кроме двух духовных, светлейший князь написал письма к лицам, на доброе расположение которых полагался: к Остерману, князьям Голицыным, генерал-лейтенанту Волкову, графу Апраксину с просьбою, в случае кончины его, содержать жену, детей и весь дом его в особенной милости и покровительстве. Написал, но не отправлял. Все ждал чего-то. Господь ли смилостивился, услыша молитвы о спасении души, Матерь ли Божия заступила пред Господом, сжалившись над жаркими молитвами Дарьи Михайловны, кои та читала пред Ее иконою, но чудо свершилось. В один из дней смог Александр Данилович подняться с постели и дойти до отворенного оконца. Небо синее, чистое, осеннее. Двор порыжел от опавших листьев. Воздух свеж. По двору куры, гуси ходят, девки дворовые в красных сарафанах бегают, старый кучер, щурясь на солнце, сбрую на лошадь надевает. И почуял нутром Александр Данилович, даровал ему Господь время пожить на земле. К чему-то надобно то было. Так и остались неотправленные письма, писанные под его диктовку. Не до них стало. Покуда болел светлейший, император со всем двором переехали в Петергоф. Там охота, балы. Веселилась молодежь. «Монарх, — пишет Лефорт 15 июля, — повелевает как властелин и делает что хочет». Остерман, наставник Петра, не мешал веселиться молодому сообществу и сумел даже приобрести особенное расположение сестры царя, в которой распознал удобное оружие воздействия на монарха. «Почти невероятно, — сообщал Мардефельд своему королю, — как быстро из месяца в месяц растет император: он достиг уже среднего роста взрослого человека, и притом такого сильного телосложения, что наверное достигнет роста покойного своего деда. И в этом сильном теле уже очень рано сказались сильные страсти». Прусский посланник подметил то, что давно подмечали другие: Петр был влюблен в цесаревну Елизавету. «Страсть царя к принцессе Елизавете, — спешил известить свой двор Маньян, — не удалось заглушить, как думали раньше; напротив, она дошла до того, что причиняет теперь действительно министерству очень сильное беспокойство. Царь до того всецело отдался своей склонности и желаниям своим, что не мало кажется затруднений, каким путем предупредить последствия подобной страсти, и хотя этому молодому государю всего двенадцать лет, тем не менее Остерман заметил, что большой риск оставлять его наедине с принцессой Елизаветой и в этом отношении безусловно необходимо иметь постоянный надзор за ними». Цесаревна, барон Остерман и великая княжна Цаталья составляли теперь триумвират, не всегда исполняющий внушения Меншикова. Меншиков же, почувствовав выздоровление, и не думал об опасностях. Он отправился в свой любимый загородный дворец в Ораниенбаум, где была кончена постройка домовой церкви. Александр Данилович почувствовал свою силу и… допустил ошибку. Вместо того, чтобы представиться императору и лично пригласить его на церемонию освящения храма, светлейший князь послал приглашение с нарочным. Узнав о том, Иван Долгорукий сказал государю: — Не я ли вам говорил о дерзости властолюбца. Петр II не принял приглашения, сославшись на нездоровье. Всего же более разгневало его то, что Меншиков не счел нужным пригласить на освящение храма цесаревну Елизавету Петровну. В день именин великой княжны Натальи Алексеевны светлейший князь мог увидеть, что отношение к нему императора вновь резко переменилось. Петр II не ответил на его приветствие и повернулся к нему спиной, когда Меншиков попытался заговорить с ним. Царь поддерживал свою власть. Одному из своих любимцев сказал: — Смотрите, разве я не начинаю его вразумлять. «Меншиков ему выговаривал, что он мало заботился о своей невесте и женитьбе, — сообщал в депеше Маньян. — Царь отвечал: «Разве не довольно, что я в душе люблю ее, ласки излишни, а что касается до женитьбы, то Меншиков знает, что я не имею никакого желания жениться ранее 25 лет». Не забыли недруги князя шепнуть государю и о том, что во время освящения храма Меншиков занял место, уготованное для Петра II. — Самодержавствовать желает, — заметили при этом. Император смолчал, но видно было, слова задели его. Поведение Петра II лишь на время смутило Меншикова. Он счел его действия нечаянными, навеянными минутою. Возвратившись в Петербург, князь виделся с Остерманом и грозно отчитал его за потворство незрелым поступкам государя. Обвинил его в том, что он препятствует императору в частом посещении церкви, что нация этим недовольна, что Остерман старается воспитывать императора в лютеранском вероисповедании или оставить его без всякой религии, так как сам он ни во что не верит. Остерман не раболепствовал пред ним. Впервые нагрубил ему и, между прочим, сказал, что князь ошибается, полагая, что он в силе сослать его в Сибирь. Он же, барон Остерман, в состоянии заставить четвертовать князя, ибо он вполне заслуживает этого. Прибыв в Санкт-Петербург, ожидая возвращения государя и будучи уверенным, что он вернется к нему во дворец, светлейший князь отдавал соответствующие распоряжения домашним и челяди. В сих приготовлениях и застал Меншикова генерал-лейтенант Семен Салтыков, посланный государем с повелением забрать все вещи императора из дома князя и перевезти их в летний дворец. В тот же день возвращены были Меншикову все наряды, мебель и вещи, принадлежащие его сыну, который, как обер-камергер, по званию своему, должен был находиться неотлучно при императоре. Тут только спали завесы с глаз Меншикова. Он явно увидел себя опальным вельможей. С ним сделалось дурно. Он упал в обморок. Дарья Михайловна с сыном и сестрой поспешили во дворец и на коленях принялись умолять императора, возвратившегося из церкви и принявшего причастие, о прощении князя, но Петр II не внял их просьбам. Никаких средств к отвращению беды Меншиков не видел. Примирение было поздно и невозможно. Враги не допустили бы их встречи. Миних, дабы предотвратить насильственные действия князя к самосохранению, приказал, вывести из Петербурга Ингермландский полк, которого Меншиков был основателем и шефом. Полк отныне квартировался на загородных квартирах и не мог прийти на помощь любимому командиру. Впрочем, надобно было знать Меншикова. И в мыслях у него не было воспротивиться воле государевой. Со смирением покорился он судьбе, не ведая об ужасной развязке. 6 сентября 1727 года, возвратившись в Петербург, император издал указ, согласно которому повелевалось приставить к Меншикову пристойный караул. На другой день заседал Верховный Тайный Совет. А вскоре оглашен был и еще один указ, по которому повелевалось признавать действительными те только постановления и указы, которые будут собственноручно государем и членами Совета подписаны, и строжайше запрещалось слушать и исполнять указы и письма, которые от князя Меншикова или от кого иного партикулярно писаны и отправлены будут. В тот же день во дворец Меншикова прибыл вновь Салтыков и объявил об аресте князя и отлучении его от всех дел. Меншиков сделал последнюю попытку к объяснению, продиктовал письмо императору. На молчаливый вопрос супруги, неотступно следившей за ним, сказал: — Прошу государя для старости и болезни от всех дел уволить. «Да не зайдет солнце во гневе Вашем, умоляю отпустить мои преступления невольные, но не безнамеренно мною учиненные. Во всю жизнь мою прямые мои намерения клонились к пользе общей и славе Государя и Отечества. Ныне я дряхл. Силы не те, потому прошу у Вашего Величества последней милости, уволить меня, за старостью и болезнями, вовсе от службы». — Напиши, батюшка, и к великой княгине, — попросила Дарья Михайловна. — Упроси ее представительства пред троном. — Дело говоришь, — согласился князь и задумался. Но и это средство осталось без всякого действия. Письма были перехвачены недоброжелателями князя. 9 сентября Государь, в своих покоях, подписать соизволил указ, которым князь Меншиков лишался всех должностей, чинов и кавалерий и отправлялся на безвыездное житье в Ораниенбург. Было повелено князю взять с собой живших у него лет двадцать шведов: «дохтура и лекаря». Лицам, входившим в состав двора бывшей императорской невесты, предоставлена была полная свобода ехать за нею или оставаться. Плач раздавался по всему меншиковскому дворцу. Князь, уйдя в свои мысли, сидел подле стола. Дарья Михайловна, поседевшая в одиночасье, не сводила глаз с него. — Я чаю, матушка, беды в том особой нет, — наконец сказал Александр Данилович. — Наказал Господь за высокомерие мое и поделом. И говорю тебе о том, не печалуйся. В семье счастье более прочное и постоянное. Дарья Михайловна молча кивала головой. — В покое и довольстве, Бог даст, проведем остатки дней своих. И в уединении люди живут. В те же дни Петр II объявил себя совершеннолетним и вступил в самодержавные права. Тестамент Екатерины был разорван, регентетво упразднено. 11 сентября 1727 года Меншиковы покидали Петербург. В четырех каретах разместились князь с княгинею и детьми. Экипажи с дворовыми людьми двигались за ними, сопровождаемые военным отрядом в 120 человек. Выезд Меншикова походил на отъезд богатого и заслуженного вельможи, решившего, наконец, после многолетних трудов выйти на покой и окончить жизнь вдали от двора, большого света, врагов и завистников. Петербуржцы считали обозы, на которых вывозились вещи, и сбивались со счета. Рассказывали, супруга князя и его дети сохранили ордена, им пожалованные. Таково было повеление императора. Лишь княжна Мария Александровна должна была вернуть Петру II обручальное кольцо. Город ликовал. — Погибла суетная слава прегордого Голиафа, — говорил, не скрывая радости, Феофан Прокопович. — Тирания, ярость помешанного человека, разрешились в дым. Слова его были отголоском общего мнения об этом важном событии. И пока князь Меншиков, распрощавшись навсегда с Санкт-Петербургом, все далее отъезжал от него, тот же Феофан Прокопович, торопя события, писал поздравительные письма герцогине Голштинской Анне Петровне: «Этот колосс из Пигмея, возведенный почти до царственного состояния рукою родителей ваших, наглый человек показал пример неблагодарной души…» В Киле также радовались происшедшему. «Что изволите писать о князе, — сообщала Анна Петровна в письме к сестре Елизавете, — что его сослали, и у нас такая же печаль сделалась об нем, как у вас». Из Москвы, из Новодевичьего монастыря жаловалась бабка государя, инокиня Елена: «И так меня светлейший князь 30 лет крутил». Весть о ссылке князя Меншикова бежала впереди его поезда. Многие люди, на пути следования Меншиковых, выходили из домов поглазеть на богатый поезд и низверженного самоуправца. Но окна карет были закрыты богатыми шелковыми занавесями. Уже по одному ликованию, охватившему всех, можно было судить, что князя Меншикова не оставят в покое. Так оно и случилось. И здравомыслящему человеку ясно было, не стяжать врагам Александра Даниловича славу верных хранителей своего государя и ревностных блюстителей польз отечества. Не бескорыстное чувство любви к отечеству и преданности к Государю, а сильные страсти, ненависть и злоба управляли Остерманом, Долгорукими и их сообщниками при низложении Меншикова. Теперь им хотелось видеть его нищим. Едва опальный князь прибыл в Тверь, ему объявили, что все имение его велено опечатать, а для него, впредь до решения, оставить лишь самое необходимое. Экипажи были отобраны, семейство пересажено в телеги, караул усилен. В северной столице снаряжена была следственная комиссия во главе с Остерманом для раскапывания старых дел, давних начетов… Меншикова теперь желали обвинить в государственной измене. Чтобы как-то помочь князю, кто-то из доброжелателей подкинул к Спасским воротам Кремля письмо в пользу Меншикова. Но тем еще более навредил ему. Заподозрили В. М. Арсеньеву и постригли в Белозерском Сорском монастыре. Все огромное состояние князя описано было на государя. Драгоценности, золото и серебро, препровождены были к императорскому двору в государственную казну, а из деревень некоторые розданы Нарышкиным, Толстым и другим фамилиям, более пострадавшим от Меншикова. Князь потерял все. В Ораниенбурге Меншиков получил указ Верховного Тайного Совета о ссылке его с семейством в Березов. Княгиня Дарья Михайловна, ослепшая от слез, не вынесла унижений и умерла в дороге 10 мая 1728 года, недалеко от Казани. Похоронив супругу, Александр Данилович, под конвоем, двинулся далее, в Сибирь, в заброшенный маленький городок Березов, что находился в 1066 верстах от Тобольска, на берегу реки Сосны, среди дремучей тайги. Случившиеся несчастия произвели нравственный перелом в Меншикове. Горе смягчило опального князя, повинного во многих загубленных душах, и как-то возвысило его нравственно. В Тобольске, на берегу реки, у переправы, ссыльных встретила многочисленная толпа недовольных «душегубцем». Были среди собравшихся и ссыльные. Один из них, сосланный по вине князя, пробился сквозь толпу и, схватив ком грязи, швырнул в сына Меншикова и его сестер. Подавленный Меншиков, остановившись, сказал ссыльному: «В меня надобно было бросить. В меня, если требуешь возмездия, требуй его с меня. Но оставь в покое невинных бедных детей моих». На пути из Тобольска в Березов, едва остановились на отдых в какой-то крестьянской избе, Меншиков увидел возвращающегося с Камчатки офицера, куда тот послан был исполнить его поручение еще в царствование Петра Первого. Офицер вошел в избу и не сразу узнал князя, у которого когда-то был адъютантом. А с трудом узнав, воскликнул: «Ах! Князь! Каким событием подверглись вы, ваша светлость, печальному состоянию, в каком я вас вижу?» — «Оставим князя и светлость, — прервал Меншиков. — Я теперь бедный мужик, каким и родился. Каяться надо. Господь, возведший меня на высоту суетного величия человеческого, низвел меня теперь в мое первобытное состояние. В ссылке он всерьез начал помышлять о спасении своей души. Окидывая взглядом минувшую жизнь свою, приходил к мысли, что достоин кары, постигшей его. Он увидел в ней не наказание, а небесное благодеяние, «отверзшее ему путь ко вратам искупления». По прибытии в Березов Меншиков сразу принялся за строительство церкви. Работал наравне с плотниками. Сам копал землю, рубил бревна и устраивал внутреннее убранство. На остатки от своего содержания построена была им церковь Рождества Пресвятой Богородицы с приделом Святого Илии. Ежедневно с рассветом он первым входил в храм и последним покидал его. «Благо мне, Господи, — повторял Александр Данилович в молитвах, — яко смирил мя еси». Дети во всем старательно станут помогать отцу. Старшая дочь Мария примет на себя, вместе с одной крестьянкой, заботы о приготовлении для всех в доме еды, а вторая дочь — починку и мытье белья и платья. Умрет Александр Данилович 12 ноября 1729 года и будет похоронен близ алтаря построенной им церкви. А через месяц после кончины князя караульный начальник Миклашевский донесет тобольскому губернатору: «12 декабря 26 дня 1729 года дочь Меншикова Мария в Березове умре». (Долго в народе будут ходить упорные слухи, что незадолго до кончины своей обвенчалась она тайно с любимым человеком, не покинувшим ее и приехавшим за ней в Сибирь. Называли и имя его — Федор Долгорукий, сын князя Василия Лукича Долгорукого. Говорили, обвенчал их старый березовский священник. Да счастье их было коротким). Что же касается остальных детей опального князя, то лишь с воцарением Анны Иоанновны они смогут вернуться в Петербург. Но, впрочем, мы забежали вперед. Вернемся к дням предшествующим. >IX Весть о падении Меншикова застала дюка де Лириа в Дрездене, куда он прибыл в первых числах сентября, по дороге в Санкт-Петербург. Внимание посланника в то время занимали события, разворачивающиеся в Англии. Умер король Георг I. Законный претендент Иаков III в ту же минуту, как узнал о его кончине, выехал из Болоньи, чтобы быть ближе к границам своего королевства и посмотреть, не может ли он сделать какую-нибудь попытку к своему восстановлению. Но Стюартам не везло. На престоле воцарился Георг II. Было ясно, Англия продолжит свою игру. Ей важно видеть Россию ослабленной и можно было предполагать, она приложит все усилия, чтобы русский государь покинул Санкт-Петербург и перебрался на жительство в Москву, подальше от моря и галер. Брошенный флот перестал бы доставлять опасения союзникам Англии. — С падением Меншикова нужно опасаться, московиты захотят поставить свое правительство на старую ногу, — говорил дюк де Лириа польскому королю при встрече. — Увезут царя в Москву, откажутся от Венского союза, а следовательно, й от нашего и возвратятся к своему древнему существованию. Тогда союз с ними бесполезен. Король был такого же мнения. От него же, при прощании, испанский посланник получил любопытную информацию. — Имейте в виду, — сказал король, — должность князя Алексея Долгорукого при царе дает повод думать, нет ли какой скрытой западни у Долгоруких, тем более, что у князя есть хорошенькая дочь, которая могла бы иметь виды на царя. В Данциге, в том же трактире, где остановился дюк де Лириа, жил и Мориц Саксонский, — побочный сын короля польского. Встреча была неожиданной и приятной. Оба хорошо знали друг друга по Парижу. Ведомо было испанскому посланнику, что Мориц многое делал для французской разведки. Третий год домогался граф курляндской короны. Теперь, зная, что русский двор никогда не позволит присоединения Курляндии к Польше, он направил в Санкт-Петербург тайного агента с поручением склонить министров русского двора на его сторону и разведать возможность предложить руку цесаревне Елизавете Петровне. В российской столице предложение графа Морица Саксонского нашло поддержку у Долгоруких. — Заключение брачного соглашения цесаревны Елизаветы и графа Морица будет залогом прочной покорности курляндцев и совершенного усвоения за Россиею такой земли, которая доселе служит яблоком раздора между русскими и поляками, — говорили они. (Долгорукие считали замужество Елизаветы Петровны удачным средством удаления ее от двора и из России). Остермановская партия, смекнув, в чем дело, и страшась единовластия Долгоруких, нашла способ отклонить предложение агента Морица. Поспешила помешать сватовству и герцогиня курляндская Анна Иоанновна. Слишком памятен ей был польский граф. Бежавший из Курляндии от русских войск Мориц Саксонский не оставлял мысли о женитьбе на цесаревне Елизавете. — Будешь в Петербурге, похлопочи за меня, — попросил он дюка де Лириа. — Разумеется, при удобном случае, — отвечал тот. — Но буду стараться о тебе, как приятель, а не как посол, ибо не имею от короля, моего государя, повеления вмешаться в твои дела. Из Данцига, в последних числах октября, испанский посланник направился в Митаву. («Здесь подувает северный ветерок, который свеженек, почему я запасся хорошими мехами, чтобы прикрыться и сохранить свои члены, потому что в Московии отпадают носы, руки и ноги с величайшею легкостью в мире»). Накануне отъезда было получено известие, что Петр II в конце декабря уезжает из Петербурга в Москву для коронации. Едва ли не через неделю герцог подъезжал к Митаве. В нескольких верстах от города его встретил генерал-майор, посланный ему навстречу для поздравления с приездом. Вдовствующая герцогиня курляндская Анна Иоанновна в честь гостя дала обед в референдарии. О Морице Саксонском не было сказано ни слова. Всю дорогу до Петербурга лили дожди. Экипажи вязли в грязи. Стояли по нескольку часов. Приходилось вытаскивать их. На последней станции перед Петербургом они встали окончательно, и герцог принужден был ехать верхом на жалкой кляче, без подков, без седла и с веревочной уздой. Лишь за несколько верст от Петербурга он увидел городскую карету, высланную ему навстречу. Ужасное путешествие кончилось! В полдень, 23 ноября, испанский посланник прибыл в Санкт-Петербург. Северная столица того времени была не что иное, как окруженное лесами болото, перерезанное местами непроходимыми от грязи и ночью едва освещенными улицами, редко застроенными лачугами и наскоро сколоченными хижинами. Лишь кое-где, преимущественно на Адмиралтейской стороне и около Петропавловской крепости, встречались боярские дома, построенные на голландский манер. Окрестные леса изобиловали волками. Однажды они загрызли двух солдат, стоявших на часах у Литейного моста. В другой раз, на Васильевском острове у самых ворот дома князя Меншикова волки загрызли одну из его прислуг. На кладбище было страшно ходить. Стаи волков рыскали там, разрывая могилы и поедая останки покойников. Обыватели занимались разбоем и грабежом. Пьянство и поножовщина были привычным явление ем. Все виденное рождало у испанского посланника ощущение, что он попал к варварам и вызывало изумление, что по грязным мощеным дорогам в изящных каретах разъезжали роскошно одетые дамы. Первые визиты в Санкт-Петербурге дюк де Лириа нанес членам регентства, как то и полагалось полномочному министру. Представлялась возможность лично узнать главных действующих лиц российской политики. Граф Головкин, государственный канцлер, старик, разбитый подагрою, почтенный во всех отношениях, осторожный и скромный, с образованностию и здравым рассудком соединял в себе хорошие способности. Он любил свое отечество и хотя был привязан к старине, но не отвергал и введение новых обычаев, если видел, что они полезны. В последнее время он явно уклонялся от дел. Дюку де Лириа было известно о его неприязни к Остерману. Тот явно заслонял его в иностранных делах. Головкин думал заменить его своим сыном и однажды даже напал на Остермана, обвинив его в равнодушии к религии. Рассказывали, он обратился к нему с такими словами: «Не правда ли, странно, что воспитание нашего монарха поручено вам, человеку не нашей веры, да, кажется, и никакой». Но борьба с Остерманом была не под силу государственному канцлеру и он отошел в тень, равнодушно глядя на Остермана, Голицыных и Долгоруких. Престарелый и знаменитый генерал-адмирал Апраксин, брат супруги царя Федора Алексеевича, был человеком храбрым, прозорливым, но ненавидел иноземцев и не любил нововведений, сделанных Петром I, до того, что не пожалел бы ничего, чтобы восстановить старинные обычаи. Чуждый интриг, правда, не вмешивался ни во что, но был очень корыстолюбив. Более всех оставил впечатление о себе барон Остерман. Царский гофмейстер, способнейшая и умнейшая голова своего времени, был с тем и хитрейшим придворным — самое воплощение дипломатической увертливости. Искрившиеся умом глаза, быстро пронизывали собеседника, стараясь понять его, проникнуть самую суть. Как истый немец, барон свысока относился к русским и презирал родовитых людей. Впрочем, самые враги Остермана не могли упрекнуть его в том, что он худо служил своему государю. Более на него нападали за то, что он дружил с Левенвольде, которого ненавидели за подлость и за то, что дозволял царю делать все, что ему угодно, не останавливая его ни в чем. Положение Остермана было сложным. Он был воспитателем царя и должен был заботиться о том, чтобы Петр II хорошо учился, а Петр учиться не хотел, хотел жить в свое удовольствие. Дела государственные мало интересовали его. С некоторого времени император взял привычку превращать ночь в день. («Он целую ночь рыскает с своим камергером, Долгоруким и ложится спать только в семь часов утра», — извещал свой двор Иоан Лефорт. После безуспешных увещеваний Остерман притворился больным, чтобы не выходить из комнаты и свалить вину на своего помощника, затем даже умолял императора уволить от должности главного воспитателя, так как он своими просьбами не действует на него, а между тем он должен будет отдать отчет в том перед Богом и совестью. Речи тронули императора до слез, но в тот же вечер он снова отправился в санях таскаться до утра по грязи. На свадьбе у молодого Сапеги, как рассказывали, не было никакой возможности заставить Петра II сесть за стол, в продолжение двух дней. Он предпочитал беспутствовать в отдельной комнате. — Ваше высокопревосходительство, доносятся слухи о переезде двора в Москву? — поинтересовался при встрече дюк де Лириа. Вопрос для барона Остермана был скользским. Он, как и многие сторонники Петра Первого, негодовал против переезда двора в Москву. С переездом в первопрестольную возвращались допетровские порядки. Их он боялся более всего. Да к тому же, в Москве не жаловали иноверцев. Памятовали там о казни стрельцов, с их помощью учиненною. — Обычай русского народа требует коронации государя в древней столице, — отвечал Остерман. — Наш государь от сих правил не отступает. Он верен своему народу, его традициям. Лукавил барон. Всего же более его пугала предстоящая встреча императора с родной бабкой Евдокией Лопухиной, возвращенной из заточения. Ненавидя иноверцев, она могла при удобном случае отстранить его, Остермана, от дел. Недаром в Москве она звалась ныне не иначе как царицею. Между внуком и бабкою велась оживленная переписка. О том знал Остерман, знал и дюк де Лириа. Возвращаясь от Остермана в посольство, дюк де Лириа перебирал в памяти разговор с бароном, вспоминая его реакцию на те или иные слова и вопросы. Суждение о нем складывалось определенное: барон лжив (недаром трижды менял религию), готов сделать все, чтобы достичь своей цели. Коварен. «Но это такой человек, в котором мы имеем нужду и без которого не сделаем здесь ничего», — заключил он. Впрочем, ручаться в Санкт-Петербурге нельзя было ни в чем. Не было в Европе двора более непостоянного, чем здешний. Валил снег. Становилось белым бело кругом. Резче вырисовывались фигуры прохожих, возки и экипажи, ехавшие по набережной Невы. Проезжая мимо императорского дворца, испанский посланник невольно кинул взгляд на окна. В помещениях дворца зажигали свечи. Аудиенцию у Его Императорского Величества Петра Алексеевича дюк де Лириа получил в последних числах декабря. Государь был высокого роста и очень полн для своего возраста, черты лица хороши, но взгляд пасмурен, и, хотя он молод и красив, герцог не нашел в нем ничего привлекательного или приятного. Платье светлого цвета, вышитое серебром. Речь испанский посланник держал на кастальском языке, а отвечал на нее, от имени императора Петра II, барон Остерман, по-русски. По окончании церемонии представления, обер-церемониймейстер привел дюка де Лириа на аудиенцию к великой княжне Наталье Алексеевне. Она была дурна лицом, хотя и хорошо сложена, но добродетель, кажется, заменяла в ней красоту. Явно великодушная, любезная, исполненная грации и кротости, она вызывала симпатию и привлекала к. себе с первого взгляда. Недаром ее окружали почти одни иностранцы, коим она, как никто, покровительствовала. Речь свою дюк де Лириа произнес на французском языке (ему было известно, она знает этот язык). Барон Остерман, стоявший при ней с левой стороны, ответил ему, по ее повелению, на том же языке. Через несколько дней дюк де Лириа поднес императору очень хорошее ружье работы Диего Искабеля. Подарок пришелся по душе, и Петр II приказал испанскому послу остаться обедать с ним — милость, какою не удостаивался при его дворе ни один из иностранных министров. За столом государь был благосклонен к гостю и пил за здоровье испанского короля. Посол отвечал бокалом вина, поднимая его за здоровье российского императора. Двор собирался в Москву. В первопрестольной делались приготовления к коронации. Перед святками первыми подались в Москву обе царевны, Екатерина и Прасковья Ивановны, — тетки Петра II. Убирали в первопрестольной и дом для вдовствующей герцогини курляндской, ехавшей из Митавы. Тронулись в древнюю российскую столицу Головкины. Старые вельможи потянулись за ними в родной город. Ждали отъезда государя. Теперь, вопрошая, надолго ли император покидает Петербург, иностранцы слышали в ответ: быть может, навсегда. Русские вельможи старой закалки искренне радовались переезду. Они никак не могли привыкнуть к Петербургу, далекому от их деревень. Раздражали затруднения с доставкой запасов, на что уходило время и что требовало больших расходов. В Москве же место нагретое. Рядом свои деревни, родовые имения. Всегда легко доставить все нужное для барского дома. Люди, выдвинутые Петром I, напротив, боялись переезда. Им казалось, удаление от моря, флота сводило на нет задумки великого императора. Боялись поездки в Москву и иностранцы, жившие в России. Шел вопрос о том, какой быть Руси. От того, где быть столице, зависело торжество либо новых, либо старых начал. Кого-то пленяла Москва с ее колокольным звоном, бесчисленными церквами, уютными усадьбами, хлебосольством и радушием, а кому-то не по нутру был старый уклад жизни. В первых числах января 1728 года, едва выпал первый снег (в ту зиму он выпал поздно), двор покидал Петербург. Дни стояли солнечные, морозные. Искрился снег на взгорьях, слепил глаза. Кричали, вспуганные колокольным звоном, вороны. С отъездом последних карет и саней, город, казалось, вымер. Все выехали за императором, поручившим Петербург ведению, попечению и командованию деятельного Миниха. Царский поезд растянулся на несколько верст. Знатные путешественники, зная, что вдоль столбовой дороги негде будет запастись провиантом, везли его с собой. На ямах, где меняли лошадей, теснились в курных избах. Здесь же, ежели наступала пора обеда, повара размораживали еду. В Новгороде государя и свиту встречали с такими торжествами, каких не видывали давно в этом старом русском городе. Позаботился о том догадливый и расчетливый архиепископ Феофан Прокопович. За версту от города, перед отстроенными для царского въезда триумфальными воротами, четыреста мальчиков в белых одеждах, с красными нашивками на груди, встречали гостя. Едва государь вышел из кареты, из толпы выступили двое мальчиков и произнесли приветствие, один — по-латыни, другой, то же самое, по-русски. — Сей древний град, — звенел в морозном воздухе мальчишеский голос, — бывший некогда столицей вашего величества светлейших предков, посылает нас, детей своих, к стопам вашим выразить внутренние чувствования сердец наших, исполненных верностью, любовью и покорностью к вам, могущественный император, и пожелать вашему величеству всевозможнейшего благополучия, а граду сему вашей любви и могущественного покровительства. Царь царствующих да дарует вам долгоденственное царствование, о сем Бога молит духовный чин со всеми жителями, возсылающими свои сердечные моления. Над толпою, на ветру, развевались и хлопали знамена. Сотни глаз следили за государем. Вдоль дороги, сколь видел глаз, до самого города, тянулся почетный строй дворян. В самом городе государя ожидали полки, красиво расставленные на улицах. Пушечная пальба и колокольный звон известили о въезде Петра II в древний град. Государь отправился в Софийский собор, где отстоял торжественное богослужение. Литургию совершал архиепископ Феофан. Государь поклонился местным иконам и мощам. В архиерейских палатах был устроен обед. Нигде Петр II не расставался с мечом, висевшим у пояса, — подарком дяди — императора Карла VI. Осмотрев новгородские достопримечательности, сказал: — Русский престол берегут церковь и русский народ. Под их охраною надеемся жить и царствовать спокойно и счастливо. Два сильных покровителя у меня: Бог в небесах и меч при бедре моем! Приняв напутственное благословение новгородского архиерея, государь покинул город. Народ спешил из деревень и сел к столбовой дороге — увидеть и поклониться царю. Желали увидеть государя, о котором шла добрая молва по русским землям. Знали, им разрешено свободное разыскивание сибирских руд, свободное право промышлять слюдяным делом. Император со вниманием глядел на радостные и счастливые лица из окна кареты. Прибыв в Тверь, Петр II почувствовал себя нездоровым. У него обнаружилась корь. Две недели пребывал он в городе и по выздоровлении, не останавливаясь, продолжил путь до села Всесвятского, принадлежащего грузинской царице Екатерине Георгиевне, вдове царя Каиохостра Леоновича. Здесь Петр II остановился, чтобы приготовиться к торжественному въезду в Москву. Бабушка Евдокия Федоровна, инокиня Елена, печалилась в долгой разлуке, рвалась к внукам. «Пожалуй, свет мой, — писала она великой княжне Наталье, — проси у брата своего, чтоб мне вас видеть и порадоваться вами: как вы родились, не дали мне про вас слышать, не токмо что видеть». Петр II получил от бабушки письмо следующего содержания: «Долго ли, мой батюшка, мне вас не видать? Или вас и вовсе мне не видать? А я с печали истинно сокрушаюсь. Прошу вас, дайте, хотя б я на них поглядела да умерла». Понять старую можно было. Тридцать лет почти провела в стенах монастыря, пока внук, восшедший на престол, не вызволил из заточения. В нем чаяла увидеть черты любимого сына своего. В селе Всесвятском произошла первая встреча царицы-бабки с внуками. Воспоминания о сыне, прошлом были столь сильны, а пережитые страдания так памятны, что Евдокия Федоровна, заливаясь слезами, целый час не могла вымолвить слова. Остерман, дабы не было между бабкою и внуками сказано тайного, посоветовал великой княжне Наталье Алексеевне взять с собой тетку — Елизавету Петровну. Торжественный публичный въезд государя в Москву отправлен был 4 февраля 1728 года, перед полуднем. Первою пред москвитянами, собравшимися у заставы, прошла рота гренадеров, за ними показались порожние кареты генеральских персон, сопровождаемые служителями, одетыми в богатые ливреи, проехали верхом пажи государя, за ними шли пешком лакеи, явились богатые государевы кареты (при каждой — конюшенные служители), показались шталмейстер в турецком дорогом уборе и генерал-майоры с прочими знатными из шляхтетства, трубачи и литаврщики. Все ожидали государя. Мороз пощипывал щеки. Толпа гудела. — Батюшки, арапы! — раздался чей-то крик. За камер-фурьерами, действительно, появились арапы и скороходы, от них отвыкли в Москве. Верхом, важно поглядывая вперед себя, проскакали гоф-юнкера и камер-юнкеры. За ними проехали кареты камергеров. И, наконец, запряженная восьмеркой, появилась богато убранная карета государя. Рядом с государем сидел Остерман. Лицо его светилось от удовольствия. Карету сопровождали ехавшие верхом гвардии капитан-лейтенант Ягужинский и лейб-гвардии подполковник Салтыков. За царем следовали в своих каретах граф Апраксин, граф Головкин, князь Дмитрий Голицын, князья Долгорукие… Замыкала царский въезд гренадерская рота. Московитяне, возбужденные увиденным, бежали за царским поездом. У триумфальных ворот императора Петра II приветствовал московский генерал-губернатор князь Иван Федорович Ромодановский. Едва смолкли слова приветствия, послышалась пальба из пушек. Стреляли полки, стоявшие у Кузнецких ворот, трижды беглым огнем. Зазвонили праздничные колокола во всех церквах. В Кремле отслужили молебен. По окончании его Петр II проследовал в свои покои, где его ждали сестра Наталья и тетка Елизавета. Москва ликовала. Старина на Русь возвращалась. >X Холодный и слегка надменный при посторонних, Петр II был простым, веселым и общительным среди близких ему людей. И очень добрым. Великие конфузии между царедворцами не заботили его. Он и не подозревал их. Меж тем, с удалением Меншикова двор переменил лицо. Прежде единомышленники в тяжкой борьбе со светлейшим князем, ныне партии разделились. Каждая искала своей выгоды. Никто не думал о благе общем. В Верховном Тайном Совете сидели по-прежнему граф Федор Апраксин, граф Гаврила Иванович Головкин, князь Дмитрий Голицын, да прибавились к ним князья Долгорукие: Василий Лукич и Алексей Григорьевич. С приходом последних в Верховном Тайном Совете резче обозначались три партии: остермановская, долгоруковская и голицынская. Чуяли при дворе, меж ними ныне драка разразится. И не ошиблись. Закипели старые интриги, началась жаркая борьба. Остерман, низвергнув недавнего благодетеля своего Меншикова руками князя Ивана Долгорукого, казалось был близок цели. Обладая умом хитрым и изворотливым, он, заручившись поддержкой членов царского дома, опираясь на крепкий, уважаемый на Руси род Стрешневых, жаждал сделать последний шаг. Не ему ли, по его неутомимой деятельности, знанию до тонкостей дел при европейских дворах, никогда не ошибающемуся в своих политических соображениях и с неподражаемым искусством ведущему государственные дела и обделывающему свои, носить звание первого слуги государева. Уж какая лиса был Остерман. Всякого вокруг пальца мог обвести. С иностранными министрами говорил не иначе как загадками, полунамеками. Так что, выслушав его в продолжении трех часов, иные и понять не могли, о чем сказывал им барон. Казалось бы, всем взял, да звание иностранца лишало его доверенности и народной любви. К тому же, чрезмерная скрытность, притворство и двусмысленность в словах и поступках вызывали опасение в царедворцах. Никогда при разговоре барон Остерман не смотрел никому в глаза долго, умел плакать притворно и (все это чувствовали) не терпел никого выше себя. Хитрого ума и редкой работоспособности был этот человек. Но именно это и вызывало у противника его зависть и злобу. Объединись князья Долгорукие и Голицыны — враги Остермановы, и скинули бы, смяли пасторского сына в одночасье. Но сами их партии находились во вражде между собою. Это и спасло Остермана. «Двор императорский, — заметил историк К. И. Арсеньев, — со времени удаления князя Меншикова, был как бы ристалищем, на коем бойцы испытывали свои силы, и сделался потом местом сокровенных нападений и открытого боя соперников, препиравшихся о власти». Долгорукие входили в силу. В роду их немало достойных имен было. Фельдмаршал Василий Владимирович Долгорукий пользовался всеобщим уважением за свои заслуги, за благородную прямоту и бесстрашие пред троном. Из Долгоруких он всех более умел поддерживать славу своих предков и знаменитость своей фамилии. Человек он был старорусский и православный по воззрениям. Чуждый лукавства и криводушия, Василий Владимирович не входил ни в какие компромиссы и «конъюнктуры», и ему чужды были замыслы сородичей своих — князей Василия Лукича и Алексея Григорьевича Долгоруких. Василий Лукич, возведенный Петром II в члены Верховного Тайного Совета, мог бы приобрести вес и уважение, какие имел Василий Владимирович. Но характер у него был иной: излишне уклончивый и изменчивый. По возвращении в Россию, он, казалось, подпал под влияние Остермана, а более своего родственника, князя Алексея Григорьевича Долгорукого. Сей последний, хотя и по уму, и по знаниям в государственных делах, был гораздо ниже, но был более честолюбив. И к государю близок. Звание второго воспитателя Петра Алексеевича позволяло ему вмешиваться во все указания Остермана, менять их, если они не отвечали его интересам. Князь Алексей Григорьевич, можно сказать, подслушивал каждое слово государя. Братья же его, Иван и Сергей, будучи камергерами двора, являлись зоркими соглядатаями всего, что происходило вне императорского дворца. Но более всех из Долгоруких набирал фавор и силу князь Иван Алексеевич. Расположение государя к нему было такое, что он не мог быть без него и часу. Когда князя Ивана Долгорукого ушибла лошадь и он должен был лечь в постель, Петр II спал в его комнате. Обер-камергер, майор гвардии, кавалер орденов Александра Невского и Андрея Первозванного, Иван Долгорукий был, пожалуй, ближайшим к государю лицом. Недаром его ласкали все придворные. Искренний по натуре, князь не имел честолюбивых планов, как дядюшки и отец. Он искренне был привязан к государю и радовался, когда советом и дружбою мог помочь ему. Интриг чурался, просто не понимал их. Он жил, как и все живут в таком возрасте — днем сегодняшним. Меж тем, повторимся, по личному отношению к нему императора он был силой, к которой прибегали не одни только родичи, но и сторонние люди. Остерман заискивал перед ним. Иностранные дипломаты искали его дружбы. (При Петре II они, надо сказать, сильно струсили. Их беспокоило возвышение при дворе и в государстве русских людей.) Принимая как-то князя Василия Лукича, отец фаворита сказал гостю: — Выслушай меня, князь. Сомнения у меня. Разрешить надобно. — Сказывай, слушаю. — Сын мой, Иван, видишь, какую силу забрал? — Умен. Умеет резвою любезностью овладеть чужою душою. — То-то и есть, — Алексей Григорьевич замолчал, вспомнив, видимо, что именно сыну обязан необыкновенной милостью, проявленной императором. Спустя лишь месяц по удалении Меншикова, Алексей Григорьевич был украшен орденом Святого Андрея. Могущество его возросло до того, что пред ним заискивали и трепетали, как и пред сыном его. — А что, ежели, — продолжал князь и замолк на мгновение, будто бы слова подбирая, — что. ежели, — повторил он, — Остерману место указать. — И он взглянул на родственника. — От двора удалить. Василий Лукич ответил не сразу. — Петр Павлович Шафиров мог бы с честию заступить его место, — наконец произнес он, — но, посуди, сколь сие выгодно. Шафиров, хотя и склонен был к нему князь Алексей Григорьевич, казался Василию Лукичу не менее опасным, чем Остерман. — Умен, хитер, да и народ его любит более чем Остермана. Вот и посуди, надобен ли сей родственник. (Шафиров был тестем князя Сергея Григорьевича Долгорукого). И о том посуди, сколь Голицыны сильны. А он к ним клонится. Может, подумать о том, как Остермана к себе приблизить. Чрез него обороняться от гордых совместников? Хозяин и гость задумались. Трое братьев Голицыных возбуждали у них справедливый страх и опасения. Умные, сильные, приверженцев много имеют. К Остерману не расположены, но ведь и Долгоруких не терпят. Власти над государем стяжают. Старший из них, князь Дмитрий Михайлович Голицын, более двадцати лет сряду видевший себя на первых степенях управления, ныне в Верховном Совете тон задавал. Иноверцев ненавидел, ратовал за то, чтоб русские в своем государстве дела вершили, и потому имел много сторонников. — Он потому-то и Остермана не балует, что тот немец, — как бы продолжая вслух то, о чем думали оба, произнес Василий Лукич. — А братья его что, они в рот старшему смотрят. Не в них дело. — Так стало быть, судишь, Остермана держаться? — спросил Алексей Григорьевич. — Может и так, в нонешнее время, — отвечал гость. За неделю до коронации, 18 февраля, царица-бабка приехала в Кремлевский дворец увидеть внука. Она имела терпение просидеть у него очень долго. Долгорукие, страшась соперников, старались безотлучно быть при императоре. Надо ли говорить, что они опасались внушений инокини Елены, им неблагоприятных. Впрочем, Петр II не желал в этот раз тайных задушевных бесед с бабушкой и, как прежде сделала сестра, пригласил на все это время быть с ним тетку Елизавету. Инокиня Елена, однако, прочла внуку родительское нравоучение, попеняла за беспорядочный образ жизни и посоветовала жениться. — Хотя бы на иностранке, — вздохнула она. Едва между придворными пронесся слух, что царица-бабка журила внука, как принялись рассуждать о возможном скором возвращении в Петербург. Не станет же Петр II слушать ворчаний бабушки. Вместо сборов, однако, последовало повеление, запрещающее, под страхом наказания, рассуждать о том, вернется ли двор в Петербург или нет. Было опубликовано: кто станет поговаривать о возвращении двора в Петербург, будет бит нещадно кнутом. По обычаю предков, государь отправился в Троице-Сергиеву Лавру и там «провел несколько дней в говении, как следовало при совершении важного священного дела». Короновали Петра II в Москве, в Успенском соборе Кремля, 25 февраля, с величайшей пышностью и тактом. Вечером накануне коронации во всех московских церквах отслужено было всенощное бдение со всею торжественностью. В восемь часов утра 25-го февраля открылся торжественный благовест в Успенском соборе, где уже находились в полном сборе все духовные сановники. Немедленно отслужен был модебен о здравии его императорского величества, а затем прочитаны часы, следующие пред литургиею. Между тем, по особому пушечному сигналу, явились в Кремлевский дворец все знатнейшие персоны и прочие чины, в богатых одеждах, определенные к церемонии коронации, и собрались в большой зале. На дворцовой площади построились рядами императорская гвардия и другие бывшие в Москве полки. Кремль запружен был народом. Солнце слепило глаза. В 10 часов утра Петр II вышел из дворцовых палат на Красное крыльцо. Раздался звон во все колокола на Иване Великом. Войска, бывшие в Кремле, взяли на караул, и заиграла музыка с барабанным боем. Шествие открывала императорская кавалергардия. За ней следовали пажи императора со своим гофмейстером, за ними — обер-церемониймейстер барон Габихтшаль, депутаты из провинций, бригадиры, генерал-майоры, тайные и действительные тайные советники… Праздничное настроение охватывало каждого на площади. Шли герольдмейстеры Империи Плещеев и бригадир Пашков, генерал-аншефы шествовали с государственными регалиями: государственным знаменем, обнаженным мечом и государственной печатью, несли на двух подушках императорскую епанчу генерал Матюшкин и генерал-лейтенант князь Юсупов, следом несли, также не подушках, державу и скипетр Мономаха. Князь Трубецкой держал в руках императорскую корону. Сделана она была еще по повелению Петра I, для коронования Екатерины I. Драгоценных камней в ней насчитывалось свыше двух с половиной тысяч. Особенно замечателен был рубин, величиною с голубиное яйцо, вставленный на самом верху венца. Камень купили в Пекине при царе Алексее Михайловиче. За короной шел верховой маршал князь Голицын со своим маршальским жезлом и, наконец, — император, сопровождаемый обер-гофмейстером Остерманом и гофмейстером Алексеем Долгоруким… При приближении процессии к Успенскому собору, из него вышло высшее духовенство. Архиереи Новгородский и Ростовский окадили и окропили святою водою императорские регалии. Архиепископ Феофан поднес благословящий крест к императору. Процессия вошла в собор. Золоченые свечи горели в паникадиле. Пол от трона до алтаря устлан дорогими персидскими коврами. Для духовенства по обеим сторонам трона до самого алтаря стояли скамьи, обитые дорогим сукном. Над троном висел бархатный балдахин. Певчие пели сотый псалом: «Милость и суд воспою Тебе, Господи». Когда император занял свое место на троне, а духовенство на скамьях, колокольный, звон прекратился и певчие умолкли. В наступившей тишине послышался голос архиепископа Новгородского: — Понеже вашего императорского величества всемилостивейшее соизволение нам объявлено, что ваше величество соизволили притти сюда для святого помазания, то, по примеру предков ваших и по обыкновению церковному, начало сего святого дела есть исповедание святыя православныя кафолическия веры. Император вслух прочитал Символ Веры. — Благодать Пресвятого Духа да будет с Тобой! — произнес архиерей. По прочтении ектений, паремий, апостола и евангелия, Петр II преклонил колена на особо приготовленную подушку, а архиепископ Новгородский, осенив голову его, положил крестообразно руки на нее и прочел вслух молитву: — Господи Боже наш, Царю царствующих и Господь господствующих, Иже через Самуила пророка избравый раба Твоего Давида и помазавый его во цари над людем Твоим Израилем! Император поднялся, а Феофан взял с особого стола епанчу и возложил на Петра II. Государь вновь опустился на колени и новгородский архиепископ прочитал следующую по чину молитву. По окончании ее, Феофан возложил корону на голову Петра II. Государю поднесли императорскую державу. Тотчас же провозглашено было многолетие, зазвонили колокола, раздался пушечный залп и мелкий огонь расположенных в Кремле войск. Духовенство и светские особы принесли Петру II поздравления. Император сошел с трона и занял свое церковное место у алтаря. Началась литургия. Когда по исполнении каноника отворились царские врата, государь, ступая по кармазиновому бархату, прошел от своего места до царских дверей и, сняв корону, опустился на колени. Один из архиереев принес сосуд Мономаха с миром, а другой помазал императора крестообразно на лбу, груди и обеих руках. Потом отерли помазанные места хлопчатого бумагой и сожгли ее после этого в алтаре. После принятия причастия императору была поднесена золотая лохань, архимандрит Троицкий из золотого рукомойника полил его величеству на руки, архимандриты Чудовский и Симоновский подали полотенце. Как только государь вышел из Успенского собора, раздался «третий залфъ из пушек и мелкого ружья и звон во все колокола, с играющими трубами, литаврами и барабанами». Петр II, в короне, императорской мантии, с державою и скипетром в руках, направился к церкви Святого Михаила Архангела приложиться к мощам царевича Димитрия и поклониться гробницам усопших владык России и праху почивающих русских государынь. Шедший позади императора канцлер Головкин бросал в народ серебряные монеты.. По случаю коронации в Грановитой палате дан был блестящий обед. Восемь дней, с утра до вечера, звонили в Москве колокола. С наступлением темноты загорались потешные огни. Шли празднества. В Кремле, на площадях города устроены были фонтаны, из которых били струями вино и водка. Придворные балы, обеды, с иллюминациями и фейерверками, следовали одни за другими. Русские вельможи и иностранные послы попеременно уготовляли для императора различные увеселения и потехи. Дюк де Лириа первый из иностранных министров получил аудиенцию у императора для поздравления его с коронованием на другой день церемонии. Церемониймейстер, при этом, выразил ему благодарность за иллюминацию и за два фонтана вина и водки, которые дюк де Лириа устроил в первую ночь торжеств. Они, как успел узнать посланник, очень понравились царю, который два или три раза проехал мимо его дома, чтобы видеть, как народ празднует коронацию. Дюк де Лириа держал поздравительную речь. Государь удостоил его почестей и отличий, каких не делалось здесь никому. В Успенском соборе, во время коронации, он был выделен особо: ему — посланнику, единственному из иностранных послов был поставлен стул, что, как не мог не заметить дюк де Лириа, произвело большое впечатление на всех иностранных министров и бывших с ними многих знатных людей. Впрочем, вряд ли кто знал, что испытывал на самом деле в Успенском соборе ревностный католик. До какой степени он был пропитан католической нетерпимостью, можно видеть из того, что когда его пригласили к православному священнодействию в собор, он сомневался, может ли присутствовать при богослужении схимников и требовал разрешения сначала от своего духовника, а потом из Рима. 29 февраля государь удостоил испанского посланника особой чести: приехал к нему ужинать со всею свитою. Предупрежденный по-дружески бароном Остерманом, дюк де Лириа принял. Петра II со всем великолепием. Император дважды, через барона Остермана, побуждал посланника сесть рядом с собою по правую руку. — Ваше Величество, простите на этот раз мне мое непослушание, — говорил дюк де Лириа, — потому что я считаю честию служить вам. Слуги подавали изысканные блюда. Играла лучшая в городе музыка. Дюк де Лириа не выпускал из виду малейшего движения государя, не пропускал ни одного его слова. Он наблюдал за ним. Трудно было сказать что-то решительное о характере 13-летнего царя, но можно было догадываться, что он будет вспыльчив, решителен и, может быть, жесток. Он не терпел вина, то есть не любил пить более надлежащего, и весьма щедр, так что его щедрость походила на расточительность. Хотя с приближенными к нему он обходился ласково, однако же не забывал своего высокого сана и не вдавался в слишком короткие связи. Он быстро понимал все, но был осмотрителен, любил свой народ и мало уважал другие. Словом, он мог бы быть со временем великим государем, если бы удалось ему поправить недостаток воспитания. «Своей воли не доставало, а чужая не сдерживала», — подумалось посланнику. И еще мысль мелькнула у него: как бы ни была сильна власть у царя, но его юные годы давали фору сильным персонам. Император так был доволен приемом, оказанным ему испанским посланником, что покинул его дом за полночь. Через день в посольство явился придворный церемониймейстер Габихтшаль и передал приглашение Петра II прибыть во дворец на бал, даваемый в ознаменование счастливых родов герцогини Голштинской. Она подарила супругу сына. Гости собрались в Грановитой палате. Играла музыка, блистали нарядами дамы. Приглушенный говор наполнял палату. Многих насторожило отсутствие на балу сестры государя. Прошел слух, она нездорова. Однако это казалось сомнительным, тем более, что накануне великая княжна провела вечер у герцогини курляндской. Близкие же ко двору знали, дело объяснялось тем, что Наталья Алексеевна ревновала брата к тетке, Елизавете Петровне. Император, не дождавшись сестры, открыл бал и поспешил пригласить на танец цесаревну Елизавету. Стройная, очаровательная, с удивительными голубыми глазами, всегда веселая Елизавета была душою общества молодых людей. Мастерица смешить всех, она всякий раз ловко представляла кого-нибудь, особенно герцога Голштинского. Петр II был побежден ее красотою и ласками, не скрывал любви к ней даже в многолюдных собраниях. Боялись, чтоб она не завладела его сердцем совершенно и не сделалась императрицею. Впрочем, острый глаз царедворцев на сей привязанности строил свои расчеты. («Изо всего, что я видел, мог понять и наблюсти на сказанном придворном бале, позвольте мне вывести одно пророчество, — писал в очередной депеше дюк де Лириа. — Царь протанцовавши несколько минут, после трех контрадансов ушел из танцовальной залы в другую, где поужинал и уже более не танцовал; но принцесса и фаворит не пошли с Его Величеством и остались танцовать. Я заметил, что царь, стоя вдали от них, не сводил с них обоих глаз. Во время самих контрадансов я уже заметил, что Его Величество ревнует. И я имею данные заключить, что честолюбие этого фаворита достигло такой степени, что нужно опасаться, что он влюбится в эту принцессу; а если это случится, нельзя сомневаться в гибели этого фаворита. И я с своей стороны уверен, что Остерман разжигает эту любовь: я знаю, он ничем бы не был так доволен, как если бы они, удалившись от царя, отдались одна другому. Этим путем погибли бы он и она»). Долгоруким важно было отдалить государя от великой княжны Натальи Алексеевны. Она искренне уважала Остермана, покровительствовала ему и ненавидимому всеми Левенвольде и это было достаточною причиною тайной к ней ненависти Долгоруких. «Князь Иван, — писал историк К. И. Арсеньев, — по внушению отца своего, отклонял Императора, под разными предлогами, от частых бесед его с сестрою, и тем усерднее старался усиливать в нем расположение к тетке, цесаревне Елизавете. Слабодушный Петр… предался ей со всем пылом молодости, являл ей торжественно свою преданность, ее только искал в собраниях, и безусловно следовал ее внушениям. Елизавета решительно отвратила сердце Государя от любимой прежде сестры его». Немудрено, что Долгорукие обхаживали Елизавету. Не без их помощи, первейший ее любимец камергер граф Бутурлин (зять фельдмаршала М. М. Голицына), менее чем в полтора месяца получил нешуточные награды: александровскую ленту и затем генерал-майорский чин. Впрочем, вскоре открылась тайна: князья Голицыны, руководимые одною мыслью оспорить первенство у князей Долгоруких, более и более являли раболепствия и преданности Елизавете, чрез нее стремясь добиться веса при императоре. Граф Бутурлин, по-родственному, употреблен был ими, как средство к достижению их цели. Чрез посредничество Елизаветы он сблизился и с самим государем, который начал ему оказывать столько же внимания и любви, как и князю Ивану Долгорукому. «Все с нетерпением ожидали близкой развязки важного вопроса, кто одолеет решительно: Долгорукие или Голицыны? — читаем у К. И. Арсеньева в его книге «Царствование Петра II», не переиздававшейся с 1839 года. — Полезнейшею для обоих партий и благоразумнейшею мерою было бы искреннее их соединение и действование совокупными силами на пользу Государя и России; партия Остермановская, нелюбимая русскими, не устояла бы тогда, не смотря на великие способности и заслуги большей части ее членов; Петр II явился бы в нашей истории под другим образом, более светлым, и дом Иоаннов, вероятно, никогда бы не царствовал в России». Да, враг внешний, на поле брани, побиваем был русскими благодаря их сплочению, общей ненависти к нему, враг же внутренний не всегда это сплочение ощущал. Раздоры, внутренняя гордыня одолевали русских. Внимательные иностранцы давно то поняли и сделали правильные выводы. Цесаревна Елизавета служила сильною помехою властолюбию Долгоруких. Не так уже была опасна для них великая княжна Наталья, как ее тетка. Долгорукие начинали побаиваться власти, которую цесаревна могла возыметь над царем: ум, способности и искусство ее явно пугали их. («Красота ее физическая — это чудо, грация ее неописанна, но она лжива, безнравственна и крайне честолюбива, — писал о ней дюк де Лириа. — Еще при жизни своей матери, она хотела быть преемницей престола предпочтительно пред настоящим царем; но как божественная правда не восхотела этого, то она задумала взойти на престол, вышедши замуж за своего племянника»). Князь Алексей Григорьевич Долгорукий думал теперь об одном: как отдалить государя от тетки, дабы одному влиять на его мысли и чувства. Надобно было искать способа избавиться от опасного соперничества. С помощью брата, князя Василия Лукича, принялся он плести новые кружева интриг. Не дремали и Голицыны. До глубокой ночи не гас свет и в окнах дома Остермана. Спать он ложился, подчас, когда начинали кричать первые петухи. >XI Сразу после Пасхи, которая пришлась на 21 апреля, князь Алексей Григорьевич Долгорукий стал часто увозить императора из Москвы и забавлял его охотою в лесных подмосковных дачах. Уезжали на несколько дней, но, бывало, по неделям не возвращались в первопрестольную. С царем ездила и тетка Елизавета. (Через много лет, по свидетельству Екатерины II, в одну из увеселительных поездок, императрица Елизавета Петровна, недовольная проведенной охотой, «повернула разговор на доброе старое время и стала говорить, как она охотилась с Петром Вторым и какое множество зайцев брали они в день. Она принялась на чем свет стоит бранить князей Долгоруких, окружавших этого государя, и рассказывать, как они старались ее отдалить от него»). Сами страстные охотники, Долгорукие, имевшие много собак, и государя приучили к ним до того, что он сам мешал в корыте собакам. Надо ли говорить, что чувствовали охотники, когда стаи борзых травили зайцев. Иной русак выскочит из леса, ополоумеет, не знает куда бежать. Налетит следом на него псина, со страшной силой и неуловимой для глаз быстротой швырнет зайца с рубежа на озими и сама полетит кубарем. От этого внезапного толчка оторопевший русак понесется прямо в пасть другой собаке. Все в азарте. Кругом крик, улюлюканье, звон колокольчиков. Петр II до такой степени пристрастился к охоте, что бегая или летая верхом по лесу с раннего утра и до позднего вечера, часто и ночи проводил под открытым небом, подле жаркого костра. Охотники, возбужденные происшедшим, все еще во власти пережитого, делились впечатлениями. А наутро, едва брезжил рассвет, трубили в рога. Егеря, одетые в зеленые кафтаны с золотыми и серебряными перевязьми пускали гончих спугнуть зверя — так заведено было по обычаю. Сидя верхом, охотники спускали со своры борзых и устремлялись за ними вслед. И екало сердце, когда собаки начинали гнать зверя. По окончании охотничьих разъездов все съезжались в Горенки — большую усадьбу Долгоруких, служившую местом сбора всей охотничьей компании. Состояла она, как правило, из родственников и ближайших друзей Долгоруковской фамилии. За шумным обедом государя тешили забавными рассказами, похваливали его ловкость и искусство в стрельбе, перечисляли его удачи и радовали разговорами и планами новых поездок. «Царь все лето проведет в развлечении охотой, — сообщал в депеше дюк де Лириа. — И так нет надежды возвратиться в Петербург до зимы. Здесь мы живем в полном спокойствии, и от скипетра до посоха, по французской пословице, не думаем ни о чем, как только как бы провести лето в сельских развлечениях». Испанский посланник лукавил. Он все так же со вниманием наблюдал жизнь двора. После коронации царица-бабка удалилась от двора и пребывала в Вознесенском девичьем монастыре. Старая поняла, ее пора минула безвозвратно. Незадолго перед Пасхой ее поразил в церкви апоплексический удар, приписываемый ее строгому воздержанию во время поста и она никак еще не могла оправиться от него. Болела опасно и великая княжна Наталья Алексеевна. Врачи говорили о лихорадочной чахотке, но истинною причиною болезни дюк де Лириа считал возникшее охлаждение к ней ее брата. Осложнялись отношения между Остерманом и князем Иваном Долгоруким. Фаворит часто оставлял Петра II, удалялся в Москву. Говорил, ему надоедают царские забавы. — Не по сердцу мне, — сказывал он, — когда царя заставляют делать дурачества. Не терплю наглости, с какою с ним начинают обращаться на охоте. Отец его «пылил», готов был другого сына ввести в фавор к государю. На стороне князя Ивана был старик фельдмаршал князь Василий Владимирович Долгорукий, на стороне отца — князь Василий Лукич. Остермай держался враждою между Долгорукими. Впрочем, за этими событиями не упустим двух малоприметных и, на первый взгляд, не связанных между собой фактов. Еще в октябре предыдущего года зоркий Маньян докладывал своему двору, что «прусский министр получил от короля… весьма спешное повеление предложить… монарху вступить в брак с прусской принцессой по выбору». Пруссия, можно сказать, положила глаз на русский престол. А в январе 1728 года дюк де Лириа (читаем в его «Записках») «получил… повеление от Короля (испанского. — Л.А.)… просить Царя о принятии в свою службу г. Кейта… Сей Кейт уже 9 лет имел в Испании чин полковника; но оставался без полка, потому что был не католического вероисповедания. Его Царское Величество так был милостив, что тот же час велел принять его в свою службу с чином и жалованьем генерал-майора». Трудно да и практически невозможно теперь установить, по чьей просьбе ходатайствовал испанский монарх перед московским двором о зачислении Джемса (Якова) Кейта в русскую службу. Любопытно следующее: будучи другом прусского короля, Кейт в 1744 году покинет Россию, переберется в Пруссию, будет назначен послом во Франции и окончит жизнь прусским фельдмаршалом. Читаем в «Русском биографическом словаре»: «Джемс (Яков) Кейт, генерал-аншеф, впоследствии фельдмаршал прусский… был младшим братом Георга Кейта, наследственного лорд-маршала Шотландии и принял вместе с ним участие в Якобитском восстании. После поражения Якова Стюарта при Шерифмюре оба Кейта вместе с ним бежали во Францию… Кейт поступил на службу в Испанию с чином капитана… с 1722 по 1725 г. жил в Париже и занимался науками. Возвратившись в Испанию, он получил чин полковника… Герцог де Лириа, хорошо знавший Кейта, находясь при русском дворе, выхлопотал в феврале 1728 г. принятие Кейта в русскую службу… В России он быстро пошел вперед». Не упустим из виду сведения о семье Кейтов, представленные историком Г. Вернадским в его книге «Русское масонство в царствование Екатерины II». «Кейт, — пишет Вернадский, — был представителем семьи, объединявшей в своей деятельности три страны — Россию, Шотландию и Пруссию… Брат его, Джон Кейт (лорд Кинтор) был гроссмейстером английского масонства; Джордж Кейт — известный генерал Фридриха II (приговоренный в Англии к смертной казни за содействие тому же Стюарту), наконец, тоже Кейт (Роберт) был английским послом в Петербурге (несколько позже, в 1756–1762 гг. — Л.А.)… Джемс (Яков) Кейт в 1740 г. делается провинциальным гроссмейстером для всей России, назначение свое он получил от гроссмейстера английских лож, которым был брат его, граф Кинтор. Имя Якова Кейта пользовалось большим уважением среди русских масонов, в честь которого была сложена песнь и пелась в России в ложах в царствование Елизаветы…» Приведем и еще одно сообщение, из книги А. Пыпина «Русское масонство в XVIII и первой четверти XIX века»: «В самой Германии масонство уже в 1730 г. имело многих последователей и есть основание думать, что во время Анны и Бирона у немцев в Петербурге были масонские ложи; о самом Кейте есть сведения, что имел какие-то связи с немецкими ложами еще до гроссмейстерства в России». Забегая вперед, скажем следующее: Кейт появился в Москве 25 октября 1728 года, а в ноябре неожиданно умирает сестра государя — Наталья Алексеевна. Через год с небольшим Россия лишится своего государя. В феврале 1730 года Анна Иоанновна неожиданно становится императрицей, а в августе, создав лейб-гвардии Измайловский полк, она назначит подполковником в нем Джемса Кейта. Зададим себе вопрос: за какие заслуги этот малознакомый ей человек становится фактически командующим Измайловским лейб-гвардии полком — опорой иноверцев в России? Несомненно одно, действия католиков не прошли незамеченными для чутких протестантов. В Европе и с той, и с другой стороны умели анализировать события. 24 мая 1728 года из Киля пришло известие о кончине после родов герцогини Голштинской Анны Петровны. Красивейшая из принцесс в Европе почила в бозе. В Москве объявили траур. Впрочем, это не помешало быть празднеству и балу в день царских именин. Лишь цесаревна Елизавета, в силу душевной привязанности к старшей сестре, сердечно скорбела. Тело усопшей решено было перевезти на родину и захоронить в Петербурге. В Киль был отправлен за прахом покойной герцогини генерал-майор Бибиков. Остерман, меж тем, подговорил родственника императора Лопухина, моряка, убедить его отправляться на жительство в Петербург. Петр II отвечал: — Когда нужда потребует употреблять корабли, то я пойду в море; но я не намерен гулять по нем, как дедушка. Император уехал на охоту и долго не возвращался. Андрей Иванович Остерман и сам прежде говорил государю о надобности скорого переезда в северную столицу, убеждал и Долгоруких склонить к тому Петра II. Но представления и убеждения его оставались без ответа: император редко видел его, с намерением уклонялся от свиданий с ним и, замечал К. И. Арсеньев, представления его считал обидною для себя докукою. Долгорукие же имели корыстные виды удерживать государя в Москве, следственно настояния Остермана не убеждали, а только раздражали их. Положение Остермана становилось шатким. К тому же он поддерживал Левенвольде, к которому нерасположены были русские, частию за его намерение отстранить природных русских от управления и поставить иностранцев в исключительное обладание властью. В ту пору шел допрос лиц, проходящих по делу Меншикова. Некоторые из его друзей кивали на Левенвольде, как на подкапывающего под настоящее правительство. Ненависть с Левенвольде переносилась и на воспитателя государя. Особенно это выказывал князь Иван Долгорукий. Он объявил себя врагом Остермана. «Признаюсь, — извещал своего госсекретаря испанский посланник, — при этих придворных интригах, очень затруднительно положение иностранных министров, потому что всякий, кто объявляет себя другом Остермана, — враг князя Ивана Долгорукого, а Остерману тоже не нравится, когда угождают тому. При всем этом, я успел сделаться другом обоих, давая им знать, что я здесь вовсе не для того, чтобы мешаться в дела двора: я отношусь с бесконечным доверием к Долгорукому, с которым впрочем никогда не говорю о делах наиболее существенных; вижусь часто и с другим (т. е. Остерманом. — Л.А.), говорю с ним с величайшей откровенностью и уверен, что заслужил его искреннюю любовь». Надо напомнить, до приезда в Россию нового посланника венского двора, дюк де Лириа цоддерживал пред русским государем интересы императора Карла VI наравне с интересами короля испанского. Петр II был благожелателен к нему. Наградил орденом Андрея Первозванного, присылал приглашения на все торжества, происходившие при дворе, сам не однажды навещал испанское посольство. Остерман решил воспользоваться этим. В один из июньских дней испанского посланника посетил посланник Бланкенбурга — доверенный друг Остермана. — Я знаю, как вы желаете добра этой монархии, — начал гость, — и никому не могу лучше открыть своего сердца, как вам, потому что вы вашим влиянием много можете способствовать к постановке здешних дел на хорошую ногу. Оба помолчали, как бы размышляя над сказанным. — Царю непременно нужно возвратиться в свою резиденцию в Петербург, — нарушил молчание гость. — Не только потому, что там ближе к другим государствам Европы, но и потому, что там будут на его глазах его флот и вновь завоеванные провинции, которым грозит гибель, если там не будет его величество лично. Русские же только и думают о том, как бы удержать царя здесь. Вы, — гость выдержал паузу, — можете повлиять на князя Ивана Долгорукого и убедить его возвратиться в Петербург. Я знаю о вашей дружбе с ним и никто лучше вас не может убедить его добрыми резонами согласиться на это, представив это его заслугою пред венским двором. — Сказанное вами показалось мне основательным, — отвечал дюк де Лириа, — и я сделаю со своей стороны все для убеждения Долгорукого. Испанский посланник понимал, гость прибыл по приказанию Остермана и выдавал его мысли за свои. Впрочем, зерно упало на благодатную почву. «Русские желают возвратиться к своим древним нравам и единственное средство поправить здешние дела — это возвратить его царское величество в Санкт-Петербург» — такова была мысль самого дюка де Лириа. Тогда можно было бы решить вопрос и об оказании военного давления на Англию с помощью России. Дюк де Лириа никогда не отступал от своих планов. С его подачи был распущен слух о том, что он предложит супружество сеньора инфанта Дон Карлоса с великой княжною Натальей Алексеевной. Сестру государя так заняла эта, мысль, что когда она теперь видела дюка де Лириа, то относилась к нему (этого он не мог не отметить) с особенным вниманием. Было ясно, она желает этого бесконечно. Посланник делал игру. Наталья Алексеевна была больна, не выходила из комнаты, но дюку де Лириа передавали, что все ее разговоры вертятся на том, чтобы разузнать об обычаях и климате Испании. И если кто говорил ей, что Испания ей не понравится (она не хотела, чтоб об Испании ей говорили дурное, а только хорошее), она отвечала: — Все равно, пусть только приезжает инфант Дон Карлос, тогда увидим. И так как ей очень нравилось говорить об испанском дворе и о вещах Испании, это и делали ее придворные. Пробный шар был пущен. Предложение могло быть принято и дюк де Лириа получил приказ королевской четы «поддерживать известное дело относительно инфанта Д. Карлоса». («Будьте покойны, — отвечал министру иностранных дел Испании посланник, — буду поступать по вашей инструкции с величайшим благоразумием, не навязываясь, не заходя далеко, не отталкивая прежде времени: не буду говорить ни да, ни нет»). Расчет был прост: усилить благожелательность к делам Испании, ее религии. Интересы католической церкви были у дюка де Лириа едва ли не на первом месте. В марте 1728 г., получив известие о выздоровлении испанского короля, он совершил Те Deum и благодарную мессу с такою торжественностью, какую только дозволяла маленькая католическая церковь, находившаяся в Немецкой слободе. Двое капуцинов с доминиканцем, капелланом испанского посольства, совершили службу, на которой присутствовал посланник со всеми своими людьми. («Я ни на пядь не отступлю для поддержания его (короля. — Л.А.) чести и авторитета и буду поддерживать их с возможною настойчивостью и всегда заставлю этих людей делать что нужно»). Страстная неделя в Москве в католической церкви ранее не праздновалась. По настоянию дюка де Лириа испанский капеллан «с двумя капелланами графа Вратиславского и императорского резидента (строки из депеши испанского посланника. — Л.А.) ныне позаботились устроить в этой церкви монумент (соответствует нашей плащанице. — Л.А.), по Испанскому обычаю и такой, что заинтересовал как католиков, так и еретиков, которые приходили посмотреть наши службы, чем был я очень доволен: потому что, если и не обратятся, по крайней мере пусть видят наше благоговение, с которым мы служим Царю царей». Через кардинала Бентиволно посланник выпросил у римского папы для своего капеллана, доминиканца отца Бернардо де-Рибера, титул апостольского миссионера. («Я просил этой милости, потому что, она возвышает капелланов Испанских министров в этой стране, и теперь они уже независимы ни от кого и могут в своей оратории отправлять все религиозные службы»). Многое для понимания мыслей дюка де Лириа дает его письмо от 25 июня 1728 года к своему патрону: «…нет ничего важнее, как удалить отсюда принцессу (Елизавету Петровну. — Л.А.), так как пока она не замужем и в благоволении у царя, до тех пор не возможно женить на иностранке. А очень важно, чтобы он не женился на своей подданной, потому что с этим связан вопрос о возвращении этой монархии к ее первобытному состоянию, чего желают все старые русские». Ситуация осложнялась тем, что к Елизавете неравнодушен был Иван Долгорукий. Вопрос о браке Елизаветы с Морицем Саксонским находился в дурном положении, и малейшее известие о вероятном претенденте на ее руку и сердце не проходило мимо внимания герцога де Лириа. («Должен сообщить вам, что слышал, будто граф Вратиславский везет приказание вести переговоры о браке принцессы Елизаветы с Д. Мануэлем Португальским… Конечно, если бы эту принцессу было можно выдать замуж вон отсюда, это было бы удивительно дело, потому что она еще постоянно лелеет мысль взойти на престол, вышед замуж за царя», — из депеши от 21 июня). Елизавета же, казалось, не думала ни о чем, кроме удовольствий. Впрочем, она осмеливалась вразумлять государя на счет его обязанностей и предостерегать от вредных привычек, внушаемых ему Долгоруким. Долгорукие, не менее внимательно, чем дюк де Лириа, наблюдавшие за Елизаветой, не остались в долгу. Скоро они подсмотрели ее слабости (шепнули царю о ее сердечной привязанности к Бутурлину) и успели очернить ее в глазах Петра до того, что он начал публично показывать ей отвращение и неприязнь к ней. («Царь уже меньше интересуется принцессой Елизаветой, — писал дюк де Лириа в августе 1728 года, — не выражает ей прежнего внимания и реже входит в ее комнату. Генералу Бутурлину, фавориту принцессы (и, как говорят, ее рабу) приказано не являться в комнаты Его Величества. Все… радуются уменьшению царского фаворитизма принцессы, которая четыре дня тому назад отправилась пешком за десять или двенадцать миль на богомолье, только в сопровождении дамы и Бутурлина»). В домашней жизни двора происходила перемена. «Еще в августе 1728 года, — читаем у К. И. Арсеньева, — в день тезоименитства великой княжны Натальи, во время великолепного пиршества при дворе, император обнаружил пред всеми чувства свои к Цесаревне, не удостоив ее даже словом или приветствием». Пренебрежение и обидную холодность к тетке проявил Петр II и 5 сентября, в день ее тезоименитства, явившись, по ее приглашению, к вечернему у нее собранию. Было замечено, государь приехал поздравлять цесаревну Елизавету только пред ужином, который продолжался очень недолго. По окончании ужина Петр II уехал в Лефортовский дворец, в Немецкую слободу, не дождавшись бала и не простившись с теткой. Великая княжна Наталья Алексеевна, приехавшая с императором, осталась после него и, протанцевавши несколько минут, тоже уехала. «Холодность царя к принцессе Елизавете растет со дня на день, — извещал свой двор Маньян 12 сентября. — Этот государь не пожелал, чтобы она отправилась с ним в село Измайлово, несмотря на ее сильные просьбы». Долгорукие, кажется, приближались к своему торжеству. Голицыны теряли влияние при дворе. Елизавета оставалась без партии, без подпоры, под откровенным надзором Долгоруких. Император, по чувству растущей неприязни к тетке, отверг предложение маркграфа Бранденбургского-Байретского, искавшего ее руки. С тем и уехал на несколько недель на охоту. >XII С отъездом императора, в Лефортовском дворце, где жили они с сестрой, хозяйкой оставалась великая княжна Наталья Алексеевна. Все лето она побаливала, но с тех пор как лечащего врача Леонтия Блументроста сменил голландец Николай Бидлоо — человек строгий, искусный в своем деле, дело пошло на поправку. Лейб-медик Блументрост впал в немилость за то, что прописал лекарство, которое Бидлоо нашел для больной непригодным. Многие знали, Блументрост предан цесаревне Елизавете Петровне. Великая княжна бывшая прежде так слаба, что едва могла держаться на ногах, теперь каждый день выезжала в окрестности на прогулки для укрепления своего здоровья, в чем и успевала. День именин ее праздновали фейерверком, ужином и балом, для чего приглашены были все иностранные министры. Она снова получала большое влияние на брата. Дюк де Лириа использовал малейшую возможность высказать ей благорасположение. «Вчера я имел честь быть с нею восприемником дочери одного контролера при столе Его Величества, — извещал он министра иностранных дел Испании. — И так как здесь есть обычай дарить куму, я поднес ее высочеству золотой ящичек, осыпанный бриллиантами, который мне стоил 1800 песов. Желаю чтобы этого не было часто, потому что такие подарки не на каждый день». Великая княжна не была красавицей, напротив, дурна лицом. Но всякого она привлекала своей внимательностью, любезностью, великодушием и кротостью. Она совершенно говорила на французском и немецком языках. Иностранцам было легко с ней, она покровительствовала им. Двор ее состоял едва ли не из них. Обер-гофмейстером был Карл Рейнгольд Левенвольде — не природный русский подданный, но завоеванный лифляндец: друг Остермана и Бирона. Тщеславный и лукавый, он славился мотовством, умел привлечь к себе обходительностью и носил личину вельможи великодушного. Никто лучше его не умел устраивать придворных праздников и никто успешнее не одерживал побед над женщинами. Гофмейстериной была иностранка Каро. Злые языки утверждали, что в Гамбурге ее более знали как публичную женщину. Каро водила дружбу с секретарем князя Ивана Долгорукого Иоганном Эйхлером (внуком купца Гуаскони — тайного резидента иезуитов в России). Отец и брат Эйхлера были известными в Немецкой слободе аптекарями. Дружба была настолько тесной, что после кончины великой княжны Натальи Алексеевны, гофмейстерина, украв ее бриллиант, подарит его Иоганну. Когда увидят бриллиант на пальце Эйхлера, Каро, а с нею и камер-юнгферу Анну Крамер, удалят от двора. Обе были близки к цесаревне Елизавете Петровне. Великая княжна, выезжая на прогулки в окрестности Москвы, могла наблюдать приближение зимы. Морозило, подмерзали гроздья рябин в лесу, твердела земля, синички все чаще попадались на глаза. Скоро, скоро выпадет снег и станет тихо, белым-бело вокруг. Поскачут лошади по заснеженной степи. Лишь окрики кучера да звон колокольчиков станут нарушать тишину. Ведомо ли было великой княжне, порозовевшей, довольной, возвращавшейся в Немецкую слободу, что жить ей оставалось чуть более полутора месяцев. Иван Долгорукий, усилиями фельдмаршала князя Владимира Васильевича Долгорукого (крестного отца цесаревны Елизаветы Петровны) примерен был с Остерманом. Заметно чаще удалялся он из Горенок, дабы не быть принужденным на милости государя. Бежала царя и цесаревна Елизавета Петровна. («Она теперь в дурных отношениях со всеми, — сообщал дюк де Лириа. — Его Царское Величество уже не смотрит на нее с такою любовию, как прежде»). В одну из удобных минут барон Остерман пытался склонить государя к возвращению в Петербург. Петр II отвечал ему: — Что мне делать в местности, где кроме болот да воды ничего не видать. Ратовал за возвращение и дюк де Лириа, уговаривая князя Ивана Долгорукого повлиять в том на государя. Русский флот оставался в пренебрежении и в Испании могли потерять то высокое мнение, которое составили о морских силах русского царя. В середине сентября в Кронштадт прибыл Джемс Кейт. Английский консул Клавдий Рондо, находившийся в Кронштадте и наблюдавший за русскими кораблями, не выпускал Кейта из виду. «Полагаю, что никаких дел ни от Испании собственно, ни от претендента (Иакова III. — Л.А.) ему не поручено, — сообщит Рондо в депеше от и сентября, — так как он до сих пор проживает в Кронштадте у адмирала Гордона. Будь у него какое-нибудь дело, он, вероятно, немедленно бы выехал в Москву». У Гордона, меж тем, собирались вся якобиты, проживавшие в России. Многие из них держали связь с Парижем, Римом, Лондоном. Австрийский посланник граф Вратислав, дабы вырвать Петра II из рук Долгоруких, предложил устроить под Москвой лагерь на ю тысяч человек и провести военные учения, в которых принял бы участие государь, но заботы о содержании лагеря заставили переменить решение. — Мне кажется, что царствование Петра Великого было не что иное, как сон, — говорил в эти дни Иоан Лефорт одному из своих друзей. — Все живут здесь в такой беспечности, что человеческий разум не может постигнуть, как такая огромная машина движется без всякой помощи. Швеция старается возвратить себе отнятые земли, а монарх… занят и никто ему не смеет прекословить. «Царь думает исключительно о развлечениях и охоте, а сановники о том, как бы сгубить один другого», — вторил ему Клавдий Рондо. «Как и чем держалась Россия в этот период времени, когда государь помышлял не о правлении, а о потехах, а царедворцы его заботились не о его славе и чести, а о собственной корысти, и когда верховные правительственные лица и ведомства, разделенные крамолами, казалось, бросили кормило правления и оставили царство на жертву безуправной анархии. Провидение хранило Россию! И в этот печальный период времени были люди, которые будучи верны совести и долгу своему, чуждались крамол, помышляя единственно о чести отечества, и патриотическими усилиями своими поддерживали добрый порядок внутри и безопасность извне», — замечал К. И. Арсеньев. Как, однако, не разорена была Россия, но она была в состоянии защищаться против соседей. Не потому ли Ягужинский, в нетрезвом виде, сказал однажды шведскому послу Цедеркрейцу: — Пусть шведы потерпят еще года два-три, тогда они, пожалуй в состоянии будут снова напасть на Россию, а пока, напади они — пропадут. Шла борьба за влияние на государя и важно было для России, чье из влияний одержит победу. Водоворот событий коснулся и великой княжны Натальи Алексеевны. Тетка Елизавета Петровна перестала ходить к ней и обращалась с ней весьма холодно. Долгорукие ненавидели ее. Шафиров, возвращенный из ссылки, связанный родством с Долгорукими, интриговал против Остермана и подумывал о его свержении. Лишь Остерман казался великой княжне единственной ее опорой. С ним было спокойно. Андрей Иванович все дела взвалил на себя. Он сумел сделать себя настолько необходимым, что без него русский двор не мог ступить ни шагу. Когда ему не угодно было явиться на заседание Совета, он сказывался больным; а раз Остермана нет — оба Долгорукие, адмирал Апраксин, граф Головкин и князь Голицын в затруднении. Они посидят немного, выпьют по стаканчику, и принуждены разойтись; затем ухаживают за бароном, чтобы разогнать дурное расположение его духа, и он таким образом заставляет их соглашаться с собою во всем, что пожелает. Теперь же, с возвращением Шафирова в Москву, все могло перемениться. Смятение охватывало в те дни и дюка де Лириа. Словно что-то тайное начинало открываться ему. «Я уже приготовил мой дом к зиме. Морозы начались уже сильные, и дай Бог прежде чем окончится зима, чтобы король приказал мне выехать отсюда», — писал он в конфиденциальном письме к маркизу де ла Пас 30 сентября. Во дворце готовились торжественно отмечать день рождения императора, иллюминовали царский сад, приуготовляли великолепный фейерверк, а испанский посланник подумывал о поездке в Петербург, возможно, для встречи с Кейтом. По приезде царя из деревни, дюк де Лириа посетил Ивана Долгорукого и говорил с ним о возвращении Петра II в Санкт-Петербург. — Я сказывал государю, — отвечал князь. — Он обещал это исполнить. Но, прошу вас, молчите об этом. Желающих остаться в Москве предостаточно. Пронесся слух, император Карл VT и великая герцогиня Бланкербурга желают сделать брачную мену, женив царя на дочери герцога Брауншвейг-Бевернского, а старшего сына герцога на великой княжне Наталье Алексеевне. Немцы наступали. Дошло известие, что цесаревну Елизавету прусский король хочет сосватать за своего двоюродного брата. Узнав о том, цесаревна, через посредство близкой дамы, дала знать барону Мардефельду, что если он хлопочет об этом браке, то пусть оставит такой труд: она вовсе не думает выходить замуж. 14 октября, в тот день, когда дюк де Лириа подарил государю две борзые собаки, нарочно выписанные из Англии (чему Петр II был несказанно рад и в тот же вечер поехал с ними за город, сказав, что воротится не прежде, как выпадет первый снег), в Москву приехал Джемс Кейт. Он произведен был в поручика кавалергардского полка и ожидал получения чина генерал-майора. «Давно уже мы были искренними друзьями, а как он приехал прямо из Мадрида, то рассказал мне много такого, чего я не знал», — напишет в «Записках» дюк де Лириа. Переговорили об Испании, о европейских делах, перешли к России и сделали заключение, что здесь в настоящее время домашние дела до того запутаны, что русский двор примет все меры, чтобы не обеспокоить соседей, лишь бы они оставили в покое. Государю нравились окрестности Москвы и он не желал ни покидать первопрестольную, ни оставлять занятия охотой. Валил снег. Морозило. Неожиданно по Москве заговорили об ухудшении здоровья великой княжны. Иоанн Лефорт извещал 30 октября своего короля: «Здоровье Натальи Алексеевны с каждым днем хужее и все боятся за нее. Прибегли к помощи опиума, чтобы ей дать хотя немного покоя. Ее желудок не принимает никакой пищи». 1 ноября в Петербурге состоялись похороны герцогини Голштинской Анны Петровны. «Болезнь Великой Княжны так усилилась, что нет надежды на ее выздоровление, — писал Лефорт 4 ноября. — Несколько курьеров отправлены к царю, но он еще не приехал. Русские совершенно овладевают слишком суровым и упрямым духом царя. Барон Остерман в отчаянии от угрожающей ему опасности». Тревога и страх охватывали людей. «Здесь каждый, — замечал Рондо, — произнеся малейшее слово о правительстве, трепещет собственной тени». Любопытно, именно в это время дюк де Лириа, размышляя о смерти, угрожающей великой княжне, впервые говорит о возможной смерти государя и о последствиях, могущих возникнуть после его кончины. В письмах его угадываются отголоски чьих-то разговоров, бесед, свидетелями которых он был. «Смерть, угрожающая великой княжне, заставляет меня трепетать за царя, который нимало не бережет себя, подвергаясь суровости непогоды с невыразимою небрежностью. Случись, умри этот монарх, здесь произойдет ужаснейшая революция; не берусь предвещать, что последует; скажу только, что Россия возвратится к своему прежнему состоянию, без надежды подняться, по крайней мере, в наше время. Принцесса Елизавета после царя теперь будет ближайшей преемницей короны, и от ее честолюбия можно бояться всего. Поэтому думают или выдать ее замуж, или погубить ее, по смерти царя заключив ее в монастырь». Как тут не вспомнить признания Ивана Долгорукого, сделанного им через несколько лет в ссылке, в Березове. Резко и неуважительно говорил он о Елизавете Петровне, которую называл «Елизаветкой». Он приписывал ее наветам императрице Анне Иоанновне гибель своей фамилии. — Императрица послушала Елизаветку, а та обносила всю нашу фамилию за то, что я хотел ее за рассеянную жизнь (князь Иван Алексеевич выразился гораздо резче) сослать в монастырь. Великой княжне Наталье Алексеевне решено было дать женское молоко, как единственное средство, могущее вылечить ее. «Завтра исполнится год, как я при этом дворе, и, поверьте, этот год стоит двух, проведенных в другом месте, — признавался дюк де Лириа в очередном послании. — Дай Бог, чтобы не прожить здесь другого». Впечатление такое, что посланник начинал опасаться за свою жизнь, как человек, узнавший чьи-то тайны. На короткое время все вздохнули с облегчением. Великой княжне стало несколько лучше. Граф Вратиславский успел даже устроить праздник в честь своего короля. На нем, к удивлению всех, присутствовал государь с принцессой Елизаветой. «Царь только участвует в разговорах о собаках, лошадях, охоте, слушает всякий вздор, хочет жить в сельском уединении, а о чем-нибудь другом и знать не хочет, — сообщал Лефорт 14 ноября, за восемь дней до кончины великой княжны Натальи Алексеевны. — Преданный совершенно своим страстям, он не слушает никаких советов. Когда его сестра была при смерти, надо было послать за ним пять курьеров, чтобы удовлетворить ее желание видеть его. Он пришел только после перелома болезни и то нехотя. Что может из этого выйти? Если сестра царя умрет, главная партия употребит все усилия удалить В. К. Елизавету и затем будет управлять монархом по своему произволу; его совершенно изнурят, а затем может быть и совсем сотрут, и в конце концов возьмут пример со шведов. Будет чудо, если Великая Княжна (Наталья. — Л.А.) выздоровеет; чахоточная лихорадка ее не оставляет». Чудо не произошло. Более того, больная впала в беспамятство и некоторое время считали ее уже умершей, — она вся охолодела и врачи отчаялись совсем за ее жизнь. — Если великая княжна умрет и если двор не возвратится в Петербург, решусь на отставку, — сказал Остерман одному из своих поверенных. («Ему остается только выйти в отставку и предоставить заботы о государстве властвующему роду, который желает управлять один и рано или поздно свергнет Остермана, если сам не захочет предупредить их», — констатировал Лефорт.) Вглядываясь в развивающиеся события, испанский посланник все более убеждается в мысли, что Елизавета, лживая, безнравственная, крайне честолюбивая вся в предощущении скорых важных для нее перемен. Скрывая свои мысли, заискивая у всех вообще, а особенно у старых русских, она жила, как и прежде, мыслью о власти. Впрочем, о власти думала не одна она. «Признаюсь, состояние здоровья великой княжны заставляет меня трепетать за жизнь самого царя, — вырвется признание у дюка де Лириа в его депеше от 18 ноября. — Мне кажется, болезнь ее высочества вовсе не грудная, потому что у ней нет ни одного из симптомов чахотки. Я не могу выкинуть из головы, что ее болезнь, судя по ее медленности, происходит скорее от вероломства какого-нибудь тайного врага, чем от худого состояния легких. Если основательны мои подозрения, естественно думать, что те, кто захотели погубить великую княжну, не захотят, чтобы остался вживе и царь». Прервем на мгновение чтение письма с тем, чтобы со вниманием прочитать последующие строки: «Этот монарх нимало не бережет своего здоровья: в своем нежном возрасте он постоянно подвергает себя суровостям холода, не воображая даже, что он может наконец от этого заболеть». Что это? Пророчество или узнанная тайна? Ведь именно так, начав с простуды, и умрет Петр II через год с небольшим, 19 января 1730 года. Любопытнее всего, что именно в этом письме испанский посланник, много знавший о придворных тайнах, впервые упоминает, как о возможных преемниках в случае кончины императора и дочерей царя Иоанна — Анну и Екатерину. А с ними, напомним, тесно связан Остерман, Бирон и все немцы, многие из которых были в тесной дружбе с Фридрихом I — королем прусским. [Обстоятельства] «заставляют призадуматься, что же станется с этим государством, если не будет царя, — заканчивает депешу посланник. — Не могу уверять, что на престол после него взойдет принцесса Елизавета, потому что, хотя она и имеет друзей, но столько же и врагов. Дочери царя Ивана… кажется, тоже будут иметь свою партию. Не будет недостатка и в третьей партии, с целью посадить на престол какого-нибудь Русского и с этим вместе возвратиться к своим древним началам». Жутко, дико в Москве. Снег валит и валит на дворе. Чисто и бело кругом. И деревья запушило. Вороны каркают, да колокола бьют. «Не представится ли случай вытащить меня из этой тюрьмы?…Дай-то Бог выехать мне отсюда на санях прежде окончания этой зимы!» Наталья Алексеевна скончалась 22 ноября ночью. «Помолившись, хотела лечь спать, но напали судороги, что она скончалась не более, как в две минуты», — рассказывала Анна Крамер. Только она одна была при ней. Так ли было или нет, сказать трудно. Анна Крамер умела хранить тайны. Недаром была поверенной в сердечных делах прежней императрицы Екатерины I, а с ее кончиной берегла тайны своего любимца Левенвольде. Государь был безутешен. Не спал всю ночь, а наутро выехал из дворца, в котором умерла сестра и поселился в Кремлевском дворце. Смерть великой княжны Натальи Алексеевны, как это ни кощунственно будет звучать, устраивала все противоборствующие партии. Она очищала путь для основной фаворитки — цесаревны Елизаветы, удаляла последнее препятствие для честолюбивых Долгоруких, желавших единолично влиять на государя и, более того, мечтавших войти с ним в родство, и, наконец, давала возможность немецкой партии делать ставку (пока тайно) на дочерей царя Иоанна, о которых никогда прежде не говорилось и не упоминалось как о претендентках на российский престол. Католики и протестанты, принимавшие участие в происходивших событиях, готовились к новой схватке. >XIII Два месяца тело покойной великой княжны Натальи Алексеевны стояло в траурной зале Лефортовского (или как еще его называли Слободского) дворца. Священники читали Псалтирь. Потрескивали свечи. Стены и потолок обиты черным. По потолку зала была убрана серебряною материею, на которой руками французских мастеров вышиты были, золотом и шелками, императорская корона и цветы. Восемь, постоянно сменявшихся, «дневальных» дам составляли почетную стражу тела. В головах покойной стояли на часах два кавалергарда с обнаженными шпагами. 20 января, вскоре после Рождества, с величайшей пышностью совершилось погребение великой княжны. Вот как описывал его малоросс-очевидец: «Церемония началась около десятого часа, а кончилась около полудня. Ехали сперва три маршала в ряд, за ними шли гренадеры от гвардии, с перьями, в девять рядов, около ста человек, разные придворные служители преставившейся великой княжны, попарно, а заключили снова два маршала. Потом певчие разные и государевы шли, продолжая пение, диаконы, которых было несколько сот, попы, которых было близ четырех сот, архимандриты, архиереев семь; три знатные персоны несли кавалерию Св. Екатерины, другие же три, на золотой подушке, императорскую корону, а потом везено было тело под золотым, шитым с многими кутасами, балдахином, везенным восемью лошадьми, обшитыми в черные аксамитровые капы, с приложенными на челах и боках императорскими гербами; а близ всякого коня по одному человеку из знатных шло, также и около балдахина, придерживая с кутасами шнуры. Балдахин внизу укрыт был сребреным моарем, а наверх покрывала стоял серебряный гроб с телом. Когда балдахин поровнялся с монастырем Богоявленским, то из оного вышел император с должайшим флером и пошел за гробом. Под руки Его Величество вели барон Остерман и князь Алексей Григорьевич Долгорукий; за государем шла государыня цесаревна, которую под руки вели Иван Гаврилович Головкин да князь Черкасский, потом шли дамы, 21 пара, также в траур убранные и завешанные черными флерами с должайшими хвостами; заключали шествие: 3 маршалки и рота гренадеров Семеновского полка. Полки от слободы до Кремля и в Кремле до монастыря девичьего Вознесенского стояли, и когда туда принесено тело, то все дали бегучий огонь трижды; во время же хода, с пушек били поминутно». В Стародевичьем монастыре, в старой соборной церкви, где похоронены были почти все великие княжны, царицы и царевны русские, обрела вечный покой и сестра государя. В головах церкви, рядом с могилами супруги великого князя, Софьи Витовтовны, и обеих жен Иоанна III — Марией Тверской и Софьей Палеолог, теперь стояла и ее гробница. Государь, похоронив сестру, казался безутешным. Ему бы надлежало выехать из Москвы, где все напоминало о невосполнимой утрате; этого надеялся Остерман, о том просил граф Вратиславский и дюк де Лириа. Не знал государь, что того ради они пошли на подлог, изменив текст письма, пришедшего из Вены от императрицы и герцога Евгения Савойского. Но Долгорукие обще с другими боярами не любившие Петербурга, умели отклонить исполнение сих просьб. Услужливый князь Алексей Григорьевич Долгорукий, для рассеивания грусти Петра II, начал ежедневно приглашать его в Измайлово, что не за горами, то погонять зайцев, то потешиться над волками. За охотою проходило время. К сему развлечению присоединилось вскоре и другое: завтраки в Горенках, подмосковной князя Алексея Григорьевича, не лишенные присутствия его дочери, княжны Екатерины Долгорукой, «красавицы, пленявшей стройностью стана, белизною лица, глазами томными, очаровательными». Долгорукие ревниво наблюдали императора и не любили окружать его иначе, как своими родичами. Первопрестольная столица по целым неделям, а то и месяцам сиротела без своего надежи-государя или, как писал М. Д. Хмыров, «по временам, приходила в негодование от буйной ватаги молодцов, бурею проносившихся по ее улицам и насильно врывавшихся в мирные домы, хозяева которых узнавали в предводителе ватаги царского фаворита, князя Ивана Долгорукого, «гостя досадного и вредного». Любимец государя, по слухам, получив отказ от цесаревны Елизаветы, пустился во все тяжкие. Он, правду сказать, был большой любитель прекрасного пола. С отцом он вздорил, даже не ладил. Остерман лавировал между ними: слушал со вниманием князя Ивана, когда тот жаловался на родителя, но показывал участие и отцу, когда тот говорил барону о проказах сына. Князь Алексей Григорьевич в глаза называл Остермана первым умницей в свете и своим лучшим другом, а за глаза проклинал его и считал злейшим врагом. С венценосным питомцем своим барон почти не встречался. Верховный Тайный Совет перестал заседать. Апраксин умер, другие сказывались больными. Москвитяне могли видеть государя только тогда, когда он, укутанный в шубу, выходил из теремов царских и, сев в сани, мчался в обычный свой путь, в Горенки. — Сейчас важно наше возвращение в Петербург, — говорил дюк де Лириа фавориту, — оно полезно царю, монархии, потому что его величество лично будет видеть завоевания своего деда и свой флот, который может погибнуть, если двор долгое время будет оставаться в Москве. Наконец — вашему дому, Долгоруких, потому что, не дай Бог, если воспоследствует какое-нибудь несчастье с царем, вы все погибли, ненависть завистников ваших такова, что вас передушат всех. Но случись это роковое несчастье с царем в Петербурге, они не рискнут там. Народ там вовсе не так силен. «Иностранному министру нельзя не удивляться дружбе и согласию герцога Лириа, фаворита и Остермана, — извещал в реляции от 16 января 1729 года Иоан Лефорт. — Против обыкновения они видятся каждый день, предпринимают различные прогулки, во время которых, вероятно, господствует полная откровенность. Можно сказать, что герцог вообще любим… Виновником соединения любимца с Остерманом справедливо считают герцога». Остерман, казалось, ничего не делал помимо дюка де Лириа, а тот советовался с любимцем. Оба, однако, сомневались в благонамеренных действиях князя Ивана Долгорукого. И оба считали, что Россия на пути к «небытию», то есть к замкнутости Московского царства. 30 марта 1729 года в Москве случилось важное происшествие. В тот день, при большом стечении народа, четвертовали дьячка Ивана Григорьева за составление дерзкого письма, в котором, в частности, были такие строки: «…в Российском государстве умножение всякого непотребства и зла преисполнение от высших господ». Иван Григорьев звал народ подняться «за веру христианскую против господ и афицеров». Царю же предсказывал: «А сей владеющий Россией император не долгожизнен, скоро умрет». Слова его оказались пророческими. В апреле Долгорукие отправили, под удачным предлогом, князя Бутурлина из Москвы на Украйну, в армию. Бутурлин, доселе поддерживавший князей Голицыных, навлек на себя своими поступками гнев императора и был главною причиною охлаждения его и к цесаревне Елизавете. Та бежала императора. «Голицынская партия, думавшая упрочить за Елизаветою Петровною исключительное доверие и силу у государя, и чрез то утвердить свой собственный вес, легкомыслием и высокомерием своим способствовала только еще к большему обессилению Цесаревны и приготовила собственное свое падение, — заметил К. И. Арсеньев. — Все остальное время Царствование Петра II Голицыны не имели уже никакой значительности политической и уклонились от дел; поле единоборства осталось за Долгорукими». Было ясно: двор в Петербург не воротится. Фаворит охладел к этой мысли, тяготел к родственникам. Князь же Василий Лукич, идеолог, можно сказать, долгоруковского дома, занимался только интригами, стараясь, чтобы двор не возвращался в Петербург, и этого дюк де Лириа не мог скидывать со счетов и потому закладывал то в свои расчеты. Самое время сказать о его новом знакомом — аббате Жюбе, свидания с которым переменили ход многих дел. Аббат Жюбе прибыл в Москву 20 декабря 1728 года, как воспитанник детей княгини Ирины Петровны Долгорукой, принявшей, напомним, в Голландии католическую веру и теперь возвратившейся на родину. Жюбе был тайным агентом Сорбонны, которая после двухлетнего рассмотрения вопроса о миссии в Россию решила послать его туда по совету докторов Сорбонны Птинье, Этмара, Фуле и других, дала ему верительную грамоту от 24 июля 1728 года и облекла полномочием вступить в переговоры с русским духовенством о соединении церквей. Архиепископ Утрехский, направляя Жюбе в Россию, возложил на него чуть ли не епископские полномочия. Аббат был уже человек пожилой (ему было 54 года) и ловкий на все руки. Ко всему, достаточно твердый в своих убеждениях. Рассказывали, когда он был кюре в Ансьере, однажды отказался начать богослужение прежде, чем маркиза Парабер, любовница регента, не покинет церковь. На жалобу красавицы регент только сказал: «Зачем она ходила в церковь?» Жюбе был духовником Ирины Долгорукой и через нее вскоре познакомился и сошелся с родственниками ее мужа, Долгорукими, которые принялись покровительствовать ему и с ее родными братьями, князьями Голицыными. Он старательно выставлял напоказ свою безупречную жизнь, свою воздержанность, наконец, знания, для того, чтобы сильнее был контраст с тем, что русские привыкли видеть у себя перед глазами. «Этот достойный пастырь, — по словам современника Бурсье, — соединял с вкрадчивым обращением манеры, способные, для привлечения умов. Каждый искал сообщества и беседы со столь любезным иностранцем и считал за честь быть знакомым с ним». В Москве аббат Жюбе нашел себе сильного покровителя и в испанском посланнике дюке де Лириа. Тот, узнав о замыслах Жюбе, взялся их поддерживать разными происками (как удачно заметил один из историков), а для ограждения его безопасности выдал аббату 1 марта 1729 года письменный вид, что он посольский духовник. Герцог де Лириа был уполномочен своим двором именовать Жюбе капелланом испанского посольства, с дозволением жить у княгини Долгорукой. Аббат создал очаг католической пропаганды в древней русской столице. «Чтобы иметь более возможность вести удобнее великое дело, — замечает Бурсье, — и составить проекты, которые могли бы быть приняты, Жюбе убедил брата княгини Долгоруковой, князя Голицына, уступить посланнику свой прекрасный загородный дом. Здесь, в величайшей тайне, составлена была записка, доказывавшая духовные и мирские выгоды от соединения церквей…» Жюбе написал два «мемуара»: — о иерархии и церковных книгах Московии; — о способах обращения греков в унию. Написал он их в то время, когда Верховный Тайный Совет разрабатывал и принимал срочные меры против католической пропаганды. В то время 18 человек в Смоленске, на польской границе, сделались католиками. Едва в Москве узнали о том, их тотчас же схватили и силою заставили возвратиться к русской религии. Один из них был тверже других в католической религии, ему хотели отрубить голову; но наконец и его склонили, подобно другим. Всех их сослали в Сибирь, где оставили, пока не раскаются в своем отступничестве от веры православной и не возненавидят религии католической. Неудивительно, что в официальных письмах дюка де Лириа, в конфиденциальных, в его «Записках» имя Жюбе не упоминается, как не говорится о миссионерской деятельности самого посланника и его духовника — капеллана испанского посольства доминиканца де Риберы. А рассказать было что. Доминиканский монах, папист и ультрамонтан Бернардо де Рибера, находясь в России, написал трактат. При посредничестве герцога де Лириа, он отправил 6 ноября 1728 года первые главы своего сочинения Феофану Прокоповичу, приложив письмо, в котором, хваля ученость Феофана, излагал свое мнение об унии. «Не стена, но тонкая перегородка разделяет две церкви, — писал он, — те же таинства, почти те же догматы, чисто внешнее различие в образах, соперничество в юрисдикции, которое уничтожится само собою, как скоро Москва займет в иерархии почетное место, так худо занимаемое Византией. И какую бессмертную славу стяжала бы Россия, восстановив на Востоке единство веры». Феофан Прокопович оставил письмо без ответа. Герцог де Лириа, со своей стороны, также сделал важный шаг в пользу католической пропаганды в России. 17 марта 1729 года он предложил своему правительству проект возведения капеллана Риберы в епископы, принимая на свой счет его содержание. Его предложение нашло отклик и поддержку в супруге императора Карла VI, которая специально просила его за княгиню Ирину Долгорукую и, в частности, поощряла содействовать расширению прав католического вероисповедания. Дюк де Лириа держал связь с Римом, о чем не всегда извещал даже госсекретаря Испании маркиза де ла Пас. Янсенист Жюбе, папист де Рибера и герцог де Лириа преследовали одну цель — установление униатства в России. Цель оправдывала средства. Собрание деятелей пропаганды происходило в имении князя Голицына, близ Москвы. Результаты совещания, хотя и не все, сохранились в протоколе. Предположено было восстановить патриаршество в России, будущим патриархом назначить Якова Долгорукого, племянника князя Василия, молодого человека 30 лет, воспитанника иезуитской школы. Перспектива видеть патриархом своего племянника льстила князю Василию Лукичу Долгорукому, и он дал согласие содействовать осуществлению грандиозного плана. Цель Жюбе была отделить Россию от Греческой церкви, не соединяя вполне и с католическою, и преобразовать ее в Галликанский патриархат. Аббат успел настолько продвинуть свое дело, что уже начал совещаться о соединении церквей с Феофилактом Лопатинским, Варламом Войнатовичем, Евфимием Колетти и, кажется, с Сильвестром, бывшим епископом рязанским. Евфимий Колетти, по словам Жюбе, был особенно склонен к его предложению, потому что был врагом Феофана Прокоповича, которого не терпели и вышеозначенные лица. Из слов самого Жюбе видно, впрочем, что они не очень поддавались на его предложения и что всех их страшили власть и притязания римского двора. Несомненно только то, что Жюбе был связан именно с теми лицами, с которых начались розыски при воцарении Анны Иоанновны. Многие из русских священнослужителей, надо сказать, были откровенными врагами Феофана Прокоповича, не скрывавшего своей склонности к лютеранству. Конечно, можно сомневаться и достаточно серьезно, чтобы эти лица увлекались мыслью о соединении церквей, но весьма можно допустить, что их увлекла надежда на восстановление патриаршества, составлявшего постоянный предмет тайных надежд и мечтаний русского духовенства до самого исхода XVIII века. Первый кандидат на патриарший престол, ректор Московской духовной академии Феофилакт Лопатинский, ярый противник Прокоповича, говорил в те дни одному из архимандритов с сожалением, что Петр II еще в молодых летах, а наставления доброго, как монархам принадлежит, дать некому. — А ныне имеется учитель Остерман, — говорил Феофилакт, — а хотя бы он, Остерман, и всегда был при государе, однако в наставлении благочестия нечего доброго надеяться, потому что он лютеранской веры. Надобно бы его величеству о том советовать, да некому. Я б и рад, да не смею. А священному Синоду согласиться невозможно, за тем, что преосвященный Феофан Новгородский и сам лютеранский защитник, и с ними же только знается. При этом вспомянул Феофилакт и о живущем в доме Феофана Прокоповича иеродиаконе Адаме, что «и Адамего по лютеранским домам всегда бегает, и у генерала Якова Брюса чуть не живет». — Говорят, будто Брюс не лютеранин, но атеист? — поинтересовался архимандрит. — Они и с такими знаются, — отвечал Феофилакт. Противниками Прокоповича в Святейшем Синоде были архиереи Георгий Дашков, которого ласкали Долгорукие, Лев Юрлов и старый, недавно вышедший из опалы, митрополит Игнатий Смола. Юрлов и Смола, введенные в Синод, примкнули к Дашкову и дружно стали действовать против Феофана Прокоповича. Феофилакт Лопатинский, единственный, кроме новгородского архиерея, ученый член Синода, не пристал к ним, но сделал Феофану большую неприятность, издав в 1728 году, с разрешения Верховного Тайного Совета, труд Яворского — «Камень веры», обличавший те самые ереси, в которых враги обвиняли Феофана Прокоповича. Про него говорили, что он не признает церковных преданий и учения святых отцов, смеется над церковными обрядами, акафистами, сказаниями Миней и Прологов, хулит церковное пение, а хвалит лютеранские орг!аны, желает искоренения монашества. Прокоповичу грозило лишение сана, заточение в монастырь. С тем он смириться не мог. Ситуация заставляла его напрягать в разгоревшейся борьбе все свои силы и всю свою изворотливость. Против изданного «Камня веры» и его издателя Феофилакта Лопатинского ополчились протестанты в России и в чужих землях. В «Лейпцигских ученых актах» 1729 года, в мае месяце, помещен был на него строгий разбор. В Москве же явилась книга, написанная в виде письма от папского богослова Буддея к некоему московскому другу, против Стефана Яворского. — Бедный Стефан митрополит, и по смерти его побивают камнями, — говаривал Лопатинский, читая Буддеву книгу. В разговоре с доверенными лицами он прямо высказывал мысль, что Буддева апология подложная, сочинена Прокоповичем и напечатана друзьями его в Риге или Ревеле. Феофилакт Лопатинский решил писать ответ Буддею. Между тем, против Буддея, в защиту «Камня веры» написал сочинение доминиканский монах де Рибера. Будучи своим человеком у настоятеля Новоспасского монастыря Евфимия Коллега, он передал ему две тетради, написанные на латинском языке против Буддея и просил перевести на русский язык. Евфимий с помощниками взялись делать перевод. Какие побуждения были у де Риберы к защите Стефана и русской церкви от возводимых на них протестантами обвинений и клеветы? Откуда такая ревность к защите Восточной церкви? Дело объяснялось видами и расчетами католической пропаганды. Риму и Сорбонне, которая в это время была увлечена на путь опасной борьбы с папой, поставив авторитет соборов выше папского, важно было низложить Прокоповича. Виды де Риберы совпадали в данном случае с видами Жюбе и дюка де Лириа. Более полно понять мысль испанского посланника помогает его письмо от 29 апреля 1729 года, отправленное в Вену к испанскому послу в Австрии Хосе де Вьяне-и-Этилугу. «Я не разделяю мнения о том, что царь Петр I намеревался осуществить либо содействовать (объединению православной церкви с католической. — Л.А.). Его Царское Величество в большей степени склонялся к лютеранству, яд которого он вкусил в Голландии и в необходимости учреждения которого он неизменно убеждал российский Синод. Помимо прочего, его гордость не позволяла ему смириться с главенством папы и он неизменно стремился стать главою церкви, подобно английскому королю». Со вниманием прочтем и последующие строки письма: «…сегодня, когда во главе Синода стоит митрополит Новгородский (Феофан Прокопович. — Л.А.), об объединении, на мой взгляд, не может быть и речи. Этот человек, проявляющий большую склонность к лютеранству, смелый и образованный, враг католической религии, хотя и учился на протяжении многих лет в Риме, имеет почти неограниченное влияние на русский клир… Русские прелаты не намерены вдаваться в обсуждение вопроса об объединении… Митрополит Новгородский избегает этой темы и не желает обсуждать вопросы, касающиеся религии… Единственным способом приступить к переговорам об объединении церквей… было бы прежде всего добиться удаления от дел митрополита и поставить на его место во главе Синода прелата, способного рассуждать здраво, такого, с которым можно было бы спокойно вести эти переговоры, а таких при желании можно было бы найти немало». Испанский посланник излагает в письме и свои виды на дальнейшее: «…Следует постепенно выяснить, кто из знатных русских людей склоняется к объединению и желает его, каким образом можно было бы осуществить его. …Необходимо, чтобы здесь был человек, облеченный недвусмысленным доверием папы, человек ученый и осторожный… …Дабы переговоры развивались успешно, необходимо, чтобы к Его Царскому Величеству обратились наш государь, император австрийский, его святейшество и король Польши и призвали Его Царское Величество всячески содействовать этому доброму начинанию…» Впрочем, не станем приписывать проектам испанского посланника гораздо большее значение, чем какое они должны иметь. Но одно, необходимое для понимания дальнейшего, отметим. Дюк де Лириа, убежденный до сего времени в мысли, что Петра II необходимо женить только на иностранке и только на католичке, неожиданно проговаривает следующую многозначительную фразу: «Я… обдумаю вместе с княгинею Долгорукой то, что можно сделать…в интересах нашей религии». Не мысль ли, что с помощью княгини Ирины Долгорукой можно окатоличить ее дальнюю родственницу — Екатерину Долгорукую — возможную невесту Петра II, занимает его? То, что князь Алексей Григорьевич Долгорукий задумал женить царя на своей дочери, теперь было известно всем. Долгое отсутствие государя, пребывавшего в Горенках, явно говорило о том, что старый князь хочет воспользоваться случаем для решительного сговора. В Москве все пребывали в ожидании известий. >XIV В день Рождества Богородицы, 8 сентября 1729 года, выехал император из Москвы, в сопровождении долгоруковского семейства. Ноябрь уж наступил, а государь все не возвращался. Москвитяне, надобно сказать, привыкли к его постоянным отлучкам, но столь длительное отсутствие изумило их. Изумило по. той причине, что 12 октября, день своего рождения, император прежде всякий раз праздновал в кругу своего двора и посреди народа. По Москве пошли толки, предположения. Старые вельможи предсказывали, чему необходимо случиться должно, и не обманулись. Возвратившись в первопрестольную, Петр II собрал 19 ноября всех членов Верховного Тайного Совета и всех почетнейших сановников, военных и гражданских, и объявил им торжественно о намерении своем вступить в супружество со старшей дочерью князя А. Г. Долгорукого княжною Екатериною Алексеевною. 24 ноября, в день тезоименитства княжны Екатерины Алексеевны, все высшие чины русские и все иностранные министры приносили ей поздравление как невесте государевой. Обручение назначено было на 30 ноября. Князь Алексей Григорьевич Долгорукий, а с ним и брат его, Василий Лукич, действовали расчетливо. Еще в августе архиепископ Ростовский, большой приверженец отца фаворита, вошел с предложением в Синод — издать новый закон, чтобы впредь ни один русский не вступал в брак с кем-либо другого вероисповедания, а всех, находящихся в таковом браке, до издания этого закона, развести. Члены Синода готовы были подписать этот закон, кроме одного новгородского архиепископа Феофана Прокоповича. Многие тогда предположили, что это проделки отца фаворита, посредством чего он хотел устроить свадьбу царя с одной из своих дочерей. Князь Алексей Григорьевич Долгорукий был далек государственных патриотических мечтаний, хотя, действуя один, без помехи, на ум и сердце государя, успел укоренить в нем привязанность к старине, внушить ему отвращение от связей с иностранными державами. Князь же утвердил Петра II в мысли, что родственные связи с иноземным двором были виною первых несчастий его родителя, царевича Алексея Петровича. Не раз и не два, возможно, за семейным столом, старый князь с сочувствием вспоминал о браке царя Михаила Романова с княжной Марьей Владимировной Долгорукой. Хитрые внушения и ловкие намеки, заметил К. И. Арсеньев, произвели вполне то действие, какого ожидал князь Алексей. Петр II в порыве юношеской, необдуманной признательности к своему воспитателю изъявил волю свою на вступление в брак с его дочерью, княжной Екатериной Долгорукой. Все, все принес на жертву своей мечте князь. Не вразумил, не смутил его пример Меншикова. Наступил день обручения, день торжества Долгоруких. 30 ноября, в три часа по полудни начали съезжаться во дворец гости. Лучшему знатоку той поры, М. Д. Хмырову дадим слово, «…вся Москва толпилась на пространстве между Головинским и Лефортовским дворцами, — писал он. — В первом жила государыня-невеста, во втором должно было произойти торжественному обручению ее с императором. Любопытство зевак увеличивалось тем более, что к обручению ждали из Новодевичьего монастыря и вдовствующую царицу-бабку… (Гости могли) созерцать великолепное убранство Лефортовского дворца, и этот огромный персидский ковер, разостланный посреди залы, и золотую парчу, облекавшую стол, и золотые блюда с драгоценными обручальными перстнями, и богатый балдахин, поддерживаемый шестью генерал-майорами (среди которых был и Джемс Кейт. — Л.А.), и всю раззолоченную свиту, а за нею пернатые шапки Преображенских гренадеров, из предосторожности введенных своим начальником, подозрительным братом государыни-невесты, и поставленных тут же, в зале, с заряженными ружьями. Обряд начался и окончание его возвещено пушечными выстрелами. Архиепископ Феофан… совершил это обручение. Присутствовавшие стали подходить к руке обрученных. Государыня-невеста сидела потупя глаза, бледная, равнодушная. Жених-император держал правую руку ее и всем давал целовать. Фейерверк и бал закончили торжество. Невеста, жаловавшаяся на усталость, повезена в 7 часов вечера к Головинскому дворцу в карете, запряженной восемью лошадьми, сопровождаемой кавалергардами, пажами, гайдуками, встречаемой почетным барабанным боем караулов. Днем свадьбы императора назначено 19 января наступающего 1730 года. Долгорукие ликовали». Гости, воротившись по домом, рассказывали до тонкостей об увиденном и услышанном. Передавали и слова фельдмаршала князя Василия Владимировича Долгорукого, сказанные вновь нареченной невесте. — Вчера еще Вы были моею племянницею, — говорил фельдмаршал, — сегодня стали уже моею всемилостивейшею Государынею; но да не ослепит Вас блеск нового величия и да сохраните Вы прежнюю кротость и смирение. Дом наш наделен всеми благами мира; не забывая, что Вы из него происходите, помните однако же более всего то, что власть высочайшая, даруемая Вам Провидением, должна счастливить добрых и отличать достойных отличия и наград, не разбирая ни имени, ни рода. Слова его примечательны тем, что не все Долгорукие, в том числе и фельдмаршал, были сторонниками брака. Как тут не вспомнить строки из реляции Иоана Лефорта, отправленной из Москвы до обручения молодых, 16 октября: «Готовясь проглотить пилюлю, удаленный от всякого света, он (Петр II. — Л.А.) не знает к кому обратиться… Дочери (князя А. Г. Долгорукого. — Л.А.) говорят, что если на какую-либо из них падет жребий быть супругою царя, монастырь положит конец их величию. Все Долгорукие с ужасом и страхом ожидают этого брака в той уверенности, что настанет день, когда им всем придется поплатиться за эту безумную ставку; одним словом, этот брак никому не нравится». Впрочем, объяснить перемену мнения фельдмаршала В. В. Долгорукого о браке племянницы с Петром II может, в какой-то степени, факт, о котором повествует в своих «Записках» П. В. Долгорукий: «Как-то в сентябре (1729 года. — Л.А.), в одну из этих поездок, после веселого ужина, за которым было много выпито, государя оставили с княжной наедине… Петр II был рыцарь и решил жениться». (В скобках заметим, 19 апреля 1730 года, через три месяца после кончины государя, Лефорт, ерничая в отношении несостоявшейся царицы, писал: «Девственная невеста покойного царя счастливо разрешилась в прошлую среду дочерью…»). «Слухи о помолвке распространились быстро, — читаем далее у П. В. Долгорукого. — Вскоре вся Москва об этом говорила. Все были очень недовольны, враги Долгоруковых пришли в ужас. Наконец, девятого ноября государь вернулся в Москву и 19-го объявил генералитету о своем намерении жениться на княжне Екатерине Долгоруковой». Не все было гладко между хозяевами с гостем Горенок. Приведем строки из еще одной реляции Лефорта от 10 ноября того же года: «Когда после стола, устроенного на охоте, льстецы хвалили его охотничьи подвиги (затравлено было 4000 зайцев. — Л.А.), Петр иронически сказал: «Я еще лучшую дичь затравил, ибо привожу с собою четырех двуногих собак»; с этими словами он вышел из-за стола. Все были поражены этим и смотрели друг на друга. Неизвестно, кого он подразумевал… Ему не понравилось общество дочерей Долгоруких, куда его, усталого и соскучившегося охотой, тянули… Это отвращение дошло до такой степени, что третьего дня при въезде сюда он роздал всем желающим большую часть своих собак, посылал охоту ко всем чертям и употреблял бранные слова, относящиеся к подстрекателям… Сколько раз оставлял он охоту и возвращался один на привал. Однажды, когда царю в игре попался фант, а заранее было условлено, что тот, чей фант вынется, должен будет поцеловать одну из Долгоруких, царь, видя, что это выпало на его долю, встал, сел на лошадь и уехал…» В известиях, приводимых Лефортом, слышатся отголоски рассказов недовольных камергеров царя, которых князь Долгорукий менял еженедельно. Не упустим из виду также и следующего: Екатерина Долгорукая была влюблена в секретаря австрийского посольства графа Миллезимо. Молодые любили друг друга и готовились пожениться, но князь Алексей Долгорукий, увлеченный своими идеями, разрушил их планы. Люди внимательные во время обручения не могли не отметить как переменилась в лице княжна Екатерина Алексеевна, когда подошла очередь поздравить молодых графу Миллезимо. «Наконец, к великому удивлению всех, — писала леди Рондо, — подошел несчастный покинутый юноша; до тех пор она сидела с глазами, устремленными вниз, но тут быстро поднялась, вырвала свою руку из рук императора и дала ее поцеловать своему возлюбленному, между тем как тысяча чувств изобразились на ее лице. Петр покраснел, но толпа присутствующих приблизилась, чтобы исполнить свою обязанность, а друзья молодого человека нашли случай удалить его из залы, посадить в сани и увезти поскорее из города». Через несколько дней Миллезимо выслали из России. Княжна-красавица не походила на полузатворниц XVII века. Предание сохранило память не только об ее обольстительной красоте, но и об умении пользоваться ею и о гордости, с которой она себя держала. После новгородских казней 1739 года, когда многие из Долгоруких потеряли головы на плахе, по указу Бирона, княжна Екатерина Алексеевна была сослана на Бел-озеро, в Воскресенский Горицкий девичий монастырь, окруженный тогда дремучими лесами, где ее держали как колодницу. Говорят, когда привезли Долгорукую, то настоятельница монастыря до того испугалась, что долго не хотела впускать в монастырь сторонних лиц, даже в церковь, богомольцев: страшно опасно было имя Долгоруких. В те времена в монастырях с колодниками не церемонились: для усмирения их и для острастки были колодки, кандалы, шелепа, то есть холщовые мешочки, набитые мокрым песком. Однажды приставница за что-то хотела дать острастку колоднице Екатерине Долгорукой, замахнувшись на нее огромными четками из деревянных бус. Четки иногда заменяли плетку. «Уважь свет и во тьме: я княгиня, а ты холопка», — сказала Долгорукая и гордо посмотрела на приставницу. Та смутилась и тотчас вышла, забыв даже запереть тюрьму: она была действительно из крепостных. Княжна, как видно, не забыла прежнего величия, несчастие только ожесточило ее. Другой раз приехал какой-то генерал из Петербурга, едва ли не член тайной канцелярии и даже не сам ли глава ее, Андрей Иванович Ушаков. Все засуетилось, забегало в Горицком монастыре. Генерал велел показать тюрьму и колодниц; показали ему и княжну Долгорукую. Княжна сказала грубость; не встала и отвернулась от посетителя. Генерал погрозил на колодницу батогами и сей же час вышел из тюрьмы, строго приказав игуменье смотреть за колодницей. В монастыре не знали, как еще строже смотреть; думали, думали и надумали заколотить единственное оконце в чуланчике, где содержалась бывшая государыня-невеста. С тех пор даже близко к тюрьме боялись подпускать кого-либо. Две девочки из живущих в монастыре вздумали посмотреть в скважину внутреннего замка наружной двери — их за это больно высекли. Три года провела затворница в Горицком монастыре. Вступление на престол Елизаветы Петровны отворило темницу Долгорукой. В монастырь приехал курьер с повелением освободить княжну Долгорукую, пожалованную во фрейлины. За нею вскоре присланы были экипажи и прислуга. Княжна тотчас забыла прошлое, любезно простилась с игуменией и монахинями, на этот раз, конечно, подобострастными, и обещала впредь не оставлять обители посильными приношениями. Была она боярыня своего времени, надменная родом и собственным «я», суровая, самовластная, но по букве религиозная. Впрочем, вернемся к событиям предшествующим. «В продолжение декабря месяца 1729 года одни увеселения сменяли другие; пиршества при дворе для высшего круга, и разнообразные потехи для народа были каждодневно, особенно во время святок, — пишет К. И. Арсеньев. — Среди сих празднеств, невеста менее всех была счастлива: она видела разрушение самой сладостной мечты своей связать судьбу свою с судьбою человека, избранного ее сердцем: она любила графа Мелезимо… И она, подобно княжне Меншиковой, сделалась несчастною жертвою родительского честолюбия». Морозы стояли такие, что лес, из которого были построены дома, трескался с шумом, напоминающем пушечную пальбу. О предстоящем браке ничего не сообщали императору Карлу VI, родному дяде царя. Знали, это его, конечно, оскорбит, но при всем том полагали, он будет молчать, потому что решительно не захочет прерывать дружбу с московским двором. Остерман, в приготовлениях к празднеству бракосочетания государя, озабочен был, между прочим тем, какие приготовить венцы для высокой четы и просил об этом мнения у новгородского архиепископа Феофана Прокоповича. Феофан предлагал к венчанию их величеств приготовить венцы масличные или лавровые, или от разных листий и цветков с прилучением и других камней; или же, если не отступать от русского обычая, поделать короны императорские с ликами Христовым и Богородичным. Император со дня обручения был неразлучен со своею невестою. Переезды были беспрерывны: то в Лефортовский дворец, где жил государь, то из Лефортовского в Головинский, где пребывала невеста с родителями. Весь народ московский, несмотря на мороз, каждодневно толпился у этих дворцов. Накануне Рождества последовало обручение князя Ивана Долгорукого с дочерью покойного графа Шереметева Натальей Борисовной. Суетная и легкомысленная жизнь князю прискучила, он утомился от нее и нашел исцеление от ее ран в безграничной любви очаровательной девушки. Она угадала в нем прекрасное сердце. Добрая сторона его природы проснулась и он, к удивлению всех, на глазах переменился. Серьезно и глубоко полюбил князь девушку и в любви его выразилось все лучшее в его природе. Император присутствовал на обручении со всем двором и поздравлял друга. Ведомо ли было Петру II, как трагически кончит свою недолгую жизнь князь Иван Алексеевич. Девять лет после смерти Петра II протомится он в Сибири, «в стране медведей и снегов». А 8 ноября 1739 года казнен будет в версте от Новгорода, близ Скудельничьего кладбища. Возведут в тот день на эшафот князей Ивана и Сергея Григорьевичей Долгоруких, а с ними и князя Василия Лукича. Отсекут головы и на кровавый помост кликнут подняться князя Ивана Алексеевича. Его, по приказу Бирона, приготовят к четвертованию. Смерть он встретит с необыкновенною твердостию и с мужеством истинно русским. В то время, как палач станет привязывать его к роковой доске, будет он молиться Богу. Когда отрубят правую руку, произнесет князь: «Благодарю тебя, Боже мой», — при отнятии левой ноги прошепчет: «яко сподобил меня еси»… «познати тя» — вымолвит он, когда отрубят левую руку — и лишится сознания. Не могли знать того ни государь, ни счастливые обрученные. Не ведала и невеста, Наталья Шереметева, влюбленными глазами глядевшая на жениха, что суждено ей будет самой кончить жизнь монахиней, с именем Нектария, во Флоровском женском монастыре, в Киеве. Молодые да счастливые, о том ли могли они думать. Это вот опытный царедворец да внимательный к событиям политик дюк де Лириа мог сказать себе в те дни: «Все… заставляет меня думать, что в воздухе собирается гроза, что вот-вот она разразится и это случится скорее, чем мы воображаем». Не могло пройти мимо внимания испанского посланника то, что барон Остерман неожиданно сказался больным и уже десятый день не выходил из дому. «…Его болезнь не опасна, — отметит дюк де Лириа в депеше. — Нужно заметить, что когда этот министр сказывается больным подобными болезнями, то именно тогда-то он и занят серьезно, тогда-то он и производит наибольшие интриги». Ему едва ли не вторил Иоан Лефорт: «…чем более это семейство (Долгоруких. — Л.А.) будет возвышаться, тем сильнее нужно опасаться, что враждебные друг другу партии соединятся, а этого достаточно Остерману; он отлично ведет свои дела». Не могли не помнить иностранные министры слов Остермана, сказанных еще в сентябре: «Этому быть нельзя». Именно в эти дни разносятся по Москве слухи, что царь начинает раскаиваться в том, что предложил руку Долгоруким. Хотя с невестой, все видят, государь безупречно почтителен. Раз или два Петр II выезжал на охоту. Одна из поездок послужила ему отговоркою не быть в городе в день рождения цесаревны Елизаветы Петровны. Отсутствие императора явно оскорбило ее. Понятно было, все подстроено Долгорукими. Неожиданно показалось, он хочет бежать их опеки. В одну из ночей Петр II навестил Остермана. Долгорукие кинулись его искать, и когда нашли его, он сказал им, что, не могши заснуть, вздумал прокатиться в санях и, проезжая мимо дома Остермана, нашел его еще не спавшим. Посетил он, также ночью, неожиданно и цесаревну Елизавету. Сказывали люди, оба вместе они долго плакали, после чего монарх будто бы сказал своей тетке, чтобы она потерпела, что дела де переменятся. Долгорукие, казалось, не уверенные ни в чем до тех пор, пока не совершится самый брак царя, делали всевозможные усилия, чтобы брак был совершен тотчас же после Крещения. Неожиданно кардинал Флери, духовник французского короля, известный своим покровительством иезуитам, поручил секретарю французского посольства в России Маньяну явиться в дом князя Василия Лукича Долгорукого, «приветствовать его от имени кардинала и уверить его, что его преосвященство не забыл любезного внимания, оказывавшегося по отношению к нему Долгоруким во время пребывания его во Франции». Не могло то не насторожить немцев. 6 января 1730 года в Москве торжественно свершался обряд Водосвятия, установленный церковью в воспоминание евангельского события на Иордане, когда Господь Иисус Христос пришел к Иоанну и крестился у него в Иорданских водах. Водоосвящение совершалось на Москве-реке, пред Тайнинскими воротами. После службы в кремлевском соборе, начинался крестный ход. Он отличался таким блеском и великолепием, как ни один другой. Шли архиереи с многочисленным духовенством, окруженные всевозможным церковным благолепием, сам царь являлся народу в полном блеске своего сана. Посмотреть на крестный ход и на торжественный обряд освящения воды на Москве-реке съезжались в Москву русские люди едва ли не со всего государства, почему и стечение народа в этот день было необыкновенное. Свидетельницей событий того дня оказалась леди Рондо, супруга английского консула. Воспользуемся ее свидетельством. «6-го числа… здесь бывает большой праздник и происходит церемония, называемая водосвятием… Обычай требует, чтобы государь находился во главе войск, которые в этом случае выстраиваются на льду. Бедная, хорошенькая невеста должна была показаться народу в этот день. Она ехала мимо моего дома, окруженная конвоем и такой пышной свитой, какую только можно себе представить. Она сидела совершенно одна в открытых санях, одетая так же, как в день своего обручения, а император, следуя обычаю страны, стоял позади ее саней. Никогда в жизни я не помню дня более холодного. Я боялась ехать на обед во дворец, куда все были приглашены и собрались, чтобы встретить молодого государя и будущую государыню при их возвращении. Они оставались четыре часа сряду на льду, посреди войск. Тотчас, как они вошли в залу, император стал жаловаться на головную боль. Сначала думали, что это — следствие холода, но так как он продолжал жаловаться, то послали за доктором, который посоветовал ему лечь в постель, найдя его очень не хорошим. Это обстоятельство расстроило все собрание. Княжна весь день имела задумчивый вид, который не изменился и при этом случае; она простилась с своими знакомыми так же, как и встретила их, т. е. с серьезною приветливостью, если я могу так выразиться». На другой день у царя открылась оспа. Врачи не поняли болезни, а больной усилил ее неосторожною простудою. Ему становилось хуже и хуже. Очередь терять голову была за Долгорукими. >XV По Москве пошли слухи, что Петр II обвенчается неофициально в предстоящее воскресенье, 11 января и что на церемонии не будет ни одного иностранца. Официальные же торжества отпразднуются позже. Говорили, вызвано это тем, что фаворит весьма спешит с браком, а обвенчаться прежде государя не смеет. «Ничто не может сравняться с тем рвением, которое проявляет Его Царское Величество, желая скорее видеть наступление дня своего бракосочетания, назначенное в будущее воскресенье», — сообщал своему двору Маньян в среду, 8 января. Остерман ходил точно человек растерявшийся. У многих при дворе складывалось мнение, что его заменят Долгоруким, вернувшимся из Польши, или Шафировым. Барон Остерман по натуре своей был труслив и робок. Андрей Иванович пробил себе дорогу благодаря умению угождать сильным людям и приноравливать свои цели к их вкусам. Он не был, подобно Меншикову, государственным деятелем, способным указывать политике ее цели и вести ее по намеченному пути твердою рукой. Его сила была в хитрости и лукавстве. Теперь он чувствовал, ему грозит серьезная опасность со стороны Долгоруких. Выступая их другом и чуть ли не покровителем их, Андрей Иванович втихомолку выслеживал намерения и планы Долгоруких, следил за каждым их шагом и держал ухо востро. В доносителях у него был и Карл Рейнголд Левенвольде, ближайший друг, действительный камергер, по роду службы постоянно пребывавший при государе. Было ясно, кредит Остермана, поддерживаемый по необходимости, исчерпан, Долгорукие усердно подкапывают под него. В том, что они ненавидели его от всей души во все времена, он не сомневался. Андрей Иванович начал менять курс. «Ревнители блага Отечества хлопочут о возвращении фельдмаршала Голицына для укрощения властолюбия Долгоруких, — писал Лефорт 11 января, на другой день, как стало известно наверное, что у государя оспа злокачественная и весьма опасная (о чем, к слову, говорить было запрещено под страхом смерти). — Свадьба царя, по-видимому, будет отложена…» Нетрудно было понять интригу Остермана. Учитывая, что между фаворитом князем Иваном Долгоруким и его дядей фельдмаршалом возникли разногласия (князь Василий Владимирович Долгорукий давно и нередко сурово журил племянника за его необузданные поступки и разные выходки и теперь фаворит готов был вытеснить его с занимаемого влиятельного положения), Остерман, используя настроение царя, задумал выдвинуть Голицыных… против Долгоруких. «Фельдмаршал Мих. Мих. Голицын, — писал Мардефельд, — получил Дозволение вернуться из Украйны сюда, и ожидается здесь приблизительно в будущую субботу. Некоторые полагают, что ему поручат командование войсками, находящимися в здешней окрестности, потому что слишком свободные речи фельдмаршала (Вас. Вл. Долгорукого. — Л.А.) не нравятся любимцу царя, и последний будто бы старается сделаться вместо своего дяди подполковником Преображенского полка». Тактика барона Андрея Ивановича узнаваема. В борьбе с врагами он прибегал всегда к одним и тем же приемам. Как прежде, дабы скинуть своего покровителя Меншикова, он объединился с Долгорукими, так теперь, для борьбы с ними же, соединялся с Голицыными. Борьба началась глухая, но ожесточенная. Ненависть к Долгоруким не могла не объединить Остермана и Голицыных. Древний род Голицыных был унижен при Долгоруких. Меж тем, вся столица находилась в тревоге за здоровье государя. По лицам придворных, прислуживающих ему, видно было, болезнь не пустая. 12 января лечащие врачи, братья Блументросты, заметили сыпь на ступнях больного. Опасаясь за жизнь Петра II, вызвали Бидлоо. Тот приехал и не одобрил способов лечения, бранясь неразумию врачей. (Сменившая на престоле Петра II императрица Анна Иоанновна питала недоверие к Блументростам. Лаврентий Блументрост как лейб-медик, по свидетельству Миллера, «не смел показываться на глаза императрице; она питала недоверие к его медицинскому искусству, потому что много особ Императорского семейства умерло на его руках». Лишь при вступлении на престол Елизаветы Петровны он снова вошел в милость при дворе. «Лесток представил Ел. II. прошение Блументроста, — пишет Миллер, — причем указал на его прежние заслуги»). Петру II стало лучше. Он почувствовал облегчение. Оспа высыпала, и государь, казалось, был на пути выздоровления. О событиях тех дней говорит письмо Мардефельда, от 15 января: «Его Царское Величество находится вне опасности и ночью спали спокойно. Семейство князей Долгоруких приложило много стараний, чтобы уговорить императора сочетаться браком в прошлое воскресенье… Остерман, однако, действовал против этого несвоевременного бракосочетания под тем предлогом, что от этого пострадает здоровье императора; сам царь был одинакового мнения с ним. По секретным известиям… в случае смерти… обратились бы взоры на Великую Княжну Елизавету Петровну, которая представляется больною, и на вдовствующую герцогиню курляндскую». Мардефельд, конечно же, получил сведения от лиц, близких к Остерману. Датский посол Вестфален, ярый противник возведения на престол цесаревны Елизаветы, не исключая возможной опасности, разъезжал то к Долгоруким, то к Голицыным. Князю Василию Лукичу сказал при встрече: — Слышал я, князь Дмитрий Голицын желает, чтоб быть наследником цесаревне Елизавете, и если это сделается, то сами вы знаете, что нашему двору это будет неприятно; если не верите, то я вам письменно сообщу об этом, чтоб вы могли показывать всякому, с кем у вас будет разговор. Князь Василий Лукич отвечал: — Теперь, слава Богу, оспа высыпала, и есть большая надежда, что император выздоровеет; но если и умрет, то приняты меры, чтоб потомки Екатерины не взошли на престол; можете писать об этом к своему двору как о деле несомненном. Вестфален все же прислал письмо. «Слухи носятся, что Его Величество очень болен, и если престол российский достанется голштинскому принцу, то нашему Датскому королевству с Россиею дружбы иметь нельзя. Обрученная невеста из вашей фамилии, и можно удержать престол за Екатериною Алекссеевною; по знатности вашей фамилии вам это сделать можно, притом вы большие силы и права имеете». Князь Василий Лукич прочел письмо в кругу родных, но тут об этом деле не рассуждал, потому что государю стало легче. 15 января решено было писать ко всем дворам о переломе в ходе болезни. Из депеши Мардефельда от 2 февраля 1730 года: «Во время болезни покойного императора никого не пускали к больному Государю, исключая любимца его, отца последнего, барона фон Остермана и дежурных придворных кавалеров, так что камергер Лопухин часто сам разводил огонь. Любимец был во время этой болезни редко при Императоре, а почти все время проводил у своей невесты, графини Шереметевой, барон Остерман, напротив, постоянно при нем был». Запомним текст депеши с тем, чтобы понять, при каких обстоятельствах случилось непоправимое. 17 января (по словам Шмидта Физельдека — 15-го) государь, почувствовав облегчение, имел неосторожность отворить окно, дабы видеть «проходившие мимо дворца войска» и застудил выступившую оспу. С этой минуты уже не было никакой надежды на его выздоровление. Приглядимся повнимательнее к событиям. Врачи обнаруживают оспу у больного. Положение его крайне тяжелое. Приезд Бидлоо облегчает положение императора. Остерман и Дм. Голицын ведут тайные переговоры о возможном наследнике и останавливаются на кандидатуре курляндской герцогини Анны Иоанновны. (Депеша Мардефельда от 19 января: «…получил я еще тайное сообщение, что …избрание (Анны Иоанновны. — Л.А.) было уже решено несколько дней тому назад между бароном фон Остерманом и кн. Голицыными притом с условием ограничения самодержавной власти…»). Долгорукие предпринимают попытку уговорить царя обвенчаться больным в постели, но Остерман не допускает этого. «По слухам, — писал Мардефельд, — барон фон Остерман составил три проекта, как должно поступать после смерти молодого государя. В первом, престол назначается невесте императора, во втором, предлагалось больному государю назначить наследника и в третьем, предлагалось избрание… Анны Иоанновны. Первыми двумя проектами он успокоил Долгоруких… касательно последнего проекта он тайно заключил союз с Голицыными и по общему мнению был главным двигателем в этом деле». Действуют и Долгорукие, чтобы не допустить Елизавету до престола; Судьба им, кажется, улыбается. Оспа высыпала, дело пошло на поправку и появилась надежда, что Бог избавит всех от несчастного случая, чего боялись и что предчувствовали все. Скоро 19 января — день венчания молодых. А там долгое и бессменное правление Петра II. Роду Долгоруких суждено слиться с верховной властью. Остерману, а с ним и лицам, стоящим за ним, было о чем подумать. Андрей Иванович лучше знал Анну Иоанновну, чем Голицын, и был в ней более заинтересован. Его брат был учителем ее, и с давних пор герцогиня была расположена к Остерману. Они состояли в дружеской переписке. Не станем забывать, что тесная дружба между Остерманом и Карлом Рейнольдом Левенвольде была лишнею связью между вице-канцлером и курляндскою герцогиней. Брат Рейнгольда Густав жил в Лифляндии, близ герцогини и сумел приобрести ее расположение. Через него она получала сведения о том, что делалось при дворе, где так активно действовал в ее пользу Карл Рейнгольд Левенвольде, а с ним и Остерман. Барон Андрей Иванович Остерман знал, что Анна Иоанновна, проживая лучшие годы в Курляндии, среди немцев, приобрела много общих с ними вкусов и симпатий. Знал, кто окружал ее в Митаве и чьему руководству она подчинялась. Ему нетрудно было предвидеть, что с ее воцарением к власти придут Бироны, Левенвольде и другие его соотечественники и с их воцарением при русском дворе для него наступят лучшие времена. Он даже держал игру с Дмитрием Голицыным, желавшим воцарения Анны Иоанновны для того только, чтобы усилиться самому в Верховном Тайном Совете и ограничить власть самодержицы, на что она дала бы согласие, ибо не имела ни малейшего права на наследование престола. Остерман не мог восстановить себя против Голицына. Он дал уклончивый ответ, который не связывал его в будущем с князем, и продолжал думать о своем. Тихо в Москве. Солнце да мороз. Народ, прослышав о болезни любимого государя, толпился у Лефортовского дворца, не обращая никакого внимания на январскую стужу. Что за войско появилось возле дворца и почему именно в день начала выздоровления Петра II? Отчего возникла надобность отворять окно? Было жарко Натоплено в спальне (топил Лопухин) или кто-то кричал царю за окном? Или звук неожиданного барабанного боя привлек внимание императора, и он поднялся с постели и отворил окно? В комнате же государя, надо полагать, находились в то время Остерман да камергер Степан Лопухин. Камергер Лопухин… О нем мы уже говорили в начале повествования. Странные бывают совпадения. Супруга Лопухина — Наталья Федоровна (урожденная Балк) была родной племянницей Анны и Виллима Монсов. Выйдя замуж за Лопухина, она сохранила лютеранскую веру, привязанность ко всему немецкому. Родственники молодоженов: Монсы, Балки влекли их к Левенвольде, к Остерману. Петра I, казнившего ее дядю — Виллима Монса и приказавшего бить кнутом ее мать — Матрену Балк, она ненавидела, как, впрочем, и его потомков. Гонения, испытанные ею, юношеская приближенность к царевне Екатерине Иоанновне делали для Лопухиной герцогиню курляндскую Анну Иоанновну желательным кандидатом на русский престол. В особенно близких, даже очень близких отношениях Наталья Федоровна Лопухина была с графом Карлом Рейнгольдом Левенвольде. Отметим и то, что по восшествии на престол Анны Иоанновны, когда многие из окружения Петра II подвергнутся жестокой опале, Лопухины войдут в несказанную силу. Болезнь и смерть императора вызывали разные толки. В народе долго говорили, что он отравлен. Слухи эти, однако, нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть. Вернемся к фактам. Надежды на спасение императора не было. Сыпь поднялась в ужасающих размерах в горле и в носу. Температура страшно поднялась. 18 января, утром, никто более не сомневался в ужасном исходе. Москвитяне всю ночь жадно всматривались в лица беспрерывно приезжавших и уезжавших сановников, чтобы по виду их заключить о состоянии царского недуга. Тревожно заглядывали в полуосвещенные окна дворца, стараясь угадать, что делается там, за обледеневшими окнами, в которых туда и сюда мелькали тени. Из головинского дворца, где жил князь Алексей Григорьевич с семейством, «посланы были гонцы по родственникам, чтоб съезжались. Родственники съехались и нашли князя Алексея в спальне на постели». — Император болен, — начал он, — и худа надежда, чтоб жив был; надобно выбирать наследника. — Кого вы в наследники выбирать думаете? — спросил князь Василий Лукич. Алексей Григорьевич указал пальцем вверх и сказал: — Вот она! Наверху жила обрученная невеста. — Нельзя ли написать духовную, будто его императорское величество учинил ее наследницей? — предложил князь Сергей Григорьевич. Старый фельдмаршал возразил: — Неслыханное дело вы затеваете, чтоб обрученной невесте быть российского престола наследницею! Кто захочет ей подданным быть? — В голосе его слышался гнев. — Не только посторонние, но и я, и прочие нашей фамилии — никто в подданстве у ней быть не захочет. Княжна Екатерина с государем не венчалась. — Хоть не венчалась, но обручалась, — возразил князю Василию Владимировичу отец невесты. — Венчание иное, — возразил фельдмаршал, — да если б она за государем и в супружестве была, то и тогда бы во учинении ее наследницею не без сомнения было. — Мы уговорим графа Головкина и князя Дмитрия Михайловича Голицына, — сказали братья Алексея Григорьевича, Иван да Сергей, едва ли не в один голос, — а если они заспорят, то мы будем их бить. Ты в Преображенском полку подполковник, а князь Иван майор, и в Семеновском полку спорить о том будет некому. — Что вы, ребячье, врете! — возразил фельдмаршал. — Как тому можно сделаться? И как я полку объявлю? Услышав от меня об этом, не только будут меня бранить, но и убьют. В сердцах князь Василий Владимирович хлопнул дверью и уехал. С ним покинул головинский дворец и его брат Михайло. Василий Лукич, присев у камина, взял было перо, чернила, принялся писать духовную, да остановился. — Моей руки письмо худо, кто бы лучше написал? Взял перо Сергей Григорьевич, обмакнул в чернильницу. Тут князь Иван достал исписанный лист бумаги из кармана. — Вот посмотрите, сказал он, — письмо государевой и моей руки: письмо руки моей слово в слово как государево письмо; я умею под руку государеву подписываться, потому что я с государем в шутку писывал. И написал «Петр». Все подивились схожести. Решено было: ему и писать духовную. И при удобном случае подать на подпись государю, а коли за тяжестью болезненной не сумеет, подписать самому. Государь был в бреду. Звал Остермана. Поздно вечером 18 января к Лефортовскому дворцу стали съезжаться министры, сенаторы, генералы, члены Синода. Умирающего государя причастили и соборовали. Началась агония. — Запрягайте сани — я еду к сестре!.. — вскрикнул он в бреду и испустил дух. Был первый час ночи. Через месяц Анна Иоанновна взошла на престол. Король Пруссии Фридрих I, услышав эту весть, пил за здоровье Анны из большого бокала. Испания ждала возвращения дюка де Лириа на родину. >Книга третья Борьба за престол >I В один из сентябрьских солнечных дней 1739 года из Версаля в сопровождении многочисленной свиты выехал в Россию маркиз де ла Шетарди, назначенный послом при петербургском дворе. Франция, после длительной размолвки, возобновляла дипломатические отношения с северным соседом. В продолжение многих лет царствования императрицы Анны Иоанновны Россия держала сторону Австрии, первой тогда неприятельницы версальского двора. Именно Россия в 1734 году, после кончины польского короля Августа II, помешала Франции возвести на престол Станислава Лещинского — зятя Людовика XV. Королем, как того пожелали Австрия и Россия, избрали Августа III, сына умершего короля. Польшу наводнили саксонские и русские войска. Лещинский бежал в Пруссию. Версаль прервал отношения с Россией. Теперь же, по истечении пяти лет, ситуация менялась. Втянутая Австрией в ненужную ей войну с Турцией, Россия искала возможности благополучно закончить ее и неожиданно нашла посредника в лице Франции. Ее посланник в Константинополе маркиз де Вильнев принялся хлопотать о заключении мира. Переговоры шли успешно. (Нужно заметить, Вильнев был одновременно полномочным министром трех дворов: французского, венского и петербургского, и давно уже пользовался таким большим доверием и влиянием в Константинополе, что в данном случае руководил всем.) Петербургский двор в благодарность за услугу отправил маркизу де Вильневу Андреевский орден, украшенный алмазами, стоимостью в семь тысяч рублей, и, наконец, оба двора решились возобновить дипломатические отношения. Анна Иоанновна назначила посланником во Францию князя Антиоха Кантемира, а Людовик XV приказал французскому министру при берлинском дворе маркизу де ла Шетарди отправиться в Петербург. Маркизу шел тридцать пятый год. Красивый, остроумный, в меру любезный, искусный мастер интриги, он слыл опытным дипломатом и весьма нравился женщинам. Впрочем, находились и такие, что не теряли от него голову. К примеру, герцогиня Луиза-Доротея. В 1742 году она в письме к своему знакомому так описывала маркиза: «…я нахожу его довольно рассудительным для француза. Он уклончив, весел, красноречив, всегда говорит изящно и изысканно. Короче — это единственный из знакомых мне французов, которого нахожу я более сносным и занимательным. Но вместе с тем он показался мне похожим на хороший старый рейнвейн: вино это никогда не теряет усвоенного им от почвы вкуса и в то же время, по отзыву пьющих его в некотором количестве, отягчает голову и потом надоедает. То же самое и с нашим маркизом: у него бездна приятных и прекрасных качеств, но чем долее, тем более чувствуешь, что к ним примешана частица этой врожденной заносчивости, которая почти никогда не покидает француза, какого бы ни был он звания и возраста». Его эминенция — кардинал Флери, державший в то время бразды правления во Франции, имел свой, особый, взгляд на молодого министра, и выбор его пал на маркиза де ла Шетарди не случайно. Еще в 1734 году, во времена варшавского скандала, он отметил дипломата, благодаря которому прусский король предоставил неудачливому претенденту на польский престол Лещинскому убежище и тем спас его от угрожающей опасности. Французский министр в Берлине, пуская в ход все пружины, мешая правду и ложь, сумел, победив своих тайных врагов, запутать прусского короля в де-ла Севера. Кроме того, кардинал Флери (тесно связанный с иезуитами) был своевременно осведомлен о чрезвычайной благосклонности наследного принца прусского Фридриха II к маркизу, и одно время, не без оснований, считали, что он возьмет его к себе в министры. Прусский двор был тесно связан с Петербургом и о положении дел в России маркиз де ла Шетарди знал не понаслышке. Именно поэтому кардинал Флери настоял на кандидатуре маркиза. Впрочем, были и другие причины столь важного назначения, но о том позже. Маркизу приказано было ехать к новому месту с чрезвычайным поспешением, но на пути он остановился в Берлине, как пишут, дабы похвастаться блеском, которым намеревался ослепить Петербург и позлить тем самым своих берлинских врагов. Тщеславие ли руководило действиями посла или какие другие мотивы, судить трудно, но задержку в пути отметим. Конечно, было, было чем похвастать новому министру при российском дворе. Двенадцать кавалеров в свите, секретарь, восемь капелланов, шесть поваров под главным руководством знаменитого Барридо, первого, по отзыву современников, знатока в деле хорошо поесть, пятьдесят пажей, камердинеров и ливрейных слуг. Самые великолепные и самым лучшим образом исполненные из виданных когда-либо в России платья. В тщательно укупоренных ящиках везлось сто тысяч бутылок тонких французских вин. — Мы еще покажем русским во всех отношениях, что значит Франция, — говорил маркиз де ла Шетарди. Меж тем, 18 сентября был заключен Белградский мир. 23 сентября прусский король дал маркизу аудиенцию в Потсдаме и пригласил к себе на обед. За столом шел оживленный разговор. Прямодушного и прямолинейного старого короля интересовала придворная жизнь Людовика XV, и он расспрашивал маркиза о последнем увлечении французского монарха. Дипломат отвечал уклончиво, хотя особа, интересовавшая старого Фридриха, сыграла немаловажную роль в его новом назначении. Графиня де Майльи явно благоволила красавцу маркизу. Лишь 15 ноября, получив из Парижа нагоняй за промедление в дороге, маркиз де ла Шетарди поспешил в Петербург. В Европе строили догадки о возможных последствиях меняющихся отношений между Францией и Россией. Полагали, предметом переговоров посла будет укрепление дружбы и союза, предложенного Петром Первым чрез князя Куракина, но оставшегося неисполненным по случаю затруднений в признании императорского титула, и установление торговли между французами и русскими. Более проницательные считали, французский двор пообещает гарантировать заключенный между Россиею и Швецией Ништадтский трактат и предложит свое посредничество по случаю возникших между русскими и шведами неудовольствий. Разумеется, настоящая цель отправления версальским двором посланника в Петербург была загадкою для современников, не посвященных в закулисные тайны французской политики. Лишь узкий круг лиц, направивших министра в Россию, знал о задачах, поставленных перед ним. Сохранилась записка, написанная кардиналом Флери в Компьене, в июле 1739 года, «служащая инструкциею маркизу де ла Шетарди, который отправляется в Петербург чрезвычайным посланником его величества к царице». В ней, помимо указаний, как вести себя с точки зрения этикета, чтобы не уронить достоинства представительствуемой страны, находим любопытные строки: «Состояние России еще не обеспечено настолько, чтобы не опасаться внутренних переворотов… Ныне король не может по справедливости иметь верные подробности об этом положении; но, вспоминая незначительность права, которое возвело на русский трон герцогиню курляндскую, когда была принцесса Елизавета и сын герцогини голштинской, трудно предполагать, чтобы за смертью царствующей государыни не последовали волнения». Строки настораживают. Кардинал тут же спешит оговориться, что король-де не имеет предписывать ничего касательно этого предмета своему посланнику и что «было бы даже очень опасным предпринять что-нибудь такое, что высказало бы какое бы то ни было любопытство или расчет в этом случае». Однако прав забытый историк и литератор прошлого столетия Е. Маурин, задавший первым вопрос: «Но к чему могла служить эта оговорка, раз у французского правительства действительно не было в мыслях интриговать против русской царствующей фамилии?» Читаешь следующие строки записки и начинаешь интуитивно догадываться о видении дел французским кардиналом: «…но в то же время весьма важно, чтобы маркиз де ла Шетарди, употребляя всевозможные предосторожности, узнал, как возможно вернее, о состоянии умов, о положении русских фамилий, о влиянии друзей, которых может иметь принцесса Елизавета, о сторонниках дома голштинского, которые сохранились в России, о духе в разных корпусах войск и тех, кто ими командует, наконец, обо всем, что может дать понятие о вероятности переворота, в особенности если царица скончается прежде, чем сделает какое-либо распоряжение о наследовании престолом». С уверенностью можно сказать, посылая де ла Шетарди в Россию, Франция заранее считалась с возможностью вмешаться во внутренние дела России. Да и могло ли быть иначе? Кардинал Флери и стоящие за ним иезуиты исходили из реального. Три силы боролись в то время на континенте: Австрии, Пруссии и Франции. Та страна получала значительный перевес, с коей Россия держала тесные отношения. В правление Анны Иоанновны в выгоде оказывались немцы, и склонить Россию в свою сторону Франция могла, следовательно, только при перемене царствующей особы. Цесаревна Елизавета Петровна, на взгляд французских иезуитов, являла все гарантии, что со вступлением ее на престол Россия от немцев перекинется к французам. С детства цесаревну воспитывали в мысли стать французской принцессой — то была сокровенная мысль Петра Первого. И, кроме того, сколько ей пришлось натерпеться от немцев! Путь к сердцу «северного колосса» лежал через корону Елизаветы, заметил историк прошлого столетия, следовательно, Франции надо было добыть таковую! Трудно не согласиться с этим замечанием. >II Пожелтевшая, разорванная в некоторых местах, чудом сохранившаяся до нашего времени газета «Санкт-Петербургские ведомости», номер первый за 1740 год. Читаем извещение: «В прошлый четверток (27 декабря 1739 г.), пред полуднем, соизволила ея императорское величество, наша всемилостивейшая государыня, недавно прибывшего сюда полномочного посла его величества короля французского, г. маркиза де ла Шетарди с обыкновенною церемонией на публичную аудиенцию всемилостивейше допустить. После чего сей превосходительный посол в то же самое время у их высочества государыни цесаревны Елизаветы Петровны и у государыни принцессы Анны, а третьего дня у его высококняжеской светлости герцога курляндского аудиенцию имел». В номере третьем «Ведомостей» читаем: «В прошлую: среду пред полуднем изволил его высококняжеская светлость герцог курляндский к обретающемуся при здешнем императорском дворе чрезвычайному послу его христианнейшего величества, превосходительному господину маркизу де ла Шетарди для отдания обратной визиты с пребогатою церемониею ездить, понеже его превосходительство вышеупомянутый, г. посол за день до того, а именно в минувший вторник, ея высококняжескую светлость герцогиню курляндскую посещал, а его высококняжеская светлость наследный курляндский принц такую ж ему, г. послу, визиту в прошлую субботу учинил…» >III Одно из первых донесений маркиза, отправленное из Петербурга 9 апреля 1740 года: «Я старательно и тщательно собираю материалы для доставления вам верной картины этой страны. Работа очень трудная; опасения и рабство лишают всякой помощи». Из донесения от 21 мая 1740 года: «Будет более или менее близкий случай, который я стерегу, чтобы похитить у одного лица, так, что он того не заметит, имеющиеся у него сведения о состоянии морских сил, финансов и сухопутных войск царицы». Шпионство было в большом ходу в Петербурге. Должно быть весьма осмотрительным человеку приезжему в северной столице. Здесь, со времени появления Бирона в царских апартаментах, всяк за кем-нибудь приглядывал. Добывая сведения, не гнушались ничем. Многое решали деньги, особенно золото и драгоценности. Посланники, дабы «смазывать дела», постоянно просили свои дворы прислать ассигнации дополнительно. Русский двор подкупался ими через посредство министров, которые имели при нем какое-либо значение. В 1731 году (за десять лет до появления маркиза де ла Шетарди в России), по донесению Лефорта, дворы венский и берлинский истратили с этой целью по 100 000 экю. Надо думать, сколько теперь могли стоить важные сведения, когда на каждом шагу можно было наткнуться на бироновского лазутчика. Читаем в «Записках» Миниха-младшего: «…герцог курляндский… избыточно снабжен был повсеместными лазутчиками. Ни при едином дворе, статься может, не находилось больше шпионов и наговорщиков, как в то время при российском. Обо всем, что в знатных беседах и домах говорили, получал он обстоятельнейшие известия; и поелику ремесло сие отверзало путь как к милости, так и к богатым наградам, то многие знатные и высоких чинов особы не стыдились служить к тому орудием…» Анна Иоанновна, во все время своего царствования опасавшаяся Елизаветы Петровны как соперницы, еще в 1731 году приказала фельдмаршалу Миниху смотреть за цесаревною, «понеже-де она по ночам ездит и народ к ней кричит, то чтоб он проведал, кто к ней в дом ездит?» Миних сначала было обратился к личному врачу цесаревны — французу Лестоку, но как этот ему ничего не доносил, то он приставил к ней в дом урядника Щегловитого. И тот регулярно докладывал, кто к цесаревне ездил и куда она выезжала. Чтобы следить за нею по городу, нанимались им особые извозчики. В большие праздники и в день коронации, когда во дворце разносили в изобилии вино, причем Анна Иоанновна не только побуждала пить, но и сама из собственных рук подносила кубок, старалась стареющая императрица испытать многие лица; имела и поверенных, которые, по ее поручению, искали случаев выведывать множество сведений о подгулявших придворных. Снежная зима в Петербурге, морозная. Скользят возки, санки по льду Невы. Редкий прохожий вечером, кутаясь в шубейку, нагнув голову от ветра, спешит в теплый дом, к семье. Глядит месяц ясный на заснеженный город. Французское посольство разместилось на Васильевском острове, в доме, построенном из угрюмого серого камня. Лишь камин да теплые вещи согревали посланника. У дома своя история, и скажем о ней несколько слов. Построенный едва ли не в год основания города одним из сподвижников Петра, он не пришелся по душе хозяину и долгое время пустовал. Затем место купил Виллим Монс. По его приказанию в саду был выстроен довольно просторный флигель, скрытый деревьями. В этом флигеле, как говорили люди знающие, происходили его свидания с Екатериной Первой. После казни Монса дом отошел к правительству. Любопытная вещь: именно Монс помог выбраться в люди нынешнему фактическому правителю России, так и не принявшему ее подданства, герцогу курляндскому Эрнсту-Иоганну Бирону. Перелистаем страницы редкой книги М. И. Семевского «Царица Екатерина Алексеевна, Анна и Виллим Монс», вышедшей в Санкт-Петербурге в 1884 году. Читаем следующие строки: «Человек незнаемый, принадлежащий к «бедной фамилии не смевшей к шляхетскому стану мешаться», Бирон в молодости оставил родину и поселился в Кенигсберге для слушания академических курсов; ленивый, неспособный, он вдался в распутство и в 1719 году попал в тюрьму за участие в уголовном преступлении; девять месяцев томился он в тюрьме, после чего был выпущен с обязательством или уплатить 700 рейсталеров штрафу, или просидеть три года в крепости. Монс еще в бытность свою в Кенигсберге во время хлопот по делу сестры своей Анны фон Кайзерлинг, познакомился с молодым развратником. Знакомство это, не делавшее чести Виллиму Ивановичу, было спасительным для Иоанна-Эрнеста. Теперь, когда над последним грянула гроза, Монс вспомнил о приятеле и, чрез посредство посланника барона Мардефельда, исходатайствовал ему у короля прусского прощение. Оставивши Кенигсберг, Бирон отправился в Россию, в обеих столицах ее встретил к себе полное пренебрежение, но в Митаве, при дворе вдовствующей герцогини Анны Иоанновны, ему улыбнулась фортуна. Так один фаворит-немец, на зло и продолжительные бедствия своему отечеству, спасал от гибели другого немца. Можно положительно сказать, что, не явись Монс заступником, — Бирон, раз ставши на дорогу беспутства и разврата, сгинул бы в прусских тюрьмах». Семейство Кайзерлингов находилось в родстве с Монсом. Напомним, посланник прусского короля Георг-Иоганн фон Кайзерлинг, пленив сердце Анны Монс, стал ее мужем. Петр Первый был в бешенстве, но помешать браку не смог. В 1711 году, после кончины посланника, Виллим Монс по просьбе сестры ездил в Кенигсберг улаживать дела о ее наследстве. Там он и познакомился с Бироном. Кайзерлинги и после гибели Монса опекали Бирона. Словно какие-то тайные узы связывали их. По вечерам, греясь в одиночестве у камина, маркиз анализировал сведения, почерпнутые из разных источников, сравнивал со своими наблюдениями и информацией, полученной в Версале. Разведывая об отношениях главных действующих лиц при дворе царицы Анны Иоанновны, он не выпускал из виду ни одного мало-мальски значащего факта. Депеши его были весьма конкретны. Приведем одну из них: «Царица часто страдает от подагры (de la goutte), так что если бы даже и предполагать в ней расположение и склонность к кабинетным занятиям, то все-таки она не в состоянии управлять сама: Поэтому она в действительности вмешивается только в то, что касается развлечений, и поощряет лишь своих придворных окончательно разоряться посредством безумной роскоши. Что же касается до управления, то она ссудила свое имя герцогу курляндскому. Гр. Остерман кажется товарищем герцога, но на деле это не так. Правда, что герцог советуется с ним, как с просвещеннейшим и опытнейшим из русских министров, однако не доверяет ему по многим причинам. Он следует его советам только тогда, когда они одобрены евреем Липманом, придворным банкиром, человеком чрезвычайно хитрым и способным распутывать и заводить всевозможные интриги. Этот еврей, единственный хранитель тайн герцога, его господина, присутствует обыкновенно при всех совещаниях с кем бы то ни было — одним словом, можно сказать, что Липман управляет империей». Сведения, добытые посланником, дополняет любопытная информация фон Гавена, бывшего в Петербурге в 1736–1737 годах. Он писал, что Анна Иоанновна, когда была герцогинею и жила в Курляндии, часто нуждалась в деньгах. Бирон занимал их для нее, «что видно из того в особенности, что как скоро императрица достигла престола, то в особенности очень щедро наградила некоторых купцов, которые именно решались давать в заем». Находим у фон Гавена и следующие строки: «Есть в Петербурге один придворный еврей, который занимается вексельными делами. Он может иметь при себе евреев сколько ему угодно, хотя вообще им возбранено жить в Петербурге». Кроме вексельных дел — Шетарди знал об этом, — Липман поставлял ко двору бриллианты. У него имелись коммерческие агенты по всей Европе. Липман вел дела с Голландией, Германией, Австрией, Францией и мелкими итальянскими княжествами. В Голландии, к коей благоволила Франция и где евреи монополизировали гранение и торговлю бриллиантами, Липман готовился открыть банкирский дом «Липман, Розенталь и К°». Известно было маркизу также, что доверенные агенты банкира Биленбах, Ферман и Вульф были кредиторами Бирона. (Через год после описываемых нами событий Липман, узнав о намерении Анны Леопольдовны свергнуть Бирона, поспешит предупредить герцога об опасности. Однако опала Бирона не воспрепятствует Лиману остаться обер-гофкомиссаром, он верно покажет обо всех известных ему деньгах и пожитках регента, с которым до этого занимался ростовщичеством на половинных началах.) Есть в депеше информация, касающаяся цесаревны: «Великая княжна Елизавета живет в своем дворце очень уединенно: у ней приняты величайшие предосторожности для предупреждения несчастия. Полагают, что она всегда одинаково (?) расположена к князю (?) Нарышкину, который, как уверяют, живет, как француз, под вымышленным именем и что будто ему княжна обещала свою руку». Потрескивают поленья в камине, шипит смола. Прыгают тени по полу. Час поздний, а все же не хочется подниматься с кресла. День напряженный закончился. Каков-то он будет завтра? >IV 27 января 1740 года в Петербург из Константинополя привезена ратификация мирных пунктов. По случаю заключения мира с Турцией происходили большие торжества. Праздникам предшествовало торжественное вступление в столицу гвардии, возвратившейся из похода, под предводительством генерал-лейтенанта, генерал-адъютанта и гвардии подполковника Измайловского полка барона Густава фон Бирона. Вступление представило для петербуржцев зрелище, не виданное ими со времен триумфальных въездов Петра Первого. «День этот, — писал Висковатов, — как и вообще вся зима того года, был чрезвычайно холодный; но, несмотря на жестокую стужу и на сильный пронзительный ветер, стечение народа на назначенных для шествия гвардии улицах было огромное». Войска входили с музыкою и развернутыми знаменами, «штаб и обер-офицеры, — вспоминал очевидец и участник событий Нащокин, — так как были в войне, шли с ружьем, со примкнутыми штыками; шарфы имели подпоясаны; у шляп сверх бантов за поля были заткнуты кукарды лаврового листа, чего ради было прислано из дворца довольно лаврового листа для делания кукардов к шляпам: ибо в древние времена Римляне, с победы, входили в Рим с лавровыми венцы, и то было учинено в знак того древнего обыкновения, что с знатною победою над Турками возвратились. А солдаты такие ж за полями примкнутыя кукарды имели, из ельника связанные, чтобы зелень была». За конной гвардией и артиллерией следовали гвардейские пехотные батальоны. Шествие их открывали гренадерские роты. Впереди ехал верхом майор гвардии Апраксин. За гренадерами шли два хора музыкантов. За ними, верхом, обер-квартирмейстер, два адъютанта командующего и сам командующий гвардией барон Густав фон Бирон. Гвардия шла побатальонно «обыкновенным строем». Пройдя весь Невский проспект, шествие направилось к Зимнему дворцу, проследовало по Дворцовой набережной, мимо ледяного дома, и, обогнув Эрмитажную канавку, выдвинулось на Дворцовую площадь. Здесь, по внесении знамен во дворец, нижние чины были распущены по домам, «а штаб и обер-офицеры, — писал Нащокин, — позваны ко дворцу, и как пришли во дворец, при зажжении свеч, ибо целый день в той церемонии продолжались, тогда Ея Императорское Величество, наша Всемилостивейшая Государыня, в средине галереи изволила ожидать, и как подполковник со всеми в галерею вошед, нижайший поклон учинили, Ея Императорское Величество изволила говорить сими словами: «Удовольствие имею благодарить лейб-гвардию, что, будучи в Турецкой войне, в надлежащих диспозициях, господа штаб- и обер-офицеры тверды и прилежны находились, о чем я чрез генерал-фельдмаршала Миниха и подполковника Густава Бирона известна, и будете за свои службы не оставлены». Гвардейские офицеры были всемилостивейше допущены к руке императрицы, и Анна Иоанновна из рук своих изволила жаловать каждого венгерским вином по бокалу. Маркиз де ла Шетарди в тот день впервые мог видеть младшего из трех братьев Биронов, Густава. Мягкий и обходительный человек, он начал свою службу в Саксонии и прибыл в Россию лишь по восшествии Анны Иоанновны на престол. В России он был произведен в майоры Измайловского полка, тогда только что учрежденного. Это назначение имело особый смысл, потому что Измайловский полк, обязанный своим бытием указу 22 сентября 1730 года, был создан по мысли обер-камергера Бирона, долженствовал, заметил несправедливо забытый историк прошлого М. Д. Хмыров, служить ему оплотом против каких бы то ни было покушений гвардии Петра, и в этих видах формировался исключительно из украинских ландмилицов — потомства стрельцов, естественно враждебного потомству потешных, — получил офицеров наполовину из курляндцев и вообще остзейцев и вверен командованию графа Левенвольде, душою и телом преданного Эрнсту-Иоганну Бирону. После кончины Левенвольде командование полком принял Густав. Герцог, дабы овладеть наследством, оставшимся после кончины светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова, женил брата на княжне Александре Александровне Меншиковой. Брак был несчастлив. Густав овдовел в 1736 году и теперь, как тайно был извещен маркиз де ла Шетарди, искал руки баронессы Менгден. Старшего брата, Карла, маркиз увидел на другой день, когда съехались во дворец все знатнейшие «обоего пола персоны» для принесения поздравлений императрице, по случаю высокоторжественного дня ее рождения. Генерал-лейтенант, генерал-аншеф, участник всех крымских походов, Карл Бирон отличался в бою редкой храбростью, но был совсем необразован и очень груб. Имел весьма сильную тягу к горячительным напиткам. Он так много раз попадал в драки, что весь был покрыт и изуродован шрамами. К Эрнсту-Иоганцу приятия не имел, был много порядочнее его, но иногда, под пьяную руку, говаривал о фаворите такие вещи, за которые всякий другой попал бы в Сибирь. «Калека сей, — писал архиепископ Георгий Конисский о Карле Бироне, — квартируя несколько лет с войском в Стародубе, с многочисленным штатом, уподоблялся пышностию и надменностию самому гордому султану азиатскому; поведение его и того ж больше имело в себе варварских странностей. И не говоря об обширном серале, сформированном и комплектуемом насилием, хватали женщин, особенно кормилиц, и отбирали у них грудных детей, а вместо их грудью своею заставляли кормить малых щенков из псовой охоты сего изверга; другие же его скаредства мерзят самое воображение человеческое». (Вскоре, 3 марта, Карл Бирон будет уволен, за ранами, в отставку, но в сентябре того же года, по желанию брата-герцога, испуганного болезненными припадками государыни, снова поступит на службу и определен будет генерал-губернатором в Москву.) В этот день торжественно звонили колокола. В придворной церкви, до отказа набитой народом, была отправлена литургия, при которой присутствовала сама государыня. В конце службы проповедь говорил Амвросий, архиепископ Вологодский. После литургии Анна Иоанновна отправилась «в галерею в аудиенц-камору, причем чужестранные и российские министры, генералитет и прочие чины Ея Императорское Величество поздравляли с оным торжеством и была пальба из пушек с обеих крепостей». Звучала итальянская музыка. Наряды дам блистали новизною и изысканностью, а кафтаны княжеские и графские, отнюдь не темных цветов, — богатством и вычурностью золотого шитья. Наряд государыни состоял в темном штофном платье, шитом золотом и множеством жемчуга, но без драгоценных камней. Цесаревна Елизавета Петровна явилась в малиновом платье, вышитом серебром и убранном множеством бриллиантов. Белое атласное платье герцогини Курляндской, шитое золотом, отличалось изобилием рубинов. Обер-гофмаршал двора Ее Величества объявлял и приглашал поздравляющих. В то время когда, в почтительном полупоклоне, к царице приближался для целования руки рижский генерал-губернатор Людольф-Август Бисмарк — зять Бирона, ей неожиданно доложили о прибытии из Константинополя секретаря посольства Неплюева «с ратификацией на заключенные пункты», и Анна Иоанновна тотчас же, прервав церемонию, самолично объявила о том тут же находившимся иностранным министрам. В то же время с крепости и Адмиралтейства произведена была пушечная пальба. Не одна родственная связь Бирона интересовала французского посла. С возвращением русской армии и появлением в Петербурге фельдмаршала Миниха менялась обстановка при дворе. Миних был, как известно, злейшим врагом герцога. Война с Турцией, ненужная России, была следствием именно этих неприязненных отношений. Бирону важно было под любым предлогом удалить от двора сильного соперника. Теперь же, когда близко раздался голос фельдмаршала, воздух во дворце заколебался. Миних оказывался в родстве с Юлианой Менгден — ближайшей подругой принцессы Анны Леопольдовны, весьма нерасположенной к Бирону. Можно было ожидать сплетения интриг, неизбежных при совместничестве таких личностей, как Миних и Остерман, и весьма сложных по случаю неусыпной деятельности в этом же роде Левенвольдов, Менгденов, Трубецких, Черкасских и иных. Не упускал из виду маркиз де ла Шетарди и сообщение, промелькнувшее в немецких «Байретских новостях» от седьмого января, о заговоре русских аристократов «с целью низвергнуть ненавистное иноземное правительство Бирона, придворного банкира, иудея Липмана, без которого фаворит ничего не делает, и возвести на престол цесаревну Елизавету». Нужна, срочно была нужна достоверная информация о происходящем в русской столице. Получение же ее из первых рук затруднялось одним немаловажным обстоятельством: русские не осмеливались разговаривать с французским послом, чурались его. Сказывалась боязнь перед наушничеством. Вот почему, когда на торжественном обеде прозвучал пятый официальный тост: «Кто сей бокал полон выпьет, тот ее императорскому величеству верен», чем подавался знак к окончанию застолья, маркиз, прежде чем выпить вино, отыскал взглядом Остермана и решил, что ныне же, на балу, в удобную минуту, обмолвится с русским министром о том, как установить ему прямые сношения с вельможами. Через двенадцать дней вопрос был решен. Вельможам разрешалось отныне наносить визиты французскому министру. Отведав французской кухни, гости размякли, расслабились и частенько сворачивали теперь умышленно к зданию посольства. Несколько немецких фамилий играли большую роль при дворе и занимали маркиза не менее, чем начинающиеся празднества торжествования мира. Кроме Кайзерлингов, Бирон оказывал покровительство Менгденам, Корфам, Ливенам. Оттону Менгдену, ливонскому ландрату и полковнику шведской службы, королева Христина даровала в 1653 году титул барона. Два его внука, братья Магнус-Густав, ландмаршал и Иоганн-Альбрехт, ландрат из Ливонии, были тесно связаны дружбой с семьей Левенвольде. Сыновья их были низкопоклонными прислужниками Бирона, особенно второй сын Иоганна-Альбрехта, барон Карл-Людвиг. Чтобы создать более прочную сеть интриг, он выписал в Петербург своих четырех кузин: Доротею, ставшую вскоре графиней Миних, Якобину, которая готовилась выйти за Густава Бирона, Аврору (впоследствии графиню Лесток) и Юлию. Все четыре были ловкие интриганки, особенно Юлия, сумевшая втереться в доверие к Анне Леопольдовне и имевшая на нее огромное влияние. В руках Карла-Людвига Менгдена (женатого на племяннице Миниха) сходились многие важнейшие нити придворных интриг. Дабы следить за действиями Менгденов, была подкуплена послом одна из фрейлин принцессы Анны Леопольдовны, находившаяся в тесной дружбе с Юлианой. Камергер барон Иоганн-Альберт Корф, президент Академии наук, как и Менгдены, уроженец Вестфалии, в 1730 году сыграл довольно значительную роль в событиях, сопровождавших восшествие на престол Анны Иоанновны. Именно он был тайно послан Бироном в январе 1730 года в Москву сразу после приезда в Митаву депутации от Верховного Тайного Совета. Корфу было поручено переговорить с Рейнгольдом Левенвольде и при содействии последнего подготовить условия для утверждения герцогини Курляндской российской самодержицей. Миссия Корфа увенчалась успехом. Рейнгольд фон Левенвольде, потомок старинной лифляндской фамилии, занимал тогда должность резидента герцога Курляндского Фердинанда при русском дворе. Как заметил историк Д. А. Корсаков, он представлял собою тип тех иноземцев, которые при Петре I держали себя тише воды, ниже травы, а в последующие царствования, в особенности при Анне Иоанновне, стали решителями судеб русского народа. Он не знал и не хотел знать России, ему были чужды интересы и заботы русских людей. Испанский посол де Лириа весьма резко охарактеризовал Рейнгольда: «Он не пренебрегал никакими средствами для достижения своей цели и ни перед чем не останавливался в преследовании личных выгод, в жертву которым готов был принести лучшего друга и благодетеля. Задачей его жизни был личный интерес. Лживый и криводушный, он был чрезвычайно честолюбив и тщеславен, не имел религии и едва ли даже верил в Бога». Красивая наружность создала ему положение. Екатерина I, пишет Д. А. Корсаков, обратившая внимание на красоту Левенвольде, сделала его камергером и графом. «Он был образцовый придворный: всегда веселый и с отличными манерами. Рейнгольд Левенвольде был центром всех придворных балов и празднеств, устраивать которые он был великий мастер. Страстный игрок в карты, мот и щеголь, он являлся непременным участником всех кутежей молодежи, а на балах покорял сердца придворных красавиц… Его младший брат — Густав Левенвольде — жил в то время в своем лифляндском имении и, если верить молве, был лицом очень близким к Анне Иоанновне. К нему-то отправил Рейнгольд Левенвольде гонца, прося предупредить о замыслах верховников». Ближайший друг Левенвольде Георг-Рейнгольд Ливен вел род свой от одного из вождей тех коренных латышских племен, которые были порабощены рыцарями-меченосцами. В 1653 году Ливены получили титул баронов от королевы шведской Христины. Умный, хитрый и очень ловкий, Георг-Рейнгольд был очень предан Бирону и принимал большое участие в деле организации конногвардейского полка. Все они протестанты и, что не менее важно, все входили в кружок ближайших друзей Бирона в Митаве. Трудно судить, знал маркиз о существовании митавской масонской ложи или нет. И ведал ли он о том, что во времена его пребывания при берлинском дворе, а именно в четыре часа утра 15 августа 1738 года, был посвящен в масонство сын короля прусского Фридрих (3 июня 1740 года, всего через три дня по вступлении своем на престол, Фридрих заявит об этом приближенным, 4 июля прикажет секретарю берлинской Академии Форнею издавать в Берлине масонскую газету на французском языке — «Берлинский Журнал, или Политические и научные новости», а 13 сентября, под своим покровительством, откроет ложу «Трех глобусов», которая вскоре сделается «Великим Востоком» для всей Германии). Невозможно так же судить и о том, известно ли было маркизу де ла Шетарди, что через свое доверенное лицо — саксонского посла Зума — Фридрих, будучи наследником, постоянно получал денежные субсидии от Бирона и Анны Иоанновны, что составляло большую тайну при дворе. «Герцог курляндский, — писал Зум в одном из писем, в шифрованной приписке, — доставляет себе удовольствие, без всякого политического расчета, быть вам полезным, поэтому я продолжаю с ним устраивать заем, который вы смело можете принять от одной знатной дамы… Об этом деле знают только трое: герцог, дама (А. И.) и я. Напишите мне… шифрами сумму, которая вам нужна». Зум был идеологическим наставником Фридриха. Именно он перевел для него метафизику философа Вольфа, ученика Лейбница, с немецкого на французский язык. Фридрих любил читать более по-французски и знал этот язык лучше, чем свой. Благодаря Зуму наследник прусского престола из материалиста превратился в деиста. Напомним, переводчиком де ла Шетарди в России был Зум. Надо думать, обо всех переговорах маркиза с русскими тотчас становилось известно в Пруссии. Сам французский посол писал: «Зум более прочих министров пользовался доверием Бирона и всего русского двора». Невозможно установить, кто принимал в масонскую ложу Эрнста-Иоганна Бирона. Достоверно следующее. В 1726 году Петр Михайлович Бестужев-Рюмин, некогда обер-гофмейстер двора герцогини Курляндской и благодетель самого Бирона, писал: «Бирон пришел без кафтана и чрез мой труд принят ко двору без чина, и год от году я, его любя, по его прошению, производил и до сего градуса произвел». (Письмо приведено историком прошлого столетия Арсеньевым в книге «Царствование Екатерины».) Не могло не оказать влияния такое окружение на Анну Иоанновну. Прусский посланник Мардефельд уже в феврале 1730 года сообщал своему двору, что императрица «в душе больше расположена к иностранцам, чем к русским, отчего она в своем курляндском штате не держит ни одного русского, а только немцев». Сделаем небольшое отступление. К сороковым годам XVIII столетия иезуиты приобрели в Европе, как и во всем мире, сильное влияние, занимая ключевые посты в правительственных учреждениях и главенствующие позиции в области просвещения, философии. Шло наступление католичества на реформаторские страны Европы. Следствием этого столкновения католиков и реформаторов и стало возникновение и появление на арене политической борьбы тайной организации, призванной противостоять влиянию Ватикана. Поэтому по своей принадлежности масоны в большей степени именно протестанты, хотя в уставе союза «вольных каменщиков» и оговаривалась «всерелигиозность» ее членов. Римская курия, чтобы устранить влиятельного конкурента, повела с ним жестокую борьбу. Масонов предавали анафеме. Их устав предполагал объединение людей разной веры: христианской, мусульманской, иудейской, а такой подход и такое отношение к религии запрещались католической и православными церквами. Римские папы требовали от глав правительств запрещения деятельности масонских организаций. Папа Пий IX в своей булле назвал масонство «сатанинской синагогой», «синтезом всех ересей». При русском дворе масонство становилось удобной формой организации иноземцев. Лютеранин по исповеданию, Бирон был чужд законам этой религии. Не имел пастора, лукаво объясняя, что держать его негде. Об отношении его к православию можно судить по следующему факту: когда дочь его Гедвига-Елизавета решила принять православную веру, Бирон пришел в бешенство. Дочь бежала из дому. По свидетельству леди Рондо, он имел предубеждение против русских и выражал его явно перед самыми знатными из них. Немудрено, если кое-кто и подозревал его в тайной принадлежности к иудаизму. Известно, в Курляндии он покровительствовал иудеям. Известный проповедник митрополит Амвросий в проповеди, сказанной 18 декабря 1741 года, характеризуя только что тогда павшее господство иноземцев в России времен Бирона, между прочим, говорит, что они постоянно заводили речь об ученых людях с тем, чтобы узнать таковых между русскими, погубить их, но не одними учеными они ограничивали свою адскую тактику. «Был ли кто из русских, — говорил он, — искусный, например, художник, инженер, архитектор или солдат старый, а наипаче ежели он был ученик Петра Великого: тут они тысячу способов придумывали, как бы его уловить, к делу какому-нибудь привязать, под интерес подвесть и таким образом или голову ему отсечь, или послать в такое место, где надобно необходимо и самому умереть от глада, за то одно, что он инженер, что он архитектор, что он ученик Петра Великого… Кратко сказать, — заключал он, — всех людей добрых, простосердечных, государству доброжелательных и отечеству весьма нужных и потребных, под разными претекстами губили, разоряли и вовсе искореняли, а равных себе безбожников, бессовестных грабителей, казны государственной похитителей весьма любили, ублажали, почитали, в ранги великие производили и проч.». За семнадцать лет супружеской жизни с Бироном менялось, естественно, и мировоззрение Анны Иоанновны. (Злые языки говорили, что Бирон женился по настоянию Анны Иоанновны, чтобы иметь возможность дать имя ее детям.) Русские при дворе дочери царя Иоанна Алексеевича не играли роли. Они превращались в ничто. И это подметил маркиз де ла Шетарди. «Знатные только по имени, в действительности же они рабы, — писал он в одном из донесений, — и так свыклись с рабством, что большая часть из них не чувствует своего положения». «Куриозная свадьба» придворного шута князя Голицына, свершенная в ледяном доме 6 февраля 1740 года, как нельзя лучше доказывала это. Князь Михаил Алексеевич Голицын, внук любимца царицы Софьи, Василия Васильевича, и сын пермского наместника, родился за несколько дней до того, как дед его и отец, лишенные званий и поместий, были отправлены в ссылку. Когда молодой князь достиг совершеннолетия, Петр I определил его солдатом в полевые полки, где он с большим трудом дослужился до майора. Выйдя в отставку и потеряв горячо любимую жену, Голицын испросил разрешения выехать за границу. Во время путешествия, во Флоренции, он, отец двоих детей, влюбился в итальянку низкого происхождения. Женился на ней и по настоянию ее перешел в католичество. Вернулся он в Москву с новою супругой, которую тщательно скрывал ото всех. О случившемся стало известно Анне Иоанновне. Голицына привезли в Петербург и посадили в тайную канцелярию. Императрица расторгла брак его. Итальянку выслали за границу, а его самого разжаловали в «пажи» и назначили придворным шутом. Государыню не смущало его княжеское происхождение. Князь Никита Волконский, к примеру, к тому времени исполнял обязанности приставника при комнатной собачке императрицы Анны Иоанновны и обязан был следить, чтобы «Цетриньке» (так звали собачку) ежедневно давали по кружке сливок молочных. Голицыну, помимо других шутовских обязанностей, велено было подавать квас, с чего и закрепилось при нем среди придворных прозвище Квасник. Не хватило у князя воли да гордости воспротивиться. Молча согласился со своей долей. Была у Анны Иоанновны в числе приживалок одна калмычка, пользовавшаяся доверенностью ее. Весьма любила из кушаний буженину, с того и получила фамилию «Бужениновой». Раз как-то призналась она государыне, что не прочь бы была выйти замуж. Та поинтересовалась, есть ли у нее жених на примете, и, получив отрицательный ответ, сказала, что берет на себя устройство ее судьбы. На другой же день Голицыну объявлено было, что ему найдена невеста и чтоб он готовился к свадьбе. Мысль о женитьбе шута и шутихи, высказанная вслух государыней, пришлась всем по вкусу. Камергер Татищев (будущий историк) предложил построить для этой цели дом изо льда на Неве и в нем отпраздновать свадьбу. Предложение так увлекло Анну Иоанновну, что немедля учреждена была «маскарадная комиссия» под председательством кабинет-министра Волынского, и дело закрутилось. На Неву сбегались горожане смотреть на строившееся чудо. Все в доме, вплоть до петлей, сделано было изо льда. Была и банька ледяная. За ледяными стеклами стояли писанные на полотне «смешные картины», освещавшиеся по ночам изнутри множеством свечей. Чрез губернаторов выписаны были из разных отдаленных мест России представители инородческих племен, по нескольку пар «мужескаго и женскаго» пола. 6 февраля 1740 года свадебный поезд, управляемый Волынским и Татищевым, с музыкою и песнями, проехав мимо дворца и по всем главным улицам, остановился у манежа герцога Курляндского. Процессия инородцев в национальных костюмах прошествовала по улицам Петербурга на разнообразных повозках, везомых разными животными, и застыла на какое-то время подле устроенных против Зимнего дворца ледяных палат, где происходило угощение. Новобрачные сидели на отдельных столах с их посажеными отцами и матерями. После обеда инородцы, в паре, плясали каждая пара свою пляску. Затем молодых, к полному удовольствию многочисленной публики, проводили в ледяной дом и оставили одних. При дворе по такому случаю был дан маскарад. Внимательный маркиз подмечал: «Напрасно, из притворного снисхождения к фамилии Голицыных, одной из первейших в государстве, приводят в оправдание бездарность того, которого выводили па публичное осмеяние, его дурное поведение, и запрещение отныне звать его иначе, как только по имени, данном при крещении — он все-таки принадлежит к знатной фамилии, и его посрамление неуместно, так как этим самым презрены службы его отцов и тех родных его, которые ныне служат. Подобными действиями напоминают от времени до времени знатным этого государства, что их происхождение, достояние, почести и звания, которыми их удостаивает государь, ни под каким видом не защищают их от малейшего произвола властителя, а он, чтобы заставить себя любить, бояться и опасаться, вправе повергать своих подданных в ничтожество, которое им никогда не было известно прежде». Впрочем, одно качество преобладало у маркиза де ла Шетарди — он умел скрывать свои мысли. Особенно при чужом дворе. Вернемся в праздничный Петербург. На масляной неделе весь город был иллюминован. Главные торжества намечались на 14 февраля. Петербуржцев заранее известили, что «для такого радостного случая, позади Новаго Зимнего Ее Императорского Величества Дворца, на лугу, будут в народ бросаны жетоны или медали золотые и серебряные, а пополудни жареный бык с другими пищами впредь народу ж дадутся, и после того из приготовленных фонтанов вино пустится». 14 февраля, после торжественной публикации дарованного от Бога мира и после принесения Богу должного благодарения, для народного угощения поставлены были на лугу кушанья и напитки. Не один, а несколько жареных быков было выставлено, рога у них позолочены сусальным золотом. Быки стояли на пирамидах, здесь же находились и рыбы соленые и свежие. Был пущен фонтан, через который ушло пятьдесят бочек красного вина. «Никогда в свете, чаю, не бывало дружественнейшей четы, приемляющей взаимно в увлечении или скорби совершенное участие, как императрица с герцогом, — вспоминал сын Миниха. — Оба почти никогда не могли во внешнем виде своем притворствовать. Если герцог являлся с пасмурным лицом, то императрица в то же время встревоженный принимала вид. Буде тот весел, то на лице монархини явное запечатлевалось удовольствие. Если кто герцогу не угодил, тот из глаз и встречи монархини тотчас мог приметить чувствительную перемену. Всех милостей надлежало испрашивать от герцога и через него одного императрица на оные решалась». В этот день Анна Иоанновна была чрезвычайно ласкова к гостям, весела, говорлива и шутлива. Князь Черкасский, один из кабинет-министров, в присутствии двора и дипломатического корпуса, обратился к императрице с речью от имени всей России. По левую руку от него стоял фельдмаршал Ласси, по правую — фельдмаршал Миних. — В речи говорится, — шептал, склонившись к маркизу де ла Шетарди, Зум, переводивший текст, — о вечном Боге, источнике всех благ, которого подданные от глубины сердца не знают как восхвалить и возблагодарить за великие добродетели, которыми он наградил великую государыню. Маркиз согласно кивнул. — Князь возносит молитву Всевышнему, чтобы он сохранил драгоценную жизнь императрицы на многие и многие лета. Дабы мы могли, говорит он, ступая по следам великой государыни, хранить заповеди Господни. Лицо маркиза выражало умиление. Следом за духовенством обер-гофмаршал пригласил маркиза. Сотни глаз устремились на него. Посол галантно поклонился. — Желание королем Франции мира и искренние старания, которые он прилагал, не могут возбуждать никакого сомнения в радости его величества, когда он узнает о событии, празднуемом в настоящий день, — произнес он и улыбнулся, источая любезность. Анна Иоанновна, выслушав переводчика, обратилась к обер-гофмаршалу, стоявшему рядом, и что-то сказала ему. — Ее Императорское Величество изволят довести до вашего сведения, — произнес тот, — что это самое событие тем более для нее приятно, что оно напоминает ей об одолжениях, оказанных ей королем Франции. Отвечала государыня с чрезвычайным достоинством. После церемонии поздравлений было объявлено о наградах. Миних сделан подполковником Преображенского полка (полковником мог быть только государь), получил бриллиантовые знаки Андреевского ордена, такую же шпагу и пенсию в пять тысяч рублей. Бирон, не разделявший военного труда, был преисполнен наградами со всем своим семейством… Гремела музыка. Гости в маскарадных костюмах съезжались во дворец на бал. Маркиз был в маске. Фельдмаршал Миних, делая вид, что с трудом угадывает его, поспешил передать ему пожелание герцога воспользоваться столом, накрытым в галерее. — Благодарю любезно за внимание, — отвечал тот, — но, уверяю вас, я никогда не ужинаю. — Не хотите ли по крайней мере, — не отступал Миних, — пройти в галерею видеть принцесс, кои уже там? — Если это доставит мне случаи засвидетельствовать им мое почтение, — отвечал маркиз, — то не премину тем воспользоваться. Фельдмаршал проводил посла к великим княжнам. Елизавета Петровна сердечно улыбнулась ему и пригласила сесть рядом. Анна Леопольдовна поддержала ее. После извинений галантный посол исполнил их требование, поместившись близ них в некотором расстоянии от стола. Фельдмаршал не переставал упрашивать маркиза закусить что-нибудь и, чтобы не слышать более отказа, предложил выпить за здоровье великих княжон. — Если вы поручаетесь мне в том, что их высочества соизволят на эту честь, я немедля воспользуюсь вашим предложением, — ответил маркиз. Великие княжны дали знать: это будет им очень приятно. Вино было выпито. Минуту спустя обе сделали честь — выпили за здоровье посла. Ужин был недолог. После него был сожжен великолепный фейерверк. Во время его зал был так скоро очищен, что можно было начать бал тотчас же по окончании фейерверка. Открыл бал маркиз де ла Шетарди с принцессою Елизаветою. >V В ночь с 18 на 19 января 1730 года, едва узнав о кончине Петра II, лейб-медик цесаревны Елизаветы Петровны вошел в ее спальню, разбудил и стал уговаривать ее показаться народу, ехать в сенат и там предъявлять свои права па корону. Но она никак не соглашалась выйти из своей, спальни. — Куда ж мне с таким брюхом? — сказала она наконец Лестоку. Цесаревна была беременна. «Может быть, в то время, — писал Манштейн, — она еще не имела достаточной твердости для исполнения такого великого предприятия». «Елизавета Петровна, — напишет французский резидент Маньян, — ничем себя в этом случае не заявила: она веселилась в своей деревне, а ее сторонники, действуя в Москве в ее пользу, никак не могли добиться, чтобы она появилась в столице в виду тогдашних обстоятельств; несколько посланных к ней для этого гонцов не застали ее своевременно, так что она прибыла в Москву уже после избрания Курляндской герцогини. Но если б она и была там раньше, нет основания полагать, чтобы ее присутствие послужило ей на пользу; на это есть три одинаково важные причины, вследствие которых она не может найти себе полезных друзей ни в одной из главных русских фамилий. Первая причина — вольность ее поведения, которую русские просто презирают, несмотря на то, что не отличаются особенной щекотливостью; вторая — их ненависть к правлению царицы — ее матери, вследствие высокомерного обращения голштинцев во время их господства в России; мысль о возвращении их столь противна русским, что одного этого опасения было бы достаточно для отстранения цесаревны Елизаветы от престола, имей она на него неоспоримые права. Наконец, третья причина заключается в том, что, по правилам греческой церкви, всякий ребенок, рожденный до церковного празднования брака его родителей, не» может быть признан законным; хотя бы это празднование и было впоследствии совершено, русские считают церковное правило ненарушимым. («Елизавете Петровне и императрицей-то быть не следовало, — скажет в 1743 году подгулявший гвардейский офицер Иван Степанович Лопухин своему приятелю Бергеру. — Незаконная — раз; другое: фельдмаршал князь Долгоруков сказывал, что в те поры, когда император Петр II скончался, хотя б и надлежало Елизавету Петровну к наследству допустить, да она б…на была. Наша знать ее вообще не любит, она же все простому народу благоволит для того, что сама живет просто».) Ей едва исполнилось двадцать, когда из Москвы пришла весть о кончине молодого государя Петра II, племянника ее. Одно время он сильно был влюблен в нее и отношения у них установились весьма близкие, короткие, Он был побежден ее красотою и ласками. Очарованный ее прелестями, Петр II, пишут, предался своей страсти со всем пылом молодости, не скрывал своей любви даже в многолюдных собраниях и безусловно следовал ее внушениям. Остерман, воспитатель молодого царя, втайне радовался такому ходу событий. Хитрейший из немцев, он даже обдумывал замысловатый план разделить старую Россию и новую, — коренную Россию и инородческие северо-западные приобретения Петра I — прибалтийский край, в первой ему думалось сделать императором Петра II, а во второй — правительницей Елизавету. Для видимого единства этих частей России он предлагал женить Петра на Елизавете, с таким, однако, условием, чтобы новая Россия перешла в потомство Анне Петровне, то есть принца голштинского. Но эта хитрость, заметил М. О. Коялович, была уже слишком хитрою. Ее бросили. Долгорукие поддерживали любовь государя к тетке по другой причине. Им важно было отдалить Петра от его сестры Натальи Алексеевны, влияния которой при дворе они опасались. Великая княгиня откровенно презирала Долгоруких. К партии же ее принадлежали граф Левенвольде, барон Остерман — первейший враг тогда Долгоруких, и все иностранцы. Немудрено, что Долгорукие обхаживали Елизавету и ее приближенных. Так, не без их помощи первейший любимец и камергер Елизаветы граф Бутурлин, менее чем в полтора месяца получил две нешуточные награды: александровскую ленту и затем генерал-майорский чин. Елизавета заняла место Натальи. «Принцесса Елизавета теперь в большом фаворе, — напишет в своем. донесении английский резидент Рондо. — Она очень красива, и любит все, что любит царь, танцы, охоту; которая ее главная страсть; о других вкусах, в которых они солидарны, я не нахожу удобным говорить. Эта принцесса отдается удовольствиям, она сопровождает молодого царя всюду, где бы он ни показался». Победа недолго радовала Долгоруких. Они начали бояться большой власти, которую Елизавета возымела над царем; ум, способности и искусство ее пугали их. Начались новые интриги, целью которых теперь было удаление от двора Елизаветы. Преуспели Долгорукие и в этом. Вовремя шепнули царю о связи тетки его с Бутурлиным. Последнего решено было удалить от двора, а к Елизавете Петр разом изменил отношение, что многие тут же подметили. Так, тайный иезуит де Лириа писал 16 сентября 1728 года: «Царь приехал (на именины Елизаветы. — Л.А.) не прежде, как к самому ужину, и едва только он кончился, то уехал, не дожидаясь бала… Никогда еще не показывал он так явно своего неблагорасположения к принцессе, что очень ей было досадно; но она, как будто не заметив его, показывала веселый вид во всю ночь». Ощутив холодное сердце государя, Елизавета печалилась недолго и, удалившись от двора, предавалась рассеянности и удовольствиям в подмосковной Александровской слободе. Не с того ли, правда, времени станет склонна она выказывать в обществе некоторый род насмешливости, которая, по-видимому, занимала ее ум. При дворе она не имела никакой силы, ни для кого не была опасна — действительно так, но и не могла она не знать о «тестаменте» матери своей, который гласил: «Ежели В. Князь (Петр II) без наследников преставится, то имеет по нем цесаревна Анна, с своими десцендентами, по ней цесаревна Елизавета и ея десценденты, а потом великая княжна (Наталья Алексеевна) и ея десценденты наследовать…» Анны и Натальи не было в живых. Оставался сын Анны — Петр-Ульрих, прямой наследник престола. Но, разумная и рассудительная в жизни, Елизавета осознавала: шансы у него малые. При дворе боялись, должны были бояться воцарения голштинского принца, ибо Россия тут же будет вовлечена в войну с Данией из-за Шлезвига, а кроме того, личность отца Петра-Ульриха, голштинского герцога Фридриха-Карла, не вызывала к себе симпатий у русских. Уж больно насолил им своим вмешательством в дела России его министр Бассевич. Что же до нее касательно, то и у нее шансов нет. Кто же за нее ныне крикнет? Феофан Прокопович разве. Стоял подле ее постели принесший известие о кончине императора Лесток, теребил просьбою сбираться да в столицу мчаться, а она, свесив голые длинные ноги, думала думу горькую. Знать ее не любила. Разве что в гвардейских полках кто, в память об отце, с упованием смотрит на нее, да и кто — неведомо. В Немецкой слободе разве что ее сторонники, да среди послов некоторых европейских кабинетов. Граф Вратислав, посол немецкого императора, к примеру, да голштинские и брандербургские представители. Дак этих Верховный Тайный Совет и не послушает. Вот почему, вздохнув тяжко, ответила она Лестоку, после молчания долгого: — Куда ж мне с таким брюхом? Вернулась она в Белокаменную лишь по воцарении Анны Иоанновны. >VI Утро. Солнце в оконце сквозь морозные узоры проглядывает. Истопник печь растопил. Тепло в спальне. Вставать пора, да понежиться хочется. Можно хоть изредка вольность себе такую позволить. Заслонка в печи полуоткрыта, и видны языки пламени. Эдак вот и в детстве, откроешь поутру глаза, а от печи жаром пышет, а знаешь, на дворе мороз лютый. Матушка, царствие ей небесное, заглянет в спаленку, волосы погладит — и так-то сладостно. Эх, дни давние, не воротить вас. Вставать надобно. Откинула государыня одеяла атласные, на ковер ступила, надела широкий шлафрок, голову повязала по-крестьянски, красным платком, позвонила: кофию подать. Истопник в спальню вошел, проследить за топкой. Увидел государыню у окна стоящей, в ноги поклонился, поцеловал туфлю ее. — Есть у меня для тебя, Алексей Милютин, весть добрая, — сказала Анна Иоанновна. Истопник замер в полупоклоне. — Служишь ты исправно, предан мне. Эрнст-Иоганн тобою весьма доволен. А посему, за службу верную, решила я даровать тебе дворянство. — Матушка-царица, да я… да по гроб жизни… да после такого… Кинулся вновь туфлю поцеловать, но Анна Иоанновна подняла его. Подняла, да впервые в жизни позволила руку поцеловать. А когда осталась одна, вдруг тяжесть привычную в душе ощутила, страх какой-то, что не отпускал в последнее время. Жутко было, будто смерть где-то рядом ходила. Так-то вот, верно, и мальчишка-император, Петр II, в последние дни смерть чувствовал. От нее бегал. Бегал, да не упрятался. Не могла понять Анна Иоанновна, откуда страх этот приходит, а нутром чувствовала его. Чувствовала его и вину свою. Ту, о которой и с духовником говорить боялась. Не знала, не ведала, а (прости Господи!) к смерти Натальи и Петра — детей царевича Алексея Петровича — причастной стала. «Господи, Боже милостивый, спаси и сохрани! Спаси и помилуй!» — кинувшись на колена пред иконами, зашептала она. Молилась жарко. В смятении на лик Божий безотрывно смотрела и просила, умоляла смилостивиться над ней, пожалеть сироту. Чутьем женским угадывала, не Голицыным Дмитрием Михайловичем и Долгоруким Василием Лукичом престол ей даден, а обстоятельствами, к тому подготовленными. Оставаясь наедине, не единожды вспоминала сии обстоятельства, коим обязана она, средняя дочь царя Иоанна Алексеевича, восшествию на престол. Еще в Митаве, в декабре 1728 года, когда пришла весть из Москвы о кончине племянницы Натальи Алексеевны, екнуло у Анны Иоанновны сердце словно от недоброго предчувствия. Помнится, первой мыслью было: что, как и до Петра Алексеевича доберутся? Не знала, о ком думала, а мысль такая промелькнула. Возвращалась Наталья в Москву. Заночевать остановилась во Всехсвятском, у царевны Дарьи Имеретинской. Наутро занемогла, а на другой день ее не стало. Кроме хозяйки, близ Натальи была и Анна Крамер. Та самая, что обмывала тело покойного царевича Алексея Петровича. Много тайн знала эта гофмейстерина, начинавшая прислугой в доме сестры Анны Монс. Через год с небольшим, в январский морозный день, примчал гонец из Москвы с сообщением о болезни Петра Алексеевича. И вновь не по себе стало Анне Иоанновне. Сразу о худом подумала. Готовилась она к поездке в Москву, на свадьбу к государю. Знала, Долгорукие в фаворе, Остерман места себе не находит, чуя — власть упускает. Эрнст-Иоганн, чрез своих лиц, подробно информирован был и в деталях о московских событиях рассказывал. Позже пришла весть и о кончине государя. Сказывали, застудился он в крещенские морозы. Оспа открылась. Начал было выздоравливать, вздохнули все с облегчением, да, не слушаясь никого, Петр Алексеевич будто бы открыл окно — свежим воздухом подышать, тем и сгубил себя. Застудил оспу. А мыслимое ли дело такое позволять, зная, чем кончиться может все. Остерман Андрей Иванович подле государя неотлучно находился. Неужто не понимал? Не мог не понимать. Человек умный. Может, в расстройстве был, что как женится его воспитанник на Екатерине Долгорукой, так и удалят его родственники новой государыни от двора. От расстройства и голову, ведомо, потерять можно. Весть о решении верховников призвать на трон Анну Иоанновну привез первым живший в Лифляндии граф Карл-Густав Левенвольде. Обо всем происходившем в древней московской столице сообщал ему брат-камергер Карл-Рейнгольд Левенвольде — помощник воспитателя Петра II, друг Остермана и посла прусского Мардефельда. Эрнст-Иоганн, кажется, не был удивлен столь необычной новости. Услышав, что верховники будут предлагать кондиции подписать, кои власть Анны Иоанновны как самодержицы ослабляли бы, сказал твердо: — Подписывай немедля. В Москву тотчас же отправил Корфа. А через несколько часов в Митаве появилась депутация от верховников. Василий Лукич Долгорукий, которому она когда-то так благоволила, вместе с князем Михаилом Михайловичем Голицыным-младшим и генералом Леонтьевым донесли ей вначале о преставлении императора, а затем известили об избрании ее на российский престол и передали письмо с кондициями от Верховного Тайного Совета, строго соблюдая инструкцию, согласно которой вручить их Анне Иоанновне надлежало наедине, без присутствия посторонних. По сему случаю вышел конфуз. Во время первой аудиенции трех депутатов Бирон, единственный из всех приближенных герцогини, позволил себе остаться в ее кабинете. Князь Василий Лукич Долгорукий приказал ему выйти. Бирон отказался, тогда Долгорукий, взяв его за плечи, вывел из комнаты. С того Долгорукие дорого заплатили за оскорбление. Многие из них позже были обезглавлены. Тяжко вздохнула Анна Иоанновна. Грех великий и за четвертование Долгоруких на ней лежал. Но и простить оскорбления друга им не могла. Письмо было следующего содержания: «Премилостивейшая Государыня! С горьким соболезнованием нашим Вашему Императорскому Величеству Верховный Тайный Совет доносит, что сего настоящего году, Генваря 18, пополуночи в первом часу, вашего любезнейшего племянника, а нашего всемилостивейшаго Государя, Его Императорского Величества Петра II не стало, и как мы, так и духовнаго и всякаго чина свецкие люди того ж времени за благо разсудили российский престол вручить Вашему Императорскому Величеству, а каким образом Вашему Величеству правительство иметь, тому сочинили кондиции, которыя к Вашему Величеству отправили из собрания своего с действительным тайным советником князь Василием Лукичем Долгоруким, да сенатором, тайным советником князь Михаилом Михайловичем Голицыным и з генералом маеором Леонтьевым и всепокорно просим оные собственною рукою пожаловать подписать и не умедля сюды в Москву ехать и российский престол и правительства восприять». Повелела она те кондиции пред собою прочесть. Василий Лукич зашелестел бумагою. «…такожде, по принятии короны российской, в супружество во всю мою жизнь не вступать и наследника, ни при себе, ни по себе никого не определять. Еще обещаемся, что понеже целость и благополучие всякаго государства от благих советов состоят, того ради мы ныне уже учрежденный Верховный Тайный Совет в восми персонах всегда содержать и без онаго Верховного Тайнаго Совета согласия: ни с кем войны не начинать, миру не заключать, верных наших подданных никакими новыми податями не отягощать…» Выслушав все пункты, подписала кондиции своею рукою: «По сему обещаюсь все без всякаго изъятия содержать. Анна». Было и еще одно требование, негласное, — камергера Бирона с собой в Москву не брать. Для скорого и беспрепятственного следования Анны Иоанновны и депутатов из Митавы в Москву были поставлены на всех ямских станах по тридцати подвод. Москва была оцеплена заставами, по всем трактам, на расстоянии тридцати верст от города, поставлены были по унтер-офицеру с несколькими солдатами, которые обязаны были пропускать едущих из Москвы только с паспортами, выданными от Верховного Тайного Совета. Из Ямского приказа, заведовавшего почтами, никому не велено было выдавать ни подвод, ни подорожных, вольнонаемным извозчикам строжайше запретили наниматься и было приказано проведывать, не проехал ли кто, по каким подорожным и куда, из Москвы 18 января, и буде кто проехал, то записывать, по чьим подорожным. Наставление Верховного Тайного Совета следить строго за тем, чтобы Анне Иоанновне не были сообщены кем-либо вести из Москвы помимо депутатов, соблюдалось строго. В самой первопрестольной, словно по чьему-то наущению, начиналась смута. Супротив верховников, решивших воли себе прибавить, зрел заговор. Посланный от Ягужинского с рекомендательным письмом к Анне Иоанновне Петр Сумароков успел передать просьбу графа не подписывать кондиции, верить не всему, что станут представлять князь Василий Лукич Долгорукий и другие депутаты, и заверение, что истину она узнает только по прибытии в Москву, но был схвачен в Митаве разведавшими о его тайном прибытии депутатами от верховников, арестован и срочно отправлен под надзором генерала Леонтьева в Москву. По донесению князя Василия Лукича арестовали в первопрестольной и самого Ягужинского, еще недавно «с великим желанием» просившего Долгорукого прибавить как можно воли. Злые языки говорили, Анна Иоанновна сама выдала Сумарокова, дабы верховники поверили ей. Ягужинский был близок герцогине Курляндской. Не однажды в трудную минуту ссужал ее деньгами. Выехав 29 января в девятом часу утра из Митавы, едва ли не под конвоем, Анна Иоанновна, сопровождаемая князьями В. Л. Долгоруким и М. М. Голицыным-младшим, 4 февраля, в шестом часу вечера, была уже в Новгороде. Здесь ее встретил епископ, управляющий Новгородской епархией, и вручил ей «предику» Феофана. Прокоповича (того самого, кто позже напишет пыточные вопросы для Долгоруких). На другой день Анна Иоанновна осмотрела Новгородскую святыню и, «откушав поранее, продолжала далее путь свой». 8 февраля была в Вышнем Волочке и в тот же день с поспешением выехала в Тверь… Верховники спрашивали государыню через князя В. Л. Долгорукого о разных подробностях, касающихся ее «входа»: желает ли она, чтобы похороны покойного императора были до ее входа, или совершились бы при ней, снять траур на время входа или нет, как, наконец, устроить сам вход? Гонцы с письмами к князю Долгорукому настигали его в пути, в почтовых ямах и городах, и привозили от него ответы верховникам. Погребение Петра Второго Анна Иоанновна предполагала устроить в среду, и февраля, а свой торжественный въезд в Москву в воскресенье — 15-го. 10 февраля Анна Иоанновна прибыла во Всехсвятское. Не по себе ей стало, когда, оставшись одна, вдруг вспомнила, здесь, во дворце царевны Имеретинской, племянница ее смертельно заболела. И только во Всехсвятском подумалось ей о странном стечении обстоятельств при кончине отрока-императора. Сын злосчастного царевича Алексея Петровича, ненавистника и хулителя иноземных новшеств Петра, жил, был болен и преждевременно скончался в Немецкой слободе, в доме женевца Лефорта. Пресеклась русская ветвь Петра. Оставалась ветвь Марты Самуиловны Скавронской. Ветвь нечистая, как говорили некоторые, подлая. А из русской крови, — верно, лишь дочери царя Иоанна Алексеевича имели право на престол претендовать. И потому, как ни неожиданно такая весть прозвучала, а не смогла не согласиться с ней Анна Иоанновна. Но вихрь событий не дал мрачным предчувствиям развиться, хотя и не отпускали они ее. Было еще одно более чем странное стечение обстоятельств. Знала ли Анна Иоанновна о том, судить трудно. Петр Второй скончался в то время, когда Долгорукие уже торжествовали победу, — на 19 января 1730 года назначена была свадьба императора с Екатериной Долгорукой. Именно в этот день его не стало. Но мало кто знал, что князь Василий Лукич — главное лицо в деле возведения племянницы своей на русский престол, — тонкий и опытный дипломат, еще с давних пор, со времени своего пребывания молодым человеком во Франции, сдружился с иезуитами, и аббат Жюбе нашел в нем впоследствии деятельного адепта для своей католической пропаганды в России. Князь вынашивал мысли, чуждые русским. С приходом Долгоруких к власти должно было возродиться патриаршество на Руси, но согласно воле иезуитов униатское. Патриарх-униат должен был обеспечить полное фактическое проведение унии на Руси. Разработанная предположительно сорбоннскими богословами, иезуитская затея с унией и возрождением патриаршества входила в планы возвеличения рода князей Долгоруких. «Есть сведения, — писал историк Д. Е. Михневич, — что уже была завербована группа видных православных церковников на ту же незавидную роль, которую в Литве в конце XVI века сыграли епископы, возглавлявшие Брестскую церковную унию с Ватиканом. Испанский посол в России граф Лириа был закулисной пружиной заговора, тайно представляя в этом деле интересы Ватикана». Несомненно, действия католиков не прошли незамеченными для чутких протестантов. И не потому ли (выскажем нашу догадку) малолетний император Петр II кончил жизнь именно 19 января 1730 года (ни днем раньше, ни днем позже)? Протестанты не могли позволить католикам торжествовать победу. В этой связи приглядимся еще раз повнимательнее к неожиданно появившемуся в России, в сентябре 1728 года, Джемсу (Якову) Кейту (впоследствии фельдмаршалу Пруссии и интимнейшему другу Фридриха II). «Он наиглубочайший политик, которого я знать могу», — так отзовется о нем в декабре 1744 года французский посол в Стокгольме маркиз Ланмария в письме к де ла Шетарди. Этот же Джемс Кейт в 1741 году, когда русские гренадеры будут возмущены появлением в русских войсках шведов и поднимется волнение, объявит, что расстреляет всякого русского, задевшего шведа. Он даже пошлет за священником, чтобы исповедать перед расстрелом солдат, схвативших шведов и приставивших к ним караул. Среди солдат и раньше слышались толки, что иноземцы-начальники приказывают брать в поход недостаточное количество снарядов или снаряды, не подходящие по калибру к оружию; появлению в русском лагере шведов, которые остановились у генерал-майора Ливена, вызвало явную вспышку неудовольствия у гренадеров. Напомним, Кейт появился в Москве 25 октября 1728 года, а в ноябре неожиданно умирает сестра государя — Наталия Алексеевна. Через год с небольшим Россия лишится своего государя. В феврале 1730 года Анна Иоанновна становится императрицей, а в августе, создав лейб-гвардии Измайловский полк, она назначит подполковником в нем Джемса Кейта. Зададим вновь себе вопрос: за какие заслуги этот малознакомый ей человек становится фактически командующим Измайловским лейб-гвардии полком — опорой иноверцев в России? Джемс (Яков) Кейт в 1740 г. делается провинциальным гроссмейстером для всей России, назначение свое он получил от гроссмейстера английских лож, которым тогда был брат его, Джон Кейт, граф Кинтор. Не упустим из виду сообщение, приводимое Пыпиным в книге «Русское масонство в XVIII и первой четверти XIX века»: «…о самом Кейте есть сведения, что имел какие-то связи с немецкими ложами еще до своего гроссмейстерства в России». Не по этой ли причине Карл-Густав Левенвольде, командующий вновь созданным лейб-гвардии Измайловским полком, пригласил Кейта быть своим заместителем. Не об этих ли людях писал 12 февраля 1730 года прусский посол Мардефельд в одной из депеш: «Если императрица сумеет хорошо войти в свое положение и послушается известных умных людей, то она возвратит себе в короткое время полное самодержавие…» Не к их ли голосам прислушавшись, заболевший внезапно Остерман (а заболевал он всякий раз, когда назревала тревожная обстановка при дворе), обложенный подушками и натертый разными мазями, руководил в это время движением, направленным как против верховников, так и против участников шляхетских проектов. Он усиленно распространял слухи о своем недомогании, но верховники знали о его деятельной переписке с руководителями оппозиции и с самой государыней. Не с его ли подачи противники верховников вдруг потребовали восстановления сената? Словно кто-то невидимый дело вершил, это Анна Иоанновна чувствовала. Как ни зорок был князь Василий Лукич, не спускавший глаз с нее и не подпускавший к ней лиц посторонних (вход в апартаменты был строго воспрещен всем предполагаемым противникам), но не могло ему в голову прийти, что женщины придворные обведут его вокруг пальца. Занятый своею мыслью (Василий Лукич мечтал отстранить от государыни Бирона и занять его место), он недостаточно наблюдал за ними, но именно через родных сестер, Екатерину и Прасковью, через двоюродную сестру Головкину, через любовницу Рейнгольда Левенвольде Наталью Лопухину, через жен Остермана и Ягужинского Анна Иоанновна сообщалась с внешним миром и получала оттуда советы и внушения. Знала, в первопрестольной знатнейшие из шляхетства, возбужденные не на шутку, сноситься и советоваться стали, как бы вопреки верховникам стать и хитрое их строение разрушить; и для того по разным домам ночною порою собирались. Феофан Прокопович с теми людьми знался, чрез него о планах их уведомлена была государыня. А по Москве усиленно распространялись обвинения, словесные и письменные, против Долгоруких и Голицыных. А ведь именно князь Дмитрий Михайлович Голицын (с подачи, правда, князя Василия Лукича) и предложил кандидатуру Курляндской герцогини на русский престол. Любопытно привести здесь рассказ Вильбоа о том, как встретились в Березове, в изгнании, дети Александра Даниловича Меншикова, отъезжающие в столицу, и доставленный сюда князь Алексей Григорьевич Долгорукий. По утверждению Вильбоа, как-то, возвращаясь из церкви, дочь Меншикова остановлена была незнакомцем, высунувшимся из окна тюремного дома и назвавшим ее по имени. «Кто ты?» — спросила она. «Я князь Долгорукий!» — отвечал тот. «В самом деле, мне кажется, что ты Долгорукий. Давно ли, каким преступлением против Бога и царя увлечен ты сюда?» — произнесла изумленная Александра Меншикова. «Не говори о царе, — заметил Долгорукий, — он скончался через неделю после обручения с моей дочерью… Трон его заняла принцесса, которой мы предложили его вопреки прав законной наследницы потому только, что не знали ее характера и из-за нее думали править государством. Как жестоко обманулись мы! Едва она приняла власть, дела наши причтены были нам в преступление, и мы посланы умереть в здешней пустыне!.. Но я… надеюсь еще дожить до того, что увижу здесь врагов моих, погубивших по злобе своей меня и мое семейство!» Мысль удалить верховников шла своим путем, и Анна Иоанновна не противилась ей. Известия государыня получала таким образом: каждый день приносили к ней младенца, сына Бирона, которого она отменно любила; ему клали за пазуху записки, и Анна Иоанновна, унося младенца на руках в свою спальню, прочитывала их. Когда дело приведено было уже к окончанию, Феофан Прокопович, в знак усердия, поднес государыне часы столовые. Она отказывалась принимать, но он убедил ее принять их. Позже, взяв сына Бирона и унеся его в спальню, достала она завернутую в пеленку записку и узнала, в тех часах, под доскою, положен план ее действиям. Ему согласно и свершила она, 25 февраля 1730 года, неожиданное для верховников действие: в Кремлевском дворце, при стечении генералов, сенаторов и знати, разорвала кондиции и приняла самодержавие. На другой же день после восстановления императорской власти Остерман мгновенно поправился. Ноги его, коим подагра мешала двигаться, носили его быстро и легко; рука, бывшая не в силах поднять перо, дабы подписать кондиции, подготовленные верховниками, теперь крепко пожимала руки новых любимцев. Скорому прибытию в Москву Бирона он был рад несказуемо. Выпив утренний кофе, государыня, дабы вконец развеять мрачные мысли и тревожные чувства, начала разбирать свои драгоценности, забылась, веселое расположение духа вернулось к ней, и она готова была принять министров, просмотреть и подписать бумаги. Весело звонил колокольчик, вызывая камер-пажа. В окно заглядывало солнце, радуя глаз. Чувствовалось, еще немного, и долгая зима канет в Лету. Побегут, поблескивая, ручьи, осядет снег, загалдят грачи… — Ваше величество, — прервал ее мысли голос камер-пажа. Она обернулась. Обрадовалась, увидев на вошедшем новый кафтан. — Зови-ка, кто там, в зале, — приказала она и направилась в кабинет. Среди поданных бумаг одним из первых подписала приготовленный с вечеру указ о пожаловании дворцового комнатного истопника Милютина в российские дворяне. Взялась за другие бумаги. Внимательно прочитала именной указ с приложением копии Высочайше учрежденного 2 марта 1740 года росписания о назначении в сенат новых членов и о распределении в разные места генералов и прочих чинов; в приложенном у сего росписания значилось следующее: полные генералы Салтыков и Ушаков (верные Бирону) — оставляются при прежних своих местах, Левашов — в отставку, Кейт — при армии на Украине, в малороссийских полках и по Днепру… «Радеет Эрнст-Иоганн за Кейта. Жди, матушка, событий», — подумалось государыне. Она-то знала, как мечтал об этом месте фельдмаршал Миних. Не раз сказывали ей, что мечтает он о титуле герцога украинского, на что однажды она ответила так: «Господин Миних еще очень скромен: я всегда думала, что он будет просить у меня титула великого князя московского». >VII 3 июля 1740 года маркиз де ла Шетарди в очередной депеше, отправляемой в Версаль, писал: «Генерал Кейт готовится к отъезду в Украину, где он будет начальствовать. Ему дали назначение, которое лестно для него и упрочивает ему положение доверенное и в то же время блистательное: он будет начальствовать над казаками… в его распоряжении и под начальством будет более 170 тысяч человек». Кейт направлялся в Малороссию с правами гетмана. Бирон этим убивал двух зайцев: лишал Миниха возможности привязать к себе казаков (Эрнст-Иоганн не без оснований подозревал у Миниха зреющие мысли о приготовлении издалека средств к провозглашению себя гетманом) и поручал место человеку доверенному. Французский посол не мог не подметить обострившегося тайного волнения, возбужденного всеобщим недовольством русских против владычества иноземцев. Впрочем, по его наблюдениям, Бирон был уверен в преданности гвардии. Действительно, Преображенским полком хотя и командовал Миних, но помощником у него был майор Альбрехт — креатура и шпион Бирона; Семеновский полк находился под начальством генерала Ушакова, весьма преданного Бирону, Измайловским полком командовал Густав Бирон, а конногвардейским — сын Эрнста-Иоганна Петр (за малостью лет его обязанности полкового командира исполнял курляндец Ливен). В одном просчитался герцог Курляндский: сменив значительно состав гвардии, обновив его за счет молодых рекрутов, оторванных от земли, он оставил их наедине со старыми гвардейцами, что не замедлило сказаться на возникновении волнений и в гвардии, ибо старые солдаты были весьма обеспокоены засильем немцев, и национальная гордость не позволяла им соглашаться с владычеством иноверцев. Кроме того, обманутые в своих требованиях дворяне (при восшествии на престол Анны Иоанновны Остерман обещал шляхетству воссоздание Сената, но, едва власть утвердилась, вместо Сената образован был кабинет министров и появился Бирон) также таили давнее зло на немцев. В Европе происходили важные перемены. После кончины короля прусского к власти пришел его сын Фридрих. Шведы прощупывали вероятие возбуждения войны с Россией. Петербургский двор отзывал из Европы умнейшего Алексея Бестужева — креатуру Бирона. Его прочили на место бесславно погибшего Артемия Волынского. В Данию же отправляли Корфа, чрез посредство которого маркиз де ла Шетарди готовился получить сведения, очень полезные для службы короля. В Петербурге не затихали разговоры о казни Волынского. Говаривали, Анна Иоанновна ни за что не хотела подписывать смертного приговора. Два дня возобновлялись довольно бурные сцены между нею и герцогом. Государыня плакала. Бирон повторил угрозу уехать — она уступила. Волынский, будучи в фаворе у государыни, вздумал удалить герцога от трона. 27 июня 1740 года ему отрубили голову, предварительно отрезав язык и отрубив правую руку. Еще одно немаловажное событие побуждало разговоры в Петербурге: принцесса Анна Леопольдовна была на сносях. Ждали наследника. Петербург в царствование Анны Иоанновны представлял одни противоположности — из великолепного квартала человек вдруг переходил в дикий и сырой лес; рядом с огромными палатами и роскошными садами стояли развалины, деревянные избы или пустыри; но всего поразительнее для маркиза де ла Шетарди было то, что через несколько месяцев он не узнавал этих мест: вдруг исчезали целые ряды деревянных домов и вместо них появлялись дома каменные, хотя еще не оконченные, но уже населенные. Как-то Зум сказал маркизу: — Здесь совсем нет общества, и не столько по недостатку людей, сколько по недостатку общительности. Нелегко определить: нужно ли искать причину отсутствия общительности единственно только в характере и нравах нации, еще жестоких и грубых, или этому содействует до некоторой степени и характер правительства. Я склоняюсь к убеждению, что наиболее действует последняя причина. Немцы, казалось, парализовали волю русских. Тех же, кто выказывал сопротивление, казнили, как Волынского, или же сажали на кол. Воры рыскали по городу, свершая грабежи и убийства. Казни становились столь привычным делом, что уже не возбуждали ничьего внимания, и часто заплечные мастера клали кого-нибудь на колесо или отрубали чью-нибудь голову в присутствии двух-трех нищих старушонок да нескольких зевак-мальчишек. В царствование Анны Иоанновны одних знатных и богатых людей было лишено чести, достоинств, имений и жизни и сослано в ссылку более двадцати тысяч человек. Мудрено ли, что русские ждали перемен, а перемены всегда связывались с наследниками. 1740 года 12 августа в Петербурге произошло событие, имевшее значение для всего государства. В этот день, в начале пятого часа пополудни, племянница императрицы Анны Иоанновны, Анна Леопольдовна, бывшая в замужестве за Антоном-Ульрихом, герцогом Брауншвейг-Люнебургским, разрешилась от бремени сыном, названным при крещении Иоанном. Императрица, любившая племянницу, более всех была обрадована этим событием, оно соответствовало ее желаниям передать скипетр в потомство Анны Леопольдовны, помимо цесаревны Елизаветы Петровны. Рождение принца Иоанна праздновалось при дворе с особенным торжеством. Празднование продолжалось несколько дней. В записной книге о придворных торжествах 1740 года под 12-м числом августа читаем: «День рождения Ея Императорского Величества внука, благоверного государя принца Иоанна. По полудни в начале 5-го часу, тогда по данному сигналу имелась поздравительная пальба с обеих крепостей и во время той пальбы знатнейшие и придворные обоего пола съезжались ко двору в покои государыни принцессы с поздравлением». 13 августа «для нынешней всенародной радости», как в Сенате, так и во всех местах, присутствия не было. Маркиз де ла Шетарди в числе первых принес поздравления государыне и отцу новорожденного. Анна Иоанновна была в восторге, сама воспринимала младенца от купели, сама пестовала его. Через два месяца по возвращении из Петергофа государыня почувствовала недомогание, стала жаловаться на бессонницу. Здоровье внезапно начало расстраиваться, слабеть. В конце сентября у нее явились припадки подагры, потом кровохарканье и сильная боль в почках. Медики замечали при том сильную испарину и не предсказывали ничего хорошего. В один из дней случилось невероятное, о чем долго будут пересказывать внукам деды и бабушки, слышавшие сами о том от очевидцев. Вот как о том записала графиня А. Д. Блудова: «Это было во дворце на Фонтанке у Аничкина моста, в покоях митрополита московского. Караул стоял в комнате подле тронной залы; часовой был у открытых дверей. Императрица уже удалилась во внутренние покои, говоря словами гоф-курьерских записок. Все стихло; было уже за полночь, и офицер уселся, чтобы вздремнуть. Вдруг часовой зовет на караул, солдаты вскочили на ноги, офицер вынул шпагу, чтобы отдать честь. Он видит, что императрица Анна Иоанновна ходит по тронной зале взад и вперед, склоня задумчиво голову, закинув назад руки, не обращая внимания ни на кого. Часовой стоит как вкопанный, рука на прикладе, весь взвод стоит в ожидании; но что-то необычайное в лице императрицы, и эта странность ночной прогулки по тронной зале начинает их всех смущать. Офицер, видя, что она решительно не собирается идти дальше залы, и не смея слишком приблизиться к дверям, решается наконец пройти другим ходом в дежурную женскую и спросить, не знают ли намерения императрицы. Тут он встречает Бирона и рапортует ему, что случилось. — Не может быть, — говорит герцог, — я сейчас от императрицы, она ушла в спальню, ложиться. Взгляните сами: она в тронной зале. Бирон идет и тоже видит ее. — Это какая-нибудь интрига, обман, какой-нибудь заговор, чтобы подействовать на солдат! — вскричал он, кинулся к императрице и уговорил ее выйти, чтобы на глазах караула изобличить какую-то самозванку, какую-то женщину, пользующуюся некоторым сходством с ней, чтобы морочить людей, вероятно, с дурным намерением; императрица решилась выйти, как была в пудермантеле; Бирон пошел с нею. Они увидали женщину, поразительно похожую на нее, которая нимало не смутилась. — Дерзкая! — вскричал Бирон и вызвал весь караул. Молодой офицер, товарищ моего деда, своими глазами увидел две Анны Иоанновны, из которых настоящую, живую, можно было отличить от другой только по наряду, и потому что она взошла с Бироном из другой двери. Императрица, постояв минуту в удивлении, выступила вперед, пошла к этой женщине и спросила: — Кто ты, зачем ты пришла? Не отвечая ни слова, та стала пятиться, не сводя глаз с императрицы, отступая в направлении к трону, и, наконец, все-таки лицом к императрице, стала подниматься, пятившись, на ступеньки под балдахином. — Это дерзкая обманщица! Вот императрица! Она приказывает вам, стреляйте в эту женщину! — сказал Бирон взводу. Изумленный, растерявшийся офицер скомандовал, солдаты прицелились. Женщина, стоявшая на ступенях у самого трона, обратила глаза еще раз на императрицу и исчезла. Анна Иоанновна повернулась к Бирону, сказала: — Это моя смерть! Затем поклонилась остолбеневшим солдатам и ушла к себе». 6 октября 1740 года, когда государыня села обедать с Бироном и его женою, она внезапно почувствовала дурноту и была без памяти отнесена на постель. Все пришли в смятение. К августейшей больной поспешили родные. Недуг быстро усиливался. Первый медик Фишер сказал Бирону: это дурной признак, и если болезнь далее будет так усиливаться, то надобно опасаться, что она скоро повергнет всю Европу в траур. Антоних Рибейро Санхец, придворный врач (португалец), считал болезнь ничтожною. (Любопытно, замечает историк П. Пекарский, когда Бирона потом арестовали и судили, то придирчивые обвинители его вменяли ему в вину кончину императрицы Анны: «Вы же показали, — говорили они, — что о здравии ее императорского величества попечение имели, а о каменной болезни до последней скорби не знали, и от архиатера и прочих докторов не слыхали. И в том явная неправда, ибо до кончины ее величества за два года, а потом и за год, как вы сами же показали, о опасной болезни, что в урине такая же кровь, как и при последней болезни оказалась, видели и случившиеся припадки в те годы видели; а о пользовании старания не имели и для совета докторов не призывали, но вместо того к повреждению здравия завели такие забавы, которые при начатии такой болезни весьма были вредны; и привели ее величество в манеж и в прочих местах верхом ездить в самые несносные дни, и что вы знали о ненадежном здравии за четыре месяца, как французский посол ко двору своему писал»… Также Бирона допрашивали: «Под каким сомнением у вас находился доктор португальский, что его без архиатера Фишера ко двору его императорского величества допустить не хотели?» Напомним, Бирону ставили в вину и то, что «супруга его накануне преставления ея императорского величества к одной из первейших комнатных служительниц пришла и оной, яко о радостной какой ведомости, что жизнь ея величества продолжаться не может, будто объявить не постыдилась…» Анна Леопольдовна входила к тетке без доклада. Елизавете Петровне государыня дважды по докладу отказывала в посещении. А дозволив, наконец, больше как на несколько минут при себе держать не стала. Не упустим из виду следующего, именно в это время Бирон, желая удовлетворить желания графини де Мальи, отправляет во Францию персидские и китайские материи, а также несколько мехов. Ему важно расположение к нему французского двора. В ту же пору маркиз де ла Шетарди, лишь заигрывавший в политическом смысле с Елизаветой Петровной, но не шедший на прямую интригу в ее пользу (Елизавета была бедна, кардинал Флери скуп), обстоятельствами вынужден попринажать пружину: мешкать было нельзя, в случае кончины Анны Иоанновны дать утвердиться на престоле Брауншвейгской династии значило надолго отказаться от мысли привлечь к себе Россию. Есть сведения, что Шетарди «рассчитывал купить Бирона, надеясь уговорить свое правительство дать необходимые для этого средства, тем более что содействие Бирона таксировалось довольно дешево, и тогда можно было обойтись и без Елизаветы Петровны». Правда, он же, едва узнав об одном из вариантов готовящегося регентства, сообщал 14 октября 1740 года в Версаль: «Впрочем, этот совет, составленный из лиц, которые не имеют права уничтожить прав принцессы Елизаветы, может подать повод к смутам. Они могут быть опасны, если посоветовать принцессе, чтобы она вовремя возвысила голос и настоятельно требовала принять участие в правлении». Внимательно изучив манифест о престолонаследии, составленный Остерманом, посол пришел к мысли, что на русский престол призвано потомство не от Анны Леопольдовны, а от мужа ее. Действительно, в манифесте императрицы от 5 октября 1740 года было сказано, что дети, рожденные от брака принцессы Анны с принцем Брауншвейгским, имеют наследовать престол в случае смерти принца Ивана; но случай смерти принца Брауншвейгского прежде, чем от него будут наследники, не был оговорен. С чьей-то подачи, вероятно, Остерман в данном случае лукаво подыгрывал брауншвейгской династии и императору австрийскому. При дворе поторопились объявить наследником престола двухмесячного Иоанна и учинили ему присягу. («Признаюсь, никогда так не дрожала рука, как при подписании присяги», — призналась позже Анна Иоанновна Бирону.) Бирон, желая регентства, лихорадочно собирал партию, подсказал князю Черкасскому и Бестужеву предложить желаемое императрице, вырвал согласие у Миниха, опасавшегося мщения герцога в случае выздоровления государыни, и послал всех троих к Остерману (приступ подагры вновь приковал того к постели), тот, разумеется, не счел удобным одиноко противоречить всем. Государыня страдала. Бирон кинулся к ногам ее, не скрывая вовсе опасности, в которой она находилась. Напомнил ей о пожертвовании собою для нее, дал почувствовать, что оно распространится на все его семейство, если она не протянет ему руку помощи; что, мало уверенный в своей судьбе, он не может обеспечить ее только продолжением к нему доверенности, которою он был всегда удостаиваем, и что это может сделаться единственно при назначении его регентом, распорядителем империи на время малолетства Иоанна Антоновича. Причины, которыми императрица хотела сначала подкрепить отказ, были опровергнуты и уничтожены нежностью, которою, умел он возбудить. Бирон томил государыню мольбами отдать ему регентство. Остермана несколько раз приносили в креслах к постели государыни с тою же просьбою. Долго не соглашалась вновь Анна Иоанновна, но наконец согласилась и подписала акт о регентстве, пророчески сказав Бирону: «Сожалею о тебе, герцог, ты стремишься к своей погибели». В один из дней, быв на короткое время во дворце, чтобы осведомиться о здоровье государыни, маркиз де ла Шетарди увидел на лице каждого из придворных горесть. Не упустил он из виду и замечания русских, что герцог Курляндский унизил их государыню в глазах целой Европы и что он покрывает ее вечным стыдом, который она уносит с собою в могилу. 17 октября, вечером, по собственному повелению болящей введены были в опочивальню придворные священники с певчими и совершена отходная молитва. Началась агония. Государыня перестала узнавать окружающих. Говорили, на лице ее был написан страх. Будто бы казнь Волынского и прежние прегрешения не давали ей умереть спокойно. — Прощай, фельдмаршал! — произнесла она вдруг, остановив полупогасший взор на Минихе. — Прощайте! — повторила она всем, не узнавая более никого, и глаза ее закрылись навсегда. Все смолкло, все приникло. Бирон царствовал. Возвращаясь из дворца по темным спящим улицам, занесенным снегом, по которым гулял злой ветер, маркиз размышлял о герцоге. «Давая полный разгул своему честолюбию, он, по-видимому, быстро приближается к своей погибели: все не может существовать при помощи силы, а между тем насилие проявляется, как ни рассматривать все происходящее ныне», — думалось ему. Карета свернула к Неве и на какое-то время мелькнувший впереди монастырский возок привлек внимание маркиза. >VIII — То и скажу тебе, отец Василий, не о частных бедствиях речь, не о материальных лишениях: дух народный страдает. Иго с Запада — более тяжелое, нежели прежнее иго с Востока, иго татарское. В истории константинопольской церкви, после турецкого завоевания, не найти ни одного периода такого разгрома церкви и такой бесцеремонности в отношении церковного имущества, кои на Руси случились. Государь наш, Петр Алексеевич, испытав влияние протестантов, упразднил патриаршество. Государство перестало быть органом церкви, и на духовно едином русском организме, как наросты злокачественные, вырастать начали извне привитые протестантского, иудейского и иезуитского характера секты, — архимандрит замолчал. Давняя мысль, вновь встревожившая, заняла его, и он весь ушел в раздумья. — С Петра, с Петра Алексеевича началось духовное дробление народа, — произнес он вдруг. Некоторое время ехали молча. Духовник государыни, друг юности архимандрита, протоиерей отец Василий, тронул его руку. — Вспомнился мне, отче, схимник Алексий. Как-то навестила его государыня в пустыни, с митрополитом Николаем. Алексий, при входе их, пал пред распятьем, пропел тропарь и говорит гостье: «Государыня, молись!» Положила она три поклона, а как прочел он отпуст и осенил ее крестом, присела она вслед за митрополитом на скамью и повела с ним тихий разговор. Схимника рядом посадила. Посадила, а потом, между прочим, спрашивает митрополита: «Все ли здесь его имущество? Где спит он? Не вижу я его постели?» — «Спит он, — отвечает митрополит, — на том же полу, пред самым распятием, пред которым и молится». Схимник тут и скажи: «Нет, государыня, и у меня есть постель. Пойдем, я покажу тебе ее». И ведет государыню за перегородку к своей келье. А там, на столе, гроб черный стоит. В гробу схима, свечи лежат, ладан — все для погребения. «Смотри, — говорит он ей, — вот постель моя и не моя только, а постель всех нас. В ней мы, государыня, ляжем и будем спать долго». А как она отошла от гроба, то и говорит ей Алексий: «Государыня, я человек старый и много видел на свете: благоволи выслушать мои слова. До недавнего времени на Руси нравы были чище, народ набожнее, а теперь, будто после чумы, нравы портиться начали. Ты — государыня наша и должна бдеть за нравами. Ты — дочь православной церкви и должна любить и охранять ее. Так хочет Господь Бог наш». — Из сердца исходят злые помыслы, из сердца человеческого, — отозвался архимандрит. — Несчастья наши начались с того, что удалились мы от церкви. Пить грех стали, не захотели пить от воды живой. Огонь кострища за окном привлек его внимание. Возок качнулся на ухабе, и раз, и другой, тряхнув седоков, и выровнялась дорога. Выглянул месяц из-за туч и осветил густой лес, одинокую дорогу. Лошади мчали к обители. — Вспомнилось мне, — произнес архимандрит тихо, — как, очутившись на родине Лютера в Виттенберге пред его статуей, Петр I заявил: «Сей муж подлинно заслужил это. Он для величайшей пользы своего государя и многих князей, кои были поумнее прочих, на папу и на все его воинство столь мужественно наступал». Ведомо ли было государю, что августинский монах и богослов из Саксонии Мартин Лютер был далеко не главным реформатором. В тени действовали более опасные люди. Ближайший друг и советник Лютера, Меланхтон, видел идеал не в Христе, а в Моисее. Его подпись стоит под «Кельнской хартией» тысяча пятьсот тридцать пятого года, из коей явствует, с начала четырнадцатого века в Европе действует разветвленная тайная организация с мистической доктриной, сочетающей вавилонское манихейство — эту ересь третьего века — с Каббалой. А целью ее было разложение христианской религии и основанной на ней государственности. Лютер полагал, реформаторская церковь будет способствовать обращению сторонников Ветхого Завета в «улучшенное» им христианство, а кончилось тем, что приехали к нему в Виттенберг, где он был ректором университета, три иудея и, высказав удовлетворение тем, что христиане теперь столь усиленно питаются иудейскою мудростью, выразили надежду, что в результате реформации все христиане перейдут в иудаизм. Лошади вдруг замедлили бег, перешли на шаг. Возок спускался в лощину. — Сколько за два столетия развязано было реформацией ересей, войн. Христиане уничтожали друг друга. Внутренняя духовная раздвоенность сразит не одно государство в Европе, не одного монарха. — В мысли мои заглянули, отче, — отозвался протоиерей. — Думается мне, реформации и так называемое возрождение подорвали авторитет церкви и заложили в умах сомнения в необходимости религиозного обоснования светской власти. — Удивительно ли, что Русь особо ожесточенным нападениям темных сил подверглась. Самозванства, интервенции, ереси «церкви лукавнующих», как назвал ее пророк Давид. Человеческая природа, поврежденная грехом, в особых обстоятельствах более склонна ко злу бывает, чем к добру, к соблазнам более, нежели к свидетельству истины. Великий раскол у нас между царской и патриаршей властью — свидетельство тому. Пока Патриаршество сохранялось — сохранялась и цельность Руси. Государь Петр-Алексеевич поддался обману. Фавор стал вершить дела в государстве. А за фаворитами, на поверку, интересы Европы проглядывают. Послушай меня, отец Василий, скажу одно тебе: будущее мне видится отчетливо в России. Не Бирон править станет. Бирон скоро сгинет. Он возвысился лишь на время. Он — фаворит, и его время кончилось со смертью государыни. Теперь Польша навостряет Линара — в фавориты Анне Леопольдовне. Саксония с Польшей свои интересы блюсти хочет. Оттуда ветры дуют. А там взрастет Иоанн Антонович, и, будь уверен, сыщется ему фаворитка. Так-то на Руси станется. Такова доля ее. Фаворитизм — явление политическое. Впрочем, — помолчал он и добавил, — все зависеть будет от расстановки сил в Европе. Не удивлюсь, ежели ход событий нарушится и Елизавета Петровна, цесаревна, на троне окажется. Кому-то и ее фигура может понадобиться. Возок долго, медленно поднимался в гору, и наконец, выбравшись на ровное место, лошади стали. Послышались голоса кучера и монаха, отворявшего ворота. — Приехали, — сказал архимандрит. Возок миновал ворота и остановился у крыльца деревянного дома — резиденции архимандрита. — Уж ноне день тяжелый, а завтра… — вздохнул архимандрит, открывая дверцу и ступая на землю. — Спаси нас, Господи, — отозвался спутник. >IX Мертвая тишина царила в Петербурге, недавно так веселом и шумном. Утром 18 октября (снег валил всю ночь, и все замело окрест) Измайловский полк присягнул преемнику государыни, Всероссийскому Императору Иоанну Антоновичу. По приказу Густава Бирона на улицах выставлены были ротные пикеты. В одиннадцатом часу, вслед за объявлением в Летнем дворце вице-канцлером Остерманом о кончине Анны Иоанновны и о восприятии престола внуком ее Иоанном Третьим, в придворной церкви, в присутствии высочайших особ, министрами, членами Синода, Сенатом и генералитетом принесена была присяга новому императору, а затем архиереями, вместе с архимандритами совершена по усопшей торжественная панихида. В той же придворной церкви принял от всех присягу и поздравление и Бирон. (Через несколько лет, в мемуарах своих, он запамятует об этом. «Что касается до меня, — напишет он, — больного и проникнутого скорбью, я затворился у себя, вынес ночью жестокий болезненный припадок и поэтому не выходил из моих комнат всю субботу. Следовательно, я не принимал ни малейшего участия ни в чем, тогда происходившем». Регент слукавит. Известно, во время чтения князем Трубецким завещания Анны Иоанновны «больной и проникнутый скорбью» герцог, увидев, что принц Антон-Ульрих стоял неподвижно за стулом Анны Леопольдовны, в отдалении ото всех, подошел к нему и язвительно спросил: — Не желаете ли, ваше высочество, выслушать последнюю волю покойной императрицы? Вместо ответа отец младенца-императора молча отошел к толпе, окружавшей чтеца.) В присутствии многих высших сановников Анна Леопольдовна благодарила Бирона за согласие принять на себя такую тяжкую заботу, как правление государством, и обещала ему честь дружбы своей и своего супруга. Она была весьма благосклонна к нему. И это все отметили. — Не уклоняясь от исполнения моих обязанностей к вам обоим, — отвечал регент, — я прошу ваши высочества, в случае получения вами каких-нибудь донесений, которые могли бы посягать на добрые наши отношения, не удостоивать того ни малейшим вниманием, но, для разъяснения истины, объявлять мне доносителей. Со своей стороны обязываюсь действовать точно так же. При всех сановниках регент и родители Иоанна Антоновича укрепились на то взаимным словом. Ложность отношений чувствовали все, и напряженность распространялась во дворце, захватывая каждого. Об Анне Леопольдовне и ее супруге маркиз де ла Шетарди имел следующие сведения. В 1732 году генерал-адъютант Левенвольде был отправлен в Европу для выбора жениха принцессе Анне Леопольдовне. Посетив германские дворы, Левенвольде остановил взор свой на принце Антоне Бевернском. (Тому способствовала немалая сумма, выделенная русскому посланнику австрийским двором.) Решено было в Петербурге пригласить принца в Россию, дать ему чин кирасирского полковника и назначить приличное содержание. Левенвольде, по высочайшему повелению, сообщил о том родным принца. Родные не замедлили прислать избранника в Россию. Явившись при дворе, принц Антон имел несчастие не понравиться Анне Иоанновне, очень недовольной выбором Левенвольде. Но промах был сделан, исправить его, без огорчения себя или других, не оказывалось возможности. Принцу дали полк. Отношения между молодыми людьми не складывались. (Жена английского посланника леди Рондо в одном из писем, 12 июня 1739 года, писала: «Его воспитывали вместе с принцессою Анною, чем надеялись поселить в них взаимную привязанность, но это, кажется, произвело совершенно противное действие, потому что она ему оказывает более, чем ненависть — презрение».) Саксонский полковник Нейбауер в частной беседе с маркизом де ла Шетарди поведал, когда принцессе предложено было, желает ли она идти замуж за принца Антона-Ульриха, она тотчас же отвечала, что охотнее положит голову на плаху, чем пойдет за принца Бевернского. Этою минутою воспользовался Бирон: жене камергера Чернышева, бывшей тогда в чрезвычайной доверенности у принцессы, внушили похлопотать в пользу принца Петра, старшего сына Бирона. Думали, это будет самый удобный к тому случай, потому что принцесса, в неведении дальнейших видов, которые имели на нее, видимо, была огорчена и убита. Однако ошиблись в расчете, и вышло то, чего никак не ожидали. Принцесса и прежде, и теперь питала закоренелую ненависть к Бирону и его семейству и выказала себя изумленною и раздраженною от «неприличного предложения» Чернышевой. Чтобы лишить возможности внушить императрице что-нибудь другое, она сделала над собой величайшее усилие и объявила, что, еще раз посоветовавшись с собою, готова к послушанию и желает выйти за принца Бевернского. (Вряд ли знал маркиз о любопытных по этому предмету показаниях Волынского в производившемся о нем деле: «Как ея высочество была сговорена за герцога Брауншвейгского, то он, Волынский, пришедши к ней и видя ее в печали, спрашивал о причине тому. Принцесса отвечала: «Вы, министры проклятые, на это привели, что теперь за того иду, за кого прежде не думала, а все вы для своих интересов привели». Волынский утверждал, что ни он, ни Черкасский ничего о том не знают, а разве Остерман, и спросил: «Чем ее высочество недовольна?» Принцесса отвечала: «Тем, что принц весьма тих и в поступках не смел».) Действительно, принц был добрый малый — и только. Его доброму сердцу явно не хватало ума и энергии. Получил маркиз де ла Шетарди и негласную информацию: не Остерман в конечном деле решил дело (вице-канцлер стоял за брак Анны Леопольдовны с Антоном-Ульрихом, — племянником императрицы австрийской), а графиня Головкина. В России брак между двоюродными считался недопустимым. Петр же Бирон (так говаривали); был сыном Анны Иоанновны и, следовательно, доводился двоюродным братом принцессе. Головкина сумела воспользоваться этим обстоятельством и с необычайным тактом провела все дело. Анна Леопольдовна уступила настояниям тетки. Но не могла перебороть себя и была весьма холодна к жениху. Всю ночь после свадьбы она провела одна, в Летнем саду. Анне Иоанновне пришлось прибегнуть к действиям неординарным: фрейлины видели в полуотворенную дверь, как государыня била по щекам свою племянницу. Бирон беззастенчиво, не раз и не два говорил прямо в лицо молодому супругу, что жена его до замужества сознавалась, что охотнее положит голову на плаху, чем пойдет за него. Эрнста-Иоганна прямо-таки взбесило требование венского двора о праве Антона-Ульриха заседать в кабинете и военной коллегии. Около этого времени Пецольд, секретарь саксонского посольства, случайно встретил Бирона в Летнем саду, и тот дал свободу раздражению своего вспыльчивого характера. — Венский двор считает себя здесь, как дома, и думает управлять делами в Петербурге, но он сильно ошибается! — говорил герцог Курляндский. — Если же в Вене такого мнения, что у герцога Брауншвейгского прекрасные способности, то я готов без труда уговорить императрицу, чтобы принца совсем передать венскому двору и послать его туда, когда там настоит надобность в подобных мудрых министрах. Каждому известен герцог Антон-Ульрих как человек посредственного ума, и если его дали в мужья принцессе Анне, то при этом не имели и не могли иметь другого намерения, кроме того, чтобы производить на свет детей; но и на это он не настолько умен. Надобно только желать, чтобы дети, которые могут, пожалуй, от него родиться, были похожи не на него, а на его мать. Не будучи к кому-либо расположен, Бирон держал себя с ним высокомерно. Как гласит предание, даже будучи узником в Пелыме, свергнутый регент внушал страх местному начальству — воевода, встречаясь с ним на улице, разговаривал, сняв шапку, а в доме его не решался сесть без приглашения. Немудрено: при подобных взаимоотношениях достаточно было небольшой вспышки, чтобы многое в мгновение изменилось при дворе. Французский посол знал, не один он пристально следит за развивающимися событиями. В воскресенье, 19 октября, младенца-императора с большим торжеством перевезли в Зимний дворец. Шествие открывал эскадрон гвардии. Следом шел регент. За ним несли кресло, в котором восседала кормилица с ребенком на руках. Анна Леопольдовна ехала в парадной карете с Юлианой Менгден. (Юлиана входила в фавор, и сведения о ней собирались особенно тщательно. Маркизу известно было, она — дочь лифляндского ланд-маршала Густава Магнуса Менгдена от брака его с Доротеею-Софиею фон Розен, родилась в мае 1719 года. Когда именно поступила в придворный штат, достоверно установить не удавалось, но чрезвычайная привязанность к ней Анны Леопольдовны заставляла предполагать, не была ли Юлиана совоспитанницею принцессы и товарищем ее детских игр, а потом невеселой молодости. Они бывали неразлучны, и об этом много судили в дипломатическом корпусе. Уверяли, фаворитка запрещала Антону-Ульриху входить в спальню жены. Маркиз Ботта приписывал склонность принцессы к Юлии тому, что последняя — женоложница со всеми необходимыми для того качествами. — Это черная клевета! — возмущался Мардефельд. — Юлия никогда такой не была: покойная императрица из-за таких обвинений повелела тщательно освидетельствовать эту девушку, и донесение комиссии было благоприятно для нее. Впрочем, слухи не угасали.) Все отправились в Зимний дворец и поздравляли регента, целуя у него руку или полу мантии. Он заливался слезами и не мог произнести ни слова. «Спокойствие полное, так сказать, ни одна кошка не шелохнется», — сообщал в депеше Мардефельд о событиях воскресного дня. Ему вторил английский министр Финч, сменивший Рондо. «Гусарский полк, проезжая по Гайд-парку, возбуждает больше шума, чем эта перемена правительства». Для распоряжений относительно погребения императрицы Анны Иоанновны учреждена была Комиссия, носившая название «Печальной». Тело императрицы находилось в опочивальне. Для усопшей приготовили одежду: «шлафор» серебряной парчи, «робу» из той же парчи, украшенную белыми лентами, башмачки и бархатное «одеяло». 19 октября в придворной церкви совершена была заупокойная литургия и панихида членом Синода епископом псковским и архимандритом Александро-Невской лавры Стефаном. Сенат назначил регенту пятьсот тысяч рублей в год и постановил именовать его высочеством. Впрочем, этот титул дали и Антону-Ульриху. Бирон начал милостями, отменяя приговоры о смертных казнях, смягчая наказания. Призвал обратно ко двору князя Черкасского. Он искал популярности. Были уменьшены подати, последовал манифест о строгом соблюдении законов. Приказано было в зимнее время часовым давать шубы, «ибо в морозное время они без шубы претерпевают великую нужду». Памятуя, как упрекали его в роскоши и расточительстве, Бирон запретил носить материи дороже 4 рублей за аршин. Но тревога не оставляла его. В Петербург были призваны шесть пехотных батальонов и несколько драгун. «Семнадцать лет деспотизма и девятимесячный ребенок, который может умереть кстати, чтобы уступить престол регенту!» — писал в очередной депеше Мардефельд. Маркиз де ла Шетарди делал свои выводы. «Вследствие опьянения, которому — я не буду тому удивляться — он предается, у него может явиться намерение ухаживать за дочерью Петра Первого» — к такой мысли пришел он. Посол быстро понял: Бирон таит намерение принудить принца и принцессу Брауншвейгских оставить Россию и затем, женив сына на цесаревне Елизавете Петровне, возвести ее на престол. Была, была какая-то невидимая связь между Бироном и цесаревной. Он не принимал доносов, касавшихся ее, и проявлял в отношении ее, еще при жизни Анны Иоанновны, почти рабскую угодливость. (Она же, придя к власти, тут же поспешит освободить его из заключения.) Не упустили иностранные министры из виду и следующего шага регента: его поспешное возобновление старинных переговоров, начатых покойным герцогом Голштинским Фридрихом-Карлом. Этот зять Елизаветы Петровны в свое время просил займа в сто тысяч рублей, соглашаясь, чтобы деньги шли в приданое за дочерью Бирона. Руку Гедвиги Бирон просил он для своего сына, будущего Петра III. Государыня, как рассказывали, разорвала тогда письмо и запретила упоминать об этом. Теперь же регент торопил события, и вопрос о браке был решен в несколько дней. Несомненно, не могла не быть непричастной к этому Елизавета Петровна. Не случайно, далеко не случайно следили за цесаревной и во времена Анны Иоанновны, и во времена нынешние. Было, было над чем поразмышлять французскому послу. Досье на цесаревну исправно пополнялось новыми сведениями. Маркиз не мог упрекнуть себя в неточности выводов. Никто из придворных не ездил отныне к Анне Леопольдовне, но все спешили к регенту. Антону-Ульриху прекратили воздавать почести как отцу царя; у него не целовали более руки, но зато униженно лобызали руку Курляндского герцога. Сторонники Антона-Ульриха на чем свет стоит бранили брауншвейгского посланника, занявшего сторону Бирона, поминали недобрым словом посланника прусского короля и заодно императорского резидента, которые, несмотря на свои кровные связи, не помогали принцу. Сам он сник, и это вызвало всеобщее к нему презрение. Положение его осложнялось тем, что в Россию ожидался приезд саксонско-польского посланника графа Морица-Карла Линара. Он бывал в России, жил в Петербурге с апреля 1733 года по декабрь 1736-го. Красавец-вдовец, он принадлежал к знатной семье. В тот свой первый приезд он очаровал русских барышень и дам. Ему было 35 лет, он очень любил одеваться в костюмы светлых тонов, бывших ему к лицу, и даже считался законодателем моды. Люди положительные называли его фатом, а дамы находили очаровательным. Немудрено, что Анна Леопольдовна, которой едва минуло 17 лет, со всею страстью неиспорченного сердца влюбилась в красавца, напрочь забыв об Антоне-Ульрихе. Истины ради сказать надо, вся обстановка, в которой она жила и воспитывалась, была пронизана любовью, разговорами о ней. К тому же были люди, коим важно было расстроить предполагаемый брак принцессы, благоприятный Австрии. Воспитательница Анны Леопольдовны, Адеркас, сторонница Пруссии, вмешалась в эту интригу и стала посредницей между принцессой и Линаром. Увлечение переросло в страсть, и в дело вмешалась Анна Иоанновна. Адеркас была отставлена от должности и выслана на родину, в Германию. Государыня же просила Дрезден возвратить Линара к саксонскому двору и дать ему другое назначение. Просьба была уважена. Русский двор проводил Линара благосклонно. При отъезде ему подарили драгоценный перстень. Теперь Дрезден готовил замену Зуму. Маркиз де ла Шетарди ломал голову, конечно же, не над любовными интригами, получающими отныне свое развитие, игра политическая волновала его. Чего хочет Дрезден, заменяя Зума? Анну Леопольдовну словно подменили. Степенная, молчаливая, никогда не смеющаяся, она, даже в эти траурные дни после кончины государыни, не могла скрыть своего счастья. Что-то столь сильно переменило ее, что она отважилась дерзко обойтись с Бироном, забрав к себе своего сына. Она поместила его в собственных покоях и объявила, что не расстанется с ним ни на минуту. Твердость, проявленная ею, вызвала живейшее к ней участие со стороны русских. Перемены в характере Анны Леопольдовны заставили глубоко задуматься не одного французского посла. Бирон снес оскорбление молча. Отметив, что именно в это время французский посол искал встречи со всероссийским регентом и не находил ее, ввиду занятости Бирона, и не упустив из виду неожиданное приглашение послу, высказанное Елизаветой Петровной (тут в самую пору подумать, не от Бирона ли, его инициативы оно исходило), проследим за последующими событиями. По ночам по городу разъезжали драгуны, разгоняя подозрительных людей. В народе наблюдалось волнение. Возмущение вызывало то, что в церквах молятся за лицо не их вероисповедания. Доносился ропот и из гвардейских казарм. Недовольные властью говорили, ничего нельзя сделать, пока императрица не будет предана земле, но, после отдания долга, когда гвардия сберегся, тогда увидят, что произойдет. В Петербурге вновь открывались кабаки. Шпионы хватали и уводили в темницу всех, кто, забывшись или в опьянении, осмеливался высказываться против регента. В эти же дни осведомители французского посла известили о немаловажном событии, имевшем место в доме сына бывшего канцлера Михаила Гавриловича Головкина, состоявшего в давнишней ссоре с Бироном. У Головкина постоянно толпились посетители, большею частью отставные военные, недовольные или гонимые Бироном. Разговоры чаще всего касались взаимоотношений регента и Анны Леопольдовны. Всех оскорбляло унижение, в какое впала по милости Бирона мать императора. В один из вечеров откровенные гости сообщили графу о том, что есть офицеры, готовые на все для отмщения Анны Леопольдовны, но нет руководителя, умеющего приступить к делу. Представили Головкину и одного из этих офицеров — подполковника Любима Пустошкина. Тот обратился к графу за помощью. Граф, отговорившись подагрой, посоветовал его единомышленникам собраться и пойти целым обществом к Анне Леопольдовне. — Просите ее о принятии правления, — сказал он и, дав совет, добавил: — Что слышите, то и делайте; однако ж ты меня не видел, и я от тебя не слыхал; а я от всех дел отрешен и еду в чужие края. Помолчав, подумав, рекомендовал офицеру князя Черкасского. — Но, уговор, обо мне ни слова и действовать начинайте завтра же, — закончил он. Пустошкин в знак согласия кивнул. Черкасский, как позже узнал маркиз де ла Шетарди, испугался сделанного предложения. Вслух одобрил его, но сразу же по уходу заговорщиков обо всем донес Бирону. Дело осложнялось тем, что Антон-Ульрих в тот же промежуток времени благосклонно выслушивал офицеров, высказавших пожелание видеть его регентом. Нешуточная ситуация вызвала резкие действия со стороны Эрнста-Иоганна Бирона. Кроме того, 24 октября им были получены тайные сведения из дворца принца Брауншвейгского и его жены: камергер Анны Леопольдовны Алексей Пушкин явился к ней и просил отлучиться для донесения Бирону на секретаря конторы ее, Семенова, говорившего, что «определенный завещательный ея Императорского Величества указ яко бы не за собственною, ея Императорского Величества рукою был». Анна Леопольдовна отвечала: — Это довольно, что ты мне о сем доносишь, я тотчас прикажу о том донести его высочеству регенту через барона Менгдена. Всероссийский регент появился во дворце у Анны Леопольдовны и потребовал объяснений. — Ваше Высочество приказали являвшемуся к вам офицеру прийти вторично, около полудня, — сказал он Антону-Ульриху. — В силу взаимоданного нами обещания не скрывать ничего, что могло бы касаться наших дружеских отношений, я считаю своею обязанностью предостеречь Ваше Высочество насчет людей, затевающих возмущение, о чем вам уже известно; но если закрывать глаза на это бедствие, то оно, едва возникая теперь, будет возрастать со дня на день и неизбежно приведет к самым гибельным последствиям. — Да ведь кровопролитие должно произойти во всяком случае, — заметил принц. — Ваше Высочество, не считаете ли вы кровопролитие такою безделицею, на которую можно согласиться почти шутя? — спросил Бирон и продолжил: — Представьте себе все ужасы подобной развязки. Не хочу думать, чтобы вы желали ее. — Могу вас уверить, я никогда не начну первый, — отвечал Антон-Ульрих. — Никогда. Уверяю вас. — Такой ответ, — возразил Бирон, — дурно обдуман. Не одно ли и то же зарождать разномыслие и сообщать движение мятежу? Впрочем, легко может случиться, что Ваше Высочество первый же и пострадаете за это. — Поверьте мне, — повторял принц, — я ничего не начну первый. Уверяю вас, я не подниму прежде других знамени возмущения. — Что вы думаете выиграть путем мятежа? — спросил Бирон. Принц молчал. — Тогда ответьте искренне, если вы недовольны чем-нибудь, то чем именно? — Не совсем верю в подлинность завещания покойной императрицы, — после долгого молчания ответил Антон-Ульрих, — даже подозреваю, подпись ее величества — подложная. Было похоже, он отважился наконец, объясниться. — Об этом вы вернее всего можете узнать от Остермана, — отвечал регент, — в деле по завещанию императрицы он может почитаться лицом ответственным. — И, помолчав, добавил сухо: — Напрасно пороча завещание, вредите сыну своему, именно этому завещанию он обязан престолом. Вы не должны были бы затевать смуты; напротив, вам следовало бы молить небо об отвращении обстоятельств, открываемых в настоящее время, а не порождать их собственною вашею фантазиею. Знает ли Анна Леопольдовна о ваших намерениях? — Нет, — упавшим голосом отвечал принц. Анна Леопольдовна принялась уверять, что ничего не слыхала, и, чтобы сгладить обстановку, проводила регента до его дома и просидела у него два часа. Но регент не успокоился. На другой день Бироном был созван Сенат и генералитет. Чрез нарочного вызвали Антона-Ульриха. Напуганный серьезностью обстановки, он залился слезами. Бирон «выговаривал ему в присутствии многих особ за покушение по извету секретаря, называл его неблагодарным, кровожаждущим, и что он, если б имел в своих руках правление, сделал бы несчастным и сына своего, и всю империю». Растерянно двигая руками, Антон-Ульрих коснулся нечаянно эфеса своей шпаги и положил на него левую руку. Приняв нечаянное движение за угрозу, Бирон, ударив по своей шпаге, сказал: — Готов и сим путем, буде принц пожелает, с ним разделаться. С принцем Бирон покончил тем, что предложил ему чрез Миниха, брата фельдмаршала, сложить с себя все воинские звания. Вопрос о высылке принца Брауншвейгского и его супруги из России, казалось, был решен. До французского посла дошли слухи, что регент послал за своим братом, командовавшим в Москве, и Бисмарком, зятем своим, сидевшим в Риге, чтобы нанести решительные удары, долженствующие утвердить его владычество. 31 октября приведены в застенок и подняты на дыбу Любим Пустошкин, Михаил Семенов, секретарь конторы Анны Леопольдовны, и Петр Граматин — секретарь принца Брауншвейгского. Бирон часто видел Анну Леопольдовну, из чего заключали, что они в хороших отношениях, но только самые близкие люди были свидетелями их ссор. 7 ноября он сказал ей: — Я могу послать вас и вашего мужа в Германию; есть на свете герцог Голштинский, и я его заставлю приехать в Россию, и я это сделаю, если меня принудят. После такого предложения разрыв был неизбежен. Утром 8 ноября, в субботу, фельдмаршал Миних, вызванный во дворец Анной Леопольдовной, представив ей несколько кадетов, остался с нею один, и были объяснения о настоящем положении дел. Неожиданно дав волю слезам, принцесса принялась жаловаться на герцога, на его обращение с ней и ее мужем и прибавила, сквозь всхлипывания, что не может более сносить тирании регента и что ей ничего не остается, как уехать из России. — Прошу вас, — вытирая слезы, просила она, — употребите всю вашу власть у герцога Курляндского, чтобы нам было позволено увезти с собою нашего ребенка, чтобы спасти его от всех опасностей, угрожающих русским царям, от которых он не избавится, пока будет находиться в руках человека, ненавидящего его и его родителей. Миних, удивленный услышанным, сначала выказался недоверчивым. К тому же по дороге во дворец фельдмаршал встретился с Бироном, который тут же, неведомо почему, развернул карету и поспешил к своему брату. Все это показалось подозрительным старому воину. Он почувствовал угрозу для себя и теперь раздумывал о неожиданной встрече. Анна Леопольдовна, внимательно следя за выражением его лица, произнесла: — У меня есть доказательства тому, что я говорю. Поймав ее взгляд, фельдмаршал неожиданно сказал несколько нелестных слов в адрес регента. (Хотя Миних и участвовал в возведении регента, но между ними царствовали подозрения и зависть.) Она глубоко вздохнула. — Открывались ли вы в этом кому-нибудь? — спросил он. — Никому, — последовал ответ. Фельдмаршал молчал, возможно, размышляя о том, что герцог Курляндский имел намерение, если представится случай, отвязаться от него. — Если дело зашло так далеко, — наконец произнес он, — то благо государства заглушит во мне признательность, коею обязан герцогу. Вам стоит только приказать и объявить о своих намерениях гвардейским офицерам, которых я призову, и я избавлю вас от герцога Курляндского. Анна Леопольдовна вдруг разразилась новыми слезами. Она испугалась. Ей казалось невозможным свершение задуманного и было жаль себя. Ничего, кроме изгнания, не ожидало ее. Фельдмаршал крепко выругался, и это несколько отрезвило ее. Она вытерла слезы и попросила только об одном, чтобы муж ее ничего не знал. — Но ваше семейство, — вдруг произнесла она, — не боитесь ли погубить его? — Не может быть речи о семействе, — возразил он, — когда дело идет о службе царю и спокойствии государства. Проводив фельдмаршала, Анна Леопольдовна, для большей осторожности, как и было оговорено с Минихом, уговорила супруга попросить свидания с герцогом. При встрече она была столь почтительна и столь предупредительна с Бироном, что, польщенный, он сделался с ней любезнее, чем обыкновенно, позвал Антона-Ульриха в Манеж и, отправляясь обедать, расстался с ним очень ласково. >X Фельдмаршал Миних жил не в собственном доме, а в наемном, помещавшемся рядом со старым Зимним дворцом: собственный дом его на Васильевском острове не был еще достроен. Фельдмаршалу шел пятьдесят восьмой год. (Через месяц после описываемых нами событий, когда Миних утвердился в должности первого министра, прусский посол Мардефельд в одной из депеш на родину так характеризовал его: «У него великолепная фигура, он очень трудолюбив и красноречив. У него большой талант к военному делу, но к той деятельности, за которую он теперь взялся, у него нет и намека на способность, да и вообще у него скорее поверхностный, чем глубокий ум. Его скупость, которую можно назвать ослепительной, сделает то, что он подарит свою дружбу и добрую волю любой иностранной державе, способной осуществить его материальные надежды. Ввиду того, что он совершенно невежествен, он во всем советуется с братом, который обладает педантической эрудицией, но лишен здравого смысла». Личный адъютант Миниха подполковник X. Г. Манштейн в мемуарах напишет следующее: «Граф Миних представлял собою совершенную противоположность хороших и дурных качеств: то он был вежлив и человеколюбив, то груб и жесток; ничего не было ему легче, как завладеть сердцем людей, которые имели с ним дело; но минуту спустя он оскорблял их до того, что они, так сказать, были вынуждены ненавидеть его. В иных случаях он был щедр, в других скуп до невероятия. Это был самый гордый человек в мире, однако он делал иногда низости; гордость была главным его пороком, честолюбие его не имело пределов, и, чтобы удовлетворить его, он жертвовал всем. Он ставил выше всего свои собственные выгоды; затем самыми лучшими для него людьми были те, кто ловко умел льстить ему». «Не доверяйтесь ему, он по природе обманщик, коварен, жесток, вероломен и непостоянен», — заметила в одном из своих писем леди Рондо. «Лжив, двоедушен, казался каждому другом, а на деле был ничьим», — предупреждал дюк Лирийский. Впрочем, приведем и еще один факт. Когда Миниха отправят в ссылку, его супруга Барбара-Элеонора, не раздумывая, предпочтет разделить участь своего мужа. Кроме Барбары-Элеоноры, добровольно в Сибирь вместе с Минихом отправится его друг и духовный наставник пастор Мартене. Родился Бурхард Кристоф Миних 9 мая 1683 года в местечке Нойен-Гунтоф в графстве Ольденбург, входившем тогда в состав Дании. Его отец Антон-Гюнтер, будучи главным надзирателем над плотинами и водными работами у датского короля, сумел успешной работой приобрести дворянство и чин подполковника. От него сын получил первые сведения по математике, технике. Мать, София-Катерина, обучила сына французскому языку. Миних начал свою карьеру в 16 лет, — сначала на французской службе, затем в Германии. В 1709 году подполковник Миних в одном из боев во Фландрии был ранен, в 1712 году полонен французами. Возвратясь в Германию, получил чин полковника, а в 1716 году вступил в польскую службу и вскоре произведен Августом II в генерал-майоры. Не сойдясь характером с графом Флеммингом, тогда первым лицом в Польше, Миних принял предложение русского посла при польском дворе, князя Долгорукого, и явился в Россию, где способностями своими обратил внимание государя Петра Алексеевича. Ему было поручено строительство Ладожского канала, кое он и завершил в 1730 году. В придворные баталии Миних до поры до времени не встревал, но по службе продвигался успешно. Был пожалован в российские графы и назначен Петербургским губернатором. Стоит упомянуть и следующий факт: еще в 1724 году Петр Первый, посетив работы Ладожского канала, так был доволен трудами Миниха, что взял его с собою в Петербург, привез в Сенат и, представляя присутствующим, сказал: «Из всех иностранцев, бывших в моей службе, он лучше всех умеет предпринимать и производить великие дела; помогайте ему во всем». При избрании на престол Анны Иоанновны Миних, не присутствовавший в Москве, не подписался на акте об ограничении самодержавия, принес в Петербурге верноподданнейшее поздравление императрице, проезжавшей в Москву, и, заслужив ее милость, был пожалован генерал-фельдцейхмейстером и президентом Военной коллегии. Получив столь высокое назначение, Миних начертал новое положение для гвардии и принял главное участие в основании Кадетского корпуса. Он же, как полагают, присоветовал Анне Иоанновне оставить Москву. Государыня весьма милостиво относилась к советам генерала, что и послужило причиной охлаждения к нему Остермана и Бирона. Первый завидовал быстрому восхождению своего друга, второй увидел в нем опасного соперника. Начавшиеся военные события позволили Бирону удалить соперника от двора. Как главнокомандующий Русской армией Миних принял участие в войне за «польское наследство» и в русско-турецкой войне. Под его водительством 18 июня 1734, года был взят Данциг, из которого, однако же, к досаде Миниха, накануне бежал Лещинский. В качестве утешения король Август III прислал победителю шпагу и трость, осыпанные бриллиантами. Ведомые Минихом, в турецкую кампанию русские воины в 1736 году прорвались через Перекоп в татарский Крым и сожгли Бахчисарай, в 1737–1739 гг. принудили к капитуляции гарнизоны турецких крепостей Очаков и Хотин, одержали блестящую победу над турками при Ставучанах. Правда, при этом Миних, ради достижения успеха, не считался с потерями. В его походах солдаты гибли прежде всего от нехватки продовольствия и воды, от болезней. Леди Рондо так характеризовала его в 1735 году: «Как воин, он предприимчив и быстр, и так часто успевал в своих дерзких предприятиях, что теперь влюбился в них, не обращая ни малейшего внимания на то, что приносит в жертву своему честолюбию множество людей». Еще в те годы подмечено было, что предприимчивость его переходит границы, предписываемые долгом. Ненужная России война, напрасно погубленные люди, силы и деньги меж тем стяжали русскому войску лавры храбрейшего, а фельдмаршалу — славу лучшего полководца в Европе. Лица внимательные приметили: побуждаемый чрезмерным честолюбием, Миних желал бы управлять всем на свете. Вынужденный обстоятельствами согласиться на регентство Бирона, Миних 17 октября стоял у постели умирающей императрицы, выслушав именно к нему обращенные последние слова Анны Иоанновны: «Прощай, фельдмаршал!» Наблюдая за Минихом, французский посол отмечалего деятельное участие в борьбе за власть между различными придворными группировками. Миних поддержал Бирона, добивавшегося регентства, рассчитывая, вероятно, получить чин генералиссимуса и участвовать в управлении империей. Но вскоре, однако, убедился в неверности сделанной им ставки. Бирон не собирался ни с кем делиться властью. Выглядел Миних последние три недели смирным. Чаще обычного пребывал дома. Была у фельдмаршала неплохая библиотека. Возвратившись от Анны Леопольдовны, Миних сообщил домашним, что ныне обедают они у Бирона, велел собираться и надолго заперся у себя в библиотеке. Проезжая по петербургским улицам, торопясь в Летний дворец к обеду, на который им были приглашены Миних и Менгден с семьями, Бирон, скользя по лицам встречающихся на пути людей, вдруг подметил про себя, что все они имели скучный вид, как люди, чем-нибудь недовольные. Это произвело на него сильное впечатление. Об этом он поведал гостям, собравшимся за обеденным столом. Присутствующие, как и можно было ожидать, высказывались в том смысле, что, наверное, ничего особенного не было в лицах, встреченных герцогом людей и что, может быть, они опечалены смертью государыни. Ответы не успокаивали герцога. Он был молчалив и задумчив во все время обеда. Вставая из-за стола, фельдмаршал простился, оставя свою семью. Он отправился домой. Вечером Миних явился во дворец к Анне Леопольдовне и спросил, не имеет ли она что-нибудь ему приказать, потому что его план сделан и он исполнит его в ту же ночь. Анна Леопольдовна была поражена столь важным и скорым решением. — Каким образом? — поинтересовалась она. — Прошу меня извинить, если не скажу вам своих планов, и не удивляйтесь, если подыму вас с постели часа в три утра. Анна Леопольдовна выслушала Миниха и после недолгого раздумья сказала: — Я предаю себя, моего мужа и моего ребенка всецело в ваши руки и рассчитываю на вас. Пусть Бог вас ведет и сохранит нас всех. Откланявшись, фельдмаршал отправился к герцогу Курляндскому на ужин. План фельдмаршала (а уж он как никто чувствовал изолированность Бирона в последние дни) состоял в следующем. Герцог мог рассчитывать на Измайловский и Конногвардейский полки. Наоборот, преображенцы держали сторону Миниха. К тому же сегодня, в субботу, очередь держать караул у Зимнего и Летнего дворцов за преображенцами. Следовательно, не станется проблем захватить регента ночью и порешить с ним по-свойски. За ужином регент Бирон был рассеян и мрачен. Он казался чем-то обеспокоенным. Жаловался на удрученность духа и на большую тяжесть, коей никогда в своей жизни не чувствовал. — Легкое нездоровье, — сказал Левенвольд, — ночью пройдет. — Пройдет, — поддержал Миних. — К утру забудется обо всем. Ужинали втроем. Обыкновенно общительный, герцог не сказал более ни слова. Дабы оживить немного разговор, фельдмаршал стал рассказывать о своих кампаниях, о разных событиях, при которых присутствовал в течение своей сорокалетней службы. В конце разговора Левенвольд неожиданно спросил: — А что, граф, во время ваших походов вы никогда не предпринимали ничего важного ночью? Странность вопроса, так неуместного в этом разговоре, поразила фельдмаршала, но он, быстро взяв себя в руки и сохраняя спокойный вид, ответил с наружным равнодушием: — Наверное, в массе дел, при которых присутствовал, были дела во всякое время дня и ночи. Отвечая, Миних заметил — герцог, лежавший на своей постели, в тот момент, как он говорил эти слова, приподнялся немного, оперся на локоть, положил голову на руку и оставался так долго в раздумье. Расстались они около десяти часов. Вернувшись домой, фельдмаршал приказал разбудить себя в два часа ночи. Лег в постель, но, как позже говорил, глаз не смыкал. Ровно в два часа он сел в карету с одним из своих адъютантов — Манштейном. Другой же — Кенигсфельд должен был ехать перед ним в санях и остановиться в пятидесяти шагах от дворца, чтобы не подать знака прислуге, куда он пойдет. Выйдя из кареты и сказав адъютантам, что надобно поговорить с сыном, который, как гофмейстер Анны Леопольдовны, спал во дворце, Миних направился в покои принцессы. Караульный не хотел впускать его. — Какого полка? — грубо спросил Миних. — Преображенского, — отвечал тот. — Я освобождаю тебя от исполнения данного тебе приказа, — произнес фельдмаршал и отворил двери покоев. Анне Леопольдовне он объявил, что пойдет исполнить ее приказания, если она теперь повторит их. Она это сделала. — Прошу вас подтвердить сказанное в присутствии караульных при императоре офицеров, — сказал Миних. Анна Леопольдовна согласилась. Тех ввели, и принцесса дрожащим голосом объявила им свои желания. Офицеры выразили готовность их исполнить. Анна Леопольдовна перецеловала их одного за другим, поцеловала и фельдмаршала. Миних поспешил во двор, приказал собрать караул и, отобрав человек восемьдесят, направился к Летнему дворцу — резиденции Бирона. Петербург спал. Фельдмаршал пешком, в мундире, в сопровождении своих адъютантов и гвардейцев шествовал по темным улицам города. Его карете приказано было ехать посреди отряда. На углу Летнего дворца их окликнул караульный: — Кто идет? Миних, подойдя к нему, приказал молчать. — Не видишь, принцесса Анна Леопольдовна едет к герцогу Бирону, — сердито произнес он. Фельдмаршал велел идти вперед Манштейну для предупреждения со своей стороны караульных офицеров Летнего дворца, чтобы они вышли, потому что он имеет нечто сообщить им. Он застал всех собравшимися на гауптвахте. — Знаете ли вы меня? — спросил он и, получив положительный ответ, продолжил: — Вам известно, как много раз я жертвовал своею жизнью за Россию-матушку, вы, пуль не страшась, следовали за мною. Хотите ли еще раз послужить для блага императора и уничтожить в лице регента вора, изменника и ненавистника родителей Иоанна Антоновича? О том просит Анна Леопольдовна, такова воля ее. Для большего убеждения он позвал двух караульных офицеров из Зимнего дворца. Те подтвердили его слова. Офицеры и солдаты выразили готовность проявить себя в деле. Фельдмаршал немедленно приказал Манштейну с отрядом гвардейцев проникнуть в покои герцога и арестовать его. Заслышав шум, регент позвал было караульных, но солдаты отвечали ему, что они-то и есть караульные, назначенные для его сбережения, но пришедшие арестовать его. Едва Манштейн с гвардейцами ворвался в спальню регента, Бирон попытался спрятаться под кроватью. Но затем, как свидетельствует Манштейн, «став наконец на ноги и желая освободиться от этих людей, сыпал удары кулаком вправо-влево; солдаты отвечали ему сильными ударами прикладом, снова повалили его на землю, вложили в рот платок, связали ему руки шарфом одного офицера и снесли его голого до гауптвахты, где его накрыли солдатской шинелью и положили в ожидавшую его тут карету фельдмаршала. Рядом с ним посадили офицера и повезли его в Зимний дворец. В то время, когда солдаты боролись с герцогом, герцогиня соскочила с кровати в одной рубашке и выбежала за ним на улицу, где один из солдат взял ее на руки, спрашивая у Манштейна, что с ней делать. Он приказал отнести ее обратно в ее комнату, но солдат, не желая себя утруждать, сбросил ее на землю, в снег, и ушел…» В ту же самую злополучную ночь для Биронов Манштейн, исполняя приказ фельдмаршала, направился на Миллионную улицу арестовывать Густава Бирона. Тот спал. Караульные не хотели пропускать Манштейна, однако угроза императорского приказа подействовала, и они уступили. Осторожный Манштейн подошел к дверям спальни Густава, окликнул его. — Ver ist da? (Кто там?) — послышалось в ответ. — Подполковник Манштейн. Имею крайнюю нужду немедленно переговорить с вами о весьма важном деле. Густав, не чуя опасности, поспешил отворить дверь ночному гостю. Они отошли к окну, и тут, схваченный Манштейном за обе руки, брат регента выслушал от него объявление об аресте именем императора и весть, что Эрнст-Иоганн Бирон — уже не регент. Густав, не желая верить услышанному, рванулся к окну, желая отворить его и крикнуть «караул», но в эту минуту в комнату ворвались преображенцы, позванные Манштейном, связали ему руки ружейным ремнем, заткнули рот платком и, несмотря на то, что Густав отчаянно отбивался, закутали его в шубу, вынесли на улицу, впихнули в сани и повезли в Зимний дворец. В Москву, для ареста старшего брата Бирона, в ту же ночь послали гвардейцев. Бироновщина кончилась. >XI Не менее важное событие произошло в Европе. 20 октября 1740 года в Вене скончался император австрийский Карл VI. Это известие пришло в Петербург несколько дней спустя после смерти императрицы Анны Иоанновны. Мария-Терезия получила тяжелое наследство от своего отца. Австрия многое утратила в последние годы правления Карла VI. Белградским миром некогда всемогущая империя отдала туркам Белград, всю Сербию и часть Боснии и Валахии. Армия была в полном расстройстве, финансы в самом жалком состоянии. Император, особым циркуляром известил европейские дворы об измене и продажности своих полководцев и министров. Дочь Карла VI вступила на австрийский престол согласно Прагматической санкции{3}, которую при жизни императора признавали все державы, и все они, кроме Баварии, гарантировали ее. Но, как выразился Фридрих II, эта гарантия была пустым словом. Он первый подал сигнал к войне за австрийское наследство. Бранденбургский дом имел старые притязания на часть Силезии. В одно и то же время отправил он свои требования к венскому двору и двинул армию в Силезию. Мария-Терезия тотчас же обратилась за поддержкой к державам, гарантировавшим Прагматическую санкцию, но немедленно помощи ниоткуда не последовало. Решение вопроса зависело главным образом от той политики, какой станут придерживаться Россия и Франция. Версаль, преследуя цель ослабить Габсбургский дом и всеми мерами добиться дробления Германии, поддерживал дружеские сношения с Пруссией и интриговал в Порте и Швеции против России, с тем чтобы помешать ее вмешательству во враждебные отношения Фридриха II с Марией-Терезией в пользу Австрии. Стремясь к европейскому господству, Франция настойчиво создавала «восточный барьер» — союз враждебных Австрии и России государств: Швеции, Порты и Речи Посполитой. Барьер, по мысли версальских политиков, должен был помешать распространению влияния России и объединению ее с Австрией, что нарушило бы соотношение сил в Европе не в пользу Франции. Что же касается России, то у европейских политиков складывалось впечатление, что русские, слишком занятые у себя переворотами во дворце, которые следовали так быстро, не думали извлечь пользы из столь благоприятного обстоятельства для величия их страны. Русские дворяне, писал английский посол Финч, не хотят разбирать никаких дел с остальной Европой. Он же, первый из англичан, заговорил о необходимости в данной ситуации соединить тесными сношениями дружбы Россию и Великобританию и укрепить связь, которая существовала уже между императрицей Анной Иоанновной и Австрийским домом. Фридрих II, едва получив корону, также искал согласия с кабинетом Петербурга. Его посланник Мардефельд упорно обхаживал Остермана, и небезрезультатно: русский министр иностранных дел заговорил о согласии заключить трактат с Англией, но при условии соблюдения интересов Пруссии и Польши, что, конечно же, не устраивало английский кабинет. Весть о кончине Карла VI встревожила и смутила Остермана, но Пруссии было ясно: Россия не была в состоянии заниматься делами своих соседей. Фридрих откровенно сказал, что то, что заставило его окончательно решиться захватить Силезию, это смерть Анны Иоанновны: «Видимо было, — говорил он, — что в период несовершеннолетия молодого государя Россия будет больше занята поддержанием спокойствия в своем государстве, чем поддержанием Прагматической санкции». Пруссия хотела склонить Россию на свою сторону, но при Бироне, явно тяготевшем к интересам Австрии, этого было невозможно добиться. Однако, едва Анна Леопольдовна была объявлена регентшей, Фридрих оживился, ибо Антон-Ульрих был его бо-фрер{4}, и Миних, первый министр, мог быть подкуплен. Об этой непростой ситуации и возможных вариантах развития событий и размышлял последние дни маркиз де ла Шетарди, наблюдая за событиями, происходившими в Петербурге. Миних действительно был назначен первым министром и, кроме того, подполковником конной гвардии. Супруга его стала первою дамой после принцесс. Антон-Ульрих сделан генералиссимусом, Остерман — генерал-адмиралом, князь Черкасский — канцлером, а граф Головкин пожалован вице-канцлером и сделан кабинет-министром. Петербург ликовал. Незнакомые, встречаясь на улицах, поздравляли друг друга с низвержением курляндца, знакомые обнимались и целовались, как в светлое воскресенье. Анна Леопольдовна принимала поздравления. В церквах зачитывали манифест об отрешении от регентства Империи герцога Курляндского Бирона и во время богослужений молились о здравии благочестивейшего, самодержавнейшего великого государя, императора Иоанна Антоновича всея России, благоверной государыни правительницы, великой княгини Анны всея России, и о супруге ее, благородном государе Антоне, о благоверной государыне цесаревне Елизавете Петровне. 10 ноября был парад всем войскам, находившимся в Петербурге. Именным Его Императорского Величества указом велено «для сего радостного случая» всем унтер-офицерам и солдатам по две чарки простого вина дать. Вокруг Зимнего дворца горели многочисленные костры. К ярко освещенному подъезду один за другим подъезжали богатые экипажи, слуги спешили встречать разряженных вельмож, взбудораженных, возбужденных последними событиями. Важно было уловить момент, предстать пред великой княгиней всероссийской и выказать несказанную радость и удовольствие от известия, что отныне правление Всероссийской Империи во время малолетства Его Императорского Величества поручено и отдано ей — Анне Леопольдовне. Залы сверкали от обилия золота. Придворные выискивали главных героев дня и почтительно, с глубочайшей признательностью за заслуги их, кланялись им. Остерман ловил каждое слово Миниха. Фельдмаршал важно поглядывал окрест себя. В залу вошла графиня Головкина, супруга вице-канцлера, и старый фельдмаршал, расфранченный, поспешил к ней. Он овладел ее рукою и осыпал ее самыми жаркими поцелуями. Старый селадон, почивавший на лаврах, так теперь маневрировал около милых дам. Вместе они подошли к великой княгине, окруженной самыми близкими ей людьми. Все с негодованием говорили о Бироне, недобрым словом поминали супругу его, рожденную Трейден, коя также была нетерпима всеми. Поддерживая разговор, мило улыбаясь, кланяясь, всяк в тот момент думал более об одном: что он может получить, выиграть от сложившейся ситуации, на кого ставить ныне, супротив кого вести тонкую интригу. Заиграла итальянская музыка, и правительница, взяв под руку красавицу тетку Елизавету Петровну, направилась к празднично украшенному искусственными цветами столу. Еще 9 ноября, после обеда, Бирона и все его семейство отправили в одной карете в Шлиссельбург. Тут его допросили в первый раз, предлагая следующие пункты: До какой степени простирались отношения его с нынешнею благоверною государынею цесаревной Елизаветой Петровной, имевшие целью удаление от престола царствовавшего императора? Кто именно знал об этом? Герцог заявил, что с ним поступают бесчеловечно и неслыханным образом. — Везде, — говорил он, — а также и в России, существует обычай уличать обвиняемого письменными доказательствами или изустными показаниями достоверных свидетелей. И еще… — Герцог помолчал и продолжил: — Прошу помнить, сам я лицо владетельное, вассал короля польского, и, следовательно, нельзя меня допрашивать и выслушивать без депутата с его стороны. Отвечали герцогу весьма грубо. Густава Бирона с гауптвахты Зимнего дворца увезли под стражею, в сумерки, в Иван-город. Кабинет-министра Бестужева-Рюмина, арестованного вместе с Биронами, на дровнях отправили в неизвестном направлении. Всего более удивило маркиза де ла Шетарди, что командовать Измайловским полком назначен был князь Гессен-Гомбургский, из ближайших людей цесаревны Елизаветы Петровны. Чрез тайных поверенных маркиз получил следующие сведения о новом подполковнике и командире Измайловского полка. Людвиг-Иоганн-Вильгельм, наследный принц Гессен-Гомбургский, прибыл в Россию в 1723 году, восемнадцати лет от роду, и тогда же принят в службу полковником. Петр I предполагал женить его на дочери Елизавете Петровне, но брак не состоялся по случаю кончины государя. В 1730 году Анна Иоанновна пожаловала его генерал-лейтенантом Преображенского полка. Тогда же принц сблизился с Бироном. С Минихом новый генерал был при взятии Перекопа, занятии Бахчисарая и сожжении Ахмечети, но разошелся в мнениях с главнокомандующим, отстаивая свою мысль действовать малыми отрядами, а не всею армией, склонил на свою сторону нескольких генералов, собирался, как пишут, лишить Миниха команды и тайно жаловался на него Бирону. Беспокойный, сварливый, нрава слабого, князь Гессен-Гомбургский, ненавидя Миниха, всячески подсиживал его, был в ссоре со всем Петербургом и дружил с одним Лестоком. Чрез тайных поверенных получал маркиз де ла Шетарди сведения и о других не менее важных для него событиях, в городе происходивших. Так, 17 октября 1740 года, при Адмиралтействе на полковом дворе, прапорщик Горемыкин распоряжался о приводе к присяге по случаю назначения наследника престола. Трое из сосланных на работу — Иван Ильинский, Ларион Агашков, Кирилл Козлов, «потаенные раскольщики», объявили, что они «к той присяге нейдут, для. того что та присяга учинена благоверному государю великому князю Иоанну, а он родился не от христианской крови и не в правоверии». На допросе Ильинский пояснил, что «отец его высочества иноземец и в церковь не ходит и святым иконам не покланяется, о чем он, Ильинский, признавает собою, что иноземцы последуют отпадшей западной римской церкви». Несмотря на истязания, «потаенные раскольники» стояли на своем. Их сослали навечно в Рогервик на каторжную работу. Вероятные поводы к волнению в суеверном народе весьма интересовали как аналитиков в Сорбонне, так и их противников в масонских ложах. Вот почему сведения из сыскного приказа почитались за важнейшие. Капитан в отставке Петр Калачов бывал с государем Петром I во многих баталиях, ездил с ним и в Голландию. ДеЛа привели его в ноябрьские дни 1740 в Петербург. Старый солдат встретился 16 ноября на квартире со своим двоюродным племянником, солдатом Преображенского полка Василием Кудаевым и старым знакомым Василием Егуповым. Как водится, выпили. Закусили. Налили по второй. — Ну, племяш, что у вас в полку вестей? — спросил Калачов. — У вас ли князь Трубецкой и Альбрехт? Помнится, сказывал ты мне, Альбрехта Бирон жаловал, а Трубецкой поручика Аргамакова бил тростью по щекам. — Все по-прежнему, — отвечал тот. — В тайной канцелярии никого нет вновь? — поинтересовался капитан. — Не слыхал, — с неохотой отвечал племянник. — Да-а, — протянул Калачов, — ведь Ханыков и прочие были в тайной канцелярии под караулом не государыне цесаревне Елизавет Петровне в наследстве, а в регентове деле. (Во время кончины Анны Иоанновны бывший в карауле в Летнем дворце поручик Преображенского полка Петр Ханыков, узнав, что правителем назначен Бирон, сказал в сердцах: «Для чего так министры сделали, что управление империи мимо его Императорского Величества (Иоанна III) родителей поручили его высочеству герцогу Курляндскому?» Поручик того же полка Аргамаков говорил с плачем: «До чего мы дожили и какая нам жизнь! Лучше бы сам заколол себя, что мы допускаем до чего, и хотя бы жилы из меня стали тянуть, я говорить то не престану!» О словах их донесли по начальству. Ханыкова и Аргамакова пытали на дыбе). — Все мы можем ведать, и сердце повествует, что государыня цесаревна в согласии Его Императорского Величества любезнейшей матери, Ея Императорскому Высочеству великой княгине Анне всея России и с любезнейшим Его Императорского Величества отцом, его высочеством герцогом и со всем генералитетом. — Где тебе ведать, эдакому молокососу? — взорвался Калачов. — Пропала наша Россия! Чего ради государыня цесаревна нас всех не развяжет? Все об этом гребтят. Не знаю, как видеть государыню цесаревну, я бы обо всем ее высочеству донес, да не знаю как. Не знаешь ли ты, как дойти? Племянник пожал плечами и пожалел, что прежде, едва зачался разговор о регенте, сказывал гостям, что «весь Преображенский полк желал быть наследницею государыне цесаревне, а его рота вся желала ж, и он, Кудаев, в том на смерть готов подписаться». — Стану государыне цесаревне говорить: что вы изволите делать? Чего ради российский престол не приняла? — продолжал Калачов. — Вся наша Россия разорилась, что со стороны владеют. Прикажи идти в Сенат и говорить, как наследство сделано, и чего ради государыня цесаревна оставлена, и чья она дочь? И ежели прикажет, прямо побегу в Сенат и оные речи говорить. — Хорошо, как допущен будешь до ее высочества, — вступил в разговор Егупов, — а когда того не сделается, куда ты годишься? Знатно ее высочество сама желания о том не имеет. — Ты слышь, слышь, — постучал пальцем по столу Калачов. — Не знаем мы, откуль владеет нашим государством, — он поднял палец над вихрами, — и чья она дочь, Его Императорского Величества Иоанна III любезнейшая матерь, великая княгиня Анна? Родитель-то ее, герцог Мекленбургский, пло-охо жил с матерью ее Екатериною Иоанновною. И ведомо Богу одному, от кого она — Анна Леопольдовна, рождена… Да-а… Не любил ее герцог, не любил. И еще, мне бояться нечего, я свое прожил, а только скажи ты мне, крещен или нет Его Императорское Величество? А? — Он чмокнул языком. — О том мы неизвестны. Так надобно сделать, чтоб всяк видел, принести в церковь соборную Петра и Павла да крестить. Так бы всяк ведал, а то делают, и Бог знает! Кудаев донес на старика в ту же ночь, едва гости уснули. Калачова сослали навечно в Камчатку, Егупова — в сибирский город Кузнецк, а Кудаева за донос произвела Анна Леопольдовна в сержанты и наградила пятьюдесятью рублями. И, зная об этом, французские политики делали свои выводы. В архиве министерства иностранных дел Франции хранится депеша одного из секретных агентов, делавшего большую политику при петербургском дворе, от марта 1741 года. «Есть два средства, одинаково сильные в пользу Елизаветы, — сообщал он, анализируя сведения, добытые Шетарди и собственными тайными поверенными. — Одно — религия, другое — отмщение оскорбления, нанесенного духовенству при избрании на царство Анны, тетки правительницы. Остерман велит внушить духовенству, что последняя нимало не православна, что муж ее лютеранин и иноземец и оба не упустят случая воспитать молодого царя, их сына, в догматах, противных господствующей в стране вере. Какой повод к волнению для народа суеверного, когда подобные внушения будут ему переданы священниками, исповедниками! Что может быть сильнее и способнее для возбуждения черни и солдатства! Действуя таким образом, духовенство будет думать, что оно защищает собственное дело свое, и вот тому причина: в собрании чинов 1730 года духовенство было исключено при избрании на царство Анны, под предлогом, что оно себя унизило соучастием в возведении на престол, по кончине Петра I, его супруги. Более и не нужно ничего, чтобы возбудить ненависть духовенства против распоряжения царицы Анны в пользу сына своей племянницы. Должно удивляться, что маркиз де ла Шетарди не упомянул ничего об участии, которое может принять духовенство в деле принцессы Елизаветы. Но если предполагать, что оно осуществится чрез посредство Швеции, то возникает опасение, что интересы короля ничего не выиграют, когда Остерман возвратит себе преобладающее влияние, которым он до сих пор пользовался в России, почему и желательно, чтобы Швеция за свое участие в пользу принцессы Елизаветы требовала от последней удаления Остермана от дел, тем более что должно ожидать, что до тех пор, пока этот министр останется в силе, не будет никакой надежды на то, чтобы Россия поддалась на какие-нибудь переговоры о соглашении со Швециею». Будучи в силе, Миних подписал 27 декабря 1740 года договор с Пруссией, набросанный еще Бироном. В качестве подарка фельдмаршал получил кольцо в шесть тысяч талеров для жены, пятнадцать тысяч талеров для сына и имение в Бранденбурге. Не обойдена была вниманием и Юлия Менгден. Королева прусская прислала девице Менгден свой портрет, украшенный бриллиантами. Подарок оценили в 30 тысяч экю. Фельдмаршал намеревался послать в помощь Фридриху двенадцать тысяч войска. Король Пруссии благодарил Миниха собственноручным письмом, называя его «великим человеком» и «близким другом». Старый вояка, следуя по стопам Бирона, жаждал одолеть общих врагов общими силами. Но каких врагов? Бирон не мог предвидеть последствий неожиданной кончины Карла VI. Не мог и представить, что Пруссия восстанет против Австрии. Складывалась невероятная ситуация: Россия имела двух союзников, которым обязалась помогать и кои вступали в войну друг с другом. Важна была позиция Анны Леопольдовны. Ее личные симпатии клонились к Австрии. Дабы усилить их, саксонский курфюрст торопил с выездом Линара, поручая ему действовать во всем согласно с австрийским посланником Боттой и ставя задачу убедить великую княгиню отступиться от трактата, заключенного с прусским королем. Ботта, посланный королевой венгерской в Берлин для переговоров с Фридрихом, не добился от последнего обещания не начинать войну и поспешил в Петербург интриговать против Пруссии. Под нажимом австрийского и саксонского посланников и при содействии Остермана, копавшего под Миниха, Анна Леопольдовна могла начать содействовать Австрии в случае войны с Пруссией и поставить Россию в неприязненное положение к союзнице прусского короля Франции, имевшей притязания на часть австрийских владений. Маркиз де ла Шетарди получил из Версаля повеление помешать во что бы то ни стало намерению русских относительно Австрии и с этою целью стараться о низвержении Анны Леопольдовны, а французский посол в Стокгольме — убедить шведское правительство начать войну против России. Незадолго до перенесения тела императрицы Анны Иоанновны из старого Летнего дворца в Петропавловский собор, к чему торжественно готовился весь Петербург, французского посла в его резиденции посетил посол Швеции Нолькен. Эрик-Мариас Нолькен, чрезвычайный посланник, жил в России с сентября 1738 года и находился в весьма дружеских отношениях с Иоахимом-Жаком Тротти маркизом де ла Шетарди. Он известил своего друга о поставленной перед ним министром иностранных дел Швеции Гилленборгом задаче: вступить в контакт с теми силами или группировками русской аристократии, которые, в ответ на шведскую помощь в захвате власти, пойдут на территориальные уступки Швеции. Нолькен остановился на Елизавете Петровне и ее окружении. Маркиз де ла Шетарди из переписки с французским послом в Стокгольме маркизом Ланмария знал: в Швеции росло число сторонников ревизии вооруженным путем условий Ништадтского мира. Нолькен назвал сумму, выделенную ему для поддержания русской оппозиции, — сто тысяч талеров. — Но партия Елизаветы слаба и ничтожна, — высказал свои соображения маркиз де ла Шетарди. — Партия принцессы Елизаветы не так ничтожна, как вы думаете, — возразил Нолькен, — и цесаревна через посредников начала переговоры с некоторыми крупными государственными деятелями и генералами, не говоря уже о том, что гвардия готова к действию. — С вами вел переговоры ее личный врач Лесток? — поинтересовался маркиз де ла Шетарди. Он понимал: деньги, выделенные Нолькену, пришли из Франции. У Швеции их просто не было. Понимал и то, что Елизавета Петровна также ясно осознавала, от кого они идут, и именно поэтому искала последнее время встречи с Шетарди и послала к нему Лестока. — Да, этот ловкий лекарь весьма искусен в дипломатии и очень осторожен, — отвечал Нолькен. Лесток был более, чем кто-либо из окружения Елизаветы, изучен французами. Маркиз де ла Шетарди не раз и не два встречался с ним и о последней встрече рассказал теперь нечаянному гостю. — Принцесса Елизавета втайне прислала его выразить мне сожаление по поводу прекращения моих посещений. Но вы прекрасно и не менее меня осведомлены — лица, видавшиеся с нею, и сама она были в подозрении. Здесь надо быть весьма осторожным. Во всякое время, — после паузы добавил он. — Лесток весьма сожалел о низложении Бирона. Становилось понятным: лишившись его поддержки, цесаревна потеряла все. Она просила о встрече. — И что же вы? — Встречаюсь с принцессой Елизаветой в ближайших числах., сразу же после перенесения праха царицы в Петропавловский собор. — Весьма рад сотрудничеству, — вставая из кресла и раскланиваясь, сказал Нолькен. В своих словах он был искренен. 23 декабря, в семь утра, с Петербургской крепости раздался сигнал из трех пушек, и в то же время на Адмиралтействе выкинули черный флаг. Петербуржцы и гости северной столицы высыпали на улицы проводить гроб императрицы Анны Иоанновны, должный следовать в сопровождении войска от Летнего дворца до соборной церкви Петра и Павла. Между тем во дворце собрались высочайшие особы, духовенство, придворные чины и генералитет, а прочие участвовавшие в церемонии лица разместились, согласно росписанию, перед дворцом. По совершении торжественной панихиды в Фюнеральном зале в первом часу пополудни раздался второй сигнал из трех пушек, и вслед за тем гроб императрицы был поднят 12 штаб-офицерами и вынесен ими из дворца. Гроб установили на «печальные» сани под балдахином. Сопровождавшие заняли свои места, и открылось шествие. Солдаты полевых полков, рейтары лейб-гвардии Конного полка, гренадеры, четыре хора трубачей и литаврщиков шли в строю за быстро покрываемыми снегом санями. Маршалы и все лица, составлявшие депутации, были в длинных черных епанчах и такого же цвета шляпах и перчатках. Маршалы имели жезлы с гербами, увитые черным флером. Плыли знамена и гербы над толпой. За областными гербами несен молодым капитаном флота «Адмиралтейский штандарт». За ним — знамя с государственным гербом из черной тафты, обшитое черною шелковою бахромою с таковыми же кистями. За знаменами двумя певчими несены две хоругви, а за ними иподиаконом — крест. Затем шли певчие. За ними — черное духовенство. За духовенством следовали придворные чины. Процессия с самого выноса из дворца тела и во весь путь сопровождалась «ежеминутною» пушечною пальбою и вслед за нею ружейною при колокольном звоне во всех церквах города. Из числа экипажей, бывших в процессии по распоряжению Печальной комиссии, пропущены были в Петропавловскую крепость: правительницы Анны Леопольдовны, герцога Антона-Ульриха, цесаревны Елизаветы Петровны, десять карет придворных лиц, составлявших свиту высочайших особ. Императрицу отпевали епископы. Во время богослужения курились благовонные свечи, и, по сигналам обер-церемониймейстера, произведена была троекратная пальба беглым огнем каждый раз из 101 пушки: по прочтении Евангелия, во время пения славника: «плачу и рыдаю» и при посыпании тела землею. По окончании отпевания произнесено епископом псковским Стефаном надгробное слово, сочиненное архиепископом Амвросием. — Сие есть естества нашего свойство, слышателю плачевный: всяк дражайшую, важную, богатую и любимую себе и всем полезную вещь потерявшие, весьма по оной печалится, жалеть и великою сердца болезнию сокрушается; а многократно бывает, что от внутреннего возбуждаемый сердоболию и плакать понуждается непрестанно, сея истины практика на нас самих ныне исполняется. О сынове Российские! Когда всяк сему печальному действию присутствуя не без печали обретается, всяк слез исполненный, воздыхает, плачет и сетующего пророка Иеремии глас произносит: «Кто даст главе моей воду и очима моима — источник слез, да плачу день и ночь». По ком же великое рыдание? Чего ради плач непрестанный и неутолимый? По общей всех матери нашей, по дражайшей над царские порфиры, над драгоценные виссоны и неоцененные сокровища обладательницы нашей. Всемилостивейшая Государыня наша, Анна Иоанновна, Императрица и самодержица Всероссийская, веры православныя бодрая защитница, обидимых прибежище, странных и бедных пристанище, беззаступных покровительница, сирот и вдов почитательница, монастырям и церквам убогим милостыни прещедрая подательница, плачущих скорое утешение, нечаянно преставися. Оставя нас, отыде в горняю к Отцу Небесному обитель. О вести печальнейшие!.. По окончании обряда погребения высочайшие особы со свитою удалились из собора. Предание земле назначено было на 15 января 1741 года. Вряд ли думал фельдмаршал Миних, что болезнь, скрутившая в одночасье, не позволит ему поклониться праху императрицы в последний раз. Более того, выздоровев после тяжкой болезни, он с ужасом узнает, что практически удален от дел. Указом от 28 января 1741 года решение дел, вступающих в Кабинет, было распределено между министрами так: Миниху — вся военная часть, крепости, артиллерия и инженеры, Кадетский корпус и Ладожский канал, Остерману — иностранные дела, Адмиралтейство, флот, Черкасскому и Головкину — внутренние дела по Сенату. Почувствовав, что упускает власть, Миних предпримет последнюю попытку: попросит отставки в марте у Анны Леопольдовны и, к чрезвычайному изумлению своему, получит ее. Остерман и Линар с Боттой одержат верх. Интересы Австрии возьмут верх в петербургском правительстве. Франции останется только энергически ускорять события. >XII Принцесса Елизавета и ее личный врач Лесток — вот кто более всего интересовал теперь маркиза де ла Шетарди. За год с небольшим он успел приглядеться к цесаревне. Не на одном придворном празднестве их пара открывала бал. Елизавете Петровне было 32 года. Дочь царя Петра и Марты Самуиловны Скавронской была воистину красавица. Высокого роста, чрезвычайно живая. В обращении ее много ума и приятности. Она хорошо сознавала, что мужчины к ней неравнодушны, и глаза ее вспыхивали пламенем игривым во время беседы с ними. А удивительно стройная ее фигура, шея необычайной белизны:.. Было, было от чего закружиться голове. Она хорошо танцевала и ездила верхом без малейшего страха. Маркиз де ла Шетарди знал — у цесаревны двое детей. Соотечественник его Дюкло в своих мемуарах заметит, что «Елизавету побудило вступить на престол только желанию свободно предаваться удовольствиям…». (В скобках заметим, редактор русского перевода мемуаров к приведенным словам сделает свое примечание: «Елизавета имела 8 детей, из которых ни одного не признала и которых одна из ее фавориток, итальянка Жуанна, приняла на свой счет».) Она любила потолкаться в девичьей, сама наряжала прислугу к венцу и любила смотреть в дверную щелочку, как веселится дворня. Ласковая в обращении, из-за пустяка приходила в неистовство и бранилась резко, не разбирая, кто пред нею — мужчина или женщина. Молясь в домашней церкви долго, неистово, по временам прерывала молитву, дабы подойти к зеркалу и лишний раз полюбоваться на свои «приятности». От вечерни мчалась на бал. Родилась она вне брака. Едва немного подросла, ее сдали на руки француженке-гувернантке госпоже Латур, дабы научить отлично говорить по-французски и великолепно танцевать менуэт. В селе Измайлово, где прошли ее детские годы, как бы сталкивались старая и новая Русь. На одном конце села жила вдова царя Иоанна Алексеевича Прасковья со своими дочерьми Екатериной и Анной, державшаяся строгих старомосковских правил и чтившая заповеди Домостроя, а на другом конце, в новых правилах, воспитывалась Елизавета Петровна. Из спальни ее несся смех, не умолкала французская речь. Надзора за дочерью Петра практически не было и, надо думать, влияние госпожи Латур было далеко не безвредным. Гувернантка была склонна к авантюризму и весьма сластолюбива. Елизавете не было и тринадцати, когда Петр, в торжественной обстановке, обрезал ей крылышки. Тогда, в те далекие годы, девочки знатных домов носили в качестве символа ангельской невинности маленькие белые крылышки на платьях. Государыня цесаревна «Елизавет Петровна» была объявлена совершеннолетней. Она могла считать себя настоящей принцессой на выданье. Прекрасная танцовщица, любительница музыки (надо сказать, даже кваканье лягушек вызывало у нее интерес, она находила в нем мелодичность), хорошо владеющая итальянским, немецким и французским языками, кои преподавали ей графиня Маньяни, учитель Глюк и виконтесса Латур ла Нуа, Елизавета должна была дожидаться хорошего жениха. Государь намеревался выдать ее за одногодка дочери — французского короля Людовика XV. Велись переговоры чрез французского посла Кампредона. Но Версаль смущало происхождение принцессы, родившейся от «подлой» женщины. А вскоре оттуда пришла весть, что правительство регента герцога Орлеанского избрало невестой Людовику инфанту испанскую. Петр не оставлял мысли породниться с Версалем. Он все более останавливал теперь взор свой на сыне регента, герцоге Шартрском, неженатом молодом человеке. Если бы брак удался, Россия помогла бы герцогу взойти на польский престол и тогда, по мысли царя, три страны, связанные тесными узами крови, могли бы действовать заодно. Преследовал русский правитель и еще одну, тайную, мысль: король Людовик XV слаб здоровьем, и в случае кончины его, умри он бездетным, вероятным кандидатом на французский престол становился бы герцог Шартрский. Версаль отмалчивался, и, можно сказать, рушилась на глазах идея о русско-французском союзе, коей жил долгое время Петр I, а точнее сказать, которую порождала политическая обстановка в Европе. Впервые о прямых попытках к русско-французскому союзу упоминается в хрониках XVII века. В 1629 году к государю Михаилу Федоровичу явилось, как пишут, чрезвычайное посольство от Людовика XIII. Возглавлявший посольство Дюгэй-Корменен, как то было повелено королем французским, приглашал русского государя объединиться в союз. Русский «белый» царь — глава православия, король Франции — глава католических стран. Объединись два таких «потентата», и покорятся им все другие государства. Набожный Михаил Федорович внимательно выслушал предложение, но ограничился лишь уверениями в дружбе. Петр, разгромив шведов и отомстив туркам за неудачный Прутский поход, остановил взор свой на Франции. В Голландии, представлявшей в то время нечто вроде «камеры международных соглашений» и в которой ранее, с помощью Лефорта, Петр I был принят в масонскую ложу, чрез князя Куракина Петр обратился к представителю Франции в Голландии маркизу Шатонефу — человеку весьма серьезному и прагматическому, к мнению которого прислушивались тонкие политики, с предложением завязать союзные отношения с Версалем. Куракин попросил Шатонефа сообщить своему правительству: Петр I готов с этой целью прибыть в Париж. В Версале сообщение Шатонефа вызвало настоящий переполох. Тому была следующая причина. Россия враждовала с Англией, а Версалю необходима была дружба с ней. Кроме того, ни Англия, ни Франция не признали еще официально императорского титула Петра I. Никого не предупреждая, царь сел на корабль и отправился к берегам Франции. Петр I не добился желаемого. В дело вмешалась всесильная Англия. Но именно в ту поездку царь задумал выдать дочь замуж за короля. Елизавета жила мыслью о Франции. Но пока новый регент герцог Бурбонскнй, сменивший умершего герцога Орлеанского, размышлял над предложением Петра I о женитьбе герцога Шартрского на Елизавете, пока русский царь в нетерпении ожидал ответа, в Сорбонне размышляли о вероятии в будущем восшествия на русский престол Елизаветы Петровны. Католиков не устраивал православный царь, весьма склонный к протестантизму. Дочь же его, рожденная от «подлой» женщины, занимала их больше. Склонная к «смешанной» религии (к чему склонил ее пастор Глюк), Марта Самуиловна Скавронская была весьма чутка православию. Не тот ли Глюк и ввел ее в масонскую ложу? (В скобках заметим, Елизавета Петровна, придя к власти, будет весьма благосклонна к масонскому братству, и многие из ее окружения, даже самые близкие, сольются с «братством».) В Сорбонне будут сквозь пальцы смотреть на оргии, происходящие при русском дворе в царствование Марты Самуиловны. (Достаточно привести донесение Лефорта от 25 мая 1726 года: «Я рискую прослыть за лгуна, когда описываю образ жизни русского двора. Кто мог бы подумать, что он целую ночь проводит в ужасном пьянстве и расходится, уже это самое раннее, в пять или семь часов утра? Более о делах не заботятся».) Иезуиты прекрасно понимали: Скавронская, ввиду своего происхождения, будет вызывать озлобление в среде русской и продержится на троне недолго. Их, как, впрочем, и протестантов, более интересовали личности с частицей «подлой» крови. Такого человека им хотелось утвердить на русском троне. (Забегая вперед, отметим, Елизавета Петровна взошла на престол, когда были физически уничтожены царевич Алексей Петрович, его дочь Наталья и сын — малолетний государь Петр II, когда практически вырублена была ветвь русская, шедшая от царя Иоанна. Убит позже будет и правнук его — император Иоанн Антонович…). В Сорбонне зрели свои планы. (В Швеции, к примеру, знали о них. Так, Валишевский, вплотную связанный с масонскими кругами, в своей книге «Преемники Петра» проговаривается об этом. Сообщая о действиях Швеции летом 1741 года, связанных с возведением на престол Елизаветы Петровны, он пишет: (Бестужев. — Л.А.) видел, что шведы не очень торопятся начать войну, но ошибался в причине этого. На самом деле в Стокгольме ждали новой внутренней революции в России, которую считали благоприятной для планов, составленных двадцать лет тому назад.) Петр I искал союза с Версалем, но при французском дворе думали о другом. На одно из предложений Петра I герцог Бурбонский дал такой сухой, резкий ответ, что, казалось, с Францией будет порвано навсегда. Только смерть Петра I помешала открытому разрыву. Негодование государя на Францию было велико, но оно меркло в сравнении с гневом, вызванным поведением Марты Самуиловны. Царь узнал о связи ее с Виллимом Монсом и был взбешен. Петру передали подметное письмо. «Я, Михей Ершов, объявляю: сего 1724 года, 26-го апреля, ночевал я у Ивана Иванова сына Суворова и между прочими разговорами говорил Иван мне, что когда сушили письма Виллима Монса, тогда унес Егор Михайлов из писем одно сильненкое, что и рта разинуть бояться, и это хорошенькое письмо, а написан в нем рецепт о составе питья, и не про кого, что не про хозяина». Донос этот Михей Ершов подал сейчас же после коронационных торжеств, едва Марта Самуиловна, волею Петра, объявлена была государыней императрицей всероссийской. Любопытно, донос не дошел тогда до Петра. Исчез неизвестно куда. Петр о нем не узнал, но Монс и Марта Самуиловна узнали тотчас же. С Мартой даже случился нервный удар, настолько она встревожилась. Но отношение Петра к ней не переменилось, и она успокоилась на время. 5 ноября донос выплыл и передан был государю. Кем — установить ныне невозможно. Суворова взяли в тайную канцелярию. Под пыткой он оговорил других лиц. Из их расспросов выяснилась для Петра вся суть отношений Монса к Марте Самуиловне. Предварительное следствие велось в тайне, в строгой тайне. Государыня и Монс ничего не подозревали. 9 ноября, прямо со следствия, Петр отправился во дворец. Поужинал, поговорил с супругой. Побеседовал с Монсом. На камергере лежала масса обязанностей. О них и поговорили. Ничто не выдавало внутреннего напряжения Петра. «Который час?» — вдруг обратился он к супруге. Та посмотрела на свои часы — подарок Петра из Дрездена: «Девять часов». Тогда Петр резко вырвал у нее часы, повернул стрелку и сурово сказал: «Ошибаетесь, двенадцать часов, и всем пора идти спать». Все разошлись. Через несколько минут Монс был арестован у себя в комнате. Когда его на следующий день ввели в канцелярию государева кабинета, где сидел Петр, окруженный ворохом всевозможных бумаг, взятых у него при обыске, царь поднял голову и взглянул на арестанта. В этом взгляде было столько гнева, жестокости и жажды мести, что Монс не выдержал. Он затрясся всем телом и лишился сознания. Государь сам занялся расследованием. Чем глубже вникал он в суть дела, тем более видел: Монс был обожаем императрицей. Она ни в чем не могла ему отказать. Пользуясь этим, он, за соответствующую мзду, оказывал услуги влиятельным просителям. Только теперь Петр понимал, чью волю выполнял он, потворствуя жене, выпутывая иного сановника из беды, повышая кого-то в должности, утверждая иные хлопоты о поместьях. Нельзя не упомянуть и следующего. Государыня и сама не прочь была погреть на этих делах руки. Выполняя роль ходатая, она не забывала себя. Вымолить пощады или получить награду стоило денег, точнее сказать, золота. Императрица скопила большие деньги и держала их, как пишут, в заграничных банках, на вымышленное имя. Монсу было предъявлено обвинение во взяточничестве. Верховный суд, которому он был предан, постановил: «Учинить ему, Виллиму Монсу, смертную казнь, а именья его, движимое и недвижимое, взять на его Императорское Величество». Петр утвердил приговор суда. 16 ноября 1724 года, на Троицкой площади, в десять часов утра, Виллиму Монсу отрубили голову. Екатерина Алексеевна (Марта Самуиловна) была в тот день очень весела. Казнив Монса, в пылу гнева царь готов был убить и дочерей, но, как рассказывает Вильбоа, их спасла гувернантка-француженка. Впрочем, Вильбоа — источник малодостоверный. Другой исследователь, Гельбиг, утверждает, что, мстя за Монса, императрица свела счеты с супругом, отравив его. Отнесемся несколько скептически и к этому источнику. Став императрицей, Марта Самуиловна деятельно принялась пристраивать дочь. Узнав, что Версаль решил отказаться от мысли женить Людовика на испанской инфанте, она чрез ла Кампредона без обиняков предложила в супруги герцогу Шартрскому дочь Станислава Лещинского, с тем чтобы возвести его на польский престол, а королю — свою дочь, Елизавету Петровну. Ответ пришел неожиданный. Людовика женили на Марии Лещинской. Россия порвала отношения с Францией и тут же заключила союз с Австрией. В царствование Анны Иоанновны Елизавету также стремились выдать замуж, но, преследуя уже другие цели, — отдалить от двора как можно далее. Как писал Остерман, надобно было подыскать «такого принца… от которого никакое опасение быть не может». «Отдаленного» принца так и не смогли отыскать. Появившегося же гвардии сержанта Шубина — первую любовь Елизаветы — сумел интригой отдалить от нее дальновидный Лесток. За ней приглядывали со всех сторон. Во все время царствования Анны Иоанновны с нее не спускали глаз. Следили за ближними ей людьми, подсылали соглядатаев. Привыкшая к слежке, она была весьма осторожна, играла беспечность, нежелание интересоваться вопросами престолонаследия — то, чего желали видеть ее противники. Но всякий раз оживлялась, когда близость власти весьма реально ощущалась ею. Так было во времена царствования Петра II и в период регентства Бирона. Двор цесаревны невелик. Отметим, двое из ее придворных — обер-шталмейстер и гофмейстер — были женаты на родных сестрах — дочерях пастора Глюка, так радевшего о карьере Марты Самуиловны Скавронской при русском дворе. Певчий Алексей Григорьев — из малороссийских казаков, человек добродушный, не без юмора, обладавший удивительным голосом, был очень дорог Елизавете. Они были погодки. И она питала к нему нежную привязанность, даже страсть. О нем в 1742 году маркиз де ла Шетарди напишет следующее: «Некая Нарышкина… женщина, обладающая большими аппетитами и приятельница цесаревны Елизаветы, была поражена лицом Разумовского (это происходило в 1732 году), случайно попавшегося ей на глаза. Оно действительно прекрасно. Он брюнет с черной, очень густой бородой, а черты его, хотя и несколько крупные, отличаются приятностью, свойственной тонкому лицу. Сложение его также характерно. Он высокого роста, широкоплеч, с нервными и сильными оконечностями, и если его облик и хранит еще остатки неуклюжести, свидетельствующей о его происхождении и воспитании, то эта неуклюжесть, может быть, и исчезнет при заботливости, с какою цесаревна его шлифует, заставляя его, невзирая на его тридцать два года, брать уроки танцев, всегда в ее присутствии, у француза, ставящего здесь балеты. Нарышкина обыкновенно не оставляла промежутка времени между возникновением желания и его удовлетворением. Она так повела дело, что Разумовский от нее не ускользнул. Изнеможение, в котором она находилась, возвращаясь к себе, встревожило Елизавету и возбудило ее любопытство. Нарышкина не. скрыла от нее ничего. Тотчас же было принято решение привязать к себе этого жестокосердаго человека, недоступного чувству сострадания». Потеряв голос, Разумовский, согласно воле Елизаветы, назначен был управлять всем ее двором. (15 июня 1744 года Елизавета Петровна, императрица российская, тайно обвенчается со своим любимцем в скромной церкви в селе Перово.) Покровительствовала она и многочисленным родственникам матери, жившим в малой известности. «Надеюсь, что вы не забыли, что я бо?льшая у вас», — писала она вдове своего дяди графа Федора Самуиловича, когда та захотела было распоряжаться имением мужа. При дворе Елизаветы находились ее двоюродные сестры. Сама находясь постоянно без денег, она умудрялась как-то помогать многочисленным родственникам, постоянно занимая для них где возможно деньги. Ближайшие ей люди, составлявшие ее двор, были так же молоды, как и она. Надо думать, и они не раз удивлялись тому, как не потерялась она и умела сохранить самостоятельность в обстановке крайне неблагоприятной во все царствование Анны Иоанновны. Ее спасал природный ум. Французский дипломат Ж.-Л. Фавье, глубокий психолог, так охарактеризует ее: «Сквозь ее доброту и гуманность… в ней нередко просвечивает гордость, высокомерие, иногда даже жестокость, но более всего — подозрительность. В высшей степени ревнивая к своему величию и верховной власти, она, легко пугается всего, что может ей угрожать уменьшением или разделением этой власти. Она не раз выказывала по этому случаю чрезвычайную щекотливость. Зато императрица Елизавета вполне владеет искусством притворяться. Тайные изгибы ее сердца часто остаются недоступными даже для самых старых и опытных придворных, с которыми она никогда не бывает так милостива, как в минуту, когда решает их опалу. Она ни под каким видом не позволяет управлять собой одному какому-либо лицу, министру или фавориту, но всегда показывает, будто делит между ними свои милости и свое «мнимое доверие». Разумовский частенько напивался до бесчувствия, и тогда цесаревна бежала к Лестоку. Хирург, превосходный психолог, давно уяснил себе, что не пение и не голос Разумовского прельщали цесаревну. Разбегавшаяся от буянящего Разумовского дворня знала: лишь двое — сама Елизавета Петровна и доктор Лесток — могли безбоязненно появиться перед пьяным. Лесток, можно сказать, был доверенным человеком цесаревны. (О степени их доверенности свидетельствует секретная депеша Мардефельда своему королю от 28 декабря 1742 года: «Особа, о которой идет речь (Елизавета Петровна. — Л.А.), соединяет в себе большую красоту, чарующую грацию и необыкновенно много приятного ума и набожности, причем исполняет внешние обряды с безпримерной точностью. Но, зачатая под роковым созвездием, т. е. в самую минуту нежной встречи Марса с Венерой… она ежедневно по нескольку раз приносит жертву на алтарь матери любви и значительно превосходит набожными делами супруг императора Клавдия и Сигизмунда. Первым жрецом, отличенным ея, был подданный Нептуна, простой матрос прекрасного роста… Теперь эта важная должность не занята в продолжении двух лет; до того ее исполняли жрецы, не имевшие особого значения. Наконец, ученик Аполлона с громовым голосом, уроженец Украины… был найден, и должность засияла с новым блеском. Не щадя сил и слишком усердствуя, он стал страдать обмороками, что побудило однажды его покровительницу отправиться в полном дезабилье к Гиппократу просить его оказать быструю помощь больному. Застав лекаря в постели, она села на постель и упрашивала его встать. Он, напротив, стал приглашать ее… позабавиться. В своем нетерпении помочь другу сердца, она отвечала с гневом: «Сам знаешь, что не про тебя печь топится!..» «Ну, — ответил он грубо, — разве не лучше бы тебе заняться со мной, чем с такими подонками?» Но разговор этим ограничился. Он повиновался. Я узнал эти подробности от человека, присутствовавшего при этом фарсе…» Впрочем, оставим сказанное на совести Мардефельда. Протестант, уроженец Франции, Иоганн-Герман Лесток, человек предприимчивый, явился в Россию, в Петербург, в 1713 году. Отец его был лейб-хирургом; может, поэтому с детских лет увлекся хирургией и сын. Представленный государю, молодой Лесток (ему шел двадцать второй год), имевший чрезвычайно приятную физиономию и свободно объясняющийся почти на всех европейских языках, понравился ему и был определен хирургом к высочайшему двору. Жалованье Лесток получил приличное. — Французу, — говорил государь, — всегда можно давать больше жалованья; он весельчак и все, что получает, проживает здесь. Благодаря умению вкрадываться в сердца людей и обворожить каждого скромным, приятным общением, Лесток быстро сблизился со многими и попал в милость к лицам, игравшим важную роль при дворе. Он не пропускал ни одной возможности расположить к себе нужного человека. Немудрено, красавицы петербургские, сестры Монс, фрейлина Гамильтон, да и хорошенькие прислужницы вроде Анны Крамер, обратили внимание на услужливого и вместе с тем женолюбивого француза. (Здесь и далее мы воспроизводим материалы, приведенные в исследовании о графе Лестоке Михаилом Дмитриевичем Хмыровым сто тридцать с лишним лет назад. Да сохранится благодарная память потомства к этому скромному библиографу.) Веселый нрав и приятный ум Лестока много помогали тому, что пред ним отворялись двери к сановитым лицам и зачастую он оказывался участником застольных бесед, которые занимали все свободное от службы время у сановников, принимавших дома гостей. В кирке, выстроенной на обширном дворе дома вице-адмирала Крюйса, Лесток мог во время богослужения видеться со знакомыми лютеранами. В 1716 году Петр I, совершая поездку по странам Европы, имел в свите, составленной из самых приближенных лиц, и хирурга Лестока. Тогда же обратила на него внимание и государыня Екатерина Алексеевна, что явило блистательные последствия для дальнейшей карьеры француза. Волею случая попавший в среду сильных мира сего, Лесток более и более втягивался в придворную жизнь. Увлекшись, он совсем позабыл о существовании интриг. Одна из них достигла цели. Петру I передали, будто Лесток весьма недвусмысленно высказался об отношениях царя с денщиком Бутурлиным. Лекаря сослали в Казань. Это, впрочем, спасло ему жизнь: Лесток играл не последнюю роль в интриге Екатерины I с Монсом, и, окажись он во время расследования по делу Монса в Петербурге, казни бы ему не миновать. После смерти царя Екатерина Алексеевна поспешила возвратить изгнанника ко двору и приставила его к дочери Елизавете лейб-хирургом. Неунывающий француз поворовывал для цесаревны дыни из Летнего сада. Она смеялась. Подобные услуги и приятность в обхождении расположили к нему цесаревну. Ее высочество любила слушать его веселую болтовню, в рождающейся обстановке доверенности рассказывала и она ему о своих малых тайнах. Она привыкла доверять его заключениям о людях, основанным, впрочем, на богатом житейском опыте. В царствование Петра II, наблюдая за князем Меншиковым, Лесток впервые задумывается о роли фаворита в России. Можно в этой стране царствовать, не находясь на троне. Мысль запала в сознание, а ослепительное богатство Меншикова, великолепие, в коем он купался, подпитывали ее. Падение Меншикова не смутило Лестока. Перед глазами был новый удачливый фаворит — Иван Алексеевич Долгорукий, любимец Петра II, имевший полное право черпать из царской казны сколько угодно и распоряжаться взятым безотчетно. Государь с фаворитом развлекались охотою. Выезжали с тысячами собак, егерями. Царский поезд растягивался едва ли не на несколько верст. Лесток, и сам владевший ружьем до старости, разделял господствующий вкус и, как замечает М. Д. Хмыров, сопровождал цесаревну не только в примосковные отъезжие поля, но даже и в историческую Александровскую слободу, где на большом, привольном лугу ее высочество изволила тешиться травлею зайцев и напуском соколов. Смерть молодого государя побудила Лестока к действиям. Он убеждал цесаревну явиться в залу Лефортовского дворца и торжественно предъявить собранному там Верховному Тайному Совету права свои на корону. В царствование Анны Иоанновны Елизавета Петровна оставалась в тени. В прежнем ничтожестве пребывал и лейб-хирург. В летнюю жаркую пору, когда императрица отбывала на жительство в подмосковное село Измайлово, двор Елизаветы перебирался в подмосковное же село Покровское. Впрочем, живали и зимой в Покровском. Не чувствуя близости императрицы, улавливая явное пренебрежение придворных, цесаревна по возможности долее не являлась в Москву. С тех-то пор и явились легенды о тогдашнем житье-бытье Елизаветы в Покровском, любившей летом «водить хороводы с сенными девушками на лугу, распевать с ними старинные песни или собственноручно прикармливать щук и карпов в пруду, а зимою — учреждать катанья с гор или по улицам в пошевнях». Быв в отдалении от двора Анны Иоанновны, не имея возможности видеть изблизи многих пружин быта двора императрицы, Лесток не мог заводить отныне коротких сношений с придворными. Впрочем, он не отказывал себе в удовольствии половить рыбку в мутной воде, «На него, — замечает М. Д. Хмыров, — падает подозрение в скрытной интриге, приготовившей внезапное несчастие шталмейстера цесаревны, известного Шубина, поведение которого могло набросить тень и на особу самой цесаревны, что вовсе не соответствовало далеким видам предусмотрительного Лестока. Полагают, что последний успел разными путями довести до сведения всемогущего Бирона вещи, потребовавшие разбирательства, и Шубин был без суда сослан в Камчатку, откуда, много лет спустя, возвратился заклятым, хотя и неопасным врагом Лестока». Взойдя на престол, Елизавета вспомнит свою первую привязанность и прикажет немедленно возвратить его из Камчатки. Но сосланного, без имени и с запретом под угрозою смерти произносить его имя, — нелегко было найти в далекой Камчатке. Около двух лет посланный на розыски офицер искал следы заключенного. Ездил по острогам, заглядывал во все далекие юрты, и нигде не слыхали о Шубине. Отчаявшись, — искать было более негде, — в одной захудалой юрте офицер устало заговорил о Шубине. Никто из арестантов и здесь не слыхал о нем. Нечаянно офицер упомянул имя императрицы Елизаветы Петровны, и лицо одного из заключенных выразило удивление. — Разве Елизавета царствует? — спросил вдруг арестант. — Да уж другой год как восприяла родительский престол, — отвечал офицер. — Но чем вы удостоверите в истине? — спросил арестант. Офицер показал ему подорожную, другие бумаги. Стало ясно, царствует Елизавета. — В таком случае Шубин, которого вы разыскиваете, перед вами, — произнес арестант. Несколько месяцев возвращались офицер и Шубин в столицу. Государыня «за невинное претерпение» Шубиным мытарств произвела его прямо в генерал-майоры и лейб-гвардии Семеновского полка в майоры да, кроме того, пожаловала ему Александровскую ленту. Пожалованы были ему и вотчины, в том числе и село Работки на Волге. Впрочем, сердце императрицы было занято другим человеком, да и у Шубина, привыкшего к аскетическому образу жизни, не было желания долго находиться при дворе. Он попросил отставки, и Елизавета, смахнув слезу и осыпав прежнюю любовь поцелуями и подарками, подписала отставку. Отметим, однако, деталь немаловажную: чрез Шубина, бывая с ним в полку, цесаревна сблизилась с гвардейцами, осознала силу их и возможности. За действия ли, против Шубина свершенные, за еще ли что, судьба, иногда справедливая, насылала мстителя Лестоку в лице барона Шемберга, польского камергера, приглашенного в Россию в 1736 году. Сей камергер, отвергнув, как гласила молва, любезности одной высокопоставленной дамы, увлекся прелестями Алиды Лесток, рожденной Миллер, жены лейб-лекаря, немки низкого происхождения. Лесток возненавидел барона, но прервать связь не смог. Тогда он еще более сосредоточился на своей цели. Цесаревна более других занимала его воображение. С ее именем связывал он свои замаскированные расчеты. Ему было теперь уже под пятьдесят, и терять было нечего. После падения Бирона, когда неопределенность власти рождала надежды на занятие престола Елизаветою Петровной, Лесток живо принялся оглядываться по сторонам. И взглад его остановился на французском после маркизе де ла Шетарди. Об этом же после, итальянце по рождению, много размышляла и цесаревна. Искал с ними встречи и сам маркиз де ла Шетарди. >XIII Маврутка Шепелева, любимица цесаревны, первой заметила в окно, едва покрытое морозными узорами, карету, остановившуюся у подъезда. — Гости к нам! — крикнула она и, не отрываясь, продолжала следить, как отворилась дверца кареты и как важно ступил кто-то на заметенную снегом мостовую. Разобрать из-за узоров морозных на окне, кто приехал, не было возможности. Подбежала к подруге цесаревна, узнала карету Шетарди и, поразмыслив немного, попросила Маврутку провести гостя к ней и оставить их одних. Маркиз был приветлив. Поцеловал руку Елизаветы. Пальцы были у него холодные. Отступил к камину и, по приглашению Елизаветы, сел в кресло. Она устроилась напротив. — Чудесная зима, — сказал маркиз. — Ехать одно удовольствие. Лица раскраснеются. Солнце обманчивое, не греет, да душу радует. И как-то приятно в такую пору увидеть пред собою очаровательную даму, от коей, признаюсь, трудно глаз отвести. Цесаревна приняла комплимент и мило улыбнулась. Она знала, разговор не будет случайным, и готовилась к нему. — На днях посетил меня Нолькен. Говорили о делах в Стокгольме. Весьма и весьма расположены король шведский и двор к вашему высочеству. Насколько могу судить, посланник вел беседу с вами и говорил о своем расположении к вам и, даже более того, о вероятии помощи, если вдруг она потребуется. Цесаревна, как бы вспоминая разговор с Нолькеном, едва заметно, в такт словам маркиза де ла Шетарди, покачивала головой. Гость, выдержав паузу и любезно улыбнувшись, с явным восхищением глядя на собеседницу, продолжил: — Смею заверить вас, если король найдет возможность знать о ваших желаниях, каковыми бы они ни оказались, он всячески будет содействовать их исполнению. — Весьма признательна его величеству, — отвечала Елизавета Петровна, — за его внимание и интерес к нашим скромным персонам. Доверие всегда трогает и вызывает, кроме уважения, желание быть искренним и доверительным… — Поверьте мне, его величество окажет вам услугу, если вы захотите доставить ему средства к тому. Можете рассчитывать, король Франции будет содействовать успеху того, что ваше высочество может пожелать. Вам следует положиться на добрые намерения его величества. Что же касается просьб Швеции к вам, то, право слово, стоят ли они того, чтобы на них заострять внимание. Важна, как я понимаю, цель. — Признаюсь, я долго обдумывала предложение господина Нолькена. Мне дорого внимание этого человека, и со многим, высказанным им, я согласна, но обстоятельства требуют поразмыслить над этим еще короткое время. У вас несколько усталый вид, — неожиданно перевела она разговор. — Мне, признаюсь, приятно видеть вас. В последний раз, когда вы приезжали с поздравлениями в день моего рождения, у меня было желание задержать вас, поговорить с вами. Мне приятно беседовать с вами. — Легкая усталость всегда побуждается дорогой. Ныне же все заметено кругом. Еще немного — и наступление Нового года. Проходя к вам, невольно обратил внимание, — у вас сени, лестница и передняя наполнены сплошь гвардейскими солдатами. Думается, пришли заранее поздравлять с приближающимся праздником. Любят вас. Радеют за вас. Опора ваша? Оба прекрасно понимали, о чем говорили. Франция торопила события, субсидировала Швецию с тем, дабы помочь сторонникам Елизаветы возвести ее на престол. Шведы просили одного: письменного заверения, что в случае прихода к власти Елизавета, за услугу, возвратит им завоеванные Петром I шведские земли. Они готовы были начать военные действия против России, с тем чтобы отвлечь внимание русского двора от внутренней жизни и дать возможность Елизавете, воспользовавшись замешательством, взойти на престол. Елизавета не отказывалась от помощи, соглашалась с условиями, но устно. Нолькен просил письменного подтверждения. О том же уговаривал цесаревну и де ла Шетарди. У Елизаветы же было два плана достигнуть престола. Первый заключался в том, чтобы исполнить это при содействии Швеции, которой были сделаны большие обещания за помощь. Второй план состоял в том, чтобы подкупить гвардию раздачей известной суммы денег. (Она надеялась, деньги ей доставит маркиз де ла Шетарди.) За солдат гвардии ручался взяться Грюнштейн — еврей родом из Дрездена, занимавшийся ранее коммерцией, а ныне гвардейский солдат, приятель Лестока. Слова маркиза подтвердили предположения Елизаветы о возможности оказания помощи в деле французами, но теперь ей надлежало обговорить все с Лестоком и Грюнштейном, дабы определить необходимую сумму, и еще цесаревне очень хотелось избежать разговора об условиях и требованиях, которые ставили шведы. Они не устраивали ее, ибо репутация и популярность ее среди солдат гвардии как раз и могла зиждиться только на сохранении наследия Петра. Ускользнув от опасной темы в разговоре, Елизавета тем не менее заключила беседу заверением, что при следующей встрече готова будет ответить на все интересующие маркиза вопросы в деталях. Посол откланялся, а Елизавета Петровна поспешила к солдатам. >XIV 15 января 1741 года в Петропавловский собор, на панихиду, свершенную архиепископом новгородским Амвросием, прибыли высочайшие особы, придворные лица обоего пола, генералитет и высшее духовенство. По окончании ее гроб (опущенный в другой — свинцовый) с бренными останками императрицы Анны Иоанновны при пении погребальных стихир перенесентенералами до могилы, устроенной близ гробниц Петра Первого и Екатерины Первой, против местного образа святых апостолов Петра и Павла, и на полотнах опущен в могилу, в помещенный там медный «ковчег». При могиле поставлен военный караул. Причетниками и псаломщиками собора над могилой было начато чтение Псалтири. Анна Леопольдовна плакала. Она любила тетку. Теперь будто что-то обрывалось в душе, уходило что-то большое, свойское. Острей чувствовалось сиротство. Тетка была строгой, но, может быть, строгости ее теперь и не хватало. Когда открылось, шесть лет назад, что воспитательница Анны Леопольдовны, рекомендованная прусским посланником Мардефельдом. способствует тайным встречам принцессы с Линаром, императрица действовала круто. Она распорядилась немедленно выслать госпожу Адеркас за границу, а Линар, по просьбе государыни, был отозван своим двором. За принцессою установили строгий надзор: кроме торжественных дней, никто из посторонних входить к ней не смел. Это так приучило Анну Леопольдовну к уединению, что и по сию пору она всегда с неудовольствием появлялась на всех официальных выходах и приемах, предпочитая сообщество своей фаворитки, фрейлины Юлианы Менгден, и тесный кружок еще нескольких лиц. Свободно владея немецким и французским языками, она очень любила чтение и много читала на этих двух языках. Пред иконами, в комнатах ее, теплилась лампадка. Горела пред иконами лампадка — и не одна — и в почивальне Иоанна Антоновича. Некоторые из церковных служений, совершение которых не требовало непременным условием нарочно освященного храма и престола, иногда совершались в комнатах Анны Леопольдовны. Посты, установленные православною церковью, по крайней мере, первую неделю Великого поста, она старалась проводить по уставу восточной православной церкви, и в эти дни была употребляема особенно постная пища. В числе икон, находившихся в ее комнате, был и образ Владимирской Пресвятой Богородицы. Украшение святых православных икон было одним из ее любимых дел. Все сказанное о религиозных отношениях императорского царствующего дома к православной восточной церкви, конечно, главным образом относилось лишь к ней, правительнице России, но не к супругу ее, герцогу Брауншвейгскому Антону-Ульриху. Хотя православное придворное духовенство и являлось с поздравлением этого принца в день тезоименитства его и получало за это определенное каждому духовному лицу, по особой табели, вознаграждение из сумм Камерцалмейстерской конторы; но Антон-Ульрих, живя от своей супруги в отдельных покоях дворца и держась лютеранского вероисповедания, присутствовал при богослужении в лютеранских кирках. В народе Анну Леопольдовну любили, угадывая кротость ее, но ворчали, что-де на людях не появляется. Теперь же на нее, выходящую из ворот Петропавловской крепости, с любопытством смотрели тысячи глаз. И она взглянула на петербуржцев. Какое-то чувство благодарности к ним, доверчиво кланяющимся ей в пояс, снимающим шапки, неожиданно пробудилось в ней. Она вспомнила строгую тетку и заплакала. В Зимнем дворце, памятуя еще слова Волынского: «…ибо в том разум и честь вашего высочества состоит, дабы не обнаружить своей холодности к супругу при посторонних», — Анна Леопольдовна, к удивлению придворных, весьма сердечно заговорила с мужем. Оба прошли в спальню сына и долго оставались там. Она в те минуты жила прошлым. А в зале толпились придворные. Лакеи зажигали свечи в хрустальных люстрах. Сверкало золото, и зеркала утраивали это сверкание. И каждый из собравшихся чувствовал: прошлое отошло. Старая лиса Остерман, едва Анна Леопольдовна вернулась в залу, крутился подле. Он был любезен до приторности. Он ловил момент. Ненавистный Миних серьезно болел, и Остерман, дабы скорее свергнуть его, копал под него каждый день, не ленясь, приезжая ко двору. Принц Антон-Ульрих был на его стороне, сетуя на то, что первый министр пишет к нему не так, как подчиненные должны писать начальникам, и докладывает только о ничтожных фактах. Остерман внушал правительнице, что Миних несведущ в делах иностранных и что по своей неопытности может вовлечь Россию в большие неприятности. (Интрига удастся, и после отставки Миниха Остерман станет фактическим правителем России. «Можно без преувеличения сказать, что Остерман теперь настоящий царь всероссийский, — напишет маркиз де ла Шетарди в Версаль. — Он имеет дело с принцем и принцессою, которые по своим летам и по тому положению, в каком их держали, не могут иметь никакой опытности, никаких сведений». Чрез Линара пришлет Остерману король польский свой портрет с бриллиантами. Остерман знал цену драгоценностям и деньгам и недаром водил тесную дружбу с купцами Вульфом и Шифнером, через которых переваживал деньги в другие государства на вексели, «смотря в том прибыли по курсам».) Его, прошедшего огонь, воды и медные трубы, весьма устраивали слова Анны Леопольдовны, не однажды жалующейся на трудности исполнения государственных дел: «Как бы я желала, чтобы сын мой вырос поскорее и начал сам управлять делами!» — Как я понимаю вас! — в таких случаях восклицал Остерман. Чрез его посредство герцог Антон-Ульрих указывал па возраставшую популярность Елизаветы Петровны, на то, что преображенцы, которые арестовали Бирона, становятся ее друзьями, а не Анны Леопольдовны. Вторила ему и Юлиана Менгден, ненавидевшая цесаревну. Зная, что Елизавета Петровна не оставалась у правительницы долее семи часов вечера, Юлиана нарочно переводила все дворцовые часы, которые, в присутствии ее высочества, и били целым часом ранее настоящего времени. Елизавета это заметила. И в нынешний вечер, заметив цесаревну, Юлиана сделала недовольный вид и, подойдя к Анне Леопольдовне, шепнула: — Линар на днях будет в Петербурге. Смятение выразилось на лице правительницы. — Когда? — растерянным голосом спросила она. — Дня через три. Так Остерман сказывал. Юлиана безотрывно следила за выражением лица подруги. Ей показалась, что та едва тихо прошептала: «Боже, о Боже!» Граф Линар, сразу же после приезда и официального представления правительнице, «был приглашен ею на дипломатическую конференцию, которая, по важности вопроса, должна была происходить только между ними без присутствия третьих лиц». — Рады ли вы нашей встрече? — спросил Линар. Анна Леопольдовна ответила не сразу. Она казалась равнодушной. Несколько раз окинула Линара рассеянным взором и все не решалась ответить. — Вы молчите. А я… Я должен, не могу не сказать вам, что все эти годы жил воспоминанием о прошлом… о вас, наших встречах. Это едва ли не единственное, что давало мне силу. Надо ли говорить, сколько мыслей и чувств разбужено было, едва я оказался в России. Как подгонял время, чтобы скорей оказаться в Петербурге, близ вас. — Где же вы были все эти годы? — тихо спросила она. Он попробовал было коснуться ее руки, но она убрала ее. — Где я был?.. Боже мой, искал душевного спокойствия, бежал от общества и не находил его. Я много думал о своем прошлом, о тех счастливых днях, которые испытал здесь, шесть лет назад. Легкое недовольство мелькнуло на лице правительницы. — Ах да, понимаю… время переменило… изменило многое. Готов просить извинения за невольно вырвавшиеся чувства. — Линар замолчал, действительно или наигранно выдерживая паузу. — Вы — правительница огромного государства. От воли вашей зависят судьбы ваших подчиненных. А я, как был, так и остался посланником. И все же… — Не вспоминайте о прошлом, — несколько строго произнесла Анна Леопольдовна. — Вы этого хотите? Вздохнув и крепко сжав губы, Анна Леопольдовна поднялась с кресла, давая понять, что аудиенция кончена. Линар резко загородил ей дорогу и, как в прежние годы, хотел было обнять ее, прижать к себе. Но прежней Анны, влюбленными глазами смотрящей на него, не увидел. На него смотрела гордая, строгая женщина. — Прошу вас, прошу лишь об одном. Выслушайте, и мы расстанемся. Я ни разу не заговорю о былом. Но я должен, должен исповедаться перед вами. Я понимаю, вы замужем, у вас ребенок, у вас иная жизнь. Но у меня… Я живу своим прошлым. У меня перед глазами та дивная, доверчивая девушка, которая чистотой своего сердца, теплом своим пробудила во мне самые светлые чувства и которая стала для меня самым дорогим существом на свете. Помните, помните, вы плакали на могиле вашей матушки. Плакал и я. Я не знал ее, но я благодарил Бога за то, что она жила на этом свете, что родила вас. Я и теперь с теплотой вспоминаю ее святое имя. Ничего не воротить, не изменить, но относиться свято к прошлому запретить невозможно, — он внимательно посмотрел ей в глаза. — Я изменилась? — неожиданно спросила она. — Нет, нет. Вы так же красивы и так же добры. Я не верю в перемены характеров. — Линар замолчал. Неожиданно, не говоря ни слова, Анна Леопольдовна возвратилась к креслу и жестом пригласила Линара присесть рядом. — А я много думала, что изменилась последние годы, — призналась она и задумчиво посмотрела мимо Линара. Лукавить она не могла, этот человек оставался ей дорог. Но, робкая от природы, она смущена была тем оборотом, какой так неожиданно принял начатый с ним разговор. Интуиция подсказывала ей, слова его искренни, но сдержанностью своею она показывала ему, что он в объяснениях при первой встрече заходит слишком далеко. Но чувство признательности обязывало ее быть более сердечной к нему и, кроме того, слова, произносимые им, голос его пробуждали кажущиеся уснувшими чувства. Легкое волнение испытывала она, вглядываясь в его лицо и узнавая дорогие черты. — Вы ошиблись бы, полагая, что величие и слава могли изменить меня… Действительно, мне удалось сделать то, чего от меня вовсе не ожидали, и этим я показала, как обманывались те, которые считали меня способной на то только, чтобы продолжать потомство светлейшего брауншвейгского дома… — Ваш супруг… — начал было Линар. Но она довольно резко оборвала его. — Не будем говорить об этом. Вы прекрасно осведомлены о положении дел, и я помню, как вы отзывались о моем супруге в письме к Бирону, всячески компрометируя его, дабы расстроить наш брак. Не надо, — более тихо добавила она. — Скажу вам одно, теперь я более свободна, чем прежде. Оба помолчали. Она вдруг улыбнулась и спросила заинтересованно: — Все же, где вы были эти годы? — В Италии, на родине моих предков. Признаюсь, горжусь, что во мне течет итальянская кровь. — А мне трудно сказать, кто я… По матери — русская, а по отцу… — Благословение Божие видно в крови и фамилии вашей. Род ваш идет от королей Вандальских, от которых происходил Прибыслав второй, последний король Вандальский, но первый принц верою Христовою просиявший. По отцу вы — славянка. Анна Леопольдовна удивленно посмотрела на него, но промолчала. — Да, да… — продолжал Линар. — Немцы разрушили государство ваших предков, затоптали его, оставив небольшое Мекленбургское княжество. И я тешу себя надеждой, — приняв шутливый тон, добавил он, — как представитель польского короля, что нынешняя правительница России, славянка от рождения, будет более склонна принять сторону Польши, нежели Пруссии. — Ужасно устаю от политики. Переговорите о том с Остерманом. Ему близки ваши позиции. — Это умнейший из дипломатов, — заметил Линар. — В Европе его ценят чрезвычайно. — И не только в Европе, — поправила правительница. — Впрочем, что же Италия? Вы не договорили, а я ни разу не бывала в этой стране, откуда ведут род свой ваши предки. Линар, в знак благодарности, пожал ей руку, и почувствовал: она не торопится выпускать ее. >XV Вскоре после появления Линара в Петербурге аудитор Барановский получил приказ наблюдать за дворцом цесаревны Елизаветы Петровны и рапортовать, «какие персоны мужеска и женска пола приезжают, також и ее высочество куды изволит съезжать и как изволит возвращаться… Французский посол, когда приезжать будет во дворец цесаревны, то и об нем рапортовать…» Правительство не на шутку волновали контакты Елизаветы Петровны с иностранными дипломатами. Желая узнать, что может объединять маркиза де ла Шетарди, так ненавидящего русских (о чем прекрасно были осведомлены, к слову, англичане), с цесаревной, Остерман даже просил английского посла Финча пригласить к себе в гости болтливого Лестока и за вином выведать о содержании тайных ночных разговоров посла с дочерью Петра Первого. Были большие подозрения насчет замыслов Шетарди и Нолькена. Обратило на себя внимание и сближение Нолькена с врачом ее высочества Елизаветы Петровны Лестоком под предлогом врачебных советов. Антон-Ульрих в разговоре с Финчем сказал с тревогой: — Шетарди бывает у Елизаветы очень часто, даже по ночам, переодетый, а так как при этом нет никаких намеков на любовные похождения, посещения эти, очевидно, вызваны политическими мотивами. Маркиз де ла Шетарди действительно с головой окунулся в заговор. Были и ночные визиты, и переодевания, и тайники в секретных местах. «Свидания происходили в темные ночи, во время гроз, ливней, снежных метелей, в местах, куда кидали падаль», — напишет в своих мемуарах мать Екатерины II. В Зимнем дворце обсуждались возможные варианты заговора. Правительство с подозрением поглядывало в сторону Миниха. Сильно боясь, чтобы опальный фельдмаршал не вздумал возвести на престол Елизавету, оно опасалось, как бы он не вступил в контакт с цесаревной. На то были причины. Бирон, находясь под следствием, давал следующие показания: «Фельдмаршала я за подозрительного держу той ради причины, что он с прежних времен себя к Франции склонным показывал, а Франция, как известно, Россиею недовольна, а французские интриги распространяются и до всех концов света… Его фамилия впервые сказывала мне о прожекте принца Голштинского и о величине его, а нрав фельдмаршала известен, что имеет великую амбицию…» До Антона-Ульриха дошло известие, что Миних, быв в доме у ее высочества Елизаветы Петровны, припал к ногам ее и просил, что ежели что ее высочество ему повелит, то он все исполнить готов. На что цесаревна изволила ответить следующее: «Ты ли тот, который корону дает кому хочет? Я оную и без тебя, ежели пожелаю, получить могу». Этого было достаточно, чтобы принц Брауншвейгский Антон-Ульрих поручил секунд-майору Чичерину выбрать до десяти гренадеров с капралом, одеть их в шубы и серые кафтаны и наблюдать, не ездит ли кто по ночам к Елизавете, Миниху и князю Черкасскому, за что капралу дано было 40 рублей, а солдатам по 20 рублей. — Он уже предлагал свои услуги Елизавете! — говорил отец императора с возбуждением Финчу. — Его пора низложить, этого нестерпимого Миниха. Едва узнав о новой поездке фельдмаршала к Елизавете, Антон-Ульрих отдал секретный приказ «близко следить за ним и схватить его живым или мертвым, если он выйдет из дому вечером и направится к великой княжне. В один из дней, явившись на настойчивый зов Елизаветы Петровны к ней, в Смольный, де ла Шетарди услышал от цесаревны, что «дело зашло так далеко, что дольше ждать не представлялось возможным». — Гвардия преданна, люди в нетерпении. Но нужны… — она не договорила, приступив было к самому щекотливому вопросу о деньгах, так как ей доложили о приезде английского посла Финча. Елизавета знаком пригласила французского посла остаться и дождаться отъезда непрошеного гостя. Внимательный Финч сразу же почувствовал обстановку и сократил свой визит, сославшись на срочные дела. — Вот мы и избавились от него! — воскликнула Елизавета. Задерживаться, однако, для продолжения разговора не было возможности, нельзя было давать повода к подозрениям. — Имейте в виду, — провожая Шетарди до дверей, сказала Елизавета Петровна, — мне нечего более стеснять себя, вы можете приходить ко мне, когда вам заблагорассудится. Лесток, спускаясь с ним по лестнице, сумел намекнуть о деньгах, рассказав о недавнем поступке правительницы, которого бы она могла не делать и который решительно оскорбил Елизавету Петровну. Имея тридцать две тысячи рублей долгу, которые принуждена была неизбежно делать в прежнем своем положении и с которыми ей, даже при помощи данного ей пенсиона, невозможно было разделаться иначе, как запутав себя на несколько лет (Липман с готовностью предлагал деньги, «по-свойски», но под такой процент, что и десятка лет не хватило бы распутаться с ним), Елизавета Петровна попросила, чтобы их заплатили за нее. Правительница не отказала в просьбе, но, вероятно, в предположении, что цесаревна желает выиграть в итоге, потребовала, чтобы принцесса представила в подтверждение своих долгов счеты от купцов. Проверка этих счетов не была выгодна. То, что было сделано на память, увеличилось по мере того, как стали справляться со счетами и вместо тридцати двух тысяч открылось сорок три тысячи долгу, которые и имели горесть заплатить, без всякой для себя выгоды. — Елизавета Петровна была очень обижена таким недоверием, — закончил свой рассказ Лесток, раскланиваясь с маркизом, подбирающим полу шубы, дабы сесть в карету. В то время, как Елизавета, пользуясь тем, что Анна Леопольдовна увлечена Линаром и ей не было дел до других, мало-помалу приобретала себе приверженцев в гвардии, Лесток действовал на приближенных цесаревны, людей, замечал М. Д. Хмыров, незначительных и небогатых, воображение которых он распалял заманчивою перспективою значения и богатств, ожидавших каждого из них в том случае, если б ее высочеству довелось стать ее величеством. «Тут сладкоглаголивый лейб-хирург успевал скоро, потому что все приближенные цесаревны, взятые вместе, уступали в смышлености Лестоку одному, а взятые порознь — годились ему в сыновья, — писал М. Д. Хмыров и продолжал: — Старания лейб-хирурга, под видом соблюдения польз цесаревны, чрезвычайно усердствовавшего собственно себе, не пропали втуне». Ему деятельно содействовал Грюнштейн, человек весьма грубый и безнравственный. Это ничуть не смущало Лестока, не брезговавшего никем и ничем, особенно там, где попахивало выгодой. Он мало-помалу оплачивал труды иудея, вербовавшего приверженцев цесаревне среди солдат гренадерской роты Преображенского полка. В будущем Лесток обещал Грюнштейну и солдатам большую мзду. Казна цесаревны была небогата. Собственных денег Лесток не имел желания расходовать на дело, ибо, по его разумному соображению, в случае неудачного исхода их никто ему не возвратит. Рискуя всем для денег, он по натуре своей был из числа тех авантюристических натур, которые никогда не рискнут самими деньгами. Именно поэтому он так обхаживал маркиза де ла Шетарди. Пребывая в гостях у посла, он имел возможность, кроме разговоров, заняться любимой игрой в карты и частенько оказывался в крупном выигрыше. С маркизом они сдружились быстро и оказались сущим кладом друг для друга. Но чтобы о их частых свиданиях не начались подозрительные суждения, земляки сговорились видеться не иначе как во дворцах, всегда при свидетелях и, встречаясь, замечает М. Д. Хмыров, усердно потчевать друг друга табаком, в щепотках которого взаимно передавать цидулки, с прописанием необходимейших известий, инструкций, указаний… По истечении нескольких дней цесаревна чрез Лестока сообщила маркизу де ла Шетарди, как трудно ей сдерживать рвение своих приверженцев, между тем как Нолькен своими неприемлемыми требованиями препятствует задуманным планам. Внешне она была так же беспечна, что многих вводило в заблуждение. Правительница и цесаревна вновь находились в величайшем согласии друг с другом; они посещали одна другую почти каждый день, совершенно без церемоний и, казалось, жили, как родные сестры. Приветливо кланялась Елизавета Петровна каждому знакомцу, любезно улыбалась преображенцам. Она была весьма проста со всеми. Она была на людях, и это, цесаревна знала, притягивало, рождало симпатию к ней, мысли о ее неудавшейся судьбе. Солдаты до такой степени считали ее своей, что во время ее катаний около Смольного двора вскакивали на облучок ее саней, зазывая к себе то на крестины, то на именины. Она не отказывалась. — Если отец мой в каждом доме мог спокойно спать, то и я тоже, — говорила она. Но едва возникала малейшая угроза ее безопасности, она отметала приглашения мгновенно. «Елизавета Петровна, — писал фельдмаршал Миних впоследствии в своих мемуарах, — выросла, окруженная офицерами и солдатами гвардии, и во время регентства Бирона и принцессы Анны чрезвычайно ласково обращалась со всеми лицами, принадлежавшими к гвардии. Не проходило почти дня, чтобы она не крестила ребенка, рожденного в среде этих первых полков империи, и при этом не одаривала бы щедро родителей или не оказывала бы милости кому-нибудь из гвардейских солдат, которые постоянно называли ее «матушкой». Елизавета, имевшая свой дом вблизи новых Преображенских казарм, часто бывала в нем и там виделась с Преображенскими офицерами и солдатами. До правительницы стали доходить слухи об этих собраниях, в особенности часто о них доносил ей ее супруг, постоянно опасавшийся происков Елизаветы, но Анна Леопольдовна считала все это пустяками, на которые не стоило, по ее мнению, обращать никакого внимания. Угодливые голоса вторили ей в этом случае, и по поводу сношений цесаревны с солдатчиной при дворе только насмешливо повторяли, что она «водит компанию с Преображенскими гренадерами». Нолькен просил подписать обязательство, текст которого бы гласил, что цесаревна доверяет шведскому послу просить короля Швеции оказать ей помощь в захвате власти и что она обещает одобрять «все меры, какие его величество король и королевство шведское сочтут уместным принять для этой цели». Елизавета отказывалась сделать это. Министр иностранных дел Швеции Гилленборг потребовал, чтобы цесаревна прибыла в Стокгольм, «когда наступит момент нанесения решительного удара». Сие требование тоже было отвергнуто ею. Нолькен и Шетарди, посоветовавшись, пришли к обоюдному согласию, что нерешительность ее, касающаяся неподписания обязательства, обусловлена тем, «что партия ее с которой она не может не советоваться, ставит ей на вид следующее: она сделается ненавистной народу, если окажется, что она призвала шведов и привлекла их в Россию». В марте 1741 года министр иностранных дел Англии Гарринтон, чрез посла Финча, довел до сведения дружественного петербургского двора следующее: «В секретной комиссии шведского сейма решено немедленно стянуть войска, расположенные в Финляндии, усилить их из Швеции… Франция для поддержки этих замыслов обязалась выплатить два миллиона крон. На эти предприятия комиссия ободрена и подвигнута известием, полученным от шведского посла в Санкт-Петербурге Нолькена, будто в России образовалась большая партия, готовая взяться за оружие для возведения на престол великой княжны Елизаветы Петровны и соединиться с этой целью со шведами, едва они перейдут границу. Нолькен пишет также, что весь этот план задуман и окончательно улажен между ним и агентами великой княжны, с одобрения и при помощи французского посла маркиза де ла Шетарди; что все переговоры между ними и великой княжной велись через француза-хирурга, состоящего при ней с самого ее детства». Остерман и Антон-Ульрих внимательно выслушали Финча. Для Елизаветы Петровны наступила тревожная пора. К тому же она сделала большую ошибку, думая переманить на свою сторону всесильного начальника тайной канцелярии Ушакова. Она даже видела его во главе своего движения, о чем советовалась с Шетарди. Но Ушаков грубо отверг ее предложение. В довершение ко всему пришли тревожные вести из Швеции. Собравшийся в Стокгольме сейм, не желая допускать подкупов и разных неблаговидных проделок, которые дозволяли себе иностранные министры в Стокгольме, воспретил всем, занимающим какие-либо государственные должности, иметь какие-либо прямые или косвенные сношения с иностранными министрами. В то время, как пишут, не пользовался популярностью в Стокгольме русский министр Михаил Бестужев-Рюмин, и за ним и его действиями следили там очень зорко. В ночь на 8 марта 1741 года у Бестужева был первый секретарь канцелярии по иностранным делам барон Гилленштиерн — враг французской и друг русской партии; по выходе на улицу его схватили и подвергли немедленному строгому допросу. Гилленштиерн был сначала приговорен к смертной казни, но потом его только выводили несколько раз к позорному столбу и посадили в тюрьму на всю жизнь. Лестока обуял страх при известии об аресте Гилленштиерна. Последний мог знать как первый секретарь по иностранным делам о тайных сношениях Елизаветы с Гилленборгом и передать обо всем Бестужеву-Рюмину, который не замедлил бы сообщить о том правительнице Анне. Елизавета Петровна, узнав новость от Лестока, сочла нужным прекратить связь с послами шведским и французским. Мысль о раскрытии заговора не покидала ее. К тому же она узнала: капитан Семеновского полка, ее явный сторонник, находясь в карауле, во дворце, был обласкан Антоном-Ульрихом и получил от него невесть за что триста червонцев. Коим-то образом донеслось до нее не оформившееся еще соображение, высказанное в разговоре между Остерманом и Антоном-Ульрихом, о пострижении ее в монахини. Ей уже виделось, как отрезают косу и везут в дальний монастырь. Она замкнулась. Во Франции и Швеции ее молчание вызвало замешательство. >XVI На Пасху, 29 марта 1741 года, все здешние и иностранные министры и прочие обоего пола знатнейшие особы, будучи у двора, ее Высочество Правительницу «всенижайше» поздравляли. В служении литургии участвовали протодьякон Петропавловского собора отец Михаил да дьякон церкви Рождества Пресвятая Богородицы Никифоров. С первого дня Пасхи и до пятницы каждый день при дворе были банкеты. Бывший духовник императрицы Анны Иоанновны, протоиерей отец Василий, приглашенный в Петербург на празднования, с радостью встретился с другом юности архимандритом. У него в обители и остановился. Снег сошел. Заметно припекало солнце. Звонили колокола монастырские. Отслужив обедню, из церкви направились в трапезную, завороженные солнечным днем, остановились на полдороге. — Не люблю при дворе бывать, — признался архимандрит, — здесь душой отдыхаю. Бесы во дворце-то, — прибавил он после молчания. — С каким торжеством при Анне Иоанновне празднование свершалось. Ты же в прошлом году, на Пасху, с протоиереем Слонским Божественную службу отправлял, помнишь. А ныне? Веры они не нашей, при дворе-то. Та же Лизавета, Петра дочь, не может службы отстоять, по храму с места на место ходит, точно бес ее толкает, а то и бежит от литургии-то. — Сказывали мне о ее походах в Троице-Сергиеву лавру, — отозвался отец Василий. — Пройдет верст несколько и на отдых устраивается. Стол скоромный. Дня два отдыхает, катается верхом, на охоту соколиную ездит, а от нее приустав, далее движется либо в первопрестольную возвращается. Оба замолчали, слушая звон колоколов праздничный. — Вся жизнь государей на Руси всегда проходила не столько в государственных занятиях, сколько в церковных службах, — произнес архимандрит. — Так же, насколько могли, старались устраивать свою жизнь и все государевы холопи и сироты. Набожность и любовь к своей Руси святой русских отличали с того ж. Смутное время, поднявшее бурями своими с русской земли весь ее сор и плевелы, ознаменовавшееся таким множеством измен, душепродавств и кровавых деяний, показало вместе с тем и то, как крепок грунтовый слой земли и какие сокровища дорогие заключаются в нем. Сколько имен, сколько подвижников, страдальцев за Православие вызвало на великие подвиги — Йов, Гермоген, Дионисий. А князь Пожарский, Минин, Сусанин Иван? А сотни всяких земских людей, в любви, совете и соединении поднимавшихся со всех концов России спасать Москву, святые церкви Божии, веру истинную? — Милосердие к нищим, убогим и страждущим в тюрьмах, — вставил собеседник. — Да, отец Василий, царь с царицей всегда напоминали сильным и богатым людям о чувствах христианской любви к людям слабым и убогим. Кой же пример даст России иноверец али под иноверцами ходящий? — А ведь прав ты, отче, с Петра, с Петра Русь раздвоилась, — сказал протоиерей. — Иноземцы, ему благодаря, в Россию хлынувшие, большой соблазн произвели в православных. Не замечая того, подражая обычаям иноземным, многие принялись заимствовать и верования их. Сколько их, заблудших, склонясь к протестантству, начинали смеяться над иконами, постами. До отступничества доходили и измены своей родине. — Какова яблоня, таков и плод, — отозвался тихо архимандрит. — Каков родитель, таковы и детки. — Он вздохнул. — В одно верю, церковь наша жива, жив станется и дух православный. — Помоги нам, Боже, — перекрестился протоиерей. Оба замолчали. Звон колоколов стих, и через некоторое время из двери колоколенки вышел молодой, красивый лицом монах и, увидев архимандрита и гостя его, попросил благословения. — Благослови тебя, Господи, — проговорил архимандрит и осенил его крестом. >XVII 11 апреля 1741 года, в Дрездене, был заключен трактат между Римскою империей и курфюрстом саксонским о взаимопомощи против короля прусского, занявшего Силезию. Для этого уполномочены были: со стороны римской империи граф Вратислав, а со стороны Саксонии — граф Брюль. В конференциях принимал участие патер Гуарини, у которого уполномоченные с обеих сторон постоянно собирались для переговоров. Россия была приглашена присоединиться к этому трактату, и копия с него сообщена Петербургскому кабинету послом Римской империи маркизом де Ботта. Прежний официальный сват Анны Леопольдовны, маркиз Ботта ди Адорно, входил в число довереннейших людей правительницы. В Петербург был назначен по ее желанию. При содействии Остермана и Линара маркиз де Ботта склонял правительницу к интересам Римской империи. Франция срочно направила своего посла к Фридриху с предложением оказать помощь Пруссии. Тот мчал без остановок по территории Германии, в роскошном экипаже, торопясь выполнить поручение. (Король Пруссии даст согласие на союз с Францией, но предъявит условие — открытие военных действий между Россией и Швецией. В июне 1741 года Фридрих категорически объявит французскому двору, что не исполнит своего обещания, если шведы сейчас же не начнут военных действий.) Внимательно читал прусский король депеши своего посла Мардефельда, отправляемые из Петербурга. Выделенные для подкупа Головкина, Юлианы Менгден и других царедворцев деньги, играли свою роль. Опасными для короля оставались маркиз де Ботта и Линар. О последнем особенно просил сведений Фридрих. Мардефельд спешил с ответом. В апреле он сообщал: «Граф Линар, недавно изобразивший искусственный обморок, играя с регентшей в карты, идет вперед, так что об нем уже поговаривают в народе. Собственно, ничего действительного между ними не было, и они никогда не оставались одни. Кажется, и фаворитка, и фельдмаршал покровительствуют этой интриге». Линару надлежало поскорее выяснить отношение России к притязаниям Пруссии на Силезию. Скоро, однако, он получил от своего двора предписание не настаивать на ответе России, так как король польский, видя невозможность положиться на содействие русского двора, вынужден был искать помощи других держав и иначе позаботиться о своей безопасности. Впрочем, в Польше не переставали рассчитывать на личное влияние Линара у правительницы и на его обворожительное обхождение. Поэтому ему предписывали обставить свое пребывание в Петербурге как можно пышнее, роскошнее и изящнее, а сделать это было нелегко ввиду соперничества других дипломатов, стремившихся именно этим же поразить полуазиатский, по их отзывам, двор России, где господствовала роскошь и повелевали женщины. Линару трудно было тягаться даже с австрийским посланником, не говоря уже о маркизе де ла Шетарди. Саксония не была в состоянии дать своему представителю таких сумм, как Версальский двор. Для пленения дам Линар подновил свои наряды и обстановку. Мардефельд спешил отправить новую информацию: «Граф Линар не пропускает ни одного случая показать великой княжне, как он безумно влюблен в нее. Она выносит это без признаков неудовольствия… Он нанял дом около самого царского сада, и с тех пор великая герцогиня-регентша, против своего обыкновения, стала очень часто прогуливаться». Линар действительно нанял дом, граничивший с садом у Летнего дворца, в котором жила Анна Леопольдовна. В ограде сада нарочно была устроена особая дверь, близ которой стоял часовой, получивший строгое приказание не впускать никого, кроме Линара. Однажды в эту запретную дверь вздумала пройти, не зная о ее недоступности, Елизавета Петровна, но караульный заградил ей путь ружьем. (Мы дословно привели эти сведения из русского биографического словаря.) На глазах у всех рождался новый Бирон. Отобедав, правительница играла в карты с избранной партией, в которую входили: Антон-Ульрих, Линар, маркиз де Ботта, Финч и брат Миниха. Прочие иностранные министры не были принимаемы в эту партию, которая собиралась у Юлианы Менгден. Не один Мардефельд подметил: в последнее время Анна Леопольдовна дурно жила с мужем. Спала отдельно от него. Если он утром желал войти к ней, то находил двери спальни запертыми. («У ней с графом Линаром были часты свидания в третьем придворном саду, всегда в присутствии девицы Юлианы, которая там пользовалась минеральными водами, — писал в своих мемуарах фельдмаршал Миних. — Если принц Брауншвейгский хотел проникнуть в этот сад, то для него ворота были заперты, так как часовые имели приказание не пропускать через них никого. Линар жил неподалеку от ворот этого сада в доме Румянцева, почему принцесса и приказала построить вблизи дачу — этот дом теперь стал летним дворцом. В хорошую погоду она приказывала выносить свою постель на балкон Зимнего дворца, выходивший на реку. Хотя ставили экран, чтобы скрыть постель, однако из второго этажа соседних к дворцу домов все можно было видеть».) Растущее недовольство среди русских против Линара приведет к тому, что в июне, по совету де Ботта, он примется усиленно ухаживать за Юлианой Менгден, а в июле распространится слух об их обручении. >XVIII Май выдался холодным. Бежали черные волны на берега Невы, разбиваясь о причалы, обдавая холодными брызгами грузчиков на дебаркадере. Светило, но не грело солнце. Кричали чайки. Солдаты маршировали близ казарм, и в прозрачном воздухе отчетливо были слышны команды офицеров. Наступало лето — время военных кампаний. В Петербург доходили слухи о победах пруссаков над австрийцами. Бирон, обвиненный в покушении на жизнь императрицы Анны Иоанновны, приговорен был к смерти. Его должны были четвертовать. Но последовал манифест, по которому казнь заменили ссылкой в Сибирь, в Пелым, за три тысячи верст от Петербурга. Нолькен подумывал об отъезде на родину. Отношения России со Швецией обострялись. Лесток передал шведскому послу, что ему более уже невозможно бывать у него. Напрасно пытался Нолькен убедить его в необходимости получить от цесаревны необходимое требование, чтобы облечь в законную форму свои домогательства. Лейб-хирург был охвачен беспокойством. Человек не робкого десятка (по отзыву Екатерины II), довольно умный, но хитрый, умевший вести интригу, «а главное, нрава злого и сердца черного», он зримо видел опасность. Были у него свои люди при дворе, и доносили они ему о подозрениях Остермана и Антона-Ульриха, касающихся его. Лесток, пылкий не по годам, не выдерживал характера, приличного заговорщику, замечал М. Д. Хмыров, пробалтывался там и сям, неосторожно повествовал в австериях и вольных домах. Благодаря шпионам, всегда многочисленным, речи Лестока не миновали ушей Остермана, имевшего уже положительные сведения о небывалом до того обращении сумм во французском посольстве. Если Гилленштиерн точно ничего не сообщал Бестужеву о связях Елизаветы со шведским правительством, то Финч, которому чрезвычайно неприятны были эти связи, по политическим видам его правительства, считал долгом предупредить о том русское правительство. Он подозревал о тайных маневрах Шетарди и изо всех сил хотел помешать им. Так, в депеше от 21 июня 1741 года он доносил: «Я делал разные представления гр. Остерману о происках французского и шведского посланников. Он делал вид, что ничего не знает — такой у него обычай сдерживаться при затруднительных обстоятельствах. Так у него была подагра в правой руке, когда по смерти Петра II он должен был подписывать акт, ограничивающий власть его наследника. Это кормчий в хорошую погоду, скрывающийся под палубу во время бури. Он всегда становится в стороне, когда правительство колеблется. Принц Брауншвейгский более откровенен. Он признался, что сильно подозревает, что французский и шведский министры замышляют что-то. Его светлость признавался мне, что он заметил тесную связь г. де ла Шетарди с ганноверцем Лестоком, хирургом принцессы Елизаветы». Остерман, решившись взяться за дело, спросил Финча: — Посоветуйте, не арестовать ли Лестока? — Вам лучше должно быть известно, как следует поступать и доставать поболее обличительных доказательств, потому что в случае недостаточности их, и так как Лесток привязан к Елизавете и ее обыкновенный медик, то арестование его может быть слишком преждевременно, — отвечал Финч. — Не могу не согласиться, — помолчав и поразмыслив, произнес Остерман. Уходя от Остермана, Финч думал над тем, что у великой княжны Елизаветы, в сравнении с правительницей, есть преимущество быть дочерью Петра I. Если бы молодой Иоанн Антонович умер, размышлял он, и завязалась бы борьба между Анной и Елизаветой, дела бы были в очень критическом положении. Остерман понимал: трогать Елизавету бесполезно. Что с того, если посадишь ее в монастырь? Остается ее племянник — чертушка Голштинский. К чему же усиливать раздражение среди войска? Однако об опасных действиях Лестока он все-таки сообщил правительнице. Та, встретив Елизавету Петровну, сказала резковато: — Что это ты, матушка, лекаря такого держишь, от коего беспокойства много. С министрами иноземными встречается. Елизавета вспылила: — А коли есть доказательства, схватите да пытайте. А я-то знаю своего лекаря. Анна Леопольдовна, не ожидавшая встретить отпора, пошла на мировую. Лесток перевел дух, прослышав об этом, но лишь на время. 6 июля из Митавы в Петербург прибыл брат Антона-Ульриха Людвиг, вновь избранный герцог Курляндский. Правительница приняла его с великою радостию. Радость ее была тем более объяснима, что цесаревна всерьез заинтересовалась молодым человеком. Впрочем, ей не стоило труда «вести правительницу в заблуждение. Гвардейским офицерам, приверженцам ее, взбудораженным слухами о ее замужестве с Людвигом Вольфенбюттельским, Елизавета Петровна чрез Шварца сообщила, что точно были новые покушения принудить ее к этому браку, причем делали даже обещания, что в таком случае русское правительство откажется от всякого притязания на имения, приобретенные бывшим герцогом Курляндским, и предлагали, что не ограничатся приданым, назначаемым русским принцессам, и постановили даже предложить весомый пенсион. Но она отказалась от всех предложений и решилась, для предохранения себя от новых преследований, отправиться в деревню. Она действительно уехала в деревню, оставив гвардейских офицеров в уверенности, что цесаревна ни за что не отдаст своей руки тому, кого предлагает настоящее правительство. Отъезд Нолькена, надо сказать, всполошил круг лиц, близких Елизавете. Отозвание посла означало близость открытия военных действий, а если для возведения на престол Елизаветы Петровны не воспользоваться ими, сколько еще пришлось бы ждать другого удобного момента. Было о чем подумать в деревне. Лето было жарким, знойным. Солнце глаза слепило. В лугах ворошили сено. Петербург опустел. Все разъехались по имениям. 15 июля, в среду, перед полуднем, правительница Анна Леопольдовна разрешилась от бремени дочерью Екатериною. О благополучном рождении ее возвещено было пушечною пальбою с крепости и Адмиралтейства. Через день издан был манифест во всеобщее известие о дарованной общей радости и для повсеместного принесения молебного благодарения Господу Богу со звоном, а где есть — с пушечною пальбою. Пальба эта вызвала у некоторых невольные мысли о неизбежной скорой войне со шведами. Маркиз де ла Шетарди видел карету цесаревны, вернувшейся в Петербург на крестины (она была восприемницей новорожденной), но она словно забыла о его существовании. Посол всерьез подумывал о своем отъезде из России. Возникли затруднения в церемониале по поводу верительных грамот, которые маркиз желал лично вручить императору. Анна Леопольдовна, наученная Остерманом, нашла в этом предлог отделаться от опасного посла. Ему был дан окончательный отказ, и он перестал являться при дворе. В конце июля Швеция объявила России войну. Русские войска под командованием де Ласси двинулись в Финляндию. Неожиданно, от секретаря шведского посольства, маркиз де ла Шетарди узнал: Елизавета Петровна через доверенного человека дала знать шведам, что в случае дальнейшего промедления их надобно будет опасаться, что умы будут не так расположены и что тем более важно предупредить такую крайность. Она велела прибавить, что, во всяком случае, решилась быстро действовать. Чрез секретаря шведского посольства маркиз назначил свидание на следующий день доверенному человеку Елизаветы Петровны. Камер-юнкер цесаревны тайно пробрался в сад французского посольства и передал от нее маркизу поклон. — Я имею также приказание сообщить вам, — произнес камер-юнкер, — что ее высочество в нетерпении от того, что давно не виделась с вами. Для вознаграждения себя в том, она проезжала три раза в гондоле около вашей дачи, приказывала трубить в рог, дабы привлечь ваше внимание, но безуспешно. Впрочем, можете быть уверены, ее высочество часто думает о вас. Она даже для облегчения переговоров с вами хотела купить дом, соседний с вашим садом, но в том помешали ей данные по этому случаю предупреждения. И еще, ее высочество будет приятно удивлена, если, возвращаясь сегодня в Петербург около восьми часов из деревни, вам представится случай встретить ее по дороге. — Передайте ее высочеству, — попросил маркиз, — что я не нахожу слов выразить, как тронут ее добротою и лестным воспоминанием, которым она меня удостаивает. Я знал о ее прогулках по реке и о том, что она проезжала несколько раз мимо моего сада, и оттого еще более проклинал невзгоды, мешавшие мне воспользоваться такими случаями. По возвращении ее надеюсь быть счастливее и буду стеречь ее по дороге так, что не от меня будет зависеть не встретить ее. Маркиз прождал до одиннадцати часов цесаревну, но та так и не появилась. Словно чувствовала, что он прихватит с собой перо с чернилами и копию требования, переписанную при нем секретарем шведского посольства. Через несколько дней Елизавета Петровна сумела передать маркизу, что опасения за себя и свою партию быть открытыми, в случае если бы дела пошли дурно, решительно не позволяют еще ей подписать требование, но она подпишет его, когда дела примут хороший оборот. Анна Леопольдовна, несколько испуганная развивающимися событиями, возможностью их осложнений, решила, вопреки убеждениям Линара, немедленно удовлетворить претензии французского посла, и 11 августа маркиз де ла Шетарди получил секретную и частную аудиенцию у Иоанна Антоновича. Правительница, держа малютку-императора на коленях во время аудиенции, употребляла все усилия, дабы очаровать посла и сгладить возникшие в последнее время шероховатости. Маркиз отвечал на ее уверения словами горячей признательности и, в свою очередь, говорил о вечной дружбе, испытываемой Францией и ее королем к России. Обе стороны мало верили друг другу. Впрочем, худой мир лучше доброй ссоры. Аудиенция весьма порадовала маркиза. Из Версаля, с нарочным, привезено было письмо на его имя. «С.-Северин сообщает мне, что он вас уведомил о происходящем в Швеции, — писал министр иностранных дел. — Если переворот в пользу Елизаветы произойдет таким образом, что она будет признана государынею, то в таком случае вы должны остаться в Петербурге даже и тогда, Когда бы взяли уже отпуск у прежнего правительства…» >XIX Вручив верительные грамоты императору Иоанну Антоновичу, маркиз вновь подпадал под покровительство международного права. Теперь это был не рядовой французский подданный Шетарди, которого можно было выслать, арестовать, судить, а посол Франции в России маркиз де ла Шетарди. Дом, который он занимал, вновь считался частью французской территории. Переменившиеся обстоятельства сказались на действиях заговорщиков. Лесток оживился. С упорством эгоиста, добивающегося своей цели, и с красноречием адвоката, защищающего выигрышное дело, Лесток продолжал твердить Елизавете Петровне о законности ее прав на отчий престол. Он отыскал и привлек к делу весьма практичного человека — недавнего музыканта Шварца. Авантюрист, из саксонцев, некогда придворный музыкант (состоял в штате Елизаветы), Шварц, человек с головою и предприимчивый, мог быть пригодным для выполнения самых щекотливых и опасных поручений. Лесток сообщил ему в общих чертах план задуманного дела, и на него был возложен подкуп разных лиц, начиная с нижних чинов. Ему же Лесток поручил пристальное наблюдение за Зимним дворцом. Шварц принялся за дело с необыкновенною ловкостью и решимостью. Дело подвигалось. «Секретарь Шетарди отсчитывал червонцы и записывал в расход маркиза уже десятую тысячу: Грюнштейн и Шварц рапортовали, что имеется 30 гренадеров, готовых за цесаревну в огонь и в воду, — писал М. Д. Хмыров. — Воронцов и Салтыкова, камер-юнкер и гофместерина цесаревны, ручались за нескольких тузов, в числе которых видим: Шепелева и Бестужева, старого данцигского и нового петербургского друзей лейб-хирурга; Трубецкого, всегда ловившего рыбу в мутной воде; Черкасского, поддакивавшего всем переворотам; даже принца Людвига Гессен-Гомбургского…» Лесток был душою всего и горел нетерпением. Деятельный Шварц был его опорой. (Вскоре после прихода к власти Елизавета назначит его армейским полковником и подарит поместья. В одном из них его и настигает смерть, не особенно почетная: крестьянская девушка заколет его вилами, когда он силою захочет сделать ее своею наложницей.) 12 августа, утром, съехались во дворец «в богатом платье» все российские и чужестранные министры, генералитет и обоего пола знатные особы для поздравления правительницы Анны Леопольдовны и ее супруга с праздником дня рождения Его Величества. По окончании литургии в придворной церкви, произведена была пушечная пальба с крепости и Адмиралтейства, «а от поставленных в парад» около Зимнего дворца гвардии «и напольных полков троекратный беглый огонь». Спустя некоторое время из внутренних покоев торжественно вынесен был младенец-император, пред которым шел весь придворный штат, а за ним высокие родители, «и всему присутствующему многочисленному собранию публично показан был». Был парад всем войскам. В полдень был при дворе стол, во время которого играла итальянская музыка. Пополудни в четвертом часу Антон-Ульрих с братом отправились в Адмиралтейство, где уже находился турецкий посол, и здесь в их присутствии спущен был на воду 66-пушечный корабль «Иоанн III». Вечером начался в большом зале бал. Маркиз де ла Шетарди отыскал глазами цесаревну и поспешил пригласить ее на танец. Первые слова Елизаветы Петровны были по поводу присутствия принца Людвига Вольфенбюттельского, который стоял недалеко от нее. Она расточала всевозможные насмешки над его лицом и мыслью выйти за него замуж. — Эти люди, — прибавила она, — думают, что нет глаз, когда придумывают такие прекрасные проекты; скорее должны были бы видеть, что они сами ослепляются. Правительница говорила мне недавно шутя: без сомнения, скоро будут думать, что граф Линар и девица Менгден сделаются новыми герцогом и герцогинею курляндскими. — Слухи об их женитьбе реальность? — спросил маркиз. — Дело решенное, — отвечала цесаревна. — Вы только посмотрите, как высокомерен стал этот посланник саксонского курфюрста. Едва они оказались на другом конце зала, Елизавета Петровна (танцевала она изящно), грациозно подав руку партнеру и двинувшись в такт музыке за предшествующей парой в глубь зала, неожиданно, почти ласково, сказала: — Вам столько привелось претерпеть неудовольствий, что я не могу не сожалеть о вашей судьбе. — Честь свидетельствовать вам мое почтение вознаграждает за то, что мог я претерпеть, — отвечал маркиз. — Не менее утешительная причина, заставляющая благословлять судьбу, заключается в том, что единственно в видах служить вашим интересам его величество повелел мне здесь остаться. Король заботится о средствах возвести вас на трон (маркиз почувствовал, как легонько цесаревна пожала кончики его пальцев), и если он для этой цели уже подвигнул шведов взяться за оружие, то сумеет также ничего не пощадить, чтобы только дать им средства к вожделенному успеху. — Я весьма признательна его величеству, — отвечала цесаревна. — Надеюсь, отныне будете навещать меня. Хочу сказать вам, что приняла заранее предосторожности не быть никем стесняемой из придворных, а для поддержания постоянных сношений мой поверенный получил приказание быть ежедневно в вашем распоряжении. — В таком случае, он может без помех видеться с секретарем нашего посольства, — отвечал маркиз. Музыка кончилась. Пары расходились по залу. Цесаревна и маркиз заметили: присутствующие на бале обращают внимание на их разговор, и потому сочли приличным во избежание подозрений не продолжать его более. 13 августа, в день брачного сговора графа фон Линара со статс-фрейлиною баронессою Юлианою фон Менгден, ввечеру, как донес Шварц, его сиятельство господин обер-гофмейстер граф фон Миних приготовил у себя в доме богатый ужин на сорок персон, «при чем также и его императорское высочество герцог генералиссимус, ее императорское высочество государыня цесаревна и его высококняжеская светлость принц Людвиг Брауншвейгский присутствовали». Со слов цесаревны маркиз де ла Шетарди знал: чтобы удержать графа Линара при дворе, Анна Леопольдовна решилась сделать его не только обер-камергером, но и женить на Юлиане Менгден, которая сделала ему значительный подарок, полученный ею от правительницы. Узнал он и о том, что Линар на днях уедет в Дрезден, хлопотать у своего двора отставки. «Одною неприятностью меньше», — подумалось маркизу. >XX Двор, занятый пестованием младенца-императора, любовью и обручением Линара с Юлианой Менгден, наконец, шведской войною, наполнял, замечал М. Д. Хмыров, свое время обедами, балами, фейерверками, аудиенциями турецкому и персидскому послам и вовсе не подозревал интриги, смутное предчувствие которой улавливал Антон-Ульрих и всепроницающий Остерман. Беспечность двора вполне устраивала Лестока. Ни Миниха, ни Ушакова, личностей сильных, предприимчивых, бояться не надо было. Старый фельдмаршал собирался переселяться в Пруссию. Ушаков же стал мирным царедворцем, торжественно вводил послов на аудиенции правительницы. Можно было действовать. На шестое января 1742 года Елизавета Петровна назначила свое восхождение на трон. Было решено: в тот день ее высочество объявит себя императрицею войскам, собранным для крещенского парада. Беззаботной леностью можно объяснить поведение Анны Леопольдовны, беспечно относящейся к зреющему заговору, о котором ей доносили и о котором она выслушивала хладнокровно, вызывая недоумение у доносителей. Линару, отъезжающему на родину, уговаривающему ее перед отъездом своим заточить Елизавету в монастырь, она отвечала: «К чему? Чертушка остается». Она имела в виду племянника цесаревны — принца Голштинского. Когда Остерман завел с ней разговор о действиях Лестока, она прервала его и принялась показывать новое платье для Иоанна Антоновича. Впрочем, у нее был свой план, который она держала в тайне. Анна Леопольдовна собиралась 9 декабря, в день своего рождения, объявить себя императрицей и поручила Бестужеву выработать Манифест на этот случай. Маркиз де ла Шетарди при случайном свидании с Елизаветой Петровной, когда та выходила из саней, обронил фразу о пожеланиях Линара заточить ее в монастырь. Цесаревна вспыхнула. — Если они доведут до крайности, — сказала она резко, — я не покрою позором дочери Петра Великого. — Надо действовать, действовать незамедлительно, — сказал маркиз. Слова его подействовали, разговор оживился, и они перешли к обсуждению плана переворота как вопроса решенного и осуществимого. — Необходимо составить список лиц, подлежащих опале. Это в первую очередь, — предложил маркиз. Оба пришли к согласию: первыми необходимо арестовать Остермана, Головкина, Левенвольде, Менгдена и сына Миниха. Условились послать гонца в Стокгольм. С тем и разошлись. В октябре из армии в Петербург переслали Манифест, подписанный командующим шведскими войсками Левенгауптом. Шведы объясняли начало войны желанием помочь русскому народу освободиться «от притеснений и тирании чужеземцев, дабы он мог свободно избрать себе законного государя…». Всем было ясно, о ком шла речь. При самом дворе начался раскол. Граф Головкин с маркизом Ботта образовали русскую партию, к которой склонили правительницу, убедив, что для отдаления Елизаветы Петровны от трона достаточно объявить Анну Леопольдовну со-императрицей. Она не сочла нужным отвергать этот план, приняла его. Остерман, чуя неладное, на всякий случай взял увольнение к водам в Спа и стал готовиться к отъезду. Князь Черкасский, уцелевший при стольких переменах, искал настойчиво связей с партией цесаревны. Его примеру последовал князь Трубецкой. Советники правительницы начали редеть. Михаил Гаврилович Головкин находился, как пишут, тогда под влиянием сильного предчувствия близкой беды и «о себе угадывал, что должно ему нещастливу быть». Финч, наблюдая за двором, писал 13 октября: «Правительница ревниво оберегает свой авторитет и не хочет оставить малейшей частицы своему мужу. Таким образом раздор царит среди тех, которые во главе дел: Головкин против Остермана и иностранцев, Елизавета против Остермана, правительница против Остермана…» Гроза сгущалась, и не принимали никакой предосторожности, чтобы ее отвратить. Елизавету осыпали подарками, но, замечает историк прошлого, это было ничтожное временное лекарство против того тщеславия, которое в ней просыпалось. Было легко заметить по легким симптомам, что ее настроение уже не то. Так, например, Финч писал в той же депеше от 13 октября: «Принцесса Елизавета отнеслась очень скверно к тому, что персидский посланник не сделал ей визита: она всю вину приписала Остерману, но в то же время она протестует против его привязанности к царю и правительнице. Горячность и живость, с какими она высказалась по этому поводу, поразили и удивили всех; и предполагают, что визит, который Великая Княгиня сделала ея Высочеству того же дня, был сделан для ее успокоения». Рассказывают, прощаясь с цесаревною, правительница споткнулась и упала. «Худое предзнаменование, — сказала она тогда окружающим, — не быть бы мне у ног Елизаветы». Так или нет то было, судить теперь трудно. Остерману меж тем докладывали, что в числе обычных посетителей во дворце ее бывают часто и шведские пленные генерал Врангель и полковник Дидгорн. Утвердившись более в своих сомнениях, Остерман поспешил переговорить с единомышленником своим Антоном-Ульрихом. Тот кинулся к супруге. Но Анна Леопольдовна уже ни в грош не ставила мужа и на слова его не обратила никакого внимания. Остерман решил сделать последнюю отчаянную попытку и приказал отнести себя в креслах к правительнице. Она внимательно выслушала его подробные изъяснения, но осталась глуха к ним. Она весьма доверительно относилась к своей двоюродной тетке и полагала, кума никогда не позволит сделать что-либо предосудительное против нее и ее сына. Едва воротившись домой, канцлер получил от своего брабантского агента донесение о заговоре Елизаветы, о связях заговорщиков с маркизом де ла Шетарди и шведским командованием. На другой день Остерман поспешил вновь во дворец и, как объявит он позже на следствии, «…были такие разсуждения как от принцессы Анны, так и от герцога и от него в бытность его во дворце, что ежели б то правда была, то надобно предосторожность взять, яко то дело весьма важное и до государственного покоя касающееся, и при тех разсуждениях говорено от него, что можно Лестока взять и спрашивать…». Канцлер посоветовал Анне Леопольдовне переговорить с цесаревной. 23 ноября 1741 года, утром, Елизавета Петровна навестила княгиню гессен-гомбургскую, рожденную Трубецкую, знавшую все подробности заговора (в скобках заметим, княгиня в первом браке была замужем за молдавским господарем Кантемиром, и сын ее от этого брака, Антиох Кантемир, так связанный с масонством, был русским послом во Франции и имел переписку с Шетарди), а вечером присутствовала на придворном куртаге, сохраняя, как пишут, наружно глубокое и вместе с тем величавое спокойствие. Елизавета Петровна сидела за ломберным столиком, когда была вызвана правительницей в другую комнату. «Добрая Анна Леопольдовна, — пишет М. Д. Хмыров, — наблюдая цесаревну в течение всего вечера, находила внешний вид ея высочества непохожим на враждебный или приличный главе заговора, и тронутая этим, пожелала лично и откровенно рассказать тетке все, что знала из слухов и писем. Цесаревна предстала племяннице с тем же глубоким и величавым спокойствием, выслушивала правительницу с возраставшим изумлением, и когда та кончила, почтительно заявила ей, что Лесток неоднократно просился в отставку, твердо отреклась от возводимых на нее обвинений, называла их клеветою, а доверие к ним безрассудством, и — горько плакала. Племянница смутилась, растерялась, бросилась обнимать и утешать тетку, смешала слезы ея со своими. Ни тени сомнения не оставалось в душе Анны Леопольдовны». Маркиз де ла Шетарди сообщит в Версаль следующее: «…Правительница 5 декабря (23 ноября по старому стилю. — Л.А.) в частном разговоре с принцессой в собрании во дворце сказала ей, что ее предупреждают в письме из Бреславля быть осторожной с принцессой Елизаветой и особенно советуют арестовать Лестока; что она поистине не верит этому письму, но надеется, что если бы означенный Лесток признан был виновным, то, конечно, принцесса не найдет дурным, когда его задержат. Принцесса Елизавета отвечала на это довольно спокойно уверениями в верности и возвратилась к игре. Однако сильное волнение, замеченное на лицах этих двух особ, подало случай к подозрению, что разговор должен был касаться важных предметов». Возможно, Анна Леопольдовна не придавала особенного значения разговору, а просто решилась «по-семейному» объясниться с ней. Но эффект оказался обратным. Возвратившись домой, Елизавета Петровна срочно послала за Лестоком. Едва он явился, она сообщила ему все подробности разговора с правительницею. Лесток заговорил об ускорении дела, утверждая весьма убедительно, что низвергнуть со-императрицу будет мудренее, нежели низложить регентшу. Он порывался действовать тотчас же, но не было возможности быстро собрать всех заговорщиков. (Надо думать, Лесток был извещен Елизаветой Петровной и еще об одном обстоятельстве, о котором Анна Леопольдовна не упомянула в разговоре с цесаревной, но которое, вероятнее всего, весьма встревожило заговорщиков. Граф Головкин, на котором лежала вся забота управления Россией, был того мнения, что правительнице следует как можно скорее отправиться в Москву, чтобы быть там вместе с сыном помазанной на царство. В его намерение входило также, чтобы в этой поездке приняла участие Елизавета Петровна, которую он предполагал на второй же день поездки заключить в монастырь. Так как ему надоело делать по этому поводу устные представления, на которые не обращали должного внимания, он изложил свой проект письменно и послал его с доверенным лицом… Грюнштейном, во дворец. Ведомо ли было графу о том, что его доверенное лицо подкуплено Лестоком? И во сне такое не могло привидеться. Грюнштейн начал с того, что передал пакет Елизавете, которая, прочитав и запечатав его снова тщательно, послала его правительнице. После этого Анна Леопольдовна наконец согласилась с доводами вице-канцлера, и отъезд был решен; но она желала еще отпраздновать в Петербурге день святой Екатерины, именины ее дочери. День святой Екатерины, напомним, в тот год праздновали 25 ноября.) Досада и нетерпение не давали заснуть в ту ночь лейб-медику. Возможно, они и были причиною возникновения на картоне рисунка, с которым утром Лесток явился к цесаревне. На одной стороне картона Елизавета Петровна изображена была в императорской короне, на троне, на другой — она же, но в ряске монахини, с виселицами и колесами по сторонам. — Выбирайте, — сказал Лесток, показывая рисунки. Елизавета решилась окончательно… В тот же самый день, 24 ноября, также утром, цесаревну предупредили, что по приказу предусмотрительного Остермана гвардии повелевалось быть готовою к выступлению из Петербурга в 24 часа. Канцлер, решив лишить цесаревну военной поддержки, хитро придумал дипломатически удалить гвардию и ловко распустил слух о приближении Левенгаупта к Выборгу. Лесток не отходил от Елизаветы. Не отходил до той поры, пока с помощью княгини гессен-гомбургской и Воронцова не добился согласия цесаревны назначить ближайшую ночь к совершению их замысла. После обеда придворный лейб-хирург явился в трактир, ближайший к Зимнему дворцу. Здесь богатых посетителей заманивали то устрицами, «вчера из Фленсбурга», то анкерками, «сегодня из Токая», то коллекцией париков из Парижа, то раззолоченной каретой из Вены. Здесь Лесток и нашел того, кого искал, — одного из главных осведомителей Остермана, шатавшегося по городу и высматривавшего опасное. Лейб-хирург предложил ему партию в бильярд, ловко увлек его несколькими проигрышами и таким образом задержал его до вечера. В те же часы Антон-Ульрих упрашивал правительницу расставить на улицах пикеты и арестовать Лестока. — Опасности нет, — отвечала спокойно Анна Леопольдовна. Супруг пожимал плечами. — Вы слишком доверчивы, — говорил он. В одиннадцатом часу один из заговорщиков явился в трактир и перемигнулся с Лестоком. Тот отставил кий и направился к Шетарди, чтобы взять у него деньги, при этом он не раскрыл своих намерений. В полночь Лесток узнал через своих шпионов, что во дворце все успокоилось и что там находится только обыкновенный караул. С двумя санями лейб-медик поспешил во дворец Елизаветы. Его ждали с нетерпением. Цесаревна трепетала от страха. — Все готово и дорога каждая минута, — сказал ей Лесток. По долгому молчанию Елизаветы, по ее внезапно побелевшему лицу, вздрагивавшим губам было ясно: она в глубочайшем смятении. Она казалась не способной ни к чему. — Не хочу ничего, — тихо произнесла она. Окружающие кинулись на колени, умоляя подумать о себе, о них, о России. Один Лесток хмуро смотрел на все происходящее. Наконец он сказал несколько резких фраз, и цесаревна словно вышла из оцепенения. Он, казалось, подстегнул ее. Елизавета Петровна встала под образа, молилась и плакала. Затем цесаревна поднялась с колен. Лесток подал ей надеть орден святой Екатерины. В руках у нее оказался серебряный крест. Не помня себя от волнения, Елизавета вышла из дворца и направилась к саням. В одни из них села цесаревна и Лесток, на запятки тут же вспрыгнули Воронцов и двое Шуваловых, на другие — Салтыков, Шварц и двое преображенцев. По спящим улицам покатили к казармам Преображенского полка, где Елизавету уже ждали. Едва подъехали к съезжей, Лесток, заметив, что барабанщик, удивленный неожиданными для него гостями, готовится бить тревогу, выскочил из саней и в мгновение распорол кинжалом барабан. Цесаревна зашла в съезжую. Подкупленные солдаты успели склонить находившихся там караульных в пользу принцессы и объявить им о ее прибытии. Едва преодолевая волнение, Елизавета обратилась к солдатам: — Знаете ли вы, чья я дочь?.. Готовы ли за мною? После Бога, надеюсь на вас. Этого оказалось достаточно. — Рады все положить души наши за Ваше Величество и Отечество наше! — раздалось в ответ. Дежурный офицер Гревс, спавший в соседней комнате, был арестован. Солдаты целовали крест и присягали на верность матушке-императрице. С тем же крестом, во главе отряда из двухсот с лишним гвардейцев, Елизавета выступила из Преображенской съезжей и направилась к Зимнему дворцу. По дороге, отделяясь от отряда, исчезали в ночной мгле небольшие группы гренадер, назначенные арестовывать противников императрицы. Елизавета шла пешком, но скоро стала отставать от быстро идущих солдат, задерживая всех. Тогда гвардейцы посадили ее на плечи и так внесли в Зимний дворец. Караул дворцовой гауптвахты не оказал никакого сопротивления. Все тотчас же признали Елизавету Петровну императрицей и присягнули ей. По приказу Лестока и Воронцова все лестницы и подъезды дворца были перекрыты. 30 гренадеров поднялись на второй этаж, где находились апартаменты правительницы. Елизавета поднялась с ними. Маркиз де ла Шетарди так опишет события сразу же после переворота: «Найдя великую княгиню правительницу еще в постели и фрейлину Менгден, лежавшую около нее, принцесса объявила первой об аресте. Великая княгиня тотчас подчинилась ее повелениям и стала заклинать ее не причинять насилия ни ей с семейством, ни фрейлине Менгден, которую она очень желала сохранить при себе. Новая императрица обещала ей это». Фельдмаршал Миних в своих «Записках» сообщит следующее: «Она повела этот отряд прямо в Зимний дворец, вошла в комнату великой княгини, которая была в постели, и сказала ей: «Сестрица, пора вставать». Есть и другие известия, согласно которым во время ареста Анны Леопольдовны Елизавета находилась на дворцовой гауптвахте. Лейб-хирург был неотлучно при ней, и его стараниями готовился увидеть свет первый Манифест новой императрицы. Арестованное брауншвейгское семейство под конвоем было отвезено во дворец Елизаветы Петровны, куда спешили уже со всех концов города прослышавшие невесть как о смене власти горожане. Все торопились высказать свои «верноподданнейшие» чувства. Сама же Елизавета Петровна, отдав в 3 часа ночи приказ снарядить нарочного гонца в Сибирь, за Шубиным, воротилась в свой дворец. Императрицей. >XXI Сохранились записки князя Я. П. Шаховского, живо рисующие ночь после переворота. Далеко за полночь князь возвратился из гостей. Он был у кабинет-министра графа Михаила Гавриловича Головкина. Едва только заснул князь Шаховской, «как необыкновенный стук в ставень» его спальни и громкий голос сенатского экзекутора Дурнова разбудили его. «Он громко кричал, чтоб я как наискорее ехал в цесаревинский дворец, — ибо-де она изволила принять престол российского правления, и я-де с тем объявлением теперь бегу к прочим сенаторам. Я, вскоча с постели, подбежал к окну, чтоб его несколько о том для сведения моего спросить, но он уже удалился. Вы, благосклонный читатель, можете сообразить, в каком смятении дух мой находился! Ни мало о таких предприятиях не только сведения, но ниже видов не имея, я сперва подумал, не сошел ли экзекутор с ума, что так меня встревожил и вмиг удалился; но вскоре потом увидел многих по улице мимо окон моих бегущих людей необыкновенными толпами в ту сторону, где дворец был, куда и я немедленно поехал, чтобы скорее узнать точность такого чрезвычайного происхождения. Не было мне надобности размышлять, в который дворец ехать. Ибо хотя ночь была тогда темная и мороз великой, но улицы были наполнены людьми, идущими к цесаревиному дворцу, гвардии полки с ружьями шеренгами стояли уже вокруг оного в ближних улицах и для облегчения от стужи во многих местах раскладывали огни; а другие, поднося друг другу, пили вино, чтоб от стужи согреваться. Причем шум разговоров и громкое восклицание многих голосов: «Здравствуй, наша матушка императрица Елизавета Петровна!» — воздух наполняли. И тако я, до оного дворца в моей карете сквозь тесноту проехать не могши, вышел из оной, пошел пешком, сквозь множество людей с учтивым молчанием продираясь, и не столько ласковых, сколько грубых слов слыша, взошел на первую с крыльца лестницу и следовал за спешащими же в палаты людьми…» Встретив сенатора князя Голицына, Шаховской хотел было узнать, как это сделалось, но тот знал не больше его. Только в третьей комнате камергер Петр Иванович Шувалов, один из заговорщиков, рассказал им наскоро главные обстоятельства. Среди растерянных, ошеломленных нечаянным переворотом придворных и сановников гордо и весело расхаживали его участники. Генерал-аншеф Салтыков, много послуживший делу со своей супругой Марьей Алексеевной, подошел к Шаховскому и Голицыну и, ухватя первого за руку, со смехом сказал: — Вот сенаторы стоят. — Сенаторы, сударь, — отвечал Шаховской. — Что теперь скажете, сенаторы? — расхохотался Салтыков. Скоро вышла из внутренних покоев Елизавета и приняла от собравшихся поздравление. Всем велено было отправиться в Зимний дворец. Пробирались сквозь толпы солдат и народа. Новая императрица ехала в открытой линейке, окруженная гренадерами. В придворной церкви Зимнего дворца началась присяга. Утром вышел первый Манифест о вступлении на престол. В нем было сказано: «Как то всем уже чрез выданный в прошлом 1740 году в октябре 5-го числа манифест известно есть, что блаженныя памяти от великой государыни императрицы Анны Иоанновны, при кончине ея, наследником Всероссийского престола учинен внук ее величества, которому тогда еще от рождения несколько месяцев только было, и для такого его младенчества правление государственное чрез разные персоны и разными образы происходило, от чего уже, как внешние так и внутрь государства беспокойства и непорядки, и следовательно, не малое же разорение всему государству последовало б, того ради, все наши, как духовного, так и светского чинов верноподданные, а особливо лейб-гвардий наши полки, всеподданнейше и единогласно нас просили, дабы мы, яко по крови ближняя, отеческий наш престол всемилостивейше восприять соизволили…» Известно, что два дня, возведшие Елизавету на престол, гренадеры безвыходно находились в дворцовых залах с заряженными ружьями. Маркиз де ла Шетарди из своего окна в посольстве видел захват резиденции правительницы. Один из его сотрудников, сразу же после переворота, писал в письме: «Мы только что испытали сильный страх. Все рисковали быть перерезанными, как мои товарищи, так и наш посол. И вот каким образом. В два часа пополуночи, в то время как я переписывал донесения посла в Персии, пришла толпа к нашему дворцу и послышался несколько раз стук в мои окна, которые находятся очень низко и выходят на улицу у дворца. Столь сильный шум побудил меня быть настороже; у меня было два пистолета, заряженных на случай, если б кто пожелал войти. Но через четверть часа я увидел четыреста гренадер, во главе которых находилась прекраснейшая и милостивейшая из государынь. Она одна, твердой поступью, а за ней и ее свита направилась ко дворцу». (Солдаты, направленные арестовать Остермана, перепутали в ночи дома и принялись осаждать французское посольство. Но, быстро разобравшись, ушли. Через четверть часа французы видели Елизавету, во главе гвардейцев направляющейся к Зимнему дворцу.) Маркиз был приятно «изумлен» известием, сообщенным ему посланцем Елизаветы. Шесть раз в течение следующего дня новая императрица направляла посыльного к Шетарди. В десять часов утра она объявила ему, что ее только что признали императрицей. Спрашивала совета: «Что сделать с принцем Брауншвейгским?» (Императора для нее уже не существовало.) Шетарди отвечал: «Надо употребить все меры, чтобы уничтожить даже следы царствования Иоанна III». (По совету посла Елизавета Петровна строго прикажет поменять на новую монету рубли с портретом младенца-императора. Приказано будет публично сжечь все присяжные листы на верность подданства Иоанну Антоновичу…) В два часа пополудни новый вопрос: «Какие предосторожности принять относительно иностранных государств?» «Задержать всех курьеров, пока ваши собственные посланные не успеют объявить о совершившемся событии», — последует ответ. В три часа дня началась присяга сановников, раззолоченная толпа которых впервые почтительно расступалась перед Лестоком. Курились и трещали на площади многочисленные костры. Бродили многочисленные солдаты от одной винной бочки к другой. Звонили колокола, и все смешивалось в один возбужденный гул. День окончился наградами лиц, потрудившихся в пользу совершенного переворота. Гренадерская рота Преображенского полка, провозгласившая Елизавету императрицей, была названа лейб-компанией. Капитаном в ней стала сама императрица. Принц Гессен-Гомбургский назначен был капитаном-поручиком лейб-компании с чином полного генерала, Разумовский и Воронцов поручиками с чинами генерал-лейтенанта, Шуваловы поручиками с чинами генерал-майора; Грюнштейн адъютантом с чином бригадира. Сержанты получили чины полковника, капралы стали капитанами. Все рядовые объявлены потомственными дворянами. Елизавета поздравила Лестока первым лейб-медиком высочайшего двора. Он был назначен действительным тайным советником и директором медицинской коллегии. Кроме этого, он получил портрет императрицы, осыпанный бриллиантами. Зная по опыту, как непрочны были до сих пор правительства в России, он просил императрицу и наградить его деньгами и отпуском на родину. Лейб-медик предчувствовал, что его возвышение наделает ему много сильных врагов, но должен был уступить желанию Елизаветы и остался в России. Из ближайших дел его отметим следующие. Он кинется хлопотать о переводе Бирона из Пелыма в Ярославль и добьется своего. Слишком тесно были связаны эти два человека. Лесток же приступит к переговорам с прусским послом Мардефельдом и переписке с самим Фридрихом II по поводу быстрого и секретного путешествия в Петербург племянника Елизаветы, герцога Голштинского Карла-Петра-Ульриха. Граф Воронцов, братья Шуваловы и Балк, служившие камер-юнкерами при Елизавете, произведены в камергеры. Долгорукие, оставшиеся в живых, возвращены из ссылки. Лейб-компанцы чувствовали себя героями дня. Среди них не было ни одного офицера, из тех, кто помогал восшествию Елизаветы на престол. Теперь же они доходили до крайностей. Ходили по домам, и никто не смел им отказать в деньгах. Новопроизведенные чиновники таскались по питейным домам, каждый день напивались допьяна и валялись на снегу. Так как возведение Елизаветы казалось торжеством русских над иностранцами, то в первые дни между солдатами ходили толки о том, чтобы погубить всех иноверцев. «Мы, иностранцы, — писал Пецольд вскоре после переворота, — находимся здесь постоянно между страхом и надеждой. Со стороны солдат, с каждым днем становящихся своевольнее, слышны только угрозы, и мы обязаны одному Провидению, что до сих пор их злые намерения еще не приведены в исполнение». По приказу Ласси по всем улицам расставлены были караулы из армейских полков и рассылались дозоры днем и ночью. Горожане находились в сильном страхе, боялись показываться на улицах. Ласси доложил о беспорядках двору, но солдат лишь пожурили. С Левенгауптом было заключено изустное перемирие. Императрица послала к нему пленного шведского капитана Дидрона. Шведов усыпляли ожиданием всего, что им обещали. В Выборге готовилась конференция с участием шведских министров. >XXII За наградами последовали казни. Граф Остерман, фельдмаршал Миних, вице-канцлер Головкин, обер-гофмаршал Левенвольде, барон Менгден были объявлены государственными преступниками. Все они обвинялись в разных преступлениях, главное из которых заключалось «в устранении от наследия императорского и всероссийского престола императрицы Елизаветы Петровны и в доставлении оного потомству принцессы Анны Брауншвейг-Люнебургской». Фельдмаршала обвинили и в должностных преступлениях: «Он же, Миних, будучи при армии, явился во многих, до немалого разорения нашего государства касающихся, непорядках и преступлениях». (В скобках заметим: Миниха арестовали в ночь на 25 ноября 1741 года, несмотря на то, что он настойчиво просил пришедших за ним гвардейцев отвести его во дворец, дабы присягнуть Елизавете.) 14 января 1742 года свершился суд. Главные «государственные и общего покоя ненавидящие злодеи» были приговорены к смертной казни: Миних — к четвертованию, Остерман — к колесованию, Головкин и Левенвольде — к отсечению головы. «Я не знаю, в чем состоит преступление графа Миниха, но если бы и не учинил он никакого, то я бы все равно обвинил и предал суду за то, что он первый подал опасный пример, как с помощью роты гренадеров, можно низвергать и возводить на престол государей», — скажет Левендаль, бывший подчиненный фельдмаршала и будущий фельдмаршал Франции. 18 января должна была свершиться казнь. Императрица отправилась в загородный дворец. Едва она выехала из города, по всем улицам с барабанным боем было объявлено — собираться к 10 часам у лобного моста, чтобы смотреть на казнь врагов государыни. На Васильевском острове, пред военною коллегией, был устроен простой эшафот, в шесть ступеней. На нем стояла плаха. Астраханский полк образовывал каре. В нем, кроме лиц, необходимых для исполнения казни, находился еще хирург. Священника не было. Преступники были приведены из крепости ранним утром. Ровно в 10 часов их ввели в круг. Гренадеры сопровождали их с примкнутыми штыками. На эшафот первым внесли больного подагрой Остермана. Он был в своем обычном утреннем платье. На голове маленький парик и дорожная черного бархата шапка. Палач приготовился к работе. Экзекутор стал зачитывать осужденным перечень их преступлений и приговор. Остерман обнажил голову. Только здесь обвиненные услышали приговор. Остерман хладнокровно выслушал его. Казалось, он был удивлен и возвел глаза к небу. Затем солдаты положили его лицом вниз. Палач, придерживая голову графа за волосы, взялся за секиру. Остерман было вытянул руки вперед, но один из гренадеров закричал, чтобы он убрал их, и граф подобрал их и вытянул по телу. Все замерли, как вдруг экзекутор закричал Остерману: — Бог и императрица даруют тебе жизнь! Спасенного от смерти подняли с плахи. Он весь дрожал. Его посадили в сани, и отсюда он должен был наблюдать за последующими событиями. Никого более не вводили на эшафот. Императрица «по природному своему матернему милосердию и по дарованному ей от Бога великодушию» заменила всем «богомерзким» преступникам смертную казнь ссылкой. Миних вышел из круга в сопровождении четырех гренадеров. Держал себя благородно, но взгляд был печален. Его посадили в закрытую карету и повезли в крепость. Следом, в извозчичьих санях, около которых шли солдаты, отправился Остерман. Лицо Головкина выражало ярость. Левенвольде, видимо, более притворяясь, источал любезность. Менгден плакал и закрывал лицо руками. На другой день, поутру, помощник генерал-полицмейстера Петербурга князь Яков Петрович Шаховской получил устное повеление государыни отправить «вышеименованных арестантов в назначенные места в ссылку». Остерман отбыл первым. За ним последовал Левенвольде. Шаховской, навестивший перед отъездом Миниха, так описывает встречу: «…Пришел я к той казарме, где оной бывший герой, а ныне наизлосчастнейший находился, чая увидеть его горестью и смятением пораженного. Как только во оную казарму двери передо мною отворены были, то он, стоя тогда у другой стены возле окна ко входу спиною, в тот миг поворотясь в смелом виде с такими быстро растворенными глазами, с какими я его имел случай неоднократно в опасных с неприятелем сражениях порохом окуриваемого видать, шел ко мне навстречу и, приближаясь, смело смотря на меня, ожидал, что я начну. Сии, мною примеченные, сего мужа геройские и против своего злосчастия оказуемые знаки возбуждали во мне желание и в том случае оказать ему излишнее пред другими такими ж почтение; но как то было бы тогда неприлично и для меня бедственно, то я сколько возмог, не переменяя своего вида, так же, как и прежним двум уже отправленным, все подлежащее ему в пристойном виде объявил и довольно подметил, что он более досаду, нежели печаль и страх, на лице своем являл. По окончании моих слов, в набожном виде подняв руки и возведя взор свой к небу, громко сказал он: «Боже, благослови Ея Величество и государствование Ея!» Потом, несколько потупя глаза и помолчав, говорил: «Когда уже теперь мне ни желать, ни ожидать ничего иного не осталось, так я только принимаю смелость просить, дабы для сохранения от вечной погибели души моей отправлен был со мною пастор», — и притом поклонясь с учтивым видом, смело глядя на меня, ожидал дальнейшего повеления; на то сказал я ему, что о сем, где надлежит, от меня представлено будет. А как уже все было к отъезду его в готовности и супруга его, как бы в желаемый путь в дорожном платье и капоре, держа в руке чайник с прибором, в постоянном виде скрывая смятение духа, была уже готова, то немедленно таким же образом, как и прежние, в путь свой они от меня были отправлены». Местом заточения назначен был Пелым, откуда спешно теперь возвращался Бирон. Они встретятся неподалеку от Казани, на почтовой станции, когда конвой станет менять лошадей. Увидев и узнав друг друга, Бирон и Миних нехотя раскланяются и, не обронив ни слова, разъедутся, каждый продолжая свой путь. (Через много лет судьба вновь сведет их. Пришедший к власти Петр III возвратит Миниху шпагу, все ордена, графское достоинство, чин фельдмаршала. Он же попытается, правда неудачно, помирить Миниха с Бироном. В записках К. К. Рюльера читаем: «С того времени, как Миних связал Бирона, оспаривая у него верховную власть, в первый раз увиделись они в веселой и шумной толпе, окружавшей Петра III, и государь, созвав их, убеждал выпить вместе. Он приказал принести три стакана, и между тем, как он держал свой, ему сказали нечто на ухо; он выслушал, выпил и тотчас побежал, куда следовало. Долговременные враги остались один против другого со стаканами в руках, не говоря ни слова, устремив глаза в ту сторону, куда скрылся император, и, думая, что он о них забыл, пристально смотрели друг на друга, измеряли себя глазами, и, отдав обратно полные стаканы, обратились друг к другу спиною». Случится это через долгих двадцать лет пребывания Миниха в ссылке.) Если бывший фельдмаршал, прибыв в Пелым, всерьез позаботился о хлебе насущном, занявшись огородничеством и разведением домашней птицы и скота, часто к тому же бывая на реке и ловя с крестьянами «удкою» рыбу, то Остерман, прибывший в Березов, мог думать лишь о своем здоровье. Он едва ходил по дому с помощью костылей. Читал Библию, по вечерам беседовал с женой и пастором. «По собранным мною (с 1842–1849 гг.) в Березове преданиям от разных старых людей, — напишет Н. А. Абрамов, — Остерман был слабого здоровья, страдал подагрою, ходил с костылем и носил постоянно бархатные сапоги. Когда они несколько поизнашивались, то отдавал бедным жителям: мущины или мальчики из голенищ выбирали и шили себе жилеты, а женщины верхи к чабакам (женская теплая шапка)». Он умрет 22 мая 1747 года. Вдова возвратится через два года из ссылки на родину, и затеряется могила Остермана на старом городском кладбище. В народе долго жива будет легенда, что графиня Марфа Ивановна Остерман, старавшаяся, как могла, усладить тягостную и плачевную жизнь мужа в ссылке, по возвращении своем в Петербург тайно вывезла останки мужа. В 1848 году через Березов будет проезжать профессор геологии Петербургского университета Э. К. Гофман. Его экспедиция занималась изучением восточного склона Северного Урала. Имея надобность узнать, до какой глубины промерзает в районе Березова почва, профессор велит бить шурфы. «Когда взрыли песчаную гору, находившуюся близ церкви Рождества Богородицы, и проникли до глубины десяти футов, — писал Шубинский, — то наткнулись на истлевший гроб, в котором нашли остатки другого гроба с уцелевшими золотыми позументами, лоскутьями шелковой материи и черепом, покрытым прахом и землею. Полковник Гофман тотчас же приказал засыпать этот гроб и, заключив по золотому позументу, что тут была, вероятно, могила какого-нибудь знатного человека, обратился за справками к члену-корреспонденту Русского географического общества г. Абрамову. Последний, собрав сведения, решил, что здесь покоится прах графа Остермана. Тогда полковник Гофман велел покрыть могилу свежим дерном и поставил над нею черный колоссальной величины крест, к которому была прибита медная доска с вырезанными на ней графской короной и латинскими буквами: Н. О.». Граф Головкин, вместе с супругою, графинею Екатериной Ивановной, дольше всех будут добираться до места своей ссылки. Тысячи верст, пустынных, заснеженных, одолеют они, прежде чем прибудут в Гершанг, едва ли не крайнюю точку на карте России. Ледяная земля, злые ветры. Два-три чума да несколько строений, отдаленно напоминающих избы, пригодные для жилья. Острог, лежащий за Якутском, на реке Колыме в 11 278 верстах от Петербурга. Прежде он назывался Собачьим. Здесь, после двухлетней непрерывной дороги, и остановятся супруги Головкины. От Якутска — две тысячи верст, а от Алданской заставы, что в двухстах верстах за Якутском, находилось по всей дороге в Гершанг (в иных документах Ерманг) только два острога, Верхоянский и Зашиверский, «а между оными острогами, — рапортовал офицер, сопровождавший Головкиных, сенату, — есть жило, но только самое малое, и проезд, как зимним, так и летним временем, для великих гор и болотных мест, с великим трудом на вершних лошадях вьюками (а санного пути в тех местах не бывало) и кладется токмо на каждую лошадь по пяти пуд; а будучи в пути, провианта нигде получить невозможно; и посылающиеся от Якутской канцелярии за нужнейшими Ея Императорского Величества делами ездят от Якутска до Колымских зимовей и до средняго острога, называемаго Ерманга, недель по десяти». «Трудно себе представить грустнее этой местности, — замечал один из описателей забытого богом Гершанга. — Собачий острог, можно сказать, утонул в тундристых болотах, с низменной, сырой почвой кругом, и находится под влиянием самого холодного климата: морозы доходят там до 50°; зима продолжается десять месяцев, в которые солнца не видно; оно в первый раз показывает лучи свои, одним краем, в декабре месяце». Хлеба, соли, мяса в остроге не было. Ели рыбу. Никуда, кроме церкви, ссыльных не пускали, да и то под надзором. Из местных преданий можно судить о следующем житье-бытье Головкиных. Когда граф выходил из дому, за ним неотлучно следовали два солдата с ружьями. «На ночь небольшой домик, в котором он жил отдельно от других, постоянно стерегли часовые. По воскресным и праздничным дням Головкина водили в приходскую церковь; здесь, однажды в год, после обедни, он должен был, выпрямившись и скрестивши на груди руки, выслушивать какую-то бумагу, за которой следовало увещание священника. Во время чтения этой бумаги солдаты приставляли штыки к груди политического преступника. В течение года, непременно, два раза приезжал комиссар из Зашиверска, для наблюдения за поведением ссыльного преступника и его стражею. Тамошние жители очень хорошо помнят, что граф приехал… в болезненном состоянии, потом поправился; только не мог выносить продолжительного зимнего времени и не выходил из дому ибо в холода болели у него ноги; графиня находилась при нем безотлучно, читала ему какие-то книги и сама заведывала домашним хозяйством. Между прочим, про графа рассказывают один любопытный случай: несмотря на то, что Головкин имел у себя деньги на свои нужды, он любил заниматься рыболовством. Вблизи (острога. — Л.А.) впадает в реку Колыму небольшая речка Анкудинка, разбившаяся, при впадении своем, на несколько рукавов. Один из этих рукавов граф взял за себя; весною, когда из Колымы идет рыба в речку, он его перегородил и добывал очень много рыбы. Казачий урядник, позавидовав удаче Головкина, пришел с людьми и отобрал поставленные графом верши, отзываясь тем, что речной рукав этот прежде принадлежал ему. Видя такое насилие, Головкин вышел из себя, начал было кричать и спорить, но вдруг как бы опомнился и спокойно сказал уряднику: «Делать нечего, я уступаю тебе речку, но вместе с этим прошу войти в мой дом». Урядник пришел, и граф встретил его следующими словами: «Если бы ты в Петербурге осмелился сделать мне что-нибудь подобное, как ты меня обидел, то я затравил бы тебя собаками и они разорвали бы тебя в клочки; но теперь, в моем положении, я должен смириться, ибо вижу в лице твоем перст Божий, наказующий меня за мои тяжкие грехи. Этим случаем ты заставил меня искренне раскаяться в прошлой моей гордости. Вот тебе, на память обо мне, пятьдесят рублей. На эти деньги поправь свой ветхий дом». В тесной избе, где вместо стекол вставлены были льдины, супруга Головкина денно и нощно заботилась о муже, ухаживала за ним. Случилось чудо. Без врачей, без лекарств она выходила его. Подагра исчезла. Граф стал здоров. Однообразие жизни нарушал, раз о год, какой-нибудь чиновник, следующий в Анадырь. С какой жадностью слушали ссыльные от него о петербургских новостях годичной давности. А то всполошится весь острог, услышав о таинственном арестанте, провезенном неподалеку от острога, то есть в 400–500 верстах. Особой радостью были тайком полученные письма от сестры Головкина. Как тут радостно билось сердце. Сколько мыслей, воспоминаний о прежней жизни вызывали они. И забывалось в такие дни о тундре, болотах, серых обыденных днях и самом остроге Гершанге. Здесь и кончит свою жизнь, после тринадцати лет пребывания на колымской земле, граф Михаил Гаврилович Головкин, действительный тайный советник, сенатор, вице-канцлер. Барон Менгден, пережив жену, дочь, скончается в Колымском остроге в 1760 году. Лишь сын его, через два года после похорон отца, сможет вернуться в Петербург. Левенвольд умрет в Соликамском остроге. Анну Леопольдовну и ее семейство императрица Елизавета Петровна имела намерение отправить за границу. О том могли судить по Манифесту от 28 ноября 1741 года, зачитанному в церквях: «Хотя принцесса Анна и сын ее принц Иоанн, и их дочь принцесса Екатерина ни малейшей претензии и права к наследию Всероссийскаго престола ни почему не имеют; но, однако в разсуждении их, принцессы и принца Ульриха Брауншвейгскаго, к Императору Петру Второму по матерям свойства, и из особливой Нашей природной к ним Императорской милости, не хотя никаких им причинить огорчений, с надлежащею им честию и с достойным удовольствием, предав все их к Нам разные предосудительные поступки крайнему забвению, всех их в их отечество Всемилостивейше отправить повелели». 12 декабря 1741 года фамилия Брауншвейгская, сопровождаемая генерал-лейтенантом Салтыковым, выехала из Петербурга в Ригу. В дороге Салтыкова нагнал курьер, передав срочный пакет из Зимнего дворца. В полученной инструкции значилось: продолжать путь тише, в Нарве оставаться около десяти дней, а по прибытии в Ригу занять там, «для известных персон», помещение в цитадели Карла Бирона и там оставаться до указа. Пробыв здесь год, они были переведены в крепость Дюнамюнде. В январе 1744 года последует высочайший указ о перемещении Брауншвейгской фамилии в город Раненбург, а 27 июля, в соответствии с новым указом, все брауншвейгское семейство перевезут в Архангельск, а оттуда в Соловецкий монастырь. Перевезти семейство поручено будет камергеру Корфу, причем четырехлетнего Иоанна повезут в особом экипаже под надзором майора Миллера, которому инструкцией повелено будет называть его Григорием. Не имея, однако, возможности за льдом проехать в Соловки, Корф остановится в Холмогорах, где в отведенных для размещения высочайшего семейства комнатах архиерейского дома отныне суждено будет жить Анне Леопольдовне с семьей. В Дюнамюнде у бывшей правительницы родится дочь Елизавета, а в Холмогорах — сын Петр (19 марта 1745 года) и сын Алексей (27 февраля 1746 года). Вскоре после рождения Алексея Анна Леопольдовна занеможет горячкою и скончается на двадцать восьмом году своей жизни. В распоряжении похоронами примет участие сама Елизавета Петровна. Погребение произойдет с большою церемониею в Александровской лавре. Герцог Антон-Ульрих, после кончины своей супруги, проживет в Холмогорах более двадцати девяти лет. Ему будет предложено Екатериной II выехать из России и избрать новое место жительства для себя, но не для детей, которым по российским законам «невозможно еще оказать никакого снисхождения». Герцог не оставит детей и тихо почит в бозе 4 мая 1774 года, на шестидесятом году жизни. Холмогорская земля примет его прах. Император Иоанн Антонович в начале 1756 года будет переведен из Холмогор в Шлюссельбург. Надзор за ним поручат вести гвардии капитану Шубину, который получит от Александра Ивановича Шувалова, заведовавшего тайными делами, следующую инструкцию: «Быть у онаго арестанта вам самому, и ингерманландскаго пехотного полка прапорщику Власьеву, а когда за нужное найдете, то быть и сержанту Луке Чекину в той казарме дозволяется, а кроме же вас и прапорщика в ту казарму никому ни для чего не входить, чтоб арестанта видеть никто не мог, також арестанта из казармы не выпускать; когда ж для убирания в казарме всякой нечистоты кто впущен будет, тогда арестанту быть за ширмами, чтоб его видеть не могли. Где вы обретаться будете, запрещается вам и команде вашей под жесточайшим гневом Ея Императорского Величества никому не писать; когда же иметь будете нужду писать в дом ваш, то, не именуя из котораго места, при прочих репортах присылать, напротив которых и к вам обратно письма присланы будут от меня чрез майора Бередникова (Шлюссельбургскаго коменданта). Арестанту пища определена в обед по пяти и в ужин по пяти ж блюд, в каждый день вина по одной, полпива по шести бутылок, квасу потребное число. В котором месте арестант содержится, и далеко ль от Петербурга или от Москвы, арестанту не сказывать, чтоб он не знал. Вам и команде вашей, кто допущен будет арестанта видеть, отнюдь никому не сказывать, каков арестант, стар или молод, русский или иностранец, о чем подтвердить под смертного казнию коли кто скажет». Из-за болезни Шубина отправлен будет капитан Овцын, к которому Шувалов напишет 30 ноября 1757 года: «В инструкции вашей упоминается, чтобы в крепость, хотя б генерал приехал, не впускать; еще вам присовокупляется хотя б и фельдмаршал и подобный им, никого не впущать и комнаты его императорскаго высочества великаго князя Петра Федоровича камердинера Карновича в крепость не пускать и объявить ему, что без указа Тайной Канцелярии пускать не велено». (Сохранились любопытные донесения Овцына об арестанте. Приведем одно из них, от мая 1759 года: «Об арестанте доношу, что он здоров, и хотя в нем болезни никакой не видно, только в уме несколько помешался, что его портят шептаньем, дутьем, пусканьем изо рта огня и дыма; кто в постели лежа повернется, или ногу переложит, за то сердится, сказывает: шепчут и тем его портят; приходил раз к подпоручику, чтоб его бить и мне говорил, чтоб его унять, и ежели не уйму, то он станет бить; когда я стану разговаривать (разубеждать), то и меня таким же еретиком называет; ежели в сенях или на галереи часовой стукнет или кашлянет, за то сердится».) По приказанию Шувалова Овцын спросит у арестанта, кто он? Иоанн Антонович сначала ответит, что он человек великий, и один подлый офицер то у него отнял и имя переменил; а потом назовет себя принцем. «Я ему сказал. — писал Овцын, — чтобы он о себе той пустоты не думал и впредь того не врал, на что, весьма осердясь на меня, закричал, для чего я смею ему так говорить и запрещать такому великому человеку. Я ему повторял, чтоб он этой пустоты, конечно, не думал и не врал и ему то приказываю повелением, на что он закричал: я и повелителя не слушаю, потом еще два раза закричал, что он принц и пошел с великим сердцем ко мне; я, боясь, чтоб он не убил, вышел за дверь и опять, помедля, к нему вошел: он, бегая по казарме в великом сердце, шептал что-то неслышно. Видно, что ноне гораздо более прежняго помешался; дня три как в лице кажется несколько почернел, и чтоб от него не робеть, в том, высокосиятельный граф, воздержаться не могу; один с ним остаться не могу; когда станет шалеть и сделает странную рожу, от чего я в лице изменяюсь, он, то видя, более шалит». Однажды Иоанн Антонович начнет бранить Овцына неприличными словами и закричит: «Смеешь ты на меня кричать: я здешней империи принц и государь ваш». По приказу Шувалова Овцын скажет арестанту, что «если он пустоты своей врать не отстанет, также и с офицерами драться, то все платье от него отберут и пища ему не такая будет». Услыхав это, Иоанн Антонович спросит: «Кто так велел сказать?» — «Тот, кто всем нам командир», — ответит Овцын. «Все вранье, — скажет Иоанн Антонович — я никого не слушаюсь, разве сама Императрица мне прикажет». Находившиеся при Иоанне Антоновиче капитан Власьев и поручик Чекин покажут, что «он обладал полным здоровьем, был косноязычен, при еде жаден и неразборчив в ней; сам себе весьма часто задавал вопросы и приветствуя говорил, что тело его принца Иоанна, назначенного пред сим императором российским, который уже издавна от мира отошел, а сам он есть небесный дух, а именно св. Георгий, который на себя принял образ и тело Иоанна, почему, презирая нас, и всех им видимых человек самозлейшими тварями почитал; сказывал, что он часто в небе бывает, что произносимыя нами слова и изнутри исходящий дух нечистый и огненный состоит, называл еретиками и опорочивал нас в том, что как мы друг перед другом, так и пред образами святыми поклоняемся, сим мерзость и непотребство наше оказывается, а небесные-де духи, из числа коих и он, никому поклоняться не могут. Очень хотелось ему быть митрополитом». В Шлиссельбургской крепости навестит его императрица Екатерина II, вскоре после восшествия своего на трон. В июле 1764 года подпоручик Смоленского пехотного полка Василий Мирович, предварительно подговорив поручика Великолуцкого полка Аполлона Ушакова, вознамерится во время караула в Шлиссельбургской крепости освободить Иоанна Антоновича и провозгласить его императором. Капитан Власьев и поручик Чекин не допустят его до исполнения своего плана. Ими будет умерщвлен находившийся под их надзором император Иоанн Антонович. Мирович будет приговорен к смертной казни — четвертованию. Императрица смягчит приговор, присудив его к обезглавливанию, с тем чтобы «оставя тело его народу на позорище до вечера, сжечь оное потом купно с эшафотом, на котором та смертная казнь учинена будет». Безымянного колодника Екатерина Вторая повелит хоронить по христианской должности, без огласки. Что же касается самой Елизаветы Петровны, то она, сделавшись императрицей, очень скоро отошла от дел. Еще в первое время она иногда присутствовала в сенате или совете, но скоро перестала. Дела надоедали ей, самое лучшее время для разговора о чем-нибудь важном, свидетельствует Ешевский, было во время туалета. Иногда трудно было уговорить ее сделать пустую подпись. Так, ответ на письмо французского короля, извещавшего о рождении внука, она подписала только через три года. Правление перешло в руки лиц, пользовавшихся ее доверенностью. Дело маркиза де ла Шетарди, как говорится, было в шляпе. >Комментарии id="c_1">1 Даты даны по старому стилю. id="c_2">2 Фьеф — земли, должность и доходы. id="c_3">3 Закон о наследовании по женской линии. id="c_4">4 Брат жены. Книга третья Борьба за престол >I В один из сентябрьских солнечных дней 1739 года из Версаля в сопровождении многочисленной свиты выехал в Россию маркиз де ла Шетарди, назначенный послом при петербургском дворе. Франция, после длительной размолвки, возобновляла дипломатические отношения с северным соседом. В продолжение многих лет царствования императрицы Анны Иоанновны Россия держала сторону Австрии, первой тогда неприятельницы версальского двора. Именно Россия в 1734 году, после кончины польского короля Августа II, помешала Франции возвести на престол Станислава Лещинского — зятя Людовика XV. Королем, как того пожелали Австрия и Россия, избрали Августа III, сына умершего короля. Польшу наводнили саксонские и русские войска. Лещинский бежал в Пруссию. Версаль прервал отношения с Россией. Теперь же, по истечении пяти лет, ситуация менялась. Втянутая Австрией в ненужную ей войну с Турцией, Россия искала возможности благополучно закончить ее и неожиданно нашла посредника в лице Франции. Ее посланник в Константинополе маркиз де Вильнев принялся хлопотать о заключении мира. Переговоры шли успешно. (Нужно заметить, Вильнев был одновременно полномочным министром трех дворов: французского, венского и петербургского, и давно уже пользовался таким большим доверием и влиянием в Константинополе, что в данном случае руководил всем.) Петербургский двор в благодарность за услугу отправил маркизу де Вильневу Андреевский орден, украшенный алмазами, стоимостью в семь тысяч рублей, и, наконец, оба двора решились возобновить дипломатические отношения. Анна Иоанновна назначила посланником во Францию князя Антиоха Кантемира, а Людовик XV приказал французскому министру при берлинском дворе маркизу де ла Шетарди отправиться в Петербург. Маркизу шел тридцать пятый год. Красивый, остроумный, в меру любезный, искусный мастер интриги, он слыл опытным дипломатом и весьма нравился женщинам. Впрочем, находились и такие, что не теряли от него голову. К примеру, герцогиня Луиза-Доротея. В 1742 году она в письме к своему знакомому так описывала маркиза: «…я нахожу его довольно рассудительным для француза. Он уклончив, весел, красноречив, всегда говорит изящно и изысканно. Короче — это единственный из знакомых мне французов, которого нахожу я более сносным и занимательным. Но вместе с тем он показался мне похожим на хороший старый рейнвейн: вино это никогда не теряет усвоенного им от почвы вкуса и в то же время, по отзыву пьющих его в некотором количестве, отягчает голову и потом надоедает. То же самое и с нашим маркизом: у него бездна приятных и прекрасных качеств, но чем долее, тем более чувствуешь, что к ним примешана частица этой врожденной заносчивости, которая почти никогда не покидает француза, какого бы ни был он звания и возраста». Его эминенция — кардинал Флери, державший в то время бразды правления во Франции, имел свой, особый, взгляд на молодого министра, и выбор его пал на маркиза де ла Шетарди не случайно. Еще в 1734 году, во времена варшавского скандала, он отметил дипломата, благодаря которому прусский король предоставил неудачливому претенденту на польский престол Лещинскому убежище и тем спас его от угрожающей опасности. Французский министр в Берлине, пуская в ход все пружины, мешая правду и ложь, сумел, победив своих тайных врагов, запутать прусского короля в де-ла Севера. Кроме того, кардинал Флери (тесно связанный с иезуитами) был своевременно осведомлен о чрезвычайной благосклонности наследного принца прусского Фридриха II к маркизу, и одно время, не без оснований, считали, что он возьмет его к себе в министры. Прусский двор был тесно связан с Петербургом и о положении дел в России маркиз де ла Шетарди знал не понаслышке. Именно поэтому кардинал Флери настоял на кандидатуре маркиза. Впрочем, были и другие причины столь важного назначения, но о том позже. Маркизу приказано было ехать к новому месту с чрезвычайным поспешением, но на пути он остановился в Берлине, как пишут, дабы похвастаться блеском, которым намеревался ослепить Петербург и позлить тем самым своих берлинских врагов. Тщеславие ли руководило действиями посла или какие другие мотивы, судить трудно, но задержку в пути отметим. Конечно, было, было чем похвастать новому министру при российском дворе. Двенадцать кавалеров в свите, секретарь, восемь капелланов, шесть поваров под главным руководством знаменитого Барридо, первого, по отзыву современников, знатока в деле хорошо поесть, пятьдесят пажей, камердинеров и ливрейных слуг. Самые великолепные и самым лучшим образом исполненные из виданных когда-либо в России платья. В тщательно укупоренных ящиках везлось сто тысяч бутылок тонких французских вин. — Мы еще покажем русским во всех отношениях, что значит Франция, — говорил маркиз де ла Шетарди. Меж тем, 18 сентября был заключен Белградский мир. 23 сентября прусский король дал маркизу аудиенцию в Потсдаме и пригласил к себе на обед. За столом шел оживленный разговор. Прямодушного и прямолинейного старого короля интересовала придворная жизнь Людовика XV, и он расспрашивал маркиза о последнем увлечении французского монарха. Дипломат отвечал уклончиво, хотя особа, интересовавшая старого Фридриха, сыграла немаловажную роль в его новом назначении. Графиня де Майльи явно благоволила красавцу маркизу. Лишь 15 ноября, получив из Парижа нагоняй за промедление в дороге, маркиз де ла Шетарди поспешил в Петербург. В Европе строили догадки о возможных последствиях меняющихся отношений между Францией и Россией. Полагали, предметом переговоров посла будет укрепление дружбы и союза, предложенного Петром Первым чрез князя Куракина, но оставшегося неисполненным по случаю затруднений в признании императорского титула, и установление торговли между французами и русскими. Более проницательные считали, французский двор пообещает гарантировать заключенный между Россиею и Швецией Ништадтский трактат и предложит свое посредничество по случаю возникших между русскими и шведами неудовольствий. Разумеется, настоящая цель отправления версальским двором посланника в Петербург была загадкою для современников, не посвященных в закулисные тайны французской политики. Лишь узкий круг лиц, направивших министра в Россию, знал о задачах, поставленных перед ним. Сохранилась записка, написанная кардиналом Флери в Компьене, в июле 1739 года, «служащая инструкциею маркизу де ла Шетарди, который отправляется в Петербург чрезвычайным посланником его величества к царице». В ней, помимо указаний, как вести себя с точки зрения этикета, чтобы не уронить достоинства представительствуемой страны, находим любопытные строки: «Состояние России еще не обеспечено настолько, чтобы не опасаться внутренних переворотов… Ныне король не может по справедливости иметь верные подробности об этом положении; но, вспоминая незначительность права, которое возвело на русский трон герцогиню курляндскую, когда была принцесса Елизавета и сын герцогини голштинской, трудно предполагать, чтобы за смертью царствующей государыни не последовали волнения». Строки настораживают. Кардинал тут же спешит оговориться, что король-де не имеет предписывать ничего касательно этого предмета своему посланнику и что «было бы даже очень опасным предпринять что-нибудь такое, что высказало бы какое бы то ни было любопытство или расчет в этом случае». Однако прав забытый историк и литератор прошлого столетия Е. Маурин, задавший первым вопрос: «Но к чему могла служить эта оговорка, раз у французского правительства действительно не было в мыслях интриговать против русской царствующей фамилии?» Читаешь следующие строки записки и начинаешь интуитивно догадываться о видении дел французским кардиналом: «…но в то же время весьма важно, чтобы маркиз де ла Шетарди, употребляя всевозможные предосторожности, узнал, как возможно вернее, о состоянии умов, о положении русских фамилий, о влиянии друзей, которых может иметь принцесса Елизавета, о сторонниках дома голштинского, которые сохранились в России, о духе в разных корпусах войск и тех, кто ими командует, наконец, обо всем, что может дать понятие о вероятности переворота, в особенности если царица скончается прежде, чем сделает какое-либо распоряжение о наследовании престолом». С уверенностью можно сказать, посылая де ла Шетарди в Россию, Франция заранее считалась с возможностью вмешаться во внутренние дела России. Да и могло ли быть иначе? Кардинал Флери и стоящие за ним иезуиты исходили из реального. Три силы боролись в то время на континенте: Австрии, Пруссии и Франции. Та страна получала значительный перевес, с коей Россия держала тесные отношения. В правление Анны Иоанновны в выгоде оказывались немцы, и склонить Россию в свою сторону Франция могла, следовательно, только при перемене царствующей особы. Цесаревна Елизавета Петровна, на взгляд французских иезуитов, являла все гарантии, что со вступлением ее на престол Россия от немцев перекинется к французам. С детства цесаревну воспитывали в мысли стать французской принцессой — то была сокровенная мысль Петра Первого. И, кроме того, сколько ей пришлось натерпеться от немцев! Путь к сердцу «северного колосса» лежал через корону Елизаветы, заметил историк прошлого столетия, следовательно, Франции надо было добыть таковую! Трудно не согласиться с этим замечанием. >II Пожелтевшая, разорванная в некоторых местах, чудом сохранившаяся до нашего времени газета «Санкт-Петербургские ведомости», номер первый за 1740 год. Читаем извещение: «В прошлый четверток (27 декабря 1739 г.), пред полуднем, соизволила ея императорское величество, наша всемилостивейшая государыня, недавно прибывшего сюда полномочного посла его величества короля французского, г. маркиза де ла Шетарди с обыкновенною церемонией на публичную аудиенцию всемилостивейше допустить. После чего сей превосходительный посол в то же самое время у их высочества государыни цесаревны Елизаветы Петровны и у государыни принцессы Анны, а третьего дня у его высококняжеской светлости герцога курляндского аудиенцию имел». В номере третьем «Ведомостей» читаем: «В прошлую: среду пред полуднем изволил его высококняжеская светлость герцог курляндский к обретающемуся при здешнем императорском дворе чрезвычайному послу его христианнейшего величества, превосходительному господину маркизу де ла Шетарди для отдания обратной визиты с пребогатою церемониею ездить, понеже его превосходительство вышеупомянутый, г. посол за день до того, а именно в минувший вторник, ея высококняжескую светлость герцогиню курляндскую посещал, а его высококняжеская светлость наследный курляндский принц такую ж ему, г. послу, визиту в прошлую субботу учинил…» >III Одно из первых донесений маркиза, отправленное из Петербурга 9 апреля 1740 года: «Я старательно и тщательно собираю материалы для доставления вам верной картины этой страны. Работа очень трудная; опасения и рабство лишают всякой помощи». Из донесения от 21 мая 1740 года: «Будет более или менее близкий случай, который я стерегу, чтобы похитить у одного лица, так, что он того не заметит, имеющиеся у него сведения о состоянии морских сил, финансов и сухопутных войск царицы». Шпионство было в большом ходу в Петербурге. Должно быть весьма осмотрительным человеку приезжему в северной столице. Здесь, со времени появления Бирона в царских апартаментах, всяк за кем-нибудь приглядывал. Добывая сведения, не гнушались ничем. Многое решали деньги, особенно золото и драгоценности. Посланники, дабы «смазывать дела», постоянно просили свои дворы прислать ассигнации дополнительно. Русский двор подкупался ими через посредство министров, которые имели при нем какое-либо значение. В 1731 году (за десять лет до появления маркиза де ла Шетарди в России), по донесению Лефорта, дворы венский и берлинский истратили с этой целью по 100 000 экю. Надо думать, сколько теперь могли стоить важные сведения, когда на каждом шагу можно было наткнуться на бироновского лазутчика. Читаем в «Записках» Миниха-младшего: «…герцог курляндский… избыточно снабжен был повсеместными лазутчиками. Ни при едином дворе, статься может, не находилось больше шпионов и наговорщиков, как в то время при российском. Обо всем, что в знатных беседах и домах говорили, получал он обстоятельнейшие известия; и поелику ремесло сие отверзало путь как к милости, так и к богатым наградам, то многие знатные и высоких чинов особы не стыдились служить к тому орудием…» Анна Иоанновна, во все время своего царствования опасавшаяся Елизаветы Петровны как соперницы, еще в 1731 году приказала фельдмаршалу Миниху смотреть за цесаревною, «понеже-де она по ночам ездит и народ к ней кричит, то чтоб он проведал, кто к ней в дом ездит?» Миних сначала было обратился к личному врачу цесаревны — французу Лестоку, но как этот ему ничего не доносил, то он приставил к ней в дом урядника Щегловитого. И тот регулярно докладывал, кто к цесаревне ездил и куда она выезжала. Чтобы следить за нею по городу, нанимались им особые извозчики. В большие праздники и в день коронации, когда во дворце разносили в изобилии вино, причем Анна Иоанновна не только побуждала пить, но и сама из собственных рук подносила кубок, старалась стареющая императрица испытать многие лица; имела и поверенных, которые, по ее поручению, искали случаев выведывать множество сведений о подгулявших придворных. Снежная зима в Петербурге, морозная. Скользят возки, санки по льду Невы. Редкий прохожий вечером, кутаясь в шубейку, нагнув голову от ветра, спешит в теплый дом, к семье. Глядит месяц ясный на заснеженный город. Французское посольство разместилось на Васильевском острове, в доме, построенном из угрюмого серого камня. Лишь камин да теплые вещи согревали посланника. У дома своя история, и скажем о ней несколько слов. Построенный едва ли не в год основания города одним из сподвижников Петра, он не пришелся по душе хозяину и долгое время пустовал. Затем место купил Виллим Монс. По его приказанию в саду был выстроен довольно просторный флигель, скрытый деревьями. В этом флигеле, как говорили люди знающие, происходили его свидания с Екатериной Первой. После казни Монса дом отошел к правительству. Любопытная вещь: именно Монс помог выбраться в люди нынешнему фактическому правителю России, так и не принявшему ее подданства, герцогу курляндскому Эрнсту-Иоганну Бирону. Перелистаем страницы редкой книги М. И. Семевского «Царица Екатерина Алексеевна, Анна и Виллим Монс», вышедшей в Санкт-Петербурге в 1884 году. Читаем следующие строки: «Человек незнаемый, принадлежащий к «бедной фамилии не смевшей к шляхетскому стану мешаться», Бирон в молодости оставил родину и поселился в Кенигсберге для слушания академических курсов; ленивый, неспособный, он вдался в распутство и в 1719 году попал в тюрьму за участие в уголовном преступлении; девять месяцев томился он в тюрьме, после чего был выпущен с обязательством или уплатить 700 рейсталеров штрафу, или просидеть три года в крепости. Монс еще в бытность свою в Кенигсберге во время хлопот по делу сестры своей Анны фон Кайзерлинг, познакомился с молодым развратником. Знакомство это, не делавшее чести Виллиму Ивановичу, было спасительным для Иоанна-Эрнеста. Теперь, когда над последним грянула гроза, Монс вспомнил о приятеле и, чрез посредство посланника барона Мардефельда, исходатайствовал ему у короля прусского прощение. Оставивши Кенигсберг, Бирон отправился в Россию, в обеих столицах ее встретил к себе полное пренебрежение, но в Митаве, при дворе вдовствующей герцогини Анны Иоанновны, ему улыбнулась фортуна. Так один фаворит-немец, на зло и продолжительные бедствия своему отечеству, спасал от гибели другого немца. Можно положительно сказать, что, не явись Монс заступником, — Бирон, раз ставши на дорогу беспутства и разврата, сгинул бы в прусских тюрьмах». Семейство Кайзерлингов находилось в родстве с Монсом. Напомним, посланник прусского короля Георг-Иоганн фон Кайзерлинг, пленив сердце Анны Монс, стал ее мужем. Петр Первый был в бешенстве, но помешать браку не смог. В 1711 году, после кончины посланника, Виллим Монс по просьбе сестры ездил в Кенигсберг улаживать дела о ее наследстве. Там он и познакомился с Бироном. Кайзерлинги и после гибели Монса опекали Бирона. Словно какие-то тайные узы связывали их. По вечерам, греясь в одиночестве у камина, маркиз анализировал сведения, почерпнутые из разных источников, сравнивал со своими наблюдениями и информацией, полученной в Версале. Разведывая об отношениях главных действующих лиц при дворе царицы Анны Иоанновны, он не выпускал из виду ни одного мало-мальски значащего факта. Депеши его были весьма конкретны. Приведем одну из них: «Царица часто страдает от подагры (de la goutte), так что если бы даже и предполагать в ней расположение и склонность к кабинетным занятиям, то все-таки она не в состоянии управлять сама: Поэтому она в действительности вмешивается только в то, что касается развлечений, и поощряет лишь своих придворных окончательно разоряться посредством безумной роскоши. Что же касается до управления, то она ссудила свое имя герцогу курляндскому. Гр. Остерман кажется товарищем герцога, но на деле это не так. Правда, что герцог советуется с ним, как с просвещеннейшим и опытнейшим из русских министров, однако не доверяет ему по многим причинам. Он следует его советам только тогда, когда они одобрены евреем Липманом, придворным банкиром, человеком чрезвычайно хитрым и способным распутывать и заводить всевозможные интриги. Этот еврей, единственный хранитель тайн герцога, его господина, присутствует обыкновенно при всех совещаниях с кем бы то ни было — одним словом, можно сказать, что Липман управляет империей». Сведения, добытые посланником, дополняет любопытная информация фон Гавена, бывшего в Петербурге в 1736–1737 годах. Он писал, что Анна Иоанновна, когда была герцогинею и жила в Курляндии, часто нуждалась в деньгах. Бирон занимал их для нее, «что видно из того в особенности, что как скоро императрица достигла престола, то в особенности очень щедро наградила некоторых купцов, которые именно решались давать в заем». Находим у фон Гавена и следующие строки: «Есть в Петербурге один придворный еврей, который занимается вексельными делами. Он может иметь при себе евреев сколько ему угодно, хотя вообще им возбранено жить в Петербурге». Кроме вексельных дел — Шетарди знал об этом, — Липман поставлял ко двору бриллианты. У него имелись коммерческие агенты по всей Европе. Липман вел дела с Голландией, Германией, Австрией, Францией и мелкими итальянскими княжествами. В Голландии, к коей благоволила Франция и где евреи монополизировали гранение и торговлю бриллиантами, Липман готовился открыть банкирский дом «Липман, Розенталь и К°». Известно было маркизу также, что доверенные агенты банкира Биленбах, Ферман и Вульф были кредиторами Бирона. (Через год после описываемых нами событий Липман, узнав о намерении Анны Леопольдовны свергнуть Бирона, поспешит предупредить герцога об опасности. Однако опала Бирона не воспрепятствует Лиману остаться обер-гофкомиссаром, он верно покажет обо всех известных ему деньгах и пожитках регента, с которым до этого занимался ростовщичеством на половинных началах.) Есть в депеше информация, касающаяся цесаревны: «Великая княжна Елизавета живет в своем дворце очень уединенно: у ней приняты величайшие предосторожности для предупреждения несчастия. Полагают, что она всегда одинаково (?) расположена к князю (?) Нарышкину, который, как уверяют, живет, как француз, под вымышленным именем и что будто ему княжна обещала свою руку». Потрескивают поленья в камине, шипит смола. Прыгают тени по полу. Час поздний, а все же не хочется подниматься с кресла. День напряженный закончился. Каков-то он будет завтра? >IV 27 января 1740 года в Петербург из Константинополя привезена ратификация мирных пунктов. По случаю заключения мира с Турцией происходили большие торжества. Праздникам предшествовало торжественное вступление в столицу гвардии, возвратившейся из похода, под предводительством генерал-лейтенанта, генерал-адъютанта и гвардии подполковника Измайловского полка барона Густава фон Бирона. Вступление представило для петербуржцев зрелище, не виданное ими со времен триумфальных въездов Петра Первого. «День этот, — писал Висковатов, — как и вообще вся зима того года, был чрезвычайно холодный; но, несмотря на жестокую стужу и на сильный пронзительный ветер, стечение народа на назначенных для шествия гвардии улицах было огромное». Войска входили с музыкою и развернутыми знаменами, «штаб и обер-офицеры, — вспоминал очевидец и участник событий Нащокин, — так как были в войне, шли с ружьем, со примкнутыми штыками; шарфы имели подпоясаны; у шляп сверх бантов за поля были заткнуты кукарды лаврового листа, чего ради было прислано из дворца довольно лаврового листа для делания кукардов к шляпам: ибо в древние времена Римляне, с победы, входили в Рим с лавровыми венцы, и то было учинено в знак того древнего обыкновения, что с знатною победою над Турками возвратились. А солдаты такие ж за полями примкнутыя кукарды имели, из ельника связанные, чтобы зелень была». За конной гвардией и артиллерией следовали гвардейские пехотные батальоны. Шествие их открывали гренадерские роты. Впереди ехал верхом майор гвардии Апраксин. За гренадерами шли два хора музыкантов. За ними, верхом, обер-квартирмейстер, два адъютанта командующего и сам командующий гвардией барон Густав фон Бирон. Гвардия шла побатальонно «обыкновенным строем». Пройдя весь Невский проспект, шествие направилось к Зимнему дворцу, проследовало по Дворцовой набережной, мимо ледяного дома, и, обогнув Эрмитажную канавку, выдвинулось на Дворцовую площадь. Здесь, по внесении знамен во дворец, нижние чины были распущены по домам, «а штаб и обер-офицеры, — писал Нащокин, — позваны ко дворцу, и как пришли во дворец, при зажжении свеч, ибо целый день в той церемонии продолжались, тогда Ея Императорское Величество, наша Всемилостивейшая Государыня, в средине галереи изволила ожидать, и как подполковник со всеми в галерею вошед, нижайший поклон учинили, Ея Императорское Величество изволила говорить сими словами: «Удовольствие имею благодарить лейб-гвардию, что, будучи в Турецкой войне, в надлежащих диспозициях, господа штаб- и обер-офицеры тверды и прилежны находились, о чем я чрез генерал-фельдмаршала Миниха и подполковника Густава Бирона известна, и будете за свои службы не оставлены». Гвардейские офицеры были всемилостивейше допущены к руке императрицы, и Анна Иоанновна из рук своих изволила жаловать каждого венгерским вином по бокалу. Маркиз де ла Шетарди в тот день впервые мог видеть младшего из трех братьев Биронов, Густава. Мягкий и обходительный человек, он начал свою службу в Саксонии и прибыл в Россию лишь по восшествии Анны Иоанновны на престол. В России он был произведен в майоры Измайловского полка, тогда только что учрежденного. Это назначение имело особый смысл, потому что Измайловский полк, обязанный своим бытием указу 22 сентября 1730 года, был создан по мысли обер-камергера Бирона, долженствовал, заметил несправедливо забытый историк прошлого М. Д. Хмыров, служить ему оплотом против каких бы то ни было покушений гвардии Петра, и в этих видах формировался исключительно из украинских ландмилицов — потомства стрельцов, естественно враждебного потомству потешных, — получил офицеров наполовину из курляндцев и вообще остзейцев и вверен командованию графа Левенвольде, душою и телом преданного Эрнсту-Иоганну Бирону. После кончины Левенвольде командование полком принял Густав. Герцог, дабы овладеть наследством, оставшимся после кончины светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова, женил брата на княжне Александре Александровне Меншиковой. Брак был несчастлив. Густав овдовел в 1736 году и теперь, как тайно был извещен маркиз де ла Шетарди, искал руки баронессы Менгден. Старшего брата, Карла, маркиз увидел на другой день, когда съехались во дворец все знатнейшие «обоего пола персоны» для принесения поздравлений императрице, по случаю высокоторжественного дня ее рождения. Генерал-лейтенант, генерал-аншеф, участник всех крымских походов, Карл Бирон отличался в бою редкой храбростью, но был совсем необразован и очень груб. Имел весьма сильную тягу к горячительным напиткам. Он так много раз попадал в драки, что весь был покрыт и изуродован шрамами. К Эрнсту-Иоганцу приятия не имел, был много порядочнее его, но иногда, под пьяную руку, говаривал о фаворите такие вещи, за которые всякий другой попал бы в Сибирь. «Калека сей, — писал архиепископ Георгий Конисский о Карле Бироне, — квартируя несколько лет с войском в Стародубе, с многочисленным штатом, уподоблялся пышностию и надменностию самому гордому султану азиатскому; поведение его и того ж больше имело в себе варварских странностей. И не говоря об обширном серале, сформированном и комплектуемом насилием, хватали женщин, особенно кормилиц, и отбирали у них грудных детей, а вместо их грудью своею заставляли кормить малых щенков из псовой охоты сего изверга; другие же его скаредства мерзят самое воображение человеческое». (Вскоре, 3 марта, Карл Бирон будет уволен, за ранами, в отставку, но в сентябре того же года, по желанию брата-герцога, испуганного болезненными припадками государыни, снова поступит на службу и определен будет генерал-губернатором в Москву.) В этот день торжественно звонили колокола. В придворной церкви, до отказа набитой народом, была отправлена литургия, при которой присутствовала сама государыня. В конце службы проповедь говорил Амвросий, архиепископ Вологодский. После литургии Анна Иоанновна отправилась «в галерею в аудиенц-камору, причем чужестранные и российские министры, генералитет и прочие чины Ея Императорское Величество поздравляли с оным торжеством и была пальба из пушек с обеих крепостей». Звучала итальянская музыка. Наряды дам блистали новизною и изысканностью, а кафтаны княжеские и графские, отнюдь не темных цветов, — богатством и вычурностью золотого шитья. Наряд государыни состоял в темном штофном платье, шитом золотом и множеством жемчуга, но без драгоценных камней. Цесаревна Елизавета Петровна явилась в малиновом платье, вышитом серебром и убранном множеством бриллиантов. Белое атласное платье герцогини Курляндской, шитое золотом, отличалось изобилием рубинов. Обер-гофмаршал двора Ее Величества объявлял и приглашал поздравляющих. В то время когда, в почтительном полупоклоне, к царице приближался для целования руки рижский генерал-губернатор Людольф-Август Бисмарк — зять Бирона, ей неожиданно доложили о прибытии из Константинополя секретаря посольства Неплюева «с ратификацией на заключенные пункты», и Анна Иоанновна тотчас же, прервав церемонию, самолично объявила о том тут же находившимся иностранным министрам. В то же время с крепости и Адмиралтейства произведена была пушечная пальба. Не одна родственная связь Бирона интересовала французского посла. С возвращением русской армии и появлением в Петербурге фельдмаршала Миниха менялась обстановка при дворе. Миних был, как известно, злейшим врагом герцога. Война с Турцией, ненужная России, была следствием именно этих неприязненных отношений. Бирону важно было под любым предлогом удалить от двора сильного соперника. Теперь же, когда близко раздался голос фельдмаршала, воздух во дворце заколебался. Миних оказывался в родстве с Юлианой Менгден — ближайшей подругой принцессы Анны Леопольдовны, весьма нерасположенной к Бирону. Можно было ожидать сплетения интриг, неизбежных при совместничестве таких личностей, как Миних и Остерман, и весьма сложных по случаю неусыпной деятельности в этом же роде Левенвольдов, Менгденов, Трубецких, Черкасских и иных. Не упускал из виду маркиз де ла Шетарди и сообщение, промелькнувшее в немецких «Байретских новостях» от седьмого января, о заговоре русских аристократов «с целью низвергнуть ненавистное иноземное правительство Бирона, придворного банкира, иудея Липмана, без которого фаворит ничего не делает, и возвести на престол цесаревну Елизавету». Нужна, срочно была нужна достоверная информация о происходящем в русской столице. Получение же ее из первых рук затруднялось одним немаловажным обстоятельством: русские не осмеливались разговаривать с французским послом, чурались его. Сказывалась боязнь перед наушничеством. Вот почему, когда на торжественном обеде прозвучал пятый официальный тост: «Кто сей бокал полон выпьет, тот ее императорскому величеству верен», чем подавался знак к окончанию застолья, маркиз, прежде чем выпить вино, отыскал взглядом Остермана и решил, что ныне же, на балу, в удобную минуту, обмолвится с русским министром о том, как установить ему прямые сношения с вельможами. Через двенадцать дней вопрос был решен. Вельможам разрешалось отныне наносить визиты французскому министру. Отведав французской кухни, гости размякли, расслабились и частенько сворачивали теперь умышленно к зданию посольства. Несколько немецких фамилий играли большую роль при дворе и занимали маркиза не менее, чем начинающиеся празднества торжествования мира. Кроме Кайзерлингов, Бирон оказывал покровительство Менгденам, Корфам, Ливенам. Оттону Менгдену, ливонскому ландрату и полковнику шведской службы, королева Христина даровала в 1653 году титул барона. Два его внука, братья Магнус-Густав, ландмаршал и Иоганн-Альбрехт, ландрат из Ливонии, были тесно связаны дружбой с семьей Левенвольде. Сыновья их были низкопоклонными прислужниками Бирона, особенно второй сын Иоганна-Альбрехта, барон Карл-Людвиг. Чтобы создать более прочную сеть интриг, он выписал в Петербург своих четырех кузин: Доротею, ставшую вскоре графиней Миних, Якобину, которая готовилась выйти за Густава Бирона, Аврору (впоследствии графиню Лесток) и Юлию. Все четыре были ловкие интриганки, особенно Юлия, сумевшая втереться в доверие к Анне Леопольдовне и имевшая на нее огромное влияние. В руках Карла-Людвига Менгдена (женатого на племяннице Миниха) сходились многие важнейшие нити придворных интриг. Дабы следить за действиями Менгденов, была подкуплена послом одна из фрейлин принцессы Анны Леопольдовны, находившаяся в тесной дружбе с Юлианой. Камергер барон Иоганн-Альберт Корф, президент Академии наук, как и Менгдены, уроженец Вестфалии, в 1730 году сыграл довольно значительную роль в событиях, сопровождавших восшествие на престол Анны Иоанновны. Именно он был тайно послан Бироном в январе 1730 года в Москву сразу после приезда в Митаву депутации от Верховного Тайного Совета. Корфу было поручено переговорить с Рейнгольдом Левенвольде и при содействии последнего подготовить условия для утверждения герцогини Курляндской российской самодержицей. Миссия Корфа увенчалась успехом. Рейнгольд фон Левенвольде, потомок старинной лифляндской фамилии, занимал тогда должность резидента герцога Курляндского Фердинанда при русском дворе. Как заметил историк Д. А. Корсаков, он представлял собою тип тех иноземцев, которые при Петре I держали себя тише воды, ниже травы, а в последующие царствования, в особенности при Анне Иоанновне, стали решителями судеб русского народа. Он не знал и не хотел знать России, ему были чужды интересы и заботы русских людей. Испанский посол де Лириа весьма резко охарактеризовал Рейнгольда: «Он не пренебрегал никакими средствами для достижения своей цели и ни перед чем не останавливался в преследовании личных выгод, в жертву которым готов был принести лучшего друга и благодетеля. Задачей его жизни был личный интерес. Лживый и криводушный, он был чрезвычайно честолюбив и тщеславен, не имел религии и едва ли даже верил в Бога». Красивая наружность создала ему положение. Екатерина I, пишет Д. А. Корсаков, обратившая внимание на красоту Левенвольде, сделала его камергером и графом. «Он был образцовый придворный: всегда веселый и с отличными манерами. Рейнгольд Левенвольде был центром всех придворных балов и празднеств, устраивать которые он был великий мастер. Страстный игрок в карты, мот и щеголь, он являлся непременным участником всех кутежей молодежи, а на балах покорял сердца придворных красавиц… Его младший брат — Густав Левенвольде — жил в то время в своем лифляндском имении и, если верить молве, был лицом очень близким к Анне Иоанновне. К нему-то отправил Рейнгольд Левенвольде гонца, прося предупредить о замыслах верховников». Ближайший друг Левенвольде Георг-Рейнгольд Ливен вел род свой от одного из вождей тех коренных латышских племен, которые были порабощены рыцарями-меченосцами. В 1653 году Ливены получили титул баронов от королевы шведской Христины. Умный, хитрый и очень ловкий, Георг-Рейнгольд был очень предан Бирону и принимал большое участие в деле организации конногвардейского полка. Все они протестанты и, что не менее важно, все входили в кружок ближайших друзей Бирона в Митаве. Трудно судить, знал маркиз о существовании митавской масонской ложи или нет. И ведал ли он о том, что во времена его пребывания при берлинском дворе, а именно в четыре часа утра 15 августа 1738 года, был посвящен в масонство сын короля прусского Фридрих (3 июня 1740 года, всего через три дня по вступлении своем на престол, Фридрих заявит об этом приближенным, 4 июля прикажет секретарю берлинской Академии Форнею издавать в Берлине масонскую газету на французском языке — «Берлинский Журнал, или Политические и научные новости», а 13 сентября, под своим покровительством, откроет ложу «Трех глобусов», которая вскоре сделается «Великим Востоком» для всей Германии). Невозможно так же судить и о том, известно ли было маркизу де ла Шетарди, что через свое доверенное лицо — саксонского посла Зума — Фридрих, будучи наследником, постоянно получал денежные субсидии от Бирона и Анны Иоанновны, что составляло большую тайну при дворе. «Герцог курляндский, — писал Зум в одном из писем, в шифрованной приписке, — доставляет себе удовольствие, без всякого политического расчета, быть вам полезным, поэтому я продолжаю с ним устраивать заем, который вы смело можете принять от одной знатной дамы… Об этом деле знают только трое: герцог, дама (А. И.) и я. Напишите мне… шифрами сумму, которая вам нужна». Зум был идеологическим наставником Фридриха. Именно он перевел для него метафизику философа Вольфа, ученика Лейбница, с немецкого на французский язык. Фридрих любил читать более по-французски и знал этот язык лучше, чем свой. Благодаря Зуму наследник прусского престола из материалиста превратился в деиста. Напомним, переводчиком де ла Шетарди в России был Зум. Надо думать, обо всех переговорах маркиза с русскими тотчас становилось известно в Пруссии. Сам французский посол писал: «Зум более прочих министров пользовался доверием Бирона и всего русского двора». Невозможно установить, кто принимал в масонскую ложу Эрнста-Иоганна Бирона. Достоверно следующее. В 1726 году Петр Михайлович Бестужев-Рюмин, некогда обер-гофмейстер двора герцогини Курляндской и благодетель самого Бирона, писал: «Бирон пришел без кафтана и чрез мой труд принят ко двору без чина, и год от году я, его любя, по его прошению, производил и до сего градуса произвел». (Письмо приведено историком прошлого столетия Арсеньевым в книге «Царствование Екатерины».) Не могло не оказать влияния такое окружение на Анну Иоанновну. Прусский посланник Мардефельд уже в феврале 1730 года сообщал своему двору, что императрица «в душе больше расположена к иностранцам, чем к русским, отчего она в своем курляндском штате не держит ни одного русского, а только немцев». Сделаем небольшое отступление. К сороковым годам XVIII столетия иезуиты приобрели в Европе, как и во всем мире, сильное влияние, занимая ключевые посты в правительственных учреждениях и главенствующие позиции в области просвещения, философии. Шло наступление католичества на реформаторские страны Европы. Следствием этого столкновения католиков и реформаторов и стало возникновение и появление на арене политической борьбы тайной организации, призванной противостоять влиянию Ватикана. Поэтому по своей принадлежности масоны в большей степени именно протестанты, хотя в уставе союза «вольных каменщиков» и оговаривалась «всерелигиозность» ее членов. Римская курия, чтобы устранить влиятельного конкурента, повела с ним жестокую борьбу. Масонов предавали анафеме. Их устав предполагал объединение людей разной веры: христианской, мусульманской, иудейской, а такой подход и такое отношение к религии запрещались католической и православными церквами. Римские папы требовали от глав правительств запрещения деятельности масонских организаций. Папа Пий IX в своей булле назвал масонство «сатанинской синагогой», «синтезом всех ересей». При русском дворе масонство становилось удобной формой организации иноземцев. Лютеранин по исповеданию, Бирон был чужд законам этой религии. Не имел пастора, лукаво объясняя, что держать его негде. Об отношении его к православию можно судить по следующему факту: когда дочь его Гедвига-Елизавета решила принять православную веру, Бирон пришел в бешенство. Дочь бежала из дому. По свидетельству леди Рондо, он имел предубеждение против русских и выражал его явно перед самыми знатными из них. Немудрено, если кое-кто и подозревал его в тайной принадлежности к иудаизму. Известно, в Курляндии он покровительствовал иудеям. Известный проповедник митрополит Амвросий в проповеди, сказанной 18 декабря 1741 года, характеризуя только что тогда павшее господство иноземцев в России времен Бирона, между прочим, говорит, что они постоянно заводили речь об ученых людях с тем, чтобы узнать таковых между русскими, погубить их, но не одними учеными они ограничивали свою адскую тактику. «Был ли кто из русских, — говорил он, — искусный, например, художник, инженер, архитектор или солдат старый, а наипаче ежели он был ученик Петра Великого: тут они тысячу способов придумывали, как бы его уловить, к делу какому-нибудь привязать, под интерес подвесть и таким образом или голову ему отсечь, или послать в такое место, где надобно необходимо и самому умереть от глада, за то одно, что он инженер, что он архитектор, что он ученик Петра Великого… Кратко сказать, — заключал он, — всех людей добрых, простосердечных, государству доброжелательных и отечеству весьма нужных и потребных, под разными претекстами губили, разоряли и вовсе искореняли, а равных себе безбожников, бессовестных грабителей, казны государственной похитителей весьма любили, ублажали, почитали, в ранги великие производили и проч.». За семнадцать лет супружеской жизни с Бироном менялось, естественно, и мировоззрение Анны Иоанновны. (Злые языки говорили, что Бирон женился по настоянию Анны Иоанновны, чтобы иметь возможность дать имя ее детям.) Русские при дворе дочери царя Иоанна Алексеевича не играли роли. Они превращались в ничто. И это подметил маркиз де ла Шетарди. «Знатные только по имени, в действительности же они рабы, — писал он в одном из донесений, — и так свыклись с рабством, что большая часть из них не чувствует своего положения». «Куриозная свадьба» придворного шута князя Голицына, свершенная в ледяном доме 6 февраля 1740 года, как нельзя лучше доказывала это. Князь Михаил Алексеевич Голицын, внук любимца царицы Софьи, Василия Васильевича, и сын пермского наместника, родился за несколько дней до того, как дед его и отец, лишенные званий и поместий, были отправлены в ссылку. Когда молодой князь достиг совершеннолетия, Петр I определил его солдатом в полевые полки, где он с большим трудом дослужился до майора. Выйдя в отставку и потеряв горячо любимую жену, Голицын испросил разрешения выехать за границу. Во время путешествия, во Флоренции, он, отец двоих детей, влюбился в итальянку низкого происхождения. Женился на ней и по настоянию ее перешел в католичество. Вернулся он в Москву с новою супругой, которую тщательно скрывал ото всех. О случившемся стало известно Анне Иоанновне. Голицына привезли в Петербург и посадили в тайную канцелярию. Императрица расторгла брак его. Итальянку выслали за границу, а его самого разжаловали в «пажи» и назначили придворным шутом. Государыню не смущало его княжеское происхождение. Князь Никита Волконский, к примеру, к тому времени исполнял обязанности приставника при комнатной собачке императрицы Анны Иоанновны и обязан был следить, чтобы «Цетриньке» (так звали собачку) ежедневно давали по кружке сливок молочных. Голицыну, помимо других шутовских обязанностей, велено было подавать квас, с чего и закрепилось при нем среди придворных прозвище Квасник. Не хватило у князя воли да гордости воспротивиться. Молча согласился со своей долей. Была у Анны Иоанновны в числе приживалок одна калмычка, пользовавшаяся доверенностью ее. Весьма любила из кушаний буженину, с того и получила фамилию «Бужениновой». Раз как-то призналась она государыне, что не прочь бы была выйти замуж. Та поинтересовалась, есть ли у нее жених на примете, и, получив отрицательный ответ, сказала, что берет на себя устройство ее судьбы. На другой же день Голицыну объявлено было, что ему найдена невеста и чтоб он готовился к свадьбе. Мысль о женитьбе шута и шутихи, высказанная вслух государыней, пришлась всем по вкусу. Камергер Татищев (будущий историк) предложил построить для этой цели дом изо льда на Неве и в нем отпраздновать свадьбу. Предложение так увлекло Анну Иоанновну, что немедля учреждена была «маскарадная комиссия» под председательством кабинет-министра Волынского, и дело закрутилось. На Неву сбегались горожане смотреть на строившееся чудо. Все в доме, вплоть до петлей, сделано было изо льда. Была и банька ледяная. За ледяными стеклами стояли писанные на полотне «смешные картины», освещавшиеся по ночам изнутри множеством свечей. Чрез губернаторов выписаны были из разных отдаленных мест России представители инородческих племен, по нескольку пар «мужескаго и женскаго» пола. 6 февраля 1740 года свадебный поезд, управляемый Волынским и Татищевым, с музыкою и песнями, проехав мимо дворца и по всем главным улицам, остановился у манежа герцога Курляндского. Процессия инородцев в национальных костюмах прошествовала по улицам Петербурга на разнообразных повозках, везомых разными животными, и застыла на какое-то время подле устроенных против Зимнего дворца ледяных палат, где происходило угощение. Новобрачные сидели на отдельных столах с их посажеными отцами и матерями. После обеда инородцы, в паре, плясали каждая пара свою пляску. Затем молодых, к полному удовольствию многочисленной публики, проводили в ледяной дом и оставили одних. При дворе по такому случаю был дан маскарад. Внимательный маркиз подмечал: «Напрасно, из притворного снисхождения к фамилии Голицыных, одной из первейших в государстве, приводят в оправдание бездарность того, которого выводили па публичное осмеяние, его дурное поведение, и запрещение отныне звать его иначе, как только по имени, данном при крещении — он все-таки принадлежит к знатной фамилии, и его посрамление неуместно, так как этим самым презрены службы его отцов и тех родных его, которые ныне служат. Подобными действиями напоминают от времени до времени знатным этого государства, что их происхождение, достояние, почести и звания, которыми их удостаивает государь, ни под каким видом не защищают их от малейшего произвола властителя, а он, чтобы заставить себя любить, бояться и опасаться, вправе повергать своих подданных в ничтожество, которое им никогда не было известно прежде». Впрочем, одно качество преобладало у маркиза де ла Шетарди — он умел скрывать свои мысли. Особенно при чужом дворе. Вернемся в праздничный Петербург. На масляной неделе весь город был иллюминован. Главные торжества намечались на 14 февраля. Петербуржцев заранее известили, что «для такого радостного случая, позади Новаго Зимнего Ее Императорского Величества Дворца, на лугу, будут в народ бросаны жетоны или медали золотые и серебряные, а пополудни жареный бык с другими пищами впредь народу ж дадутся, и после того из приготовленных фонтанов вино пустится». 14 февраля, после торжественной публикации дарованного от Бога мира и после принесения Богу должного благодарения, для народного угощения поставлены были на лугу кушанья и напитки. Не один, а несколько жареных быков было выставлено, рога у них позолочены сусальным золотом. Быки стояли на пирамидах, здесь же находились и рыбы соленые и свежие. Был пущен фонтан, через который ушло пятьдесят бочек красного вина. «Никогда в свете, чаю, не бывало дружественнейшей четы, приемляющей взаимно в увлечении или скорби совершенное участие, как императрица с герцогом, — вспоминал сын Миниха. — Оба почти никогда не могли во внешнем виде своем притворствовать. Если герцог являлся с пасмурным лицом, то императрица в то же время встревоженный принимала вид. Буде тот весел, то на лице монархини явное запечатлевалось удовольствие. Если кто герцогу не угодил, тот из глаз и встречи монархини тотчас мог приметить чувствительную перемену. Всех милостей надлежало испрашивать от герцога и через него одного императрица на оные решалась». В этот день Анна Иоанновна была чрезвычайно ласкова к гостям, весела, говорлива и шутлива. Князь Черкасский, один из кабинет-министров, в присутствии двора и дипломатического корпуса, обратился к императрице с речью от имени всей России. По левую руку от него стоял фельдмаршал Ласси, по правую — фельдмаршал Миних. — В речи говорится, — шептал, склонившись к маркизу де ла Шетарди, Зум, переводивший текст, — о вечном Боге, источнике всех благ, которого подданные от глубины сердца не знают как восхвалить и возблагодарить за великие добродетели, которыми он наградил великую государыню. Маркиз согласно кивнул. — Князь возносит молитву Всевышнему, чтобы он сохранил драгоценную жизнь императрицы на многие и многие лета. Дабы мы могли, говорит он, ступая по следам великой государыни, хранить заповеди Господни. Лицо маркиза выражало умиление. Следом за духовенством обер-гофмаршал пригласил маркиза. Сотни глаз устремились на него. Посол галантно поклонился. — Желание королем Франции мира и искренние старания, которые он прилагал, не могут возбуждать никакого сомнения в радости его величества, когда он узнает о событии, празднуемом в настоящий день, — произнес он и улыбнулся, источая любезность. Анна Иоанновна, выслушав переводчика, обратилась к обер-гофмаршалу, стоявшему рядом, и что-то сказала ему. — Ее Императорское Величество изволят довести до вашего сведения, — произнес тот, — что это самое событие тем более для нее приятно, что оно напоминает ей об одолжениях, оказанных ей королем Франции. Отвечала государыня с чрезвычайным достоинством. После церемонии поздравлений было объявлено о наградах. Миних сделан подполковником Преображенского полка (полковником мог быть только государь), получил бриллиантовые знаки Андреевского ордена, такую же шпагу и пенсию в пять тысяч рублей. Бирон, не разделявший военного труда, был преисполнен наградами со всем своим семейством… Гремела музыка. Гости в маскарадных костюмах съезжались во дворец на бал. Маркиз был в маске. Фельдмаршал Миних, делая вид, что с трудом угадывает его, поспешил передать ему пожелание герцога воспользоваться столом, накрытым в галерее. — Благодарю любезно за внимание, — отвечал тот, — но, уверяю вас, я никогда не ужинаю. — Не хотите ли по крайней мере, — не отступал Миних, — пройти в галерею видеть принцесс, кои уже там? — Если это доставит мне случаи засвидетельствовать им мое почтение, — отвечал маркиз, — то не премину тем воспользоваться. Фельдмаршал проводил посла к великим княжнам. Елизавета Петровна сердечно улыбнулась ему и пригласила сесть рядом. Анна Леопольдовна поддержала ее. После извинений галантный посол исполнил их требование, поместившись близ них в некотором расстоянии от стола. Фельдмаршал не переставал упрашивать маркиза закусить что-нибудь и, чтобы не слышать более отказа, предложил выпить за здоровье великих княжон. — Если вы поручаетесь мне в том, что их высочества соизволят на эту честь, я немедля воспользуюсь вашим предложением, — ответил маркиз. Великие княжны дали знать: это будет им очень приятно. Вино было выпито. Минуту спустя обе сделали честь — выпили за здоровье посла. Ужин был недолог. После него был сожжен великолепный фейерверк. Во время его зал был так скоро очищен, что можно было начать бал тотчас же по окончании фейерверка. Открыл бал маркиз де ла Шетарди с принцессою Елизаветою. >V В ночь с 18 на 19 января 1730 года, едва узнав о кончине Петра II, лейб-медик цесаревны Елизаветы Петровны вошел в ее спальню, разбудил и стал уговаривать ее показаться народу, ехать в сенат и там предъявлять свои права па корону. Но она никак не соглашалась выйти из своей, спальни. — Куда ж мне с таким брюхом? — сказала она наконец Лестоку. Цесаревна была беременна. «Может быть, в то время, — писал Манштейн, — она еще не имела достаточной твердости для исполнения такого великого предприятия». «Елизавета Петровна, — напишет французский резидент Маньян, — ничем себя в этом случае не заявила: она веселилась в своей деревне, а ее сторонники, действуя в Москве в ее пользу, никак не могли добиться, чтобы она появилась в столице в виду тогдашних обстоятельств; несколько посланных к ней для этого гонцов не застали ее своевременно, так что она прибыла в Москву уже после избрания Курляндской герцогини. Но если б она и была там раньше, нет основания полагать, чтобы ее присутствие послужило ей на пользу; на это есть три одинаково важные причины, вследствие которых она не может найти себе полезных друзей ни в одной из главных русских фамилий. Первая причина — вольность ее поведения, которую русские просто презирают, несмотря на то, что не отличаются особенной щекотливостью; вторая — их ненависть к правлению царицы — ее матери, вследствие высокомерного обращения голштинцев во время их господства в России; мысль о возвращении их столь противна русским, что одного этого опасения было бы достаточно для отстранения цесаревны Елизаветы от престола, имей она на него неоспоримые права. Наконец, третья причина заключается в том, что, по правилам греческой церкви, всякий ребенок, рожденный до церковного празднования брака его родителей, не» может быть признан законным; хотя бы это празднование и было впоследствии совершено, русские считают церковное правило ненарушимым. («Елизавете Петровне и императрицей-то быть не следовало, — скажет в 1743 году подгулявший гвардейский офицер Иван Степанович Лопухин своему приятелю Бергеру. — Незаконная — раз; другое: фельдмаршал князь Долгоруков сказывал, что в те поры, когда император Петр II скончался, хотя б и надлежало Елизавету Петровну к наследству допустить, да она б…на была. Наша знать ее вообще не любит, она же все простому народу благоволит для того, что сама живет просто».) Ей едва исполнилось двадцать, когда из Москвы пришла весть о кончине молодого государя Петра II, племянника ее. Одно время он сильно был влюблен в нее и отношения у них установились весьма близкие, короткие, Он был побежден ее красотою и ласками. Очарованный ее прелестями, Петр II, пишут, предался своей страсти со всем пылом молодости, не скрывал своей любви даже в многолюдных собраниях и безусловно следовал ее внушениям. Остерман, воспитатель молодого царя, втайне радовался такому ходу событий. Хитрейший из немцев, он даже обдумывал замысловатый план разделить старую Россию и новую, — коренную Россию и инородческие северо-западные приобретения Петра I — прибалтийский край, в первой ему думалось сделать императором Петра II, а во второй — правительницей Елизавету. Для видимого единства этих частей России он предлагал женить Петра на Елизавете, с таким, однако, условием, чтобы новая Россия перешла в потомство Анне Петровне, то есть принца голштинского. Но эта хитрость, заметил М. О. Коялович, была уже слишком хитрою. Ее бросили. Долгорукие поддерживали любовь государя к тетке по другой причине. Им важно было отдалить Петра от его сестры Натальи Алексеевны, влияния которой при дворе они опасались. Великая княгиня откровенно презирала Долгоруких. К партии же ее принадлежали граф Левенвольде, барон Остерман — первейший враг тогда Долгоруких, и все иностранцы. Немудрено, что Долгорукие обхаживали Елизавету и ее приближенных. Так, не без их помощи первейший любимец и камергер Елизаветы граф Бутурлин, менее чем в полтора месяца получил две нешуточные награды: александровскую ленту и затем генерал-майорский чин. Елизавета заняла место Натальи. «Принцесса Елизавета теперь в большом фаворе, — напишет в своем. донесении английский резидент Рондо. — Она очень красива, и любит все, что любит царь, танцы, охоту; которая ее главная страсть; о других вкусах, в которых они солидарны, я не нахожу удобным говорить. Эта принцесса отдается удовольствиям, она сопровождает молодого царя всюду, где бы он ни показался». Победа недолго радовала Долгоруких. Они начали бояться большой власти, которую Елизавета возымела над царем; ум, способности и искусство ее пугали их. Начались новые интриги, целью которых теперь было удаление от двора Елизаветы. Преуспели Долгорукие и в этом. Вовремя шепнули царю о связи тетки его с Бутурлиным. Последнего решено было удалить от двора, а к Елизавете Петр разом изменил отношение, что многие тут же подметили. Так, тайный иезуит де Лириа писал 16 сентября 1728 года: «Царь приехал (на именины Елизаветы. — Л.А.) не прежде, как к самому ужину, и едва только он кончился, то уехал, не дожидаясь бала… Никогда еще не показывал он так явно своего неблагорасположения к принцессе, что очень ей было досадно; но она, как будто не заметив его, показывала веселый вид во всю ночь». Ощутив холодное сердце государя, Елизавета печалилась недолго и, удалившись от двора, предавалась рассеянности и удовольствиям в подмосковной Александровской слободе. Не с того ли, правда, времени станет склонна она выказывать в обществе некоторый род насмешливости, которая, по-видимому, занимала ее ум. При дворе она не имела никакой силы, ни для кого не была опасна — действительно так, но и не могла она не знать о «тестаменте» матери своей, который гласил: «Ежели В. Князь (Петр II) без наследников преставится, то имеет по нем цесаревна Анна, с своими десцендентами, по ней цесаревна Елизавета и ея десценденты, а потом великая княжна (Наталья Алексеевна) и ея десценденты наследовать…» Анны и Натальи не было в живых. Оставался сын Анны — Петр-Ульрих, прямой наследник престола. Но, разумная и рассудительная в жизни, Елизавета осознавала: шансы у него малые. При дворе боялись, должны были бояться воцарения голштинского принца, ибо Россия тут же будет вовлечена в войну с Данией из-за Шлезвига, а кроме того, личность отца Петра-Ульриха, голштинского герцога Фридриха-Карла, не вызывала к себе симпатий у русских. Уж больно насолил им своим вмешательством в дела России его министр Бассевич. Что же до нее касательно, то и у нее шансов нет. Кто же за нее ныне крикнет? Феофан Прокопович разве. Стоял подле ее постели принесший известие о кончине императора Лесток, теребил просьбою сбираться да в столицу мчаться, а она, свесив голые длинные ноги, думала думу горькую. Знать ее не любила. Разве что в гвардейских полках кто, в память об отце, с упованием смотрит на нее, да и кто — неведомо. В Немецкой слободе разве что ее сторонники, да среди послов некоторых европейских кабинетов. Граф Вратислав, посол немецкого императора, к примеру, да голштинские и брандербургские представители. Дак этих Верховный Тайный Совет и не послушает. Вот почему, вздохнув тяжко, ответила она Лестоку, после молчания долгого: — Куда ж мне с таким брюхом? Вернулась она в Белокаменную лишь по воцарении Анны Иоанновны. >VI Утро. Солнце в оконце сквозь морозные узоры проглядывает. Истопник печь растопил. Тепло в спальне. Вставать пора, да понежиться хочется. Можно хоть изредка вольность себе такую позволить. Заслонка в печи полуоткрыта, и видны языки пламени. Эдак вот и в детстве, откроешь поутру глаза, а от печи жаром пышет, а знаешь, на дворе мороз лютый. Матушка, царствие ей небесное, заглянет в спаленку, волосы погладит — и так-то сладостно. Эх, дни давние, не воротить вас. Вставать надобно. Откинула государыня одеяла атласные, на ковер ступила, надела широкий шлафрок, голову повязала по-крестьянски, красным платком, позвонила: кофию подать. Истопник в спальню вошел, проследить за топкой. Увидел государыню у окна стоящей, в ноги поклонился, поцеловал туфлю ее. — Есть у меня для тебя, Алексей Милютин, весть добрая, — сказала Анна Иоанновна. Истопник замер в полупоклоне. — Служишь ты исправно, предан мне. Эрнст-Иоганн тобою весьма доволен. А посему, за службу верную, решила я даровать тебе дворянство. — Матушка-царица, да я… да по гроб жизни… да после такого… Кинулся вновь туфлю поцеловать, но Анна Иоанновна подняла его. Подняла, да впервые в жизни позволила руку поцеловать. А когда осталась одна, вдруг тяжесть привычную в душе ощутила, страх какой-то, что не отпускал в последнее время. Жутко было, будто смерть где-то рядом ходила. Так-то вот, верно, и мальчишка-император, Петр II, в последние дни смерть чувствовал. От нее бегал. Бегал, да не упрятался. Не могла понять Анна Иоанновна, откуда страх этот приходит, а нутром чувствовала его. Чувствовала его и вину свою. Ту, о которой и с духовником говорить боялась. Не знала, не ведала, а (прости Господи!) к смерти Натальи и Петра — детей царевича Алексея Петровича — причастной стала. «Господи, Боже милостивый, спаси и сохрани! Спаси и помилуй!» — кинувшись на колена пред иконами, зашептала она. Молилась жарко. В смятении на лик Божий безотрывно смотрела и просила, умоляла смилостивиться над ней, пожалеть сироту. Чутьем женским угадывала, не Голицыным Дмитрием Михайловичем и Долгоруким Василием Лукичом престол ей даден, а обстоятельствами, к тому подготовленными. Оставаясь наедине, не единожды вспоминала сии обстоятельства, коим обязана она, средняя дочь царя Иоанна Алексеевича, восшествию на престол. Еще в Митаве, в декабре 1728 года, когда пришла весть из Москвы о кончине племянницы Натальи Алексеевны, екнуло у Анны Иоанновны сердце словно от недоброго предчувствия. Помнится, первой мыслью было: что, как и до Петра Алексеевича доберутся? Не знала, о ком думала, а мысль такая промелькнула. Возвращалась Наталья в Москву. Заночевать остановилась во Всехсвятском, у царевны Дарьи Имеретинской. Наутро занемогла, а на другой день ее не стало. Кроме хозяйки, близ Натальи была и Анна Крамер. Та самая, что обмывала тело покойного царевича Алексея Петровича. Много тайн знала эта гофмейстерина, начинавшая прислугой в доме сестры Анны Монс. Через год с небольшим, в январский морозный день, примчал гонец из Москвы с сообщением о болезни Петра Алексеевича. И вновь не по себе стало Анне Иоанновне. Сразу о худом подумала. Готовилась она к поездке в Москву, на свадьбу к государю. Знала, Долгорукие в фаворе, Остерман места себе не находит, чуя — власть упускает. Эрнст-Иоганн, чрез своих лиц, подробно информирован был и в деталях о московских событиях рассказывал. Позже пришла весть и о кончине государя. Сказывали, застудился он в крещенские морозы. Оспа открылась. Начал было выздоравливать, вздохнули все с облегчением, да, не слушаясь никого, Петр Алексеевич будто бы открыл окно — свежим воздухом подышать, тем и сгубил себя. Застудил оспу. А мыслимое ли дело такое позволять, зная, чем кончиться может все. Остерман Андрей Иванович подле государя неотлучно находился. Неужто не понимал? Не мог не понимать. Человек умный. Может, в расстройстве был, что как женится его воспитанник на Екатерине Долгорукой, так и удалят его родственники новой государыни от двора. От расстройства и голову, ведомо, потерять можно. Весть о решении верховников призвать на трон Анну Иоанновну привез первым живший в Лифляндии граф Карл-Густав Левенвольде. Обо всем происходившем в древней московской столице сообщал ему брат-камергер Карл-Рейнгольд Левенвольде — помощник воспитателя Петра II, друг Остермана и посла прусского Мардефельда. Эрнст-Иоганн, кажется, не был удивлен столь необычной новости. Услышав, что верховники будут предлагать кондиции подписать, кои власть Анны Иоанновны как самодержицы ослабляли бы, сказал твердо: — Подписывай немедля. В Москву тотчас же отправил Корфа. А через несколько часов в Митаве появилась депутация от верховников. Василий Лукич Долгорукий, которому она когда-то так благоволила, вместе с князем Михаилом Михайловичем Голицыным-младшим и генералом Леонтьевым донесли ей вначале о преставлении императора, а затем известили об избрании ее на российский престол и передали письмо с кондициями от Верховного Тайного Совета, строго соблюдая инструкцию, согласно которой вручить их Анне Иоанновне надлежало наедине, без присутствия посторонних. По сему случаю вышел конфуз. Во время первой аудиенции трех депутатов Бирон, единственный из всех приближенных герцогини, позволил себе остаться в ее кабинете. Князь Василий Лукич Долгорукий приказал ему выйти. Бирон отказался, тогда Долгорукий, взяв его за плечи, вывел из комнаты. С того Долгорукие дорого заплатили за оскорбление. Многие из них позже были обезглавлены. Тяжко вздохнула Анна Иоанновна. Грех великий и за четвертование Долгоруких на ней лежал. Но и простить оскорбления друга им не могла. Письмо было следующего содержания: «Премилостивейшая Государыня! С горьким соболезнованием нашим Вашему Императорскому Величеству Верховный Тайный Совет доносит, что сего настоящего году, Генваря 18, пополуночи в первом часу, вашего любезнейшего племянника, а нашего всемилостивейшаго Государя, Его Императорского Величества Петра II не стало, и как мы, так и духовнаго и всякаго чина свецкие люди того ж времени за благо разсудили российский престол вручить Вашему Императорскому Величеству, а каким образом Вашему Величеству правительство иметь, тому сочинили кондиции, которыя к Вашему Величеству отправили из собрания своего с действительным тайным советником князь Василием Лукичем Долгоруким, да сенатором, тайным советником князь Михаилом Михайловичем Голицыным и з генералом маеором Леонтьевым и всепокорно просим оные собственною рукою пожаловать подписать и не умедля сюды в Москву ехать и российский престол и правительства восприять». Повелела она те кондиции пред собою прочесть. Василий Лукич зашелестел бумагою. «…такожде, по принятии короны российской, в супружество во всю мою жизнь не вступать и наследника, ни при себе, ни по себе никого не определять. Еще обещаемся, что понеже целость и благополучие всякаго государства от благих советов состоят, того ради мы ныне уже учрежденный Верховный Тайный Совет в восми персонах всегда содержать и без онаго Верховного Тайнаго Совета согласия: ни с кем войны не начинать, миру не заключать, верных наших подданных никакими новыми податями не отягощать…» Выслушав все пункты, подписала кондиции своею рукою: «По сему обещаюсь все без всякаго изъятия содержать. Анна». Было и еще одно требование, негласное, — камергера Бирона с собой в Москву не брать. Для скорого и беспрепятственного следования Анны Иоанновны и депутатов из Митавы в Москву были поставлены на всех ямских станах по тридцати подвод. Москва была оцеплена заставами, по всем трактам, на расстоянии тридцати верст от города, поставлены были по унтер-офицеру с несколькими солдатами, которые обязаны были пропускать едущих из Москвы только с паспортами, выданными от Верховного Тайного Совета. Из Ямского приказа, заведовавшего почтами, никому не велено было выдавать ни подвод, ни подорожных, вольнонаемным извозчикам строжайше запретили наниматься и было приказано проведывать, не проехал ли кто, по каким подорожным и куда, из Москвы 18 января, и буде кто проехал, то записывать, по чьим подорожным. Наставление Верховного Тайного Совета следить строго за тем, чтобы Анне Иоанновне не были сообщены кем-либо вести из Москвы помимо депутатов, соблюдалось строго. В самой первопрестольной, словно по чьему-то наущению, начиналась смута. Супротив верховников, решивших воли себе прибавить, зрел заговор. Посланный от Ягужинского с рекомендательным письмом к Анне Иоанновне Петр Сумароков успел передать просьбу графа не подписывать кондиции, верить не всему, что станут представлять князь Василий Лукич Долгорукий и другие депутаты, и заверение, что истину она узнает только по прибытии в Москву, но был схвачен в Митаве разведавшими о его тайном прибытии депутатами от верховников, арестован и срочно отправлен под надзором генерала Леонтьева в Москву. По донесению князя Василия Лукича арестовали в первопрестольной и самого Ягужинского, еще недавно «с великим желанием» просившего Долгорукого прибавить как можно воли. Злые языки говорили, Анна Иоанновна сама выдала Сумарокова, дабы верховники поверили ей. Ягужинский был близок герцогине Курляндской. Не однажды в трудную минуту ссужал ее деньгами. Выехав 29 января в девятом часу утра из Митавы, едва ли не под конвоем, Анна Иоанновна, сопровождаемая князьями В. Л. Долгоруким и М. М. Голицыным-младшим, 4 февраля, в шестом часу вечера, была уже в Новгороде. Здесь ее встретил епископ, управляющий Новгородской епархией, и вручил ей «предику» Феофана. Прокоповича (того самого, кто позже напишет пыточные вопросы для Долгоруких). На другой день Анна Иоанновна осмотрела Новгородскую святыню и, «откушав поранее, продолжала далее путь свой». 8 февраля была в Вышнем Волочке и в тот же день с поспешением выехала в Тверь… Верховники спрашивали государыню через князя В. Л. Долгорукого о разных подробностях, касающихся ее «входа»: желает ли она, чтобы похороны покойного императора были до ее входа, или совершились бы при ней, снять траур на время входа или нет, как, наконец, устроить сам вход? Гонцы с письмами к князю Долгорукому настигали его в пути, в почтовых ямах и городах, и привозили от него ответы верховникам. Погребение Петра Второго Анна Иоанновна предполагала устроить в среду, и февраля, а свой торжественный въезд в Москву в воскресенье — 15-го. 10 февраля Анна Иоанновна прибыла во Всехсвятское. Не по себе ей стало, когда, оставшись одна, вдруг вспомнила, здесь, во дворце царевны Имеретинской, племянница ее смертельно заболела. И только во Всехсвятском подумалось ей о странном стечении обстоятельств при кончине отрока-императора. Сын злосчастного царевича Алексея Петровича, ненавистника и хулителя иноземных новшеств Петра, жил, был болен и преждевременно скончался в Немецкой слободе, в доме женевца Лефорта. Пресеклась русская ветвь Петра. Оставалась ветвь Марты Самуиловны Скавронской. Ветвь нечистая, как говорили некоторые, подлая. А из русской крови, — верно, лишь дочери царя Иоанна Алексеевича имели право на престол претендовать. И потому, как ни неожиданно такая весть прозвучала, а не смогла не согласиться с ней Анна Иоанновна. Но вихрь событий не дал мрачным предчувствиям развиться, хотя и не отпускали они ее. Было еще одно более чем странное стечение обстоятельств. Знала ли Анна Иоанновна о том, судить трудно. Петр Второй скончался в то время, когда Долгорукие уже торжествовали победу, — на 19 января 1730 года назначена была свадьба императора с Екатериной Долгорукой. Именно в этот день его не стало. Но мало кто знал, что князь Василий Лукич — главное лицо в деле возведения племянницы своей на русский престол, — тонкий и опытный дипломат, еще с давних пор, со времени своего пребывания молодым человеком во Франции, сдружился с иезуитами, и аббат Жюбе нашел в нем впоследствии деятельного адепта для своей католической пропаганды в России. Князь вынашивал мысли, чуждые русским. С приходом Долгоруких к власти должно было возродиться патриаршество на Руси, но согласно воле иезуитов униатское. Патриарх-униат должен был обеспечить полное фактическое проведение унии на Руси. Разработанная предположительно сорбоннскими богословами, иезуитская затея с унией и возрождением патриаршества входила в планы возвеличения рода князей Долгоруких. «Есть сведения, — писал историк Д. Е. Михневич, — что уже была завербована группа видных православных церковников на ту же незавидную роль, которую в Литве в конце XVI века сыграли епископы, возглавлявшие Брестскую церковную унию с Ватиканом. Испанский посол в России граф Лириа был закулисной пружиной заговора, тайно представляя в этом деле интересы Ватикана». Несомненно, действия католиков не прошли незамеченными для чутких протестантов. И не потому ли (выскажем нашу догадку) малолетний император Петр II кончил жизнь именно 19 января 1730 года (ни днем раньше, ни днем позже)? Протестанты не могли позволить католикам торжествовать победу. В этой связи приглядимся еще раз повнимательнее к неожиданно появившемуся в России, в сентябре 1728 года, Джемсу (Якову) Кейту (впоследствии фельдмаршалу Пруссии и интимнейшему другу Фридриха II). «Он наиглубочайший политик, которого я знать могу», — так отзовется о нем в декабре 1744 года французский посол в Стокгольме маркиз Ланмария в письме к де ла Шетарди. Этот же Джемс Кейт в 1741 году, когда русские гренадеры будут возмущены появлением в русских войсках шведов и поднимется волнение, объявит, что расстреляет всякого русского, задевшего шведа. Он даже пошлет за священником, чтобы исповедать перед расстрелом солдат, схвативших шведов и приставивших к ним караул. Среди солдат и раньше слышались толки, что иноземцы-начальники приказывают брать в поход недостаточное количество снарядов или снаряды, не подходящие по калибру к оружию; появлению в русском лагере шведов, которые остановились у генерал-майора Ливена, вызвало явную вспышку неудовольствия у гренадеров. Напомним, Кейт появился в Москве 25 октября 1728 года, а в ноябре неожиданно умирает сестра государя — Наталия Алексеевна. Через год с небольшим Россия лишится своего государя. В феврале 1730 года Анна Иоанновна становится императрицей, а в августе, создав лейб-гвардии Измайловский полк, она назначит подполковником в нем Джемса Кейта. Зададим вновь себе вопрос: за какие заслуги этот малознакомый ей человек становится фактически командующим Измайловским лейб-гвардии полком — опорой иноверцев в России? Джемс (Яков) Кейт в 1740 г. делается провинциальным гроссмейстером для всей России, назначение свое он получил от гроссмейстера английских лож, которым тогда был брат его, Джон Кейт, граф Кинтор. Не упустим из виду сообщение, приводимое Пыпиным в книге «Русское масонство в XVIII и первой четверти XIX века»: «…о самом Кейте есть сведения, что имел какие-то связи с немецкими ложами еще до своего гроссмейстерства в России». Не по этой ли причине Карл-Густав Левенвольде, командующий вновь созданным лейб-гвардии Измайловским полком, пригласил Кейта быть своим заместителем. Не об этих ли людях писал 12 февраля 1730 года прусский посол Мардефельд в одной из депеш: «Если императрица сумеет хорошо войти в свое положение и послушается известных умных людей, то она возвратит себе в короткое время полное самодержавие…» Не к их ли голосам прислушавшись, заболевший внезапно Остерман (а заболевал он всякий раз, когда назревала тревожная обстановка при дворе), обложенный подушками и натертый разными мазями, руководил в это время движением, направленным как против верховников, так и против участников шляхетских проектов. Он усиленно распространял слухи о своем недомогании, но верховники знали о его деятельной переписке с руководителями оппозиции и с самой государыней. Не с его ли подачи противники верховников вдруг потребовали восстановления сената? Словно кто-то невидимый дело вершил, это Анна Иоанновна чувствовала. Как ни зорок был князь Василий Лукич, не спускавший глаз с нее и не подпускавший к ней лиц посторонних (вход в апартаменты был строго воспрещен всем предполагаемым противникам), но не могло ему в голову прийти, что женщины придворные обведут его вокруг пальца. Занятый своею мыслью (Василий Лукич мечтал отстранить от государыни Бирона и занять его место), он недостаточно наблюдал за ними, но именно через родных сестер, Екатерину и Прасковью, через двоюродную сестру Головкину, через любовницу Рейнгольда Левенвольде Наталью Лопухину, через жен Остермана и Ягужинского Анна Иоанновна сообщалась с внешним миром и получала оттуда советы и внушения. Знала, в первопрестольной знатнейшие из шляхетства, возбужденные не на шутку, сноситься и советоваться стали, как бы вопреки верховникам стать и хитрое их строение разрушить; и для того по разным домам ночною порою собирались. Феофан Прокопович с теми людьми знался, чрез него о планах их уведомлена была государыня. А по Москве усиленно распространялись обвинения, словесные и письменные, против Долгоруких и Голицыных. А ведь именно князь Дмитрий Михайлович Голицын (с подачи, правда, князя Василия Лукича) и предложил кандидатуру Курляндской герцогини на русский престол. Любопытно привести здесь рассказ Вильбоа о том, как встретились в Березове, в изгнании, дети Александра Даниловича Меншикова, отъезжающие в столицу, и доставленный сюда князь Алексей Григорьевич Долгорукий. По утверждению Вильбоа, как-то, возвращаясь из церкви, дочь Меншикова остановлена была незнакомцем, высунувшимся из окна тюремного дома и назвавшим ее по имени. «Кто ты?» — спросила она. «Я князь Долгорукий!» — отвечал тот. «В самом деле, мне кажется, что ты Долгорукий. Давно ли, каким преступлением против Бога и царя увлечен ты сюда?» — произнесла изумленная Александра Меншикова. «Не говори о царе, — заметил Долгорукий, — он скончался через неделю после обручения с моей дочерью… Трон его заняла принцесса, которой мы предложили его вопреки прав законной наследницы потому только, что не знали ее характера и из-за нее думали править государством. Как жестоко обманулись мы! Едва она приняла власть, дела наши причтены были нам в преступление, и мы посланы умереть в здешней пустыне!.. Но я… надеюсь еще дожить до того, что увижу здесь врагов моих, погубивших по злобе своей меня и мое семейство!» Мысль удалить верховников шла своим путем, и Анна Иоанновна не противилась ей. Известия государыня получала таким образом: каждый день приносили к ней младенца, сына Бирона, которого она отменно любила; ему клали за пазуху записки, и Анна Иоанновна, унося младенца на руках в свою спальню, прочитывала их. Когда дело приведено было уже к окончанию, Феофан Прокопович, в знак усердия, поднес государыне часы столовые. Она отказывалась принимать, но он убедил ее принять их. Позже, взяв сына Бирона и унеся его в спальню, достала она завернутую в пеленку записку и узнала, в тех часах, под доскою, положен план ее действиям. Ему согласно и свершила она, 25 февраля 1730 года, неожиданное для верховников действие: в Кремлевском дворце, при стечении генералов, сенаторов и знати, разорвала кондиции и приняла самодержавие. На другой же день после восстановления императорской власти Остерман мгновенно поправился. Ноги его, коим подагра мешала двигаться, носили его быстро и легко; рука, бывшая не в силах поднять перо, дабы подписать кондиции, подготовленные верховниками, теперь крепко пожимала руки новых любимцев. Скорому прибытию в Москву Бирона он был рад несказуемо. Выпив утренний кофе, государыня, дабы вконец развеять мрачные мысли и тревожные чувства, начала разбирать свои драгоценности, забылась, веселое расположение духа вернулось к ней, и она готова была принять министров, просмотреть и подписать бумаги. Весело звонил колокольчик, вызывая камер-пажа. В окно заглядывало солнце, радуя глаз. Чувствовалось, еще немного, и долгая зима канет в Лету. Побегут, поблескивая, ручьи, осядет снег, загалдят грачи… — Ваше величество, — прервал ее мысли голос камер-пажа. Она обернулась. Обрадовалась, увидев на вошедшем новый кафтан. — Зови-ка, кто там, в зале, — приказала она и направилась в кабинет. Среди поданных бумаг одним из первых подписала приготовленный с вечеру указ о пожаловании дворцового комнатного истопника Милютина в российские дворяне. Взялась за другие бумаги. Внимательно прочитала именной указ с приложением копии Высочайше учрежденного 2 марта 1740 года росписания о назначении в сенат новых членов и о распределении в разные места генералов и прочих чинов; в приложенном у сего росписания значилось следующее: полные генералы Салтыков и Ушаков (верные Бирону) — оставляются при прежних своих местах, Левашов — в отставку, Кейт — при армии на Украине, в малороссийских полках и по Днепру… «Радеет Эрнст-Иоганн за Кейта. Жди, матушка, событий», — подумалось государыне. Она-то знала, как мечтал об этом месте фельдмаршал Миних. Не раз сказывали ей, что мечтает он о титуле герцога украинского, на что однажды она ответила так: «Господин Миних еще очень скромен: я всегда думала, что он будет просить у меня титула великого князя московского». >VII 3 июля 1740 года маркиз де ла Шетарди в очередной депеше, отправляемой в Версаль, писал: «Генерал Кейт готовится к отъезду в Украину, где он будет начальствовать. Ему дали назначение, которое лестно для него и упрочивает ему положение доверенное и в то же время блистательное: он будет начальствовать над казаками… в его распоряжении и под начальством будет более 170 тысяч человек». Кейт направлялся в Малороссию с правами гетмана. Бирон этим убивал двух зайцев: лишал Миниха возможности привязать к себе казаков (Эрнст-Иоганн не без оснований подозревал у Миниха зреющие мысли о приготовлении издалека средств к провозглашению себя гетманом) и поручал место человеку доверенному. Французский посол не мог не подметить обострившегося тайного волнения, возбужденного всеобщим недовольством русских против владычества иноземцев. Впрочем, по его наблюдениям, Бирон был уверен в преданности гвардии. Действительно, Преображенским полком хотя и командовал Миних, но помощником у него был майор Альбрехт — креатура и шпион Бирона; Семеновский полк находился под начальством генерала Ушакова, весьма преданного Бирону, Измайловским полком командовал Густав Бирон, а конногвардейским — сын Эрнста-Иоганна Петр (за малостью лет его обязанности полкового командира исполнял курляндец Ливен). В одном просчитался герцог Курляндский: сменив значительно состав гвардии, обновив его за счет молодых рекрутов, оторванных от земли, он оставил их наедине со старыми гвардейцами, что не замедлило сказаться на возникновении волнений и в гвардии, ибо старые солдаты были весьма обеспокоены засильем немцев, и национальная гордость не позволяла им соглашаться с владычеством иноверцев. Кроме того, обманутые в своих требованиях дворяне (при восшествии на престол Анны Иоанновны Остерман обещал шляхетству воссоздание Сената, но, едва власть утвердилась, вместо Сената образован был кабинет министров и появился Бирон) также таили давнее зло на немцев. В Европе происходили важные перемены. После кончины короля прусского к власти пришел его сын Фридрих. Шведы прощупывали вероятие возбуждения войны с Россией. Петербургский двор отзывал из Европы умнейшего Алексея Бестужева — креатуру Бирона. Его прочили на место бесславно погибшего Артемия Волынского. В Данию же отправляли Корфа, чрез посредство которого маркиз де ла Шетарди готовился получить сведения, очень полезные для службы короля. В Петербурге не затихали разговоры о казни Волынского. Говаривали, Анна Иоанновна ни за что не хотела подписывать смертного приговора. Два дня возобновлялись довольно бурные сцены между нею и герцогом. Государыня плакала. Бирон повторил угрозу уехать — она уступила. Волынский, будучи в фаворе у государыни, вздумал удалить герцога от трона. 27 июня 1740 года ему отрубили голову, предварительно отрезав язык и отрубив правую руку. Еще одно немаловажное событие побуждало разговоры в Петербурге: принцесса Анна Леопольдовна была на сносях. Ждали наследника. Петербург в царствование Анны Иоанновны представлял одни противоположности — из великолепного квартала человек вдруг переходил в дикий и сырой лес; рядом с огромными палатами и роскошными садами стояли развалины, деревянные избы или пустыри; но всего поразительнее для маркиза де ла Шетарди было то, что через несколько месяцев он не узнавал этих мест: вдруг исчезали целые ряды деревянных домов и вместо них появлялись дома каменные, хотя еще не оконченные, но уже населенные. Как-то Зум сказал маркизу: — Здесь совсем нет общества, и не столько по недостатку людей, сколько по недостатку общительности. Нелегко определить: нужно ли искать причину отсутствия общительности единственно только в характере и нравах нации, еще жестоких и грубых, или этому содействует до некоторой степени и характер правительства. Я склоняюсь к убеждению, что наиболее действует последняя причина. Немцы, казалось, парализовали волю русских. Тех же, кто выказывал сопротивление, казнили, как Волынского, или же сажали на кол. Воры рыскали по городу, свершая грабежи и убийства. Казни становились столь привычным делом, что уже не возбуждали ничьего внимания, и часто заплечные мастера клали кого-нибудь на колесо или отрубали чью-нибудь голову в присутствии двух-трех нищих старушонок да нескольких зевак-мальчишек. В царствование Анны Иоанновны одних знатных и богатых людей было лишено чести, достоинств, имений и жизни и сослано в ссылку более двадцати тысяч человек. Мудрено ли, что русские ждали перемен, а перемены всегда связывались с наследниками. 1740 года 12 августа в Петербурге произошло событие, имевшее значение для всего государства. В этот день, в начале пятого часа пополудни, племянница императрицы Анны Иоанновны, Анна Леопольдовна, бывшая в замужестве за Антоном-Ульрихом, герцогом Брауншвейг-Люнебургским, разрешилась от бремени сыном, названным при крещении Иоанном. Императрица, любившая племянницу, более всех была обрадована этим событием, оно соответствовало ее желаниям передать скипетр в потомство Анны Леопольдовны, помимо цесаревны Елизаветы Петровны. Рождение принца Иоанна праздновалось при дворе с особенным торжеством. Празднование продолжалось несколько дней. В записной книге о придворных торжествах 1740 года под 12-м числом августа читаем: «День рождения Ея Императорского Величества внука, благоверного государя принца Иоанна. По полудни в начале 5-го часу, тогда по данному сигналу имелась поздравительная пальба с обеих крепостей и во время той пальбы знатнейшие и придворные обоего пола съезжались ко двору в покои государыни принцессы с поздравлением». 13 августа «для нынешней всенародной радости», как в Сенате, так и во всех местах, присутствия не было. Маркиз де ла Шетарди в числе первых принес поздравления государыне и отцу новорожденного. Анна Иоанновна была в восторге, сама воспринимала младенца от купели, сама пестовала его. Через два месяца по возвращении из Петергофа государыня почувствовала недомогание, стала жаловаться на бессонницу. Здоровье внезапно начало расстраиваться, слабеть. В конце сентября у нее явились припадки подагры, потом кровохарканье и сильная боль в почках. Медики замечали при том сильную испарину и не предсказывали ничего хорошего. В один из дней случилось невероятное, о чем долго будут пересказывать внукам деды и бабушки, слышавшие сами о том от очевидцев. Вот как о том записала графиня А. Д. Блудова: «Это было во дворце на Фонтанке у Аничкина моста, в покоях митрополита московского. Караул стоял в комнате подле тронной залы; часовой был у открытых дверей. Императрица уже удалилась во внутренние покои, говоря словами гоф-курьерских записок. Все стихло; было уже за полночь, и офицер уселся, чтобы вздремнуть. Вдруг часовой зовет на караул, солдаты вскочили на ноги, офицер вынул шпагу, чтобы отдать честь. Он видит, что императрица Анна Иоанновна ходит по тронной зале взад и вперед, склоня задумчиво голову, закинув назад руки, не обращая внимания ни на кого. Часовой стоит как вкопанный, рука на прикладе, весь взвод стоит в ожидании; но что-то необычайное в лице императрицы, и эта странность ночной прогулки по тронной зале начинает их всех смущать. Офицер, видя, что она решительно не собирается идти дальше залы, и не смея слишком приблизиться к дверям, решается наконец пройти другим ходом в дежурную женскую и спросить, не знают ли намерения императрицы. Тут он встречает Бирона и рапортует ему, что случилось. — Не может быть, — говорит герцог, — я сейчас от императрицы, она ушла в спальню, ложиться. Взгляните сами: она в тронной зале. Бирон идет и тоже видит ее. — Это какая-нибудь интрига, обман, какой-нибудь заговор, чтобы подействовать на солдат! — вскричал он, кинулся к императрице и уговорил ее выйти, чтобы на глазах караула изобличить какую-то самозванку, какую-то женщину, пользующуюся некоторым сходством с ней, чтобы морочить людей, вероятно, с дурным намерением; императрица решилась выйти, как была в пудермантеле; Бирон пошел с нею. Они увидали женщину, поразительно похожую на нее, которая нимало не смутилась. — Дерзкая! — вскричал Бирон и вызвал весь караул. Молодой офицер, товарищ моего деда, своими глазами увидел две Анны Иоанновны, из которых настоящую, живую, можно было отличить от другой только по наряду, и потому что она взошла с Бироном из другой двери. Императрица, постояв минуту в удивлении, выступила вперед, пошла к этой женщине и спросила: — Кто ты, зачем ты пришла? Не отвечая ни слова, та стала пятиться, не сводя глаз с императрицы, отступая в направлении к трону, и, наконец, все-таки лицом к императрице, стала подниматься, пятившись, на ступеньки под балдахином. — Это дерзкая обманщица! Вот императрица! Она приказывает вам, стреляйте в эту женщину! — сказал Бирон взводу. Изумленный, растерявшийся офицер скомандовал, солдаты прицелились. Женщина, стоявшая на ступенях у самого трона, обратила глаза еще раз на императрицу и исчезла. Анна Иоанновна повернулась к Бирону, сказала: — Это моя смерть! Затем поклонилась остолбеневшим солдатам и ушла к себе». 6 октября 1740 года, когда государыня села обедать с Бироном и его женою, она внезапно почувствовала дурноту и была без памяти отнесена на постель. Все пришли в смятение. К августейшей больной поспешили родные. Недуг быстро усиливался. Первый медик Фишер сказал Бирону: это дурной признак, и если болезнь далее будет так усиливаться, то надобно опасаться, что она скоро повергнет всю Европу в траур. Антоних Рибейро Санхец, придворный врач (португалец), считал болезнь ничтожною. (Любопытно, замечает историк П. Пекарский, когда Бирона потом арестовали и судили, то придирчивые обвинители его вменяли ему в вину кончину императрицы Анны: «Вы же показали, — говорили они, — что о здравии ее императорского величества попечение имели, а о каменной болезни до последней скорби не знали, и от архиатера и прочих докторов не слыхали. И в том явная неправда, ибо до кончины ее величества за два года, а потом и за год, как вы сами же показали, о опасной болезни, что в урине такая же кровь, как и при последней болезни оказалась, видели и случившиеся припадки в те годы видели; а о пользовании старания не имели и для совета докторов не призывали, но вместо того к повреждению здравия завели такие забавы, которые при начатии такой болезни весьма были вредны; и привели ее величество в манеж и в прочих местах верхом ездить в самые несносные дни, и что вы знали о ненадежном здравии за четыре месяца, как французский посол ко двору своему писал»… Также Бирона допрашивали: «Под каким сомнением у вас находился доктор португальский, что его без архиатера Фишера ко двору его императорского величества допустить не хотели?» Напомним, Бирону ставили в вину и то, что «супруга его накануне преставления ея императорского величества к одной из первейших комнатных служительниц пришла и оной, яко о радостной какой ведомости, что жизнь ея величества продолжаться не может, будто объявить не постыдилась…» Анна Леопольдовна входила к тетке без доклада. Елизавете Петровне государыня дважды по докладу отказывала в посещении. А дозволив, наконец, больше как на несколько минут при себе держать не стала. Не упустим из виду следующего, именно в это время Бирон, желая удовлетворить желания графини де Мальи, отправляет во Францию персидские и китайские материи, а также несколько мехов. Ему важно расположение к нему французского двора. В ту же пору маркиз де ла Шетарди, лишь заигрывавший в политическом смысле с Елизаветой Петровной, но не шедший на прямую интригу в ее пользу (Елизавета была бедна, кардинал Флери скуп), обстоятельствами вынужден попринажать пружину: мешкать было нельзя, в случае кончины Анны Иоанновны дать утвердиться на престоле Брауншвейгской династии значило надолго отказаться от мысли привлечь к себе Россию. Есть сведения, что Шетарди «рассчитывал купить Бирона, надеясь уговорить свое правительство дать необходимые для этого средства, тем более что содействие Бирона таксировалось довольно дешево, и тогда можно было обойтись и без Елизаветы Петровны». Правда, он же, едва узнав об одном из вариантов готовящегося регентства, сообщал 14 октября 1740 года в Версаль: «Впрочем, этот совет, составленный из лиц, которые не имеют права уничтожить прав принцессы Елизаветы, может подать повод к смутам. Они могут быть опасны, если посоветовать принцессе, чтобы она вовремя возвысила голос и настоятельно требовала принять участие в правлении». Внимательно изучив манифест о престолонаследии, составленный Остерманом, посол пришел к мысли, что на русский престол призвано потомство не от Анны Леопольдовны, а от мужа ее. Действительно, в манифесте императрицы от 5 октября 1740 года было сказано, что дети, рожденные от брака принцессы Анны с принцем Брауншвейгским, имеют наследовать престол в случае смерти принца Ивана; но случай смерти принца Брауншвейгского прежде, чем от него будут наследники, не был оговорен. С чьей-то подачи, вероятно, Остерман в данном случае лукаво подыгрывал брауншвейгской династии и императору австрийскому. При дворе поторопились объявить наследником престола двухмесячного Иоанна и учинили ему присягу. («Признаюсь, никогда так не дрожала рука, как при подписании присяги», — призналась позже Анна Иоанновна Бирону.) Бирон, желая регентства, лихорадочно собирал партию, подсказал князю Черкасскому и Бестужеву предложить желаемое императрице, вырвал согласие у Миниха, опасавшегося мщения герцога в случае выздоровления государыни, и послал всех троих к Остерману (приступ подагры вновь приковал того к постели), тот, разумеется, не счел удобным одиноко противоречить всем. Государыня страдала. Бирон кинулся к ногам ее, не скрывая вовсе опасности, в которой она находилась. Напомнил ей о пожертвовании собою для нее, дал почувствовать, что оно распространится на все его семейство, если она не протянет ему руку помощи; что, мало уверенный в своей судьбе, он не может обеспечить ее только продолжением к нему доверенности, которою он был всегда удостаиваем, и что это может сделаться единственно при назначении его регентом, распорядителем империи на время малолетства Иоанна Антоновича. Причины, которыми императрица хотела сначала подкрепить отказ, были опровергнуты и уничтожены нежностью, которою, умел он возбудить. Бирон томил государыню мольбами отдать ему регентство. Остермана несколько раз приносили в креслах к постели государыни с тою же просьбою. Долго не соглашалась вновь Анна Иоанновна, но наконец согласилась и подписала акт о регентстве, пророчески сказав Бирону: «Сожалею о тебе, герцог, ты стремишься к своей погибели». В один из дней, быв на короткое время во дворце, чтобы осведомиться о здоровье государыни, маркиз де ла Шетарди увидел на лице каждого из придворных горесть. Не упустил он из виду и замечания русских, что герцог Курляндский унизил их государыню в глазах целой Европы и что он покрывает ее вечным стыдом, который она уносит с собою в могилу. 17 октября, вечером, по собственному повелению болящей введены были в опочивальню придворные священники с певчими и совершена отходная молитва. Началась агония. Государыня перестала узнавать окружающих. Говорили, на лице ее был написан страх. Будто бы казнь Волынского и прежние прегрешения не давали ей умереть спокойно. — Прощай, фельдмаршал! — произнесла она вдруг, остановив полупогасший взор на Минихе. — Прощайте! — повторила она всем, не узнавая более никого, и глаза ее закрылись навсегда. Все смолкло, все приникло. Бирон царствовал. Возвращаясь из дворца по темным спящим улицам, занесенным снегом, по которым гулял злой ветер, маркиз размышлял о герцоге. «Давая полный разгул своему честолюбию, он, по-видимому, быстро приближается к своей погибели: все не может существовать при помощи силы, а между тем насилие проявляется, как ни рассматривать все происходящее ныне», — думалось ему. Карета свернула к Неве и на какое-то время мелькнувший впереди монастырский возок привлек внимание маркиза. >VIII — То и скажу тебе, отец Василий, не о частных бедствиях речь, не о материальных лишениях: дух народный страдает. Иго с Запада — более тяжелое, нежели прежнее иго с Востока, иго татарское. В истории константинопольской церкви, после турецкого завоевания, не найти ни одного периода такого разгрома церкви и такой бесцеремонности в отношении церковного имущества, кои на Руси случились. Государь наш, Петр Алексеевич, испытав влияние протестантов, упразднил патриаршество. Государство перестало быть органом церкви, и на духовно едином русском организме, как наросты злокачественные, вырастать начали извне привитые протестантского, иудейского и иезуитского характера секты, — архимандрит замолчал. Давняя мысль, вновь встревожившая, заняла его, и он весь ушел в раздумья. — С Петра, с Петра Алексеевича началось духовное дробление народа, — произнес он вдруг. Некоторое время ехали молча. Духовник государыни, друг юности архимандрита, протоиерей отец Василий, тронул его руку. — Вспомнился мне, отче, схимник Алексий. Как-то навестила его государыня в пустыни, с митрополитом Николаем. Алексий, при входе их, пал пред распятьем, пропел тропарь и говорит гостье: «Государыня, молись!» Положила она три поклона, а как прочел он отпуст и осенил ее крестом, присела она вслед за митрополитом на скамью и повела с ним тихий разговор. Схимника рядом посадила. Посадила, а потом, между прочим, спрашивает митрополита: «Все ли здесь его имущество? Где спит он? Не вижу я его постели?» — «Спит он, — отвечает митрополит, — на том же полу, пред самым распятием, пред которым и молится». Схимник тут и скажи: «Нет, государыня, и у меня есть постель. Пойдем, я покажу тебе ее». И ведет государыню за перегородку к своей келье. А там, на столе, гроб черный стоит. В гробу схима, свечи лежат, ладан — все для погребения. «Смотри, — говорит он ей, — вот постель моя и не моя только, а постель всех нас. В ней мы, государыня, ляжем и будем спать долго». А как она отошла от гроба, то и говорит ей Алексий: «Государыня, я человек старый и много видел на свете: благоволи выслушать мои слова. До недавнего времени на Руси нравы были чище, народ набожнее, а теперь, будто после чумы, нравы портиться начали. Ты — государыня наша и должна бдеть за нравами. Ты — дочь православной церкви и должна любить и охранять ее. Так хочет Господь Бог наш». — Из сердца исходят злые помыслы, из сердца человеческого, — отозвался архимандрит. — Несчастья наши начались с того, что удалились мы от церкви. Пить грех стали, не захотели пить от воды живой. Огонь кострища за окном привлек его внимание. Возок качнулся на ухабе, и раз, и другой, тряхнув седоков, и выровнялась дорога. Выглянул месяц из-за туч и осветил густой лес, одинокую дорогу. Лошади мчали к обители. — Вспомнилось мне, — произнес архимандрит тихо, — как, очутившись на родине Лютера в Виттенберге пред его статуей, Петр I заявил: «Сей муж подлинно заслужил это. Он для величайшей пользы своего государя и многих князей, кои были поумнее прочих, на папу и на все его воинство столь мужественно наступал». Ведомо ли было государю, что августинский монах и богослов из Саксонии Мартин Лютер был далеко не главным реформатором. В тени действовали более опасные люди. Ближайший друг и советник Лютера, Меланхтон, видел идеал не в Христе, а в Моисее. Его подпись стоит под «Кельнской хартией» тысяча пятьсот тридцать пятого года, из коей явствует, с начала четырнадцатого века в Европе действует разветвленная тайная организация с мистической доктриной, сочетающей вавилонское манихейство — эту ересь третьего века — с Каббалой. А целью ее было разложение христианской религии и основанной на ней государственности. Лютер полагал, реформаторская церковь будет способствовать обращению сторонников Ветхого Завета в «улучшенное» им христианство, а кончилось тем, что приехали к нему в Виттенберг, где он был ректором университета, три иудея и, высказав удовлетворение тем, что христиане теперь столь усиленно питаются иудейскою мудростью, выразили надежду, что в результате реформации все христиане перейдут в иудаизм. Лошади вдруг замедлили бег, перешли на шаг. Возок спускался в лощину. — Сколько за два столетия развязано было реформацией ересей, войн. Христиане уничтожали друг друга. Внутренняя духовная раздвоенность сразит не одно государство в Европе, не одного монарха. — В мысли мои заглянули, отче, — отозвался протоиерей. — Думается мне, реформации и так называемое возрождение подорвали авторитет церкви и заложили в умах сомнения в необходимости религиозного обоснования светской власти. — Удивительно ли, что Русь особо ожесточенным нападениям темных сил подверглась. Самозванства, интервенции, ереси «церкви лукавнующих», как назвал ее пророк Давид. Человеческая природа, поврежденная грехом, в особых обстоятельствах более склонна ко злу бывает, чем к добру, к соблазнам более, нежели к свидетельству истины. Великий раскол у нас между царской и патриаршей властью — свидетельство тому. Пока Патриаршество сохранялось — сохранялась и цельность Руси. Государь Петр-Алексеевич поддался обману. Фавор стал вершить дела в государстве. А за фаворитами, на поверку, интересы Европы проглядывают. Послушай меня, отец Василий, скажу одно тебе: будущее мне видится отчетливо в России. Не Бирон править станет. Бирон скоро сгинет. Он возвысился лишь на время. Он — фаворит, и его время кончилось со смертью государыни. Теперь Польша навостряет Линара — в фавориты Анне Леопольдовне. Саксония с Польшей свои интересы блюсти хочет. Оттуда ветры дуют. А там взрастет Иоанн Антонович, и, будь уверен, сыщется ему фаворитка. Так-то на Руси станется. Такова доля ее. Фаворитизм — явление политическое. Впрочем, — помолчал он и добавил, — все зависеть будет от расстановки сил в Европе. Не удивлюсь, ежели ход событий нарушится и Елизавета Петровна, цесаревна, на троне окажется. Кому-то и ее фигура может понадобиться. Возок долго, медленно поднимался в гору, и наконец, выбравшись на ровное место, лошади стали. Послышались голоса кучера и монаха, отворявшего ворота. — Приехали, — сказал архимандрит. Возок миновал ворота и остановился у крыльца деревянного дома — резиденции архимандрита. — Уж ноне день тяжелый, а завтра… — вздохнул архимандрит, открывая дверцу и ступая на землю. — Спаси нас, Господи, — отозвался спутник. >IX Мертвая тишина царила в Петербурге, недавно так веселом и шумном. Утром 18 октября (снег валил всю ночь, и все замело окрест) Измайловский полк присягнул преемнику государыни, Всероссийскому Императору Иоанну Антоновичу. По приказу Густава Бирона на улицах выставлены были ротные пикеты. В одиннадцатом часу, вслед за объявлением в Летнем дворце вице-канцлером Остерманом о кончине Анны Иоанновны и о восприятии престола внуком ее Иоанном Третьим, в придворной церкви, в присутствии высочайших особ, министрами, членами Синода, Сенатом и генералитетом принесена была присяга новому императору, а затем архиереями, вместе с архимандритами совершена по усопшей торжественная панихида. В той же придворной церкви принял от всех присягу и поздравление и Бирон. (Через несколько лет, в мемуарах своих, он запамятует об этом. «Что касается до меня, — напишет он, — больного и проникнутого скорбью, я затворился у себя, вынес ночью жестокий болезненный припадок и поэтому не выходил из моих комнат всю субботу. Следовательно, я не принимал ни малейшего участия ни в чем, тогда происходившем». Регент слукавит. Известно, во время чтения князем Трубецким завещания Анны Иоанновны «больной и проникнутый скорбью» герцог, увидев, что принц Антон-Ульрих стоял неподвижно за стулом Анны Леопольдовны, в отдалении ото всех, подошел к нему и язвительно спросил: — Не желаете ли, ваше высочество, выслушать последнюю волю покойной императрицы? Вместо ответа отец младенца-императора молча отошел к толпе, окружавшей чтеца.) В присутствии многих высших сановников Анна Леопольдовна благодарила Бирона за согласие принять на себя такую тяжкую заботу, как правление государством, и обещала ему честь дружбы своей и своего супруга. Она была весьма благосклонна к нему. И это все отметили. — Не уклоняясь от исполнения моих обязанностей к вам обоим, — отвечал регент, — я прошу ваши высочества, в случае получения вами каких-нибудь донесений, которые могли бы посягать на добрые наши отношения, не удостоивать того ни малейшим вниманием, но, для разъяснения истины, объявлять мне доносителей. Со своей стороны обязываюсь действовать точно так же. При всех сановниках регент и родители Иоанна Антоновича укрепились на то взаимным словом. Ложность отношений чувствовали все, и напряженность распространялась во дворце, захватывая каждого. Об Анне Леопольдовне и ее супруге маркиз де ла Шетарди имел следующие сведения. В 1732 году генерал-адъютант Левенвольде был отправлен в Европу для выбора жениха принцессе Анне Леопольдовне. Посетив германские дворы, Левенвольде остановил взор свой на принце Антоне Бевернском. (Тому способствовала немалая сумма, выделенная русскому посланнику австрийским двором.) Решено было в Петербурге пригласить принца в Россию, дать ему чин кирасирского полковника и назначить приличное содержание. Левенвольде, по высочайшему повелению, сообщил о том родным принца. Родные не замедлили прислать избранника в Россию. Явившись при дворе, принц Антон имел несчастие не понравиться Анне Иоанновне, очень недовольной выбором Левенвольде. Но промах был сделан, исправить его, без огорчения себя или других, не оказывалось возможности. Принцу дали полк. Отношения между молодыми людьми не складывались. (Жена английского посланника леди Рондо в одном из писем, 12 июня 1739 года, писала: «Его воспитывали вместе с принцессою Анною, чем надеялись поселить в них взаимную привязанность, но это, кажется, произвело совершенно противное действие, потому что она ему оказывает более, чем ненависть — презрение».) Саксонский полковник Нейбауер в частной беседе с маркизом де ла Шетарди поведал, когда принцессе предложено было, желает ли она идти замуж за принца Антона-Ульриха, она тотчас же отвечала, что охотнее положит голову на плаху, чем пойдет за принца Бевернского. Этою минутою воспользовался Бирон: жене камергера Чернышева, бывшей тогда в чрезвычайной доверенности у принцессы, внушили похлопотать в пользу принца Петра, старшего сына Бирона. Думали, это будет самый удобный к тому случай, потому что принцесса, в неведении дальнейших видов, которые имели на нее, видимо, была огорчена и убита. Однако ошиблись в расчете, и вышло то, чего никак не ожидали. Принцесса и прежде, и теперь питала закоренелую ненависть к Бирону и его семейству и выказала себя изумленною и раздраженною от «неприличного предложения» Чернышевой. Чтобы лишить возможности внушить императрице что-нибудь другое, она сделала над собой величайшее усилие и объявила, что, еще раз посоветовавшись с собою, готова к послушанию и желает выйти за принца Бевернского. (Вряд ли знал маркиз о любопытных по этому предмету показаниях Волынского в производившемся о нем деле: «Как ея высочество была сговорена за герцога Брауншвейгского, то он, Волынский, пришедши к ней и видя ее в печали, спрашивал о причине тому. Принцесса отвечала: «Вы, министры проклятые, на это привели, что теперь за того иду, за кого прежде не думала, а все вы для своих интересов привели». Волынский утверждал, что ни он, ни Черкасский ничего о том не знают, а разве Остерман, и спросил: «Чем ее высочество недовольна?» Принцесса отвечала: «Тем, что принц весьма тих и в поступках не смел».) Действительно, принц был добрый малый — и только. Его доброму сердцу явно не хватало ума и энергии. Получил маркиз де ла Шетарди и негласную информацию: не Остерман в конечном деле решил дело (вице-канцлер стоял за брак Анны Леопольдовны с Антоном-Ульрихом, — племянником императрицы австрийской), а графиня Головкина. В России брак между двоюродными считался недопустимым. Петр же Бирон (так говаривали); был сыном Анны Иоанновны и, следовательно, доводился двоюродным братом принцессе. Головкина сумела воспользоваться этим обстоятельством и с необычайным тактом провела все дело. Анна Леопольдовна уступила настояниям тетки. Но не могла перебороть себя и была весьма холодна к жениху. Всю ночь после свадьбы она провела одна, в Летнем саду. Анне Иоанновне пришлось прибегнуть к действиям неординарным: фрейлины видели в полуотворенную дверь, как государыня била по щекам свою племянницу. Бирон беззастенчиво, не раз и не два говорил прямо в лицо молодому супругу, что жена его до замужества сознавалась, что охотнее положит голову на плаху, чем пойдет за него. Эрнста-Иоганна прямо-таки взбесило требование венского двора о праве Антона-Ульриха заседать в кабинете и военной коллегии. Около этого времени Пецольд, секретарь саксонского посольства, случайно встретил Бирона в Летнем саду, и тот дал свободу раздражению своего вспыльчивого характера. — Венский двор считает себя здесь, как дома, и думает управлять делами в Петербурге, но он сильно ошибается! — говорил герцог Курляндский. — Если же в Вене такого мнения, что у герцога Брауншвейгского прекрасные способности, то я готов без труда уговорить императрицу, чтобы принца совсем передать венскому двору и послать его туда, когда там настоит надобность в подобных мудрых министрах. Каждому известен герцог Антон-Ульрих как человек посредственного ума, и если его дали в мужья принцессе Анне, то при этом не имели и не могли иметь другого намерения, кроме того, чтобы производить на свет детей; но и на это он не настолько умен. Надобно только желать, чтобы дети, которые могут, пожалуй, от него родиться, были похожи не на него, а на его мать. Не будучи к кому-либо расположен, Бирон держал себя с ним высокомерно. Как гласит предание, даже будучи узником в Пелыме, свергнутый регент внушал страх местному начальству — воевода, встречаясь с ним на улице, разговаривал, сняв шапку, а в доме его не решался сесть без приглашения. Немудрено: при подобных взаимоотношениях достаточно было небольшой вспышки, чтобы многое в мгновение изменилось при дворе. Французский посол знал, не один он пристально следит за развивающимися событиями. В воскресенье, 19 октября, младенца-императора с большим торжеством перевезли в Зимний дворец. Шествие открывал эскадрон гвардии. Следом шел регент. За ним несли кресло, в котором восседала кормилица с ребенком на руках. Анна Леопольдовна ехала в парадной карете с Юлианой Менгден. (Юлиана входила в фавор, и сведения о ней собирались особенно тщательно. Маркизу известно было, она — дочь лифляндского ланд-маршала Густава Магнуса Менгдена от брака его с Доротеею-Софиею фон Розен, родилась в мае 1719 года. Когда именно поступила в придворный штат, достоверно установить не удавалось, но чрезвычайная привязанность к ней Анны Леопольдовны заставляла предполагать, не была ли Юлиана совоспитанницею принцессы и товарищем ее детских игр, а потом невеселой молодости. Они бывали неразлучны, и об этом много судили в дипломатическом корпусе. Уверяли, фаворитка запрещала Антону-Ульриху входить в спальню жены. Маркиз Ботта приписывал склонность принцессы к Юлии тому, что последняя — женоложница со всеми необходимыми для того качествами. — Это черная клевета! — возмущался Мардефельд. — Юлия никогда такой не была: покойная императрица из-за таких обвинений повелела тщательно освидетельствовать эту девушку, и донесение комиссии было благоприятно для нее. Впрочем, слухи не угасали.) Все отправились в Зимний дворец и поздравляли регента, целуя у него руку или полу мантии. Он заливался слезами и не мог произнести ни слова. «Спокойствие полное, так сказать, ни одна кошка не шелохнется», — сообщал в депеше Мардефельд о событиях воскресного дня. Ему вторил английский министр Финч, сменивший Рондо. «Гусарский полк, проезжая по Гайд-парку, возбуждает больше шума, чем эта перемена правительства». Для распоряжений относительно погребения императрицы Анны Иоанновны учреждена была Комиссия, носившая название «Печальной». Тело императрицы находилось в опочивальне. Для усопшей приготовили одежду: «шлафор» серебряной парчи, «робу» из той же парчи, украшенную белыми лентами, башмачки и бархатное «одеяло». 19 октября в придворной церкви совершена была заупокойная литургия и панихида членом Синода епископом псковским и архимандритом Александро-Невской лавры Стефаном. Сенат назначил регенту пятьсот тысяч рублей в год и постановил именовать его высочеством. Впрочем, этот титул дали и Антону-Ульриху. Бирон начал милостями, отменяя приговоры о смертных казнях, смягчая наказания. Призвал обратно ко двору князя Черкасского. Он искал популярности. Были уменьшены подати, последовал манифест о строгом соблюдении законов. Приказано было в зимнее время часовым давать шубы, «ибо в морозное время они без шубы претерпевают великую нужду». Памятуя, как упрекали его в роскоши и расточительстве, Бирон запретил носить материи дороже 4 рублей за аршин. Но тревога не оставляла его. В Петербург были призваны шесть пехотных батальонов и несколько драгун. «Семнадцать лет деспотизма и девятимесячный ребенок, который может умереть кстати, чтобы уступить престол регенту!» — писал в очередной депеше Мардефельд. Маркиз де ла Шетарди делал свои выводы. «Вследствие опьянения, которому — я не буду тому удивляться — он предается, у него может явиться намерение ухаживать за дочерью Петра Первого» — к такой мысли пришел он. Посол быстро понял: Бирон таит намерение принудить принца и принцессу Брауншвейгских оставить Россию и затем, женив сына на цесаревне Елизавете Петровне, возвести ее на престол. Была, была какая-то невидимая связь между Бироном и цесаревной. Он не принимал доносов, касавшихся ее, и проявлял в отношении ее, еще при жизни Анны Иоанновны, почти рабскую угодливость. (Она же, придя к власти, тут же поспешит освободить его из заключения.) Не упустили иностранные министры из виду и следующего шага регента: его поспешное возобновление старинных переговоров, начатых покойным герцогом Голштинским Фридрихом-Карлом. Этот зять Елизаветы Петровны в свое время просил займа в сто тысяч рублей, соглашаясь, чтобы деньги шли в приданое за дочерью Бирона. Руку Гедвиги Бирон просил он для своего сына, будущего Петра III. Государыня, как рассказывали, разорвала тогда письмо и запретила упоминать об этом. Теперь же регент торопил события, и вопрос о браке был решен в несколько дней. Несомненно, не могла не быть непричастной к этому Елизавета Петровна. Не случайно, далеко не случайно следили за цесаревной и во времена Анны Иоанновны, и во времена нынешние. Было, было над чем поразмышлять французскому послу. Досье на цесаревну исправно пополнялось новыми сведениями. Маркиз не мог упрекнуть себя в неточности выводов. Никто из придворных не ездил отныне к Анне Леопольдовне, но все спешили к регенту. Антону-Ульриху прекратили воздавать почести как отцу царя; у него не целовали более руки, но зато униженно лобызали руку Курляндского герцога. Сторонники Антона-Ульриха на чем свет стоит бранили брауншвейгского посланника, занявшего сторону Бирона, поминали недобрым словом посланника прусского короля и заодно императорского резидента, которые, несмотря на свои кровные связи, не помогали принцу. Сам он сник, и это вызвало всеобщее к нему презрение. Положение его осложнялось тем, что в Россию ожидался приезд саксонско-польского посланника графа Морица-Карла Линара. Он бывал в России, жил в Петербурге с апреля 1733 года по декабрь 1736-го. Красавец-вдовец, он принадлежал к знатной семье. В тот свой первый приезд он очаровал русских барышень и дам. Ему было 35 лет, он очень любил одеваться в костюмы светлых тонов, бывших ему к лицу, и даже считался законодателем моды. Люди положительные называли его фатом, а дамы находили очаровательным. Немудрено, что Анна Леопольдовна, которой едва минуло 17 лет, со всею страстью неиспорченного сердца влюбилась в красавца, напрочь забыв об Антоне-Ульрихе. Истины ради сказать надо, вся обстановка, в которой она жила и воспитывалась, была пронизана любовью, разговорами о ней. К тому же были люди, коим важно было расстроить предполагаемый брак принцессы, благоприятный Австрии. Воспитательница Анны Леопольдовны, Адеркас, сторонница Пруссии, вмешалась в эту интригу и стала посредницей между принцессой и Линаром. Увлечение переросло в страсть, и в дело вмешалась Анна Иоанновна. Адеркас была отставлена от должности и выслана на родину, в Германию. Государыня же просила Дрезден возвратить Линара к саксонскому двору и дать ему другое назначение. Просьба была уважена. Русский двор проводил Линара благосклонно. При отъезде ему подарили драгоценный перстень. Теперь Дрезден готовил замену Зуму. Маркиз де ла Шетарди ломал голову, конечно же, не над любовными интригами, получающими отныне свое развитие, игра политическая волновала его. Чего хочет Дрезден, заменяя Зума? Анну Леопольдовну словно подменили. Степенная, молчаливая, никогда не смеющаяся, она, даже в эти траурные дни после кончины государыни, не могла скрыть своего счастья. Что-то столь сильно переменило ее, что она отважилась дерзко обойтись с Бироном, забрав к себе своего сына. Она поместила его в собственных покоях и объявила, что не расстанется с ним ни на минуту. Твердость, проявленная ею, вызвала живейшее к ней участие со стороны русских. Перемены в характере Анны Леопольдовны заставили глубоко задуматься не одного французского посла. Бирон снес оскорбление молча. Отметив, что именно в это время французский посол искал встречи со всероссийским регентом и не находил ее, ввиду занятости Бирона, и не упустив из виду неожиданное приглашение послу, высказанное Елизаветой Петровной (тут в самую пору подумать, не от Бирона ли, его инициативы оно исходило), проследим за последующими событиями. По ночам по городу разъезжали драгуны, разгоняя подозрительных людей. В народе наблюдалось волнение. Возмущение вызывало то, что в церквах молятся за лицо не их вероисповедания. Доносился ропот и из гвардейских казарм. Недовольные властью говорили, ничего нельзя сделать, пока императрица не будет предана земле, но, после отдания долга, когда гвардия сберегся, тогда увидят, что произойдет. В Петербурге вновь открывались кабаки. Шпионы хватали и уводили в темницу всех, кто, забывшись или в опьянении, осмеливался высказываться против регента. В эти же дни осведомители французского посла известили о немаловажном событии, имевшем место в доме сына бывшего канцлера Михаила Гавриловича Головкина, состоявшего в давнишней ссоре с Бироном. У Головкина постоянно толпились посетители, большею частью отставные военные, недовольные или гонимые Бироном. Разговоры чаще всего касались взаимоотношений регента и Анны Леопольдовны. Всех оскорбляло унижение, в какое впала по милости Бирона мать императора. В один из вечеров откровенные гости сообщили графу о том, что есть офицеры, готовые на все для отмщения Анны Леопольдовны, но нет руководителя, умеющего приступить к делу. Представили Головкину и одного из этих офицеров — подполковника Любима Пустошкина. Тот обратился к графу за помощью. Граф, отговорившись подагрой, посоветовал его единомышленникам собраться и пойти целым обществом к Анне Леопольдовне. — Просите ее о принятии правления, — сказал он и, дав совет, добавил: — Что слышите, то и делайте; однако ж ты меня не видел, и я от тебя не слыхал; а я от всех дел отрешен и еду в чужие края. Помолчав, подумав, рекомендовал офицеру князя Черкасского. — Но, уговор, обо мне ни слова и действовать начинайте завтра же, — закончил он. Пустошкин в знак согласия кивнул. Черкасский, как позже узнал маркиз де ла Шетарди, испугался сделанного предложения. Вслух одобрил его, но сразу же по уходу заговорщиков обо всем донес Бирону. Дело осложнялось тем, что Антон-Ульрих в тот же промежуток времени благосклонно выслушивал офицеров, высказавших пожелание видеть его регентом. Нешуточная ситуация вызвала резкие действия со стороны Эрнста-Иоганна Бирона. Кроме того, 24 октября им были получены тайные сведения из дворца принца Брауншвейгского и его жены: камергер Анны Леопольдовны Алексей Пушкин явился к ней и просил отлучиться для донесения Бирону на секретаря конторы ее, Семенова, говорившего, что «определенный завещательный ея Императорского Величества указ яко бы не за собственною, ея Императорского Величества рукою был». Анна Леопольдовна отвечала: — Это довольно, что ты мне о сем доносишь, я тотчас прикажу о том донести его высочеству регенту через барона Менгдена. Всероссийский регент появился во дворце у Анны Леопольдовны и потребовал объяснений. — Ваше Высочество приказали являвшемуся к вам офицеру прийти вторично, около полудня, — сказал он Антону-Ульриху. — В силу взаимоданного нами обещания не скрывать ничего, что могло бы касаться наших дружеских отношений, я считаю своею обязанностью предостеречь Ваше Высочество насчет людей, затевающих возмущение, о чем вам уже известно; но если закрывать глаза на это бедствие, то оно, едва возникая теперь, будет возрастать со дня на день и неизбежно приведет к самым гибельным последствиям. — Да ведь кровопролитие должно произойти во всяком случае, — заметил принц. — Ваше Высочество, не считаете ли вы кровопролитие такою безделицею, на которую можно согласиться почти шутя? — спросил Бирон и продолжил: — Представьте себе все ужасы подобной развязки. Не хочу думать, чтобы вы желали ее. — Могу вас уверить, я никогда не начну первый, — отвечал Антон-Ульрих. — Никогда. Уверяю вас. — Такой ответ, — возразил Бирон, — дурно обдуман. Не одно ли и то же зарождать разномыслие и сообщать движение мятежу? Впрочем, легко может случиться, что Ваше Высочество первый же и пострадаете за это. — Поверьте мне, — повторял принц, — я ничего не начну первый. Уверяю вас, я не подниму прежде других знамени возмущения. — Что вы думаете выиграть путем мятежа? — спросил Бирон. Принц молчал. — Тогда ответьте искренне, если вы недовольны чем-нибудь, то чем именно? — Не совсем верю в подлинность завещания покойной императрицы, — после долгого молчания ответил Антон-Ульрих, — даже подозреваю, подпись ее величества — подложная. Было похоже, он отважился наконец, объясниться. — Об этом вы вернее всего можете узнать от Остермана, — отвечал регент, — в деле по завещанию императрицы он может почитаться лицом ответственным. — И, помолчав, добавил сухо: — Напрасно пороча завещание, вредите сыну своему, именно этому завещанию он обязан престолом. Вы не должны были бы затевать смуты; напротив, вам следовало бы молить небо об отвращении обстоятельств, открываемых в настоящее время, а не порождать их собственною вашею фантазиею. Знает ли Анна Леопольдовна о ваших намерениях? — Нет, — упавшим голосом отвечал принц. Анна Леопольдовна принялась уверять, что ничего не слыхала, и, чтобы сгладить обстановку, проводила регента до его дома и просидела у него два часа. Но регент не успокоился. На другой день Бироном был созван Сенат и генералитет. Чрез нарочного вызвали Антона-Ульриха. Напуганный серьезностью обстановки, он залился слезами. Бирон «выговаривал ему в присутствии многих особ за покушение по извету секретаря, называл его неблагодарным, кровожаждущим, и что он, если б имел в своих руках правление, сделал бы несчастным и сына своего, и всю империю». Растерянно двигая руками, Антон-Ульрих коснулся нечаянно эфеса своей шпаги и положил на него левую руку. Приняв нечаянное движение за угрозу, Бирон, ударив по своей шпаге, сказал: — Готов и сим путем, буде принц пожелает, с ним разделаться. С принцем Бирон покончил тем, что предложил ему чрез Миниха, брата фельдмаршала, сложить с себя все воинские звания. Вопрос о высылке принца Брауншвейгского и его супруги из России, казалось, был решен. До французского посла дошли слухи, что регент послал за своим братом, командовавшим в Москве, и Бисмарком, зятем своим, сидевшим в Риге, чтобы нанести решительные удары, долженствующие утвердить его владычество. 31 октября приведены в застенок и подняты на дыбу Любим Пустошкин, Михаил Семенов, секретарь конторы Анны Леопольдовны, и Петр Граматин — секретарь принца Брауншвейгского. Бирон часто видел Анну Леопольдовну, из чего заключали, что они в хороших отношениях, но только самые близкие люди были свидетелями их ссор. 7 ноября он сказал ей: — Я могу послать вас и вашего мужа в Германию; есть на свете герцог Голштинский, и я его заставлю приехать в Россию, и я это сделаю, если меня принудят. После такого предложения разрыв был неизбежен. Утром 8 ноября, в субботу, фельдмаршал Миних, вызванный во дворец Анной Леопольдовной, представив ей несколько кадетов, остался с нею один, и были объяснения о настоящем положении дел. Неожиданно дав волю слезам, принцесса принялась жаловаться на герцога, на его обращение с ней и ее мужем и прибавила, сквозь всхлипывания, что не может более сносить тирании регента и что ей ничего не остается, как уехать из России. — Прошу вас, — вытирая слезы, просила она, — употребите всю вашу власть у герцога Курляндского, чтобы нам было позволено увезти с собою нашего ребенка, чтобы спасти его от всех опасностей, угрожающих русским царям, от которых он не избавится, пока будет находиться в руках человека, ненавидящего его и его родителей. Миних, удивленный услышанным, сначала выказался недоверчивым. К тому же по дороге во дворец фельдмаршал встретился с Бироном, который тут же, неведомо почему, развернул карету и поспешил к своему брату. Все это показалось подозрительным старому воину. Он почувствовал угрозу для себя и теперь раздумывал о неожиданной встрече. Анна Леопольдовна, внимательно следя за выражением его лица, произнесла: — У меня есть доказательства тому, что я говорю. Поймав ее взгляд, фельдмаршал неожиданно сказал несколько нелестных слов в адрес регента. (Хотя Миних и участвовал в возведении регента, но между ними царствовали подозрения и зависть.) Она глубоко вздохнула. — Открывались ли вы в этом кому-нибудь? — спросил он. — Никому, — последовал ответ. Фельдмаршал молчал, возможно, размышляя о том, что герцог Курляндский имел намерение, если представится случай, отвязаться от него. — Если дело зашло так далеко, — наконец произнес он, — то благо государства заглушит во мне признательность, коею обязан герцогу. Вам стоит только приказать и объявить о своих намерениях гвардейским офицерам, которых я призову, и я избавлю вас от герцога Курляндского. Анна Леопольдовна вдруг разразилась новыми слезами. Она испугалась. Ей казалось невозможным свершение задуманного и было жаль себя. Ничего, кроме изгнания, не ожидало ее. Фельдмаршал крепко выругался, и это несколько отрезвило ее. Она вытерла слезы и попросила только об одном, чтобы муж ее ничего не знал. — Но ваше семейство, — вдруг произнесла она, — не боитесь ли погубить его? — Не может быть речи о семействе, — возразил он, — когда дело идет о службе царю и спокойствии государства. Проводив фельдмаршала, Анна Леопольдовна, для большей осторожности, как и было оговорено с Минихом, уговорила супруга попросить свидания с герцогом. При встрече она была столь почтительна и столь предупредительна с Бироном, что, польщенный, он сделался с ней любезнее, чем обыкновенно, позвал Антона-Ульриха в Манеж и, отправляясь обедать, расстался с ним очень ласково. >X Фельдмаршал Миних жил не в собственном доме, а в наемном, помещавшемся рядом со старым Зимним дворцом: собственный дом его на Васильевском острове не был еще достроен. Фельдмаршалу шел пятьдесят восьмой год. (Через месяц после описываемых нами событий, когда Миних утвердился в должности первого министра, прусский посол Мардефельд в одной из депеш на родину так характеризовал его: «У него великолепная фигура, он очень трудолюбив и красноречив. У него большой талант к военному делу, но к той деятельности, за которую он теперь взялся, у него нет и намека на способность, да и вообще у него скорее поверхностный, чем глубокий ум. Его скупость, которую можно назвать ослепительной, сделает то, что он подарит свою дружбу и добрую волю любой иностранной державе, способной осуществить его материальные надежды. Ввиду того, что он совершенно невежествен, он во всем советуется с братом, который обладает педантической эрудицией, но лишен здравого смысла». Личный адъютант Миниха подполковник X. Г. Манштейн в мемуарах напишет следующее: «Граф Миних представлял собою совершенную противоположность хороших и дурных качеств: то он был вежлив и человеколюбив, то груб и жесток; ничего не было ему легче, как завладеть сердцем людей, которые имели с ним дело; но минуту спустя он оскорблял их до того, что они, так сказать, были вынуждены ненавидеть его. В иных случаях он был щедр, в других скуп до невероятия. Это был самый гордый человек в мире, однако он делал иногда низости; гордость была главным его пороком, честолюбие его не имело пределов, и, чтобы удовлетворить его, он жертвовал всем. Он ставил выше всего свои собственные выгоды; затем самыми лучшими для него людьми были те, кто ловко умел льстить ему». «Не доверяйтесь ему, он по природе обманщик, коварен, жесток, вероломен и непостоянен», — заметила в одном из своих писем леди Рондо. «Лжив, двоедушен, казался каждому другом, а на деле был ничьим», — предупреждал дюк Лирийский. Впрочем, приведем и еще один факт. Когда Миниха отправят в ссылку, его супруга Барбара-Элеонора, не раздумывая, предпочтет разделить участь своего мужа. Кроме Барбары-Элеоноры, добровольно в Сибирь вместе с Минихом отправится его друг и духовный наставник пастор Мартене. Родился Бурхард Кристоф Миних 9 мая 1683 года в местечке Нойен-Гунтоф в графстве Ольденбург, входившем тогда в состав Дании. Его отец Антон-Гюнтер, будучи главным надзирателем над плотинами и водными работами у датского короля, сумел успешной работой приобрести дворянство и чин подполковника. От него сын получил первые сведения по математике, технике. Мать, София-Катерина, обучила сына французскому языку. Миних начал свою карьеру в 16 лет, — сначала на французской службе, затем в Германии. В 1709 году подполковник Миних в одном из боев во Фландрии был ранен, в 1712 году полонен французами. Возвратясь в Германию, получил чин полковника, а в 1716 году вступил в польскую службу и вскоре произведен Августом II в генерал-майоры. Не сойдясь характером с графом Флеммингом, тогда первым лицом в Польше, Миних принял предложение русского посла при польском дворе, князя Долгорукого, и явился в Россию, где способностями своими обратил внимание государя Петра Алексеевича. Ему было поручено строительство Ладожского канала, кое он и завершил в 1730 году. В придворные баталии Миних до поры до времени не встревал, но по службе продвигался успешно. Был пожалован в российские графы и назначен Петербургским губернатором. Стоит упомянуть и следующий факт: еще в 1724 году Петр Первый, посетив работы Ладожского канала, так был доволен трудами Миниха, что взял его с собою в Петербург, привез в Сенат и, представляя присутствующим, сказал: «Из всех иностранцев, бывших в моей службе, он лучше всех умеет предпринимать и производить великие дела; помогайте ему во всем». При избрании на престол Анны Иоанновны Миних, не присутствовавший в Москве, не подписался на акте об ограничении самодержавия, принес в Петербурге верноподданнейшее поздравление императрице, проезжавшей в Москву, и, заслужив ее милость, был пожалован генерал-фельдцейхмейстером и президентом Военной коллегии. Получив столь высокое назначение, Миних начертал новое положение для гвардии и принял главное участие в основании Кадетского корпуса. Он же, как полагают, присоветовал Анне Иоанновне оставить Москву. Государыня весьма милостиво относилась к советам генерала, что и послужило причиной охлаждения к нему Остермана и Бирона. Первый завидовал быстрому восхождению своего друга, второй увидел в нем опасного соперника. Начавшиеся военные события позволили Бирону удалить соперника от двора. Как главнокомандующий Русской армией Миних принял участие в войне за «польское наследство» и в русско-турецкой войне. Под его водительством 18 июня 1734, года был взят Данциг, из которого, однако же, к досаде Миниха, накануне бежал Лещинский. В качестве утешения король Август III прислал победителю шпагу и трость, осыпанные бриллиантами. Ведомые Минихом, в турецкую кампанию русские воины в 1736 году прорвались через Перекоп в татарский Крым и сожгли Бахчисарай, в 1737–1739 гг. принудили к капитуляции гарнизоны турецких крепостей Очаков и Хотин, одержали блестящую победу над турками при Ставучанах. Правда, при этом Миних, ради достижения успеха, не считался с потерями. В его походах солдаты гибли прежде всего от нехватки продовольствия и воды, от болезней. Леди Рондо так характеризовала его в 1735 году: «Как воин, он предприимчив и быстр, и так часто успевал в своих дерзких предприятиях, что теперь влюбился в них, не обращая ни малейшего внимания на то, что приносит в жертву своему честолюбию множество людей». Еще в те годы подмечено было, что предприимчивость его переходит границы, предписываемые долгом. Ненужная России война, напрасно погубленные люди, силы и деньги меж тем стяжали русскому войску лавры храбрейшего, а фельдмаршалу — славу лучшего полководца в Европе. Лица внимательные приметили: побуждаемый чрезмерным честолюбием, Миних желал бы управлять всем на свете. Вынужденный обстоятельствами согласиться на регентство Бирона, Миних 17 октября стоял у постели умирающей императрицы, выслушав именно к нему обращенные последние слова Анны Иоанновны: «Прощай, фельдмаршал!» Наблюдая за Минихом, французский посол отмечалего деятельное участие в борьбе за власть между различными придворными группировками. Миних поддержал Бирона, добивавшегося регентства, рассчитывая, вероятно, получить чин генералиссимуса и участвовать в управлении империей. Но вскоре, однако, убедился в неверности сделанной им ставки. Бирон не собирался ни с кем делиться властью. Выглядел Миних последние три недели смирным. Чаще обычного пребывал дома. Была у фельдмаршала неплохая библиотека. Возвратившись от Анны Леопольдовны, Миних сообщил домашним, что ныне обедают они у Бирона, велел собираться и надолго заперся у себя в библиотеке. Проезжая по петербургским улицам, торопясь в Летний дворец к обеду, на который им были приглашены Миних и Менгден с семьями, Бирон, скользя по лицам встречающихся на пути людей, вдруг подметил про себя, что все они имели скучный вид, как люди, чем-нибудь недовольные. Это произвело на него сильное впечатление. Об этом он поведал гостям, собравшимся за обеденным столом. Присутствующие, как и можно было ожидать, высказывались в том смысле, что, наверное, ничего особенного не было в лицах, встреченных герцогом людей и что, может быть, они опечалены смертью государыни. Ответы не успокаивали герцога. Он был молчалив и задумчив во все время обеда. Вставая из-за стола, фельдмаршал простился, оставя свою семью. Он отправился домой. Вечером Миних явился во дворец к Анне Леопольдовне и спросил, не имеет ли она что-нибудь ему приказать, потому что его план сделан и он исполнит его в ту же ночь. Анна Леопольдовна была поражена столь важным и скорым решением. — Каким образом? — поинтересовалась она. — Прошу меня извинить, если не скажу вам своих планов, и не удивляйтесь, если подыму вас с постели часа в три утра. Анна Леопольдовна выслушала Миниха и после недолгого раздумья сказала: — Я предаю себя, моего мужа и моего ребенка всецело в ваши руки и рассчитываю на вас. Пусть Бог вас ведет и сохранит нас всех. Откланявшись, фельдмаршал отправился к герцогу Курляндскому на ужин. План фельдмаршала (а уж он как никто чувствовал изолированность Бирона в последние дни) состоял в следующем. Герцог мог рассчитывать на Измайловский и Конногвардейский полки. Наоборот, преображенцы держали сторону Миниха. К тому же сегодня, в субботу, очередь держать караул у Зимнего и Летнего дворцов за преображенцами. Следовательно, не станется проблем захватить регента ночью и порешить с ним по-свойски. За ужином регент Бирон был рассеян и мрачен. Он казался чем-то обеспокоенным. Жаловался на удрученность духа и на большую тяжесть, коей никогда в своей жизни не чувствовал. — Легкое нездоровье, — сказал Левенвольд, — ночью пройдет. — Пройдет, — поддержал Миних. — К утру забудется обо всем. Ужинали втроем. Обыкновенно общительный, герцог не сказал более ни слова. Дабы оживить немного разговор, фельдмаршал стал рассказывать о своих кампаниях, о разных событиях, при которых присутствовал в течение своей сорокалетней службы. В конце разговора Левенвольд неожиданно спросил: — А что, граф, во время ваших походов вы никогда не предпринимали ничего важного ночью? Странность вопроса, так неуместного в этом разговоре, поразила фельдмаршала, но он, быстро взяв себя в руки и сохраняя спокойный вид, ответил с наружным равнодушием: — Наверное, в массе дел, при которых присутствовал, были дела во всякое время дня и ночи. Отвечая, Миних заметил — герцог, лежавший на своей постели, в тот момент, как он говорил эти слова, приподнялся немного, оперся на локоть, положил голову на руку и оставался так долго в раздумье. Расстались они около десяти часов. Вернувшись домой, фельдмаршал приказал разбудить себя в два часа ночи. Лег в постель, но, как позже говорил, глаз не смыкал. Ровно в два часа он сел в карету с одним из своих адъютантов — Манштейном. Другой же — Кенигсфельд должен был ехать перед ним в санях и остановиться в пятидесяти шагах от дворца, чтобы не подать знака прислуге, куда он пойдет. Выйдя из кареты и сказав адъютантам, что надобно поговорить с сыном, который, как гофмейстер Анны Леопольдовны, спал во дворце, Миних направился в покои принцессы. Караульный не хотел впускать его. — Какого полка? — грубо спросил Миних. — Преображенского, — отвечал тот. — Я освобождаю тебя от исполнения данного тебе приказа, — произнес фельдмаршал и отворил двери покоев. Анне Леопольдовне он объявил, что пойдет исполнить ее приказания, если она теперь повторит их. Она это сделала. — Прошу вас подтвердить сказанное в присутствии караульных при императоре офицеров, — сказал Миних. Анна Леопольдовна согласилась. Тех ввели, и принцесса дрожащим голосом объявила им свои желания. Офицеры выразили готовность их исполнить. Анна Леопольдовна перецеловала их одного за другим, поцеловала и фельдмаршала. Миних поспешил во двор, приказал собрать караул и, отобрав человек восемьдесят, направился к Летнему дворцу — резиденции Бирона. Петербург спал. Фельдмаршал пешком, в мундире, в сопровождении своих адъютантов и гвардейцев шествовал по темным улицам города. Его карете приказано было ехать посреди отряда. На углу Летнего дворца их окликнул караульный: — Кто идет? Миних, подойдя к нему, приказал молчать. — Не видишь, принцесса Анна Леопольдовна едет к герцогу Бирону, — сердито произнес он. Фельдмаршал велел идти вперед Манштейну для предупреждения со своей стороны караульных офицеров Летнего дворца, чтобы они вышли, потому что он имеет нечто сообщить им. Он застал всех собравшимися на гауптвахте. — Знаете ли вы меня? — спросил он и, получив положительный ответ, продолжил: — Вам известно, как много раз я жертвовал своею жизнью за Россию-матушку, вы, пуль не страшась, следовали за мною. Хотите ли еще раз послужить для блага императора и уничтожить в лице регента вора, изменника и ненавистника родителей Иоанна Антоновича? О том просит Анна Леопольдовна, такова воля ее. Для большего убеждения он позвал двух караульных офицеров из Зимнего дворца. Те подтвердили его слова. Офицеры и солдаты выразили готовность проявить себя в деле. Фельдмаршал немедленно приказал Манштейну с отрядом гвардейцев проникнуть в покои герцога и арестовать его. Заслышав шум, регент позвал было караульных, но солдаты отвечали ему, что они-то и есть караульные, назначенные для его сбережения, но пришедшие арестовать его. Едва Манштейн с гвардейцами ворвался в спальню регента, Бирон попытался спрятаться под кроватью. Но затем, как свидетельствует Манштейн, «став наконец на ноги и желая освободиться от этих людей, сыпал удары кулаком вправо-влево; солдаты отвечали ему сильными ударами прикладом, снова повалили его на землю, вложили в рот платок, связали ему руки шарфом одного офицера и снесли его голого до гауптвахты, где его накрыли солдатской шинелью и положили в ожидавшую его тут карету фельдмаршала. Рядом с ним посадили офицера и повезли его в Зимний дворец. В то время, когда солдаты боролись с герцогом, герцогиня соскочила с кровати в одной рубашке и выбежала за ним на улицу, где один из солдат взял ее на руки, спрашивая у Манштейна, что с ней делать. Он приказал отнести ее обратно в ее комнату, но солдат, не желая себя утруждать, сбросил ее на землю, в снег, и ушел…» В ту же самую злополучную ночь для Биронов Манштейн, исполняя приказ фельдмаршала, направился на Миллионную улицу арестовывать Густава Бирона. Тот спал. Караульные не хотели пропускать Манштейна, однако угроза императорского приказа подействовала, и они уступили. Осторожный Манштейн подошел к дверям спальни Густава, окликнул его. — Ver ist da? (Кто там?) — послышалось в ответ. — Подполковник Манштейн. Имею крайнюю нужду немедленно переговорить с вами о весьма важном деле. Густав, не чуя опасности, поспешил отворить дверь ночному гостю. Они отошли к окну, и тут, схваченный Манштейном за обе руки, брат регента выслушал от него объявление об аресте именем императора и весть, что Эрнст-Иоганн Бирон — уже не регент. Густав, не желая верить услышанному, рванулся к окну, желая отворить его и крикнуть «караул», но в эту минуту в комнату ворвались преображенцы, позванные Манштейном, связали ему руки ружейным ремнем, заткнули рот платком и, несмотря на то, что Густав отчаянно отбивался, закутали его в шубу, вынесли на улицу, впихнули в сани и повезли в Зимний дворец. В Москву, для ареста старшего брата Бирона, в ту же ночь послали гвардейцев. Бироновщина кончилась. >XI Не менее важное событие произошло в Европе. 20 октября 1740 года в Вене скончался император австрийский Карл VI. Это известие пришло в Петербург несколько дней спустя после смерти императрицы Анны Иоанновны. Мария-Терезия получила тяжелое наследство от своего отца. Австрия многое утратила в последние годы правления Карла VI. Белградским миром некогда всемогущая империя отдала туркам Белград, всю Сербию и часть Боснии и Валахии. Армия была в полном расстройстве, финансы в самом жалком состоянии. Император, особым циркуляром известил европейские дворы об измене и продажности своих полководцев и министров. Дочь Карла VI вступила на австрийский престол согласно Прагматической санкции{3}, которую при жизни императора признавали все державы, и все они, кроме Баварии, гарантировали ее. Но, как выразился Фридрих II, эта гарантия была пустым словом. Он первый подал сигнал к войне за австрийское наследство. Бранденбургский дом имел старые притязания на часть Силезии. В одно и то же время отправил он свои требования к венскому двору и двинул армию в Силезию. Мария-Терезия тотчас же обратилась за поддержкой к державам, гарантировавшим Прагматическую санкцию, но немедленно помощи ниоткуда не последовало. Решение вопроса зависело главным образом от той политики, какой станут придерживаться Россия и Франция. Версаль, преследуя цель ослабить Габсбургский дом и всеми мерами добиться дробления Германии, поддерживал дружеские сношения с Пруссией и интриговал в Порте и Швеции против России, с тем чтобы помешать ее вмешательству во враждебные отношения Фридриха II с Марией-Терезией в пользу Австрии. Стремясь к европейскому господству, Франция настойчиво создавала «восточный барьер» — союз враждебных Австрии и России государств: Швеции, Порты и Речи Посполитой. Барьер, по мысли версальских политиков, должен был помешать распространению влияния России и объединению ее с Австрией, что нарушило бы соотношение сил в Европе не в пользу Франции. Что же касается России, то у европейских политиков складывалось впечатление, что русские, слишком занятые у себя переворотами во дворце, которые следовали так быстро, не думали извлечь пользы из столь благоприятного обстоятельства для величия их страны. Русские дворяне, писал английский посол Финч, не хотят разбирать никаких дел с остальной Европой. Он же, первый из англичан, заговорил о необходимости в данной ситуации соединить тесными сношениями дружбы Россию и Великобританию и укрепить связь, которая существовала уже между императрицей Анной Иоанновной и Австрийским домом. Фридрих II, едва получив корону, также искал согласия с кабинетом Петербурга. Его посланник Мардефельд упорно обхаживал Остермана, и небезрезультатно: русский министр иностранных дел заговорил о согласии заключить трактат с Англией, но при условии соблюдения интересов Пруссии и Польши, что, конечно же, не устраивало английский кабинет. Весть о кончине Карла VI встревожила и смутила Остермана, но Пруссии было ясно: Россия не была в состоянии заниматься делами своих соседей. Фридрих откровенно сказал, что то, что заставило его окончательно решиться захватить Силезию, это смерть Анны Иоанновны: «Видимо было, — говорил он, — что в период несовершеннолетия молодого государя Россия будет больше занята поддержанием спокойствия в своем государстве, чем поддержанием Прагматической санкции». Пруссия хотела склонить Россию на свою сторону, но при Бироне, явно тяготевшем к интересам Австрии, этого было невозможно добиться. Однако, едва Анна Леопольдовна была объявлена регентшей, Фридрих оживился, ибо Антон-Ульрих был его бо-фрер{4}, и Миних, первый министр, мог быть подкуплен. Об этой непростой ситуации и возможных вариантах развития событий и размышлял последние дни маркиз де ла Шетарди, наблюдая за событиями, происходившими в Петербурге. Миних действительно был назначен первым министром и, кроме того, подполковником конной гвардии. Супруга его стала первою дамой после принцесс. Антон-Ульрих сделан генералиссимусом, Остерман — генерал-адмиралом, князь Черкасский — канцлером, а граф Головкин пожалован вице-канцлером и сделан кабинет-министром. Петербург ликовал. Незнакомые, встречаясь на улицах, поздравляли друг друга с низвержением курляндца, знакомые обнимались и целовались, как в светлое воскресенье. Анна Леопольдовна принимала поздравления. В церквах зачитывали манифест об отрешении от регентства Империи герцога Курляндского Бирона и во время богослужений молились о здравии благочестивейшего, самодержавнейшего великого государя, императора Иоанна Антоновича всея России, благоверной государыни правительницы, великой княгини Анны всея России, и о супруге ее, благородном государе Антоне, о благоверной государыне цесаревне Елизавете Петровне. 10 ноября был парад всем войскам, находившимся в Петербурге. Именным Его Императорского Величества указом велено «для сего радостного случая» всем унтер-офицерам и солдатам по две чарки простого вина дать. Вокруг Зимнего дворца горели многочисленные костры. К ярко освещенному подъезду один за другим подъезжали богатые экипажи, слуги спешили встречать разряженных вельмож, взбудораженных, возбужденных последними событиями. Важно было уловить момент, предстать пред великой княгиней всероссийской и выказать несказанную радость и удовольствие от известия, что отныне правление Всероссийской Империи во время малолетства Его Императорского Величества поручено и отдано ей — Анне Леопольдовне. Залы сверкали от обилия золота. Придворные выискивали главных героев дня и почтительно, с глубочайшей признательностью за заслуги их, кланялись им. Остерман ловил каждое слово Миниха. Фельдмаршал важно поглядывал окрест себя. В залу вошла графиня Головкина, супруга вице-канцлера, и старый фельдмаршал, расфранченный, поспешил к ней. Он овладел ее рукою и осыпал ее самыми жаркими поцелуями. Старый селадон, почивавший на лаврах, так теперь маневрировал около милых дам. Вместе они подошли к великой княгине, окруженной самыми близкими ей людьми. Все с негодованием говорили о Бироне, недобрым словом поминали супругу его, рожденную Трейден, коя также была нетерпима всеми. Поддерживая разговор, мило улыбаясь, кланяясь, всяк в тот момент думал более об одном: что он может получить, выиграть от сложившейся ситуации, на кого ставить ныне, супротив кого вести тонкую интригу. Заиграла итальянская музыка, и правительница, взяв под руку красавицу тетку Елизавету Петровну, направилась к празднично украшенному искусственными цветами столу. Еще 9 ноября, после обеда, Бирона и все его семейство отправили в одной карете в Шлиссельбург. Тут его допросили в первый раз, предлагая следующие пункты: До какой степени простирались отношения его с нынешнею благоверною государынею цесаревной Елизаветой Петровной, имевшие целью удаление от престола царствовавшего императора? Кто именно знал об этом? Герцог заявил, что с ним поступают бесчеловечно и неслыханным образом. — Везде, — говорил он, — а также и в России, существует обычай уличать обвиняемого письменными доказательствами или изустными показаниями достоверных свидетелей. И еще… — Герцог помолчал и продолжил: — Прошу помнить, сам я лицо владетельное, вассал короля польского, и, следовательно, нельзя меня допрашивать и выслушивать без депутата с его стороны. Отвечали герцогу весьма грубо. Густава Бирона с гауптвахты Зимнего дворца увезли под стражею, в сумерки, в Иван-город. Кабинет-министра Бестужева-Рюмина, арестованного вместе с Биронами, на дровнях отправили в неизвестном направлении. Всего более удивило маркиза де ла Шетарди, что командовать Измайловским полком назначен был князь Гессен-Гомбургский, из ближайших людей цесаревны Елизаветы Петровны. Чрез тайных поверенных маркиз получил следующие сведения о новом подполковнике и командире Измайловского полка. Людвиг-Иоганн-Вильгельм, наследный принц Гессен-Гомбургский, прибыл в Россию в 1723 году, восемнадцати лет от роду, и тогда же принят в службу полковником. Петр I предполагал женить его на дочери Елизавете Петровне, но брак не состоялся по случаю кончины государя. В 1730 году Анна Иоанновна пожаловала его генерал-лейтенантом Преображенского полка. Тогда же принц сблизился с Бироном. С Минихом новый генерал был при взятии Перекопа, занятии Бахчисарая и сожжении Ахмечети, но разошелся в мнениях с главнокомандующим, отстаивая свою мысль действовать малыми отрядами, а не всею армией, склонил на свою сторону нескольких генералов, собирался, как пишут, лишить Миниха команды и тайно жаловался на него Бирону. Беспокойный, сварливый, нрава слабого, князь Гессен-Гомбургский, ненавидя Миниха, всячески подсиживал его, был в ссоре со всем Петербургом и дружил с одним Лестоком. Чрез тайных поверенных получал маркиз де ла Шетарди сведения и о других не менее важных для него событиях, в городе происходивших. Так, 17 октября 1740 года, при Адмиралтействе на полковом дворе, прапорщик Горемыкин распоряжался о приводе к присяге по случаю назначения наследника престола. Трое из сосланных на работу — Иван Ильинский, Ларион Агашков, Кирилл Козлов, «потаенные раскольщики», объявили, что они «к той присяге нейдут, для. того что та присяга учинена благоверному государю великому князю Иоанну, а он родился не от христианской крови и не в правоверии». На допросе Ильинский пояснил, что «отец его высочества иноземец и в церковь не ходит и святым иконам не покланяется, о чем он, Ильинский, признавает собою, что иноземцы последуют отпадшей западной римской церкви». Несмотря на истязания, «потаенные раскольники» стояли на своем. Их сослали навечно в Рогервик на каторжную работу. Вероятные поводы к волнению в суеверном народе весьма интересовали как аналитиков в Сорбонне, так и их противников в масонских ложах. Вот почему сведения из сыскного приказа почитались за важнейшие. Капитан в отставке Петр Калачов бывал с государем Петром I во многих баталиях, ездил с ним и в Голландию. ДеЛа привели его в ноябрьские дни 1740 в Петербург. Старый солдат встретился 16 ноября на квартире со своим двоюродным племянником, солдатом Преображенского полка Василием Кудаевым и старым знакомым Василием Егуповым. Как водится, выпили. Закусили. Налили по второй. — Ну, племяш, что у вас в полку вестей? — спросил Калачов. — У вас ли князь Трубецкой и Альбрехт? Помнится, сказывал ты мне, Альбрехта Бирон жаловал, а Трубецкой поручика Аргамакова бил тростью по щекам. — Все по-прежнему, — отвечал тот. — В тайной канцелярии никого нет вновь? — поинтересовался капитан. — Не слыхал, — с неохотой отвечал племянник. — Да-а, — протянул Калачов, — ведь Ханыков и прочие были в тайной канцелярии под караулом не государыне цесаревне Елизавет Петровне в наследстве, а в регентове деле. (Во время кончины Анны Иоанновны бывший в карауле в Летнем дворце поручик Преображенского полка Петр Ханыков, узнав, что правителем назначен Бирон, сказал в сердцах: «Для чего так министры сделали, что управление империи мимо его Императорского Величества (Иоанна III) родителей поручили его высочеству герцогу Курляндскому?» Поручик того же полка Аргамаков говорил с плачем: «До чего мы дожили и какая нам жизнь! Лучше бы сам заколол себя, что мы допускаем до чего, и хотя бы жилы из меня стали тянуть, я говорить то не престану!» О словах их донесли по начальству. Ханыкова и Аргамакова пытали на дыбе). — Все мы можем ведать, и сердце повествует, что государыня цесаревна в согласии Его Императорского Величества любезнейшей матери, Ея Императорскому Высочеству великой княгине Анне всея России и с любезнейшим Его Императорского Величества отцом, его высочеством герцогом и со всем генералитетом. — Где тебе ведать, эдакому молокососу? — взорвался Калачов. — Пропала наша Россия! Чего ради государыня цесаревна нас всех не развяжет? Все об этом гребтят. Не знаю, как видеть государыню цесаревну, я бы обо всем ее высочеству донес, да не знаю как. Не знаешь ли ты, как дойти? Племянник пожал плечами и пожалел, что прежде, едва зачался разговор о регенте, сказывал гостям, что «весь Преображенский полк желал быть наследницею государыне цесаревне, а его рота вся желала ж, и он, Кудаев, в том на смерть готов подписаться». — Стану государыне цесаревне говорить: что вы изволите делать? Чего ради российский престол не приняла? — продолжал Калачов. — Вся наша Россия разорилась, что со стороны владеют. Прикажи идти в Сенат и говорить, как наследство сделано, и чего ради государыня цесаревна оставлена, и чья она дочь? И ежели прикажет, прямо побегу в Сенат и оные речи говорить. — Хорошо, как допущен будешь до ее высочества, — вступил в разговор Егупов, — а когда того не сделается, куда ты годишься? Знатно ее высочество сама желания о том не имеет. — Ты слышь, слышь, — постучал пальцем по столу Калачов. — Не знаем мы, откуль владеет нашим государством, — он поднял палец над вихрами, — и чья она дочь, Его Императорского Величества Иоанна III любезнейшая матерь, великая княгиня Анна? Родитель-то ее, герцог Мекленбургский, пло-охо жил с матерью ее Екатериною Иоанновною. И ведомо Богу одному, от кого она — Анна Леопольдовна, рождена… Да-а… Не любил ее герцог, не любил. И еще, мне бояться нечего, я свое прожил, а только скажи ты мне, крещен или нет Его Императорское Величество? А? — Он чмокнул языком. — О том мы неизвестны. Так надобно сделать, чтоб всяк видел, принести в церковь соборную Петра и Павла да крестить. Так бы всяк ведал, а то делают, и Бог знает! Кудаев донес на старика в ту же ночь, едва гости уснули. Калачова сослали навечно в Камчатку, Егупова — в сибирский город Кузнецк, а Кудаева за донос произвела Анна Леопольдовна в сержанты и наградила пятьюдесятью рублями. И, зная об этом, французские политики делали свои выводы. В архиве министерства иностранных дел Франции хранится депеша одного из секретных агентов, делавшего большую политику при петербургском дворе, от марта 1741 года. «Есть два средства, одинаково сильные в пользу Елизаветы, — сообщал он, анализируя сведения, добытые Шетарди и собственными тайными поверенными. — Одно — религия, другое — отмщение оскорбления, нанесенного духовенству при избрании на царство Анны, тетки правительницы. Остерман велит внушить духовенству, что последняя нимало не православна, что муж ее лютеранин и иноземец и оба не упустят случая воспитать молодого царя, их сына, в догматах, противных господствующей в стране вере. Какой повод к волнению для народа суеверного, когда подобные внушения будут ему переданы священниками, исповедниками! Что может быть сильнее и способнее для возбуждения черни и солдатства! Действуя таким образом, духовенство будет думать, что оно защищает собственное дело свое, и вот тому причина: в собрании чинов 1730 года духовенство было исключено при избрании на царство Анны, под предлогом, что оно себя унизило соучастием в возведении на престол, по кончине Петра I, его супруги. Более и не нужно ничего, чтобы возбудить ненависть духовенства против распоряжения царицы Анны в пользу сына своей племянницы. Должно удивляться, что маркиз де ла Шетарди не упомянул ничего об участии, которое может принять духовенство в деле принцессы Елизаветы. Но если предполагать, что оно осуществится чрез посредство Швеции, то возникает опасение, что интересы короля ничего не выиграют, когда Остерман возвратит себе преобладающее влияние, которым он до сих пор пользовался в России, почему и желательно, чтобы Швеция за свое участие в пользу принцессы Елизаветы требовала от последней удаления Остермана от дел, тем более что должно ожидать, что до тех пор, пока этот министр останется в силе, не будет никакой надежды на то, чтобы Россия поддалась на какие-нибудь переговоры о соглашении со Швециею». Будучи в силе, Миних подписал 27 декабря 1740 года договор с Пруссией, набросанный еще Бироном. В качестве подарка фельдмаршал получил кольцо в шесть тысяч талеров для жены, пятнадцать тысяч талеров для сына и имение в Бранденбурге. Не обойдена была вниманием и Юлия Менгден. Королева прусская прислала девице Менгден свой портрет, украшенный бриллиантами. Подарок оценили в 30 тысяч экю. Фельдмаршал намеревался послать в помощь Фридриху двенадцать тысяч войска. Король Пруссии благодарил Миниха собственноручным письмом, называя его «великим человеком» и «близким другом». Старый вояка, следуя по стопам Бирона, жаждал одолеть общих врагов общими силами. Но каких врагов? Бирон не мог предвидеть последствий неожиданной кончины Карла VI. Не мог и представить, что Пруссия восстанет против Австрии. Складывалась невероятная ситуация: Россия имела двух союзников, которым обязалась помогать и кои вступали в войну друг с другом. Важна была позиция Анны Леопольдовны. Ее личные симпатии клонились к Австрии. Дабы усилить их, саксонский курфюрст торопил с выездом Линара, поручая ему действовать во всем согласно с австрийским посланником Боттой и ставя задачу убедить великую княгиню отступиться от трактата, заключенного с прусским королем. Ботта, посланный королевой венгерской в Берлин для переговоров с Фридрихом, не добился от последнего обещания не начинать войну и поспешил в Петербург интриговать против Пруссии. Под нажимом австрийского и саксонского посланников и при содействии Остермана, копавшего под Миниха, Анна Леопольдовна могла начать содействовать Австрии в случае войны с Пруссией и поставить Россию в неприязненное положение к союзнице прусского короля Франции, имевшей притязания на часть австрийских владений. Маркиз де ла Шетарди получил из Версаля повеление помешать во что бы то ни стало намерению русских относительно Австрии и с этою целью стараться о низвержении Анны Леопольдовны, а французский посол в Стокгольме — убедить шведское правительство начать войну против России. Незадолго до перенесения тела императрицы Анны Иоанновны из старого Летнего дворца в Петропавловский собор, к чему торжественно готовился весь Петербург, французского посла в его резиденции посетил посол Швеции Нолькен. Эрик-Мариас Нолькен, чрезвычайный посланник, жил в России с сентября 1738 года и находился в весьма дружеских отношениях с Иоахимом-Жаком Тротти маркизом де ла Шетарди. Он известил своего друга о поставленной перед ним министром иностранных дел Швеции Гилленборгом задаче: вступить в контакт с теми силами или группировками русской аристократии, которые, в ответ на шведскую помощь в захвате власти, пойдут на территориальные уступки Швеции. Нолькен остановился на Елизавете Петровне и ее окружении. Маркиз де ла Шетарди из переписки с французским послом в Стокгольме маркизом Ланмария знал: в Швеции росло число сторонников ревизии вооруженным путем условий Ништадтского мира. Нолькен назвал сумму, выделенную ему для поддержания русской оппозиции, — сто тысяч талеров. — Но партия Елизаветы слаба и ничтожна, — высказал свои соображения маркиз де ла Шетарди. — Партия принцессы Елизаветы не так ничтожна, как вы думаете, — возразил Нолькен, — и цесаревна через посредников начала переговоры с некоторыми крупными государственными деятелями и генералами, не говоря уже о том, что гвардия готова к действию. — С вами вел переговоры ее личный врач Лесток? — поинтересовался маркиз де ла Шетарди. Он понимал: деньги, выделенные Нолькену, пришли из Франции. У Швеции их просто не было. Понимал и то, что Елизавета Петровна также ясно осознавала, от кого они идут, и именно поэтому искала последнее время встречи с Шетарди и послала к нему Лестока. — Да, этот ловкий лекарь весьма искусен в дипломатии и очень осторожен, — отвечал Нолькен. Лесток был более, чем кто-либо из окружения Елизаветы, изучен французами. Маркиз де ла Шетарди не раз и не два встречался с ним и о последней встрече рассказал теперь нечаянному гостю. — Принцесса Елизавета втайне прислала его выразить мне сожаление по поводу прекращения моих посещений. Но вы прекрасно и не менее меня осведомлены — лица, видавшиеся с нею, и сама она были в подозрении. Здесь надо быть весьма осторожным. Во всякое время, — после паузы добавил он. — Лесток весьма сожалел о низложении Бирона. Становилось понятным: лишившись его поддержки, цесаревна потеряла все. Она просила о встрече. — И что же вы? — Встречаюсь с принцессой Елизаветой в ближайших числах., сразу же после перенесения праха царицы в Петропавловский собор. — Весьма рад сотрудничеству, — вставая из кресла и раскланиваясь, сказал Нолькен. В своих словах он был искренен. 23 декабря, в семь утра, с Петербургской крепости раздался сигнал из трех пушек, и в то же время на Адмиралтействе выкинули черный флаг. Петербуржцы и гости северной столицы высыпали на улицы проводить гроб императрицы Анны Иоанновны, должный следовать в сопровождении войска от Летнего дворца до соборной церкви Петра и Павла. Между тем во дворце собрались высочайшие особы, духовенство, придворные чины и генералитет, а прочие участвовавшие в церемонии лица разместились, согласно росписанию, перед дворцом. По совершении торжественной панихиды в Фюнеральном зале в первом часу пополудни раздался второй сигнал из трех пушек, и вслед за тем гроб императрицы был поднят 12 штаб-офицерами и вынесен ими из дворца. Гроб установили на «печальные» сани под балдахином. Сопровождавшие заняли свои места, и открылось шествие. Солдаты полевых полков, рейтары лейб-гвардии Конного полка, гренадеры, четыре хора трубачей и литаврщиков шли в строю за быстро покрываемыми снегом санями. Маршалы и все лица, составлявшие депутации, были в длинных черных епанчах и такого же цвета шляпах и перчатках. Маршалы имели жезлы с гербами, увитые черным флером. Плыли знамена и гербы над толпой. За областными гербами несен молодым капитаном флота «Адмиралтейский штандарт». За ним — знамя с государственным гербом из черной тафты, обшитое черною шелковою бахромою с таковыми же кистями. За знаменами двумя певчими несены две хоругви, а за ними иподиаконом — крест. Затем шли певчие. За ними — черное духовенство. За духовенством следовали придворные чины. Процессия с самого выноса из дворца тела и во весь путь сопровождалась «ежеминутною» пушечною пальбою и вслед за нею ружейною при колокольном звоне во всех церквах города. Из числа экипажей, бывших в процессии по распоряжению Печальной комиссии, пропущены были в Петропавловскую крепость: правительницы Анны Леопольдовны, герцога Антона-Ульриха, цесаревны Елизаветы Петровны, десять карет придворных лиц, составлявших свиту высочайших особ. Императрицу отпевали епископы. Во время богослужения курились благовонные свечи, и, по сигналам обер-церемониймейстера, произведена была троекратная пальба беглым огнем каждый раз из 101 пушки: по прочтении Евангелия, во время пения славника: «плачу и рыдаю» и при посыпании тела землею. По окончании отпевания произнесено епископом псковским Стефаном надгробное слово, сочиненное архиепископом Амвросием. — Сие есть естества нашего свойство, слышателю плачевный: всяк дражайшую, важную, богатую и любимую себе и всем полезную вещь потерявшие, весьма по оной печалится, жалеть и великою сердца болезнию сокрушается; а многократно бывает, что от внутреннего возбуждаемый сердоболию и плакать понуждается непрестанно, сея истины практика на нас самих ныне исполняется. О сынове Российские! Когда всяк сему печальному действию присутствуя не без печали обретается, всяк слез исполненный, воздыхает, плачет и сетующего пророка Иеремии глас произносит: «Кто даст главе моей воду и очима моима — источник слез, да плачу день и ночь». По ком же великое рыдание? Чего ради плач непрестанный и неутолимый? По общей всех матери нашей, по дражайшей над царские порфиры, над драгоценные виссоны и неоцененные сокровища обладательницы нашей. Всемилостивейшая Государыня наша, Анна Иоанновна, Императрица и самодержица Всероссийская, веры православныя бодрая защитница, обидимых прибежище, странных и бедных пристанище, беззаступных покровительница, сирот и вдов почитательница, монастырям и церквам убогим милостыни прещедрая подательница, плачущих скорое утешение, нечаянно преставися. Оставя нас, отыде в горняю к Отцу Небесному обитель. О вести печальнейшие!.. По окончании обряда погребения высочайшие особы со свитою удалились из собора. Предание земле назначено было на 15 января 1741 года. Вряд ли думал фельдмаршал Миних, что болезнь, скрутившая в одночасье, не позволит ему поклониться праху императрицы в последний раз. Более того, выздоровев после тяжкой болезни, он с ужасом узнает, что практически удален от дел. Указом от 28 января 1741 года решение дел, вступающих в Кабинет, было распределено между министрами так: Миниху — вся военная часть, крепости, артиллерия и инженеры, Кадетский корпус и Ладожский канал, Остерману — иностранные дела, Адмиралтейство, флот, Черкасскому и Головкину — внутренние дела по Сенату. Почувствовав, что упускает власть, Миних предпримет последнюю попытку: попросит отставки в марте у Анны Леопольдовны и, к чрезвычайному изумлению своему, получит ее. Остерман и Линар с Боттой одержат верх. Интересы Австрии возьмут верх в петербургском правительстве. Франции останется только энергически ускорять события. >XII Принцесса Елизавета и ее личный врач Лесток — вот кто более всего интересовал теперь маркиза де ла Шетарди. За год с небольшим он успел приглядеться к цесаревне. Не на одном придворном празднестве их пара открывала бал. Елизавете Петровне было 32 года. Дочь царя Петра и Марты Самуиловны Скавронской была воистину красавица. Высокого роста, чрезвычайно живая. В обращении ее много ума и приятности. Она хорошо сознавала, что мужчины к ней неравнодушны, и глаза ее вспыхивали пламенем игривым во время беседы с ними. А удивительно стройная ее фигура, шея необычайной белизны:.. Было, было от чего закружиться голове. Она хорошо танцевала и ездила верхом без малейшего страха. Маркиз де ла Шетарди знал — у цесаревны двое детей. Соотечественник его Дюкло в своих мемуарах заметит, что «Елизавету побудило вступить на престол только желанию свободно предаваться удовольствиям…». (В скобках заметим, редактор русского перевода мемуаров к приведенным словам сделает свое примечание: «Елизавета имела 8 детей, из которых ни одного не признала и которых одна из ее фавориток, итальянка Жуанна, приняла на свой счет».) Она любила потолкаться в девичьей, сама наряжала прислугу к венцу и любила смотреть в дверную щелочку, как веселится дворня. Ласковая в обращении, из-за пустяка приходила в неистовство и бранилась резко, не разбирая, кто пред нею — мужчина или женщина. Молясь в домашней церкви долго, неистово, по временам прерывала молитву, дабы подойти к зеркалу и лишний раз полюбоваться на свои «приятности». От вечерни мчалась на бал. Родилась она вне брака. Едва немного подросла, ее сдали на руки француженке-гувернантке госпоже Латур, дабы научить отлично говорить по-французски и великолепно танцевать менуэт. В селе Измайлово, где прошли ее детские годы, как бы сталкивались старая и новая Русь. На одном конце села жила вдова царя Иоанна Алексеевича Прасковья со своими дочерьми Екатериной и Анной, державшаяся строгих старомосковских правил и чтившая заповеди Домостроя, а на другом конце, в новых правилах, воспитывалась Елизавета Петровна. Из спальни ее несся смех, не умолкала французская речь. Надзора за дочерью Петра практически не было и, надо думать, влияние госпожи Латур было далеко не безвредным. Гувернантка была склонна к авантюризму и весьма сластолюбива. Елизавете не было и тринадцати, когда Петр, в торжественной обстановке, обрезал ей крылышки. Тогда, в те далекие годы, девочки знатных домов носили в качестве символа ангельской невинности маленькие белые крылышки на платьях. Государыня цесаревна «Елизавет Петровна» была объявлена совершеннолетней. Она могла считать себя настоящей принцессой на выданье. Прекрасная танцовщица, любительница музыки (надо сказать, даже кваканье лягушек вызывало у нее интерес, она находила в нем мелодичность), хорошо владеющая итальянским, немецким и французским языками, кои преподавали ей графиня Маньяни, учитель Глюк и виконтесса Латур ла Нуа, Елизавета должна была дожидаться хорошего жениха. Государь намеревался выдать ее за одногодка дочери — французского короля Людовика XV. Велись переговоры чрез французского посла Кампредона. Но Версаль смущало происхождение принцессы, родившейся от «подлой» женщины. А вскоре оттуда пришла весть, что правительство регента герцога Орлеанского избрало невестой Людовику инфанту испанскую. Петр не оставлял мысли породниться с Версалем. Он все более останавливал теперь взор свой на сыне регента, герцоге Шартрском, неженатом молодом человеке. Если бы брак удался, Россия помогла бы герцогу взойти на польский престол и тогда, по мысли царя, три страны, связанные тесными узами крови, могли бы действовать заодно. Преследовал русский правитель и еще одну, тайную, мысль: король Людовик XV слаб здоровьем, и в случае кончины его, умри он бездетным, вероятным кандидатом на французский престол становился бы герцог Шартрский. Версаль отмалчивался, и, можно сказать, рушилась на глазах идея о русско-французском союзе, коей жил долгое время Петр I, а точнее сказать, которую порождала политическая обстановка в Европе. Впервые о прямых попытках к русско-французскому союзу упоминается в хрониках XVII века. В 1629 году к государю Михаилу Федоровичу явилось, как пишут, чрезвычайное посольство от Людовика XIII. Возглавлявший посольство Дюгэй-Корменен, как то было повелено королем французским, приглашал русского государя объединиться в союз. Русский «белый» царь — глава православия, король Франции — глава католических стран. Объединись два таких «потентата», и покорятся им все другие государства. Набожный Михаил Федорович внимательно выслушал предложение, но ограничился лишь уверениями в дружбе. Петр, разгромив шведов и отомстив туркам за неудачный Прутский поход, остановил взор свой на Франции. В Голландии, представлявшей в то время нечто вроде «камеры международных соглашений» и в которой ранее, с помощью Лефорта, Петр I был принят в масонскую ложу, чрез князя Куракина Петр обратился к представителю Франции в Голландии маркизу Шатонефу — человеку весьма серьезному и прагматическому, к мнению которого прислушивались тонкие политики, с предложением завязать союзные отношения с Версалем. Куракин попросил Шатонефа сообщить своему правительству: Петр I готов с этой целью прибыть в Париж. В Версале сообщение Шатонефа вызвало настоящий переполох. Тому была следующая причина. Россия враждовала с Англией, а Версалю необходима была дружба с ней. Кроме того, ни Англия, ни Франция не признали еще официально императорского титула Петра I. Никого не предупреждая, царь сел на корабль и отправился к берегам Франции. Петр I не добился желаемого. В дело вмешалась всесильная Англия. Но именно в ту поездку царь задумал выдать дочь замуж за короля. Елизавета жила мыслью о Франции. Но пока новый регент герцог Бурбонскнй, сменивший умершего герцога Орлеанского, размышлял над предложением Петра I о женитьбе герцога Шартрского на Елизавете, пока русский царь в нетерпении ожидал ответа, в Сорбонне размышляли о вероятии в будущем восшествия на русский престол Елизаветы Петровны. Католиков не устраивал православный царь, весьма склонный к протестантизму. Дочь же его, рожденная от «подлой» женщины, занимала их больше. Склонная к «смешанной» религии (к чему склонил ее пастор Глюк), Марта Самуиловна Скавронская была весьма чутка православию. Не тот ли Глюк и ввел ее в масонскую ложу? (В скобках заметим, Елизавета Петровна, придя к власти, будет весьма благосклонна к масонскому братству, и многие из ее окружения, даже самые близкие, сольются с «братством».) В Сорбонне будут сквозь пальцы смотреть на оргии, происходящие при русском дворе в царствование Марты Самуиловны. (Достаточно привести донесение Лефорта от 25 мая 1726 года: «Я рискую прослыть за лгуна, когда описываю образ жизни русского двора. Кто мог бы подумать, что он целую ночь проводит в ужасном пьянстве и расходится, уже это самое раннее, в пять или семь часов утра? Более о делах не заботятся».) Иезуиты прекрасно понимали: Скавронская, ввиду своего происхождения, будет вызывать озлобление в среде русской и продержится на троне недолго. Их, как, впрочем, и протестантов, более интересовали личности с частицей «подлой» крови. Такого человека им хотелось утвердить на русском троне. (Забегая вперед, отметим, Елизавета Петровна взошла на престол, когда были физически уничтожены царевич Алексей Петрович, его дочь Наталья и сын — малолетний государь Петр II, когда практически вырублена была ветвь русская, шедшая от царя Иоанна. Убит позже будет и правнук его — император Иоанн Антонович…). В Сорбонне зрели свои планы. (В Швеции, к примеру, знали о них. Так, Валишевский, вплотную связанный с масонскими кругами, в своей книге «Преемники Петра» проговаривается об этом. Сообщая о действиях Швеции летом 1741 года, связанных с возведением на престол Елизаветы Петровны, он пишет: (Бестужев. — Л.А.) видел, что шведы не очень торопятся начать войну, но ошибался в причине этого. На самом деле в Стокгольме ждали новой внутренней революции в России, которую считали благоприятной для планов, составленных двадцать лет тому назад.) Петр I искал союза с Версалем, но при французском дворе думали о другом. На одно из предложений Петра I герцог Бурбонский дал такой сухой, резкий ответ, что, казалось, с Францией будет порвано навсегда. Только смерть Петра I помешала открытому разрыву. Негодование государя на Францию было велико, но оно меркло в сравнении с гневом, вызванным поведением Марты Самуиловны. Царь узнал о связи ее с Виллимом Монсом и был взбешен. Петру передали подметное письмо. «Я, Михей Ершов, объявляю: сего 1724 года, 26-го апреля, ночевал я у Ивана Иванова сына Суворова и между прочими разговорами говорил Иван мне, что когда сушили письма Виллима Монса, тогда унес Егор Михайлов из писем одно сильненкое, что и рта разинуть бояться, и это хорошенькое письмо, а написан в нем рецепт о составе питья, и не про кого, что не про хозяина». Донос этот Михей Ершов подал сейчас же после коронационных торжеств, едва Марта Самуиловна, волею Петра, объявлена была государыней императрицей всероссийской. Любопытно, донос не дошел тогда до Петра. Исчез неизвестно куда. Петр о нем не узнал, но Монс и Марта Самуиловна узнали тотчас же. С Мартой даже случился нервный удар, настолько она встревожилась. Но отношение Петра к ней не переменилось, и она успокоилась на время. 5 ноября донос выплыл и передан был государю. Кем — установить ныне невозможно. Суворова взяли в тайную канцелярию. Под пыткой он оговорил других лиц. Из их расспросов выяснилась для Петра вся суть отношений Монса к Марте Самуиловне. Предварительное следствие велось в тайне, в строгой тайне. Государыня и Монс ничего не подозревали. 9 ноября, прямо со следствия, Петр отправился во дворец. Поужинал, поговорил с супругой. Побеседовал с Монсом. На камергере лежала масса обязанностей. О них и поговорили. Ничто не выдавало внутреннего напряжения Петра. «Который час?» — вдруг обратился он к супруге. Та посмотрела на свои часы — подарок Петра из Дрездена: «Девять часов». Тогда Петр резко вырвал у нее часы, повернул стрелку и сурово сказал: «Ошибаетесь, двенадцать часов, и всем пора идти спать». Все разошлись. Через несколько минут Монс был арестован у себя в комнате. Когда его на следующий день ввели в канцелярию государева кабинета, где сидел Петр, окруженный ворохом всевозможных бумаг, взятых у него при обыске, царь поднял голову и взглянул на арестанта. В этом взгляде было столько гнева, жестокости и жажды мести, что Монс не выдержал. Он затрясся всем телом и лишился сознания. Государь сам занялся расследованием. Чем глубже вникал он в суть дела, тем более видел: Монс был обожаем императрицей. Она ни в чем не могла ему отказать. Пользуясь этим, он, за соответствующую мзду, оказывал услуги влиятельным просителям. Только теперь Петр понимал, чью волю выполнял он, потворствуя жене, выпутывая иного сановника из беды, повышая кого-то в должности, утверждая иные хлопоты о поместьях. Нельзя не упомянуть и следующего. Государыня и сама не прочь была погреть на этих делах руки. Выполняя роль ходатая, она не забывала себя. Вымолить пощады или получить награду стоило денег, точнее сказать, золота. Императрица скопила большие деньги и держала их, как пишут, в заграничных банках, на вымышленное имя. Монсу было предъявлено обвинение во взяточничестве. Верховный суд, которому он был предан, постановил: «Учинить ему, Виллиму Монсу, смертную казнь, а именья его, движимое и недвижимое, взять на его Императорское Величество». Петр утвердил приговор суда. 16 ноября 1724 года, на Троицкой площади, в десять часов утра, Виллиму Монсу отрубили голову. Екатерина Алексеевна (Марта Самуиловна) была в тот день очень весела. Казнив Монса, в пылу гнева царь готов был убить и дочерей, но, как рассказывает Вильбоа, их спасла гувернантка-француженка. Впрочем, Вильбоа — источник малодостоверный. Другой исследователь, Гельбиг, утверждает, что, мстя за Монса, императрица свела счеты с супругом, отравив его. Отнесемся несколько скептически и к этому источнику. Став императрицей, Марта Самуиловна деятельно принялась пристраивать дочь. Узнав, что Версаль решил отказаться от мысли женить Людовика на испанской инфанте, она чрез ла Кампредона без обиняков предложила в супруги герцогу Шартрскому дочь Станислава Лещинского, с тем чтобы возвести его на польский престол, а королю — свою дочь, Елизавету Петровну. Ответ пришел неожиданный. Людовика женили на Марии Лещинской. Россия порвала отношения с Францией и тут же заключила союз с Австрией. В царствование Анны Иоанновны Елизавету также стремились выдать замуж, но, преследуя уже другие цели, — отдалить от двора как можно далее. Как писал Остерман, надобно было подыскать «такого принца… от которого никакое опасение быть не может». «Отдаленного» принца так и не смогли отыскать. Появившегося же гвардии сержанта Шубина — первую любовь Елизаветы — сумел интригой отдалить от нее дальновидный Лесток. За ней приглядывали со всех сторон. Во все время царствования Анны Иоанновны с нее не спускали глаз. Следили за ближними ей людьми, подсылали соглядатаев. Привыкшая к слежке, она была весьма осторожна, играла беспечность, нежелание интересоваться вопросами престолонаследия — то, чего желали видеть ее противники. Но всякий раз оживлялась, когда близость власти весьма реально ощущалась ею. Так было во времена царствования Петра II и в период регентства Бирона. Двор цесаревны невелик. Отметим, двое из ее придворных — обер-шталмейстер и гофмейстер — были женаты на родных сестрах — дочерях пастора Глюка, так радевшего о карьере Марты Самуиловны Скавронской при русском дворе. Певчий Алексей Григорьев — из малороссийских казаков, человек добродушный, не без юмора, обладавший удивительным голосом, был очень дорог Елизавете. Они были погодки. И она питала к нему нежную привязанность, даже страсть. О нем в 1742 году маркиз де ла Шетарди напишет следующее: «Некая Нарышкина… женщина, обладающая большими аппетитами и приятельница цесаревны Елизаветы, была поражена лицом Разумовского (это происходило в 1732 году), случайно попавшегося ей на глаза. Оно действительно прекрасно. Он брюнет с черной, очень густой бородой, а черты его, хотя и несколько крупные, отличаются приятностью, свойственной тонкому лицу. Сложение его также характерно. Он высокого роста, широкоплеч, с нервными и сильными оконечностями, и если его облик и хранит еще остатки неуклюжести, свидетельствующей о его происхождении и воспитании, то эта неуклюжесть, может быть, и исчезнет при заботливости, с какою цесаревна его шлифует, заставляя его, невзирая на его тридцать два года, брать уроки танцев, всегда в ее присутствии, у француза, ставящего здесь балеты. Нарышкина обыкновенно не оставляла промежутка времени между возникновением желания и его удовлетворением. Она так повела дело, что Разумовский от нее не ускользнул. Изнеможение, в котором она находилась, возвращаясь к себе, встревожило Елизавету и возбудило ее любопытство. Нарышкина не. скрыла от нее ничего. Тотчас же было принято решение привязать к себе этого жестокосердаго человека, недоступного чувству сострадания». Потеряв голос, Разумовский, согласно воле Елизаветы, назначен был управлять всем ее двором. (15 июня 1744 года Елизавета Петровна, императрица российская, тайно обвенчается со своим любимцем в скромной церкви в селе Перово.) Покровительствовала она и многочисленным родственникам матери, жившим в малой известности. «Надеюсь, что вы не забыли, что я бо?льшая у вас», — писала она вдове своего дяди графа Федора Самуиловича, когда та захотела было распоряжаться имением мужа. При дворе Елизаветы находились ее двоюродные сестры. Сама находясь постоянно без денег, она умудрялась как-то помогать многочисленным родственникам, постоянно занимая для них где возможно деньги. Ближайшие ей люди, составлявшие ее двор, были так же молоды, как и она. Надо думать, и они не раз удивлялись тому, как не потерялась она и умела сохранить самостоятельность в обстановке крайне неблагоприятной во все царствование Анны Иоанновны. Ее спасал природный ум. Французский дипломат Ж.-Л. Фавье, глубокий психолог, так охарактеризует ее: «Сквозь ее доброту и гуманность… в ней нередко просвечивает гордость, высокомерие, иногда даже жестокость, но более всего — подозрительность. В высшей степени ревнивая к своему величию и верховной власти, она, легко пугается всего, что может ей угрожать уменьшением или разделением этой власти. Она не раз выказывала по этому случаю чрезвычайную щекотливость. Зато императрица Елизавета вполне владеет искусством притворяться. Тайные изгибы ее сердца часто остаются недоступными даже для самых старых и опытных придворных, с которыми она никогда не бывает так милостива, как в минуту, когда решает их опалу. Она ни под каким видом не позволяет управлять собой одному какому-либо лицу, министру или фавориту, но всегда показывает, будто делит между ними свои милости и свое «мнимое доверие». Разумовский частенько напивался до бесчувствия, и тогда цесаревна бежала к Лестоку. Хирург, превосходный психолог, давно уяснил себе, что не пение и не голос Разумовского прельщали цесаревну. Разбегавшаяся от буянящего Разумовского дворня знала: лишь двое — сама Елизавета Петровна и доктор Лесток — могли безбоязненно появиться перед пьяным. Лесток, можно сказать, был доверенным человеком цесаревны. (О степени их доверенности свидетельствует секретная депеша Мардефельда своему королю от 28 декабря 1742 года: «Особа, о которой идет речь (Елизавета Петровна. — Л.А.), соединяет в себе большую красоту, чарующую грацию и необыкновенно много приятного ума и набожности, причем исполняет внешние обряды с безпримерной точностью. Но, зачатая под роковым созвездием, т. е. в самую минуту нежной встречи Марса с Венерой… она ежедневно по нескольку раз приносит жертву на алтарь матери любви и значительно превосходит набожными делами супруг императора Клавдия и Сигизмунда. Первым жрецом, отличенным ея, был подданный Нептуна, простой матрос прекрасного роста… Теперь эта важная должность не занята в продолжении двух лет; до того ее исполняли жрецы, не имевшие особого значения. Наконец, ученик Аполлона с громовым голосом, уроженец Украины… был найден, и должность засияла с новым блеском. Не щадя сил и слишком усердствуя, он стал страдать обмороками, что побудило однажды его покровительницу отправиться в полном дезабилье к Гиппократу просить его оказать быструю помощь больному. Застав лекаря в постели, она села на постель и упрашивала его встать. Он, напротив, стал приглашать ее… позабавиться. В своем нетерпении помочь другу сердца, она отвечала с гневом: «Сам знаешь, что не про тебя печь топится!..» «Ну, — ответил он грубо, — разве не лучше бы тебе заняться со мной, чем с такими подонками?» Но разговор этим ограничился. Он повиновался. Я узнал эти подробности от человека, присутствовавшего при этом фарсе…» Впрочем, оставим сказанное на совести Мардефельда. Протестант, уроженец Франции, Иоганн-Герман Лесток, человек предприимчивый, явился в Россию, в Петербург, в 1713 году. Отец его был лейб-хирургом; может, поэтому с детских лет увлекся хирургией и сын. Представленный государю, молодой Лесток (ему шел двадцать второй год), имевший чрезвычайно приятную физиономию и свободно объясняющийся почти на всех европейских языках, понравился ему и был определен хирургом к высочайшему двору. Жалованье Лесток получил приличное. — Французу, — говорил государь, — всегда можно давать больше жалованья; он весельчак и все, что получает, проживает здесь. Благодаря умению вкрадываться в сердца людей и обворожить каждого скромным, приятным общением, Лесток быстро сблизился со многими и попал в милость к лицам, игравшим важную роль при дворе. Он не пропускал ни одной возможности расположить к себе нужного человека. Немудрено, красавицы петербургские, сестры Монс, фрейлина Гамильтон, да и хорошенькие прислужницы вроде Анны Крамер, обратили внимание на услужливого и вместе с тем женолюбивого француза. (Здесь и далее мы воспроизводим материалы, приведенные в исследовании о графе Лестоке Михаилом Дмитриевичем Хмыровым сто тридцать с лишним лет назад. Да сохранится благодарная память потомства к этому скромному библиографу.) Веселый нрав и приятный ум Лестока много помогали тому, что пред ним отворялись двери к сановитым лицам и зачастую он оказывался участником застольных бесед, которые занимали все свободное от службы время у сановников, принимавших дома гостей. В кирке, выстроенной на обширном дворе дома вице-адмирала Крюйса, Лесток мог во время богослужения видеться со знакомыми лютеранами. В 1716 году Петр I, совершая поездку по странам Европы, имел в свите, составленной из самых приближенных лиц, и хирурга Лестока. Тогда же обратила на него внимание и государыня Екатерина Алексеевна, что явило блистательные последствия для дальнейшей карьеры француза. Волею случая попавший в среду сильных мира сего, Лесток более и более втягивался в придворную жизнь. Увлекшись, он совсем позабыл о существовании интриг. Одна из них достигла цели. Петру I передали, будто Лесток весьма недвусмысленно высказался об отношениях царя с денщиком Бутурлиным. Лекаря сослали в Казань. Это, впрочем, спасло ему жизнь: Лесток играл не последнюю роль в интриге Екатерины I с Монсом, и, окажись он во время расследования по делу Монса в Петербурге, казни бы ему не миновать. После смерти царя Екатерина Алексеевна поспешила возвратить изгнанника ко двору и приставила его к дочери Елизавете лейб-хирургом. Неунывающий француз поворовывал для цесаревны дыни из Летнего сада. Она смеялась. Подобные услуги и приятность в обхождении расположили к нему цесаревну. Ее высочество любила слушать его веселую болтовню, в рождающейся обстановке доверенности рассказывала и она ему о своих малых тайнах. Она привыкла доверять его заключениям о людях, основанным, впрочем, на богатом житейском опыте. В царствование Петра II, наблюдая за князем Меншиковым, Лесток впервые задумывается о роли фаворита в России. Можно в этой стране царствовать, не находясь на троне. Мысль запала в сознание, а ослепительное богатство Меншикова, великолепие, в коем он купался, подпитывали ее. Падение Меншикова не смутило Лестока. Перед глазами был новый удачливый фаворит — Иван Алексеевич Долгорукий, любимец Петра II, имевший полное право черпать из царской казны сколько угодно и распоряжаться взятым безотчетно. Государь с фаворитом развлекались охотою. Выезжали с тысячами собак, егерями. Царский поезд растягивался едва ли не на несколько верст. Лесток, и сам владевший ружьем до старости, разделял господствующий вкус и, как замечает М. Д. Хмыров, сопровождал цесаревну не только в примосковные отъезжие поля, но даже и в историческую Александровскую слободу, где на большом, привольном лугу ее высочество изволила тешиться травлею зайцев и напуском соколов. Смерть молодого государя побудила Лестока к действиям. Он убеждал цесаревну явиться в залу Лефортовского дворца и торжественно предъявить собранному там Верховному Тайному Совету права свои на корону. В царствование Анны Иоанновны Елизавета Петровна оставалась в тени. В прежнем ничтожестве пребывал и лейб-хирург. В летнюю жаркую пору, когда императрица отбывала на жительство в подмосковное село Измайлово, двор Елизаветы перебирался в подмосковное же село Покровское. Впрочем, живали и зимой в Покровском. Не чувствуя близости императрицы, улавливая явное пренебрежение придворных, цесаревна по возможности долее не являлась в Москву. С тех-то пор и явились легенды о тогдашнем житье-бытье Елизаветы в Покровском, любившей летом «водить хороводы с сенными девушками на лугу, распевать с ними старинные песни или собственноручно прикармливать щук и карпов в пруду, а зимою — учреждать катанья с гор или по улицам в пошевнях». Быв в отдалении от двора Анны Иоанновны, не имея возможности видеть изблизи многих пружин быта двора императрицы, Лесток не мог заводить отныне коротких сношений с придворными. Впрочем, он не отказывал себе в удовольствии половить рыбку в мутной воде, «На него, — замечает М. Д. Хмыров, — падает подозрение в скрытной интриге, приготовившей внезапное несчастие шталмейстера цесаревны, известного Шубина, поведение которого могло набросить тень и на особу самой цесаревны, что вовсе не соответствовало далеким видам предусмотрительного Лестока. Полагают, что последний успел разными путями довести до сведения всемогущего Бирона вещи, потребовавшие разбирательства, и Шубин был без суда сослан в Камчатку, откуда, много лет спустя, возвратился заклятым, хотя и неопасным врагом Лестока». Взойдя на престол, Елизавета вспомнит свою первую привязанность и прикажет немедленно возвратить его из Камчатки. Но сосланного, без имени и с запретом под угрозою смерти произносить его имя, — нелегко было найти в далекой Камчатке. Около двух лет посланный на розыски офицер искал следы заключенного. Ездил по острогам, заглядывал во все далекие юрты, и нигде не слыхали о Шубине. Отчаявшись, — искать было более негде, — в одной захудалой юрте офицер устало заговорил о Шубине. Никто из арестантов и здесь не слыхал о нем. Нечаянно офицер упомянул имя императрицы Елизаветы Петровны, и лицо одного из заключенных выразило удивление. — Разве Елизавета царствует? — спросил вдруг арестант. — Да уж другой год как восприяла родительский престол, — отвечал офицер. — Но чем вы удостоверите в истине? — спросил арестант. Офицер показал ему подорожную, другие бумаги. Стало ясно, царствует Елизавета. — В таком случае Шубин, которого вы разыскиваете, перед вами, — произнес арестант. Несколько месяцев возвращались офицер и Шубин в столицу. Государыня «за невинное претерпение» Шубиным мытарств произвела его прямо в генерал-майоры и лейб-гвардии Семеновского полка в майоры да, кроме того, пожаловала ему Александровскую ленту. Пожалованы были ему и вотчины, в том числе и село Работки на Волге. Впрочем, сердце императрицы было занято другим человеком, да и у Шубина, привыкшего к аскетическому образу жизни, не было желания долго находиться при дворе. Он попросил отставки, и Елизавета, смахнув слезу и осыпав прежнюю любовь поцелуями и подарками, подписала отставку. Отметим, однако, деталь немаловажную: чрез Шубина, бывая с ним в полку, цесаревна сблизилась с гвардейцами, осознала силу их и возможности. За действия ли, против Шубина свершенные, за еще ли что, судьба, иногда справедливая, насылала мстителя Лестоку в лице барона Шемберга, польского камергера, приглашенного в Россию в 1736 году. Сей камергер, отвергнув, как гласила молва, любезности одной высокопоставленной дамы, увлекся прелестями Алиды Лесток, рожденной Миллер, жены лейб-лекаря, немки низкого происхождения. Лесток возненавидел барона, но прервать связь не смог. Тогда он еще более сосредоточился на своей цели. Цесаревна более других занимала его воображение. С ее именем связывал он свои замаскированные расчеты. Ему было теперь уже под пятьдесят, и терять было нечего. После падения Бирона, когда неопределенность власти рождала надежды на занятие престола Елизаветою Петровной, Лесток живо принялся оглядываться по сторонам. И взглад его остановился на французском после маркизе де ла Шетарди. Об этом же после, итальянце по рождению, много размышляла и цесаревна. Искал с ними встречи и сам маркиз де ла Шетарди. >XIII Маврутка Шепелева, любимица цесаревны, первой заметила в окно, едва покрытое морозными узорами, карету, остановившуюся у подъезда. — Гости к нам! — крикнула она и, не отрываясь, продолжала следить, как отворилась дверца кареты и как важно ступил кто-то на заметенную снегом мостовую. Разобрать из-за узоров морозных на окне, кто приехал, не было возможности. Подбежала к подруге цесаревна, узнала карету Шетарди и, поразмыслив немного, попросила Маврутку провести гостя к ней и оставить их одних. Маркиз был приветлив. Поцеловал руку Елизаветы. Пальцы были у него холодные. Отступил к камину и, по приглашению Елизаветы, сел в кресло. Она устроилась напротив. — Чудесная зима, — сказал маркиз. — Ехать одно удовольствие. Лица раскраснеются. Солнце обманчивое, не греет, да душу радует. И как-то приятно в такую пору увидеть пред собою очаровательную даму, от коей, признаюсь, трудно глаз отвести. Цесаревна приняла комплимент и мило улыбнулась. Она знала, разговор не будет случайным, и готовилась к нему. — На днях посетил меня Нолькен. Говорили о делах в Стокгольме. Весьма и весьма расположены король шведский и двор к вашему высочеству. Насколько могу судить, посланник вел беседу с вами и говорил о своем расположении к вам и, даже более того, о вероятии помощи, если вдруг она потребуется. Цесаревна, как бы вспоминая разговор с Нолькеном, едва заметно, в такт словам маркиза де ла Шетарди, покачивала головой. Гость, выдержав паузу и любезно улыбнувшись, с явным восхищением глядя на собеседницу, продолжил: — Смею заверить вас, если король найдет возможность знать о ваших желаниях, каковыми бы они ни оказались, он всячески будет содействовать их исполнению. — Весьма признательна его величеству, — отвечала Елизавета Петровна, — за его внимание и интерес к нашим скромным персонам. Доверие всегда трогает и вызывает, кроме уважения, желание быть искренним и доверительным… — Поверьте мне, его величество окажет вам услугу, если вы захотите доставить ему средства к тому. Можете рассчитывать, король Франции будет содействовать успеху того, что ваше высочество может пожелать. Вам следует положиться на добрые намерения его величества. Что же касается просьб Швеции к вам, то, право слово, стоят ли они того, чтобы на них заострять внимание. Важна, как я понимаю, цель. — Признаюсь, я долго обдумывала предложение господина Нолькена. Мне дорого внимание этого человека, и со многим, высказанным им, я согласна, но обстоятельства требуют поразмыслить над этим еще короткое время. У вас несколько усталый вид, — неожиданно перевела она разговор. — Мне, признаюсь, приятно видеть вас. В последний раз, когда вы приезжали с поздравлениями в день моего рождения, у меня было желание задержать вас, поговорить с вами. Мне приятно беседовать с вами. — Легкая усталость всегда побуждается дорогой. Ныне же все заметено кругом. Еще немного — и наступление Нового года. Проходя к вам, невольно обратил внимание, — у вас сени, лестница и передняя наполнены сплошь гвардейскими солдатами. Думается, пришли заранее поздравлять с приближающимся праздником. Любят вас. Радеют за вас. Опора ваша? Оба прекрасно понимали, о чем говорили. Франция торопила события, субсидировала Швецию с тем, дабы помочь сторонникам Елизаветы возвести ее на престол. Шведы просили одного: письменного заверения, что в случае прихода к власти Елизавета, за услугу, возвратит им завоеванные Петром I шведские земли. Они готовы были начать военные действия против России, с тем чтобы отвлечь внимание русского двора от внутренней жизни и дать возможность Елизавете, воспользовавшись замешательством, взойти на престол. Елизавета не отказывалась от помощи, соглашалась с условиями, но устно. Нолькен просил письменного подтверждения. О том же уговаривал цесаревну и де ла Шетарди. У Елизаветы же было два плана достигнуть престола. Первый заключался в том, чтобы исполнить это при содействии Швеции, которой были сделаны большие обещания за помощь. Второй план состоял в том, чтобы подкупить гвардию раздачей известной суммы денег. (Она надеялась, деньги ей доставит маркиз де ла Шетарди.) За солдат гвардии ручался взяться Грюнштейн — еврей родом из Дрездена, занимавшийся ранее коммерцией, а ныне гвардейский солдат, приятель Лестока. Слова маркиза подтвердили предположения Елизаветы о возможности оказания помощи в деле французами, но теперь ей надлежало обговорить все с Лестоком и Грюнштейном, дабы определить необходимую сумму, и еще цесаревне очень хотелось избежать разговора об условиях и требованиях, которые ставили шведы. Они не устраивали ее, ибо репутация и популярность ее среди солдат гвардии как раз и могла зиждиться только на сохранении наследия Петра. Ускользнув от опасной темы в разговоре, Елизавета тем не менее заключила беседу заверением, что при следующей встрече готова будет ответить на все интересующие маркиза вопросы в деталях. Посол откланялся, а Елизавета Петровна поспешила к солдатам. >XIV 15 января 1741 года в Петропавловский собор, на панихиду, свершенную архиепископом новгородским Амвросием, прибыли высочайшие особы, придворные лица обоего пола, генералитет и высшее духовенство. По окончании ее гроб (опущенный в другой — свинцовый) с бренными останками императрицы Анны Иоанновны при пении погребальных стихир перенесентенералами до могилы, устроенной близ гробниц Петра Первого и Екатерины Первой, против местного образа святых апостолов Петра и Павла, и на полотнах опущен в могилу, в помещенный там медный «ковчег». При могиле поставлен военный караул. Причетниками и псаломщиками собора над могилой было начато чтение Псалтири. Анна Леопольдовна плакала. Она любила тетку. Теперь будто что-то обрывалось в душе, уходило что-то большое, свойское. Острей чувствовалось сиротство. Тетка была строгой, но, может быть, строгости ее теперь и не хватало. Когда открылось, шесть лет назад, что воспитательница Анны Леопольдовны, рекомендованная прусским посланником Мардефельдом. способствует тайным встречам принцессы с Линаром, императрица действовала круто. Она распорядилась немедленно выслать госпожу Адеркас за границу, а Линар, по просьбе государыни, был отозван своим двором. За принцессою установили строгий надзор: кроме торжественных дней, никто из посторонних входить к ней не смел. Это так приучило Анну Леопольдовну к уединению, что и по сию пору она всегда с неудовольствием появлялась на всех официальных выходах и приемах, предпочитая сообщество своей фаворитки, фрейлины Юлианы Менгден, и тесный кружок еще нескольких лиц. Свободно владея немецким и французским языками, она очень любила чтение и много читала на этих двух языках. Пред иконами, в комнатах ее, теплилась лампадка. Горела пред иконами лампадка — и не одна — и в почивальне Иоанна Антоновича. Некоторые из церковных служений, совершение которых не требовало непременным условием нарочно освященного храма и престола, иногда совершались в комнатах Анны Леопольдовны. Посты, установленные православною церковью, по крайней мере, первую неделю Великого поста, она старалась проводить по уставу восточной православной церкви, и в эти дни была употребляема особенно постная пища. В числе икон, находившихся в ее комнате, был и образ Владимирской Пресвятой Богородицы. Украшение святых православных икон было одним из ее любимых дел. Все сказанное о религиозных отношениях императорского царствующего дома к православной восточной церкви, конечно, главным образом относилось лишь к ней, правительнице России, но не к супругу ее, герцогу Брауншвейгскому Антону-Ульриху. Хотя православное придворное духовенство и являлось с поздравлением этого принца в день тезоименитства его и получало за это определенное каждому духовному лицу, по особой табели, вознаграждение из сумм Камерцалмейстерской конторы; но Антон-Ульрих, живя от своей супруги в отдельных покоях дворца и держась лютеранского вероисповедания, присутствовал при богослужении в лютеранских кирках. В народе Анну Леопольдовну любили, угадывая кротость ее, но ворчали, что-де на людях не появляется. Теперь же на нее, выходящую из ворот Петропавловской крепости, с любопытством смотрели тысячи глаз. И она взглянула на петербуржцев. Какое-то чувство благодарности к ним, доверчиво кланяющимся ей в пояс, снимающим шапки, неожиданно пробудилось в ней. Она вспомнила строгую тетку и заплакала. В Зимнем дворце, памятуя еще слова Волынского: «…ибо в том разум и честь вашего высочества состоит, дабы не обнаружить своей холодности к супругу при посторонних», — Анна Леопольдовна, к удивлению придворных, весьма сердечно заговорила с мужем. Оба прошли в спальню сына и долго оставались там. Она в те минуты жила прошлым. А в зале толпились придворные. Лакеи зажигали свечи в хрустальных люстрах. Сверкало золото, и зеркала утраивали это сверкание. И каждый из собравшихся чувствовал: прошлое отошло. Старая лиса Остерман, едва Анна Леопольдовна вернулась в залу, крутился подле. Он был любезен до приторности. Он ловил момент. Ненавистный Миних серьезно болел, и Остерман, дабы скорее свергнуть его, копал под него каждый день, не ленясь, приезжая ко двору. Принц Антон-Ульрих был на его стороне, сетуя на то, что первый министр пишет к нему не так, как подчиненные должны писать начальникам, и докладывает только о ничтожных фактах. Остерман внушал правительнице, что Миних несведущ в делах иностранных и что по своей неопытности может вовлечь Россию в большие неприятности. (Интрига удастся, и после отставки Миниха Остерман станет фактическим правителем России. «Можно без преувеличения сказать, что Остерман теперь настоящий царь всероссийский, — напишет маркиз де ла Шетарди в Версаль. — Он имеет дело с принцем и принцессою, которые по своим летам и по тому положению, в каком их держали, не могут иметь никакой опытности, никаких сведений». Чрез Линара пришлет Остерману король польский свой портрет с бриллиантами. Остерман знал цену драгоценностям и деньгам и недаром водил тесную дружбу с купцами Вульфом и Шифнером, через которых переваживал деньги в другие государства на вексели, «смотря в том прибыли по курсам».) Его, прошедшего огонь, воды и медные трубы, весьма устраивали слова Анны Леопольдовны, не однажды жалующейся на трудности исполнения государственных дел: «Как бы я желала, чтобы сын мой вырос поскорее и начал сам управлять делами!» — Как я понимаю вас! — в таких случаях восклицал Остерман. Чрез его посредство герцог Антон-Ульрих указывал па возраставшую популярность Елизаветы Петровны, на то, что преображенцы, которые арестовали Бирона, становятся ее друзьями, а не Анны Леопольдовны. Вторила ему и Юлиана Менгден, ненавидевшая цесаревну. Зная, что Елизавета Петровна не оставалась у правительницы долее семи часов вечера, Юлиана нарочно переводила все дворцовые часы, которые, в присутствии ее высочества, и били целым часом ранее настоящего времени. Елизавета это заметила. И в нынешний вечер, заметив цесаревну, Юлиана сделала недовольный вид и, подойдя к Анне Леопольдовне, шепнула: — Линар на днях будет в Петербурге. Смятение выразилось на лице правительницы. — Когда? — растерянным голосом спросила она. — Дня через три. Так Остерман сказывал. Юлиана безотрывно следила за выражением лица подруги. Ей показалась, что та едва тихо прошептала: «Боже, о Боже!» Граф Линар, сразу же после приезда и официального представления правительнице, «был приглашен ею на дипломатическую конференцию, которая, по важности вопроса, должна была происходить только между ними без присутствия третьих лиц». — Рады ли вы нашей встрече? — спросил Линар. Анна Леопольдовна ответила не сразу. Она казалась равнодушной. Несколько раз окинула Линара рассеянным взором и все не решалась ответить. — Вы молчите. А я… Я должен, не могу не сказать вам, что все эти годы жил воспоминанием о прошлом… о вас, наших встречах. Это едва ли не единственное, что давало мне силу. Надо ли говорить, сколько мыслей и чувств разбужено было, едва я оказался в России. Как подгонял время, чтобы скорей оказаться в Петербурге, близ вас. — Где же вы были все эти годы? — тихо спросила она. Он попробовал было коснуться ее руки, но она убрала ее. — Где я был?.. Боже мой, искал душевного спокойствия, бежал от общества и не находил его. Я много думал о своем прошлом, о тех счастливых днях, которые испытал здесь, шесть лет назад. Легкое недовольство мелькнуло на лице правительницы. — Ах да, понимаю… время переменило… изменило многое. Готов просить извинения за невольно вырвавшиеся чувства. — Линар замолчал, действительно или наигранно выдерживая паузу. — Вы — правительница огромного государства. От воли вашей зависят судьбы ваших подчиненных. А я, как был, так и остался посланником. И все же… — Не вспоминайте о прошлом, — несколько строго произнесла Анна Леопольдовна. — Вы этого хотите? Вздохнув и крепко сжав губы, Анна Леопольдовна поднялась с кресла, давая понять, что аудиенция кончена. Линар резко загородил ей дорогу и, как в прежние годы, хотел было обнять ее, прижать к себе. Но прежней Анны, влюбленными глазами смотрящей на него, не увидел. На него смотрела гордая, строгая женщина. — Прошу вас, прошу лишь об одном. Выслушайте, и мы расстанемся. Я ни разу не заговорю о былом. Но я должен, должен исповедаться перед вами. Я понимаю, вы замужем, у вас ребенок, у вас иная жизнь. Но у меня… Я живу своим прошлым. У меня перед глазами та дивная, доверчивая девушка, которая чистотой своего сердца, теплом своим пробудила во мне самые светлые чувства и которая стала для меня самым дорогим существом на свете. Помните, помните, вы плакали на могиле вашей матушки. Плакал и я. Я не знал ее, но я благодарил Бога за то, что она жила на этом свете, что родила вас. Я и теперь с теплотой вспоминаю ее святое имя. Ничего не воротить, не изменить, но относиться свято к прошлому запретить невозможно, — он внимательно посмотрел ей в глаза. — Я изменилась? — неожиданно спросила она. — Нет, нет. Вы так же красивы и так же добры. Я не верю в перемены характеров. — Линар замолчал. Неожиданно, не говоря ни слова, Анна Леопольдовна возвратилась к креслу и жестом пригласила Линара присесть рядом. — А я много думала, что изменилась последние годы, — призналась она и задумчиво посмотрела мимо Линара. Лукавить она не могла, этот человек оставался ей дорог. Но, робкая от природы, она смущена была тем оборотом, какой так неожиданно принял начатый с ним разговор. Интуиция подсказывала ей, слова его искренни, но сдержанностью своею она показывала ему, что он в объяснениях при первой встрече заходит слишком далеко. Но чувство признательности обязывало ее быть более сердечной к нему и, кроме того, слова, произносимые им, голос его пробуждали кажущиеся уснувшими чувства. Легкое волнение испытывала она, вглядываясь в его лицо и узнавая дорогие черты. — Вы ошиблись бы, полагая, что величие и слава могли изменить меня… Действительно, мне удалось сделать то, чего от меня вовсе не ожидали, и этим я показала, как обманывались те, которые считали меня способной на то только, чтобы продолжать потомство светлейшего брауншвейгского дома… — Ваш супруг… — начал было Линар. Но она довольно резко оборвала его. — Не будем говорить об этом. Вы прекрасно осведомлены о положении дел, и я помню, как вы отзывались о моем супруге в письме к Бирону, всячески компрометируя его, дабы расстроить наш брак. Не надо, — более тихо добавила она. — Скажу вам одно, теперь я более свободна, чем прежде. Оба помолчали. Она вдруг улыбнулась и спросила заинтересованно: — Все же, где вы были эти годы? — В Италии, на родине моих предков. Признаюсь, горжусь, что во мне течет итальянская кровь. — А мне трудно сказать, кто я… По матери — русская, а по отцу… — Благословение Божие видно в крови и фамилии вашей. Род ваш идет от королей Вандальских, от которых происходил Прибыслав второй, последний король Вандальский, но первый принц верою Христовою просиявший. По отцу вы — славянка. Анна Леопольдовна удивленно посмотрела на него, но промолчала. — Да, да… — продолжал Линар. — Немцы разрушили государство ваших предков, затоптали его, оставив небольшое Мекленбургское княжество. И я тешу себя надеждой, — приняв шутливый тон, добавил он, — как представитель польского короля, что нынешняя правительница России, славянка от рождения, будет более склонна принять сторону Польши, нежели Пруссии. — Ужасно устаю от политики. Переговорите о том с Остерманом. Ему близки ваши позиции. — Это умнейший из дипломатов, — заметил Линар. — В Европе его ценят чрезвычайно. — И не только в Европе, — поправила правительница. — Впрочем, что же Италия? Вы не договорили, а я ни разу не бывала в этой стране, откуда ведут род свой ваши предки. Линар, в знак благодарности, пожал ей руку, и почувствовал: она не торопится выпускать ее. >XV Вскоре после появления Линара в Петербурге аудитор Барановский получил приказ наблюдать за дворцом цесаревны Елизаветы Петровны и рапортовать, «какие персоны мужеска и женска пола приезжают, також и ее высочество куды изволит съезжать и как изволит возвращаться… Французский посол, когда приезжать будет во дворец цесаревны, то и об нем рапортовать…» Правительство не на шутку волновали контакты Елизаветы Петровны с иностранными дипломатами. Желая узнать, что может объединять маркиза де ла Шетарди, так ненавидящего русских (о чем прекрасно были осведомлены, к слову, англичане), с цесаревной, Остерман даже просил английского посла Финча пригласить к себе в гости болтливого Лестока и за вином выведать о содержании тайных ночных разговоров посла с дочерью Петра Первого. Были большие подозрения насчет замыслов Шетарди и Нолькена. Обратило на себя внимание и сближение Нолькена с врачом ее высочества Елизаветы Петровны Лестоком под предлогом врачебных советов. Антон-Ульрих в разговоре с Финчем сказал с тревогой: — Шетарди бывает у Елизаветы очень часто, даже по ночам, переодетый, а так как при этом нет никаких намеков на любовные похождения, посещения эти, очевидно, вызваны политическими мотивами. Маркиз де ла Шетарди действительно с головой окунулся в заговор. Были и ночные визиты, и переодевания, и тайники в секретных местах. «Свидания происходили в темные ночи, во время гроз, ливней, снежных метелей, в местах, куда кидали падаль», — напишет в своих мемуарах мать Екатерины II. В Зимнем дворце обсуждались возможные варианты заговора. Правительство с подозрением поглядывало в сторону Миниха. Сильно боясь, чтобы опальный фельдмаршал не вздумал возвести на престол Елизавету, оно опасалось, как бы он не вступил в контакт с цесаревной. На то были причины. Бирон, находясь под следствием, давал следующие показания: «Фельдмаршала я за подозрительного держу той ради причины, что он с прежних времен себя к Франции склонным показывал, а Франция, как известно, Россиею недовольна, а французские интриги распространяются и до всех концов света… Его фамилия впервые сказывала мне о прожекте принца Голштинского и о величине его, а нрав фельдмаршала известен, что имеет великую амбицию…» До Антона-Ульриха дошло известие, что Миних, быв в доме у ее высочества Елизаветы Петровны, припал к ногам ее и просил, что ежели что ее высочество ему повелит, то он все исполнить готов. На что цесаревна изволила ответить следующее: «Ты ли тот, который корону дает кому хочет? Я оную и без тебя, ежели пожелаю, получить могу». Этого было достаточно, чтобы принц Брауншвейгский Антон-Ульрих поручил секунд-майору Чичерину выбрать до десяти гренадеров с капралом, одеть их в шубы и серые кафтаны и наблюдать, не ездит ли кто по ночам к Елизавете, Миниху и князю Черкасскому, за что капралу дано было 40 рублей, а солдатам по 20 рублей. — Он уже предлагал свои услуги Елизавете! — говорил отец императора с возбуждением Финчу. — Его пора низложить, этого нестерпимого Миниха. Едва узнав о новой поездке фельдмаршала к Елизавете, Антон-Ульрих отдал секретный приказ «близко следить за ним и схватить его живым или мертвым, если он выйдет из дому вечером и направится к великой княжне. В один из дней, явившись на настойчивый зов Елизаветы Петровны к ней, в Смольный, де ла Шетарди услышал от цесаревны, что «дело зашло так далеко, что дольше ждать не представлялось возможным». — Гвардия преданна, люди в нетерпении. Но нужны… — она не договорила, приступив было к самому щекотливому вопросу о деньгах, так как ей доложили о приезде английского посла Финча. Елизавета знаком пригласила французского посла остаться и дождаться отъезда непрошеного гостя. Внимательный Финч сразу же почувствовал обстановку и сократил свой визит, сославшись на срочные дела. — Вот мы и избавились от него! — воскликнула Елизавета. Задерживаться, однако, для продолжения разговора не было возможности, нельзя было давать повода к подозрениям. — Имейте в виду, — провожая Шетарди до дверей, сказала Елизавета Петровна, — мне нечего более стеснять себя, вы можете приходить ко мне, когда вам заблагорассудится. Лесток, спускаясь с ним по лестнице, сумел намекнуть о деньгах, рассказав о недавнем поступке правительницы, которого бы она могла не делать и который решительно оскорбил Елизавету Петровну. Имея тридцать две тысячи рублей долгу, которые принуждена была неизбежно делать в прежнем своем положении и с которыми ей, даже при помощи данного ей пенсиона, невозможно было разделаться иначе, как запутав себя на несколько лет (Липман с готовностью предлагал деньги, «по-свойски», но под такой процент, что и десятка лет не хватило бы распутаться с ним), Елизавета Петровна попросила, чтобы их заплатили за нее. Правительница не отказала в просьбе, но, вероятно, в предположении, что цесаревна желает выиграть в итоге, потребовала, чтобы принцесса представила в подтверждение своих долгов счеты от купцов. Проверка этих счетов не была выгодна. То, что было сделано на память, увеличилось по мере того, как стали справляться со счетами и вместо тридцати двух тысяч открылось сорок три тысячи долгу, которые и имели горесть заплатить, без всякой для себя выгоды. — Елизавета Петровна была очень обижена таким недоверием, — закончил свой рассказ Лесток, раскланиваясь с маркизом, подбирающим полу шубы, дабы сесть в карету. В то время, как Елизавета, пользуясь тем, что Анна Леопольдовна увлечена Линаром и ей не было дел до других, мало-помалу приобретала себе приверженцев в гвардии, Лесток действовал на приближенных цесаревны, людей, замечал М. Д. Хмыров, незначительных и небогатых, воображение которых он распалял заманчивою перспективою значения и богатств, ожидавших каждого из них в том случае, если б ее высочеству довелось стать ее величеством. «Тут сладкоглаголивый лейб-хирург успевал скоро, потому что все приближенные цесаревны, взятые вместе, уступали в смышлености Лестоку одному, а взятые порознь — годились ему в сыновья, — писал М. Д. Хмыров и продолжал: — Старания лейб-хирурга, под видом соблюдения польз цесаревны, чрезвычайно усердствовавшего собственно себе, не пропали втуне». Ему деятельно содействовал Грюнштейн, человек весьма грубый и безнравственный. Это ничуть не смущало Лестока, не брезговавшего никем и ничем, особенно там, где попахивало выгодой. Он мало-помалу оплачивал труды иудея, вербовавшего приверженцев цесаревне среди солдат гренадерской роты Преображенского полка. В будущем Лесток обещал Грюнштейну и солдатам большую мзду. Казна цесаревны была небогата. Собственных денег Лесток не имел желания расходовать на дело, ибо, по его разумному соображению, в случае неудачного исхода их никто ему не возвратит. Рискуя всем для денег, он по натуре своей был из числа тех авантюристических натур, которые никогда не рискнут самими деньгами. Именно поэтому он так обхаживал маркиза де ла Шетарди. Пребывая в гостях у посла, он имел возможность, кроме разговоров, заняться любимой игрой в карты и частенько оказывался в крупном выигрыше. С маркизом они сдружились быстро и оказались сущим кладом друг для друга. Но чтобы о их частых свиданиях не начались подозрительные суждения, земляки сговорились видеться не иначе как во дворцах, всегда при свидетелях и, встречаясь, замечает М. Д. Хмыров, усердно потчевать друг друга табаком, в щепотках которого взаимно передавать цидулки, с прописанием необходимейших известий, инструкций, указаний… По истечении нескольких дней цесаревна чрез Лестока сообщила маркизу де ла Шетарди, как трудно ей сдерживать рвение своих приверженцев, между тем как Нолькен своими неприемлемыми требованиями препятствует задуманным планам. Внешне она была так же беспечна, что многих вводило в заблуждение. Правительница и цесаревна вновь находились в величайшем согласии друг с другом; они посещали одна другую почти каждый день, совершенно без церемоний и, казалось, жили, как родные сестры. Приветливо кланялась Елизавета Петровна каждому знакомцу, любезно улыбалась преображенцам. Она была весьма проста со всеми. Она была на людях, и это, цесаревна знала, притягивало, рождало симпатию к ней, мысли о ее неудавшейся судьбе. Солдаты до такой степени считали ее своей, что во время ее катаний около Смольного двора вскакивали на облучок ее саней, зазывая к себе то на крестины, то на именины. Она не отказывалась. — Если отец мой в каждом доме мог спокойно спать, то и я тоже, — говорила она. Но едва возникала малейшая угроза ее безопасности, она отметала приглашения мгновенно. «Елизавета Петровна, — писал фельдмаршал Миних впоследствии в своих мемуарах, — выросла, окруженная офицерами и солдатами гвардии, и во время регентства Бирона и принцессы Анны чрезвычайно ласково обращалась со всеми лицами, принадлежавшими к гвардии. Не проходило почти дня, чтобы она не крестила ребенка, рожденного в среде этих первых полков империи, и при этом не одаривала бы щедро родителей или не оказывала бы милости кому-нибудь из гвардейских солдат, которые постоянно называли ее «матушкой». Елизавета, имевшая свой дом вблизи новых Преображенских казарм, часто бывала в нем и там виделась с Преображенскими офицерами и солдатами. До правительницы стали доходить слухи об этих собраниях, в особенности часто о них доносил ей ее супруг, постоянно опасавшийся происков Елизаветы, но Анна Леопольдовна считала все это пустяками, на которые не стоило, по ее мнению, обращать никакого внимания. Угодливые голоса вторили ей в этом случае, и по поводу сношений цесаревны с солдатчиной при дворе только насмешливо повторяли, что она «водит компанию с Преображенскими гренадерами». Нолькен просил подписать обязательство, текст которого бы гласил, что цесаревна доверяет шведскому послу просить короля Швеции оказать ей помощь в захвате власти и что она обещает одобрять «все меры, какие его величество король и королевство шведское сочтут уместным принять для этой цели». Елизавета отказывалась сделать это. Министр иностранных дел Швеции Гилленборг потребовал, чтобы цесаревна прибыла в Стокгольм, «когда наступит момент нанесения решительного удара». Сие требование тоже было отвергнуто ею. Нолькен и Шетарди, посоветовавшись, пришли к обоюдному согласию, что нерешительность ее, касающаяся неподписания обязательства, обусловлена тем, «что партия ее с которой она не может не советоваться, ставит ей на вид следующее: она сделается ненавистной народу, если окажется, что она призвала шведов и привлекла их в Россию». В марте 1741 года министр иностранных дел Англии Гарринтон, чрез посла Финча, довел до сведения дружественного петербургского двора следующее: «В секретной комиссии шведского сейма решено немедленно стянуть войска, расположенные в Финляндии, усилить их из Швеции… Франция для поддержки этих замыслов обязалась выплатить два миллиона крон. На эти предприятия комиссия ободрена и подвигнута известием, полученным от шведского посла в Санкт-Петербурге Нолькена, будто в России образовалась большая партия, готовая взяться за оружие для возведения на престол великой княжны Елизаветы Петровны и соединиться с этой целью со шведами, едва они перейдут границу. Нолькен пишет также, что весь этот план задуман и окончательно улажен между ним и агентами великой княжны, с одобрения и при помощи французского посла маркиза де ла Шетарди; что все переговоры между ними и великой княжной велись через француза-хирурга, состоящего при ней с самого ее детства». Остерман и Антон-Ульрих внимательно выслушали Финча. Для Елизаветы Петровны наступила тревожная пора. К тому же она сделала большую ошибку, думая переманить на свою сторону всесильного начальника тайной канцелярии Ушакова. Она даже видела его во главе своего движения, о чем советовалась с Шетарди. Но Ушаков грубо отверг ее предложение. В довершение ко всему пришли тревожные вести из Швеции. Собравшийся в Стокгольме сейм, не желая допускать подкупов и разных неблаговидных проделок, которые дозволяли себе иностранные министры в Стокгольме, воспретил всем, занимающим какие-либо государственные должности, иметь какие-либо прямые или косвенные сношения с иностранными министрами. В то время, как пишут, не пользовался популярностью в Стокгольме русский министр Михаил Бестужев-Рюмин, и за ним и его действиями следили там очень зорко. В ночь на 8 марта 1741 года у Бестужева был первый секретарь канцелярии по иностранным делам барон Гилленштиерн — враг французской и друг русской партии; по выходе на улицу его схватили и подвергли немедленному строгому допросу. Гилленштиерн был сначала приговорен к смертной казни, но потом его только выводили несколько раз к позорному столбу и посадили в тюрьму на всю жизнь. Лестока обуял страх при известии об аресте Гилленштиерна. Последний мог знать как первый секретарь по иностранным делам о тайных сношениях Елизаветы с Гилленборгом и передать обо всем Бестужеву-Рюмину, который не замедлил бы сообщить о том правительнице Анне. Елизавета Петровна, узнав новость от Лестока, сочла нужным прекратить связь с послами шведским и французским. Мысль о раскрытии заговора не покидала ее. К тому же она узнала: капитан Семеновского полка, ее явный сторонник, находясь в карауле, во дворце, был обласкан Антоном-Ульрихом и получил от него невесть за что триста червонцев. Коим-то образом донеслось до нее не оформившееся еще соображение, высказанное в разговоре между Остерманом и Антоном-Ульрихом, о пострижении ее в монахини. Ей уже виделось, как отрезают косу и везут в дальний монастырь. Она замкнулась. Во Франции и Швеции ее молчание вызвало замешательство. >XVI На Пасху, 29 марта 1741 года, все здешние и иностранные министры и прочие обоего пола знатнейшие особы, будучи у двора, ее Высочество Правительницу «всенижайше» поздравляли. В служении литургии участвовали протодьякон Петропавловского собора отец Михаил да дьякон церкви Рождества Пресвятая Богородицы Никифоров. С первого дня Пасхи и до пятницы каждый день при дворе были банкеты. Бывший духовник императрицы Анны Иоанновны, протоиерей отец Василий, приглашенный в Петербург на празднования, с радостью встретился с другом юности архимандритом. У него в обители и остановился. Снег сошел. Заметно припекало солнце. Звонили колокола монастырские. Отслужив обедню, из церкви направились в трапезную, завороженные солнечным днем, остановились на полдороге. — Не люблю при дворе бывать, — признался архимандрит, — здесь душой отдыхаю. Бесы во дворце-то, — прибавил он после молчания. — С каким торжеством при Анне Иоанновне празднование свершалось. Ты же в прошлом году, на Пасху, с протоиереем Слонским Божественную службу отправлял, помнишь. А ныне? Веры они не нашей, при дворе-то. Та же Лизавета, Петра дочь, не может службы отстоять, по храму с места на место ходит, точно бес ее толкает, а то и бежит от литургии-то. — Сказывали мне о ее походах в Троице-Сергиеву лавру, — отозвался отец Василий. — Пройдет верст несколько и на отдых устраивается. Стол скоромный. Дня два отдыхает, катается верхом, на охоту соколиную ездит, а от нее приустав, далее движется либо в первопрестольную возвращается. Оба замолчали, слушая звон колоколов праздничный. — Вся жизнь государей на Руси всегда проходила не столько в государственных занятиях, сколько в церковных службах, — произнес архимандрит. — Так же, насколько могли, старались устраивать свою жизнь и все государевы холопи и сироты. Набожность и любовь к своей Руси святой русских отличали с того ж. Смутное время, поднявшее бурями своими с русской земли весь ее сор и плевелы, ознаменовавшееся таким множеством измен, душепродавств и кровавых деяний, показало вместе с тем и то, как крепок грунтовый слой земли и какие сокровища дорогие заключаются в нем. Сколько имен, сколько подвижников, страдальцев за Православие вызвало на великие подвиги — Йов, Гермоген, Дионисий. А князь Пожарский, Минин, Сусанин Иван? А сотни всяких земских людей, в любви, совете и соединении поднимавшихся со всех концов России спасать Москву, святые церкви Божии, веру истинную? — Милосердие к нищим, убогим и страждущим в тюрьмах, — вставил собеседник. — Да, отец Василий, царь с царицей всегда напоминали сильным и богатым людям о чувствах христианской любви к людям слабым и убогим. Кой же пример даст России иноверец али под иноверцами ходящий? — А ведь прав ты, отче, с Петра, с Петра Русь раздвоилась, — сказал протоиерей. — Иноземцы, ему благодаря, в Россию хлынувшие, большой соблазн произвели в православных. Не замечая того, подражая обычаям иноземным, многие принялись заимствовать и верования их. Сколько их, заблудших, склонясь к протестантству, начинали смеяться над иконами, постами. До отступничества доходили и измены своей родине. — Какова яблоня, таков и плод, — отозвался тихо архимандрит. — Каков родитель, таковы и детки. — Он вздохнул. — В одно верю, церковь наша жива, жив станется и дух православный. — Помоги нам, Боже, — перекрестился протоиерей. Оба замолчали. Звон колоколов стих, и через некоторое время из двери колоколенки вышел молодой, красивый лицом монах и, увидев архимандрита и гостя его, попросил благословения. — Благослови тебя, Господи, — проговорил архимандрит и осенил его крестом. >XVII 11 апреля 1741 года, в Дрездене, был заключен трактат между Римскою империей и курфюрстом саксонским о взаимопомощи против короля прусского, занявшего Силезию. Для этого уполномочены были: со стороны римской империи граф Вратислав, а со стороны Саксонии — граф Брюль. В конференциях принимал участие патер Гуарини, у которого уполномоченные с обеих сторон постоянно собирались для переговоров. Россия была приглашена присоединиться к этому трактату, и копия с него сообщена Петербургскому кабинету послом Римской империи маркизом де Ботта. Прежний официальный сват Анны Леопольдовны, маркиз Ботта ди Адорно, входил в число довереннейших людей правительницы. В Петербург был назначен по ее желанию. При содействии Остермана и Линара маркиз де Ботта склонял правительницу к интересам Римской империи. Франция срочно направила своего посла к Фридриху с предложением оказать помощь Пруссии. Тот мчал без остановок по территории Германии, в роскошном экипаже, торопясь выполнить поручение. (Король Пруссии даст согласие на союз с Францией, но предъявит условие — открытие военных действий между Россией и Швецией. В июне 1741 года Фридрих категорически объявит французскому двору, что не исполнит своего обещания, если шведы сейчас же не начнут военных действий.) Внимательно читал прусский король депеши своего посла Мардефельда, отправляемые из Петербурга. Выделенные для подкупа Головкина, Юлианы Менгден и других царедворцев деньги, играли свою роль. Опасными для короля оставались маркиз де Ботта и Линар. О последнем особенно просил сведений Фридрих. Мардефельд спешил с ответом. В апреле он сообщал: «Граф Линар, недавно изобразивший искусственный обморок, играя с регентшей в карты, идет вперед, так что об нем уже поговаривают в народе. Собственно, ничего действительного между ними не было, и они никогда не оставались одни. Кажется, и фаворитка, и фельдмаршал покровительствуют этой интриге». Линару надлежало поскорее выяснить отношение России к притязаниям Пруссии на Силезию. Скоро, однако, он получил от своего двора предписание не настаивать на ответе России, так как король польский, видя невозможность положиться на содействие русского двора, вынужден был искать помощи других держав и иначе позаботиться о своей безопасности. Впрочем, в Польше не переставали рассчитывать на личное влияние Линара у правительницы и на его обворожительное обхождение. Поэтому ему предписывали обставить свое пребывание в Петербурге как можно пышнее, роскошнее и изящнее, а сделать это было нелегко ввиду соперничества других дипломатов, стремившихся именно этим же поразить полуазиатский, по их отзывам, двор России, где господствовала роскошь и повелевали женщины. Линару трудно было тягаться даже с австрийским посланником, не говоря уже о маркизе де ла Шетарди. Саксония не была в состоянии дать своему представителю таких сумм, как Версальский двор. Для пленения дам Линар подновил свои наряды и обстановку. Мардефельд спешил отправить новую информацию: «Граф Линар не пропускает ни одного случая показать великой княжне, как он безумно влюблен в нее. Она выносит это без признаков неудовольствия… Он нанял дом около самого царского сада, и с тех пор великая герцогиня-регентша, против своего обыкновения, стала очень часто прогуливаться». Линар действительно нанял дом, граничивший с садом у Летнего дворца, в котором жила Анна Леопольдовна. В ограде сада нарочно была устроена особая дверь, близ которой стоял часовой, получивший строгое приказание не впускать никого, кроме Линара. Однажды в эту запретную дверь вздумала пройти, не зная о ее недоступности, Елизавета Петровна, но караульный заградил ей путь ружьем. (Мы дословно привели эти сведения из русского биографического словаря.) На глазах у всех рождался новый Бирон. Отобедав, правительница играла в карты с избранной партией, в которую входили: Антон-Ульрих, Линар, маркиз де Ботта, Финч и брат Миниха. Прочие иностранные министры не были принимаемы в эту партию, которая собиралась у Юлианы Менгден. Не один Мардефельд подметил: в последнее время Анна Леопольдовна дурно жила с мужем. Спала отдельно от него. Если он утром желал войти к ней, то находил двери спальни запертыми. («У ней с графом Линаром были часты свидания в третьем придворном саду, всегда в присутствии девицы Юлианы, которая там пользовалась минеральными водами, — писал в своих мемуарах фельдмаршал Миних. — Если принц Брауншвейгский хотел проникнуть в этот сад, то для него ворота были заперты, так как часовые имели приказание не пропускать через них никого. Линар жил неподалеку от ворот этого сада в доме Румянцева, почему принцесса и приказала построить вблизи дачу — этот дом теперь стал летним дворцом. В хорошую погоду она приказывала выносить свою постель на балкон Зимнего дворца, выходивший на реку. Хотя ставили экран, чтобы скрыть постель, однако из второго этажа соседних к дворцу домов все можно было видеть».) Растущее недовольство среди русских против Линара приведет к тому, что в июне, по совету де Ботта, он примется усиленно ухаживать за Юлианой Менгден, а в июле распространится слух об их обручении. >XVIII Май выдался холодным. Бежали черные волны на берега Невы, разбиваясь о причалы, обдавая холодными брызгами грузчиков на дебаркадере. Светило, но не грело солнце. Кричали чайки. Солдаты маршировали близ казарм, и в прозрачном воздухе отчетливо были слышны команды офицеров. Наступало лето — время военных кампаний. В Петербург доходили слухи о победах пруссаков над австрийцами. Бирон, обвиненный в покушении на жизнь императрицы Анны Иоанновны, приговорен был к смерти. Его должны были четвертовать. Но последовал манифест, по которому казнь заменили ссылкой в Сибирь, в Пелым, за три тысячи верст от Петербурга. Нолькен подумывал об отъезде на родину. Отношения России со Швецией обострялись. Лесток передал шведскому послу, что ему более уже невозможно бывать у него. Напрасно пытался Нолькен убедить его в необходимости получить от цесаревны необходимое требование, чтобы облечь в законную форму свои домогательства. Лейб-хирург был охвачен беспокойством. Человек не робкого десятка (по отзыву Екатерины II), довольно умный, но хитрый, умевший вести интригу, «а главное, нрава злого и сердца черного», он зримо видел опасность. Были у него свои люди при дворе, и доносили они ему о подозрениях Остермана и Антона-Ульриха, касающихся его. Лесток, пылкий не по годам, не выдерживал характера, приличного заговорщику, замечал М. Д. Хмыров, пробалтывался там и сям, неосторожно повествовал в австериях и вольных домах. Благодаря шпионам, всегда многочисленным, речи Лестока не миновали ушей Остермана, имевшего уже положительные сведения о небывалом до того обращении сумм во французском посольстве. Если Гилленштиерн точно ничего не сообщал Бестужеву о связях Елизаветы со шведским правительством, то Финч, которому чрезвычайно неприятны были эти связи, по политическим видам его правительства, считал долгом предупредить о том русское правительство. Он подозревал о тайных маневрах Шетарди и изо всех сил хотел помешать им. Так, в депеше от 21 июня 1741 года он доносил: «Я делал разные представления гр. Остерману о происках французского и шведского посланников. Он делал вид, что ничего не знает — такой у него обычай сдерживаться при затруднительных обстоятельствах. Так у него была подагра в правой руке, когда по смерти Петра II он должен был подписывать акт, ограничивающий власть его наследника. Это кормчий в хорошую погоду, скрывающийся под палубу во время бури. Он всегда становится в стороне, когда правительство колеблется. Принц Брауншвейгский более откровенен. Он признался, что сильно подозревает, что французский и шведский министры замышляют что-то. Его светлость признавался мне, что он заметил тесную связь г. де ла Шетарди с ганноверцем Лестоком, хирургом принцессы Елизаветы». Остерман, решившись взяться за дело, спросил Финча: — Посоветуйте, не арестовать ли Лестока? — Вам лучше должно быть известно, как следует поступать и доставать поболее обличительных доказательств, потому что в случае недостаточности их, и так как Лесток привязан к Елизавете и ее обыкновенный медик, то арестование его может быть слишком преждевременно, — отвечал Финч. — Не могу не согласиться, — помолчав и поразмыслив, произнес Остерман. Уходя от Остермана, Финч думал над тем, что у великой княжны Елизаветы, в сравнении с правительницей, есть преимущество быть дочерью Петра I. Если бы молодой Иоанн Антонович умер, размышлял он, и завязалась бы борьба между Анной и Елизаветой, дела бы были в очень критическом положении. Остерман понимал: трогать Елизавету бесполезно. Что с того, если посадишь ее в монастырь? Остается ее племянник — чертушка Голштинский. К чему же усиливать раздражение среди войска? Однако об опасных действиях Лестока он все-таки сообщил правительнице. Та, встретив Елизавету Петровну, сказала резковато: — Что это ты, матушка, лекаря такого держишь, от коего беспокойства много. С министрами иноземными встречается. Елизавета вспылила: — А коли есть доказательства, схватите да пытайте. А я-то знаю своего лекаря. Анна Леопольдовна, не ожидавшая встретить отпора, пошла на мировую. Лесток перевел дух, прослышав об этом, но лишь на время. 6 июля из Митавы в Петербург прибыл брат Антона-Ульриха Людвиг, вновь избранный герцог Курляндский. Правительница приняла его с великою радостию. Радость ее была тем более объяснима, что цесаревна всерьез заинтересовалась молодым человеком. Впрочем, ей не стоило труда «вести правительницу в заблуждение. Гвардейским офицерам, приверженцам ее, взбудораженным слухами о ее замужестве с Людвигом Вольфенбюттельским, Елизавета Петровна чрез Шварца сообщила, что точно были новые покушения принудить ее к этому браку, причем делали даже обещания, что в таком случае русское правительство откажется от всякого притязания на имения, приобретенные бывшим герцогом Курляндским, и предлагали, что не ограничатся приданым, назначаемым русским принцессам, и постановили даже предложить весомый пенсион. Но она отказалась от всех предложений и решилась, для предохранения себя от новых преследований, отправиться в деревню. Она действительно уехала в деревню, оставив гвардейских офицеров в уверенности, что цесаревна ни за что не отдаст своей руки тому, кого предлагает настоящее правительство. Отъезд Нолькена, надо сказать, всполошил круг лиц, близких Елизавете. Отозвание посла означало близость открытия военных действий, а если для возведения на престол Елизаветы Петровны не воспользоваться ими, сколько еще пришлось бы ждать другого удобного момента. Было о чем подумать в деревне. Лето было жарким, знойным. Солнце глаза слепило. В лугах ворошили сено. Петербург опустел. Все разъехались по имениям. 15 июля, в среду, перед полуднем, правительница Анна Леопольдовна разрешилась от бремени дочерью Екатериною. О благополучном рождении ее возвещено было пушечною пальбою с крепости и Адмиралтейства. Через день издан был манифест во всеобщее известие о дарованной общей радости и для повсеместного принесения молебного благодарения Господу Богу со звоном, а где есть — с пушечною пальбою. Пальба эта вызвала у некоторых невольные мысли о неизбежной скорой войне со шведами. Маркиз де ла Шетарди видел карету цесаревны, вернувшейся в Петербург на крестины (она была восприемницей новорожденной), но она словно забыла о его существовании. Посол всерьез подумывал о своем отъезде из России. Возникли затруднения в церемониале по поводу верительных грамот, которые маркиз желал лично вручить императору. Анна Леопольдовна, наученная Остерманом, нашла в этом предлог отделаться от опасного посла. Ему был дан окончательный отказ, и он перестал являться при дворе. В конце июля Швеция объявила России войну. Русские войска под командованием де Ласси двинулись в Финляндию. Неожиданно, от секретаря шведского посольства, маркиз де ла Шетарди узнал: Елизавета Петровна через доверенного человека дала знать шведам, что в случае дальнейшего промедления их надобно будет опасаться, что умы будут не так расположены и что тем более важно предупредить такую крайность. Она велела прибавить, что, во всяком случае, решилась быстро действовать. Чрез секретаря шведского посольства маркиз назначил свидание на следующий день доверенному человеку Елизаветы Петровны. Камер-юнкер цесаревны тайно пробрался в сад французского посольства и передал от нее маркизу поклон. — Я имею также приказание сообщить вам, — произнес камер-юнкер, — что ее высочество в нетерпении от того, что давно не виделась с вами. Для вознаграждения себя в том, она проезжала три раза в гондоле около вашей дачи, приказывала трубить в рог, дабы привлечь ваше внимание, но безуспешно. Впрочем, можете быть уверены, ее высочество часто думает о вас. Она даже для облегчения переговоров с вами хотела купить дом, соседний с вашим садом, но в том помешали ей данные по этому случаю предупреждения. И еще, ее высочество будет приятно удивлена, если, возвращаясь сегодня в Петербург около восьми часов из деревни, вам представится случай встретить ее по дороге. — Передайте ее высочеству, — попросил маркиз, — что я не нахожу слов выразить, как тронут ее добротою и лестным воспоминанием, которым она меня удостаивает. Я знал о ее прогулках по реке и о том, что она проезжала несколько раз мимо моего сада, и оттого еще более проклинал невзгоды, мешавшие мне воспользоваться такими случаями. По возвращении ее надеюсь быть счастливее и буду стеречь ее по дороге так, что не от меня будет зависеть не встретить ее. Маркиз прождал до одиннадцати часов цесаревну, но та так и не появилась. Словно чувствовала, что он прихватит с собой перо с чернилами и копию требования, переписанную при нем секретарем шведского посольства. Через несколько дней Елизавета Петровна сумела передать маркизу, что опасения за себя и свою партию быть открытыми, в случае если бы дела пошли дурно, решительно не позволяют еще ей подписать требование, но она подпишет его, когда дела примут хороший оборот. Анна Леопольдовна, несколько испуганная развивающимися событиями, возможностью их осложнений, решила, вопреки убеждениям Линара, немедленно удовлетворить претензии французского посла, и 11 августа маркиз де ла Шетарди получил секретную и частную аудиенцию у Иоанна Антоновича. Правительница, держа малютку-императора на коленях во время аудиенции, употребляла все усилия, дабы очаровать посла и сгладить возникшие в последнее время шероховатости. Маркиз отвечал на ее уверения словами горячей признательности и, в свою очередь, говорил о вечной дружбе, испытываемой Францией и ее королем к России. Обе стороны мало верили друг другу. Впрочем, худой мир лучше доброй ссоры. Аудиенция весьма порадовала маркиза. Из Версаля, с нарочным, привезено было письмо на его имя. «С.-Северин сообщает мне, что он вас уведомил о происходящем в Швеции, — писал министр иностранных дел. — Если переворот в пользу Елизаветы произойдет таким образом, что она будет признана государынею, то в таком случае вы должны остаться в Петербурге даже и тогда, Когда бы взяли уже отпуск у прежнего правительства…» >XIX Вручив верительные грамоты императору Иоанну Антоновичу, маркиз вновь подпадал под покровительство международного права. Теперь это был не рядовой французский подданный Шетарди, которого можно было выслать, арестовать, судить, а посол Франции в России маркиз де ла Шетарди. Дом, который он занимал, вновь считался частью французской территории. Переменившиеся обстоятельства сказались на действиях заговорщиков. Лесток оживился. С упорством эгоиста, добивающегося своей цели, и с красноречием адвоката, защищающего выигрышное дело, Лесток продолжал твердить Елизавете Петровне о законности ее прав на отчий престол. Он отыскал и привлек к делу весьма практичного человека — недавнего музыканта Шварца. Авантюрист, из саксонцев, некогда придворный музыкант (состоял в штате Елизаветы), Шварц, человек с головою и предприимчивый, мог быть пригодным для выполнения самых щекотливых и опасных поручений. Лесток сообщил ему в общих чертах план задуманного дела, и на него был возложен подкуп разных лиц, начиная с нижних чинов. Ему же Лесток поручил пристальное наблюдение за Зимним дворцом. Шварц принялся за дело с необыкновенною ловкостью и решимостью. Дело подвигалось. «Секретарь Шетарди отсчитывал червонцы и записывал в расход маркиза уже десятую тысячу: Грюнштейн и Шварц рапортовали, что имеется 30 гренадеров, готовых за цесаревну в огонь и в воду, — писал М. Д. Хмыров. — Воронцов и Салтыкова, камер-юнкер и гофместерина цесаревны, ручались за нескольких тузов, в числе которых видим: Шепелева и Бестужева, старого данцигского и нового петербургского друзей лейб-хирурга; Трубецкого, всегда ловившего рыбу в мутной воде; Черкасского, поддакивавшего всем переворотам; даже принца Людвига Гессен-Гомбургского…» Лесток был душою всего и горел нетерпением. Деятельный Шварц был его опорой. (Вскоре после прихода к власти Елизавета назначит его армейским полковником и подарит поместья. В одном из них его и настигает смерть, не особенно почетная: крестьянская девушка заколет его вилами, когда он силою захочет сделать ее своею наложницей.) 12 августа, утром, съехались во дворец «в богатом платье» все российские и чужестранные министры, генералитет и обоего пола знатные особы для поздравления правительницы Анны Леопольдовны и ее супруга с праздником дня рождения Его Величества. По окончании литургии в придворной церкви, произведена была пушечная пальба с крепости и Адмиралтейства, «а от поставленных в парад» около Зимнего дворца гвардии «и напольных полков троекратный беглый огонь». Спустя некоторое время из внутренних покоев торжественно вынесен был младенец-император, пред которым шел весь придворный штат, а за ним высокие родители, «и всему присутствующему многочисленному собранию публично показан был». Был парад всем войскам. В полдень был при дворе стол, во время которого играла итальянская музыка. Пополудни в четвертом часу Антон-Ульрих с братом отправились в Адмиралтейство, где уже находился турецкий посол, и здесь в их присутствии спущен был на воду 66-пушечный корабль «Иоанн III». Вечером начался в большом зале бал. Маркиз де ла Шетарди отыскал глазами цесаревну и поспешил пригласить ее на танец. Первые слова Елизаветы Петровны были по поводу присутствия принца Людвига Вольфенбюттельского, который стоял недалеко от нее. Она расточала всевозможные насмешки над его лицом и мыслью выйти за него замуж. — Эти люди, — прибавила она, — думают, что нет глаз, когда придумывают такие прекрасные проекты; скорее должны были бы видеть, что они сами ослепляются. Правительница говорила мне недавно шутя: без сомнения, скоро будут думать, что граф Линар и девица Менгден сделаются новыми герцогом и герцогинею курляндскими. — Слухи об их женитьбе реальность? — спросил маркиз. — Дело решенное, — отвечала цесаревна. — Вы только посмотрите, как высокомерен стал этот посланник саксонского курфюрста. Едва они оказались на другом конце зала, Елизавета Петровна (танцевала она изящно), грациозно подав руку партнеру и двинувшись в такт музыке за предшествующей парой в глубь зала, неожиданно, почти ласково, сказала: — Вам столько привелось претерпеть неудовольствий, что я не могу не сожалеть о вашей судьбе. — Честь свидетельствовать вам мое почтение вознаграждает за то, что мог я претерпеть, — отвечал маркиз. — Не менее утешительная причина, заставляющая благословлять судьбу, заключается в том, что единственно в видах служить вашим интересам его величество повелел мне здесь остаться. Король заботится о средствах возвести вас на трон (маркиз почувствовал, как легонько цесаревна пожала кончики его пальцев), и если он для этой цели уже подвигнул шведов взяться за оружие, то сумеет также ничего не пощадить, чтобы только дать им средства к вожделенному успеху. — Я весьма признательна его величеству, — отвечала цесаревна. — Надеюсь, отныне будете навещать меня. Хочу сказать вам, что приняла заранее предосторожности не быть никем стесняемой из придворных, а для поддержания постоянных сношений мой поверенный получил приказание быть ежедневно в вашем распоряжении. — В таком случае, он может без помех видеться с секретарем нашего посольства, — отвечал маркиз. Музыка кончилась. Пары расходились по залу. Цесаревна и маркиз заметили: присутствующие на бале обращают внимание на их разговор, и потому сочли приличным во избежание подозрений не продолжать его более. 13 августа, в день брачного сговора графа фон Линара со статс-фрейлиною баронессою Юлианою фон Менгден, ввечеру, как донес Шварц, его сиятельство господин обер-гофмейстер граф фон Миних приготовил у себя в доме богатый ужин на сорок персон, «при чем также и его императорское высочество герцог генералиссимус, ее императорское высочество государыня цесаревна и его высококняжеская светлость принц Людвиг Брауншвейгский присутствовали». Со слов цесаревны маркиз де ла Шетарди знал: чтобы удержать графа Линара при дворе, Анна Леопольдовна решилась сделать его не только обер-камергером, но и женить на Юлиане Менгден, которая сделала ему значительный подарок, полученный ею от правительницы. Узнал он и о том, что Линар на днях уедет в Дрезден, хлопотать у своего двора отставки. «Одною неприятностью меньше», — подумалось маркизу. >XX Двор, занятый пестованием младенца-императора, любовью и обручением Линара с Юлианой Менгден, наконец, шведской войною, наполнял, замечал М. Д. Хмыров, свое время обедами, балами, фейерверками, аудиенциями турецкому и персидскому послам и вовсе не подозревал интриги, смутное предчувствие которой улавливал Антон-Ульрих и всепроницающий Остерман. Беспечность двора вполне устраивала Лестока. Ни Миниха, ни Ушакова, личностей сильных, предприимчивых, бояться не надо было. Старый фельдмаршал собирался переселяться в Пруссию. Ушаков же стал мирным царедворцем, торжественно вводил послов на аудиенции правительницы. Можно было действовать. На шестое января 1742 года Елизавета Петровна назначила свое восхождение на трон. Было решено: в тот день ее высочество объявит себя императрицею войскам, собранным для крещенского парада. Беззаботной леностью можно объяснить поведение Анны Леопольдовны, беспечно относящейся к зреющему заговору, о котором ей доносили и о котором она выслушивала хладнокровно, вызывая недоумение у доносителей. Линару, отъезжающему на родину, уговаривающему ее перед отъездом своим заточить Елизавету в монастырь, она отвечала: «К чему? Чертушка остается». Она имела в виду племянника цесаревны — принца Голштинского. Когда Остерман завел с ней разговор о действиях Лестока, она прервала его и принялась показывать новое платье для Иоанна Антоновича. Впрочем, у нее был свой план, который она держала в тайне. Анна Леопольдовна собиралась 9 декабря, в день своего рождения, объявить себя императрицей и поручила Бестужеву выработать Манифест на этот случай. Маркиз де ла Шетарди при случайном свидании с Елизаветой Петровной, когда та выходила из саней, обронил фразу о пожеланиях Линара заточить ее в монастырь. Цесаревна вспыхнула. — Если они доведут до крайности, — сказала она резко, — я не покрою позором дочери Петра Великого. — Надо действовать, действовать незамедлительно, — сказал маркиз. Слова его подействовали, разговор оживился, и они перешли к обсуждению плана переворота как вопроса решенного и осуществимого. — Необходимо составить список лиц, подлежащих опале. Это в первую очередь, — предложил маркиз. Оба пришли к согласию: первыми необходимо арестовать Остермана, Головкина, Левенвольде, Менгдена и сына Миниха. Условились послать гонца в Стокгольм. С тем и разошлись. В октябре из армии в Петербург переслали Манифест, подписанный командующим шведскими войсками Левенгауптом. Шведы объясняли начало войны желанием помочь русскому народу освободиться «от притеснений и тирании чужеземцев, дабы он мог свободно избрать себе законного государя…». Всем было ясно, о ком шла речь. При самом дворе начался раскол. Граф Головкин с маркизом Ботта образовали русскую партию, к которой склонили правительницу, убедив, что для отдаления Елизаветы Петровны от трона достаточно объявить Анну Леопольдовну со-императрицей. Она не сочла нужным отвергать этот план, приняла его. Остерман, чуя неладное, на всякий случай взял увольнение к водам в Спа и стал готовиться к отъезду. Князь Черкасский, уцелевший при стольких переменах, искал настойчиво связей с партией цесаревны. Его примеру последовал князь Трубецкой. Советники правительницы начали редеть. Михаил Гаврилович Головкин находился, как пишут, тогда под влиянием сильного предчувствия близкой беды и «о себе угадывал, что должно ему нещастливу быть». Финч, наблюдая за двором, писал 13 октября: «Правительница ревниво оберегает свой авторитет и не хочет оставить малейшей частицы своему мужу. Таким образом раздор царит среди тех, которые во главе дел: Головкин против Остермана и иностранцев, Елизавета против Остермана, правительница против Остермана…» Гроза сгущалась, и не принимали никакой предосторожности, чтобы ее отвратить. Елизавету осыпали подарками, но, замечает историк прошлого, это было ничтожное временное лекарство против того тщеславия, которое в ней просыпалось. Было легко заметить по легким симптомам, что ее настроение уже не то. Так, например, Финч писал в той же депеше от 13 октября: «Принцесса Елизавета отнеслась очень скверно к тому, что персидский посланник не сделал ей визита: она всю вину приписала Остерману, но в то же время она протестует против его привязанности к царю и правительнице. Горячность и живость, с какими она высказалась по этому поводу, поразили и удивили всех; и предполагают, что визит, который Великая Княгиня сделала ея Высочеству того же дня, был сделан для ее успокоения». Рассказывают, прощаясь с цесаревною, правительница споткнулась и упала. «Худое предзнаменование, — сказала она тогда окружающим, — не быть бы мне у ног Елизаветы». Так или нет то было, судить теперь трудно. Остерману меж тем докладывали, что в числе обычных посетителей во дворце ее бывают часто и шведские пленные генерал Врангель и полковник Дидгорн. Утвердившись более в своих сомнениях, Остерман поспешил переговорить с единомышленником своим Антоном-Ульрихом. Тот кинулся к супруге. Но Анна Леопольдовна уже ни в грош не ставила мужа и на слова его не обратила никакого внимания. Остерман решил сделать последнюю отчаянную попытку и приказал отнести себя в креслах к правительнице. Она внимательно выслушала его подробные изъяснения, но осталась глуха к ним. Она весьма доверительно относилась к своей двоюродной тетке и полагала, кума никогда не позволит сделать что-либо предосудительное против нее и ее сына. Едва воротившись домой, канцлер получил от своего брабантского агента донесение о заговоре Елизаветы, о связях заговорщиков с маркизом де ла Шетарди и шведским командованием. На другой день Остерман поспешил вновь во дворец и, как объявит он позже на следствии, «…были такие разсуждения как от принцессы Анны, так и от герцога и от него в бытность его во дворце, что ежели б то правда была, то надобно предосторожность взять, яко то дело весьма важное и до государственного покоя касающееся, и при тех разсуждениях говорено от него, что можно Лестока взять и спрашивать…». Канцлер посоветовал Анне Леопольдовне переговорить с цесаревной. 23 ноября 1741 года, утром, Елизавета Петровна навестила княгиню гессен-гомбургскую, рожденную Трубецкую, знавшую все подробности заговора (в скобках заметим, княгиня в первом браке была замужем за молдавским господарем Кантемиром, и сын ее от этого брака, Антиох Кантемир, так связанный с масонством, был русским послом во Франции и имел переписку с Шетарди), а вечером присутствовала на придворном куртаге, сохраняя, как пишут, наружно глубокое и вместе с тем величавое спокойствие. Елизавета Петровна сидела за ломберным столиком, когда была вызвана правительницей в другую комнату. «Добрая Анна Леопольдовна, — пишет М. Д. Хмыров, — наблюдая цесаревну в течение всего вечера, находила внешний вид ея высочества непохожим на враждебный или приличный главе заговора, и тронутая этим, пожелала лично и откровенно рассказать тетке все, что знала из слухов и писем. Цесаревна предстала племяннице с тем же глубоким и величавым спокойствием, выслушивала правительницу с возраставшим изумлением, и когда та кончила, почтительно заявила ей, что Лесток неоднократно просился в отставку, твердо отреклась от возводимых на нее обвинений, называла их клеветою, а доверие к ним безрассудством, и — горько плакала. Племянница смутилась, растерялась, бросилась обнимать и утешать тетку, смешала слезы ея со своими. Ни тени сомнения не оставалось в душе Анны Леопольдовны». Маркиз де ла Шетарди сообщит в Версаль следующее: «…Правительница 5 декабря (23 ноября по старому стилю. — Л.А.) в частном разговоре с принцессой в собрании во дворце сказала ей, что ее предупреждают в письме из Бреславля быть осторожной с принцессой Елизаветой и особенно советуют арестовать Лестока; что она поистине не верит этому письму, но надеется, что если бы означенный Лесток признан был виновным, то, конечно, принцесса не найдет дурным, когда его задержат. Принцесса Елизавета отвечала на это довольно спокойно уверениями в верности и возвратилась к игре. Однако сильное волнение, замеченное на лицах этих двух особ, подало случай к подозрению, что разговор должен был касаться важных предметов». Возможно, Анна Леопольдовна не придавала особенного значения разговору, а просто решилась «по-семейному» объясниться с ней. Но эффект оказался обратным. Возвратившись домой, Елизавета Петровна срочно послала за Лестоком. Едва он явился, она сообщила ему все подробности разговора с правительницею. Лесток заговорил об ускорении дела, утверждая весьма убедительно, что низвергнуть со-императрицу будет мудренее, нежели низложить регентшу. Он порывался действовать тотчас же, но не было возможности быстро собрать всех заговорщиков. (Надо думать, Лесток был извещен Елизаветой Петровной и еще об одном обстоятельстве, о котором Анна Леопольдовна не упомянула в разговоре с цесаревной, но которое, вероятнее всего, весьма встревожило заговорщиков. Граф Головкин, на котором лежала вся забота управления Россией, был того мнения, что правительнице следует как можно скорее отправиться в Москву, чтобы быть там вместе с сыном помазанной на царство. В его намерение входило также, чтобы в этой поездке приняла участие Елизавета Петровна, которую он предполагал на второй же день поездки заключить в монастырь. Так как ему надоело делать по этому поводу устные представления, на которые не обращали должного внимания, он изложил свой проект письменно и послал его с доверенным лицом… Грюнштейном, во дворец. Ведомо ли было графу о том, что его доверенное лицо подкуплено Лестоком? И во сне такое не могло привидеться. Грюнштейн начал с того, что передал пакет Елизавете, которая, прочитав и запечатав его снова тщательно, послала его правительнице. После этого Анна Леопольдовна наконец согласилась с доводами вице-канцлера, и отъезд был решен; но она желала еще отпраздновать в Петербурге день святой Екатерины, именины ее дочери. День святой Екатерины, напомним, в тот год праздновали 25 ноября.) Досада и нетерпение не давали заснуть в ту ночь лейб-медику. Возможно, они и были причиною возникновения на картоне рисунка, с которым утром Лесток явился к цесаревне. На одной стороне картона Елизавета Петровна изображена была в императорской короне, на троне, на другой — она же, но в ряске монахини, с виселицами и колесами по сторонам. — Выбирайте, — сказал Лесток, показывая рисунки. Елизавета решилась окончательно… В тот же самый день, 24 ноября, также утром, цесаревну предупредили, что по приказу предусмотрительного Остермана гвардии повелевалось быть готовою к выступлению из Петербурга в 24 часа. Канцлер, решив лишить цесаревну военной поддержки, хитро придумал дипломатически удалить гвардию и ловко распустил слух о приближении Левенгаупта к Выборгу. Лесток не отходил от Елизаветы. Не отходил до той поры, пока с помощью княгини гессен-гомбургской и Воронцова не добился согласия цесаревны назначить ближайшую ночь к совершению их замысла. После обеда придворный лейб-хирург явился в трактир, ближайший к Зимнему дворцу. Здесь богатых посетителей заманивали то устрицами, «вчера из Фленсбурга», то анкерками, «сегодня из Токая», то коллекцией париков из Парижа, то раззолоченной каретой из Вены. Здесь Лесток и нашел того, кого искал, — одного из главных осведомителей Остермана, шатавшегося по городу и высматривавшего опасное. Лейб-хирург предложил ему партию в бильярд, ловко увлек его несколькими проигрышами и таким образом задержал его до вечера. В те же часы Антон-Ульрих упрашивал правительницу расставить на улицах пикеты и арестовать Лестока. — Опасности нет, — отвечала спокойно Анна Леопольдовна. Супруг пожимал плечами. — Вы слишком доверчивы, — говорил он. В одиннадцатом часу один из заговорщиков явился в трактир и перемигнулся с Лестоком. Тот отставил кий и направился к Шетарди, чтобы взять у него деньги, при этом он не раскрыл своих намерений. В полночь Лесток узнал через своих шпионов, что во дворце все успокоилось и что там находится только обыкновенный караул. С двумя санями лейб-медик поспешил во дворец Елизаветы. Его ждали с нетерпением. Цесаревна трепетала от страха. — Все готово и дорога каждая минута, — сказал ей Лесток. По долгому молчанию Елизаветы, по ее внезапно побелевшему лицу, вздрагивавшим губам было ясно: она в глубочайшем смятении. Она казалась не способной ни к чему. — Не хочу ничего, — тихо произнесла она. Окружающие кинулись на колени, умоляя подумать о себе, о них, о России. Один Лесток хмуро смотрел на все происходящее. Наконец он сказал несколько резких фраз, и цесаревна словно вышла из оцепенения. Он, казалось, подстегнул ее. Елизавета Петровна встала под образа, молилась и плакала. Затем цесаревна поднялась с колен. Лесток подал ей надеть орден святой Екатерины. В руках у нее оказался серебряный крест. Не помня себя от волнения, Елизавета вышла из дворца и направилась к саням. В одни из них села цесаревна и Лесток, на запятки тут же вспрыгнули Воронцов и двое Шуваловых, на другие — Салтыков, Шварц и двое преображенцев. По спящим улицам покатили к казармам Преображенского полка, где Елизавету уже ждали. Едва подъехали к съезжей, Лесток, заметив, что барабанщик, удивленный неожиданными для него гостями, готовится бить тревогу, выскочил из саней и в мгновение распорол кинжалом барабан. Цесаревна зашла в съезжую. Подкупленные солдаты успели склонить находившихся там караульных в пользу принцессы и объявить им о ее прибытии. Едва преодолевая волнение, Елизавета обратилась к солдатам: — Знаете ли вы, чья я дочь?.. Готовы ли за мною? После Бога, надеюсь на вас. Этого оказалось достаточно. — Рады все положить души наши за Ваше Величество и Отечество наше! — раздалось в ответ. Дежурный офицер Гревс, спавший в соседней комнате, был арестован. Солдаты целовали крест и присягали на верность матушке-императрице. С тем же крестом, во главе отряда из двухсот с лишним гвардейцев, Елизавета выступила из Преображенской съезжей и направилась к Зимнему дворцу. По дороге, отделяясь от отряда, исчезали в ночной мгле небольшие группы гренадер, назначенные арестовывать противников императрицы. Елизавета шла пешком, но скоро стала отставать от быстро идущих солдат, задерживая всех. Тогда гвардейцы посадили ее на плечи и так внесли в Зимний дворец. Караул дворцовой гауптвахты не оказал никакого сопротивления. Все тотчас же признали Елизавету Петровну императрицей и присягнули ей. По приказу Лестока и Воронцова все лестницы и подъезды дворца были перекрыты. 30 гренадеров поднялись на второй этаж, где находились апартаменты правительницы. Елизавета поднялась с ними. Маркиз де ла Шетарди так опишет события сразу же после переворота: «Найдя великую княгиню правительницу еще в постели и фрейлину Менгден, лежавшую около нее, принцесса объявила первой об аресте. Великая княгиня тотчас подчинилась ее повелениям и стала заклинать ее не причинять насилия ни ей с семейством, ни фрейлине Менгден, которую она очень желала сохранить при себе. Новая императрица обещала ей это». Фельдмаршал Миних в своих «Записках» сообщит следующее: «Она повела этот отряд прямо в Зимний дворец, вошла в комнату великой княгини, которая была в постели, и сказала ей: «Сестрица, пора вставать». Есть и другие известия, согласно которым во время ареста Анны Леопольдовны Елизавета находилась на дворцовой гауптвахте. Лейб-хирург был неотлучно при ней, и его стараниями готовился увидеть свет первый Манифест новой императрицы. Арестованное брауншвейгское семейство под конвоем было отвезено во дворец Елизаветы Петровны, куда спешили уже со всех концов города прослышавшие невесть как о смене власти горожане. Все торопились высказать свои «верноподданнейшие» чувства. Сама же Елизавета Петровна, отдав в 3 часа ночи приказ снарядить нарочного гонца в Сибирь, за Шубиным, воротилась в свой дворец. Императрицей. >XXI Сохранились записки князя Я. П. Шаховского, живо рисующие ночь после переворота. Далеко за полночь князь возвратился из гостей. Он был у кабинет-министра графа Михаила Гавриловича Головкина. Едва только заснул князь Шаховской, «как необыкновенный стук в ставень» его спальни и громкий голос сенатского экзекутора Дурнова разбудили его. «Он громко кричал, чтоб я как наискорее ехал в цесаревинский дворец, — ибо-де она изволила принять престол российского правления, и я-де с тем объявлением теперь бегу к прочим сенаторам. Я, вскоча с постели, подбежал к окну, чтоб его несколько о том для сведения моего спросить, но он уже удалился. Вы, благосклонный читатель, можете сообразить, в каком смятении дух мой находился! Ни мало о таких предприятиях не только сведения, но ниже видов не имея, я сперва подумал, не сошел ли экзекутор с ума, что так меня встревожил и вмиг удалился; но вскоре потом увидел многих по улице мимо окон моих бегущих людей необыкновенными толпами в ту сторону, где дворец был, куда и я немедленно поехал, чтобы скорее узнать точность такого чрезвычайного происхождения. Не было мне надобности размышлять, в который дворец ехать. Ибо хотя ночь была тогда темная и мороз великой, но улицы были наполнены людьми, идущими к цесаревиному дворцу, гвардии полки с ружьями шеренгами стояли уже вокруг оного в ближних улицах и для облегчения от стужи во многих местах раскладывали огни; а другие, поднося друг другу, пили вино, чтоб от стужи согреваться. Причем шум разговоров и громкое восклицание многих голосов: «Здравствуй, наша матушка императрица Елизавета Петровна!» — воздух наполняли. И тако я, до оного дворца в моей карете сквозь тесноту проехать не могши, вышел из оной, пошел пешком, сквозь множество людей с учтивым молчанием продираясь, и не столько ласковых, сколько грубых слов слыша, взошел на первую с крыльца лестницу и следовал за спешащими же в палаты людьми…» Встретив сенатора князя Голицына, Шаховской хотел было узнать, как это сделалось, но тот знал не больше его. Только в третьей комнате камергер Петр Иванович Шувалов, один из заговорщиков, рассказал им наскоро главные обстоятельства. Среди растерянных, ошеломленных нечаянным переворотом придворных и сановников гордо и весело расхаживали его участники. Генерал-аншеф Салтыков, много послуживший делу со своей супругой Марьей Алексеевной, подошел к Шаховскому и Голицыну и, ухватя первого за руку, со смехом сказал: — Вот сенаторы стоят. — Сенаторы, сударь, — отвечал Шаховской. — Что теперь скажете, сенаторы? — расхохотался Салтыков. Скоро вышла из внутренних покоев Елизавета и приняла от собравшихся поздравление. Всем велено было отправиться в Зимний дворец. Пробирались сквозь толпы солдат и народа. Новая императрица ехала в открытой линейке, окруженная гренадерами. В придворной церкви Зимнего дворца началась присяга. Утром вышел первый Манифест о вступлении на престол. В нем было сказано: «Как то всем уже чрез выданный в прошлом 1740 году в октябре 5-го числа манифест известно есть, что блаженныя памяти от великой государыни императрицы Анны Иоанновны, при кончине ея, наследником Всероссийского престола учинен внук ее величества, которому тогда еще от рождения несколько месяцев только было, и для такого его младенчества правление государственное чрез разные персоны и разными образы происходило, от чего уже, как внешние так и внутрь государства беспокойства и непорядки, и следовательно, не малое же разорение всему государству последовало б, того ради, все наши, как духовного, так и светского чинов верноподданные, а особливо лейб-гвардий наши полки, всеподданнейше и единогласно нас просили, дабы мы, яко по крови ближняя, отеческий наш престол всемилостивейше восприять соизволили…» Известно, что два дня, возведшие Елизавету на престол, гренадеры безвыходно находились в дворцовых залах с заряженными ружьями. Маркиз де ла Шетарди из своего окна в посольстве видел захват резиденции правительницы. Один из его сотрудников, сразу же после переворота, писал в письме: «Мы только что испытали сильный страх. Все рисковали быть перерезанными, как мои товарищи, так и наш посол. И вот каким образом. В два часа пополуночи, в то время как я переписывал донесения посла в Персии, пришла толпа к нашему дворцу и послышался несколько раз стук в мои окна, которые находятся очень низко и выходят на улицу у дворца. Столь сильный шум побудил меня быть настороже; у меня было два пистолета, заряженных на случай, если б кто пожелал войти. Но через четверть часа я увидел четыреста гренадер, во главе которых находилась прекраснейшая и милостивейшая из государынь. Она одна, твердой поступью, а за ней и ее свита направилась ко дворцу». (Солдаты, направленные арестовать Остермана, перепутали в ночи дома и принялись осаждать французское посольство. Но, быстро разобравшись, ушли. Через четверть часа французы видели Елизавету, во главе гвардейцев направляющейся к Зимнему дворцу.) Маркиз был приятно «изумлен» известием, сообщенным ему посланцем Елизаветы. Шесть раз в течение следующего дня новая императрица направляла посыльного к Шетарди. В десять часов утра она объявила ему, что ее только что признали императрицей. Спрашивала совета: «Что сделать с принцем Брауншвейгским?» (Императора для нее уже не существовало.) Шетарди отвечал: «Надо употребить все меры, чтобы уничтожить даже следы царствования Иоанна III». (По совету посла Елизавета Петровна строго прикажет поменять на новую монету рубли с портретом младенца-императора. Приказано будет публично сжечь все присяжные листы на верность подданства Иоанну Антоновичу…) В два часа пополудни новый вопрос: «Какие предосторожности принять относительно иностранных государств?» «Задержать всех курьеров, пока ваши собственные посланные не успеют объявить о совершившемся событии», — последует ответ. В три часа дня началась присяга сановников, раззолоченная толпа которых впервые почтительно расступалась перед Лестоком. Курились и трещали на площади многочисленные костры. Бродили многочисленные солдаты от одной винной бочки к другой. Звонили колокола, и все смешивалось в один возбужденный гул. День окончился наградами лиц, потрудившихся в пользу совершенного переворота. Гренадерская рота Преображенского полка, провозгласившая Елизавету императрицей, была названа лейб-компанией. Капитаном в ней стала сама императрица. Принц Гессен-Гомбургский назначен был капитаном-поручиком лейб-компании с чином полного генерала, Разумовский и Воронцов поручиками с чинами генерал-лейтенанта, Шуваловы поручиками с чинами генерал-майора; Грюнштейн адъютантом с чином бригадира. Сержанты получили чины полковника, капралы стали капитанами. Все рядовые объявлены потомственными дворянами. Елизавета поздравила Лестока первым лейб-медиком высочайшего двора. Он был назначен действительным тайным советником и директором медицинской коллегии. Кроме этого, он получил портрет императрицы, осыпанный бриллиантами. Зная по опыту, как непрочны были до сих пор правительства в России, он просил императрицу и наградить его деньгами и отпуском на родину. Лейб-медик предчувствовал, что его возвышение наделает ему много сильных врагов, но должен был уступить желанию Елизаветы и остался в России. Из ближайших дел его отметим следующие. Он кинется хлопотать о переводе Бирона из Пелыма в Ярославль и добьется своего. Слишком тесно были связаны эти два человека. Лесток же приступит к переговорам с прусским послом Мардефельдом и переписке с самим Фридрихом II по поводу быстрого и секретного путешествия в Петербург племянника Елизаветы, герцога Голштинского Карла-Петра-Ульриха. Граф Воронцов, братья Шуваловы и Балк, служившие камер-юнкерами при Елизавете, произведены в камергеры. Долгорукие, оставшиеся в живых, возвращены из ссылки. Лейб-компанцы чувствовали себя героями дня. Среди них не было ни одного офицера, из тех, кто помогал восшествию Елизаветы на престол. Теперь же они доходили до крайностей. Ходили по домам, и никто не смел им отказать в деньгах. Новопроизведенные чиновники таскались по питейным домам, каждый день напивались допьяна и валялись на снегу. Так как возведение Елизаветы казалось торжеством русских над иностранцами, то в первые дни между солдатами ходили толки о том, чтобы погубить всех иноверцев. «Мы, иностранцы, — писал Пецольд вскоре после переворота, — находимся здесь постоянно между страхом и надеждой. Со стороны солдат, с каждым днем становящихся своевольнее, слышны только угрозы, и мы обязаны одному Провидению, что до сих пор их злые намерения еще не приведены в исполнение». По приказу Ласси по всем улицам расставлены были караулы из армейских полков и рассылались дозоры днем и ночью. Горожане находились в сильном страхе, боялись показываться на улицах. Ласси доложил о беспорядках двору, но солдат лишь пожурили. С Левенгауптом было заключено изустное перемирие. Императрица послала к нему пленного шведского капитана Дидрона. Шведов усыпляли ожиданием всего, что им обещали. В Выборге готовилась конференция с участием шведских министров. >XXII За наградами последовали казни. Граф Остерман, фельдмаршал Миних, вице-канцлер Головкин, обер-гофмаршал Левенвольде, барон Менгден были объявлены государственными преступниками. Все они обвинялись в разных преступлениях, главное из которых заключалось «в устранении от наследия императорского и всероссийского престола императрицы Елизаветы Петровны и в доставлении оного потомству принцессы Анны Брауншвейг-Люнебургской». Фельдмаршала обвинили и в должностных преступлениях: «Он же, Миних, будучи при армии, явился во многих, до немалого разорения нашего государства касающихся, непорядках и преступлениях». (В скобках заметим: Миниха арестовали в ночь на 25 ноября 1741 года, несмотря на то, что он настойчиво просил пришедших за ним гвардейцев отвести его во дворец, дабы присягнуть Елизавете.) 14 января 1742 года свершился суд. Главные «государственные и общего покоя ненавидящие злодеи» были приговорены к смертной казни: Миних — к четвертованию, Остерман — к колесованию, Головкин и Левенвольде — к отсечению головы. «Я не знаю, в чем состоит преступление графа Миниха, но если бы и не учинил он никакого, то я бы все равно обвинил и предал суду за то, что он первый подал опасный пример, как с помощью роты гренадеров, можно низвергать и возводить на престол государей», — скажет Левендаль, бывший подчиненный фельдмаршала и будущий фельдмаршал Франции. 18 января должна была свершиться казнь. Императрица отправилась в загородный дворец. Едва она выехала из города, по всем улицам с барабанным боем было объявлено — собираться к 10 часам у лобного моста, чтобы смотреть на казнь врагов государыни. На Васильевском острове, пред военною коллегией, был устроен простой эшафот, в шесть ступеней. На нем стояла плаха. Астраханский полк образовывал каре. В нем, кроме лиц, необходимых для исполнения казни, находился еще хирург. Священника не было. Преступники были приведены из крепости ранним утром. Ровно в 10 часов их ввели в круг. Гренадеры сопровождали их с примкнутыми штыками. На эшафот первым внесли больного подагрой Остермана. Он был в своем обычном утреннем платье. На голове маленький парик и дорожная черного бархата шапка. Палач приготовился к работе. Экзекутор стал зачитывать осужденным перечень их преступлений и приговор. Остерман обнажил голову. Только здесь обвиненные услышали приговор. Остерман хладнокровно выслушал его. Казалось, он был удивлен и возвел глаза к небу. Затем солдаты положили его лицом вниз. Палач, придерживая голову графа за волосы, взялся за секиру. Остерман было вытянул руки вперед, но один из гренадеров закричал, чтобы он убрал их, и граф подобрал их и вытянул по телу. Все замерли, как вдруг экзекутор закричал Остерману: — Бог и императрица даруют тебе жизнь! Спасенного от смерти подняли с плахи. Он весь дрожал. Его посадили в сани, и отсюда он должен был наблюдать за последующими событиями. Никого более не вводили на эшафот. Императрица «по природному своему матернему милосердию и по дарованному ей от Бога великодушию» заменила всем «богомерзким» преступникам смертную казнь ссылкой. Миних вышел из круга в сопровождении четырех гренадеров. Держал себя благородно, но взгляд был печален. Его посадили в закрытую карету и повезли в крепость. Следом, в извозчичьих санях, около которых шли солдаты, отправился Остерман. Лицо Головкина выражало ярость. Левенвольде, видимо, более притворяясь, источал любезность. Менгден плакал и закрывал лицо руками. На другой день, поутру, помощник генерал-полицмейстера Петербурга князь Яков Петрович Шаховской получил устное повеление государыни отправить «вышеименованных арестантов в назначенные места в ссылку». Остерман отбыл первым. За ним последовал Левенвольде. Шаховской, навестивший перед отъездом Миниха, так описывает встречу: «…Пришел я к той казарме, где оной бывший герой, а ныне наизлосчастнейший находился, чая увидеть его горестью и смятением пораженного. Как только во оную казарму двери передо мною отворены были, то он, стоя тогда у другой стены возле окна ко входу спиною, в тот миг поворотясь в смелом виде с такими быстро растворенными глазами, с какими я его имел случай неоднократно в опасных с неприятелем сражениях порохом окуриваемого видать, шел ко мне навстречу и, приближаясь, смело смотря на меня, ожидал, что я начну. Сии, мною примеченные, сего мужа геройские и против своего злосчастия оказуемые знаки возбуждали во мне желание и в том случае оказать ему излишнее пред другими такими ж почтение; но как то было бы тогда неприлично и для меня бедственно, то я сколько возмог, не переменяя своего вида, так же, как и прежним двум уже отправленным, все подлежащее ему в пристойном виде объявил и довольно подметил, что он более досаду, нежели печаль и страх, на лице своем являл. По окончании моих слов, в набожном виде подняв руки и возведя взор свой к небу, громко сказал он: «Боже, благослови Ея Величество и государствование Ея!» Потом, несколько потупя глаза и помолчав, говорил: «Когда уже теперь мне ни желать, ни ожидать ничего иного не осталось, так я только принимаю смелость просить, дабы для сохранения от вечной погибели души моей отправлен был со мною пастор», — и притом поклонясь с учтивым видом, смело глядя на меня, ожидал дальнейшего повеления; на то сказал я ему, что о сем, где надлежит, от меня представлено будет. А как уже все было к отъезду его в готовности и супруга его, как бы в желаемый путь в дорожном платье и капоре, держа в руке чайник с прибором, в постоянном виде скрывая смятение духа, была уже готова, то немедленно таким же образом, как и прежние, в путь свой они от меня были отправлены». Местом заточения назначен был Пелым, откуда спешно теперь возвращался Бирон. Они встретятся неподалеку от Казани, на почтовой станции, когда конвой станет менять лошадей. Увидев и узнав друг друга, Бирон и Миних нехотя раскланяются и, не обронив ни слова, разъедутся, каждый продолжая свой путь. (Через много лет судьба вновь сведет их. Пришедший к власти Петр III возвратит Миниху шпагу, все ордена, графское достоинство, чин фельдмаршала. Он же попытается, правда неудачно, помирить Миниха с Бироном. В записках К. К. Рюльера читаем: «С того времени, как Миних связал Бирона, оспаривая у него верховную власть, в первый раз увиделись они в веселой и шумной толпе, окружавшей Петра III, и государь, созвав их, убеждал выпить вместе. Он приказал принести три стакана, и между тем, как он держал свой, ему сказали нечто на ухо; он выслушал, выпил и тотчас побежал, куда следовало. Долговременные враги остались один против другого со стаканами в руках, не говоря ни слова, устремив глаза в ту сторону, куда скрылся император, и, думая, что он о них забыл, пристально смотрели друг на друга, измеряли себя глазами, и, отдав обратно полные стаканы, обратились друг к другу спиною». Случится это через долгих двадцать лет пребывания Миниха в ссылке.) Если бывший фельдмаршал, прибыв в Пелым, всерьез позаботился о хлебе насущном, занявшись огородничеством и разведением домашней птицы и скота, часто к тому же бывая на реке и ловя с крестьянами «удкою» рыбу, то Остерман, прибывший в Березов, мог думать лишь о своем здоровье. Он едва ходил по дому с помощью костылей. Читал Библию, по вечерам беседовал с женой и пастором. «По собранным мною (с 1842–1849 гг.) в Березове преданиям от разных старых людей, — напишет Н. А. Абрамов, — Остерман был слабого здоровья, страдал подагрою, ходил с костылем и носил постоянно бархатные сапоги. Когда они несколько поизнашивались, то отдавал бедным жителям: мущины или мальчики из голенищ выбирали и шили себе жилеты, а женщины верхи к чабакам (женская теплая шапка)». Он умрет 22 мая 1747 года. Вдова возвратится через два года из ссылки на родину, и затеряется могила Остермана на старом городском кладбище. В народе долго жива будет легенда, что графиня Марфа Ивановна Остерман, старавшаяся, как могла, усладить тягостную и плачевную жизнь мужа в ссылке, по возвращении своем в Петербург тайно вывезла останки мужа. В 1848 году через Березов будет проезжать профессор геологии Петербургского университета Э. К. Гофман. Его экспедиция занималась изучением восточного склона Северного Урала. Имея надобность узнать, до какой глубины промерзает в районе Березова почва, профессор велит бить шурфы. «Когда взрыли песчаную гору, находившуюся близ церкви Рождества Богородицы, и проникли до глубины десяти футов, — писал Шубинский, — то наткнулись на истлевший гроб, в котором нашли остатки другого гроба с уцелевшими золотыми позументами, лоскутьями шелковой материи и черепом, покрытым прахом и землею. Полковник Гофман тотчас же приказал засыпать этот гроб и, заключив по золотому позументу, что тут была, вероятно, могила какого-нибудь знатного человека, обратился за справками к члену-корреспонденту Русского географического общества г. Абрамову. Последний, собрав сведения, решил, что здесь покоится прах графа Остермана. Тогда полковник Гофман велел покрыть могилу свежим дерном и поставил над нею черный колоссальной величины крест, к которому была прибита медная доска с вырезанными на ней графской короной и латинскими буквами: Н. О.». Граф Головкин, вместе с супругою, графинею Екатериной Ивановной, дольше всех будут добираться до места своей ссылки. Тысячи верст, пустынных, заснеженных, одолеют они, прежде чем прибудут в Гершанг, едва ли не крайнюю точку на карте России. Ледяная земля, злые ветры. Два-три чума да несколько строений, отдаленно напоминающих избы, пригодные для жилья. Острог, лежащий за Якутском, на реке Колыме в 11 278 верстах от Петербурга. Прежде он назывался Собачьим. Здесь, после двухлетней непрерывной дороги, и остановятся супруги Головкины. От Якутска — две тысячи верст, а от Алданской заставы, что в двухстах верстах за Якутском, находилось по всей дороге в Гершанг (в иных документах Ерманг) только два острога, Верхоянский и Зашиверский, «а между оными острогами, — рапортовал офицер, сопровождавший Головкиных, сенату, — есть жило, но только самое малое, и проезд, как зимним, так и летним временем, для великих гор и болотных мест, с великим трудом на вершних лошадях вьюками (а санного пути в тех местах не бывало) и кладется токмо на каждую лошадь по пяти пуд; а будучи в пути, провианта нигде получить невозможно; и посылающиеся от Якутской канцелярии за нужнейшими Ея Императорского Величества делами ездят от Якутска до Колымских зимовей и до средняго острога, называемаго Ерманга, недель по десяти». «Трудно себе представить грустнее этой местности, — замечал один из описателей забытого богом Гершанга. — Собачий острог, можно сказать, утонул в тундристых болотах, с низменной, сырой почвой кругом, и находится под влиянием самого холодного климата: морозы доходят там до 50°; зима продолжается десять месяцев, в которые солнца не видно; оно в первый раз показывает лучи свои, одним краем, в декабре месяце». Хлеба, соли, мяса в остроге не было. Ели рыбу. Никуда, кроме церкви, ссыльных не пускали, да и то под надзором. Из местных преданий можно судить о следующем житье-бытье Головкиных. Когда граф выходил из дому, за ним неотлучно следовали два солдата с ружьями. «На ночь небольшой домик, в котором он жил отдельно от других, постоянно стерегли часовые. По воскресным и праздничным дням Головкина водили в приходскую церковь; здесь, однажды в год, после обедни, он должен был, выпрямившись и скрестивши на груди руки, выслушивать какую-то бумагу, за которой следовало увещание священника. Во время чтения этой бумаги солдаты приставляли штыки к груди политического преступника. В течение года, непременно, два раза приезжал комиссар из Зашиверска, для наблюдения за поведением ссыльного преступника и его стражею. Тамошние жители очень хорошо помнят, что граф приехал… в болезненном состоянии, потом поправился; только не мог выносить продолжительного зимнего времени и не выходил из дому ибо в холода болели у него ноги; графиня находилась при нем безотлучно, читала ему какие-то книги и сама заведывала домашним хозяйством. Между прочим, про графа рассказывают один любопытный случай: несмотря на то, что Головкин имел у себя деньги на свои нужды, он любил заниматься рыболовством. Вблизи (острога. — Л.А.) впадает в реку Колыму небольшая речка Анкудинка, разбившаяся, при впадении своем, на несколько рукавов. Один из этих рукавов граф взял за себя; весною, когда из Колымы идет рыба в речку, он его перегородил и добывал очень много рыбы. Казачий урядник, позавидовав удаче Головкина, пришел с людьми и отобрал поставленные графом верши, отзываясь тем, что речной рукав этот прежде принадлежал ему. Видя такое насилие, Головкин вышел из себя, начал было кричать и спорить, но вдруг как бы опомнился и спокойно сказал уряднику: «Делать нечего, я уступаю тебе речку, но вместе с этим прошу войти в мой дом». Урядник пришел, и граф встретил его следующими словами: «Если бы ты в Петербурге осмелился сделать мне что-нибудь подобное, как ты меня обидел, то я затравил бы тебя собаками и они разорвали бы тебя в клочки; но теперь, в моем положении, я должен смириться, ибо вижу в лице твоем перст Божий, наказующий меня за мои тяжкие грехи. Этим случаем ты заставил меня искренне раскаяться в прошлой моей гордости. Вот тебе, на память обо мне, пятьдесят рублей. На эти деньги поправь свой ветхий дом». В тесной избе, где вместо стекол вставлены были льдины, супруга Головкина денно и нощно заботилась о муже, ухаживала за ним. Случилось чудо. Без врачей, без лекарств она выходила его. Подагра исчезла. Граф стал здоров. Однообразие жизни нарушал, раз о год, какой-нибудь чиновник, следующий в Анадырь. С какой жадностью слушали ссыльные от него о петербургских новостях годичной давности. А то всполошится весь острог, услышав о таинственном арестанте, провезенном неподалеку от острога, то есть в 400–500 верстах. Особой радостью были тайком полученные письма от сестры Головкина. Как тут радостно билось сердце. Сколько мыслей, воспоминаний о прежней жизни вызывали они. И забывалось в такие дни о тундре, болотах, серых обыденных днях и самом остроге Гершанге. Здесь и кончит свою жизнь, после тринадцати лет пребывания на колымской земле, граф Михаил Гаврилович Головкин, действительный тайный советник, сенатор, вице-канцлер. Барон Менгден, пережив жену, дочь, скончается в Колымском остроге в 1760 году. Лишь сын его, через два года после похорон отца, сможет вернуться в Петербург. Левенвольд умрет в Соликамском остроге. Анну Леопольдовну и ее семейство императрица Елизавета Петровна имела намерение отправить за границу. О том могли судить по Манифесту от 28 ноября 1741 года, зачитанному в церквях: «Хотя принцесса Анна и сын ее принц Иоанн, и их дочь принцесса Екатерина ни малейшей претензии и права к наследию Всероссийскаго престола ни почему не имеют; но, однако в разсуждении их, принцессы и принца Ульриха Брауншвейгскаго, к Императору Петру Второму по матерям свойства, и из особливой Нашей природной к ним Императорской милости, не хотя никаких им причинить огорчений, с надлежащею им честию и с достойным удовольствием, предав все их к Нам разные предосудительные поступки крайнему забвению, всех их в их отечество Всемилостивейше отправить повелели». 12 декабря 1741 года фамилия Брауншвейгская, сопровождаемая генерал-лейтенантом Салтыковым, выехала из Петербурга в Ригу. В дороге Салтыкова нагнал курьер, передав срочный пакет из Зимнего дворца. В полученной инструкции значилось: продолжать путь тише, в Нарве оставаться около десяти дней, а по прибытии в Ригу занять там, «для известных персон», помещение в цитадели Карла Бирона и там оставаться до указа. Пробыв здесь год, они были переведены в крепость Дюнамюнде. В январе 1744 года последует высочайший указ о перемещении Брауншвейгской фамилии в город Раненбург, а 27 июля, в соответствии с новым указом, все брауншвейгское семейство перевезут в Архангельск, а оттуда в Соловецкий монастырь. Перевезти семейство поручено будет камергеру Корфу, причем четырехлетнего Иоанна повезут в особом экипаже под надзором майора Миллера, которому инструкцией повелено будет называть его Григорием. Не имея, однако, возможности за льдом проехать в Соловки, Корф остановится в Холмогорах, где в отведенных для размещения высочайшего семейства комнатах архиерейского дома отныне суждено будет жить Анне Леопольдовне с семьей. В Дюнамюнде у бывшей правительницы родится дочь Елизавета, а в Холмогорах — сын Петр (19 марта 1745 года) и сын Алексей (27 февраля 1746 года). Вскоре после рождения Алексея Анна Леопольдовна занеможет горячкою и скончается на двадцать восьмом году своей жизни. В распоряжении похоронами примет участие сама Елизавета Петровна. Погребение произойдет с большою церемониею в Александровской лавре. Герцог Антон-Ульрих, после кончины своей супруги, проживет в Холмогорах более двадцати девяти лет. Ему будет предложено Екатериной II выехать из России и избрать новое место жительства для себя, но не для детей, которым по российским законам «невозможно еще оказать никакого снисхождения». Герцог не оставит детей и тихо почит в бозе 4 мая 1774 года, на шестидесятом году жизни. Холмогорская земля примет его прах. Император Иоанн Антонович в начале 1756 года будет переведен из Холмогор в Шлюссельбург. Надзор за ним поручат вести гвардии капитану Шубину, который получит от Александра Ивановича Шувалова, заведовавшего тайными делами, следующую инструкцию: «Быть у онаго арестанта вам самому, и ингерманландскаго пехотного полка прапорщику Власьеву, а когда за нужное найдете, то быть и сержанту Луке Чекину в той казарме дозволяется, а кроме же вас и прапорщика в ту казарму никому ни для чего не входить, чтоб арестанта видеть никто не мог, також арестанта из казармы не выпускать; когда ж для убирания в казарме всякой нечистоты кто впущен будет, тогда арестанту быть за ширмами, чтоб его видеть не могли. Где вы обретаться будете, запрещается вам и команде вашей под жесточайшим гневом Ея Императорского Величества никому не писать; когда же иметь будете нужду писать в дом ваш, то, не именуя из котораго места, при прочих репортах присылать, напротив которых и к вам обратно письма присланы будут от меня чрез майора Бередникова (Шлюссельбургскаго коменданта). Арестанту пища определена в обед по пяти и в ужин по пяти ж блюд, в каждый день вина по одной, полпива по шести бутылок, квасу потребное число. В котором месте арестант содержится, и далеко ль от Петербурга или от Москвы, арестанту не сказывать, чтоб он не знал. Вам и команде вашей, кто допущен будет арестанта видеть, отнюдь никому не сказывать, каков арестант, стар или молод, русский или иностранец, о чем подтвердить под смертного казнию коли кто скажет». Из-за болезни Шубина отправлен будет капитан Овцын, к которому Шувалов напишет 30 ноября 1757 года: «В инструкции вашей упоминается, чтобы в крепость, хотя б генерал приехал, не впускать; еще вам присовокупляется хотя б и фельдмаршал и подобный им, никого не впущать и комнаты его императорскаго высочества великаго князя Петра Федоровича камердинера Карновича в крепость не пускать и объявить ему, что без указа Тайной Канцелярии пускать не велено». (Сохранились любопытные донесения Овцына об арестанте. Приведем одно из них, от мая 1759 года: «Об арестанте доношу, что он здоров, и хотя в нем болезни никакой не видно, только в уме несколько помешался, что его портят шептаньем, дутьем, пусканьем изо рта огня и дыма; кто в постели лежа повернется, или ногу переложит, за то сердится, сказывает: шепчут и тем его портят; приходил раз к подпоручику, чтоб его бить и мне говорил, чтоб его унять, и ежели не уйму, то он станет бить; когда я стану разговаривать (разубеждать), то и меня таким же еретиком называет; ежели в сенях или на галереи часовой стукнет или кашлянет, за то сердится».) По приказанию Шувалова Овцын спросит у арестанта, кто он? Иоанн Антонович сначала ответит, что он человек великий, и один подлый офицер то у него отнял и имя переменил; а потом назовет себя принцем. «Я ему сказал. — писал Овцын, — чтобы он о себе той пустоты не думал и впредь того не врал, на что, весьма осердясь на меня, закричал, для чего я смею ему так говорить и запрещать такому великому человеку. Я ему повторял, чтоб он этой пустоты, конечно, не думал и не врал и ему то приказываю повелением, на что он закричал: я и повелителя не слушаю, потом еще два раза закричал, что он принц и пошел с великим сердцем ко мне; я, боясь, чтоб он не убил, вышел за дверь и опять, помедля, к нему вошел: он, бегая по казарме в великом сердце, шептал что-то неслышно. Видно, что ноне гораздо более прежняго помешался; дня три как в лице кажется несколько почернел, и чтоб от него не робеть, в том, высокосиятельный граф, воздержаться не могу; один с ним остаться не могу; когда станет шалеть и сделает странную рожу, от чего я в лице изменяюсь, он, то видя, более шалит». Однажды Иоанн Антонович начнет бранить Овцына неприличными словами и закричит: «Смеешь ты на меня кричать: я здешней империи принц и государь ваш». По приказу Шувалова Овцын скажет арестанту, что «если он пустоты своей врать не отстанет, также и с офицерами драться, то все платье от него отберут и пища ему не такая будет». Услыхав это, Иоанн Антонович спросит: «Кто так велел сказать?» — «Тот, кто всем нам командир», — ответит Овцын. «Все вранье, — скажет Иоанн Антонович — я никого не слушаюсь, разве сама Императрица мне прикажет». Находившиеся при Иоанне Антоновиче капитан Власьев и поручик Чекин покажут, что «он обладал полным здоровьем, был косноязычен, при еде жаден и неразборчив в ней; сам себе весьма часто задавал вопросы и приветствуя говорил, что тело его принца Иоанна, назначенного пред сим императором российским, который уже издавна от мира отошел, а сам он есть небесный дух, а именно св. Георгий, который на себя принял образ и тело Иоанна, почему, презирая нас, и всех им видимых человек самозлейшими тварями почитал; сказывал, что он часто в небе бывает, что произносимыя нами слова и изнутри исходящий дух нечистый и огненный состоит, называл еретиками и опорочивал нас в том, что как мы друг перед другом, так и пред образами святыми поклоняемся, сим мерзость и непотребство наше оказывается, а небесные-де духи, из числа коих и он, никому поклоняться не могут. Очень хотелось ему быть митрополитом». В Шлиссельбургской крепости навестит его императрица Екатерина II, вскоре после восшествия своего на трон. В июле 1764 года подпоручик Смоленского пехотного полка Василий Мирович, предварительно подговорив поручика Великолуцкого полка Аполлона Ушакова, вознамерится во время караула в Шлиссельбургской крепости освободить Иоанна Антоновича и провозгласить его императором. Капитан Власьев и поручик Чекин не допустят его до исполнения своего плана. Ими будет умерщвлен находившийся под их надзором император Иоанн Антонович. Мирович будет приговорен к смертной казни — четвертованию. Императрица смягчит приговор, присудив его к обезглавливанию, с тем чтобы «оставя тело его народу на позорище до вечера, сжечь оное потом купно с эшафотом, на котором та смертная казнь учинена будет». Безымянного колодника Екатерина Вторая повелит хоронить по христианской должности, без огласки. Что же касается самой Елизаветы Петровны, то она, сделавшись императрицей, очень скоро отошла от дел. Еще в первое время она иногда присутствовала в сенате или совете, но скоро перестала. Дела надоедали ей, самое лучшее время для разговора о чем-нибудь важном, свидетельствует Ешевский, было во время туалета. Иногда трудно было уговорить ее сделать пустую подпись. Так, ответ на письмо французского короля, извещавшего о рождении внука, она подписала только через три года. Правление перешло в руки лиц, пользовавшихся ее доверенностью. Дело маркиза де ла Шетарди, как говорится, было в шляпе. >Комментарии id="c_1">1 Даты даны по старому стилю. id="c_2">2 Фьеф — земли, должность и доходы. id="c_3">3 Закон о наследовании по женской линии. id="c_4">4 Брат жены. Комментарии id="c_1">1 Даты даны по старому стилю. id="c_2">2 Фьеф — земли, должность и доходы. id="c_3">3 Закон о наследовании по женской линии. id="c_4">4 Брат жены. Комментарии id="c_1">1 Даты даны по старому стилю. 2 Фьеф — земли, должность и доходы. В конце XVII века Россия корчилась в родовых муках социальной революции. Ломая и корежа православный московский быт, рождалась буржуазно-крепостническая Российская империя. На алтарь ее величия было принесено много жертв — от стрельцов до царского сына. Разгромом Московской Руси незримо дирижировали иностранные эмиссары — прежде всего иезуиты. Им удалось проникнуть на самый верх и взять под свое влияние царя Петра. Ради победы в борьбе за власть ему пришлось вступить в союз с иезуитами и всю жизнь нести этот тяжкий крест на своей совести. О подводных течениях и тайнах русской политики конца XVII — начала XVIII века новая книга писателя Льва Анисова «Иезуитский крест Великого Петра». Книга написана увлекательно и доступно и будет интересна самому широкому кругу читателей. 1.0 — создание файла Л. М. Анисов Иезуитский крест Великого Петра >Вместо предисловия Эта книга писалась на протяжении пятнадцати лет. Ее задача — показать тайные силы и скрытые пружины той борьбы за власть, которая велась в России на протяжении первой половины XVIII века. Всегда немного трудно начинать рассказ свой о том или ином событии, заинтересовавшем тебя. Мыслей много, не знаешь, на которой из них остановиться, с какой начать. Все важными кажутся, каждую боишься упустить. Действительно, начать ли повесть свою об одном из важнейших событий царствования Петра Великого с рассказа о Немецкой слободе, сыгравшей большую роль в становлении личности этого человека, или повести начало с Патрика Гордона, генерала-иезуита, за которым много темного находили современники, а может быть, с родственника его Лефорта или Менезия — первого иностранца, приближенного к Петру Первому отцом его царем Алексеем Михайловичем? Или с того начать, как пробудился интерес к этому событию. Тоже ведь не простая вещь. Помнится, с детских лет Петр Великий был моим кумиром, и образ его, созданный великолепной игрой Николая Симонова, был на многие годы главенствующим в моем представлении, как и облик царевича — жалкого, трусливого, недалекого, — такого, каким видел его режиссер фильма и актер Николай Черкасов, замечательно сыгравший эту роль. С чего проснулся интерес? Скорее всего, случайно. Да-да, как ни странно, именно так. Собирая материалы к биографии нашего выдающегося русского живописца И. И. Шишкина, изучая круг людей, его окружавших, однажды я добрался и до художника Н. Н. Ге. Известна мне была, как, впрочем, и многим из нас, с детства картина его «Петр I допрашивает царевича Алексея Петровича в Петергофе». Все мне было ясно: и сюжет, и композиция. Неясно было одно: из головы у меня не шла заметка, не знаю где прочитанная, что автор погрешил против истины и написал место действия неверным. Где читал заметку, я не мог вспомнить, но в памяти эта информация хранилась, и, прежде чем идти дальше, надо было найти источник. Как же описывать реальное, не зная истины. Я принялся искать источник. Но он, увы, не находился. А ведь был он, было сообщение, что автор шел от лукавого и летний дворец никак не мог быть местом допроса, да и сам допрос не был таким безвинным, как изображен на картине. Царевича пытали, били плетьми. Где же об этом написано? И здесь я взялся ругать себя за то, что положился на память, обычно не подводившую меня и подведшую на сей раз. Я решил доискаться до истины, а пока у меня под руками была статья критика В. Стасова, в которой читал нечто близкое к тому, что я искал. «Картина г. Ге представляет сцену из жизни Петра: он допрашивает в Петергофе, в маленьком дворце своем Монплезир, сына своего, царевича Алексея, вороченного из бегства его в Австрию и Неаполь. Грозный царь, уже начинающий седеть, сидит у стола, на котором лежат письма, уличающие царевича в его интригах и изменнических сношениях. Перед ним стоит сын его, притворно или искренне кающийся, — длинный и тощий, настоящая фигура тупого, узкоголового дьячка, — несмотря на его черный бархатный наряд. Отец и сын одни, — никого больше в этой низкой комнате… Но какая драма тут совершается! Точно две крайние противоположности людские сошлись с разных концов мира. Один — это сама энергия, непреклонная и могучая воля, великан-красавец в Преображенском кафтане и высоких военных сапогах — весь волнующийся и поворотивший свою чудесную, разгоревшуюся голову к этому сыну, этому неразумному, этому врагу, вздумавшему стать ему на дороге. Гнев, упрек, презрение — все тут горит во взгляде у него, и под этим взглядом словно поникла и упала бесцветная голова молодого преступника, не смеющего глядеть прямо на грозного судию. Он ничтожен, он презренен, он гадок в своей бледности и старообрядческой трусости». (К слову, облик царевича — жалкого и ничтожного — таковым трактуется и до нынешних времен. Приведу как образец характеристику, даваемую критиком Э. Гомберг-Вержбинской: «…в уютном зале маленького петергофского дворца Монплезир Петр один на один вел допрос своего сына и наследника, ставшего его врагом и предателем родины. Множество чувств боролось в душе Петра, но гнев уже уступил место горечи и презрению к этому безвольному, уклончивому трусу, не смеющему даже поднять глаза».) Но дальше у В. Стасова: «Возвратимся, однако же, еще раз к картине г. Ге. Мы старались высказать, как она кажется нам важна и примечательна, как много мы видим в ней таланта и успеха. Но, тем не менее, мы считали бы неуместным, если б умолчали здесь о том, с чем не можем согласиться в этой картине и что в ней кажется нам, до некоторой степени, неудовлетворительным. Это — самый взгляд художника на его сюжет, на его задачу. Нам кажется, что г. Ге посмотрел на отношение Петра к его сыну — только глазами первого, а этого еще мало. Есть еще взгляд истории, есть взгляд потомства, который должен и может быть справедлив и которого не должны подкупить никакие ореолы, никакие слова. Что Петр I был великий, гениальный человек — в этом никто не сомневается; но это еще не резон, чтобы варварски, деспотически поступать с собственным сыном и, наконец, чтоб велеть задушить его, после пыток, подушками в каземате (как рассказывает г. Устрялов в своем VI томе). Царевич Алексей был ничтожный, ограниченный человек, охотник до всего старинного, невоздержанный, не понимающий великих зачинаний своего отца и, может быть, старавшийся по-своему противодействовать им. Но что такое было это противодействие? Это была соломинка, брошенная поперек дороги грозно шагающего льва. Она ничего не могла сделать, она была ничтожна и бессильна. В чем упрекал Петр I своего сына, чего он хотел с него? Он упрекал его в слабости, в недостатке энергии, в нелюбви к занятиям; но чем же несчастный Алексей был виноват, что таким родился? Как же мог он себя переродить? Чего хотел Петр от своего сына? — Чтоб он сделался таким же, как он сам, вторым Петром. «Да я не могу, да я не хочу, — со слезами отвечал бедный Алексей, — возьмите вы от меня корону, я не на то родился, чтоб нести тяжесть ее; она не интересна мне, дайте мне покой, оставьте меня жить по-моему, вдали ото всего, была бы только подле меня моя Афросиньюшка и мог бы я быть подальше от войны, от солдат, от всего этого чуждого мне величия и власти». Но нет, Петр ничего не хотел слушать и, подстрекаемый Екатериной и Меншиковым, продолжал все больше и больше преследовать несчастного ограниченного своего сына, наконец, вынудил его, своими жестокостями, даже бежать, потом воротил в Россию такими обещаниями помилования, которых затем не исполнил… Как нам тут быть на стороне Петра? Даром, что он великий человек, даром, что Россия ему всем обязана, а все-таки дело с Алексеем — одно из тех дел, от которых история с ужасом отвращает свои глаза. Мы понимаем, что свидание отца с сыном может служить сюжетом картины; но оно должно быть взято глубже, чем на этот раз случилось. Не только царевич Алексей, но и сам Петр являются тут глубоко трагическими личностями. (К этой фразе я потом не однажды возвращался, но о том позже. — Л.А.) Тут перед нами два человека, из которых один другого не разумеет, один ничего не понимает в натуре другого, и оба хотят, всякий по-своему, переделать дело. Один хочет покоя и бездействия, другой — беспредельной энергии и деятельности. Пусть бы каждый при своем и оставался, или пусть бы, по крайней мере, каждый требовал, чтоб другой не мешался в его дело! Так нет, понадобилось преследование и смерть… Мы не отрицаем, чтоб этого не было на свете, чтоб этого никогда не случалось. Но делать из этого апофеозу силы, представлять торжествующую силу точно будто бы жертвой, потому что ее не понимает и не сочувствует ей тот, кто ни понимать, ни сочувствовать не может, — по-нашему, это неверно, это не отвечает требованиям художества. Еще раз повторяем: сцена Петра с сыном могла быть взята сюжетом для картины, но иначе. Впрочем, если б даже стать на точку зрения самого Петра, то и тут есть что-то, в чем бы мы упрекнули живописца. Петр был не такой человек, чтоб довольствоваться негодованием, упреками, горькими и благородными размышлениями. У него мысль была тотчас же и делом, а нрав его был жесток. Значит, на допросе сына он был либо формален и равнодушен, либо гневен и грозен до бешенства. Средняя же нота, приданная ему живописцем, по нашему мнению, вовсе не соответствует его натуре и характеру. Все это мы говорим по поводу картины г. Ге потому, что глубоко ценим талант этого художника и его превосходную (во всех других отношениях) картину, и желали бы, чтоб будущие его произведения не давали никому повода к замечаниям и этого рода». Упреки весьма существенные по отношению к художнику, если учесть, что В. Стасов работал над статьей о малолетнем императоре Иоанне Антоновиче и был хорошо знаком с документами, касающимися русской истории и царского двора. Желание узнать больше привело к запискам современников и трудам русских историков и писателей: А. С. Пушкина, Н. М. Карамзина, И. Е. Забелина, Н. Г. Устрялова, С. М. Соловьева, Н. И. Костомарова, М. П. Погодина, Н. Я. Чарыкова, Д. А. Толстого, Ю. Ф. Самарина, М. О. Кояловича, Я. К. Грота, И. И. Голикова, Г. В. Вернадского, С. Князькова, Дм. Цветаева, В. Вилимбахова, М. А. Алпатова, С. М. Троицкого, Л. А. Никифорова, А. М. Панченко и многих других, на которых я и буду ссылаться. Некоторые сведения почерпнуты из книг А. Г. Брикнера, К. Валишевского, X. Баггера, Ж. Губера. Мне представляется, что современному читателю важно знать причины исчезновения с политической арены Алексея Петровича и сына его — малолетнего государя Петра Алексеевича. С кончиной Петра II пресеклась русская ветвь Романовых. И позже, за исключением государыни Анны Иоанновны, на российском престоле не было ни одного русского человека. Думается, представленные в книге документы, хранящиеся в архивах Испании, Франции, Ватикана, позволят нынешнему читателю по-иному взглянуть на ход далеких от нас событий, да и современные события понять несколько иначе. Лев Анисов >Книга первая Отец и сын >I В сочинении М. П. Погодина «Суд над царевичем…» читаю: «Суд над царевичем Алексеем Петровичем есть такое происшествие, которое имеет… великое значение в Русской истории. Это граница, между древнею и новою Россиею, граница, орошенная кровию сына, которую пролил отец. Оно должно быть тщательно изследуемо до мельчайших подробностей, и честь времени, когда можно о таком важном вопросе говорить искренно и свободно, предлагать свои мысли без малейших опасений…» Что-то недосказанное чувствуется за его словами. Намек на что-то. На что? Впрочем, не у него одного. В лекциях В. О. Ключевского («Курс русской истории») как-то мимоходом говорится об этом событии. Вроде бы его и не было. Или же (создается такое впечатление) историк должен, прямо-таки обязан обойти молчанием этот факт, словно кто-то или что-то, обстоятельства какие-то заставляют его (а уж знал-то он, видимо, немало) умалчивать этот факт. Почему? Что за тайна? С. М. Соловьев в главе «Истории России…», посвященной царевичу Алексею, с явным сочувствием относится к нему, пишет много, приводит документы, и все же остается впечатление, что и он недоговаривает чего-то, знает и недоговаривает, молчит. Чувствуется, случилось что-то такое, что возмутило его как человека, едва он узнал об этом, но, как историк и человек осторожный, он вынужден лишь намекнуть читателю об узнанном своим впечатлением, чувством, выразившимся в симпатии к убитому молодому человеку. Листаю книги, посвященные времени Петра, писанные Н. Полевым, А. Г. Брикнером, К. Валишевским, Н. И. Костомаровым, — у этих авторов все ясно — трактовка, привычная мне со школьных лет: Петр — преобразователь, Алексей — человек косный, убогий, и его надо было убрать с дороги. Но вот ведь возникала какая мысль — Алексей отказывался от престола, он даже присягнул добровольно новому престолонаследнику — своему сводному брату (сыну Екатерины I); казалось бы, все препятствия сметены, можно отправить его в монастырь, загнать в яму, наконец (и такое бывало в русской истории), но ведь чего-то боялся Петр или кто-то еще. Чего? Да и чего, казалось бы, бояться, если немощный и «узколобый» убран с пути. Для чего убивать его? Непонятное становится понятным, когда вдруг приходит мысль: а таким ли уж слабовольным и ограниченным был этот человек? Ведь убивают чаще всего сильных соперников. И потом, мог бы ведь царевич и притвориться, потакать отцу, войти в доверие к нему и жить до поры до времени, действуя так, как того хотелось отцу, а после кончины последнего проводить в жизнь свое (как то не однажды видишь в истории). Но нет же, не хитрил он. Что же, выходит, не хотел он притворяться, а жил сообразно своим мыслям? Выходит, правдивым жил? Да вот еще и любопытное замечание у А. С. Пушкина: «Царевич был обожаем народом, который видел в нем будущего восстановителя старины. Оппозиция вся (даже сам кн. Яков Долгорукий) была на его стороне. Духовенство, гонимое протестантом царем, обращало на него все свои надежды. Петр ненавидел сына, как препятствие настоящее и будущего разрушителя его создания». И не глуп он был. «Бог разума тебя не лишил», — писал ему Петр. Учитель царевича Гюйссен в своем отчете государю отмечал, что Алексей «разумен далеко выше возраста своего». Царевич производил благоприятное впечатление на окружающих. Тому свидетельство письмо английского посланника в России Витворта, отправленное из Москвы 28 февраля 1705 года: «22-го вечером любимец царский Александр Данилович выехал отсюда на почтовых в Смоленск. В день своего отъезда он пригласил меня к обеду, при чем я имел честь приветствовать сына и наследника царского, Алексея Петровича, высокого, красивого царевича лет шестнадцати, который отлично говорит на голландском языке и присутствовал на обеде…» Царевич знал латынь, голландский, французский и немецкий языки. Был большим любителем книг и чтения. Кроме богословия, серьезно занимался историей, филологией, покупал книги по военному делу, математике, то есть по тем предметам, которые изучал. Имел крупную для своего времени библиотеку. Царевич «пополнял свое образование за границей, — пишет С. П. Луппов, — совершенствуя свои знания в области иностранных языков и изучая геометрию, фортификацию и другие науки. Ко всему этому Алексей Петрович не относился формально. Он несомненно высоко ценил просвещение: во время пребывания за границей не упускал случая осмотреть достопримечательности; в большом количестве и на значительные суммы покупал книги как религиозного, так и светского содержания; проявлял большую заботу о сохранности своей библиотеки в Преображенском». О его рассудительности и уме свидетельствуют донесения отцу, написанные самим Алексеем Петровичем во время управления Москвою и при исполнении разных поручений. Известно, что Петр, испытывая определенное влияние идеологов прусской абсолютной монархии, рекомендовал царевичу Алексею в качестве учебного пособия по истории сочинения Пуффендорфа. «Он заботился о книгах, делал выписки даже во время болезни, в Карлсбаде, просил о доставлении книг и выписывал, любопытствовал осматривать разные достопримечательности», — пишет М. П. Погодин со ссылкой на Н. Устрялова. Ум виден и в его глазах, достаточно взглянуть на портрет царевича. И, может быть, кому-то надо было выставить царевича эдаким идиотом, чтобы оправдать чьи-то действия, за которыми кроется куда более глубокое, гнусное и продуманное преступление не только против этого молодого человека, но и против всех русских, русской истории? Недаром же читаем у Николая Михайловича Карамзина («Записка о древней и новой России»): «Не говорю и не думаю, чтобы древние Россияне под Великокняжеским или Царским правлением были вообще лучше нас. Не только в сведениях, но и в некоторых нравственных отношениях, мы превосходнее, т. е. иногда стыдимся, чего они не стыдились, и что, действительно, порочно; однакож должно согласиться, что мы, с приобретением добродетелей человеческих, утратили гражданские. Имя Русского имеет ли теперь для нас ту силу неисповедимую, какую оно имело прежде? И весьма естественно: деды наши, уже в царствование Михаила и сына его присвоивая себе многие выгоды иноземных обычаев, все еще оставались в тех мыслях, что правоверный Россиянин есть совершеннейший гражданин в мире, а Святая Русь — первое Государство. Пусть назовут то заблуждением; но как оно благоприятствовало любви к Отечеству и нравственной силе онаго! Теперь же, более ста лет находясь в школе иноземцев, без дерзости можем ли похвалиться своим Гражданским достоинством? Некогда называли мы всех иных Европейцев неверными, теперь называем братьями; спрашиваю: кому бы легче покорить Россию — неверным, или братьям? т. е. кому бы она, по вероятности, долженствовала более противиться? При Царе Михаиле, или Феодоре, Вельможа Российский, обязанный всем Отечеству, мог ли бы с веселым сердцем навеки оставить его, чтобы в Париже, в Лондоне, Вене спокойно читать в газетах о наших Государственных опасностях? Мы стали гражданами мира, но перестали быть, в некоторых случаях, гражданами России. Виною Петр. Он велик без сомнения; но еще мог бы возвеличиться гораздо более, когда бы нашел способ просветить ум Россиян без вреда для их гражданских добродетелей. К несчастью, сей Государь, худо воспитанный, окруженный людьми молодыми, узнал и полюбил Женевца Лефорта, который от бедности заехал в Москву, и, весьма естественно, находя Русские обычаи для него странными, говорил ему об них с презрением, а все Европейское возвышал до небес. Вольныя общества Немецкой слободы, приятные для необузданной молодости, довершили Лефортово дело, и пылкий Монарх с разгоряченным воображением, увидев Европу, захотел сделать Россию — Голландиею». Не здесь ли ключ к страшной загадке? Надо было еще и еще перечитать прочитанное, не раз съездить в Историческую библиотеку, чтобы заказать нужную книгу, внимательно перечитать ее, прежде чем прочитанное выстроилось в стройную цепочку, систему. Чтобы было представление о том далеком времени… >II Итак, начать все же надо, как мне думается, с момента женитьбы Петра Первого. 27 января 1689 года в Москве была отпразднована свадьба Петра и Евдокии Лопухиной — дочери окольничего Федора Абрамовича Лопухина. Свадьбу Петра, по одним известиям, отпраздновали скромно: он венчался, как пишут, даже не в Благовещенском соборе, а в небольшой придворной церкви Св. апостолов Петра и Павла. Священствовал духовник его, протопоп Меркурий. В записках же современника Крекшина находим следующее сообщение: «Сего лета Великий Государь Царь и Великий Князь Петр Алексеевич сочетася законным браком, поя прекрасную деву, дщерь Феодора Лопухина, Евдокию Феодоровну. И бысть сему Великому Государю, Царю и Великому Князю Петру Алексеевичу Великая Государыня, Царица и Великая Княгиня Евдокия Феодоровна первая супруга. Брак был со многим торжеством и великою всенародною радостию». Есть описание царских свадеб, оставленное Григорием Котошихиным: «Первое, полату нарядят, обьют бархаты и постелют ковры турские и персицкие болшие; учинят поставят царское место, где сидеть царю и его царевне, и перед ними стол да столы ж, за которыми сидеть бояром и бояроням, и на тех столех положат скатерти да хлеб с солью. А царь в то время устраиваетца во все свое царское одеяние, так же как и при короновании; а новую царевну прикажет нарядите во все царственное ж одеяние, опричь короны, а положат на нее венец девичий; и в то же время и бояре, и все свадебные чины, и столники, и стряпчие, и дворяне московские, и дьяки, и полковники, и головы, и гости устроятся в золотое одеяние. А как то все устроится, и о том известят царю». Редкостной красоты выбрала Наталья Кирилловна невестку себе. Переглядывались бояре, ловя взгляды молодых: похоже, крепкая пара получится. Ишь, глаза-то какие счастливые! Добрый, добрый род Лопухиных. Знала старая царица, откуда подругу жизни, суженую для сына выбирать. Били колокола. Каркали вороны, кружа над соборами. Народ теснился на площади, желая увидеть молодых. Слышно было пение церковного хора. После венчания молодые появились в дверях церкви. Толпа вздохнула и качнулась словно бы. «А как царь идет ис церкви в хоромы, и в то время бывает звон во все колокола. Да в то же время, как царь с царицею венчаются, царской отец и мать и бояре и боярыни сойдутца все вместе, в тое полату, где окручение было. А как царь и свадебный чин входят в полату, и у полаты протопоп благословляет крестом всех… и садятца за столы царь с царицею, а бояре и чин свадебной за своими столами, и начнут носити есть, и едят и пьют до тех мест, как принесут еству третью лебедя, и поставят на стол. И в то время дружка у отца, и у матери, и у тысецкого, благословляются новобрачному с новобрачною итти опочивать, и они их благословляют словом же. И царь и царица, и отец и мать, и иные немногие люди и жены провожают их до той полаты, где им опочивать, и проводя, пойдут все прочь, по прежнему, за стол и едят и пьют до тех мест, как от царя ведомо будет. …А как начнет царь с царицею опочивать, и в то время конюший ездит около той палаты на коне, выня мечь наголо, и блиско к тому месту никто не проходит; и ездит конюший во всю ночь до света». Здесь прервем рассказ Котошихина и бегло попытаемся набросать проистекавшие перед тем события. Читаем у М. Семевского: «С 1686 года Петр более и более предавался всякого рода военным потехам. В 1688 году он пристрастился к катаньям по воде, с восторгом разъезжал он со стариком Брантом на дедовском боте по грязной Яузе и по тенистым прудам Измайловским. Наскучив Яузой, он спешил к Переславлю-Залесскому разгуляться на Переславском озере, замечательном не столько по величине, сколько по живописным своим окрестностям. После первой же поездки своей в Переславль, царь обратился к матери с просьбою отпустить его туда для постройки судов. Нежно любя сына, Наталья Кирилловна с трепетом смотрела на его огненные потехи; новая придуманная им забава водою приводила ее в ужас, более же всего боялась она частых и продолжительных его отлучек; до нее доходили уже слухи о замыслах царевны Софьи, которые становились более и более опасными для нея и ея семейства. Не в состоянии будучи отказать просьбе сына, царица тем не менее не теряла еще надежды удержать резвого Петра при себе, и поспешила его женить: нашла ему невесту, молодую, прекрасную, Авдотью Лопухину. Женитьба Петра на прелестной девушке старинной фамилии не могла нравиться Софии. Соправительница скорбнаго главой царя Ивана стремилась к одному — к удалению Петра от царского престола. Она старалась воспрепятствовать этому браку, но тщетно: Петр был уже готов к борьбе с нею; уже близилось время падения умной и честолюбивой Софии». Род Лопухиных был не из очень знатных. Однако он принадлежал к числу самых старинных боярских фамилий. (На генеалогии рода мы остановимся подробнее, ибо в кругу его идей воспитывался царевич Алексей, до первого своего учителя, назначенного отцом.) Не станем скидывать со счетов и влияния бабушки Натальи Кирилловны, любившей невестку и паче того внука. Родоначальник Лопухиных, Редедя, или Редега, был зарезан в единоборстве Мстиславом Тмутараканским в 1022 году. Дети этого воинственного царя, названные по крещению Юрием и Романом, служили великому князю. Правнук Романа Реденича, Михайло Юрьевич Сорокоум, оставил сына Глеба. Правнук Глеба Михайловича Варфоломей Григорьевич, имевший прозвище Лапоть, имел сына Василия Лопуху. Вот от него-то и пошли Лопухины. Дед молодой царицы, Авраам Никитич, при царе Алексее Михайловиче долгое время служил головою московских стрельцов. В польскую войну стал известен тем, что вместе с другим стрелецким головою, Логином Оничковым, упорно защищал Могилев. Более 20 недель отбивались смельчаки от Радзивилла. В день бракосочетания царя Алексея Михайловича с Наталией Кирилловной он был уже при дворе и, как пишут историки, сидел за поставцом царицы. Когда же родился Петр, Авраам Никитич пожалован был в думные дворяне. «Роды ж, которые бывают в думных дворянах и в околничих, из честных родов, и из середних, и из дворян; и те роды болши тое чести не доходят», — писал Котошихин. Наталья Кирилловна была явно благорасположена к Лопухиным. В день крещения Петра, когда в Грановитой палате собрались почетные гости и расселись за богато убранным столом, царица угощала у себя, в своих палатах, самых близких — отца и любимца царя — боярина Артамона Матвеева; за поставцом же, в ее хоромах, сидел Абрам Лопухин. С того времени Абрам (Авраам) Никитич постоянно при царице. В обязанности его входило рассылать коврижки, взвары, подачи с кубками мамам, боярыням. В последний раз имя его упоминается, как пишет Устрялов, в 1682 году, когда он подписал акт об уничтожении местничества третьим из 19 думных дворян. Семья у Абрама Никитича была большая, дружная. Одних сыновей шестеро: Петр большой, Петр меньшой, Иларион, Козька, Василий и Сергей. Все дети его служили в стрельцах. Иларион Абрамович — отец Евдокии Лопухиной — стал называться Федором после бракосочетания дочери с царем. В тот торжественный для молодых людей, да и для всей России день, по случаю бракосочетания, все родственники царя были осыпаны подарками. Иные бояре да дворяне вздыхали, ибо Лопухины в одночасье возведены были в почетные звания и (как тут не завидовать?!) заняли важнейшие места при дворе государя. «А по всей его царской радости жалует царь по царице своей отца ее, а своего тестя, и род их: с ниские степени возведет на высокую, и кто тем не достатен, сподобляет своею царскою казною, а иных розсылает для покормления по воеводствам в городы и на Москве в приказы и дает поместья и вотчины; и они теми поместьями, и вотчинами, и воеводствами, и приказным сиденьем побогатеют», — читаем далее у Котошихина. >III Свадьба миновала. Началась жизнь семейная. 7 августа 1689 года Петр узнал о страшной опасности: Софьей составлен был заговор против его жизни. О том поведали прискакавшие около полуночи к нему в Преображенское двое стрельцов. Петра разбудили. Стрельцы донесли о заговоре (счастье государя — он вовремя предуведомлен). Названы ему были имена главных заговорщиков, «умышлявших смертное убийство на государя и государыню-царицу». «Внезапно пробуженный, страшно перепуганный, Петр, прямо с постели, босой, в одной сорочке, — пишет М. Семевский, — бросился в конюшню, вскочил на коня и скрылся в ближайший лес; туда принесли ему платье; он наскоро оделся и, не теряя ни минуты, с величайшею поспешностью пустился по дороге к Троице-Сергиевой лавре. В пять часов проскакал он шестьдесят верст… Столь же поспешно, в ту же ночь, отправилась из Преображенского в Троицкий монастырь царица Наталья Кирилловна с дочерью; с ними поехала супруга Петра, Авдотья Федоровна: она была беременна». Нетрудно представить возбужденное состояние молодого царя и страх молодой царицы за любимого человека и чадо, ожидаемое ею. Дорога до Троицы дальняя, не гладкая, темная. О чем думалось Авдотье Федоровне в те, казавшиеся долгими, бесконечными, часы поездки к безопасному месту? Хотелось ей одного — чтобы Петруша ее дорогой, сердцу милый, остался жив, чтобы не осталась она вдовой, с малым ребенком на руках. «Царевич Алексей Петрович, первенец-сын, как бы до дня своего рождения уже был обречен на судьбу злополучную, — замечает Семевский. — Его отцу угрожает смерть от ножей злоумышленников, его мать в страшном испуге, в поспешном бегстве, вслед за мужем, ищет спасения…» Андрей Артамонович Матвеев, сторонник Петра, писал о тех днях: «Августа месяца против 8 числа, внезапу, в глубокую самую ночь из тех сонмищ стрелецких с Лыкова двора наскоро прибежали в то село Преображенское из Стремянного полка знатные четыре человека, а именно: Ипат Ульфов, Дмитрий Мелков с товарищами, и с великим поспешением донесли его высокопомянутому Величеству, что уже разных полков стрельцы, собрався в Кремль на том Лыкове дворе с ружьем, намерены за ними тотчас идти в помянутое село по совету Щекловитаго бунтом, и убить его Царя, матерь его и супругу его Царицу-ж, и сестру его Царевну, и всех знатных при его Величестве особ, и, чтоб ни часу не мешкав, изволили их Величества наскоро идти и спасать себя, куда заблагоразсудят. Услышав о том стрелецком воровском умысле, они, высокоименованные Величества, в самые короткие часы, ночью собрався налегке, без ведома всех походных бояр и ближних людей и стольников бывших тогда, — покинув все, с малолюдством самым наскоро в Троицкий Сергиев монастырь побежали, и туда пришли; о чем тогда никто не ведал. И многие бояре и ближние люди, уведав о том, в самой же скорости за их Величествами в тот Троицкий поход из Москвы последовали. В ту же пору из Сухарева полка стрельцы, их же Величествам верные, с поспешением великим за ними побежали, и не во многие часы в Троицкий монастырь прибыли». «Участь Петрова была решена, — пишет М. П. Погодин, — но грозен сон, а милостив Бог: со стороны Царевны Софьи замахнулись, со стороны Петра ударили». Темное то дело давно прошедших лет. Так и просится догадка: а не спровоцировано ли было столкновение между братом и сестрой? Не с тем ли это было сделано, чтобы добиться ситуации, кому-то выгодной, нужной. Кому-то, тонко рассчитавшему ход событий, не терпелось видеть Петра единовластным правителем. Не будем вдаваться в злобные придворные интриги, следствием которых было бегство Петра, разрыв его со многими хорошими людьми правительства Софьи, как, например, с хорошо образованным, «думавшим даже об уничтожении крепостного права — Василием Голицыным». Неприязнь действительно висела в воздухе. Незадолго до главных событий, приведших к бегству Петра, Софья говорила Елизарьеву и Гладкому с двумя стрельцами: «Долголь нам терпеть? уже житья нашего не стало от Бориса Голицына, да от Льва Нарышкина: Царя Петра они с ума споили, брата Иоанна ставят ни во что; комнату его дровами закидали, меня называют девкою, как будто я и не дочь царя Алексея Михайловича: князю Василью Васильевичу хотят голову отрубить, а он добра много сделал: Польский мир учинил; с Дону выдачи беглых не было, а его промыслом и с Дону выдают. Радела я о всячине, а они все из рук тащат. Можно ль на вас надеяться? Надобны ль мы вам? А буде не надобны, мы пойдем себе с братом, где кельи искать». В стане стрельцов началось брожение. Буйные речи слышались в их кругу. «Дело, по видимому, приближалось к развязке, — пишет М. П. Погодин («Семнадцать первых лет в жизни императора Петра Великого»). — Ясно было, что София хотела, во что бы то ни стало, удержать власть в своих руках, а Петрова сторона с такою же решимостью хотела вырвать власть из рук у нея. Сам он, занятый своими кораблями и полками, не принимал, кажется, живаго, деятельного участия в наступавших событиях, и поступал только по внушениям родных, исполнял как будто задаваемые уроки, и думал больше всего о своих экзерцициях». Гордон 31 августа записал в дневнике: «Пыль и раздражение увеличиваются, и кажется, что оне скоро должны разразиться вполне». «Ни той ни другой стороне, — пишет далее М. П. Погодин, — не убежденной в успехе, долго не хотелось начинать спора. Петрова сторона опасалась стрельцов. Софьина не была уверена в их единодушии, подготовляла, подкупала. Обе кажется хотели выжидать благоприятных обстоятельств, надеялись на случай, чтоб нанесть решительный удар обороняясь, а не нападая. Им страшно было навлечь на себя тяжелое обвинение в возбуждении междоусобия; им нужно было иметь на всякий случай основание для оправдания». «Ходят такие слухи, — заносит в дневник Гордон, — что и пересказывать их страшно». В воздухе носились слухи о возможности убийства Петра. Именно в это время и появляются в Преображенском стрельцы-перебежчики. «Они, вероятно подкупленные, — замечает М. П. Погодин, — сбирались донести Петру об умыслах на его жизнь…» Любопытно, с чего конкретно возникала взрывоопасная ситуация. Проследим, как излагает ход событий М. П. Погодин. Он пишет, что 7 августа, в пятницу, царевна Софья велела Шакловитому нарядить побольше стрельцов в Кремль для ее сопровождения на богомолье пешком в Донской монастырь к заутрене. «Но вскоре объявилось будто на Верху подметное письмо с известием, что ночью Царь Петр прибудет в Кремль с своими потешными убить ее с сестрами и братом, старшим Царем, и перенять власть в свои руки». Узнав о письме, князь В. В. Голицын приказал закрыть ворота в Кремль, запереть их в Китае и Белом городе и никого туда не пускать. «Ночью многие стрельцы зашли было в Кремль, — отмечает Гордон (он очень наблюдателен и внимателен к происходящему), — но никого туда не пустили, кроме известных лиц. Это встревожило партию младшаго Царя до того, что все, о том узнавшие, поспешили в Преображенское». Кто подбросил подметное письмо, кто направил подкупленных стрельцов к Петру в Преображенское — о том нет известий. Любопытнее всего то, кто вскоре стал наиболее близким Петру в результате проистекших событий. В силу каких причин, о том не станем говорить. Заметим, однако, что в числе наиболее приближенных к Петру объявился и Петр (Патрик) Иванович Гордон. «До 25-го числа время тянулось однакож в неизвестности: из стрельцов и солдат не многие явились к Троице. Знаменитый Лефорт, будущий друг Петров, был, кажется, из числа первых, чем и началось их сближение, которое вскоре укрепилось сходством в нравах и вкусах, в расположении к веселости, — пишет М. П. Погодин и продолжает: — «…Прибытие иностранных офицеров к Троице, — замечает с гордостью, впрочем несколько лишнею, Гордон, — положило делу конец, ибо тогда все заговорили открыто в пользу Царя». Разные люди и по разным причинам шли к Троице: одни по зову сердца, другие — из корысти и по расчету. Кто какие помыслы преследовал, показало время. >IV 18 февраля 1690 года родился наследник. «Как приспеет время родится царевичю, и тогда царица бывает в мылне, а с нею бабка и иные немногие жены, а как родится, и в то время царю учинится ведомо, и посылают по духовника, чтоб дал родилнице, и младенцу, и бабке, и иные при том будучим же нам молитву и нарек тому новорожденному младенцу имя; и как духовник даст молитву, и потом в мылню входит царь смотрити новорожденного, а не дав молитвы, в мылню не входят и не выходят никто. А даетца новорожденному младенцу имя от того времени, как родится, счетчи вперед в восмой день, которого святого день, и ему тож ими и будет». Царевич родился глубокой ночью. Имя ему было дано — Алексей. В тот день, 18 февраля, был у государей стол, в честь рождения царевича, Петрова наследника. День этот многим запомнился разразившейся распрей и ссорами меж собравшимися. Генерал Патрик Гордон, приглашенный к торжественному столу, как пишут, должен был после жаркого спора удалиться из дворца. Удалился он по настоятельному требованию патриарха Иоакима, люто и не без причины ненавидевшего немцев. (Через месяц Иоаким умрет.) Твердость и принципиальность этого человека, любившего по-своему Россию, ее традиции, обряды, людей, сыграла свою роль в происхождении распоряжений, затрудняющих приезд иностранцев в Россию. Патриарх умолял Петра не верить «проклятым еретикам», не вверять им ни в коем случае начальства над войском. Ни один иностранец, ни один иноверец не должен занимать никаких должностей (русские ли уступают им в уме и сообразительности?), — убеждал он. В этом погибель России. За торжественным столом Иоаким объявил решительно: — Иноземцам при таких случаях быть неприлично. Оскорбленный, обиженный Гордон удалился. Петр, казалось, был задет за живое. 23 февраля устроен был парад войск. Командовал Гордон. От имени всего войска он в торжественной речи поздравил Петра с рождением наследника. Петр принимал поздравления. Первые годы супружеской жизни Евдокии Федоровны с Петром Алексеевичем прошли спокойно. Супруги жили в согласии, любили друг друга, о том можно судить по немногим сердечным письмам царицы к мужу. «Государю моему радости, царю Петру Алексеевичу, — писано ею в 1689 году, — здравствуй, свет мой, на множество лет! Просим милости, пожалуй, государь, буди к нам из Переславля не замешкав. А я при милости матушки жива. Женишка твоя Дунька челом бьет». «Лапушка мой, здравствуй на множество лет! Да милости у тебя прошу, как ты позволишь ли мне к тебе быть?.. И ты пожалуй о том, лапушка мой, отпиши. За сим женка твоя челом бьет». В 1693 году, в бытность царя на Белом море совместно с Петром (Патриком) Ивановичем Гордоном, Евдокия Федоровна продолжала писать столь же нежные письма. «Предражайшему моему государю-радости, царю Петру Алексеевичу. Здравствуй, мой свет, на многие лета! Пожалуй, батюшка мой, не презри, свет, моего прошения: отпиши, батюшка мой, ко мне о здоровьи своем, чтоб мне, слыша о твоем здоровьи, радоваться. А сестра твоя царевна Наталья Алексеевна в добром здоровьи. А про нас изволишь милостию своею памятовать, и я с Алешенькою жива. Женка твоя Дунька». Вместе с письмами Натальи Кирилловны Евдокия Федоровна неоднократно посылала письма к Петру от их сына. Растила она его в любви к отцу. Да и не о том ли, как оба — мать и сын — смотрели на отца, можно судить по письму царевича: «Государю моему батюшке, Царю Петру Алексеевичи) сынишка твой Алешка, благословения прося, и челом бьет. Прошу у тебя Государя батюшка милости: пожалуй, Государь батюшка, отпиши ко мне пра свое многолетьно здоровье, чтобы мне, Государь батюшка, слыша про твое многолетное здоровье, радоваться. Изволишь, Государь батюшка, милостию своею напаметовать, и тетушка и матушка в добром здоровью, и я молитвами твоими при милости их жив. С. т. А. б. п. ч.» (то есть: сын твой Алексей бьет покорно челом. — Л.А.). Не явно ли слышен здесь голос Евдокии Федоровны? Писем Петра к жене не найдено. Они нигде не опубликованы. Во всяком случае, в поле нашего зрения они не попали. Нет ничего, что относилось бы к Евдокии Федоровне, и в письмах его к матери. Тем не менее смело можно сказать, заметил еще М. Семевский, что до смерти царицы Натальи, наступившей 25 января 1694 года, отношения Петра с женой были самые дружественные и что жили они в любви и согласии. Евдокия Федоровна виделась или, скажем, представлялась некоторым русским историкам идеалом так называемых допетровских женщин, образцом цариц московских XVII века. В самом деле, «робкая, неподвижная воспитанница монастырского терема, которой и глаза поднять к верху было больно», набожная весьма, она, как пишут, обвыклась с теремным заточением; она нянчится с малютками (через полтора года после Алексея у супругов родился второй сын — Александр), читает книги церковные, беседует с толпой служанок, с боярынями и боярышнями, вышивает и шьет. (В 1727 году, по воцарении Петра II, издан был манифест. В нем уже обвиняли Эммануила Девиера — зятя А. Д. Меншикова, Писарева и прочих в посягательстве на священную особу императора, в злых отзывах о царице-бабке. Толстой, Писарев и др. в пытках показали; «Мы де особенно страшились, чтобы в воцарение Петра Алексеевича не получила бы силы его бабка; потому что она старого обычая человек, может все переменить по старому; и понежеде она нраву гневного, жестокосердого, то захочет отомстить нам за сына».) Царица Наталья Кирилловна без памяти любила внука, благоволила снохе. Петра же, находившегося в Архангельске с Гордоном, именем Олешеньки звала в Москву, домой. Шести лет царевич стал учиться грамоте. Определили к нему учителем Никифора Вяземского, человека слабого и бездарного. Доносил он витиеватым письмом Петру Алексеевичу в Азов, что царевич начал учить часослов. >V По-разному смотрели на роль Евдокии Лопухиной русские историки. Так, Н. Г. Устрялов считал, что главным несчастием маленького царевича было то, что до девяти лет находился он под влиянием и надзором матери, «косневшей в предрассудках старины и ненавидевшей все, что нравилось Петру». Он же считал, что и все родственники ее, без сомнения, оставили самое невыгодное впечатление в уме слабого отрока. И потому именно стрельцы при розыске 1698 года говорили, что он немцев не любит, а враги Петра I смотрели на царевича как на свою будущую надежду. А вот что писал М. П. Погодин: «Царевич родился, когда отцу и матери его было с небольшим по 16 лет. Отец и мать сами были почти детьми, и, по законам физиологии, едва ли могли питать в полной силе родительские чувствования, точно так не могли в подобной молодости соединиться между собой тесными сердечными узами: это была почти случайная встреча. А когда мы вспомним, что деятельность Петра давно уже получила особое направление, и что он пристрастился к военным упражнениям на воде и суше, занялся с горячностью кораблестроением, примерными и потом настоящими походами, а с другой стороны, что Петр познакомился рано, в Преображенском, с разгульною жизнью и всеми ее удовольствиями, в кругу молодых, веселых товарищей и буйных иностранных выходцев, то и поймем, что между молодыми супругами не могло образоваться никакой прочной связи, даже привычки; так как и отеческое чувство не могло пустить глубокого корня. Безпрестанно в разъездах, в Переславле, Воронеже, Архангельске, под Азовом, находя себе развлечения без разбору на всяком ночлеге, Петр, с пылким темпераментом, постепенно отвыкал от жены, которая своей законной ревностью, взыскательностью и может быть старинной чопорностью, несогласною с новыми его обычаями, сама увеличивала отвращение в продолжение кратких свиданий». Прервем здесь чтение строк труда М. П. Погодина, чтобы напомнить, как много позже, в 1729 году, дюк Лирийский и Бервикский, во время пребывания его при российском дворе в звании посла короля испанского, собирая сведения о членах семьи императорской фамилии, записал и такую информацию: «Царица, бабка Царская, происходит из дома Лопухиных, одного из древнейших в России. Петр I женился на ней в 1689 году, и она родила ему Царевича Алексея, умершего в 1718 году и оставившего после себя сына, ныне владеющего Государя. Они жили очень согласно между собою до тех пор, пока ненависть Царицы к иноземцам и ко всем обычаям Европейским, кои Царь очень любил, не произвела между ими охлаждения, так что Петр наконец удалил ее в монастырь…» Решение о разводе с Евдокией было принято во время пребывания Петра за границей (он выехал в чужие края вместе с Лефортом в марте 1697 года). Напомним, перед самым его отъездом открыт был заговор Соковнина, Циклера и Пушкина, которые хотели убить царя. Был розыск, заговорщики казнены. В опале оказались братья и отец царицы, возможно заподозренные в связях с казненными государственными преступниками. Недавние родственники Петра были разосланы в заточение по разным городам. Из-за границы молодой царь настоятельно требовал от своих наперсников уговорить Евдокию постричься в монахини. Царица воспротивилась. Протест был резкий и категорический. Вернувшись в Россию в 1698 году, Петр сломил ее сопротивление, насильно сломил, можно сказать, преступно, в результате чего Евдокия была отправлена в суздальский Покровский монастырь. Там она была пострижена. «За что? — пишет М. П. Погодин. — Нет никаких известий. Если бы Евдокия была действительно в чем-нибудь виновата, то, без сомнения, вины ее были бы вспомянуты в знаменитом осуждении 1718 года, где не оказано ни малейшей пощады никакому чувству. Там приписано только рукою самого царя, что она была удалена «для некоторых ее противностей и подозрения». Что сказать о таком поступке? Он говорит за себя сам. Заточив в монастырь молодую двадцатидвух-трехлетнюю женщину, через пять-шесть лет брачной жизни, мать двоих сыновей, без вины или почти без вины, в угоду своим прихотям или другим склонностям, — это жестоко, бесчеловечно и в высшей степени самоуправно… Царевич взят от матери осьми лет и семи месяцев к царевне Наталии Алексеевне. «Главным несчастием было то, — говорит г. Устрялов, — что до девяти лет царевич находился под надзором матери, косневшей в предрассудках старины, и ненавидевшей все, что нравилось Петру». Едва ли! О каких девяти годах идет здесь речь? От 1690 до 1698-го. Да, Петр в эти годы не делал еще никаких особенных нововведений: он ходил в походы, строил суда, водился с иностранцами, вот и все. Притом мать сама еще была очень молода… и едва ли могла оказывать предпочтение старине пред новизною, еще очень ограниченною, и даже понимать их различие: она могла жаловаться на частые отлучки мужа, могла ревновать его, — и только; но все это не могло иметь влияния на воспитание царевича, который воспитывался по общему обычаю: так — читаем мы донесения Петру его учителя, Вяземского, о том, что царевич по 7 году начал учиться грамоте и потом посажен за часовник». М. Семевский: «Родственники ея еще пользовались расположением и вниманием царя. Так в 1697 году в числе знатнейших молодых вельмож того времени, государь послал за границу родного брата своей жены, Абрама Федоровича Лопухина. В числе тридцати девяти стольников Лопухин отправлен был в Италию; к нему приставили солдата Черевина. Солдаты были представлены как для изучения морского дела, так и для надзора за прилежанием баричей, которым объявлено, чтоб они не думали возвращаться в Россию без письменного свидетельства заморских капитанов в основательном изучении кораблестроения и мореплавания, под страхом потери всего имущества. Из числа этих денщиков-шпионов Григорий Скорняков-Писарев впоследствии играл важную роль в судьбе царицы Авдотьи Федоровны». Но вскоре Петр заметно охладел к своей супруге и уже неохотно с нею переписывался. Авдотья Федоровна пеняла ему с огорчением, как видно из следующего письма: «Предражайшему моему государю, свету радости, Царю Петру Алексеевичу. Здравствуй, мой батюшка, на множество лет! Прошу у тебя, свет мой, милости, обрадуй меня, батюшка, отпиши, свет мой, о здоровьи своем, чтобы мне бедной в печалях своих порадоваться. Как ты, свет мой, изволил пойтить, и ко мне не пожаловал, не отписал о здоровьи ни единой строчки. Только я, бедная, на свете безчастная, что не пожалуешь, не пишешь о здоровьи своем. Не презри, свет мой, моего прошения. А сестра твоя царевна Наталья Алексеевна в добром здоровьи. Отпиши, радость моя, ко мне… и я с Алешенькою жива». Из этого письма, говорит г. Устрялов, очевидно, что и по смерти царицы Натальи Кирилловны, поддерживавшей согласие между сыном и невесткою, Авдотья Федоровна не теряла надежды на любовь мужа. Решительный разрыв последовал, кажется, перед отъездом царя за границу, по открытии заговора Соковнина. Около того времени, в марте 1697 года, страшная опала поразила отца и дядей царицы. Бояре Федор Абрамович и братья его, Василий и Сергей, были сосланы на вечное житье в Тотьму, Саранск и Вязьму. Чем прогневали они государя — неизвестно. О причине их ссылки не мог ничего узнать и г. Устрялов, имевший в своих руках все достовернейшие документы того времени. Тогда же решено было удалить Авдотью Федоровну в монастырь: по крайней мере, из Лондона царь прислал повеление боярам Л. К. Нарышкину и Т. Н. Стрешневу, также духовнику царицы, склонить ее к добровольному пострижению. «О чем изволил ты писать к духовнику и ко Льву Кирилловичу, и ко мне, — отвечал Стрешнев 19 апреля 1698 года, и мы о том говорили прилежно, чтобы учинить во свободе, и она упрямится. Только надобно еще отписать к духовнику, и сами станем и еще говорить почасту. А духовник человек малословный: а что ему письмом подновить, то он больше станет прилежать в том деле». Петр подтвердил свою волю по возвращении из Лондона в Амстердам, повелев и князю Ромодановскому, 9 мая 1698 года, содействовать Стрешневу: «Пожалуй сделай то, о чем тебе станет говорить Тихон Никитич, для Бога…» «18 июля 1698 года, в Вене, был дан в честь русского посольства великолепный обед. Явился заздравный кубок, наполненный мозельвейном; все гости встали и пили здоровье императора, провозглашая его по очереди друг другу, пока кубок не обошел всего стола. Во все это время гости стояли. Перед обедом условились было, чтобы Лефорт провозгласил таким образом здоровье императрицы и потом короля Римского, барон же Кенигсакер здоровье царицы Московской: но ни то, ни другое пито не было, потому ли, что обряд был слишком продолжительным, или, вероятнее, потому, что царь уже сомневался, не была ли его жена в сговоре с Софией…» (Не внушена ли была эта мысль Лефортом или же кем-то, стоящим за ним? — Л.А.) Иному читателю покажется, что много, мол, в работе приводится выдержек и цитат из трудов ученых прошлого, но я и не ставил своей задачей делать какие-то новые исторические открытия, а только попытался, по мере своих сил и возможностей, извлечь из забвения несправедливо забытые материалы и дать возможность ознакомиться с ними современному читателю и вместе поразмышлять над тем или иным фактом. Думаю, читатель извинит за это необходимое для меня отступление. Но вернемся ко временам от нас далеким. Весть о стрелецком восстании 1698 года достигла Петра за границей. У него была давняя неприязнь к этим поборникам русской старины. Помнил он о казни стрельцами боярина Матвеева — сторонника матери и ближайшего друга отца. Не забывал, как люто ненавидели они немцев, как ратовали за Софью. Помнил он с детства, как ловили стрельцы в Немецкой слободе чужестранцев — двух докторов — Даниила фон Гадена да Ивана Гутменша, обвиняемых в отравлении царя Феодора Алексеевича (о том все в Москве слышали). И вот теперь, подстрекаемые ярыми противниками чужестранцев, двинулись к Москве белокаменной полки великолуцких стрельцов. Задумали они вызволить из неволи Софью и ей поручить правление государством, а ежели откажется — передать власть сыну Петрову — маленькому царевичу Алексею. Желали они с установлением нового правительства отменить все нововведения. Но близ столицы войска восставших были разбиты, а точнее сказать, расстреляны пушками Петра (Патрика) Ивановича Гордона и боярина Шеина. Стрельцы были побеждены. Главных зачинщиков казнили. Для совершения ужаснейшей кары над сотнями остальных спешил сам Петр. 25 августа, в шестом часу пополудни, вернулся он с Лефортом и Головиным из-за границы. В тот же вечер государь навестил несколько приятственных его сердцу домов в городе, побывал в Немецкой слободе, навестил Анну Монс и на ночь отправился в Преображенское. «Крайне удивительно, что царь, против всякого ожидания, после столь долговременного отсутствия еще одержим прежнею страстью; он тотчас по приезде посетил немку Монс…» Не побывал государь Петр Алексеевич лишь в одном доме, в котором, может быть, его как нигде поджидали и волновались в ожидании встречи. Не свиделся он с особой, нетерпеливее всех ждавшей его, — с царицей Авдотьей Федоровной. По приказу Петра ее продолжали убеждать добровольно удалиться в монастырь.31 августа, как свидетельствует Гвариенти, государь в доме почтмейстера Виниуса беседовал с Евдокией Федоровной в течение четырех часов. Он убеждал ее добровольно удалиться в монастырь. Евдокия проявила твердость и отказывалась дать на то согласие. То, что беседа продолжалась так долго, говорит о том, что Петр с уважением относился к жене. Видимо, какие-то качества ее были симпатичны ему. Не решился он сразу, одним махом, волею своею, без беседы с ней, удалить ее в монастырь. Правда, в дневнике у Корба есть сообщение, что Петр беседовал не с женой своей, а с любимой сестрой — Натальей Алексеевной. Но доверимся Н. Г. Устрялову, заметившему, что свидетельство Гвариенти «вероятнее потому, что с любимою сестрою царь без сомнения виделся и прежде». В разговоре с мужем Евдокия, по-видимому, проявила определенную твердость и показала свой характер. Беседа Петра с женой не привела ни к чему. Государь прибегнул к силе. Недели три спустя царевна Наталья Алексеевна, исполняя волю брата, увезла царевича Алексея из кремлевских палат в Преображенское, оторвав восьмилетнего мальчика от матери, а 25 сентября, как пишет Гордон, волею-неволею, в самой простой карете, без свиты, Авдотья Федоровна отправлена в суздальский Покровский девичий монастырь. «Со всем почтением, — пишет историк М. М. Щербатов, — которое я к сему великому в монархах и великому в человеках в сердце своем сохраняю, со всем чувством моим, что самая польза государственная требовала, чтоб он имел кроме царевича Алексея Петровича законных детей, преемниками его престола, — не могу я удержаться, чтобы не охулить развод его с первою его супругой, рожденною Лопухиной, и второй брак, по пострижении первой супруги, с пленницею Екатериною Алексеевною… Пусть монарх имел к тому сильные причины, которых однако ж я не вижу, кроме склонности его к Монсовым, сопротивления жены его новым установлениям». В чем заключалась вина царицы перед своим мужем? Сие, писали историки прошлого, остается тайною. Некоторые иностранные писатели (Левек, Вильбоа, Лекрерк) уверяли своих читателей в том, что удалению Евдокии Федоровны из первопрестольной особенно содействовал А. Д. Меншиков (не утверждали ли они чью-то версию, отводя гнев на Меншикова, зная, что причина в другом?). Меншиков, писали они, в это время был в фаворе, имел сильное влияние на «ум и волю государя». Прочитаем строки, написанные Вильбоа: «Гордая царица не любила Меншикова, как безвестного простолюдина, взятого с улицы и из-под пирожкового лотка поставленного на ступенях трона. На ее презрение царский фаворит отвечал ненавистью и умел подвигнуть государя к ссылке и заточению Лопухиной». Но согласимся с тем, что о ту пору, как говорили в старину, Александр Данилович не был еще настолько силен, чтобы руководить действиями и волей Петра. Он еще только набирал силу, приглядывался и оглядывался. В июне 1699 года окольничий Семен Языков объявил архимандриту суздальского Спасо-Ефимьева монастыря Варлааму именное царское повеление. Согласно повелению, пострижена была Евдокия Федоровна в келии старицы Маремьяны, под именем инокини Елены. По столице пополз слух, будто остудила мужа к жене законной царевна Наталья Алексеевна. Ненавидела она ее. За что? Богу о том одному известно. Может, за нрав, а может, за красоту. Да только о неприязненном отношении царевны к царице говорили стрельчихи, говорили упорно. А можно ль им не верить? Впрочем, Н. Г. Устрялов замечал, едва ли это справедливо: «то был простонародный толк стрельчих, не знавших дела». Все же многие склонялись к тому, что Евдокия Федоровна пострадала, будучи старого покроя человек. Александр Гордон в своей «The History of Petor» (1775 г., II, 281) пишет, что она отдалила супруга от себя «безотвязною ревностью и упреками за привязанность его к иностранцам». Все в роду Лопухиных питали неприязнь и ненависть к иноземцам. Неприязнь эта была не случайной, как мы то увидим позже. Она доходила до того, что однажды один из братьев Евдокии Федоровны в присутствии царя оскорбил Лефорта. Шведский резидент Кохен, как и все иностранные посланники, внимательно наблюдавшие за происходящими событиями при царском дворе, сообщал об одном примечательном обеде у Лефорта 26 февраля 1693 года, на котором присутствовал государь. «В жару спора Лопухин (не Абрам ли Федорович? — спрашивает М. Семевский) стал поносить генерала самыми непристойными выражениями, наконец схватился в рукопашную, и в драке сильно измял прическу великого адмирала. Царь тут же заступился за своего любимца и наказал оскорбителя пощечинами». Поблагодарим серьезного исследователя за переведенный им и приведенный в своем исследовании документ и прервем чтение его труда на этом месте. (Канву событий мы прослеживали согласно его изложению.) На короткое время вернемся и остановимся на событиях февраля 1693 года. Жива мать Петра Наталья Кирилловна. Супруги живут дружно. О размолвке нет и речи. Растет и маленький Алексей. Авдотья (Евдокия) только пеняет на частые отлучки мужа и на связь его с немцами, которую не одобряет и свекровь. Оба без ума любят Петра. Чем же вызван гнев брата Лопухиной? Нам не восстановить истинного разговора, происшедшего в тот день между Лопухиным и Лефортом — этим устроителем пиршеств и веселий Петровых, не сыскать нам и охульных слов, сказанных в адрес царского любимца, но мы можем смело сказать, что поводом к серьезному столкновению было то, что, приблизившись к Петру, Лефорт настоящим образом совращал молодого царя, за что и был побит братом Евдокии Лопухиной. Неприязнь к немцам была неприкрытой у русских людей. Выражалась она не к одному Лефорту, но и к Патрику Гордону — генералу-иезуиту, и к другим иноземцам, окружавшим государя. Попробуем поближе приглядеться к этим людям, а заодно заглянем в Немецкую слободу, так близко расположенную от Москвы. >VI В 1841 году в Санкт-Петербурге, в типографии Н. Сахарова, вышла редкостная даже по тем временам книга «Записки русских людей». Опубликованы в ней были и «Записки Петра Ивановича Гордона». А в предуведомляющей записки статье находим следующие сведения о Патрике Ивановиче: «Патрик Гордон, бывший в русской службе под именем Петра Ивановича, родился 31-го мая 1635 года (на 37 лет старше Петра I. — Л.А.), в родовом своем имении, в Шотландии. Шестнадцать лет провел он в доме родительском, обучался под надзором отца и успел уже вмешаться в распри разных вероисповеданий. Отец скоро удалил его от этих неприятностей, отправив в Данциг. Гордон, прибывший в этот город, не нашел ничего сообразного со своим характером и переселился в Браунсберг. Здесь его приняли в Иезуитское училище. Два года строгой жизни до того наскучили ему, что он скрытно удалился в Данциг, с намерением возвратиться в свое отечество; но, за удалением кораблей, переменил свое желание и отправился в Варшаву, где тогда была знаменитая рота Шотландцев князя Радзивилла. Здесь он встретил только неудачи: Радзивилл был в отсутствии. Гордон переехал в Познань, где земляки снабдили его деньгами. Отсюда переселился в Гамбург. Здесь его приняли в Шведскую службу рядовым драгуном в полк герцога Саксен-Лауэнбургского. Из этого полка он перешел в полк графа Понтуса Де-Лагарди в 1656 году. Здесь его Поляки захватили в плен, и как военнопленного присудили на смерть. По ходатайству францисканского монаха он был избавлен, с условием вступить в Польскую службу. Шведы снова полонили его, и генерал Доглас взял его к себе в роту Шотландцев, а в 1656 году он поступил поручиком в полк герцога Цвейбриокенского. Вскоре он вторично был взят Поляками в плен, поступил в службу и дослужился до капитан-поручика. Оливский мир, заключенный в 1660 году, прекратил военные действия. Гордон выпросил увольнение и сбирался на родину. Здесь с ним встретился наш посол Замятия Федорович Леонтьев и уговорил его вступить в Русскую службу. Гордон из Польши переехал в Россию в 1661 году и был принят майором в полк Крафорда. С тех пор он прослужил в России 38 лет. Первые годы его службы протекли в Малороссии, где бунтующие казаки, Крымские татары и Турки беспрерывно впадали в Русские владения. В 1662 году произвели его в подполковники, а в 1665 году в полковники. На другой год его отправили в Лондон с поручением ко двору. Гордон возвратился в Россию в 1667 году. Находясь в Чигиринской осаде с князем Ромодановским, он отличил себя и был возведен в генерал-майоры, а в 1684 году его произвели за Киевскую службу в генерал-поручики. В 1684 году, приехавши в Москву, с решительным намерением удалиться из России, был удержан князем Голицыным. Мнения, поданные им князю Голицыну, выказывают вполне и его способности и доверенность Правительства. Голицын не хотел с ним расстаться. Именем Государей Гордона отправили в Киев для управления полками. Два года после сего из Киева умолял он отпуск, писал письма в Москву и в Лондон. Грамота Английского Короля, присланная к Государям, смягчила нашу думу, и Гордону было дозволено отправиться одному в Англию, на самый короткий срок. С приездом своим в Москву, Гордон принес челобитную, и просил решительной отставки. Недоброжелатели оклеветали Гордона пред правительством: грамота Английского Короля увеличила еще более подозрение, и его разжаловали в прапорщики. В это время Голицын готовился в Крымский поход. Гордона простили, возвратили чин и вверили Бутырский стрелецкий полк. За Крымский поход его наградили чином полного генерала. Предвидя замыслы Щекловитого, он первый явился для охранения Петра в Троицкую Лавру. Здесь Государь узнал его лично и вверил ему обучение своих солдат. С этого времени юный Государь имел к нему полную доверенность; советовался с ним в делах; призывал его во дворец и сам посещал его. В 1692 году он взял его с собою осматривать суда, построенные Брантом на Переславском озере, где ему показывал их, а в августе плавал с ним по Переславскому озеру. В 1693 году Государь вверил ему в управление Потешные роты, и сам приезжал в Преображенское смотреть на его учение. В 1694 году Гордон плавал с Государем по Белому морю. В это время в Москве приготовлялись к Кожуховскому походу. Гордон написал на море инструкцию для производства осады. Во время взятия Кожуховского городка он был сам инженером. В 1695 и 1696 годах Гордон находился при Государе в Азовских походах… После отъезда Государя за границу Гордона отправили в Азов и велели находиться при постройке Таганрога. Последним делом Гордона было усмирение стрельцов под Воскресенским монастырем вместе с боярином Шейным. Гордон скончался в 1699 году… Государь, посещая его ежедневно в болезни, был при самой его смерти, и когда скончался, то закрыл… ему очи своею рукою, и потом поцеловал его в лоб, и при великолепном погребении сего мужа присутствовавшим чужестранцам и своим со слезами провозгласил: «Я и государство лишились усерднаго, вернаго и храбраго генерала. Когда б не Гордон, Москве было бы великое бедствие». Потом, когда поставили гроб в могилу, то Государь, кинув туда земли, сказал к предстоявшим: «Я даю ему только горсть земли, а он дал мне целое Государство земли с Азовом». Сей чужестранец, по сказанию тех, кои его лично знали, любим был не токмо Петром Великим, но и подданными его. Смерть его была сожалением всеобщим». Биографическая справка, приведенная нами, написана человеком, явно с симпатией относящимся к Патрику Гордону. Доброжелательство сквозит в этих строках. Это, так сказать, официальное представление Гордона. Из приведенной биографии отметим следующее: в Браунсберге Патрик Гордон был принят в Иезуитское училище. Вплоть до 1689 года, пока был силен в своей власти Василий Васильевич Голицын, друг и советник Софьи, мы видим Патрика Гордона в кругу лиц ближайшего окружения этого именитого князя — начальника посольского приказа (читай, по-нынешнему министр иностранных дел). Василий Васильевич, в совершенстве владея латинским языком, без посредства переводчиков общался с иностранными посланцами. Особенно приятно было общение с ним представителям католических стран, так как был склонен предоставить иезуитам в России известные права и расширить привилегии католиков. >VII В то время в Европе поднимался восточный вопрос. Не только Россия, но и некоторые другие страны подумывали не об одних оборонительных мерах. Турки, осадившие в 1683 году Вену, готовились отражать нападение нескольких стран. Папа, Венецианская республика, Польша готовы были заключить союз для борьбы с турками. На Балканах начинали вслух говорить о близкой гибели проклятых врагов. Турки затихли. Как замечает Брикнер, в возгоравшейся борьбе с Турцией Польша могла выйти победительницей, могла быть и побежденной, но последствия для России были одинаково важны. С победою Турции, пишет этот историк, можно было ожидать появления турецких полчищ под самой стеной Киева, с победою Польши над Турцией, без содействия Москвы, следовало опасаться быстрого перевеса соседа и снова поставить Киев на карту. Оставалось только обстоятельно договориться с Польшей. В Андрусове шли переговоры. В. В. Голицын в эти дни поручил Патрику Гордону высказать свое отношение к восточному вопросу. Гордон принялся обдумывать ответ. Он знал, что от ответа зависит его будущее… Протестантство и иезуитское латинство были одними из главных сил, которые управляли в те времена судьбами Западной Европы. Англичане — представители свободолюбивого протестантства — и мрачно деспотическое иезуитство сошлись, не сговариваясь, на том, чтобы поработить Россию, впрочем, как и другие территории, — Англия посредством торговли, иезуиты — своему папству. Естественно было бы считать, что при таком взгляде на вещи, при таких задачах те и другие должны были смотреть на Россию как на плохо обработанное сырье, требующее переработки, перекройки. Существующее положение дел в России их не удовлетворяло. Так полагал видный историк своего времени М. О. Коялович. Он был не одинок в своих предположениях. Но к России надо было подступиться. Ее надо было изучить. Требовались опытные эмиссары. Одним из таких ловких людей стал Поссевино. Иезуит Антонио Поссевино посетил Россию в 1581–1582 годы, под конец царствования Иоанна IV. Русский государь находился в сложной ситуации. Ливонская война вконец измотала Россию, опустошала казну, а шведы и Речь Посполитая наседали и наседали. Надо было искать мира. Боярская дума на заседании 25 августа 1580 года решила «послати наскоро в Рим и к Рудолфу цесарю от себя с грамотами в гонцех Истому Шевригина». Можно вообразить, как обрадовались в Риме русскому послу, где с давних пор искали возможности завязать дипломатические отношения с Россией. Грозный решил выйти из войны дипломатическим путем. К Риму он обращался за посредничеством. Мир между Россией и Речью Посполитой нужен был папской курии для войны с турками. Интересы Иоанна IV и Григория XIII в данном вопросе совпадали. А кроме того, папа хотел заручиться поддержкой России в своей непримиримой борьбе с протестантами. На Россию же святейший престол смотрел как на возможный трамплин для вторжения в Азию. Нужна, очень нужна была эта северная страна папству. При римском дворе начали деятельно готовить к отправке в Россию своего представителя. Именно для выполнения этой сложной миссии был назначен идеолог католицизма, иезуит Антонио Поссевино. 47-летний дипломат, недавний секретарь генерала ордена иезуитов, Поссевино обладал незаурядными способностями. Надо ли говорить, как внимательно были проштудированы им все имеющиеся в архивах тайные материалы, посвященные русскому государству и царскому двору. Человек глубокого ума, он анализировал ситуацию, изыскивал возможности решить поставленные перед ним задачи. А были они далеко не простыми. Надо было помирить Россию и Польшу, дабы обе страны двинуть против турок. Это должен быть союз двух католических государств. Папская курия, инструктируя легата, предписывала Поссевино добиться, чтобы христианские государи соединились, приняли римско-католическую веру и согласились признать папу своим главой. Царь Иоанн IV, как известно, сумел извлечь выгоды из миссии иезуита, провести его; заключив мир с Баторием, он, как только дело коснулось чести православия, позабыл о дипломатии и так выразился в адрес папы римского, стуча посохом, что ни у кого из присутствующих не оставалось сомнений — миссия потерпела крах. Однако, возможно, именно это и укрепило викария в мысли, что через русское правительство можно многое сделать для подчинения России папе. Поссевино осознавал, что скоро этого сделать нельзя и нужны особые приготовления. Самые главные из них — школы в духе латинства и обращение в унию православных Западной Европы. План иезуита коварен, продуман до мелочей. Программа миссионера сводилась к следующему: 1. Создание в Вильне и Полоцке католических семинарий «для русских из королевства польского и для тех, которые были взяты в плен в Московии…». Именно в этом он и убеждал папу Григория XIII. Фактически речь шла о необходимости обучения русских в католических семинариях. 2. Использование католических купцов. Именно купцы должны были, по мысли Поссевино, закладывать в сознание московитов мысль о возможности пребывания католических священников в России. 3. В качестве разведчиков должны были служить католики-переводчики, толмачи при посольствах. Миссия их была не нова, но крайне необходима Поссевино: приносить немало пользы, «наблюдая за событиями, выведывая чужие мысли». Планы его не исключали и определенный отбор книг, и использование католических врачей, и многое другое… Выражаясь современным языком, речь шла, как замечает М. А. Алпатов, о детально разработанном плане идеологической диверсии в России. К слову сказать, многое из задуманного папским легатом действительно нашло воплощение в жизни. Коварства иезуитам было не занимать — им пронизано все их существование, вся их деятельность. Цель оправдывает средства — было их девизом. В одной итальянской рукописи, хранящейся в Париже и относящейся ко времени генерала Аквавивы, какой-то неизвестный изобразил деятельность иезуитов на основании личных наблюдений. Рукопись эта носила характер программы и потому называлась «Изложение принципов, которыми руководствуются отцы и иезуиты». Мы читаем в ней следующее: «В отчетах провинциалов занимает обширное место характеристика государей, их сокровенные мысли, наклонности и намерения; благодаря этим отчетам, генерал и коллегия его ассистентов в Риме имеют всегда ясное представление об общем политическом положении, и следовательно имеют возможность направлять деятельность ордена, согласно его интересам. Посредством исповеди орден получает те сведения, которые государи покупают на вес золота через своих посланников и шпионов; иезуитам же эти сведения ничего не стоят, кроме расхода на пересылку писем. Посредством исповеди же они узнают настроение подданных, узнают, кто предан государю и кто ему враг. Что же касается светских иезуитов, повинующихся всякому приказанию ордена, то они вербуются из высокопоставленных лиц… Иезуиты… светские… называются тайными иезуитами. Орден содержит их при государях и влиятельных придворных сановниках… они играют роль шпионов и обязаны представлять генералу самые подробные отчеты о прениях тайных государственных советов… Иезуиты оказывают влияние на важнейшие мировые дела». «В Иезуитском ордене, — говорит Маколей, сосредоточилась вся квинтэссенция католического духа, и его история тождественна с историей великой католической реакции. Господствуя над всем югом Европы, орден ополчился для новых духовных завоеваний. Невзирая на океаны и пустыни, на голод и чуму, шпионов и уголовные законы, виселицы и орудия пытки, иезуиты проникали всюду и везде неустрашимо вели свою пропаганду. Они являлись в качестве врачей, торговцев, ученых и самых скромных слуг; они учили, вели богословские споры, утешали несчастных, привлекали сердца молодежи, поддерживали впадавших в уныние и подносили Распятие умирающим». Неудивительно, что через 23 года по отъезде Поссевино, как писал Ю. Ф. Самарин, Москва увидела опять иезуитов в своих стенах, в свите Самозванца. На этот раз ей удалось познакомиться с ними несколько короче. Потом перед историками встанет вопрос: сами ли иезуиты выдумали и воспитали Самозванца или, столкнувшись с ним случайно, только подготовили, снарядили и завострили его для своих целей, как боевое орудие против России? Наконец, на исходе XVII века, несколько иезуитов, большею частью переодетых, пробралось в Москву. Им удалось пристроиться к колонии иностранцев, состоявших на русской службе. Пожалуй, никто не мог предположить, что приобретенный католиками дом на имя подставного лица — итальянца Гуаскони, также иезуита, станет школой католического просвещения. Пользуясь поддержкой князя В. В. Голицына, миссионерам удалось привлечь к обучению московских детей православной веры. Все это, разумеется, не могло нравиться тогдашнему патриарху Иоакиму: он обратил внимание царей Иоанна и Петра Алексеевичей на рассадник непрошеных учителей. Обращение патриарха возымело действие, и в 1688 году вся иезуитская колония, как о том сообщает Ю. Ф. Самарин, выпровожена была на счет казны за московский рубеж… Однако «за иезуитов заступился усердный их ходатай и почитатель, поверенный по делам немецкого императора, Курций. Он убедительно доказывал, что для самого Русского правительства было бы чрезвычайно выгодно развести в Москве колонию людей, которые, не требуя за это никакого жалования от казны, занимались бы… (посвящением. — Л.А.) в латинство детей православного исповедания». Главный аргумент Курция был тайный, служил интересам шпионажа. Помог тут и генерал Патрик Гордон. Разоренное гнездо удалось восстановить. В своем изложении мы ссылались на труд Ю. Ф. Самарина «Иезуиты в России». Не следует забывать, что книга была написана с точки зрения защитника православия. Будем иметь в виду и следующее: вся сложность вопроса заключалась в том, что с подчинением папизму Россия в значительной степени теряла бы свою независимость и самостоятельность. Приглядимся поближе к деятельности Патрика Гордона и его ближайших друзей и родственников: Павла Менезия и Франца Лефорта. Все это имеет непосредственное отношение к семье Петра, отчасти мотивирует его взгляды и действия. >VIII Лето 1567 года выдалось жарким, знойным. В полдень горожане и деревенские жители спасались в тени от жары. Пили квас, спали на сеновалах, в сенях, пережидая жару. Лишь государевы гонцы несли свою службу, мчась по пыльным дорогам государства Российского. Шел 34-й год царствования Иоанна Грозного. А в далекой Шотландии в эти июльские дни королева Мария Стюарт отреклась от престола. Протестанты одержали решительную победу над католиками и роялистами. Для нас важно, что это событие не прошло бесследно для России. Недавний цвет шотландской аристократии — «кавалеры», составлявшие корпус офицеров королевского войска, потерпев поражение, испытывая жестокое гонение, вынуждены были покинуть родину. Дорога их пролегла в континентальную Европу. Надо сказать, шотландцы и до этого часто покидали родное отечество, чтобы «поискать счастья» на стороне. Они вступали в службу к европейским государям. Служба по найму считалась делом привычным и прибыльным. Вот почему при Иоанне Грозном в Московии появилась и пустила корни ветвь знаменитой шотландской герцогской фамилии Гамильтон. Корни эта фамилия пустила глубокие. Достаточно сказать, что Евдокия Петровна Гамильтон была замужем за родным дядей царицы Натальи Кирилловны, Федором Полуэктовичем, а царский любимец Артамон Сергеевич Матвеев (в доме которого воспитывалась Наталья Кирилловна) был женат на Евдокии Григорьевне Гамильтон. Напомним, именно в доме у Артамона Сергеевича царь-вдовец, добрый и мягкий человек Алексей Михайлович познакомился со своей будущей супругой Натальей Кирилловной. Следом за Гамильтонами, в разные годы, в России появились и обосновались шотландцы: Брюс, Гордон и Менезий. Отныне земля московитская стала их пристанищем. Все трое оставили определенный след в истории русского государства. Интересен и тот факт, что Менезии находились в родстве с Гордонами и Гамильтонами. Будем также иметь в виду, что эта фамилия в 1571 году породнилась с королевским домом Стюартов. Десятилетним мальчиком Павел Менезий, как, впрочем, и другие дети из богатых семей, был определен в шотландскую иезуитскую коллегию в г. Дуэ, во Фландрии. Учеба его продолжалась пять лет. Молодой иезуит, который твердо усвоил основной принцип иезуитов — «цель оправдывает средства», вскоре после окончания коллегии направился в Польшу. Он знал, что родственник его, Патрик Гордон, служа там то в польских, то в шведских войсках, жил безбедно, получая чин за чином. Однако служба у короля Яна-Казимира тяготила Гордона. Не понравилась она и Менезию. Оба искали случая изменить обстановку. Он не заставил себя ждать. Замятия Леонтьев — русский посланник в Польше, человек сметливый, быстро вникающий в суть вещей, прибыв в 1661 году в Варшаву и познакомившись с Гордоном и Менезием, скоро и без труда уговорил их идти на службу к русскому государю. Оба дали согласие и, снабженные русскими паспортами, 26 июля 1661 года покинули Варшаву. Дорога была не близкая и не легкая… Французский агент Невиль, посетивший Москву под видом чрезвычайного поверенного в 1689 году (он был послан маркизом де Бетюном, послом Людовика XIV при варшавском дворе), собирая сведения о московитах, не обошел вниманием и Менезия, с которым познакомился в Смоленске, когда направлялся в Белокаменную. Со слов ли Менезия или получив иными путями информацию о вступлении в русскую службу Павла Григорьевича, Невиль предлагает любопытную трактовку мотивов, заставивших шотландца покинуть Польшу. Менезий, будто бы близко сойдясь с женой одного польского полковника, вызван был на дуэль, убил супруга неверной жены, бежал и оказался у русских. Так ли было дело или нет, судить трудно. Сам же Павел Григорьевич, как пишут историки, не любил распространяться о своей службе в Польше. У Гордона же, как заметил еще Н. Я. Чарыков, были чисто служебные и политические мотивы, побудившие его покинуть Польшу. Нельзя не согласиться с этим, ныне уже почти забытым историком, когда он пишет, что шотландец, видимо, понял, что будущность на стороне дисциплинированной и самодержавной Москвы: «На его глазах польское правительство, вместо того, чтобы использовать победу над русскими под Чудновым 1660 года, оказалось обессиленным «конфедерацией», т. е. вооруженным восстанием своей же армии, не получавшей жалованья. Вместе с тем, возраставшее своеволие шляхты… вносило в управление страной гибельную для нее анархию». Шотландец, проанализировав обстановку, принял решение выехать в Москву. Почти полтора месяца заняла дорога у шотландцев, и только 2 сентября «искатели счастья» оказались в Москве. С любопытством взирали иноземцы на столицу московитов. Пожалуй, трудно было сравнить город с каким-либо другим в Европе. Воистину, было у него свое лицо. Улицы широки, множество церквей, садов. Под звон колоколов миновали они торговые улицы, запруженные народом, заваленные товарами, что казалось невероятным: во многих местах путешественники не видели людей вообще, одни огромные леса и пустыни, не тронутые временем, да болота. Неприветливой, безлюдной казалась им Московия, где не найдешь и постоялого двора и вынужден ночевать там, где застанет ночь. Здесь же, в Москве, люди ходили в богатых одеждах. Женщин на улицах видно не было. Торговали медом, пряниками, мехами… Дома деревянные, имеют вид деревенских усадеб, окружены плетнями. Храмы также сработаны из дерева, но несколько храмов построены из кирпича и необычайно красивы. Вызывал удивление и Московский Кремль. Менезий направился в Немецкую слободу. Были у него письма к некоторым ее жителям. В слободе он и остановился на жительство. А через три дня ему сообщили, что он допущен к целованию руки Алексея Михайловича. Царь русский был внимателен к чужестранцам. Цепким оценивающим взглядом окинул обоих. Дальнейшая судьба их была решена. 9 сентября Гордон и Менезий зачислены на службу, Гордон — майором, а Менезий — капитаном. В Москве с недоверием относились к чужестранцам, и потому они крепко держались друг друга. Гордон и Менезий приступили к службе. Первое серьезное дело, в котором приняли они участие, было усмирение мятежа 25 июля 1662 года против боярина Морозова. Мятеж разразился из-за выпуска обесцененных медных денег. Трудно сказать, какие именно причины послужили поводом (внешне все выглядело именно так) для выхода из военной службы новых офицеров и усиленного поиска ими возможностей быть зачисленными в свиту боярина Ф. А. Милославского, отправлявшегося в Персию. Увы, хлопоты остались бесполезными, мест для Патрика Гордона и Павла Менезия в свите не нашлось. Пришлось вернуться, к воинским делам. Приближалась к концу война с Польшей. Осенью 1664 года начались переговоры под Смоленском, приведшие, как известно, в 1667 году к знаменитому андрусовскому перемирию. Для усиления смоленского гарнизона был направлен полк, в котором служил Менезий. В это время в Смоленске стоял полк стрельцов, командовал которым друг и свойственник А. С. Матвеева, стрелецкий голова Кирилл Нарышкин, дед Петра I. За четыре года пребывания в Смоленске Нарышкин и Менезий сблизились и крепко подружились. Знакомство это было очень важным для шотландца. Не станем рассказывать о командировке Менезия в Швецию и поездке на родину. Остановимся на 1672 году, когда А. С. Матвеев, назначенный в 1671 году начальником посольского приказа, вызвал Менезия в Москву и последний был направлен с дипломатической миссией в Берлин, Вену, Венецию и Рим. Как видим, желание Менезия заняться дипломатической работой исполнилось. Именно эта миссия Менезия и представляется нам исключительно важной для объяснения его влияния на русского государя. В Риме Менезию предстояло встретиться с папой Климентом X. Русский посланник, владея многими европейскими языками, по дороге в Рим вел переговоры, не уставал хвалить царя Алексея Михайловича, заводил знакомства. Выполнив формальные обязанности, заключавшиеся в передаче царской грамоты Клименту X и получении от папы письменного ответа, Павел Менезий отбыл в Москву. В 1674 году, вскоре после возвращения к царскому двору, Менезий узнает о зачислении его в ведомство посольского приказа. Заведенные дружеские отношения в Европе давали возможность Менезию получать верные сведения о происходивших в Западной Европе событиях, о которых он тотчас же сообщал Матвееву, а последний — царю Алексею Михайловичу. Дела Павла Григорьевича шли в гору. Царь держал его как бы под рукой, для выполнения личных государевых поручений. Павел Григорьевич внимателен к каждому взгляду Алексея Михайловича, к каждому слову его, каково бы оно ни было. Государев характер надо знать до тонкостей царедворцу (не только Менезию). Не станем говорить о том, как внимателен был Менезий и к близким государю людям. Сие само собой должно подразумеваться. Читая донесение Невиля Людовику XIV, находим любопытные и немаловажные для характеристики деятельности Менезия в России сведения: «Возвратившись без всякого успеха оттуда (из Рима), был произведен в генерал-майоры (ошибка в донесении, производство в генералы было осуществлено позже. — Л.А.), а через несколько времени царь Алексей Михайлович, видя, что наступает его (царя) смертный час, объявил его гувернером молодого принца Петра, своего сына, при котором он всегда находился до начала правления царя Иоанна; а после царевна София и князь Голицын не могли добиться, чтобы он перестал держать сторону Петра, заставили его отправиться на жительство в Смоленск и совершить последний (крымский) поход, в надежде, что он там погибнет». В связи с этим вспомним, что Невиль встречался с Менезием в Смоленске. Между ними был продолжительный разговор. В последних словах донесения Невиля явно слышится горечь исповедующегося ему Менезия: он в опале, но Петра не покидает. Привязанность или расчет? Время сложное, и не будем забывать, что Менезий очень опытный царедворец. Почему он держит сторону своего воспитанника? Да и был ли Менезий гувернером Петра I? Можно ли верить сообщению Невиля? Одним из первых в России этот вопрос задал историк прошлого столетия Н. Я. Чарыков. Вопрос серьезный, и даже очень, так как, подтвердись это сообщение, найдись доказательство того, что Алексей Михайлович приблизил Павла Григорьевича к Петру «в некоторой наставнической роли», когда царевичу шел четвертый год, то ведь действительно оказалось бы, как замечает Н. Я. Чарыков, что первое знакомство Петра с «немцами» не было делом случая или последствием находки «выбежавшего на улицу» и попавшего, как пишет С. М. Соловьев, в Немецкую слободу скучающего, заброшенного ребенка, а осуществлением намерения его отца. Вместе с тем, продолжает свою мысль скрупулезный в отборе фактов исследователь, первым иноземцем, у которого начал учиться Петр, был не Зоммер и не Тиммерман, а П. Менезий. Хотя обыкновенно считают, что первым учителем Петра был Зотов и что дьяк этот был назначен к царевичу Федором Алексеевичем четырьмя с половиною месяцами позже — 12 марта 1676 года, заканчивает мысль Н. Я. Чарыков. С уважением отнесясь к замечаниям удивительно скромного историка, позволим себе, вслед за ним, задать тот же его и нас интересующий вопрос: наступило ли это время при жизни Алексея Михайловича, успел ли он, давший старшим детям прекрасное по тому времени образование, озаботиться воспитанием младшего сына? Как о том думали историки прошлого? Вопрос очень спорный. Интересовал многих. Послушаем вначале, что говорил М. П. Погодин. Характеризуя записки Невиля, он писал: «Многие известия Невиля, из самых важных… подтверждаются другими источниками, даже недавно открытыми в секретных архивах…» Это замечание общего рода, ну, а в частности, какова оценка записей, касающихся вопроса гувернерства Менезия? Известие о встрече Невиля с Менезием в Смоленске и сообщение французского разведчика о гувернерстве Павла Григорьевича историк относит к разряду важнейших. Обратимся к исследованию Н. Я. Чарыкова о Павле Менезии. «И. Е. Забелин и М. П. Погодин, — пишет историк, — высказывались за положительное его решение, допуская в отношении преподавания Петру книжного учения, что начало последнего можно отнести к 1-му декабря 1675 года, т. е. к заботе и почину царя Алексея Михайловича». И. Е. Забелин, кроме того, отмечал, что Менезий, хорошо знавший военное дело, мог быть приставлен к Петру «под видом потехи, обучения солдатскому строю». В таком смысле понимал он записки Невиля. Перелистаем книги давно минувших лет, упоминаемые Н. Я. Чарыковым. Платонов. Лекции по русской истории (СПб., 1900): «Отец Петра допустил к нему, как говорят некоторые современники, военного иностранца Менезиуса, который руководил его воинскими забавами. Этот Менезиус, кажется, был действительным начальником солдатского полка, называемого Петровым, по имени своего номинального полковника — Петра». Трачевский. Русская история (СПб., 1895): «Первым дядькой Петра был любимец Алексея Михайловича, расторопный, говорливый шотландец Менезиус, который навидался всего в своих скитаниях по Европе и знал языки. Он особенно занимался его воинскими «потехами», которыми больше всего увлекался непоседливый мальчик, во главе «робяток», своих сверстников из вельможных детей, приставленных к нему по обычаю». Словарь Брокгауза и Ефрона (ст. «Менезиус»): «По возвращении из посольства (1674) пожалован в генерал-майоры и вскоре определен наставником к царевичу П. А., при котором находился безотлучно до 1682 года». Очень серьезный историк Бантыш-Каменский, придерживающийся проверенных фактов, в своем «Словаре» написал биографию Менезия по Невилю. Есть сведения о Менезии и в биографическом словаре, издававшемся Императорским Русским историческим обществом: «Менезиус Павел, генерал-майор, наставник Петра Великого, родом шотландец». Итак, доверившись сообщениям историков, выдвинем предположение, что при содействии Алексея Михайловича первым воспитателем Петра Великого был Павел Менезий. Менезий должен был находиться в Преображенском, где среди «робяток», своих сверстников, подрастал Петр, увлеченный военными играми, войсками «потешными», вскоре, как известно, послужившими основой для создания полков Преображенского и Семеновского, над устройством которых трудились родственники Менезия Гордон и Лефорт. Влияние воспитателя не замедлило сказаться. Так, 26 октября 1675 года издан указ царя Алексея Михайловича выписать из Рима от аббата Скарлотти «персоны» (изображения церквей, дворцов и древностей) и записку «О начале Рима и обыкности римской». Указу предшествовал доклад Павла Менезия начальнику посольского приказа А. Матвееву. Какими интересами руководствовался Менезий, заботясь об издании указа? Для кого предназначались «персоны» и записка? Может быть, для царя? Или для царевича? Вспомним: Менезий уже полтора года как вернулся из Рима, и царь Алексей Михайлович, при его страстной тяге к знаниям и чтению, мог бы гораздо раньше запросить их себе. Если же для Петра, то, как заметил П. Я. Чарыков, «становится вероятным, что на Менезия должно быть возложено, в дополнение к занятиям с царевичем воинской «потехой», также некоторое ознакомление с историей и бытом Западной Европы, через демонстрирование римских «персон» и чтение рассказа по соответственному тексту». Также была выдвинута догадка, что царь Алексей Михайлович месяцев за шесть до своей болезни допустил или даже привлек Павла Григорьевича Менезия к некоторому участию в воинских потехах и книжному учению Петра, не возводя, однако, Менезия в какое-либо официальное звание. Этим и можно объяснить отсутствие документальных источников, подтверждающих эту версию о наставничестве. «Относительно наставничества Менезия документальных сведений должно было храниться мало, — писал Н. Я. Чарыков, — потому что отношения, в которые, по-видимому, Алексей Михайлович поставил Менезия к царевичу Петру, были совершенно своеобразны и новы. Они касались, по выражению И. Е. Забелина, «потехи», т. е. такой области, которая не принадлежала к кругу ведомства никакого приказа, не требовала канцелярской переписки, была домашним делом царя и его семьи и регулировалась личным распоряжением государя. Поэтому трудно даже сказать, в делах какого учреждения могли бы найтись по этому поводу документы». Трудно себе представить, чтобы Иоанн Грозный доверил воспитание своего сына католику. Возникни такая мысль у кого-либо из московитов и узнай о ней царь, не миновать сидения на колу. Но время делало свое. Иные взгляды рождались у людей, иное отношение возникало к иностранцам. Россия переставала быть замкнутым государством, в котором ранее все посещавшие ее отмечали полнейшую отчужденность внутренней жизни от всего иноземного. Нельзя сказать, чтобы не изменили своего отношения к русским и иностранцы. Время требовало иных действий и поведения с их стороны. Прибыв в Россию, нужно было работать и на нее. Именно поэтому мы видим Менезия участником первого и второго Чигиринских походов. Принимал он участие и в Крымском походе 1689 года. Именно в этом году, 6 октября, проведя два месяца у Троицы в тревоге и надеждах, победив с помощью Бориса Алексеевича Голицына и Патрика Гордона Софью, Петр вернулся с торжеством в Москву. Отныне начиналось его единодержавие. Едва вернувшись в Москву, Петр вернул туда же Нарышкиных, которые, по свидетельству Невиля, тотчас вызвали в Белокаменную и Менезия. Петр оказывал расположение Менезию, бывал у него в доме. Почувствовав в возрасте 57 лет приближение смерти, Менезий вызвал Гордона. Долгий был у них разговор. Горели свечи в комнате больного. Говорить было трудно Павлу Григорьевичу. Он то и дело переводил дыхание. — Завещаю тебе, — прерывающимся голосом произнес он, — заботу о воспитании трех сыновей моих. Ты мой друг, и ближе тебя нет у меня здесь человека. Помни, они должны быть нашей веры, и пусть будет проклят всякий, кто попытается отклонить их от веры отца. Гордон закрыл глаза и молча кивнул в знак согласия. Ему было жаль терять друга и родственника, с которым столь многое связывало. Менезий скончался в 1694 году. Фанатически преданный своей вере, он, живя среди московитов, много думал и делал практически для проникновения и утверждения католицизма в России. Без устали искал в окружении русских государей людей, которым были бы близки его мысли, и находил их. В 1679 году секретарь Менезия, саксонец Рингубер, подал Иннокентию XI записку, в которой, как сообщает историк Пирлинг, утверждал, что начальник посольского приказа боярин Матвеев, направляя посольство Менезия в Рим, имел тайное намерение посредством учащения сношений с папой достигнуть соединения церквей. О мыслях самого Менезия во время его поездки в Рим можно судить по следующему факту: встретившийся с ним в Венеции отец Вота, под впечатлением от неоднократных бесед с русским посланником, поспешил выразить надежду в своей записке о Московии, которую он писал для кардинала Алтиери, что присоединение русской церкви произойдет в ближайшее время, то есть во время правления Климента X. Видимо, Менезий был уверен в этом. 13 сентября 1673 года французский агент в Риме де Бурдемон сообщал своему правительству по поводу окончания миссии Менезия (за действиями русского посланника в Риме наблюдали внимательно): «Те, которые открывают более глубокие причины присылки московского посланника в Рим, замечают, что в виду неоставления московским государем намерения достигнуть польской короны для себя или одного из близких, означенный посланник старается уверить здесь, что тот московит, который был бы избран, в случае вакансий престола, в польские короли, перейдет в католичество». «В основе миссии Менезия в Рим, — отмечает Н. Я. Чарыков, — действительно таилась цель, о которой говорит Невиль. Но эту цель имели в виду не царь Алексей Михайлович и не Матвеев. Ее преследовал и о ней мечтал Менезий, приветствуемый и поддерживаемый в этом стремлении аббатом Скарлатти, отцом Вотой, нунцием в Вене и теми католиками, которые дорожили более всего церковными интересами и открывали, по выражению де Бурдемона, «более глубокие причины присылки московского посланника в Рим». >IX Ближайшим единомышленником Менезия был Патрик Гордон. До самой кончины Менезия оба сохраняли и ценили свои родственные связи и часто действовали сообща. В 1684 году Менезий и Гордон, совместно с другими, били челом о разрешении «пасторов призвать и также держать и молитвенну дому». В 1686 году Павел Григорьевич и Патрик Иванович имели разговор с князем В. В. Голицыным о католическом священнике. Всесильный фаворит обещал сообщить о деле царям. 18 декабря 1689 года Гордон и Менезий вместе с другими католиками били челом о дозволении «нам призвать к себе веры нашей священника». Живя в России, Патрик Иванович Гордон вел дневник. Читая его, изучая круг друзей, знакомых Гордона, невольно приходишь к мысли, что пребывание в Московии тяготило его, чужая жизнь так и не была принята им. Самыми близкими для него людьми оставались иностранцы, жители Немецкой слободы, родственники, связь с которыми была особенно прочной. Их интересы были ему ближе, чем интересы русских людей и русского государства. Перелистаем несколько страниц дневника Патрика Ивановича. 1684 год. Январь 21. Приехал курьер в Москву от Римского Императора, чином секретарь, по имени Иоган Гевель, с известием о прибытии послов. 26. Выехал из Москвы Шведский курьер. Получил письмо. 31. …Разговаривая с боярином Голицыным, я напомнил ему, что мы, Католики, лишены свободного вероотправления, предоставленного другим. Принесите просьбу Их Величествам, сказал он, и я уверяю вас, что будет дозволено, и выдадут разрешительную грамоту. Март 4. Отправил письма: к Ливереллю, Грову и племяннику своему Александру, при обозе английского купца Вольфа. 6. …Пред отъездом (в Киев. — Л.А.) посетил меня Датский Резидент…» Мысль покинуть Россию частенько навещала Патрика Ивановича. Не все складывалось до поры до времени так, как бы ему хотелось. Вскоре после кончины Алексея Михайловича Гордон принялся было просить об увольнении на родину. Но полоса невезения кончилась. У Гордона появился всесильный покровитель — князь В. В. Голицын. Судьбе было угодно, чтобы Василий Васильевич Голицын обратил внимание на военные способности шотландца. Начавшаяся война 1677 года позволила Патрику Ивановичу проявить себя, ибо театр военных действий находился в тех местах, где долгие годы служил Гордон. Умный В. В. Голицын приблизил к себе шотландца. Мы даже видим Патрика Ивановича на одном из обедов у В. В. Голицына. В 1678 году бой под Чигирином принес славу Гордону, и ему присвоен чин генерал-майора. В следующем году Патрик Иванович направлен на ответственный пост в Киев. Гордон шел в гору. Однако, продвигаясь по службе, ощущая постоянно покровительство В. В. Голицына, он не думал о перемене веры. Вспомним, что именно миссионеры были главным орудием католической пропаганды в русском государстве. Образованием своим Гордон, как мы уже отмечали, был обязан иезуитам. Он хорошо знал латынь, знаком был с латинскими классиками, любил читать их. Выписывал книги из-за границы. Следил внимательно за политическими событиями в Европе. Получал сведения о них из разных источников. Были в числе его информаторов и священники-католики, и купцы, как, скажем, давний его приятель Гуаскони. Немногие в России знали, что этот купец был тайным агентом иезуитского ордена. И, кроме того, Гордон никогда не порывал связи с родиной. Он лично был известен британским королям Карлу и Иакову. В 1689 году, за несколько недель до победы Петра над Софьей, Гордон перешел на его сторону. Еще до возвращения своего в первопрестольную из Троице-Сергиева монастыря Петр позвал к себе Гордона, имел с ним продолжительный разговор и одарил его камкою и атласом. Так, с самого начала единодержавия Петра I, Гордон оказался в кругу лиц, близких молодому царю. О некоторых действиях Гордона Петр I, похоже, и не подозревал. Вероятнее всего, не знал он и о том, что в 1691 году приехавший от цесаря ходатайствовать за иезуитов Курций, едва оказавшись в Москве, послал за Гордоном для важной беседы. Встретились они в доме Гуаскони. Как следствие этой беседы было то, что при Гордоне (точнее сказать: в Москве, но при Гордоне) остались вначале Блеер, а затем присланные Курцием миссионеры Лефрер и Еросиха. Гордон был их тайным руководителем. Франц Лефорт — знаменательная личность в истории Российского государства. Он приехал в Москву в 1675 году. Его семья во время Реформации покинула город Кони, где она называлась Лифорти, и поселилась в Женеве. Отец Франца был аптекарем. Восемнадцати лет Лефорт покинул родителей и отправился в Голландию, имея при себе рекомендательное письмо от принца Карла Курляндского к его брату Казимиру. Карл жил в Женеве, а брат его служил в Голландии с корпусом войска. Казимир принял молодого человека по-доброму, принял в нем участие, назначил своим секретарем. Платил он ему не деньгами, а давал вместо жалованья, как пишут, свое старое платье. А зная слабость Лефорта к карточной игре, выделял немного денег на игру. Волонтером Лефорт принял участие в военных действиях против французов. В 19 лет Франц Лефорт вместе с полковником Фростеном, который набирал людей на службу русского царя, направляется в Архангельск. Францу льстило, что ему обещан был чин капитана. Однако дела в России пошли совсем не так, как предполагал молодой швейцарец. Если бы не случай, неизвестно, удалось бы ему попасть в Москву. Разрешение на приезд в Москву было добыто с большим трудом. В Архангельске Франц встретился и сошелся с Гуаскони (некоторые пишут — Гваскони), который, как полагал исследователь Поссельт, познакомил затем его с Менезием. В сложном, неопределенном положении в течение двух с лишним лет находился в Москве Франц Лефорт. В те времена отъезжающие из России иностранцы считались шпионами. Лефорт делал попытки попасть в свиту одного из видных членов дипломатического корпуса, искал друзей в Немецкой слободе, влиятельных покровителей и находил их. В числе их мы увидим Менезия и Гордона. Нашлась у Франца и хорошенькая покровительница, вдова иностранца-полковника, женщина довольно-таки богатая. В 1678 году Франц принимает решение остаться в России. Неопределенное положение его кончилось, когда он женился на ближайшей родственнице жены Патрика Гордона, молодой, красивой католичке с великолепными связями, что еще более упрочило союз Гордона, Менезия и Лефорта. Положение Франца Лефорта упрочилось. Он очень дорожит родством с Гордоном и в письме к матери от 23 июля 1678 года, извещая ее о своей женитьбе, спешит выразить надежду, что это событие послужит его служебному повышению. Так оно и случилось. Лефорт принят на службу в чине капитана и под начальством Патрика Гордона проводит два с половиной года в Малороссии, где в то время шла борьба с татарами. Лефорт избрал военную карьеру, к которой, впрочем, у него не было ни любви, ни призвания. В правление Софьи он участвовал в военных действиях против татар, а также в обоих крымских походах — 1687 и 1689 гг. Находясь в Киеве, он живет и столуется у Гордона, вначале один, затем с женой и тещей. Гордон же, когда Франц Лефорт собирается ехать в отпуск в Женеву, пишет ему прекрасную аттестацию, с которой знакомится князь В. В. Голицын. Через своих покровителей Гордона и Менезия Лефорт сблизился с всесильными князьями В. В. и Б. А. Голицыными. В 1683 году Лефорт переведен в Москву, поближе к царскому двору. Отметим, переведен он в полк двоюродного брата Менезия, графа Граама, которому покровительствовал князь Б. А. Голицын. Ощущая благорасположение обоих Голицыных, Лефорт, по справедливому замечанию одного из историков, подобно ласковому теленку, ухаживал за обоими, пока, наконец, не перешел окончательно на сторону Петра. Говорун и весельчак, человек подвижного ума, увлекательный рассказчик, Лефорт с 1690 года завоевал искреннюю привязанность Петра Первого и добился, чего хотел, — стал одним из ближайших его друзей. Не упустим из виду того, что переход Лефорта совершился тогда, когда расчетливые люди быстро сообразили, что Петру принадлежит будущность. Был в их числе и Патрик Иванович Гордон, внимательно изучающий и в совершенстве знающий о всех интригах и раскладках при царском дворе. Учитывая близкие родственные отношения между Гордоном и Лефортом, трудно предположить, что зоркий генерал не информировал своего сородича о положении дел. Сам Патрик Иванович поступил в отношении князей, стоящих по разные стороны баррикад, так же, как и молодой Франц. Любопытная деталь: до своих решительных действий, приведших его в лагерь сторонников молодого царя, Гордон, так обязанный карьерой своей В. В. Голицыну, был внимателен к требованиям Петра и услужливо выполнял их. Дружба с Менезием и родство с ним сыграли свою роль в том, что Петр не счел нужным смотреть на Гордона как на своего врага. А ведь известно, с какой ненавистью и недоброжелательством царь относился ко всем сторонникам князя В. В. Голицына. Именно Менезий передавал, добрые сведения о Гордоне людям из ближайшего окружения Петра. Влияние «немцев» на Петра I росло. Вскоре после знаменитого бегства Петра в Троицу все трое — Менезий, Гордон и Лефорт — вошли в ближайший круг друзей Петра. Надо ли говорить, как оживились связанные между собой крепким родством эти люди, какие честолюбивые планы возникали в голове каждого и в их интимном кругу. Они с радостью следили за желанием Петра быть еще ближе к их кругу и предугадывали каждое движение царя, каждое желание его. На государевы деньги Франц устроил, при своем помещении в Немецкой слободе, громадную залу, в которой так любили собираться жители слободы. Расчет Гордона и Менезия был верным: как организатор всяких развлечений Лефорт не имел себе равных. И с Петром у него была не такая большая разница в годах, как у Павла Григорьевича Менезия и Патрика Ивановича Гордона. Веселый малый, с богатым воображением, Франц обладал неоценимым искусством сближать всех. Банкеты, на которые он приглашал своих друзей, продолжались, как правило, три дня и три ночи. (Нетрудно представить себе, сколько денег это требовало. Но цель оправдывала средства: веселое застолье любил посещать Петр.) Гордон отправлялся из гостей домой с больной головой, и несколько дней ему нужно было, чтобы прийти в себя, а на физически крепкого Лефорта, казалось, празднества и обилие выпитого вина не оказывали никакого влияния. Не получив серьезного образования, Франц тем не менее бойко говорил по-голландски, по-немецки, по-итальянски и по-славянски. Может быть, именно поэтому так свободно чувствовали себя у него в доме гости, среди которых мы видим не одних только почтенных мужей — к красавцу Лефорту тянулись и женщины. Среди гостей можно было увидеть и очаровательных шотландок, и пышногрудых голландок, в числе которых, как пишут, были и такие, что не отличались чересчур строгим нравом. Петр I бывал в доме Лефорта часто. Два или три раза в неделю обедал у него. Кушанья подавались изысканные. Разговоры велись разные: от серьезных до самых непристойных. Частенько Франц Яковлевич уговаривал Петра остаться заночевать, и гость принимал приглашения. Он так привязался к Лефорту, что привозил в его дом своих друзей, и они чувствовали себя здесь так же вольготно, как и он сам. До раннего утра в залах гремела музыка, кружились пары, велись веселые разговоры. У Лефорта Петр чувствовал себя вольготно. Примерял французскую одежду, щеголял в ней. Пьянки, драки были обычным делом в Немецкой слободе. Не бывало дня, чтобы кто-либо там с кем-либо не свел счеты, не пустил кровь. «Тамошние свободные пирушки, где, в облаках табачного дыма, все было нараспашку, — писал М. П. Погодин, — гремела музыка, разыгрывались разные замысловатые игры, раздавались веселые песни, волновавшие кровь, кружились до упаду разгоряченные пары далеко за полночь; где женщины и девицы, одетые не по-нашему, с полуоткрытыми или открытыми грудями и обнаженными плечами, с перетянутой талией, в коротеньких юбочках, бросали умильные взгляды, улыбались кокетливо на всякие двусмысленности, и не слишком строго относились к военному обращению, напрашивались почти на поцелуи и объятия, — не чета были чопорным обедам в полдень и ужинам в девятом часу вечера, когда куры на насест садятся, и не чета были чинным казенным собраниям, где ни одного движения не было свободного, и печать молчания налагалась на уста, где боярыни играли такую страдательную роль, безмолвныя, с потупленными взорами, не смея двинуться с места, где о молодых боярышнях слухом не было слышно. Петр, усталый после дневных трудов и забот, пристращался к вечерним забавам, с любезными товарищами, к веселой компании, на немецкий лад, к вольному обращению с прекрасным полом, до полночи и за полночь. …Может быть, здесь отведал он рано и прочих удовольствий, и положил основание разных привычек. Развеселая Немецкая слобода после стрелецких бунтов заняла значительное место в его нравственном воспитании, и к добру и к худу». Лефорт знакомит его со своей любовницей Анной Монс, которой Петр увлекается всерьез. Из-за Анны Монс поездки его в слободу становятся чаще и привязанность к слободе прочнее. Именно за тот образ жизни, который вел Лефорт и к которому приучал Петра, и «помнет прическу» Францу Лефорту брат Евдокии Лопухиной на одном из пиршеств. Петр был уже привязан к своим друзьям и не позволял давать их в обиду. Слушая Лефорта, царь все более склонялся к мысли побывать в Голландии. Он так был увлечен ею, что даже принял ее морской флаг, изменив только порядок цветов. >X Расчетливый Гордон втайне радовался происходящему. Еще в июле 1690 года Патрик Иванович писал одному из своих друзей в Лондон: «Я еще при дворе, что причиняет мне много расходов и беспокойства. Мне обещают хорошую награду, но до сих пор я еще ничего не получил. Когда молодой царь возьмет управление в свои руки, я не сомневаюсь, что буду удовлетворен». Теперь же молодой царь у власти, и Гордон начинает получать удовлетворение. Петр — частый гость Немецкой слободы. Но важнее был настрой Петра: он сумел употребить личные таланты этих людей, их энергию, знания — для дела, заставив послужить России. Не одних сотоварищей по веселому застолью видел он в иноземцах. От них он многое узнавал о Западной Европе и ее технических достижениях. «Немцы» в поте лица своего вынуждены были трудиться на Россию. Петр I выжимал из них все возможное. Интересы родного государства стояли у него на первом месте. Свои цели преследовала и римско-католическая церковь: в Россию, под видом купцов, послов, ехали иезуиты. Появились в России и такие фигуры, как цесарский посол Жировский, отец Вота и другие. Их миссия была тесно связана с деятельностью иезуитов. Впрочем, это тема для самостоятельного разговора. Купцы продолжали приезжать в Россию, и кого-то из них Петр мог даже видеть в доме у Гордона. Сам хозяин, а также Лефорт и Менезий становятся одними из ближайших друзей Петра, и этот кружок оказывал несомненное влияние на мысли и действия молодого царя. Именно Лефорт, по словам С. М. Соловьева, «хотел, чтобы Петр предпринял путешествие за границу в Западную Европу». Не станем скидывать со счетов сильное русское окружение Петра I. Лучшие государственные мужи понимали необходимость проведения преобразований в России, осуществления реформ, они не считали зазорным или унизительным для России поучиться кое-чему и у Европы. Цель у них была та же, что и у Петра, — создание могущественного Российского государства. По словам историка В. О. Ключевского, «сближение с Европой было в глазах Петра только средством для достижения цели, а не самой целью». Русские хотели познакомиться с истинной Европой, понимая, что Немецкая слобода — это лишь ее искаженное и бледное отражение. В 1697 году Петр I в составе «Великого посольства» выезжает в Западную Европу. «Великое посольство» вместе с Головиным и Возницыным возглавит Франц Яковлевич Лефорт — человек любознательный. О его любознательности свидетельствует любопытный факт, взятый нами из книги Г. В. Вернадского «Русское масонство во времена Екатерины II»: «В одной рукописи Публичной библиотеки рассказывается, что Петр был принят в шотландскую степень св. Андрея, причем дал обязательство, что сей орден восстановит в России, что и исполнил (в виде ордена св. Андрея Первозванного, учрежденного в 1698 г.), оставя епанчу зеленую, как она и должна быть, но ленту, вместо зеленой, сделал голубую; его письменное обязательство существовало в прошлом веке в той же ложе, где он был принят, и многие оное читали». Вероятно, ввел его в ложу любознательный Лефорт. «Среди рукописей Ланского, — пишет Г. В. Вернадский, — есть обрывок серой бумаги, на котором записано такое известие: «имп. Петр 1-й и Лефорт были в Голландии приняты в темплиеры». «При том желании войти в европейскую жизнь, какое было у Петра, — пишет далее исследователь, — при его стремлении перенять все приемы и ухватки техники (в широком смысле) западной жизни, вполне возможен, конечно, его интерес к начаткам новой общественной организации. Вполне правдоподобно, что, вместе с образцами западного вооружения и одежды для армии и флота, при Петре были заимствованы и формы товарищеского объединения офицеров. Ранние ростки русского масонства особенно возможны во флоте, так как флот был создан почти всецело по западному образцу и под западным влиянием» (вспомним при этом, что Франц Яковлевич Лефорт был адмиралом русского флота и энергично участвовал в организации русской регулярной армии и флота). Не исключено, что после смерти Лефорта связь с его «братьями» не прервалась. «Братья» были очень внимательны друг к другу… Долговременным будет первое заграничное путешествие Петра Алексеевича. Полтора года москвитяне не увидят царя. Чувство тревоги и страха охватит всех, от великого боярина и «генералиссимуса» Шеина до последнего стрельца, в последних числах августа 1698 года, когда Петр I будет приближаться к Москве. В первопрестольной и не очень-то любили царя за подати, которыми он обложил народ, за связь с Немецкой слободой. «В толпах «серого» народа бродили разные слухи и толки; те и другие были вызываемы нелюбовью к Петру и его нововведеньям, те и другие были поддерживаемы полуторагодичной отлучкой монарха, — писал Семевский. — «Царя Петра Алексеевича не стало за морем!» — таинственно говорили тетки и сестры государя, и вслед за ними весть эту разносили горожанки, стрельцы и стрельчихи; повторяли и верили ей даже бояре-правители, охваченные, по выражению государя, «бабьим страхом». «Ныне вам худо, — писала Софья стрельцам, — а впредь будет еще хуже. Идите к Москве. Что вы стали?..» И стрельцы откликнулись на призыв: «В Москву, в Москву! Перебьем бояр, разорим Кукуй (немецкую слободу), перережем немцев!..» Немцы остались целы; уцелел и ненавистный народу Кукуй городок: стойкость Гордона и пушки де Граге спасли кукуйцев от народной мести; стрельцы были смяты, разбиты…» Петр, с твердым намерением «вырвать семя Милославского, угасить огнь мятежа», спешил в Москву. В сложном положении оказывался Петр I. Западная Европа произвела на него сильное впечатление. Сильная армия, сильный флот, живая торговля, крупные мануфактуры… На фоне предприимчивой Европы, с ее предприимчивыми людьми, так много вкладывающими денег в науку и технику и с того пожинающими плоды немалые, Россия казалась Петру жалкой провинцией. «Не в далеком будущем предстояла, без сомнения, борьба с теми или другими народами Европы, — писал Н. Я. Данилевский, — которые, с свойственными всем сильным историческим деятелям предприимчивостью и честолюбием, всегда стремились расширить свою власть и влияние во все стороны, — как через моря на запад, так и на восток. Der Drang nach Osten выдуман не со вчерашнего дня. Для этой несомненно предстоявшей борьбы необходимо было укрепить русскую государственность заимствованиями из культурных сокровищ, добытых западною наукою и промышленностью, — заимствованиями быстрыми, не терпящими отлагательства до того времени, когда Россия, следуя медленному естественному процессу просвещения, основанному на самородных началах, успела бы сама доработаться до необходимых государству практических результатов просвещения». Увлекшись Европой, Петр Алексеевич испытывал двоякое чувство к родной России: он любил и ненавидел ее. Любил, по замечанию Н. Я. Данилевского, в ней «собственно ее силу и мощь, которую не только предчувствовал, но уже сознавал, — любил в ней орудие своей воли и своих планов, любил материал для здания, которое намеревался возвести по образу и подобию зародившейся в нем идеи, под влиянием европейского образца; ненавидел же самые начала русской жизни…» Первый из русских царей проведя так много времени за границей, он пришел к важным выводам по преобразованию своего государства, которыми и руководствовался в своей дальнейшей деятельности. Сделаем, правда, оговорку: объективное осознание необходимости общественных перемен возникло в России еще до Петра. И в предыдущие царствования посылались за границу русские люди, замечалась тяга к иностранным языкам, культуре, торговле с соседями, для совершенствования организации русской армии приглашались царем Алексеем Михайловичем иностранные военные специалисты. Петр внес в эти преобразования свой темперамент. И будь он менее темпераментным и самовластным, многое бы могло пойти по-другому. Многие русские люди осознавали необходимость перемен и держались Петра, одобряли его действия и мысли, но были и такие (из числа осознающих необходимость перемен), которые, опасаясь быть поглощенными иноземцами (их влиянием), сторонясь многочисленных иностранных советников Петра, искали поддержки у Софьи, возлагали надежды на маленького царевича Алексея. Таким образом, закладывалась основа для оппозиционной партии, состоящей из людей осторожных, чуждающихся сильного немецкого влияния. Повторимся, в непростом положении оказался Петр. Он не прочь был выслушать иностранцев, сделать вид, что преподносимое ему — ему нужно, даже необходимо, но в конечном счете не станем забывать о том, что действовал он во имя России и беды, которые случались с ним, были результатами времени, так далекого от нас. Понимая людей, Петр видел и предугадывал действия людей, по крови чуждых ему, но ему необходимо было использовать их умение вести дело, иностранцы в том преуспевали порой, у них можно было поучиться, и он учился, не забывая о том, что он русский, что за ним народ русский, но надо было быть дипломатом, за обучение надо было платить и где-то идти на компромиссы с энергичными иноземцами, окружавшими царя. Именно в те годы гениальная натура впитывала все полезное в себя, впитывала с необычайной жадностью, страстью, трудно было и не ошибиться, ибо, как известно, не ошибается тот, кто ничего не делает. Своей дипломатией, умением решать общеевропейские вопросы Петр где-то обязан и общению с иноземцами, сделавшимися его друзьями. Нельзя не стать дипломатом, имея в окружении таких деятельных и разносторонних людей, часто думавших о своих интересах, а не об интересах государства Российского, какими были Гордон и Лефорт, Менезий и Гульст. Петр в первую голову думал о своей родине, ее интересах. Как человека, оказавшегося в сложных, чрезвычайно сложных ситуациях, состоянии, связанном с выводом России на европейскую дорогу, его можно даже пожалеть. Не всякой натуре такая работа оказалась бы по плечу. Не всякий русский взялся бы за нее. >XI Петр спешил в Москву. Во весь опор мчали кони. Взмыленные, с пеной у рта, они косились, казалось, на седока в карете. Что за напасть гнать так? — словно вопрошали их взгляды. А кучер подстегивал и подстегивал их по потным бокам. Перед царским поездом падали ниц крестьяне. Всходило и заходило солнце, менялись пейзажи за окном, а Петр мыслями был уже в Москве. Словно бы отвечая кому-то, думал Петр Алексеевич: «Чужих можно заставить работать для пользы Российской, а иныя свои того не желают». Сколько их, радетелей косности. И не где-нибудь, а среди самых близких. Вспомнил Петр Алексеевич, как хотел в свое время поддержать псковского митрополита Маркела на выборах нового патриарха, человека, на его взгляд, достойного, ученого. А не получилось. Царица Наталья Кирилловна воспротивилась. Наслушалась попов длиннобородых. Маркелу в упрек поставили, что-де знал он язык «варварский» и бороду короткую носил. Восстали стрельцы по Софьиному приказу, в том сомнения у царя не было. Знал, знал хорошо он повадки и уловки сестры старшей. Радела за старину, на том играла, что потворствовала неприязни стрельцов к «немцам». А вдолбишь ли этим дурьим головам, что России в нынешние времена нельзя без них, без их опыта обходиться. Мужи государственные разумели о том и во времена Иоанна Третьего, и паче того — во время царствования батюшки (пусть земля ему пухом будет) князя великого Алексея Михайловича. — Погоняй, погоняй! — крикнул Петр, высунувшись в окно. Ветер свежий хлестнул в лицо. — Но-а, но! — раздался крик кучера. Карета качнулась на неровной дороге. Петр откинулся к мягкому ковру. Гнев, великий гнев испытывал Петр на стрельцов. Не утихала у него неприязнь к этим красносуконникам с той самой поры, когда десятилетним мальчишкой был свидетелем казни стрельцами любимого боярина Матвеева. Не с той ли ужасной поры, беды, что приключилась на царском дворе в Кремле, нервный страх частенько не покидал Петра Алексеевича? — Скоро ли Москва? — вопрошал царь. — Два дня езды, — отвечали ему. Застучали копыта по доскам мостовым. Карета въезжала в маленький город. Били колокола… Посмотрим теперь на те далекие дни и людей, знакомых нам, глазами современника. Автор дневника, текст которого мы даем ниже, Иоанн Георг Корб, посетил Россию в самом конце XVII столетия. Секретарь посольства, отправленного римским цесарем Леопольдом I в Москву, он прибыл в Россию 3 апреля (24 марта) 1698 года, а покинул ее 28 июля (7 августа) 1699 года. Напомним, в 1697 году между Австрией, Россией, Польшей и Венецианской республикой был заключен союз против турок. Корб занимал видную должность. Важно учесть, что в предыдущем цесарском посольстве в Москву секретарем был Игнатий фон Гвариенти — тот самый, который при Корбе возглавлял посольство. Вращаясь в высших кругах московского общества, Корб регулярно, правда, бессистемно заносил в дневник свои непосредственные впечатления от увиденного и услышанного. Нередко бывал он, в силу своего положения, и за одним столом с русским государем. Записи его привлекают всех серьезно интересующихся русской историей. Внимательный иностранец, кроме того, в своем приложении к дневнику поместил собранный им обширный материал для систематического изложения всех особенностей государственной, общественной и частной жизни русских людей того времени. Этот богатый интересными фактами труд Корба был недоступен или, точнее сказать, малодоступен для русских исследователей. Объясняется это следующим: книга Корба, давшая возможность свежим взглядом взглянуть на Московию и московитов Европе, кроме того, позволяла увидеть и частную жизнь молодого энергичного русского государя. Причем завеса открывалась над такими интимными сторонами из жизни московитов и их государя, освещение которых, конечно же, не могло нравиться царю и его приближенным, дорожившим мнением Европы. Россия только-только начинала сближаться с Западом и ревностно относилась к суждениям европейцев о ней. Она дорожила своей честью, и ей было не безразлично, как она выглядит в глазах Европы. Первым из русских с книгой Корба познакомился князь П. А. Голицын, который в январе 1701 года послан был в Вену «в должности министра и для примечания военных цесарских против француза действий». Дневник бывшего секретаря цесарского посольства привел в ужас П. А. Голицына. «Такого поганца и ругателя на Московское государство не бывало. К приезду его сюда нас учинили барбарами», — писал он Ф. А. Головкину, заведовавшему тогда иностранными делами. Ему же он направил экземпляр книги, ругая при этом беспощадно Игнатия фон Гвариенти, как будто бы он был ее автором. Н. Г. Устрялов, работая над историей Петра I, между тем заметил: «Корб писал с глубоким уважением к Петру, с любовью к истине, и если ошибался, то только потому, что верил иногда неосновательным рассказам». Венский двор вынужден был уступить русскому правительству, настоятельно требовавшему препятствовать продаже книги и ее переизданию. Лишь в 1866 году в России могли ознакомиться читатели с книгой Корба в переводе, который сделали Б. Женев и Семевский. Через несколько лет вышло второе издание, в новом, значительно лучшем переводе. Итак, перелистаем страницы дневника. «Апрель 29 (1698 г.). …В городе по обеим сторонам стояла безчисленная толпа народа; когда мы ехали по Каменному мосту и через Царскую Крепость, по имени Кремль (Kremelin), на нас смотрели из своих окон Царица и много других Принцесс Царской крови… Кроме того, драгоценное убранство экипажей Господина Посла и стройный порядок и изящество всего поезда вызвали желание полюбоваться им у Царицы, Царевича (Алексея. — Л.А.) и многих других Принцесс. Чтобы удовлетворить их любопытству, для торжественного въезда и был назначен путь через самую Царскую Крепость Кремль, вопреки соблюдавшемуся доселе обычаю… Май 9. …Когда Господин Посол вернулся домой, ему принесли пышные дары от первого Министра (Льва Кирилловича Нарышкина. — Л.А.): разное вино и редкостных рыб. Но по честолюбию или скупости у них завелся такой обычай, что они заставляют двенадцать и более человек нести такие подарки, которые очень легко могли бы принести двое. Это свидетельствует о хвастливости весьма суетного народа; вместе с тем они отлично понимают, что таким образом получается прибыток для их слуг. По врожденному благородству Господина Посла, он отблагодарил всех слуг Нарышкина… 17–18. Ныне впервые выстроена в Немецкой слободе деревянная Католическая церковь… Тут же мы были и у Божественной Службы… По окончании службы Господин Посол согласно полученному вчера приглашению присутствовал на пиршестве, устроенном Господином Цесарским пушечного дела Полковником де Граге. Всякий раз, как гости с нижайшей преданностью упоминали Августейшего Цесаря, Августейшую Императрицу, Пресветлейшего Римского Короля и Его Царское Величество, гремели радостные пушечные выстрелы… Июнь 2. Прибыл в Москву из Венеции после восьминедельного путешествия слуга Боярина Шереметьева с разными письмами. Барон фон Бурхерсдорф, военный Инженер, присланный к его Царскому Величеству Августейшим Императором, устроил пиршество в честь Князя Александра Семеновича Шеина, Генералиссимуса Царского войска. А Ровель, также военный Инженер, торжественно отпраздновал Обручение с одною из дочерей вдовы Монс. 9. …На сегодняшнем обеде присутствовал Царский Врач Г. Цоппот с Полковником де Граге и очень многими другими лицами. Солдаты, назначенные для нашей охраны, насильно увлекают под ложным предлогом слугу Г. Цоппота, следовавшего за Врачом по обязанности своей службы, и осыпают его ударами… В Немецкой слободе, неподалеку от Католической церкви, случился пожар, уничтоживший два дома. Сегодня впервые возбудила ужас смутная молва о восстании Стрельцов. 10. В предпразднество Вознесения (по ст. ст.) у великих Князей Московских есть обычай совершать торжественное путешествие в Троицу… т. е. в Монастырь, посвященный пресвятой Троице. При этом они проявляют такую набожность, что, не доезжая одной мили до вышеупомянутого Монастыря, выходят из своих колымаг и совершают остальной путь пешком. Такое выдающееся уважение оказывается почивающему там Главному святому Русской Церкви Сергию. Поэтому Царица, не желая ни в чем отступать от издревле установившихся требований веры и благочестия, соизволила совершить это богомольное путешествие в сопровождении Царевича… и вельмож и под охраной большого отряда воинов… 15. Господин Генерал де Гордон устроил пиршество в честь всех Представителей иностранных Государей… 20. Происходили ночные совещания Бояр об усмирении мятежа Стрельцов. 21–22. На пиршестве у Польского Посла присутствовали: Цесарский и Датский представители, Генерал де Гордон (который, встав из-за стола, простился со всеми, так как должен был спешить навстречу мятежникам), Датский Поверенный, Полковники Блюмберг и Граге и многие другие. 23. Стали говорить, что мятежники приближаются к столице Московии; поэтому против них посланы Воевода Шеин и Генерал де Гордон с шестью тысячами конницы и двумя тысячами пехоты… 25–27. В виду приближающейся с каждым днем опасности от мятежа, Царевич направился к Троице. Это — монастырь, расположенный в двенадцати немецких милях от Столицы Москвы и весьма сильно укрепленный; поэтому он служил безопасным убежищем для ныне правящего Царя и при весьма опасном Стрелецком бунте. 28. Первый Министр весьма роскошно угощал в своих поместьях в продолжение нескольких дней Царевича и Царицу, его Мать, и устраивал различные и дорого стоящие увеселения, которые были достойны Царского Принца. 29. Пришло радостное известие, что мятежники побеждены под монастырем, посвященным Святому Воскресению и называемым обыкновенно Иерусалим. Июль 1. …Слишком тесную Католическую церковь Господин Посол велел на собственный счет перестроить в более обширном виде. 6. В Москву приехал Преславный и Высокопреподобный Брат Отец Петр Павел Пальма д'Артуа, Архиепископ Анкиранский, Викарий Апостольский в царствах великого Могола… 24. Жена одного дьяка, случайно проходя мимо позорных столбов, воздвигнутых при последнем мятеже пред Царской Крепостью Кремлем, сжалилась над участью пригвожденных и спроста со вздохом сказала: «Ах, кто из людей знает, виноваты вы были или невинны!» Эти слова, сказанные ею себе самой, тотчас подхватило другое лицо и передало Боярам, как несомненно подозрительное выражение, предвещавшее большую беду… Немедленно привлекли к допросу как сказавшую, так и ее мужа… супруги были освобождены от смертной казни, но все же отправлены в ссылку. Так карается простодушная… свобода речи там, где подданные держатся в повиновении одним страхом. Подполковник Нарбеков, обвиненный в недавнем мятеже, был заключен с 25 слугами в темницу и подвергнут пыткам. Август 13. Сюда прибыл из Шотландии с супругою старший сын Господина генерала де Гордона; и он, и жена его — католики. Сентябрь 2–4. …Вечером прибыл в Москву Его Царское Величество с двумя своими Послами Генералом Лефортом и Федором Алексеевичем Головиным… По возвращении Государь не пожелал остановиться в обширнейшей Резиденции Царей, Кремлевском замке, но… посетив с необычною в другое время для его Величия любезностью несколько домов, которые он отличал перед прочими неоднократными знаками своей милости, он удалился в Преображенское и предался там отдохновению и сну среди своих солдат в черепичном доме. 5. (Корб говорит о стрижке бород у русских людей. Оставлены трое: патриарх, кн. М. Черкасский и Тихон Стрешнев. — Л.А.)… 6. …Под покровом ночной тишины Царь с очень немногими из самых верных приближенных поехал в Кремль, где дал волю своим отцовским чувствам по отношению к своему сыну Царевичу, очень милому ребенку, трижды поцеловал его и осыпал многими другими доказательствами отцовской любви; после этого он вернулся в свой черепичный дворец в Преображенском, избегая видеться с Царицей, своей супругой; она ему противна, и это отвращение усилилось от давности времени… 7–8. Его Царское Величество, как говорили, удостоил свою Пресветлейшую супругу четырехчасового разговора наедине в чужом доме, но слух этот очень неправдоподобен, тем более, что другие с гораздо большей вероятностью сообщали, что это была любимейшая сестра Царя Наталия… 18. …К ужину, кроме Г. Посла, допущено было всего навсего три генерала: Лефорт, Гордон и Карлович (начальник стражи. — Л.А.)… 30. Царевич посетил Царя в Преображенском с любимейшею сестрою Царя Наталией. 14. …Еще пир не был окончен, как его Царское Величество полный ярости после горячего разговора со своим Воеводой Шейным, оставил свое место. Сначала никто не знал его намерения, а потом открылось, что он ушел для расспросов солдат, чтобы осведомиться, сколько Полковников и других полковых офицеров произвел… Воевода за одни только деньги, не обращая внимания на их заслуги. Немного спустя он вернулся, и гнев его усилился до такой степени, что он обнажил меч и ударил им по столу пред глазами Воеводы со следующей угрозой: «Так поражу и истреблю я твой полк!» В пылу справедливого негодования он отходит к князю Ромодановскому и Думному Никите Моисеевичу, но, заметив, что они пытаются оправдать Воеводу, Царь распалился так, что, нанося обнаженным мечом без разбору удары, привел в ужас всех собеседников… гораздо более гибельный удар готовился Воеводе, который несомненно упал бы от Царской Десницы, обливаясь собственной кровью, но Генерал Лефорт (которому почти одному это позволялось), обняв Царя, отвел его руку от удара. Царь, однако, пришел в сильное негодование от того, что нашлось лицо, дерзнувшее помешать последствиям его вполне справедливого гнева, тотчас обернулся и поразил неуместно вмешавшегося тяжелым ударом в спину, поправить дело могло одно только лицо, занимающее первое место среди Москвитян по привязанности к нему Царя. Говорят, что этот человек вознесен до верха всем завидного могущества из низшей среди людей участи. Он успел так смягчить Царское сердце, что тот удержался от убийства… Октябрь 1. Пятнадцать из недавно приведенных и уличенных мятежников были подвергнуты колесованию, а затем те из них, которые остались в живых после этих мучений, были обезглавлены. 3. Царь поехал в Ново-Девичий Монастырь, чтобы подвергнуть допросу сестру свою Софью, заключенную в упомянутом Монастыре. Общая молва обвиняет ее в недавней смуте, но говорят, что при первом взгляде их друг на друга у обоих градом хлынули слезы… 4–5. Все друзья Царицы призваны в Москву по неизвестной причине, но все же это считается дурным предзнаменованием, так как в городе распространился вполне определенный слух о расторжении брака с Царицей. Мятежников за упорное молчание подвергают пыткам неслыханной жестокости. Высеченных жесточайшим образом кнутами их жарят на огне; опаленных секут снова, и после вторичного бичевания опять пускают в ход огонь… Царь питает в душе такое недоверие к своим Боярам, что, убежденный в том, что они ничего не делают справедливо, боится доверить им даже малую часть настоящего розыска. Мало того. Он сам составляет допросные пункты, спрашивает виновных, доводит до сознания запирающихся, велит подвергать жестокой пытке особенно упорно хранящих молчание; с этой целью в Преображенском (месте этого в высшей степени строгого допроса) пылает ежедневно, как это всякий может видеть, по тридцати и более костров. 6–7. …Подполковник Колпаков от жестокой и невыносимой пытки лишился способности говорить; поэтому он был поручен попечению Царского врача с тем, чтобы быть вторично поднятым на дыбу, когда к нему вернутся чувства… …Сегодня Царь решил разжаловать всех тех, кого в его отсутствие Воевода Шеин произвел в разные воинские чины, купленные теми за деньги. Молва о столь жестоких и ужасных пытках, производимых ежедневно, дошла до Патриарха, который счел своим долгом обратить к кротости разгневанное сердце… Равным образом две постельницы Пресветлейших сестер: Жукова — Марфа и Вера — Софьи были взяты в Кремль самим Царем и после угроз и нескольких ударов признались под пыткой, что ненависть, которую питают все Москвитяне к Генералу Лефорту и каждому немцу, была самой главной причиной преступного замысла. Природа создала большинство москвитян такими варварами, что они не терпят доблести, внесенной иностранцами. 9. Царь восприял от купели первородного сына Датского посла и дал ему имя Петра; совосприемниками были Генерал Лефорт, Генерал Начальник стражи Карлович… из женщин: вдова покойного Генерала Менезиуса… Через младшего Лефорта Царь дал знать Господину Послу, что завтра он будет чинить расправу над мятежниками. 10. Царь сам покарал в Преображенском топором пять преступников за их злой умысел против него; при этом его окружали только его собственные солдаты… Двести тридцать других искупили свою вину повешением; зрителями этой ужасной трагедии были Царь, Министры иностранных Государей и Московские Вельможи, а также огромная толпа немцев. Один Стрелец, утверждавший, что Генерал Лефорт подал повод к восстанию, был подвергнут допросу самим Царем в присутствии Лефорта; Царь спрашивал, знает ли он названного Генерала, какими прегрешениями заслужил тот всеобщую ненависть… Царь распорядился колесовать этого Стрельца главным образом за то, что он осмелился назвать Генерала Лефорта виновников Царского путешествия. Царь, облеченный в мантию (peplum), в знак общественного траура, шел за гробом одного немецкого Полковника. 12. Земля покрыта густым слоем снега, и все сковано весьма сильным морозом. 13. Наконец пятьсот Стрельцов были избавлены от казни во внимание к их юному возрасту и слабости еще не созревшего разсудка; все-таки им были отрезаны носы и уши, и с этим вечным клеймом совершенного злодеяния они сосланы были в самые отдаленные из пограничных областей. Постельница и наперсница всех тайн Царевны Софьи, Вера, была подвергнута, при допросе ея царем, пытке; но, когда с нея сорвали платье, и она, обнаженная, застонала под кнутами, обнаружилось, что она была беременна; по настоянию Царя она призналась в преступной связи с некиим певчим. Сознание в этом и многом другом, о чем ее спрашивали, освободило ее от дальнейших ударов. 14. Г. Франц Яковлевич Лефорт отпраздновал день своих именин великолепнейшим пиршеством, которое почтил своим присутствием Царь с очень многими из бояр… 17. Ходил упорный слух, что его Царское Величество сегодня вторично чинил всенародную расправу над несколькими преступниками… 18. Царь обедал у Генерала Лефорта. 20–21. Снова вокруг белой городской стены у каждых ворот ея были повешены двести тридцать преступников… 22–23. Генерал Лефорт просил Господина Посла прислать ему кого-нибудь из своих чиновников, так как он (Лефорт) должен передать ему нечто по царскому приказу… Вторично несколько сотен мятежников повешены у белой Московской стены… 26. Когда пробило десять часов, его Царское Величество приехал в тележке (rheda) на роскошно устроенный пир… В общем с лица его Царского Величества не сходило самое веселое выражение, что являлось признаком его внутреннего удовольствия. 27. Вышеназванные две постельницы зарыты живыми в землю, если только следует доверять распространенной молве. Все Бояре и Вельможи, присутствовавшие на совещании, на котором решено было бороться с мятежными Стрельцами, были призваны сегодня к новому судилищу: перед каждым из них поставлено было по одному осужденному, и всякому нужно было привести в исполнение топором произнесенный им приговор. Князь Ромодановский, бывший до мятежа Начальник четырех полков, по настоянию его Величества поверг на землю одним и тем же лезвием (lerro) четырех Стрельцов; более жестокий Алексашка хвастался, что отрубил двадцать голов… …Сам царь, сидя в кресле, смотрел с сухими глазами на всю эту столь ужасную трагедию и избиение стольких людей, негодуя на одно то, что очень многие из Бояр приступали к этой непривычной обязанности с дрожащими руками… 1699 год. Февраль 12. …Один из наших скороходов, знающий Московитский язык, встретился с Русским, изрыгавшим в ярости многочисленные ругательства против немцев. «Вы, немецкие собаки», говорил он, «вполне свободно воровали и грабили до сих пор, но довольно, пора уже унять и наказать вас!..» Желая иметь свидетеля этих оскорбительных речей, позвал солдата… и… велел отдать этого человечишку под стражу, но, по приказу Господина Цесарского Посла, ничтожный человек был предоставлен произволу солдат, которые совершенно раздели его и сильно побили палками. 13. День этот омрачен казнью двухсот человек… все преступники были обезглавлены. На очень обширной площади, весьма близко от Кремля, были разставлены плахи, на которых должны были сложить голову виновные… Его Царское Величество прибыл туда в двуколке… Писец, становясь на приносимую солдатами скамейку, в разных местах читал составленный против мятежников приговор… Когда он замолчал, палач начал трагедию; у несчастных была своя очередь, все они подходили один за другим, не выражая на лице никакой скорби или ужаса пред грозящей им смертью… Одного вплоть до самой плахи провожали жена и дети с громкими, ужасными воплями. Готовясь лечь на плаху, он вместо последнего прощания отдал жене и малым деткам рукавицы и платок, который у него оставался… По окончании расправы его Царскому Величеству угодно было отобедать у Генерала Гордона… Март 3–4. …Послы Датский и Брандербургский много пили с Генералом Лефортом под открытым небом, пользуясь приятным вечером… 5. …У Генерала Лефорта появились внезапно лихорадочная дрожь и жар… 10. Опасность для жизни Генерала Лефорта усиливалась с каждым днем; горячечный жар все возвышался, больной нигде не находил места для успокоения или сна. Он не имел сил справиться со страданиями и впал в бред, так как разсудок его помутился. По приказанию Врачей позваны были Музыканты, которым удалось наконец усыпить больного сладостными симфониями. 11. Начали предавать погребению тела убитых преступников. Зрелище это было ужасно и необычно у более образованных народов, а пожалуй даже и отвратительно. Тела лежали во множестве на повозках, в безпорядке и без разбору; многая были полуобнажены; везли их к могильным ямам, как заколотый скот на рынок. Все, не переставая, говорят о том, что Генерал Лефорт совершенно потерял разсудок и то требует музыкантов, то вина… 12. Генерал и адмирал Лефорт умер в три часа утра…» (от горячки. — Л.А.). Из записей Корба: «Принадлежа к Реформатской Религии, Лефорт не мог скрывать врожденной ненависти к православным… и поэтому был суров даже со своей супругой» (католичкой. — Л.А.). Со смертью Лефорта связь Петра с Немецкой слободой обрывалась. Но Гордон, Менезий и Лефорт сделали свое дело: они добились того, о чем мечтали. Они приблизились к Петру. Я не берусь выдвигать гипотезу, что развод с Евдокией Лопухиной есть дело рук этого кружка лиц, пробравшихся к Петру, но одно несомненно: именно знакомство с Лефортом и сводничество последнего (умышленное или нет) сыграло свою роль: Анна Монс заняла сердце Петра, и Евдокия Лопухина была сослана в монастырь. Из государевой семьи при Петре оставался один сын — царевич Алексей. >XII «Не любя мать, Петр был, разумеется, холоден к сыну, ее напоминавшему», — замечает М. П. Погодин. Но до этой нелюбви еще далеко. Еще маленький царевич с Натальей Алексеевной (сестрой Петра) ездит в московские соборы к службе, возит она его и в католическую церковь. И надо думать, сестра государева находит слова, дабы очернить в глазах мальчика отправленную в ссылку мать. Иностранцы вслух говорят, что царевич Алексей Петрович, по своим выдающимся дарованиям и природным добродетелям, вполне достоин того, чтобы на нем покоились надежды отца и судьбы Московии в ее желанном и спокойном развитии. Царевичу девятый год, и разлука с матерью, вероятно, далеко не бесследно прошла для его сердца. Петр среди немчуры, за делами, в отъездах, а царевич (не так уж и мал он) — среди новых, чуждых матери людей. Надо думать, ожесточение закрадывалось в его сердце именно с этих лет. И именно с этих лет ненавистны ему и Немецкая слобода, и все именитые иностранцы, окружающие отца, которого он все-таки любит, к которому тянется. Нетрудно представить себе состояние мальчишки, лишенного в одночасье матери, с которой запрещены встречи, и видящего (очень редко) отца, чувства которого заняты более немкой Анной Монс. Должно быть, доносились до него слова сторонников матери, что в лице Евдокии и вместе с нею оскорблено было все старое московско-русское, обычаи, нравы… Говорили жены стрельцов: «Не одни стрельцы пропадают, плачут и царские семена. Царевна Татьяна Михайловна жаловалась царевичу на боярина Стрешнева, что он их поморил с голоду: если-б де не монастыри нас кормили, давно бы мы умерли. А царевич ей сказал: дайте мне сроку, я де их приберу. Государь немцев любит, а царевич не любит». Говорили слова сии шепотом и, кончив, крестились, глядя на образа. Не в одном московском доме говорили полушепотом: — Онемечивается наш государь. — А виной-то кто? Лефорт и Монсиха. Они Петра Алексеевича окрутили да одурманили. Анна Монс действительно была обворожительна. Царь находился под ее влиянием. В январе 1700 года на всех воротах Москвы появились строгие объявления всем мало-мальски зажиточным людям русским ходить в венгерских кафтанах или шубах, летом же в немецких платьях; мало того, отныне ни одна русская дворянка не смела явиться перед царем на публичных празднествах в русском платье. (Замечания некоторых историков о том, что перемена внешности нужна была для успеха преобразований, что длиннополость — признак азиата, а короткополость — признак европейца, уничтожаются простым и ясным признанием Гордона, что это нужно было для безопасности иноземцев, для смешения их с русскими перед негодующим народом.) «Целомудрие было не в характере Анны Ивановны; с легкой руки Лефорта она всецело отдалась Петру, — пишет Семевский, — об этом заговорили везде: в домах иноземцев, в избах простолюдинов, в колодничьих палатках. — Относил я венгерскую шубу к иноземке, к девице Анне Монсовой, — говорил между прочим немец, портной Фланк, аптекарше Якимовой, — и видел в спальне ее кровать, а занавески на ней золотыя… — Это не ту кровать ты видел, — прервала аптекарша, — а вот есть другая, в другой спальне, в которой бывает государь: здесь-то он и почивает… Затем аптекарша пустилась в «неудобь-сказываемые» подробности. — Какой он государь, — говорит о Петре колодник Ванька Борлют в казенке Преображенского приказа одному из своих товарищей колодников, — какой он государь! басурман! в среду и пятницу ест мясо и лягушки… царицу сослал свою в ссылку, а живет с иноземкою Анной Монсовой…» Люди, близкие к государю, подметили, что он смотрит на немку как на будущую супругу-царицу. У нее начали искать покровительства, сильнее прежнего начинали кланяться ей. «Смерть Лефорта, лишив его любимейшего друга; в то же время избавила царя от совместника и вывела из неловкого положения «верную» ему Анну, — так она подписывала свои письма», — пишет Семевский. Эта чувствительная красавица, не знающая кокетства, образец женских совершенств, какою ее изображали немцы, не любила Петра (его горячность возбуждалась ее холодностью к нему), она и отдалась-то ему из своекорыстных интересов. Знала, что Петр не поскупится для нее, и семья в прибыли будет. (В скобках заметим, что, по всей вероятности, мало чего она не сообщала из своих разговоров с государем Лефорту. Таким образом, Петр и ночью был, можно сказать, «виден» своим друзьям. И о сокровенных мыслях его, ежели он говорил о них Анне Монс, они узнавали на другой день.) Петр решает отправить Алексея за границу для обучения. Возможно, повлияло на это его решение доносившееся до него недовольство московитов. Находившийся в русской службе саксонский дипломат, генерал Карлович, должен был сопровождать Алексея в Дрезден и руководить там его занятиями; туда же должен был прибыть из Женевы, для совместных с Алексеем занятий, сын Лефорта, но Карлович был убит в марте 1700 года при осаде Дюнамюнде. Алексей остается в Москве. Батюшка все так же без ума от немки. Ничем не выказав своей любви к государю, кроме разве что посылки ему «четырех цитронов и четырех апельсинов», чтоб Питер «кушал на здоровье», да некоей цедроли в двенадцати скляницах («больше б прислала, да не могла достать»), Анна тем не менее спешит вмешиваться в разные тяжбы, начинает ходатайствовать за немцев и русских. Ходатайствуя, она конечно же не забывает и себя. Знает: Петр не откажет ей ни в одной просьбе. Так оно и было. Более того, он осыпал красавицу дорогими подарками (все знали, как он скуп в отношении к женщинам). Однажды она получила его портрет, осыпанный драгоценными камнями на 1000 рублей! Другие подарки — менее ценны, но многочисленны. Анна Монс выхлопотала себе ежегодный пансион, по указу царя был построен для нее в Немецкой слободе особняк (на счет государственной казны). Расчетливая немка, оплачивая по векселям, не забывала глядеть по сторонам. В поле ее зрения попал саксонский посланец Кенигсек. Ему она и отдала свое сердце. Узнав случайно об измене «верной до смерти» Аннушки, Петр был взбешен. Гнев и ревность не знали предела. Анна и сестра ее (возможно, способствовавшая новой связи) были отданы под строжайший надзор Ф. Ю. Ромодановского. Им запрещено было, как пишут, посещать даже кирху. Удар был так ошеломителен, что Петр долгие годы (пожалуй, вплоть до смерти Анны Монс) не мог оправиться от него. Но оставим Петра и вернемся к царевичу. Послушаем суждение историка Н. Костомарова: «После того, что случилось между царем Петром и царицею Евдокиею, сердце царевича Алексея неизбежно должно было склоняться на сторону матери; сын не мог полюбить отца, и по мере того, как отец упорно держал несчастную мать в утеснении, в сердце сына укоренялась нелюбовь и отвращение к родителю. Так должно было произойти, так и случилось. Алексей не мог любить отца, после того, что отец сделал с его матерью. Естественно, должно было возникнуть в нем и отвращение оттого, что было поводом к поступку отца с его матерью, или что близко способствовало гонению, которое терпела его мать. Петр отверг Евдокию оттого, что ему нравилась другая женщина, а эта другая понравилась ему по иноземным приемам; в Евдокии Петру казались противными ее русские ласки, русский склад этой женщины. Петр осудил невинную супругу на монастырскую нищету в то самое время, когда объявил гонение русскому платью и русской бороде, русским нравам и обычаям, и естественно было сыну возненавидеть иноземщину за свою мать и стало ему в противоположность с иноземщиною дорогим все московско-русское». «…Все, что страдало с его матерью, должно было возбуждать в нем сочувствие; разом с матерью терпел русский народ, разоряемый завоевательными предприятиями Петра, — и вот у сына должно было образоваться противное отцовским воинственным влечениям миролюбивое настроение. Алексей не любил ни войны, ни военщины, не пленялся завоеваниями и приобретениями: его идеал был мир и покой. Одним словом, все, что особенно любил отец, должно было сделаться особенно противным сыну и все, что ненавидел отец, тянуло к себе сыновнее сердце». А вот какую характеристику царевичу дает историк С. М. Соловьев в своей «Истории России с древнейших времен»: «Жена пришлась не по мужу, и царица Евдокия Федоровна очутилась в монастыре под именем старицы Елены; Петр женился на Екатерине Алексеевне Скавронской, но от первого брака остался сын и наследник царевич Алексей, родившийся 19 февраля 1690 года. Россия волнуется бурями преобразования, все истомлены и жаждут пристать к тому или другому берегу: для всех одинаково важен и страшен вопрос: сын похож ли на отца?» Из дошедших до нас источников мы не можем изучить в подробности характер Евдокии Федоровны, был ли похож на мать царевич Алексей. Но нам известен достаточно характер отца, известен и характер деда, и мы имеем полное право сказать, что царевич, не будучи похож на отца, был очень похож на деда — царя Алексея Михайловича. Царевич был умен; в этом мы можем положиться на свидетеля самого верного и беспристрастного, на самого Петра… Царевич Алексей был охотник приобретать познания, если это не стоило большого труда, был охотник читать и пользоваться прочитанным; сознавал необходимость преобразования, необходимость для русского человека знать иностранные языки. Вообще, говоря о борьбе старого с новым в описываемое время, о людях, враждебных Петру и его делам, и включая в это число собственного сына его, должно соблюдать большую осторожность, иначе надобно будет поплатиться противоречием. Мы видели, что в России прежде Петра сознана была необходимость образования и преобразования, прежде Петра началась сильная борьба между старым и новым; явились люди, которые объявили греховною всякую новизну, всякое сближение с Западом и его наукою. Но не одни эти люди, не одни раскольники боролись с Петром. До Петра были люди, которые обратились за наукою к западным соседям, учились и учили детей своих иностранным языкам, выписывали учителей из-за польской границы. Но мы видели, что это направление, обнаруживавшееся на верху русского общества при царе Алексее Михайловиче, царе Федоре Алексеевиче и правительнице Софье Алексеевне, это направление явилось недостаточным для Петра; с учеными монахами малороссийскими и белорусскими, с учителями из польских шляхтичей, которые могли выучить по-латыни и по-польски и внушить интерес к спорам о хлебопоклонной ереси, — с помощью этих людей нельзя было сделать Россию одною из главных держав Европы, победить шведа, добиться моря, создать войско и флот, вскрыть естественные богатства России, развить промышленность и торговлю: для этого нужна была страшная, напряженная деятельность, незнание покоя; для этого Петр сам идет в плотники, шкипера и солдаты, для этого призывает всех русских людей забыть на время выгоды, удобства, покой и дружными усилиями вытянуть родную землю на новую, необходимую дорогу. Многим этот призыв показался тяжек. К недовольным принадлежали не одни раскольники, которые оставались верны своему старому, основному взгляду, только сильнее убеждались в пришествии антихриста, к недовольным принадлежали не одни низшие рабочие классы, которые без ясного сознания цели вдруг увидали на себе тяжкие подати и повинности, к недовольным принадлежали люди образованные, которые сами учились и учили детей своих, которые были охотники побеседовать с знающим человеком, с духовным лицом, а побеседовав, попить и понапоить ученого собеседника, которые были охотники и книжку читать ученую или забавную, хотя бы даже на польском или латинском языке, употребить иждивение на собрание библиотеки, были не прочь поехать и за границу, полечиться на водах и посмотреть заморские диковины, накупить разных хороших вещей для украшения своих домов; одним словом, они были никак не прочь от сближения с Западною Европою, от пользования плодами ее цивилизации, но надобно было сохранить при этом приличное сану достоинство и спокойствие; зачем эта суета и беготня, покинутие старой столицы, старых удобных домов и поселение на краю света, в самом непригодном месте? Зачем эти наборы честных людей, отецких детей в неприличные их роду службы и работы? Зачем эта долголетняя война, от которой все пришли в конечное разорение? И царь Алексей Михайлович вел долгую и тяжелую войну; но зато православных черкес защитил от унии и Киев добыл; а теперь столько крови проливается и казны тратится все из-за этого погибельного болота. >XIII Царевич Алексей Петрович по природе своей был именно представителем этих образованных людей, которым деятельность Петра также не нравилась, как и раскольникам, но которые относительно нравственных побуждений своих уступали жителям Выгорецкого скита и Керженских лесов. Царевич Алексей Петрович был умен и любознателен, как был умен и любознателен дед его — царь Алексей Михайлович или дядя — царь Федор Алексеевич; но подобно им был тяжел на подъем, не способен к напряженной деятельности, к движению без устали, которыми отличался отец его; он был ленив физически и потому домосед, любивший узнавать любопытные вещи из книги, из разговора только; оттого ему так нравились русские образованные люди второй половины XVII века, оттого и он им так нравился. Царевич был охоч до книг. Будучи за границей, читал по истории, посещал памятные исторические места и храмы. Кроме книг богословского содержания покупал во Франкфурте, Ниренберге, Праге, Галле и других городах книги литературные («Басни Эзоповы», «Филология», «О рождении жен», «Другой свет» и др.), портреты, карты топографические. Он интересуется всем, посещает монастыри Кракова, присутствует на диспутах в университете. Расспрашивает, расспрашивает… А вернувшись домой, старательно записывает обо всем услышанном. Вдали от России живо интересовался ее делами, требовал сведений из Москвы обо всем, жадно вникал в суть происходящих событий, следил за действиями Карла XII. Близко к сердцу принимал дела друзей, готов был помочь им деньгами и советом. Благочестив, сердоболен к нищим. Хозяйствен, распорядителен (все поручения отца по управлению государством выполняются безукоризненно). Он все же человек более ума, нежели действий. О внутренней, скрытной работе мысли, душевных исканиях свидетельствуют выписки его из Барония (Бароний — цесарь, кардинал, автор колоссального труда по церковной истории «Annales ecclesiastici», о котором один из русских ученых прошлого высказался так: «начитанность Барония и его обширное знакомство с рукописными сокровищами, из которых иные и теперь еще не сделались достоянием печати, наконец, свод всего литературного материала, доступного его учености и исключительному положению, справедливо обеспечивает за «Анналами» Барония почетное место между источниками церковной истории»). Считая учение протестантов ересью и склоняясь к мысли, что католичество достойно полемики как исповедание церкви, Алексей Петрович в то же время крайне отрицательно относится к унии, признанию папы римского главой православной церкви. В том, возможно, сказалось влияние русского духовенства, с которым однажды он коротко сошелся. Об этой близости часто пишут. Но не забудем следующего: и в среде духовенства находились люди остро чувствующие опасность утраты Россией самостоятельности в случае подчинения папизму. Именно поэтому, делая выписку из Барония: «Иустиниан будто писал к папе, что он (папа. — Л.А.) глава всем», царевич делает помету на полях: «Не весьма правда, а хотя бы писал, то нам его письмо не подтверждение». «При всей своей религиозности, — замечает А. В. Петров, — Алексей, однако, не был фанатиком, слепо верующим в нелепые подчас рассказы о всякого рода чудесный явлениях. Например, он считал «сумнительным» рассказ о том (у Барония. — Л.А.), «яко милостивый Господь бог от своего к людям попечения, даде с воздуха хлеб, аки манну в пустыни». Вызывают у него усмешку и «сумнение» и некоторые другие церковные предания. Имел на вещи собственный взгляд и суждение. Обладал незаурядной волей и умел отстаивать свое мнение. Посланник фон Лоос писал 1 июля 1718 года о собрании сената, на котором Алексею Петровичу предъявлены были серьезные обвинения: «Царевич перед всем собранием с необыкновенным хладнокровием (которое, по-моему, граничило с отчаянием) сознался отцу в своем преступлении, но далеко не выразил ни малейшей покорности царю, не просил у него прощения; он резко объявил ему в глаза, что, будучи вполне уверен в том, что он нелюбим отцом, он думал, что это сознание избавляет его от обязанности любви, которая должна быть взаимна. Он полагал себя вправе обнаружить свою ненависть против него, вступаясь за угнетенный народ, который стонет под игом слишком тяжелого правления и который готов оказать ему, царевичу, всякую помощь, какой он только попросит для проведения в исполнение своих возвышенных намерений». Внимательное чтение выписок из Барония, сделанных царевичем в 1714 году в Карлсбаде, во многом уясняет духовный облик двадцатичетырехлетнего человека. Он не любил войны. Говорил, впрочем, о том и сам Петр. Отмечала это и теща Алексея Петровича: «Я натуру царевича знаю: отец напрасно трудится и принуждает его к воинским делам: он лучше желает иметь в руках свои четки, нежели пистолеты». В трудах Барония царевича привлекает увещание полководца Велисария к воинам (523 г.): «Молю, руки свои от обиды ближняго удержите… суетна есть крепость и сила без правды… силою что взимати и чуждее исти безчестное дело есть». Но более серьезна его ссылка на кесаря Феодосия (389 г.), который перед войной не облагал подданных большими податями, он не хотел быть для них бременем более тяжелым, чем враги. Феодосий же запретил солдатам брать силой у населения волов, коров, масло, дрова, вредить их жилищам. Обратим особое внимание на отметку его «Изрядной речи Иоанна Квестора ритора к Маврикию цесарю». «Умей своеволство владения разумом обуздовать, владение бо высокое быстро есть и благая умышления обгоняют, — говорится у Барония, излагающего эту речь. — Не имей о себе мнения, яко паче иных мудрее еси, еще и всех благополучием превосходен. Любовь себе, а не страх у подданных ходатайствуй. Увещание и наказание, аки едину власть вместо ласкательства, приемли. Правда да спит с тобою». Привлекает его особое внимание рассказ Барония о кесаре Иустиниане и его сенаторе, которому царь поручил вывести злоупотребления, творимые сановниками. Сановники эти наносили народу «обиды и озлобления» великие. Сенатор принялся предавать суду всех обидчиков, невзирая на их положение. «Не цесарское дело вольный язык унимать, не иерейское дело, что разумеет, не глаголати», — отмечает он изречение Амвросия. По ряду его отметок можно судить о резко отрицательном отношении царевича Алексея Петровича ко всякого рода злоупотреблениям властью, стяжательству, жестокости, преследованию свободы слова, неправосудию, которые он наблюдал не только за царскими сановниками, но и за самим государем. Осуждал он и тех духовных лиц, которые, в угоду царского величества, потакали его дурным наклонностям. Несомненно думая о судьбе матери, Алексей делает выписку о неправильности пострижения женщин до сорока лет. Ему ненавистна мачеха. Ненавистна по многим причинам. Видимо, личностные качества вызывали неприязни к ней, даже брезгливость. Не потому ли так многочисленны выписки из Барония о коварных и хитрых наложницах, обманывающих или убивающих государей. Вероятно, помышлял он и о том, как убрать ее от престолонаследия. «Собор в Гишпании установил, чтоб королевы по смерти мужей не брачились, пошли бы в монастырь». Царевича Алексея Петровича пугала возможность подчинения России папизму или протестантизму, и он все чаще думает об изгнании немцев из России. Замкнутый и осторожный, в узком кругу близких людей бывал, приняв кубок (и не один), опасно откровенен. — Когда буду государем, я старых всех переведу и изберу себе новых, по своей воле буду жить в Москве, а Петербург оставлю простым городом; кораблей держать не буду, войско стану держать только для обороны, а войны ни с кем иметь не хочу, буду довольствоваться старым владением, зиму буду жить в Москве, а лето в Ярославле. Брюс, которому, впрочем, нельзя полностью доверять, свидетельствовал, что царевич грозился переказнить всех любимцев отца, если вступит на престол. Ему симпатизировали такие люди, как князь Я. Ф. Долгорукий, Б. П. Шереметев, Б. А. Голицын, Стефан Яворский, Д. М. и М. М. Голицыны. Князь Д. М. Голицын, которому явно были близки мысли царевича, говорил: — К чему нам нововведения, разве мы не можем жить так, как живали наши отцы, без того, чтобы иностранцы являлись к нам и предписывали нам новые законы? В петровских реформах Д. М. Голицыну особенно не нравилась поспешность нововведений, казалось, без особой надобности привозимых из-за рубежа, ему неприятны были стремления Петра изменить нравы и обычаи старины, и, видимо, зная или догадываясь об истинных стремлениях Алексея Петровича, он сочувствовал ему, как, впрочем, и многие из петровских вельмож. Трудно представить, чтобы к «узкоголовому», «тупому» наследнику престола испытывали глубокое расположение эти государственные мужи (я уже не говорю об оппозиции царю в простом народе). Он против немцев на троне. В этом он видит погибель для русских людей. Но как, как выйти из положения? Иногда ему видится выход даже в смерти отца, и в отчаянную минуту он желает этого, о чем признается духовнику. «Бог тебя простит, — говорит тот. — Мы и все желаем ему смерти для того, что в народе тягости много». Он не помышлял о партии, но, как показало следствие по делу царевича, она вызревала в обществе, пока он был жив. Следствие же показало: конфликт отца с сыном был делом далеко не семейным. «Следует особо остановиться на довольна распространенном утверждении, — пишет В. Вилимбахов, — что Алексей якобы начисто отвергал все петровские начинания и люто ненавидел новую Россию. Это не совсем верно. Доподлинно известно, что царевич не был ярым ненавистником всего иноземного. Он с удовольствием ездил за границу и одно время, задолго до трагической развязки, даже намеревался постоянно поселиться в какой-либо европейской стране. Никогда не высказывался Алексей и против проводимых в стране преобразований. Он лишь решительно осуждал петровские мероприятия, направленные на ограничение церкви. Да, он действительно не любил Петербурга и желал перевести столицу в Москву, но такой точки зрения придерживался не он один — разделяло, пожалуй, большинство его современников. Не одобрял царевич чрезмерной внешнеполитической активности, не без основания считая, что страна нуждается? в передышке. В чем же тогда, спрашивается, лежит корень конфликта и почему он возник?» Статья В. Вилимбахова, опубликованная в 1982 году и журнале «Нева», написана эмоционально и выдает явное пристрастие автора к описываемому предмету. Но, скажем себе, материал, представленный в ней, достоверен и интересен. В чем же корень конфликта? Приглядимся к детским годам царевича Алексея Петровича. В 1701–1702 гг., несмотря на усиленные просьбы венского двора прислать царевича «для науки» в Вену, Петр отказался от этого плана. Решив заменить посылку сына за границу приглашением к нему в воспитатели иностранца, царь выбрал немца Нейгебауера. Тот раньше был в свите Карловича. Почему так поступил Петр, трудно сказать. Супруга цесаря Леопольда I Елеонора-Магдалина, лично знавшая Петра, говорила русскому послу в Вене князю Голицыну, чтобы «Российский государь прислал к нам царевича для научения: обещаются паче своих детей в сбережении иметь; а в Берлин бы одноконечно не изволил посылать». Месяцев через пять, как пишут, государственный канцлер Кауниц, именем цесаря, повторил то же князю Куракину. Но Петр решил по-своему. Царевич около года пробыл в обществе немца. О характере первого воспитателя царевича можно судить по следующему факту: в 1702 году, когда Алексей Петрович сопровождал отца в Архангельск, там между немцем и Вяземским произошло крупное столкновение. В пылу перепалки воспитатель разразился такой бранью в адрес русских и всего русского, что был немедля удален от должности. (В скобках заметим, что, вернувшись на родину, он принялся сочинять фельетоны, в которых, в частности, рассказывал, что одиннадцатилетний царевич принужден был отцом унижаться перед Меншиковым.) Петр так и не решился отправить сына за границу и желал воспитать его дома. Весной 1703 года он определяет к нему в наставники барона Генриха Гюйссена из древней благородной фамилии цесарского города Эссена. (Некоторые историки пишут его фамилию «Гизен».) Барон учился в лучших немецких университетах. В его послужном списке — служба в войсках цесарских, французских, датских, затем исправлял должность канцлера у княгини фон Вальден в Голландии и, под начальством Флеминга, действовал в Польше против шведов в звании генерал-аудитора. По совету Паткуля вступил в русскую службу. Принят он был генерал-аудитором в корпус русской армии с жалованьем по 150 ефимков в месяц. В марте 1703 года в Шлиссельбурге Гюйссен написал записку о воспитании царевича. Запиской предусматривалось, что в течение двух лет царевич ознакомится с Библией и французским языком, историей и географией, геометрией и арифметикой. Затем царевичу предполагалось изложить о всех политических делах на свете, об истинной пользе государств, об интересе всех государей Европы. Записка, в переводе Шафирова, представлена была царю и одобрена. Петр указом из похода назначил барона обер-гофмейстером царевича, с жалованьем по 1000 рублей. Осторожный Гюйссен просил царя об одном — предоставить главный надзор князю Меншикову. Брать на себя столь высокую ответственность барон опасался. Просьба обер-гофмейстера была удовлетворена. Занятия начались. В письме к Лейбницу Гюйссен лестно отзывался о способностях и прилежании Алексея, выделяя его любовь к математике, иностранным языкам и отмечая его страстное желание посмотреть чужие страны. В том году царевич был взят Петром в поход (первый для Алексея Петровича) в звании солдата Бомбардирской роты. По взятии Ниеншанца, после торжественного возвращения в Москву, в ноябре 1703 года, Петр сказал Гюйссену в присутствии царевича, Меншикова, Головина и других министров: «Узнав о ваших добрых качествах и; вашем добром поведении, я вверяю единственного моего сына и наследника моего государства вашему надзору и воспитанию. Не мог я лучше изъявить вам мое уважение, как поручив вам залог благоденствия народного. Не мог я ни себе, ни моему государству сделать ничего лучше, как воспитав моего преемника. Сам я не могу наблюдать за ним: вверяю его вам, зная, что не столько книги, сколько пример будет служить ему руководством». Внимательные иностранцы отмечали некоторую суровость, проявляемую отцом по отношению к сыну. У Гюйссена встречаются указания на то, что Петр Алексеевич строго обходился с сыном и приказывал Меншикову относиться к нему без лести. Плейер, посол австрийский в России, рассказывал о слухах, что в лагере под Ниеншанцем Меншиков, схватив Алексея Петровича за волосы, повалил его на землю и что государь не сделал любимцу своему за то никакого замечания. К Меншикову Алексей будет испытывать неприязнь до конца жизни. Не раз он рассказывал позже, как Александр Данилович бранил его при честном народе «поносными словами». В марте 1704 года царевич отправляется с воспитателем под Нарву и находится там во все время осады. По взятии ее возбужденный победой Петр, обойдя полки, под звуки музыки и барабанного боя, обмениваясь с генералами радостными мыслями, заходит в главную квартиру фельдмаршала Очилова, где находился царевич, и говорит ему: «— Сын мой! Мы благодарим Бога за одержанную над неприятелем победу. Победы от Господа. Но мы не должны быть нерадивы и все силы обязаны употреблять, чтобы их приобресть. Для того взял я тебя в поход, чтобы ты видел, что я не боюсь ни труда, ни опасности. Понеже я, как смертный человек, сегодня или завтра могу умереть, то ты должен убедиться, что мало радости получишь, если не будешь следовать моему примеру. Ты должен, при твоих летах, любить все, что содействует благу и чести отечества, верных советников и слуг, будут ли они чужие или свои, и не щадить никаких трудов для блага общаго. Как мне невозможно с тобою везде быть, то я приставил к тебе человека, который будет вести тебя ко всему доброму и хорошему. Если ты, как я надеюсь, будешь следовать моему отеческому совету и примешь правилом жизни страх Божий, справедливость и добродетель, над тобою будет всегда Благословение Божие; но если мои советы разнесет ветер, и ты не захочешь делать то, чего желаю, я не признаю тебя своим сыном; я буду молить Бога, чтобы он наказал тебя в сей и в будущей жизни. Слезы появились на глазах мальчика. Он прижался к руке отца и, поцеловав ее, сказал с горестью: — Всемилостивый Государь-батюшка, я еще слишком молод и делаю, что могу. Но уверяю ваше величество, что я, как покорный сын, буду всеми силами стараться подражать вашим деяниям и примеру. Боже! сохрани вас на многие годы в постоянном здравии, чтобы я еще долго мог радоваться столь знаменитым родителем». Из Нарвы царевич отправился в Москву и там, при торжественном возвращении русских войск, 19 декабря 1704 года, поздравил отца с победами у Воскресенских ворот; по окончании приветствия стал в ряды Преображенского полка в строевом мундире. >XIV В личной жизни Петра между тем произошло немаловажное событие: в доме фаворита А. Д. Меншикова он узнал мекленбургскую пленницу Марту Самуиловну Скавронскую, которую взял себе. Могли ли знать отец и сын, какую роль сыграет в жизни каждого из них эта женщина? Осторожный М. П. Погодин замечал, что ее отношения, если даже не положительные действия, вместе с кознями Меншикова, решили впоследствии судьбу царевича. 1704 год прошел для Алексея благополучно. Отец был им доволен. Но неожиданно царь отправляет с дипломатическими поручениями Гюйссена за границу. Внимательные приближенные и иностранцы, находящиеся при дворе, отмечают, что поручения, данные Гюйссену, незначительные и их мог выполнить любой другой человек. Царевич остается без должного руководства. Парижский двор просит прислать Алексея для воспитания во Францию. Петр отклоняет предложение. Многие считают поведение царя преднамеренным и видят в том интриги Меншикова. «Что значит это удаление от царевича нужнейшего человека в самое важное для него время, от 15 до 20 почти лет? — пишет М. П. Погодин. — Поручения, данные Гизену (Гюйссену. — Л.А.), очень незначительные и легко могли быть исполнены всяким другим. Он нашел невесту для царевича, но это было уже в последнем году его отсутствия. Куда девалась прежняя заботливость царя о занятиях сына? Если были какие-либо распоряжения, они сохранились бы наверное, как сохранились донесения токарного мастера, немца, о расположении царевича к этому искусству. Сам Петр был занят, Меншиков жил в Петербурге, и царевич оставался на своей воле, в Преображенском, года с два, т. е. 15 и 16 год. В продолжение этого времени, мы знаем только 14 писем царевича к отцу, с вопросами о здоровьи. Не видать ли уже здесь, в отстранении Гизена, как и прежде в удалении Нейгебауэра, тайного намерения Меншикова приучать царевича к праздности и лени, давая ему простор и свободу для препровождения времени с его родными, приверженцами старины, с попами и монахами, к которым он получил известное расположение еще при матери, — и тем приготовить будущий разрыв с отцом. Меншиков мог, под каким-нибудь благовидным предлогом, подать злоумышленный совет Петру, послать Гизена в чужие края. Так и думали иностранцы, даже в близкое время: Бюшнич, Левек и Кокс». Любимец Петра I не чужд был прислушаться к чужому голосу, когда то сулило ему какие-либо выгоды. Вспомним, кем была внушена мысль А. Д. Меншикову о сближении его с Петром II. Датским посланником, двор которого имел определенные виды на такой поворот дел. Это было в интересах политики датского короля. Можно предположить, что и в данном случае Александр Данилович за кругленькую сумму не прочь был прислушаться к чьему-то «мудрому» голосу. Не забудем и следующего факта: в Вене, объясняясь с цесарем, Алексей станет рассказывать о том, что Меншиков с умыслом дал ему дурное воспитание, не заставлял учиться и окружал дурными людьми. В круг знакомых царевича в это время входят: несколько Нарышкиных, Никифор Вяземский, Колычевы, домоправитель царевича Еварлаков и целый ряд духовных лиц. Самые же близкие люди — это его тетки, дочери царя Алексея Михайловича от первого брака. В их ближайшем кругу — духовные люди, которые очень сердечны к царевичу. Алексей любит слушать их. — Как к жене и сестрам царь относится, — говорили они, — так и к России. Москва чужда ему. О новой столице помышляет, а того не ведает, сказано было еще иезуитами Лжедмитрию Второму перенести столицу из Москвы. Тяжкое время для России, тяжкое. Но пока Москва не порушена, Россия не погибнет. «К попам он имел, — по словам его камердинера Афанасьева, — великое горячество». — Ты, Алеша, надежда наша, — говорили родственники его по матери, дядья. — Кому ж, кроме тебя, за народ заступиться. Ропщут люди. Отцом недовольны. И то верно: в кои-то веки бывало, чтобы русскими басурмане управляли. Говорил Иоаким: не допускать их до армии, до власти. А ныне что? Отца окрутили. Он уж не град строит, а бург, и не Петр он, а Питер ныне. Приводили дядья к Алексею своих друзей и единомышленников. Горячо говорили о наболевшем. Царевич слушал их речи и, глядя в лица родных, вспоминал о матери. — Мать не забывай, — поучал духовник Яков Игнатьев, — она жертва невинная, от беззакония пострадала, что народ наш… Игнатьев был родом из Владимира или Суздаля. Держался партии царицы Евдокии (через указание из Суздаля попал в духовники к царевичу). Владимирский ямщик Тезиков доставлял ему письма от царицы (и после пострижения ее звали в народе только так). О переписке знали немногие. Игнатьев умел молчать. Обладал завидной волей. (Когда его подвергнут жесточайшим пыточным истязаниям, повторявшимся много раз в продолжение года, он, битый и жженый, не назовет никого. Но это — впереди.) По распоряжению Игнатьева в марте 1706 года Алексею было устроено тайное свидание с гонцом из Суздаля. Говорили, вероятно, о матери. Остерегаясь опасности, духовник и царевич Алексей Петрович, находившийся в тот год в действующей армии, при отце, прибегают к условному языку. В конце года Алексей совершает самовольную поездку в Суздаль, к матери. Она ли его звала, по собственному ли желанию он ехал, или какие другие причины побудили его пойти на это, сказать трудно. (В скобках отметим немаловажный факт: 28 декабря 1706 года Марта Самуиловна Скавронская родила государю дочь. Впрочем, у нее теперь другое имя. Она приняла православие, ее нарекли Екатериной. Двадцатитрехлетняя красавица живет во дворце Петра I. Он заставил сына Алексея быть крестным отцом недавней пленницы. И отчество у нее отныне — Алексеевна.) …Скользили по снегу полозья возка. Звенели бубенцы. Короткий день близился к концу, когда за темнеющимся лесом завиднелся Суздаль. Били колокола. Звонили к вечерней. Сердце Алексея захолонуло от ожидания предстоящей встречи. Восемь лет не видел родного лица. Въехали в город, свернули в переулок, затем в другой. Наконец встали подле дубовых черных ворот монастыря. Двери отворились, и они оказались на большом дворе. Алексей вышел из возка. Пожилая монахиня, узнав царевича, вскинула руки и поспешила к царице сообщить о великой радости. Нетрудно представить, как трогательна была встреча матери с сыном. Они не виделись с 1698 года. Евдокия прижимала выросшего и возмужавшего Алексея к груди, шептала сквозь слезы слова благодарения Богу за милость, оказанную ей. Алексей всматривался в лицо матери и все слушал и слушал почти забытый родной голос. Мать он любил сердечно. Начали вспоминать старину. В тесной келье тускло горела лампада, освещая лицо матери. Как она постарела! И эта бедность, убогость кругом. Уловив его недоуменный взгляд, Евдокия заплакала. Да и как ей было не плакать? Молодая, здоровая заточена заживо в склеп. Пожаловалась сыну на тягостную участь. Вытерев слезы, принялась расспрашивать о Москве, родственниках. Перебрали всех. Алексей рассказывал обстоятельно. Неожиданно спросил, помнит ли она, как, еще живя во дворце, праздновала с ним день святого мученика Евстафия? Евдокия кивнула. — А я его теперь ежегодно праздную, с того самого времени, как увезли меня от тебя в Преображенское. Во имя его придел в церкви у Боровицкого моста устроил. Заговорили о перемене обстоятельств, о новых порядках. Мать вздохнула, спросила, что думают в Москве о построении новой столицы. Высказала суждение свое о народном отягощении, не забыли и отцову новую сожительницу. Грустный покидал он мать. Долго глядел на ее удаляющуюся фигурку у ворот монастыря. Евдокия переживет сына, мужа. Враждебная соперница, захватив власть, тотчас же отправит бывшую царицу в крепость, откуда вернется она лишь по восшествии на престол своего внука — Петра II. Ловкие царедворцы станут искать ее внимания, благо влияние бабки-царицы на царствующего внука окажется великим, правда, кратковременным. По смерти внука заговорят о возможности занятия ею престола, но, чуждая светской жизни, привыкшая за тридцать лет к одиночеству, Евдокия уйдет в монастырь, где тихо кончит свою жизнь. Царевна Наталья Алексеевна, любимая сестра государя, донесла брату, что Алексей ездил в Суздаль. Как о том она прознала, судить нам трудно. Петр вызвал царевича к себе в Жолкву, в Галиции, в начале 1707 года и крепко выговорил ему. Он был в гневе. Но отошел и поручил сыну дело — ехать в Смоленск, заготавливать провиант и собирать рекрутов. Петр по-своему продолжал заботиться о сыне, видя в нем прямого наследника. Из Смоленска, мая в 17-й день 1707 года, царевич доносил отцу: «Милостивый Государь батюшко! Приехал я в Смоленск, мая в 15 день и всякого провианту здесь, по моему осмотру, и по ведомости, которую я взял у Петра Самойловича за ево рукою, и что вычел я на Смоленский гварнизон, послал ведомость в сем покете; а что буду делать впредь, буду писать к тебе Государю». К поручениям отца он относился серьезно, о чем свидетельствуют его письма и донесения из Смоленска. Они говорят о распорядительности и внимательности царевича к делам. Государь доволен деловыми качествами сына и потому, по завершении одного делаг поручает другое. Алексей извещает о собирании хлеба, количестве его в Пскове, об отправлении стрельцов и солдат, о распоряжениях касательно овса, сена и сухарей. Пробыв в Смоленске пять месяцев, царевич отправляется в Москву. Дорога пролегала через Минск. В первопрестольную столицу Алексей вернулся в октябре. Начались дожди. Небо хмурилось. Пришло приказание отца надзирать за укреплением Кремля, собирать солдат и присутствовать в канцелярии министров. Московиты скоро ощутили твердость характера и хозяйственную хватку сына-наследника. «Гварнизон с сего числа стану смотреть, и что явится буду писать к тебе государю, а по ведомости от господина Гагарина всего гварнцзону 2500, а работников 24 792 человека, и указное число велел я прибавить, чтоб было 30 ооо», — писал он из Преображенского, 27 октября. Писал по вечерам, собственноручно. Днем решал дела с министрами, был в разъездах. Возвращался усталый, но брался за бумагу. Время от времени поглядывая в окно на Яузу и Сокольнические поля, перебирая в памяти сделанное за день, писал: «Дело здешнее городовое зело было до сего времени худо (для того, что были надсмотрители над работными худые), и я того ради предложил всем министрам, дабы они всяк себе взял по болворку и делали б скорее. И ныне разделено им всякому по болворку, и кому где определено, тому в сем писме ведомость. А дерновая работа уже гораздо худа, для того что здесь уже снег пал. Артиллерию, что надлежит к наличному, велел готовить. Гварнизон, по данным Мусину пунктам, чтоб было в 13,000, и о сем говорил я, и господин Стрешнев людей боярских доставил к смотру, и ныне их смотрю, также господин Иванов рекрут, и господин Курбатов посацких хотели поставить вскоре, а как их пересмотрю, буду смотреть ланс-армею. Из Преображенского. Ноября в 8 день. 1707». Между тем находящийся в Европе Гизен (Гюйссен) устроил дело о браке царевича с принцессой Брауншвейг-Вольфенбюттельской Шарлоттой, сестрой императрицы немецкой. Алексей о том пока не ведал. 22 ноября из дворца Петра I в Преображенском (дворец находился на Генеральной улице, был каменный двухэтажный, с тремя на улицу окнами, с железными в них решетками) царевич извещал отца о пополнении гарнизона и о смотре ланс-армии. Об оживленной деятельности молодого правителя писали иностранцы, находившиеся тогда в Москве. Через царевича передавались приказания царя, в это сложное время (опасались нападения Карла XII) он сам принимал строгие меры, как, например, для сбора крепостных офицеров и недорослей, наблюдал за ходом крепостных работ, под его наблюдением находились пленные шведы… Первая серьезная попытка Петра I привлечь сына к государственной деятельности явилась успешной. В январе 1708 года выйдут правительственные распоряжения за подписью царевича. Исправляя должность московского губернатора, Алексей, ввиду неисчезающей угрозы со стороны шведов, укрепляет Дорогобуж, ездит в Вязьму для осмотра магазинов. Пятьдесят с лишком собственноручных писем царевича из Москвы, замечает М. П. Погодин, свидетельствуют о неусыпной его деятельности, к совершенному удовольствию царя. «Если б царь, — пишет далее историк, — был когда-нибудь недоволен, то верно делал бы выговоры, и эти выговоры были бы видны из ответов царевича. Ничего подобнаго не случалось, и только однажды царевич счел нужным оправдываться и написать к отцу: «А что ты, государь, изволишь писать, что присланные 300 рекрутов не все годятся, и что я не с прилежанием врученные мне дела делаю, и о сем некто тебе, государю, на меня солгал, в чем я имею великую печаль. И истинно, государь, сколько силы моей есть и ума, врученныя мне дела с прилежанием делаю. А рекруты в то время лутче не мог вскоре найтить, а ты изволил писать, чтоб прислать их вскоре». Огорчение выговором так велико, что царевич обращается к крестнице за покровительством. Получив новое письмо от государя, Алексей писал, вздохнув облегченно: «Письмо твое меня от прежнего письма печали зело обрадовало, что вижу милость твою паки к себе». Однако не все так гладко в отношениях между ними. Холодность проскальзывает в них. А если назвать вещи своими именами, то — отчужденность. Друзья же царевича даже говорят об опасности для его жизни, будто предвидя ее. Вспомним письмо царевича, написанное 21 сентября 1707 года из Смоленска, одному из друзей. «Получил сегодня письмо от батюшки. Изволит писать, чтоб мне ехать к нему в Минск… и оттуда пишут ко мне друзья мои, чтоб мне ехать без всякого опасения, и мню, что к вам скоро буду без опасения». О сложности взаимоотношений догадывались многие. Разные слухи ходили по Москве и строящейся новой столице. Об одном из них, докатившемся до Франции, сообщал еще в 1705 году из Парижа русский посол А. А. Матвеев в письме генерал-адмиралу Ф. А. Головину: «Притом он (Дебервиль, чиновник французский. — Л.А.) спрашивал меня за столом, что истинно ли, будто государь наш при забавах некоторых разгневался на сына своего… Велел его принцу Александру (А. Д. Меншикову. — Л.А.) казнить, который, умилосердяся над ним, тогда повесить велел рядового солдата вместо сына. Назавтра будто хватился государь: «Где мой сын?» Тогда принц Александр сказал, что то учинено над ним, что сказал. Потом от печали будто был вне себя. Пришел тогда принц Александр, увидел, что государю его стало жаль: тотчас перед ним жива царевича привел, что учинило радость неисповедимую ему. Тот же слух того ж дни по всему французскому прошел двору, чего не донесть не смел». (Письмо разыскано и опубликовано впервые было В. Вилимбаховым. — Л.А.) Молва, как видим, связывает воедино три имени: Петра, Алексея и Александра Меншикова. Есть и четвертое лицо, но оно — в тени. Положение мекленбургской пленницы, к которой все более привязывается царь, упрочивается с рождением дочери. Увеличивается быстро и значение ее. Увеличивается, оговоримся, в кругу лиц, близких к Петру. Народ же и солдатство заявили недовольство на связь царя с безвестною красавицей из лифляндских краев. «Неудобь сказываемые» толки катились по Москве. — Не подобает монаху, так и ей, Катерине, на царстве быть: она не природная и не русская: и ведаем мы, как она в полон взята (24 августа 1702 года. — Л.А.), — говорил один из старых солдат, — и приведена под знамя в одной рубахе, и отдана была под караул, и караульный наш офицер надел на нее кафтан… Московиты внимательно слушали служивого. — Она с князем Меншиковым его величество кореньем обвели, — продолжал он. — И только на ту пору нет солдат, что он всех разослал, а то над нами (понимали все, что над Меншиковым и Екатериной) что-нибудь да было б! «Катеринушка», действительно, словно кореньем обвела Петра, — пишет М. Семевский. — В разгаре борьбы своей с Карлом, полагая жизнь свою в опасности, государь не забыл ея и назначил выдать ей с дочерью 3000 руб., — сумма значительная относительно своего времени и известной уже нам бережливости Петра… Любовь выражалась не в одних посылках устерсов да бутылок с венгерским: она высказывалась в постоянных заботах государя о любимой женщине: забывая первенца-сына и его воспитание, решительно изгладив из своей памяти образ злополучной первой супруги, а за ней и первой метрессы (Анны Монс. — Л.А.), Петр как зеницу ока хранил вторую и более счастливую фаворитку. Суровый деспот, человек с железным характером, спокойно смотревший на истязание на дыбе и затем смерть родного сына, Петр в своих отношениях к Катерине был решительно неузнаваем: письмо за письмом посылалось к ней, одно другого нежнее, и каждое полное любви и предупредительной заботливости. Государь тосковал без нее: тоску по ней он стал заявлять очень рано, — еще в 1708 году, хотя тогда это высказывалось шуткой, ею и покрывалось желание видеть подле себя «необъявленную» еще подругу: «Горазда без вас скучаю», писал он ей из Вильно; а потому, что «ошить и обмыть некому…». «Для Бога ради приезжайте скорей», — приглашает государь «матку» в Петербург, в день собственного приезда в возникавшую столицу: — «А ежели за чем невозможно скоро быть, отпишите, понеже не без печали мне в том, что ни слышу, ни вижу вас…» «Хочется (мне) с тобою видеться, а тебе, чаю, гораздо больше, для того что я в двадцать семь лет был, а ты в сорок два года не была…» Приглашения приезжать «скоряя, чтоб не так скучно было», сожаления о разлуке, желания доброго здоровья и скорейшего свидания пестрили чуть не каждую интимную цидулку сорокадвухлетнего супруга». Конечно же не знал царь (а если б и знал — что с того!), как жадно внимала в ту пору речам архимандрита Досифея несчастная Евдокия, красивая лицом и душой. Рождалась с его словами у нее надежда, что, может быть, все образуется, объединится семья, станут жить вместе, как прежде, проклятые немцы наконец-то откроются государю и увидит он их в истинном свете и отвернется от них. Молилась, жарко молилась о том в монастыре суздальском инокиня Елена, постепенно, однако ж, теряя веру в исполнение желаемого. Царь душой и телом прикипел к фаворитке. «…Чем поддерживала «Катеринушка» такую страсть в Петре, в человеке, бывшем до этого времени столь непостоянным! — пишет далее М. Семевский. — Что приносила с собой эта женщина в семейный быт деятельного государя. С нею являлось веселье; она кстати и ловко умела распотешить своего супруга — то князь-папой, то всей конклавией, то бойкой затеей веселого пира, в котором не затруднялась принять живейшее участие. Мы тщательно вглядывались в живописные портреты этой, по судьбе своей, замечательной женщины; портреты эти современны ей и ныне украшают Романовскую галерею в Зимнем дворце. Черты лица Катерины Алексеевны неправильны; она вовсе не была красавицей, но в полных щеках, в вздернутом носе, в бархатных, то томных, то горящих (на иных портретах) огнем глазах, в ее алых губах и круглом подбородке, вообще во всей физиономии столько жгучей страсти; в ее роскошном бюсте столько изящества форм, что не мудрено понять, как такой колосс, как Петр, всецело отдался этому «сердешнинькому другу»… Петр любил «Катерину» сначала, как простую фаворитку, которая нравится, без которой скучно, но которую он не затруднился бы и оставить, как оставлял многочисленных и малоизвестных «метресс»; но, с течением времени, он полюбил ее как женщину, тонко освоившуюся с его характером, ловко применившуюся к его привычкам. Женщина, не только лишенная всякого образования, но даже, как всем известно, безграмотная, она до такой степени умела являть пред мужем горе к его горю, радость к его радости и вообще интерес к его нуждам и заботам, что Петр, по свидетельству царевича Алексея, постоянно находил, что «жена его, а моя мачиха — умна!» и не без удовольствия делился с нею разными политическими новостями; заметками о происшествиях настоящих, предложениями насчет будущих». Эта безграмотная и необразованная женщина, однако, с самого начала (выскажем нашу догадку) знала, чего хотела. Именно она после смерти мужа оказалась на троне. >XV Но пора вернуться к царевичу. В продолжение 1708 года он регулярно извещает отца о своих правительственных занятиях и событиях, находящихся в поле его зрения. Учитель его, Никифор Вяземский, доносит царю об учебных занятиях Алексея в истории, географии и немецком языке. С возвращением Гюйссена царевич принимается и за французский. Узнает он, вероятно, и о невесте Шарлотте. У Алексея были в ту пору виды на одну из московских красавиц из древней русской фамилии, но, узнав об этом, Петр быстро выдал девицу замуж. В январе 1709 года, отводя к отцу в Сумы набранные им пять полков, царевич в дороге занемог (вероятно, простудился) и слег. Опасность была так велика, что Петр не решался выезжать несколько дней из города; назначены были молебствия. Только 30 января, когда миновал кризис, Петр отправляется в Воронеж, оставляя при сыне своего доктора Донеля. («Примечательно, — пишет М. П. Погодин, — что царь в этом году построил, по обету, церковь во имя Св. Алексея человека Божия, в Тверском Желтокова монастыре».) 7 февраля царевич, а следом за ним Меншиков извещают Петра об облегчении болезни и выздоровлении. Алексей по указу государя отправляется в Богодухов, откуда через несколько дней посылает отцу письмо с донесением о сдаче рекрутов. Крестницу свою просит ходатайствовать, чтоб не зажиться там. К отцу обращается за разрешением прибыть в Воронеж. Разрешение получено, и вскоре царевич подле государя, присутствует при спуске двух кораблей. В конце марта торжественно празднует он свои именины, а через несколько дней, вместе с теткой Натальей Алексеевной, провожает отца до Таврова, откуда направляется в Москву. (Канву событий мы излагаем согласно исследованию М. П. Погодина «Суд над царевичем Алексеем».) Торжественно в первопрестольной. На Светлый праздник (так в те времена именовали Пасху) толпы празднично одетого народа стекались в церкви. Перезвоны колоколов, церковное пение, службы в соборах… Сразу же после праздника Алексей приступает к правительственным занятиям и извещает отца, что начал учиться фортификации у иноземного инженера, которого нашел для него Гюйссен. Просит он государя прислать ему историческую книжку для перевода. Петр, который еще в январе, по свидетельству Гюйссена, «публично показал искренние знаки отеческой любви» сыну за то, что тот «сам набрал, устроил и учил в Москве», а затем привел в Сумы пять полков, как видно, продолжал интересоваться занятиями сына. Несмотря на холодность, прорывающуюся иногда в отношениях между ними, царь доволен действиями царевича и считает его своим наследником. «Отец поручил мне управление государством и все шло хорошо» — так охарактеризует это время Алексей Петрович много позже, находясь в Вене. Дела государства Российского объединяют обоих. 10 июля из Преображенского, получив от отца письмо, писанное едва ли не с поля сражения, царевич пишет ответ, поздравляя его с Полтавской победой, и сообщает о радости и ликовании московитян: «Доношу, что о сем, по благодарении Бога, изрядно у меня веселились и у тетушки, и трудившихся при сем поздравляли. И никогда народ весь так весел не был, как о нынешней виктории». Осенью Алексей отправился в Киев, получив приказ оставаться при той части армии, которая назначалась для изгнания Станислава Лещинского из Польши. Командовал корпусом князь А. Д. Меншиков. 23 октября из Мариенвердера Алексею приходит письмо от государя с приказанием ехать в Дрезден. Отец писал: «Между тем, приказываем вам, чтобы вы, будучи там, честно жили и прилежали больше учению, а именно языкам (которые уже учишь, немецкий и фр.), геометрию и фортификацию, так же отчасти и политических дел… а когда геометрию и фортификацию кончишь, отпиши к нам». В спутники и собеседники царевичу выбраны: князь Юрий Юрьевич Трубецкой и один из сыновей канцлера, граф Александр Гавриилович Головкин. Отправлялся за границу с царевичем и учитель его Гюйссен. Князем А. Д. Меншиковым выдана была инструкция Трубецкому и Головкину. Оба, согласно ей, должны находиться в Дрездене incognito и наблюдать, чтобы наследник «сверх того, что ему обучаться велено, на флоретах забавляться и танцевать по французски учиться изволил». Царевич, вероятно, догадывался об истинной цели отправки за границу. Об этом мы судим по тому, что с дороги в ноябре он отдает приказание в Москву продавать свои вещи, отпустить людей на волю. Словно предчувствуя (еще так отдаленную) опасность, он пишет в апреле 1710 года духовнику из Варшавы на пути в Дрезден: «…еще бы вам переселение от здешних к будущему случилось, то уж мне весьма в Российское Государство не желательно возвращение…» Гроза медленно, но неотступно надвигалась. Как часто бывает: кругом тишь, солнце глаза слепит, а уж тонкие натуры угадывают перемены в природе. «Что потайнее, пиши через… Строганова», — просит царевич Игнатьева. Гюйссен и барон Урбих еще в начале 1707 года приступили (по поручению Петра) к выбору невесты для царевича в Европе. Первоначально они было остановились на старшей дочери австрийского императора, но получили уклончивый ответ от вице-канцлера Кауница на сделанный ему запрос. «Если оправдаются слухи о посылке царевича в Вену для образования, — писал тот, — и императорская фамилия познакомится ближе с характером царевича, то брак будет не невозможен». Ознакомившись с ответом, барон указал на принцессу Шарлотту. Им же предложено было направить царевича Алексея Петровича на год или два за границу, чтобы переговоры обрели более удачный ход. Петр, подумав, согласился. Делу способствовал король Август, и, несмотря на некоторые интриги (в частности, со стороны венского двора, все еще не отклонившего мысли видеть царевича мужем эрцгерцогини), довольно скоро в Вольфенбюттеле был составлен проект брачного договора. На родителей принцессы не могла не произвести впечатления победа русских под Полтавой. На Петра в Европе начинали смотреть с изумлением. С декабря 1709 по март следующего года царевич живет в Кракове, ожидая распоряжений отца. Венский двор поручает графу Вильчеку понаблюдать за царевичем. Граф дает характеристику Алексею Петровичу. Царевич, пишет он, юноша роста выше среднего, но невысокого, широкоплечий, с широкоразвитой грудью и тонкой талией, маленькими ногами. Цвет лица его смугло-желтый, голос грубый; походка же такая быстрая, что никто из окружающих не мог за ним поспевать. Царевич сутулился. Граф Вильчек объясняет это тем, что Алексей до 12 лет жил в обществе женщин, «а затем попал к попам, которые заставляли его читать, согласно их обычаю, сидя на стуле и держа книгу на коленях, точно так же и писать». В шумном незнакомом обществе царевич часто сидел задумавшись (Вильчек очень наблюдателен и не упускает из виду ни малейшей детали). Характер царевича, сообщает граф, скорее меланхоличный, чем веселый. Наследник русского престола скрытен, боязлив и подозрителен до мелочности. Он постоянно будто опасается за свою жизнь. Впечатление такое, что ожидает каждое мгновение покушения на него. Далее Вильчек отмечает (на это мы уже ссылались прежде) любознательность царевича, «покупает постоянно книги и проводит в чтении от 5 до 7 часов ежедневно, причем из всего прочитанного делает выписки, которых никому не показывает». В свободное время, замечает Вильчек, наследник русского престола посещает церкви и монастыри Кракова, присутствует на диспутах в университете. Отмечается также желание царевича видеть чужие страны и научиться чему-нибудь. Он сделает во всем большие успехи, пишет Вильчек, если окружающие не воспрепятствуют его благим намерениям. Любопытно узнать и о распорядке дня царевича, как его описывает граф. Алексей Петрович вставал в 4 часа утра, молился и читал. В 7 часов приходил Гюйссен, а затем и другие приближенные; в половине десятого наследник садился обедать, причем ел много, пил не очень умеренно, затем он или читал, или ехал осматривать церкви. В полдень приходил полковник, которого прислал Петр для обучения Алексея фортификации, математике и другим наукам, в занятиях проходило два часа. От трех часов до шести вечера в обществе Гюйссена совершались прогулки или же время посвящалось разговорам; затем ужинали, и в 8 царевич шел спать. Вильчек отметил также, что царевич выделял из своего окружения более других Трубецкого, последний оказывал на него большее влияние, нежели Гюйссен. Может быть, сказывалось то, что опытный в дворцовых делах Трубецкой часто обращал внимание Алексея на его высокое положение как наследника русского государства. Видел ли Алексей тонкую лесть в действиях и словах Трубецкого или нет, судить не беремся. В марте царевич отбывает из Кракова в Варшаву. Здесь он обменивается визитом с королем польским и через Дрезден направляется в Карлсбад. В Дрездене осматривает достопримечательности города и присутствует при открытии саксонского ландтага. Совсем неподалеку от Карлсбада он увидел свою будущую супругу. Когда Алексей узнал о предстоящей женитьбе, сказать теперь трудно. На невесту он произвел благоприятное впечатление. Понравилась сначала и она ему. Известно письмо Шафирова к А. Гордону, в котором сообщается о решении Петра Алексеевича устроить этот брак только в том случае, если молодые понравятся друг другу. Сообщал в Петербург о предоставлении царем свободного выбора сыну и граф Фицтум. Однако, читая письмо Алексея Петровича к духовнику, невольно приходишь к мысли, что свобода эта была в действительности относительная. «…И на той княжне давно уже меня сватали, однакож мне от батюшки не вполне было открыто, и я ее видел и сие батюшке известно стало и он писал ко мне ныне, как она мне понравилась и есть ли моя воля с нею в супружество, а я уже известен, что он меня не хочет женить на русской, но на здешней, на какой я хочу; и я писал, что когда его воля есть, что мне быть на иноземке женатому, и я его воли согласую, чтоб меня женить на вышеписанной княжне, которую я уже видел, и мне показалось, что она человек добр и лучше ея мне здесь не сыскать». О том, что последнее слово Алексей желал оставить за собой, свидетельствует следующее: в августе 1710 года, узнав, что в газетах считают вопрос о браке решенным, он пришел прямо-таки в бешенство, заявив, что отец предоставил ему свободный выбор. Из Карлсбада «после лечения своего государь царевич отправился оттуда; — пишет Гюйссен, — ехав через все горные города, сам сходил в ямы рудовые, смотрел всякие приемы и работы, и как руду и металлы очищают, изволил потом возвратиться в Дрезден; и в Дрездене был государь царевич во весь год для обучения в экзерцициях своих, в том же году ездил в Лейбциг для видения ярмарки Архистратига Михаила». Из переписки Шарлотты явствует, что жених ее ведет замкнутый образ жизни, очень прилежен и все, за что ни принимается, изучает глубоко. Дважды в неделю для царевича давались спектакли на французском языке. Дед невесты, любивший внучку и внимательно наблюдавший за ходом событий, писал в тот год: «Народ русский никак не хочет того супружества, видя, что не будет более входить в кровный союз с своим государем. Люди, имеющие влияние у принца, употребляют религиозныя внушения, чтоб заставить его порвать дело, или по крайней мере, не допускать до заключения брака, протягивая время, они поддерживают в принце сильное отвращение ко всем нововведениям и внушают ему ненависть к иностранцам, которые, по их мнению, хотят владеть его высочеством посредством этого брака. Принц начинает ласково обходиться с госпожею Фюрстенберг и с принцессою Вейссенфельдскою, не с тем, чтобы вступить в обязательство, но только делая вид для царя — отца своего и употребляя последний способ к отсрочке: он просит у отца позволения посмотреть еще других принцесс, в надежде что между тем представится случай уехать в Москву и тогда он уговорит отца, чтобы позволил ему взять жену из своего народа». Ясно, что родные невесты осознавали нежелание царевича иметь женой иноземку, видели насильственность в действиях русского государя. Алексей, как человек русский, отказывался от брака с иностранкой, всячески тянул время. Внутреннее напряжение, в котором постоянно пребывает царевич, вызванное поисками выхода из создавшейся ситуации, нарастает. Надо как-то забыться, отключиться, отрешиться от многочисленных омрачающих душу мыслей. «Мы по-московски пьем, — писал вскоре Алексей Игнатьеву, — в пожелание прежде больших с вами благ». Компанию, в которой «веселились духовно и телесно, не по-немецки, но по-русски», составили его ближайшие люди — Вяземский, Еварлаков и Иван Афанасьев. Но — вино побоку. Явилась мысль решить дело, и следует действие. Алексей едет в Торгау к невесте, выглядит приветливым, обходительным, и Шарлотта, наблюдая эти перемены, отмечает, что он изменился к лучшему. Возвратившись в Дрезден, он принимает окончат тельное решение сделать Шарлотте предложение. От отца приходит согласие. Государь рекомендует сыну принять участие в заключении брачного договора. Царевич едет знакомиться с родителями невесты. К Петру, который в июне находился в Яворове, явился тайный советник Шлейниц для выяснения некоторых пунктов брачного договора. — Я не хотел бы отдалять счастье моего сына, — сказал царь, — но не хотел бы и сам отказаться от удовольствия: он мой единственный сын, и я хотел бы, по окончании похода, присутствовать на свадьбе. — Ваш сын обладает многими добродетелями, — льстиво произнес Шлейниц. — Его личностные качества вызывают уважение и любовь к нему. — Слова сии мне приятны, — отвечал Петр, — но считаю, вы преувеличиваете. — Боже, слова мои искренни, и мне горько, что вы увидели в них… Петр Алексеевич не дал закончить Шлейницу и перевел разговор на другую тему. — Что же передать принцу? — спросил при прощании гость. — Все, что отец может сказать сыну. Шлейниц вернулся к родителям невесты и, рассказывая о поездке, не забыл упомянуть и о поведении царицы Екатерины Алексеевны. Она была любезна со Шлейницем и очень радовалась браку Алексея Петровича. Царевич, направляя ей письма, называл отныне ее матушкою, до этого же писал по обыкновению: мадам. 14 октября 1711 года в Дрездене совершилось бракосочетание Софии-Шарлотты с Алексеем Петровичем. На свадьбе присутствовал Петр Алексеевич, только что вернувшийся из Прутского похода. Одаривала улыбкой присутствующих на свадебном пиру гостей и обворожительная новоиспеченная царица. Веселость Петра иногда сменялась хмуростью, правда, на короткое время (видимо, вспоминался недавний, так бесславно окончившийся для России Прутский поход). Екатерина же не скрывала своей радости. Гости желали молодым счастья, любви, детей. Говорил поздравительные речи и Петр, поднимая золотой кубок. Иностранные министры особо прислушивались к его словам, раскладывали их, как говорится, по полочкам. Но все размышления сводились к следующему: в сыне государь видит своего наследника и ему, видимо, намеревается передать власть, ибо в противном случае не стал бы он женить сына на одной из знаменитых принцесс, сестре императрицы немецкой и племяннице короля английского. Гремела музыка, слуги вносили вино и закуски, во дворце было оживленно и весело. Приступали к танцам… 18 октября, на четвертый день свадебного пира, царевич извещен царем, что ему надлежит отправляться в Польшу. Алексей Петрович ознакомился с инструкцией о «предлежащих действиях». Поручено было отцом наблюдать за заготовкой провианта для русской армии, готовящейся к походу в Померанию. Петр прощается с молодыми и новыми родственниками. Царевич, с разрешения отца, задерживается на несколько дней в Брауншвейге. 7 ноября Алексей покидает молодую жену и направляется в Торн, где приступает к исполнению возложенных на него обязанностей. Через две недели к нему приезжает София-Шарлотта, о чем он извещает Екатерину («матушке» надлежит знать обо всех его действиях). Хотя брак заключен по настоянию отца и убеждению лиц, окружающих Алексея, он в первые полгода совместной жизни явно относится к ней с симпатией и, возможно, дорожит ею («…человек добр и лучше ее здесь мне не сыскать»). С большой радостью узнает она о донесшихся до нее слухах о серьезной стычке из-за нее, произошедшей будто бы между Алексеем Петровичем и князем Меншиковым. Благородство мужа она ценит высоко. Царевич точно выполняет поручения, возложенные на него отцом. До апреля 1712 года молодые живут вместе. В Торн приезжает А. Д. Меншиков, и Алексей, узнав о новом приказе, отправляется в Померанию для участия в военных действиях. София-Шарлотта по приказу государя переезжает в Эльбинг. В продолжение лета лишь однажды царевич покидает корпус князя А. Д. Меншикова, который стоит под Штеттином, и посещает жену. Проездом побывали в Эльбинге и царь с супругой. Оба довольны красавицей Софией-Шарлоттой. — Сын не заслуживает такой жены, — говорил Петр Алексеевич Екатерине. Говорил о том же и Шарлотте. «Все это радовало бы меня, — писала она матери, — если бы я не видела из всего, как мало отец любит сына…» Осень и зиму царевич в Мекленбурге, вдали от жены. Странно такое разлучение новобрачных, замечает М. П. Погодин. В конце декабря царевич Алексей едет с Екатериной Алексеевной в Петербург. По дороге он заезжает в Эльбинг повидать жену, но узнает о ее давнем отъезде (она уехала, даже не уведомив его) в Брауншвейг, к родителям. Царевич едет в Добертин, но следует указ государя вернуться к царице и с нею продолжить путь в Россию. Царица ждет, ибо только 27 января 1713 года Алексей пишет письмо из Эльбинга отцу, что не застал жену и отправляется «при государыне матушке, по ея приказанию». Он словно бы стремится освободиться от надзора, но его преследуют то указ отца, то приказание государыни-матушки быть при ней. В феврале он прибывает с ней в Петербург. Матушка государыня в положении, ждет очередное чадо, но глаз не спускает с чада большого и чужого для нее. Почему? Возможно, ответ на этот вопрос даст в какой-то степени рассказ датского посла Вестфалена, записанный, правда, по поводу других событий и несколько позже, но все же, на наш взгляд, освещающий истинные помыслы Екатерины Алексеевны в эти годы. Посол рассказывал, что Екатерина, собираясь следовать с Петром за границу (речь идет о событиях января 1716 года, к рассказу посла мы еще вернемся), боялась оставить в России Алексея, который, в случае смерти Петра, овладел бы престолом во вред ей и ее детям. Можно предположить, что он ждет встречи с женой, но его чувства остужают вынужденной разлукой, или иные какие причины и виды на то были: о них судить не беремся. Царевич принимает участие в финляндском походе государя, затем едет в Москву выполнять его поручения. Со всяким прилежанием врученные ему дела исполняя как можно скорее, Алексей Петрович в течение лета после поездки с отцом в Або наблюдает за рубкой леса в Старой Руссе и Ладоге. Лес идет на постройку кораблей. Отец, зная, что принцесса София-Шарлотта прибыла в Россию, приказывает сыну находиться в Новгородской губернии. >XVI Только в начале августа Алексей прибывает в Петербург, где с июня его ждет жена. Супруги живут во дворце, неподалеку от церкви Божией Матери всех скорбящих. По прибытии царевича в новую столицу по городу из уст в уста расходится молва о враждебных отношениях между отцом и сыном. Подмечают и начинающийся разлад в семье царевича. Нельзя не согласиться с М. П. Погодиным, заметившим, что продолжительная разлука с женой (полтора года) вскоре после брака не могла не иметь вредного влияния на их отношения. Царевич скрытен более прежнего. В переписке с друзьями используется даже «цифирная азбука». Он коротко сходится с энергичным А. Кикиным, брат которого ранее был казначеем царевича. Новый друг — злейший враг отца (А. Кикин был близок царю, но попал в опалу). Оппозиция Петру, возлагающая все свои тайные надежды на молодого наследника, собирается подле него. В кругу лиц, близких царевичу Алексею во время его жизни в Петербурге, мы видим также князя Василия Владимировича Долгорукого, царевну Марию Алексеевну (она держит связь с Суздалем и оказывает немалое влияние на царевича. Не упустим из виду и следующую деталь: А. Кикин, один из петербургского кружка лиц, близких Алексею, казнен будет ранее других в Москве, с лицами, проходящими по «суздальскому делу»). Царевич старается отклонить всякое сношение с матерью, но связь все-таки была. Сестра жены учителя его Вяземского, Марья Соловцова, передаст ему от матери без всякого письма молитвенник, книжку, две чашечки под водку, четки и платок. Об этом пишет Н. Костомаров. Он же сообщает, что царевич посылал матери два раза по несколько сот рублей через царевну Марью Алексеевну. Жена не имела на него особого влияния. У нее был свой двор, состоящий исключительно из немцев, при ней постоянно находилась ее подруга Юлиана Луиза остфрисландская, которая настраивала ее против русских и супруга. В кругу близких лиц царевич под пьяную руку говорил с негодованием: «Вот чертовку мне жену навязали! Как к ней приду, все сердитует, не хочет со мною говорить! Все этот Головкин с детьми! Разве умру, то ему не заплачу и сыну его Александру: голове его быть на коле, и Трубецкому… Они к батюшке писали, чтоб на ней мне жениться». Алексей советовал ей уехать от него на родину. Пытаясь избежать отца и мачехи и их людей, Алексей, когда надо было идти на парадные обеды к государю или князю Меншикову, говорил: «Лучше бы мне на каторге быть или в лихорадке лежать, чем туда идти». София-Шарлотта по-своему хотела сделать добро ему и направляла на путь истинный, чем вызывала еще большее его недовольство. Не могло не задевать его и то, что при дворе он и жена не пользовались особым почетом. «Екатерина и Меншиков, — пишет М. П. Погодин, — старались, кажется, причинять им много неудовольствий, огорчений и даже оскорблений. Сказалась, видно, уже вообще перемена в расположении к царевичу. По крайней мере царевич так описывал свое положение при дворе: «Отец мой и царица так обходились с моею женою, заставляя ее служить как девку, к чему она, по своему воспитанию, не привыкла; следовательно, очень огорчалась; к тому же, я и жена моя терпим всякой недостаток». М. Семевский приводит свидетельства современников, что в спальню Софии-Шарлотты протекал дождь. К Петру I пишет она письмо о завистниках и преследователях: «Бог моя надежда на чужбине! И так всеми покинута! Он услышит мои сердечные вздохи и сократит мои страдания!» (письмо приведено М. П. Погодиным). Алексей замкнут, сосредоточен. Раздраженный вином, позволяет очень опасные откровенности: — Близкие к отцу люди будут сидеть на кольях. Петербург недолго будет за ними. Ему замечали, что при таких речах и ездить к нему страшно. Перестанут навещать его. Он отвечал: — Я плюю на всех, здорова была бы моя чернь. Ему сочувствуют среди знати. Сочувствуют те, кто недоволен возвышением А. Меншикова: из родов князей Голицыных, Долгоруковых. — Ты умнее отца, — говорил В. В. Долгоруков, — отец твой хотя и умен, только людей не знает, а ты умных людей будешь знать лучше. — Пожалуй, ко мне не езди, — говорил князь Яков Долгоруков, — за мной смотрят другие, кто ко мне ездит. К числу друзей царевич Алексей Петрович относил князя Дмитрия Голицына и Бориса Шереметева. Последний советовал ему держать при Петре «малого такого, чтобы знался с теми, которые при дворе отцове». Близким ему человеком был и Борис Куракин. Еще в Померании он спрашивал у царевича, добра ли к нему мачеха. В Петербурге наследник российского престола прожил с августа 1713 по июнь 1714, когда врачи, подозревавшие развивающуюся чахотку, посоветовали ему ехать на лечение в Карлсбад. София-Шарлотта была огорчена этим. Она в положении, ждет ребенка. Плейру жалуется на то, что письма, отправляемые ею к цесарскому двору, не доходят; видимо, и она не получает ответа от родных. Говорит и о других огорчениях. Судить о том, как в обществе понимали отношения между отцом и сыном, можно по изданному в 1714 году акафисту Алексею человеку Божию, на котором царевич изображен коленопреклоненным перед Петром и слагающим к ногам отца корону, державу, шпагу и ключи. Но Петр внешне не проявляет пока неудовольствия действиями сына. И сын в письмахк отцу все еще являет свою привязанность к нему. Приведем лишь одно из них, писанное из Карлсбада 2 сентября 1714 года. «Писмо твое государь, писанное в 29 д. июля, я третего дня здесь получил, из которого уведомился, что Вышний, по многим на земли победам, и на мори (никогда слыханною у нас) викториею, чрез ваши труды, проелавити изволил. И о сем, с превеликою радостию, тебя государя поздравляю, желая, дай Боже, сколко на Земли Россию победами прославил, чтоб на мори сугубо проел авити изволил». Находясь на излечении, — царевич, как мы помним, берется за изучение Барония. В России со дня на день у него должен родиться ребенок. Беременность жены его была так же важна для друзей, как и недругов, замечает М. П. Погодин. Сын или дочь появится на свет? Внук или внучка? Петр незадолго до родов приставляет к Софии-Шарлотте доверенных лиц: жену Брюса и князь-игуменью Ржевскую. В напряжении царица. Ведь если у Петра родится внук, он привяжется к нему, многие надежды свои станет связывать с ним, а не с родными дочерьми (Екатерина до сих пор рожала ему одних дочерей). Она хорошо знает традиции русских и понимает, что в случае рождения мальчика ее дети (даже сын, если таковой родится), будут находиться у него в подчинении, будут его подданными. Из-за этого она так люто ненавидит невестку. Заботит, по понятным причинам, этот вопрос и Петра. «Я не хотел бы вас трудить, но отлучение, ради супруга вашего, моего сына, принуждает меня к тому, дабы предварить лаятельство необузданных языков, которые обыкли истину превращать в ложь… — читала София-Шарлотта в письме Петра к ней, — дабы о том некоторой анштальт учинить, о чем вам донесет господин канцлер, граф Головкин, по которому извольте неотменно учинить, дабы тем всем, ложь любящим, уста заграждены были». Распоряжения свекра несколько задевают невестку, ей огорчительно видеть подле себя при родах чужих людей, но она выполняет все требования царя. «По указу вашему, у Е. В., у кронпринцессы, я и Брюсова жена живем, — доносила Ржевская, — и ни на час не отступаем… И я обещаюсь, самим Богом, еже ей-ей, ни на великие миллионы не прельщусь, и рада вам служить от сердца моего, как умею». Приведя это письмо, М. П. Погодин пишет далее в своем исследовании: «Не боялся ли он [Петр] подлога, в случае неблагополучного разрешения? Кажется, так и поняла кронпринцесса, в ответе своем именно сказавшая: «…и на ум мне не приходило намерение обмануть ваше величество и кронпринца!» Если же Петр боялся подлога, то, значит, рождение детей у сына занимало его сильно». Им же приведено любопытное замечание М. Семевского: «Не красавец ли Левенвольд, известный своими победами над женскими сердцами, состоявший в свите Шарлотты, и пользовавшийся ее дружбою и доверием, не этот ли Левенвольд, впоследствии любимец двух императриц, Екатерины I и Анны I, не он ли возбуждал сплетни, и не его ли заподозрил в связи с невесткою Петр?» О сложности супружеских взаимоотношений свидетельствует тот факт, что именно в то время Алексей заводит связь с Евфросиньей, полоненной крепостной девкой его учителя Вяземского. (По сообщению Голикова, Евфросинья была в услужении у Софии-Шарлотты.) «Она (принцесса. — Л.А.), кажется, изменила мужу с молодым Левенвольдом. Царевич разлюбил ее и взял в наложницы чухонку (см. Брюса: описание царевича и Кокса)», — читаем у А Пушкина в «Истории Петра». 12 июля у Алексея рождается дочь Наталья. Екатерина облегченно вздыхает (она сама ждет очередного ребенка и родит в сентябре дочь Маргариту). Рада София-Шарлотта, пишущая свекру шутливое письмо с обещанием выполнить со временем его пожелание родить сына (Петр поздравил Алексея и невестку с рождением первенца). Поздравила кронпринцессу и Екатерина Алексеевна. Из последующих событий 1714 года отметим лишь одно: возвращение в декабре в Петербург царевича. Возможно, с рождением дочери отношения между супругами уладились. Так или иначе, но вскоре принцесса вновь была беременна. В последующем, 1715 году даже незначительные на первый взгляд события приобретают характер важнейших в описываемом нами деле. Приглядимся к ним. В июле секретарь князя А. Д. Меншикова Авраам (некоторые историки называют его Абрам) Веселовский направляется резидентом в Вену. О том извещает Плейер. Веселовский, как известно, станет главной фигурой во время поимки Алексея Петровича, и отправляется он из России в то время, когда Екатерина Алексеевна и София-Шарлотта на шестом месяце беременности. Александру Кикину, по ходатайству царицы, возвращено имение. Что это? Попытка переманить Кикина на свою сторону? Чрез него влиять на царевича или получать о действиях его сведения? Мы знаем, как непримирим был к своим врагам Петр Алексеевич, и трудно представить, чтобы жена действовала без ведома его, а тем более шла бы против государя. Или же (предположим и такое) ей важно показать, что она лояльна по отношению к царевичу, злого умысла не помышляет и помогает даже его друзьям, против которых решительно настроен царь. Не исключено, что ей важно предстать такой в глазах современников и потомков. (Не отсюда ли и толкование некоторых историков, что Екатерина I во всем этом деле держала нейтралитет, никоим образом не вмешиваясь в него?) Но рождение сына у царевича 12 октября, по свидетельству Плейера, причиняет ей великую досаду. Перемены в отношениях явны. Год назад, когда у молодых появилась дочь Наталья, дед и бабка поспешили с поздравлениями. Была выказана (пусть внешне) радость. Теперь же — гробовое молчание. Петр болеет и с 16 октября не выходит из дворца. Екатерина Алексеевна на сносях, передвигаться трудно. Старики и молодые словно избегают друг друга. Лишь незадолго перед кончиной кронпринцессы (она умерла 22 октября, через десять дней после родов) царь навестит ее. У постели умирающей он выслушает просьбу ее о детях и служителях. Царевича словно и нет здесь. О нем — ни слова. О том, насколько обострена была обстановка в тот год (неприятности и огорчения постоянно преследовали царевича и его жену), как напряжены были нервы у Алексея, свидетельствует тот факт, что, вернувшись после лечения из Карлсбада, он (так серьезно готовящий себя к возможному царствованию) запил горькую. Одно время он, по рассказу Софии-Шарлотты, почти каждую ночь напивался до бесчувствия. «…Смерти принцессы много способствовали разнородные огорчения, которые она испытывала», — запишет потом в своем донесении Плейер. Алексей же, характеризуя то время, скажет много позже в Вене: «Отец ко мне был добр, но с тех пор, как пошли у жены моей дети, все сделалось хуже, особенно когда явилась царица и сама родила сына. Она и Меншиков постоянно возмущали против меня отца; оба они исполнены злости, не знают ни Бога, ни совести». Читаем у Плейера: «По возвращении принцессы и по разрешении ее от бремени (вероятней всего, речь идет о первых родах. — Л.А.) все пошло хуже происками Меншикова, который боялся, что престол достанется роду царевича». Значит, в обществе ходили слухи, что князь А. Д. Меншиков в случае смерти царя не желал видеть на престоле кого-либо из рода царевича. Но тогда кого же? Скорее всего, того, кто ближе всех к государю в то время, — Екатерину Алексеевну и (мысль тайная, но, увы, неисполнимая) себя. (Окончание фразы в донесении Плейера может явить собой загадку при условии, если автор, говоря о «роде царевича», не имел в виду его самого. Тогда получается, Плейер уже был убежден, что вопрос о лишении Алексея права наследования престола решен.) «Замечали при царском дворе зависть за то, что она (София-Шарлотта. — Л.А.) родила принца, и знали, что царица тайно старалась ее преследовать, вследствии чего она была постоянно огорчена», — писал Плейер. Предчувствуя кончину и явно желая обезопасить детей и обеспечить им будущее, крон-принцесса пишет царю письмо, благодарит его за оказанные милости и поручает ему своих детей. Своим нежеланием говорить о тяготах и имевших место в жизни жалобах она стремится загасить пламя вражды между супругом и его мачехой. Вызвав гофмаршала своего двора и отдав ему распоряжения, она скажет ему (барон Левенвольд запишет впоследствии): — При жизни моей много было говорено и писано зло-коварных вымыслов, найдутся злые люди, вероятно, и по смерти моей, которые распустят слух, что болезнь моя произошла более от мыслей и внутренней печали, нежели от опасного состояния здоровья моего (София-Шарлотта занемогла через несколько дней после родов «вследствие неосторожности». — Л.А.). Для отвращения такого зла донесите моим родителям, именем моим, что я всегда была довольна и хвалюсь любовию их величеств, не только все исполнено, что в брачном контракте отмечено, но и сверх того многие благодеяния мне оказаны, за что и теперь приношу мою благодарность. (Через несколько дней после ее кончины Плейер будет писать в донесении: «Деньги, назначенные на ея содержание, выдавались очень скупо и с затруднениями».) О царевиче Алексее — у нее ни слова. >XVII 22 октября в полночь София-Шарлотта скончалась. Алексей подле ее постели. Смерть жены потрясла его. Несколько раз за ночь он падал в обморок. На другой день после кончины кронпринцессы — крестины новорожденного. Восприемники — дед и царевна Наталья Алексеевна. Бывшая царица Евдокия получает в Суздале от нарочного, посланного ее братом Авраамом Лопухиным, извещение о рождении внука. 27 октября при большом стечении народа торжественно погребена покойница. Все направляются во дворец к царевичу помянуть усопшую. Выходит из Петропавловского собора царь со своим окружением, мрачный царевич. Говорят о покойнице, ее детях. Вернувшись из собора, Петр Алексеевич неожиданно, на глазах у всех вручает сыну письмо (грозное письмо!), в котором требует переменить себя, угрожая в противном случае лишить наследства. В вину Алексею ставится нерадение к военному делу, его упорство («Еще же и сие вспомяну, какого злаго нрава и упрямого исполняем! Ибо сколь много за сие тебя бранивал и не то что бранивал, но и бивал…»). Письмо, подписанное царем в Шлиссельбурге, датировано одиннадцатым октября. Но ведь можно обо всем этом сказать устно? Зачем в письме, читанном при свидетелях? Почему именно в этот день? «В недоумение приходит всякий здравомыслящий и беспристрастный исследователь, — пишет М. П. Погодин. — Что за странности? Царь пишет письмо к сыну с угрозою лишить его наследства, но не отдает письма, и на другой день по написанию рождается у царевича сын, новый наследник; царь держит у себя письмо и отдает только через 16 дней, в день погребения кронпринцессы, а на другой день после отдачи рождается у него самого сын!» Вероятно, кто-то может сказать: но ведь Петр был болен! Верно, но до 16 октября он мог бы отправить письмо, так ли это трудно? И цосле 22 октября он уже на ногах. «Если Петр написал письмо в показанное число, в Шлиссельбурге, то зачем не послал его тотчас к сыну? Зачем держал 16 дней, воротясь в Петербург? — читаем далее у М. П. Погодина. — Рождение внука должно б было изменить решение: если сын провинился, то новорожденный внук получал неотъемлемое право на престол! Зачем бы определять именно число? Пролежало оно 16 дней в кармане, для чего же напоминать о том, для чего напирать, что письмо писано за 16 дней. Ясно, что была какая-то задняя мысль. Она видна и в подстрочном примечании к печатному розыскному делу: «Понеже писано то письмо до рождения царевича Петра Петровича за 18 дней, и тако в то время был он царевич Алексей Петрович один»… Во всем этом действии нельзя не видеть черного плана, сметанного, в тревоге, белыми нитками». Прервем чтение исследования М. П. Погодина. Приглядимся к событиям. Петр Алексеевич холоден к своей первой жене. Возможно, за делами и новой любовью забыл ее вовсе. Сын на стороне матери. Разве всякий сын, видя поражение и унижение матери, не встает на ее сторону? Даже питая уважение к отцу. Не станет ли он искать возможности облегчить состояние матери своими действиями? Явно сложными станут его отношения с отцом. Как определить свое отношение к нему? Можно ли простить унижение матери? Увлечение новой женщиной? Какое смятение в душе испытывает сын, глядя, как место матери занимает другая, чужая женщина! А она, новая супруга, не станет ли ревниво наблюдать за отношениями мужа к сыну, к прежней семье. Разве не оправданно возникновение неприязни и вражды между мачехой и пасынком (при жизни матери)? Разве не потенциального врага видит женщина в пасынке (если учесть, что разница в возрасте между ними не так уж и велика)? Ясно, что мачеха (при живой первой жене) будет ревностно относиться к мужу, ревностно наблюдать за отношением его к сыну, к прежней семье… Алексей — человек со сложившимся характером, взглядами, и за его спиной определенный круг людей. На его стороне древний российский закон о престолонаследии. Что станет с ней, Екатериной, лишись она неожиданно мужа? На чьей стороне закон? Ясно, что не на ее. Выходит, прощай власть, прощай та жизнь, в которую с трудом верилось и к какой так стремилась она! Шаткое положение у нее станет в случае кончины мужа. Шатким станет оно и у ее сторонников. Как же выйти из ситуации? Можно ли выйти из нее? Вот если бы не было Алексея… Царевич Алексей Петрович… К отцу тянется, а отношения-то между ними сложные. С характером наследник, норовит свое в жизни утвердить, отцу подчас напротив. А если столкнуть их? Сыграть на этом? Кому первому пришла эта мысль — ей ли или кому-то из ее партии? Не будем судить о том. «Верно, он возымел желание предоставить престол детям от любезной своей Екатерины, — пишет М. П. Погодин. — Екатерина, равно как и Меншиков, коих судьба подвергалась бы ежеминутной опасности, в случае смерти царя, старались, разумеется, всеми силами питать эту мысль, пользуясь неосторожными выходками царевича. Они переносили Петру все его слова, толковали всякое движение в кривую сторону, раздражая Петра более и более. И вот, лукавая совесть человеческая вместе с сильным умом, началаподбиратьдостаточные причины, убеждать в необходимости действия, оправдывать всякие меры, она пугала прошедшим, искажала настоящее, украшала будущее, — и Петр решился! Он решился, и уже, разумеется, ничто не могло мешать ему при его железной воле, пред которою пало столько препятствий. Погибель несчастного царевича была определена…» Возможно, мысль о лишении царевича наследования престола возникла давно. Однако пока у того не было детей, вопрос этот как бы повисал в воздухе. Но вот у царевича рождается дочь Наталья и невестка скоро вновь в положении. Пора приступать к действию. Если она родит внука, то Петр, даже если он найдет причины лишить Алексея престола, вынужден будет предоставить престол новорожденному. Но Екатерина сама на сносях! А если царица родит сына? Внук Петров не должен быть на престоле! Как же быть? Как выйти из положения? И вот является письмо, писанное будто бы за день до рождения внука. «Так начинается комедия, которая должна была разыграться страшной трагедией, — пишет историк, — беспримерной в летописях государств и народов, от которой содрогается сердце и приходит в недоумение рассудок. Письмо — это обвинительный акт, на который предполагалось сослаться впоследствии. Оно отдано в публике, чтоб приготовить заблаговременно свидетелей. Оно надписано числом накануне рождения у царевича сына, ибо, по рождении этого внука, нельзя было не упомянуть об нем, нельзя грозить вполне о лишении наследства, когда явился еще новый полноправный наследник. Письмо отдано, и на другой день рождается у самого царя сын. Какую тревожную ночь провели Петр и Екатерина в ожидании этого дорогого гостя, как билось у них сердце при всяком ощущении. Какова радость должна была быть у них при первом крике этого младенца, который приводил их торжественно к цели, и увенчивал все тяжелое темное дело». Почему же письмо датировано 11 октября? Будь оно означено одним из последующих чисел, было бы явно, что он рассердился за рождение наследника у сына. И надо было поспешать царю, роди Екатерина сына, дело приняло бы такой оборот, что он уничтожает Алексея потому, что у него самого сын родился от любимой жены, и он уже не смог бы сказать — «лучше будь чужой добрый, чем. свой непотребный». «Если бы Петр, — говорит один из русских историков прошлого столетия, — не имел намерения лишить внука престола, зачем же было давать сыну такое письмо, которое, будто бы, написано до рождения внука». (Позже Алексей откажется от престола за себя и за сына.) В угнетенном состоянии Алексей решил обратиться к Кикину, посоветоваться с ним. Трудно с мыслями собраться. Отец впервые при всех высказал свою неприязнь сыну. Письмо писано не отцом — это ясно. Царевич хорошо знал нрав отца и его отрывистость в письмах. Здесь писал кто-то другой. Все шло будто по какому-то плану, кем-то начертанному. В последнее время отец не поручал ему дел, словно не хотел, чтобы царевич «снискивал» добрую славу. А Меншиков делал все, чтобы наследник запил. Письмо Алексей перечитал несколько раз. «В нерадении к делу военному обвиняет, — думалось царевичу. — Да разве можно человека обвинять в его неприязни к войне? Преступление ли это? Пишет: сколько лет не говорю с тобой. И сие ложь. После женитьбы три года я в разъездах, по его повелению. Не его ли поручения выполнял? И он доволен был действиями моими. А ныне выясняется, ни к чему не пригоден я?! Да если бы хотел дело поправить, так ли поступил бы? Мог бы, к примеру, приставить людей, чтоб напоминали сыну о деле, понуждали его. Только отец не об том думает, не надобно ему этого». Своими мыслями Алексей поделился с Кикиным. — Тебе покой будет, как ты от всего отстанешь, — говорил тот. — Отрекись, чтоб отца успокоить. Я ведаю, что тебе не снести за слабостью своей, а напрасно ты не отъехал, да уж того взять негде. — Волен Бог да корона, — изрек Вяземский, — лишь бы покой был. Царевич попросил Апраксина и Долгорукова уговорить отца, чтобы он лишил его наследства и отпустил. Оба обещали. Князь В. В. Долгоруков, близкий к государю, прибавил: — Давай писем хоть тысячу, еще когда это будет… Это не запись с неустойкою, как мы преж сего меж себя давывали. Царевич написал письмо. Он отрекался от престола. Через три дня письмо было подано царю. Алексей Петрович просил лишить его наследства. «Хотя бы и брата у меня не было, а теперь брат у меня есть, которому дай Боже здравия». Долгоруков сообщил ему, что отец доволен письмом и лишит наследства, но добавил: — Я тебя у отца с плахи снял. Теперь ты радуйся, дела тебе ни до чего не будет. В Вене Алексей Петрович скажет, что был против отречения и что только силою и страхом его принудили подписать его. Скажет, что боялся насильственного пострижения, отравления. 15 ноября, последовал царский указ о наследстве, по которому государь мог предоставить наследство кому угодно из детей, невзирая на старшинство. У иностранцев является догадка, что царевич Алексей Петрович будет лишен наследства. Цесарский посланник сообщает в письме к премьер-министру о своем разговоре с Петром Алексеевичем: «Теперь я понимаю побудительную причину, для которой царь издал последний закон, определяющий все недвижимое родовое имение одному из сыновей но в то же время предоставляющий отцу полную власть назначать себе наследника без всякого уважения права старшинства, и я уверен теперь, что царь принял намерение исключить от наследства старшего своего сына, так что мы некотда увидим Алексея постриженным, заключенным в монастырь, и принужденным проводить остаток дней своих в молитве и псалмопении. 15 ноября 1715 года». Между тем отец вскоре занемог. Положение его было так опасно, что все министры и сенаторы несколько дней не покидали покоев государя. 2 декабря он приобщался Святых тайн. Шепотом поговаривали о возможной близкой кончине. — Отец твой не болен тяжко, он исповедуется и приобщается нарочно, являя людям, что гораздо болен, а все притвор, — шептал опытный Кикин. — Что не причащается, у него закон на свою стать. Лишь однажды за время болезни Алексей навестит отца. Нельзя не согласиться с замечанием М. П. Погодина, что если бы царь действительно был болен, то болезнь могла испугать и Екатерину с Меншиковым и побудить к скорейшему решению начатого дела. Если он притворялся, продолжает историк, то, значит, хотел иметь для решения предлог. После рождества, 19 января 1716 года, царь пишет ответ на письмо сына. «Спросим опять: на что письма, если б не было умысла употребить их в дело впоследствии на предположенном суде? Разве не могли бы вестись переговоры на словах между отцом и сыном? Во втором письме Петр придирается еще, если так можно выразиться, безотчетнее, безлогичнее: так и видишь, что несчастный отступает перед ним, уклоняется, жмется к стене, а тот, с поднятыми руками, напирает плотнее и плотнее. «Ты отказываешься от престола, — говорит он, — да разве я сам не могу тебя лишить его, на это есть всегда моя воля, а ты зачем не отвечаешь мне на упреки в негодности?» «Помилуйте, что отвечать ему более, если он с обвинением вполне соглашается, и даже наказание за негодность безусловно принимает, отказываясь от престола?» Когда читаешь документы, приводимые в исследованиях, невольно напрашивается мысль: а по силам ли было Екатерине Алексеевне додуматься до всего этого? Не вела ли эту хитрую и обворожительную женщину чья-то более опытная рука? Интересно было бы узнать поболее об окружении этой женщины. Возможно, кто-то из историков возьмет на себя сей труд, и мы будем счастливы ознакомиться с ним. У нас ведь много тем, не затронутых в исторической науке. Нет, например, серьезного исследования о Немецкой слободе. А тема тоже немаловажная для познания действительных событий в России на исходе XVII и в начале XVIII века. Одно можем сказать уверенно: Екатерина Алексеевна, как и всякая женщина, хорошо изучившая нрав своего супруга, без труда управляла его чувствами, могла направить их в нужное русло. Письмо царь заканчивал следующими грозными словами: «Отмени свой нрав, и нелицемерно удостой себя наследником, или будь монах; ибо без сего дух мой спокоен быть не может, а особливо, что ныне мало здоров стал. На что по получении сего дай немедленно ответ, или на письмо, или самому мне на словах резолюцию. А буде того не учинишь, то я с тобою как с злодеем поступлю». — Дай знать отцу духовному, что идешь в монастырь по принуждению — ни за какую вину, — посоветовал царевичу Вяземский. Алексей то и сделал. Отцу же, на другой день по получении письма, сообщил, что «по болезни не может много писать и желает монашеского чину». Ответ царевича застает царя врасплох. Впрочем, происходит это, возможно, оттого, что в голове у него не сложился до конца план, как поступить с сыном. Ясно ему и то, что клобук к голове не прибивают гвоздями. А сын молод, умом Бог его не обделил. Нерешительностью отца объясняется и непоследовательность его действий, когда он, получив одно согласие сына; требует от него следующего. Через неделю отцу уезжать за границу. Именно к этому времени относится рассказ датского посла Вестфалена, о котором мы упоминали ранее и к которому вернемся вновь. Посол сообщал, что Екатерина, собираясь следовать за супругом за границу, боялась оставить в России Алексея, который в случае смерти Петра овладел бы престолом во вред ей и ее детям; поэтому она настаивала, чтобы царь до отъезда из Петербурга порешил дело царевича; он не успел этого сделать, вынужденный уехать раньше. Мы привели рассказ посла дословно, как он излагается в «Русском биографическом словаре». Отец навестил больного сына, сказал при прощании: — Это молодому человеку не легко; одумайся, не спеши, потом пиши ко мне, что хочешь делать, а лучше бы взяться за прямую дорогу, нежели идти в чернецы. Подожду еще полгода. И вновь одно «но». Первым его заметил М. П. Погодин. «Тягостно предполагать в нем лицемерие; не говорил ли он искренно? Так к чему же было говорить! На что были Петру отвлеченные обещания: буду стараться, буду исправляться, буду заниматься. Возьми его с собою просто, и заставляй делать что угодно». Царь уехал. За ним последовал вскорости в Карлсбад А. Кикин, обещав найти царевичу место в чужих краях. Еще в предыдущую поездку Алексея Петровича за границу его друзья советовали задержаться с возвращением на родину, потянуть время. Авось да что-либо выйдет. Авось, с грустной иронией замечает Погодин, входило в планы царевича и его партии, точно как и в план царя со своими наперсниками. Авось царь умрет, думали одни; авось царевич как-нибудь попадется и сам причинит себе гибель, думали другие. Внешне же все шло достойным образом. Велась переписка между царем и его сыном. Сообщал Алексей Петрович и матушке о здоровье братца и сестриц. Интересовалась и царица здоровьем детей царевича. Вяземский между тем просит брата Семена отыскать в своих московских бумагах купчие на Евфросинью и Ивана Федоровых. Купчие Семеном не найдены. >XVIII В конце сентября из Копенгагена приехал царский гонец и вручил Алексею Петровичу третье письмо с требованием либо постричься в монахи, либо ехать к отцу, на войну. «Неужели Петр хотел, чтобы царевич приехал и вдруг принялся за войну? Какую важность, какое значение имело б это насильственное занятие? Ясно, что Петр не имел в виду такого неблагонадежного исправления, а говорил, чтобы сказать что-нибудь, и вызвать какие-нибудь новые обстоятельства поудобнее, — пишет историк, — это новый ход в шахматной игре, а может быть, и обстоятельства были уже подготовлены, и ход вел к мату». Так и хочется высказать свою догадку: а не умышленно ли было предоставлено время для обдумывания своих действий и принятия решения Алексею? И не рассчитан ли за полгода разлуки его ответ и вероятные действия? Царевич явно опасался за свою жизнь. В Вене он скажет Шенборну: — За год пред сим отец принуждал меня отказаться от престола и жить частным человеком или постричься в монахи; а в последнее время курьер привез повеление — либо ехать к отцу, либо заключиться в монастырь: исполнить первое значило погубить себя озлоблением и пьянством; исполнить второе — потерять тело и душу. Вероятно, Кикиным было найдено убежище для Алексея, и потому он принимает решение: бежать. Отцу он напишет, что едет к нему, но после Данцига исчезнет. В новой столице узнают о скором отъезде Алексея Петровича за границу, к отцу. — Где ты оставишь Евфросинью? — поинтересовался Меншиков. — Я возьму ее до Риги, а потом отпущу, — ответил царевич. — Возьми ее лучше с собою, — заметил князь. Что за странность: давать совет, который заведомо вызовет гнев у государя? Кто-кто, а Меншиков знал, что с царем шутки плохи. На что же он рассчитывал и мог ли без ведома Петра советовать Алексею брать с собой чухонку? И не прав ли М. П. Погодин, писавший, что князь советовал, надеясь на Петра, будучи уверен, что не подвергнется его гневу за свой предательский совет? Евфросинья Федорова сыграла роковую роль в деле царевича. Косвенные данные говорят о том, что она была человеком, доверенным Меншикову. Иначе чем объяснить тот факт, что из главных лиц, привлеченных по делу Алексея Петровича, она, одна из немногих, избежала застенка и не была предана суду? Забежим немного вперед и сообщим, что через некоторое время после кончины царевича, именно 5 июля 1718 года, на докладной выписке о колодниках появится царская резолюция: «Девку Евфросинью отдать коменданту в дом и отпускать со двора со своими людьми». Перед отъездом из Петербурга царевич посетит сенат, простится с сенаторами. Они выразили ему свое сочувствие. Покидая залу, наклонившись к Долгорукову, Алексей Петрович шепнул на ухо: — Пожалуй, меня не оставь. — Всегда рад, — отвечал Яков Долгоруков, — только больше не говори: другие смотрят на нас. Александр Данилович напишет в тот же день письмо государю о скором отъезде царевича из России. В хмурый сентябрьский день карета царевича тронулась в путь. Алексей покидал Петербург в сопровождении Евфросиньи, ее брата и служителей: Носова, Судакова, денщика Петра Мейера (умрет в крепости 5 сентября 1718 года). Миновали Ригу. Не доезжая Митавы, в дороге встретились с теткой царевича, Марьей Алексеевной. Она ездила лечиться в Карлсбад и теперь возвращалась домой. Царевна любила племянника. Разговор между ними шел сердечный. Говорили о матери, отце. Не любила Марья Алексеевна, как и сестры ее София, Марфа и Екатерина, Петра. Не по душе ей были его нововведения, немцы близ престола. При Марье Алексеевне теперь служил, кажется, Кикин. Держала она связь с Суздалем. Натура деятельная, волевая, царевна, как и многие другие из русской знати, желала видеть на престоле Алексея, потому говорила с ним откровенно. Давала советы. Сказала при прощании: — Я тебя люблю и всегда рада всякого добра, не много вас у нас; только б ты ласков был. (Царевна Марья Алексеевна подвергнется допросам и заключена будет, в Шлиссельбургскую крепость 2 июля 1718 года.) Больно было за мать, тетку, за новые многочисленные мытарства. Не потому ли в письме к Афанасьеву царевич напишет, что возвращаться не хочет «для немилости вышних наших». (Афанасьев 8 декабря 1718 года будет казнен близ гостиного двора у Троицы. Ему отсекут голову.) В Митаве Алексей Петрович встретился с Кикиным. — Поезжай в Вену, к цесарю, — говорил тот, — там не выдадут. Сказывал мне Веселовский, что его спрашивают при дворе: за что тебя лишают наследства? Я ему отвечал: знаешь сам, что его не любят; я чаю, для того больше, а не для чего инаго. Веселовский говорил о тебе с вице-канцлером Шенборном, и по докладу его цесарь сказал, что примет тебя, как сына: вероятно, даст денег тысячи по три гульденгов в месяц. Миновав Данциг, царевич исчез. Вместе с почтенным историком остановимся на этом решительном действии Алексея Петровича. Может быть, оно было подготовлено государем? — вопрошает М. П. Погодин, и мы прислушаемся к этому голосу, ибо мысли такие рождались (и неоднократно) у нас. Приглядимся, какие именно сомнения породили этот вопрос у историка. «Царевич решился бежать, удостоверенный Кикиным, что у цесаря готово ему верное убежище. А кто уверил Кикина в таком покровительстве, которое решило его ступить этот важный и опасный шаг, грозивший смертью? Кто же убедил Кикина? Веселовский, первый, деятельный и ревностный агент Петров во всем этом деле (резидент в Вене). Он сказал Кикину, что не воротится в Россию, и тем снискал его доверенность». Бывший до этого секретарем князя А. Д. Меншикова, А. Веселовский, как мы помним, в 1715 году направлен в Вену. «Веселовского Петр вызвал в Амстердам, при известии о совершившемся бегстве; Веселовскому дал инструкцию и грамоту к цесарю, как будто знал наперед, что царевич у цесаря. Веселовский разведал о путешествии и пребывании царевича, подкупал имперских чиновников, руководствовал Толстым и Румянцевым, был, одним словом, правою рукою Петра. Из описаний Шенборном первой встречи его с царевичем следует заключить, что она была неожиданна. Не обманывал ли Веселовский Кикина и не известил ли тотчас Петра, который тогда и вызвал сына, чтобы дать ему повод выехать из России? У цесаря из-под покровительства я всегда-де могу его вытребовать, по народному праву, а если и не вытребую, то беглец и передатчик, он лишается права и надежды вступить когда-нибудь на престол, даже не будет иметь средств поспеть вовремя из такой дали. Так были, может быть, разложены сети, и несчастный попался в них в ослеплении». Меньше чем через год после казни царевича Авраам Веселовский исчезнет. События будут проистекать следующим образом. Получив приказание ехать из Вены, он направится в Регенсбург, откуда (резидентом) к ландграфу Гессен-Кессельскому. Вскоре он будет отозван в Россию. Веселовский находился в Берлине, когда Толстой объявил ему приказание государя и потребовал, чтобы он собирался к отъезду вместе с ним. Недавний резидент принялся отказываться, ссылаясь на болезнь, и вскоре исчез. Тщетно, для разведания о нем, писано было ко всем российским министрам при иностранных дворах. Поручено было и генерал-адъютанту Ягужинскому найти его. К нему писал государь: «Старайся, не можно ль его достать, за что можешь до 15 тыс., или более, обещать и до 12 тыс. ефимков; такоже проведай, что за причины, для чего он не поехал; и ежели важная, не пиши; но привези с собою». В другом письме царь приказывал Ягужинскому не жалеть денег «на оный предмет». «…Не он нам надобен, но дело его». Любопытно, что ландграф Гессен-Кессельский, Карл-Леопольд, отец шведского короля Фридриха I, принял Веселовского под свое тайное покровительство и не выдал его русскому государю. Почему Петр Алексеевич так настоятельно требовал разыскать Авраама Веселовского? Уличить его в пособничестве царевичу Петр I не мог. Ведь именно Веселовский, как говорят документы, открыл местонахождение Алексея и много сделал для его поимки и возвращения в Россию. И почему, когда Кикин сказал на следствии о том, что Веселовский уверил его в готовности цесаря покровительствовать Алексею, не вызван был срочно в Москву Веселовский? А ведь людей привлекали к следствию по малейшему подозрению! Не обладал ли Веселовский такими тайнами, замечает М. П. Погодин, которые счел, рано или поздно, опасными для себя, и потому он рассудил спастись заблаговременно в Англию. (Ах, если б он, умерший ста лет в Женеве, оставил какие-нибудь записки. Они разъяснили бы процесс царевича окончательно! — восклицает Погодин. Вздохнем и мы следом за уважаемым нами человеком.) Довольно подробные сведения о братьях Веселовских находим в одной из энциклопедий, вышедшей в свет в начале нынешнего века. «Веселовский — фамилия русской семьи, многие члены которой известны как видные деятели. Родоначальником был еврейский выходец из Польши (местечко Веселово) Веселовский, со своей семьей принявший православие после того, как оказал крупные услуги московскому правительству при осаде Смоленска (в 1654 году). Он был женат на тетке барона Петра Павловича Шафирова, предположительно, также еврейского происхождения. У сына Веселовского Павла, в свою очередь, было четверо сыновей». Таким образом, мы узнаем, что Веселовские находились в родстве с вице-канцлером П. П. Шафировым. Но читаем дальше: «Абрам Павлович Веселовский… воспитывался у двоюродного дяди своего, вице-канцлера барона Шафирова, у которого он впервые увидел Петра Великого, обещавшего обезпечить его будущность. Веселовский, знавший иностранные языки, начал свою карьеру в качестве частного секретаря при Петре I. Во время Полтавского боя Веселовский состоял адъютантом при Петре, а по одержании победы был послан в Копенгаген для извещения об этом датского короля. В 1715 г. он был назначен на пост русского резидента в Вену (при Карле VI). Веселовский не упускал случая быть полезным своим прежним единоверцам. Евреи-врачи были предметом его особых забот… Замешанный в деле о побеге царевича Алексея Петровича и вызванный царем в Петербург, Веселовский скрылся в Берлине… оттуда отправился в Лондон, где его укрывал брат его Федор Павлович. Затем он переселился в Женеву, принял протестантство и стал заниматься торговлей». Итак, двое братьев Веселовских находились за границей, а двое оставались в России. Исаак Павлович, подобно старшему брату своему Абраму, начал свою службу в Посольском приказе. Он неоднократно, как сообщает энциклопедия, отправлялся с разными поручениями за границу. В связи с опалой брата своего Абрама Павловича Веселовский был удален от государственных дел. От себя заметим, что покровителем этого любителя каламбуров был князь А. Д. Меншиков. О третьем брате — Федоре Павловиче известно следующее: оказавшись в Лондоне в 1716 году, когда последовало удаление тогдашнего русского посланника при английском дворе барона Шака, Веселовский получил приказ остаться в Англии и заведовать посольскими делами. Через год ему дано было звание резидента. Читаем в энциклопедии: «В 1722 г. Веселовский был уволен от занимаемого им поста и получил повеление приехать в Россию. Когда Веселовский, подобно брату своему, отказался вернуться в Россию, Петр I приказал арестовать его, но британское правительство воспротивилось его выдаче». По другим известиям, Веселовскому, в связи с делом его брата и неудачами в дипломатической деятельности, велено было отправиться в Копенгаген на место секретаря посольства. На это повеление, как пишут, Веселовский ответил отказом. «Поелику, — писал он, — его отзывают не для того, чтобы отправить в Данию, а для того, чтобы лишить его свободы за брата Авраама, то, чувствуя себя невинным, он никогда не выедет из Англии». Был у них и еще один брат — Яков. О нем известно, что он в 1719 году состоял при князе А. Д. Меншикове и был его любимцем. Припомним также маленькую деталь: Екатерина Алексеевна, жена Петра Первого, в детстве жила у тетки Веселовской — сестры матери. Эта тетка приняла Екатерину ребенком после смерти ее родителей… Случайное совпадение фамилий или родственная связь? …Миновав Франкфурт-на-Одере, Бреславль, Прагу, царевич прибыл в Вену. Первая встреча — с вице-канцлером Шенборном. Сохранилась записка последнего об этом свидании. — Я приехал сюда просить императора, моего шурина, о покровительстве, о спасении самой жизни моей, — говорил Алексей. Он озирался и быстро пересекал комнату. — Меня хотят погубить, меня и бедных детей моих хотят лишить престола. — Чего же вы желаете? — спросил Шенборн. — Император должен спасти мою жизнь, обеспечить мои и детей моих права на престол. Отец хочет лишить меня и жизни, и короны. Я ни в чем не виноват, я ничего не сделал моему отцу. Отец мой окружен злыми людьми, до крайности жестокосерд и кровожаден, думает, что он, как Бог, имеет право на жизнь человека, много пролил невинной крови, даже часто сам налагал руку на несчастных стрельцов; к тому же неимоверно гневен и мстителен, не щадит человека, и если император выдаст меня отцу, то все равно что лишит меня жизни. Если бы отец и пощадил, то мачеха и Меншиков до тех пор не успокоятся, пока не запоят или не отравят меня. — Может быть, найдется средство помирить вас с отцом? — спросил граф. — На то нет надежды, — сказал Алексей и заплакал. Напряжение, в котором он находился, начинало спадать. — Прошу императора принять меня при дворе открыто и оказать покровительство. Император великий государь, — сказал он более спокойно и добавил: — И мой шурин. На другой день в правительстве приступили к обсуждению вопроса. Ситуация не из простых. Многое надо взвесить. К вечеру решение было принято. Цесарь брал беглеца под тайное покровительство, обещал — против воли царевича не выдавать отцу и намеревался искать возможности примирить с государем. Царевич, услышав о решении цесаря, надолго задумался и произнес с мольбой: — Я согласен исполнить волю императора, но отцу не выдавать; с отцом я готов помириться, но идти к нему ни за что на свете не согласен; в таком случае я погибну телом и душой. Принялись хлопотать за царевича теща и свояченица его, императрица. Хлопотали, возможно, более за детей. В руки императору, с бегством Алексея, попадал крупный козырь, который можно было использовать при удобном случае. На ход событий цесарь смотрел, исходя из своих интересов. Замок Эренберг, в Тироле, на четыре с лишним месяца стал тайным убежищем царевича Алексея Петровича. Петр, встревоженный исчезновением сына, 9 декабря приказал генералу Вейде разведать о нем, отыскать его. Тотчас же были приняты меры генералом, и его люди отправились на розыски. Срочно был вызван в Амстердам Веселовский. Через короткое время местонахождение царевича Алексея Петровича было обнаружено. Прервем здесь увлекательное чтение исследования М. П. Погодина, опубликованного сто с лишним лет назад, не переиздававшегося с тех пор и потому приведенного нами почти дословно. Сделаем паузу. Бывает же так, читаешь, и хочется сделать заметки на полях. Мысли порой возникают даже и не в контексте с читаемым. Видимо, исподволь думаешь о прочитанном ранее. И захотелось на полях записать вот что: царские особы, находившиеся у власти после Петра, — Екатерина I, Анна Иоанновна, Анна Леопольдовна, Петр III, — они ли равны по значимости Алексею — эти продолжатели дела Петрова? Со смертью царевича и кончиной самого Петра на престоле оказались сторонники немецкой партии. Вот в чем беда и трагедия, на наш взгляд, и самого Петра, и сына его, вот та беда, о которой говорил В. В. Стасов, называя не только царевича Алексея, но и самого Петра «глубоко трагическими личностями». И недаром вырвалось у П. Я. Данилевского: «Государственная реформа, которую претерпела Россия, и которая, с государственной точки зрения и в границах государственности, была совершенно необходима, перешла однако же должную меру, вышибла и сбила Россию с народного, национального пути. Пока жив был великий реформатор — господствовал еще над всем русский интерес, по крайней мере в политической сфере. Но, со смертью Петра, немецкое влияние, которому был дан такой огромный перевес, не переставало возрастать, так что во времена Анны можно было сомневаться: не исчезнет ли, не сотрется ли совершенно русский национальный характер с русского (только по имени) государства; не обратится ли русский народ в орудие, в материальное средство для немецких целей». Не вдаваясь в глубину сложных, запутанных событий, развернувшихся в связи с делом Алексея Петровича, к которому были причастны наверное же и Рим, и Вена, и другие государства, не упустим из виду нескольких деталей: — лучшим средством склонения России к Риму католики находили брак царевича Алексея на одной из эрцгерцогинь австрийских и были очень раздосадованы, что этого не случилось; — укрывательство царевича в Австрии, затруднения, связанные с выдачей царевича, осложнили и в конце концов прервали отношения России с цесарем. Австрийский посол Плейер, обвиняемый, а точнее сказать, подозреваемый в интригах в пользу Алексея и против царя, вынужден был покинуть Петербург. Цесарь, не проявив учтивости, предложил, в свою очередь, Веселовскому покинуть Вену, не дав ему времени известить о сем свое правительство. Царь был задет (он ведь не сам выдворял Плейера, а просил венский двор отозвать своего посла), и чтобы ответить должным образом, 17 апреля 1719 года повелел декларацией выслать из России иезуитов. (Мы несколько опередили события, так как царевич еще находится в Вене и не возвращен хитростью Толстого и Румянцева и подкупленными ими лицами в Россию.) Женитьба царевича Алексея, спросим мы себя, не была ли уступкой Петра Риму? Пусть косвенной (все-таки женат не на русской). Петр вел тонкую игру с Римом. Еще в июле 1698 года Петр, прибыв в Вену, чтобы убедить цесаря в совместных действиях и необходимости сообща продолжать войну с турками, собирался оттуда выехать в Венецию. В Риме, следившем за каждым его шагом с момента выезда из Голландии, втайне надеялись, что русский царь инкогнито приедет в Ватикан и присоединится к римской церкви.. Ультрамонтаны преследовали его на пути в Россию. Проведав, что он остановился в Замостье, папский нунций в Варшаве добился приглашения на царский обед. За обедом он завел было с Лефортом разговор о римско-католической церкви, но Франц Яковлевич быстро смекнул, что к чему, и пресек разговор, заявив без обиняков, что иезуитам не дозволят прибыть в Россию. (Напомним, там жили в это время Патрик Гордон и Павел Менезий и покровительствуемые ими люди.) Карл XII, удачно начав войну с русскими, сумел вторгнуться в Польшу и сместить короля Августа, сторонника Петра. При содействии шведов на престоле оказался Станислав Лещинский. Польша разделилась на два лагеря. Русское правительство поддерживало противников Лещинского, и Петр I, выискивая в Европе себе союзников против Карла XII, остановил взгляд свой на Риме. Папским нунциям шведский король (лютеранин) не мог нравиться, как и ставленник его Лещинский. Рассчитав все наперед, Петр Алексеевич направил в Рим своего камергера Б. В. Куракина. Направил инкогнито, с полуофициальным поручением. Секретарем при Куракине был Веселовский. Важно было настроить римский двор против Лещинского. С тем и ехали русские посланники. Искусный по части переговоров, Борис Иванович Куракин принялся тонко склонять папу и кардинала Паулучи к мысли, что, действуя против Карла XII, русский царь защищает-де не одни свои интересы, но и Рима. Ясно, что рьяный лютеранин есть злейший противник римско-католической церкви. О том русский царь всегда помнит. Папа и кардинал слушали внимательно. Куракин, дабы еще более склонить и расположить римский двор к русскому правительству, сказал папе при первой торжественной встрече, что царь имеет особое расположение к папе. Сообщено было, что государь вследствие этого позволил свободное отправление римско-католической веры и в Москве дозволено строительство костелов. (Правда, как о том сообщает Д. А. Толстой, Куракин не дал расписки, что государь позволяет открывать в России свободно римско-католическую веру. Кончилось тем, что папа удовольствовался заявлениями этих удостоверений и обещаний князя Куракина в ответной грамоте своей к царю.) Политические цели всегда брали верх у Петра. Может быть, именно поэтому иезуиты, находившиеся в Москве, были введены в заблуждение и их сведения о решительном желании Петра сблизиться с Римом были в последнем чуть было не приняты за чистую монету. Рим догадывался об истинных убеждениях Петра, весьма склонного к протестантизму. Да и как было не догадываться, когда печатавшиеся в Голландии брошюры против папы находили радушный прием при дворе Петра, расходились по рукам царедворцев и даже переводились на русский язык; во дворце представлялись в шуточном виде конклавы и кардиналы. Было о чем подумать Риму! Не забудем и следующей детали: странно начавшийся Прутский поход и его бесславный конец возвеличили Екатерину I и резко изменили отношение Петра к его сыну Алексею. Почему же Екатерина так возвысилась в глазах Петра после этого самого неудачного и, на взгляд многих, самого непонятного похода Петра? Какое действие она совершила в тот период, остается загадкой. Приведем слова Н. Костомарова: «Впоследствии царь заявил во всеобщее сведение своему народу о каких-то важных заслугах, оказанных Екатериною во время Прутского дела, когда государь со своими военными силами очутился в критическом положении, но в чем именно состояли эти заслуги Екатерины, не объявлял об этом ея царственный супруг, и из всех сохранившихся современных описаний Прутского дела нельзя вывести ничего, что бы могло указывать на важное участие Екатерины». Совсем недавно в руки мне попал дневник Юста Юля, датского посланника, бывшего свидетелем Прутского похода. Вот какие строки мы находим в дневнике: «Во время сражения царица раздарила все свои драгоценные камни и украшения [первым] попавшимся слугам и офицерам, по заключении же мира отобрала у них эти вещи назад, объявив, что оне были отданы им лишь на сбереженье. Короче, смятение среди русских было всеобщим, и от страха большинство не знало, что делает. Относительно царицы надлежит отметить [следующее]. Еще в Москве я слышал, что вечером, в день своего отъезда из [этой столицы], царь объявил Екатерину Алексеевну своею [будущею] супругой…» Петр Павлович Шафиров вел переговоры с визирем и выторговал удачный для Петра мир, по которому туркам отдавался Азов и др. Но вот что удивительно: почему турки пошли на этот крайне невыгодный для них самих мир? Ведь они могли заполучить гораздо больше. Они могли, наконец, уничтожить, разбить русскую армию. Этот вопрос вызывал удивление и у современников. Интересно было бы узнать о мыслях самого визиря, людей, стоявших за ним. Как же удалось удачливому Шафирову заключить этот мир? И почему так радовалась Екатерина Алексеевна после Прутского похода, прибыв на свадьбу к царевичу Алексею? Почему? Откуда эта веселость после бесславного для России заключенного с турками мира? Как будто во время переговоров с турецким визирем П. П. Шафиров выторговал ей право наследования русского престола, ни больше ни меньше. Именно в это время София-Шарлотта отмечает то, что пугает ее больше всего: она видит открытую неприязнь отца к сыну. И почему затем Петр так надолго разлучил молодых? А также спросим себя: какие бумаги увез Авраам Веселовский из Вены? Об этих бумагах больше всего беспокоился Петр Алексеевич. Заглянем в замок Эренберг. Именно там мы оставили царевича. Алексей Петрович несколько успокоился оказанным ему приемом. Граф Шенборн передал ему сообщение Плейера из Петербурга. Там были встревожены исчезновением царевича. Тетка, Марья Алексеевна, приехав к детям его, расплакалась и сказала: «Бедные сироты! Нет у вас ни отца, ни матери! жаль мне вас!» Многие из русских кинулись к иностранцам, не получали ли те каких известий о царевиче. В новой столице заговорили разное: будто царевич схвачен подле Данцига царевыми людьми и отправлен в дальний монастырь, другие шептали, что он у цесаря и намерен вернуться летом к матери. Неожиданно стало распространяться известие, будто восстали русские полки в Мекленбурге. Готовятся убить царя, а царицу с ее детьми заключить в тот самый монастырь, где находилась теперь Евдокия. А на престоле заговорщики хотят видеть Алексея. «Здесь все склонны к возмущению, — доносил Плейер, — и знатные, и незнатные только и говорят о презрении, с каким царь обходится с ними… что их имения разорены вконец податями, поставкою рекрут и работников в гавани, крепости и на корабельное строение». Донесение Плейера, верно, обрадовало и ободрило немного беглеца. Но ненадолго. >XIX 19 марта 1717 года в Вену приехал капитан гвардии Александр Румянцев с тремя офицерами. Им было поручено отыскать следы исчезнувшего царевича. Их интересовала личность молодого знатного русского человека, который явно под чужой фамилией (некоторые называли фамилию Коханский) проживал в замке Эренберг. О нем первым прознал Веселовский. Он и направил в тирольскую крепость Румянцева. (Узнал о молодом русском человеке Авраам Павлович Веселовский, подкупив докладчика тайной канцелярии.) Сам же русский резидент принялся вести переговоры с министерством. Но получал пока неопределенные ответы. В Вене поняли, что местопребывание беглеца открыто. К царевичу был направлен секретарь Кейль. Он и сообщил Алексею Петровичу о положении дел. Ему было предложено либо возвратиться к отцу, либо следовать в Неаполь. «Царевич все сказанное ему с величайшим вниманием выслушал… Не говоря секретарю ни слова, он бегал по комнате, махал руками, плакал, рыдал, говорил сам с собою на своем языке, наконец, упал на колени и, обливаясь слезами, подняв руки к нему, вскричал: «О, умоляю императора не покинуть меня, несчастного. Иначе я погибну. Я готов ехать, куда он прикажет, и жить как велит, только бы не выдавал меня несправедливо-раздраженному отцу!» Алексей решил ехать в Неаполь, куда прибыл 6 мая. Отныне он жил в крепости С.-Эльмо. Австрийцы не предусмотрели ловкости русского капитана Румянцева, следующего по пятам за царевичем. Капитан разведал о царевиче все и помчал с донесением к царю, а 28 июля он и Толстой прибыли в Вену. Вместе с Веселовским они были на аудиенции у немецкого императора Карла VI. Еще в Спа граф Толстой и капитан гвардии Румянцев получили наказ от Петра, как вести дело. Написал Петр Алексеевич и сыну: «Понеже всем есть известно, какое ты не послушание и презрение воле моей делал и ни от слов, ни от наказания не последовал наставлению моему; но, наконец обольстя меня и заклинаясь богом при прощании со мною, потом что учинил? Ушел и отдался, яко изменник, под чужую протекцию! Что не слыхано не точию междо наших детей, но ниже междо нарочитых подданных. Чем какую обиду и досаду отцу своему и стыд отечеству своему учинил! Того ради посылаю ныне сие последнее к тебе, дабы ты по воле моей учинил, о чем тебе господин Толстой и Румянцев будут говорить и предлагать. Буде же побоишься меня, то я тебя обнадеживаю и обещаюсь богом и судом его, что никакого наказания тебе не будет, но лучшую любовь покажу тебе, ежели воли моей послушаешь и возвратишься. Буде же сего не учинишь, то, яко отец, данною мне от бога властию проклинаю тебя вечно; а яко государь твой, за изменника объявляю и не оставлю всех способов тебе, яко изменнику и ругателю отцову, учинить, в чем бог поможет мне в моей истине. К тому помяни, что я, все не насильством тебе делал; а когда б захотел, то почто на твою волю полагаться? Что б хотел, то б сделал». Толстой и Румянцев добивались возможности встречи с царевичем. Веселовский вторил им. Цесарь был уклончив в ответе. Толстой добился приема у тещи Алексея и показал ей в немецкой копии письмо Петра к сыну. Ознакомившись с письмом, герцогиня пообещала графу Толстому, что изыщет способы, «чтоб сделать славное дело, такого великого монарха помирить с сыном его». — Никакого примирения! — заявил Толстой. — Царевича должно отправить к отцу вместе со мной. Иначе Петр проклянет его. После разговора с тещей царевича Толстой писал царю: «Что герцогиня говорит, будто не ведают они, где ныне царевич обретается: сие, мнится мне, говорят для того, чтоб, не объявляя о пребывании его в землях цесарских, стараться примирить его с вами. А я по моей рабской должности доношу вашему величеству мое слабое мнение, что цесаря в посредстве такого примирения допускать не безопасно: понеже бог ведает, какие он кондиции предлагать будет! К тому ж между вашим величеством и сыном вашим какому быть посредству? Сие может назваться больше насильством, а не посредством». Выполняя волю Петра, доверенные ему люди — Веселовский, Толстой и Румянцев, а также переводчик Толстого Беневени изыскивают возможности закончить успешно возложенную на них миссию. В ход пущены льстивые обещания, не гнушались и подкупа. Еще ранее Веселовский сообщал, что министр Цицендорф падок на деньги. Деньги сыграли свою роль: Толстому и Румянцеву дозволено было отправиться в Неаполь, к Алексею. Немецкий император Карл VI, похоже, хотел сохранить в тайне местопребывание царевича, но того не хотели Цицендорф и принц Евгений. 24 сентября царские люди прибыли в Неаполь. Толстой бывал в этом городе прежде, знал его, были у него и знакомые здесь. Через день предстояла встреча с Алексеем. Что за люди готовились к встрече с наследником русского престола? Маленький штрих характеризует этих подданных Петра Великого. «Свидание должно быть так устроено, — писалось в инструкции венского министерства неаполитанскому вицерою, — чтоб никто из москвитян (отчаянные люди и на все способные) не напал на царевича, и не возложил на него руки, хотя я того и не ожидаю». Ловок и лих был Александр Румянцев, умен Петр Толстой. Граф Петр Андреевич Толстой имел богатый жизненный опыт. Умел он использовать в свою пользу обстоятельства, извлечь из них выгоду. Когда-то он был в стане противников Петра и его матери. Еще в последний год царствования Федора Алексеевича Толстой был взят ко двору стольником благодаря родству с Марфой Матвеевной Апраксиной, второй женой царя Федора, сестрой петровского адмирала. В дни первого стрелецкого бунта Толстой, которому было тогда 37 лет, вместе с одним из Милославских, «имея в руках роспись именам людей, предназначенных к истреблению, скакал… на крымской лошади из одного полка в другой, крича, что «Нарышкины царевича Иоанна Алексеевича задушили и чтобы с великим поспешением они стрельцы шли в город Кремль на ту свою службу». Позже, по совету Апраксина, Толстой покинул партию Софьи и перешел на сторону Петра. Последний хотя и принял его в число своих людей, но долгое время ему не доверял, как человеку, бежавшему из противного лагеря. Толстой получил воеводство в Устюге, где и угощал в 1694 году генерала Гордона. Позже Толстой участвовал во втором Азовском походе. «Но все это не удовлетворяло его честолюбия, — пишет Нил Попов в биографическом очерке о Толстом, — и он решился покончить навсегда со стариной, пойти, так сказать, навстречу планам царя-преобразователя. Будучи уже женат и имея детей, пятидесяти лет с небольшим, он сам вызвался ехать за границу для изучения морского дела… Толстой доказал своим путешествием, что его способности равнялись скрывавшемуся в нем честолюбию». Поездка позволила Толстому завязать множество знакомств в Италии, и в частности в Неаполе. Существенно отметить и то, что Петр Андреевич побывал и на острове Мальта, у иоанитских рыцарей. Поездка к ним была чуть ли не конечной целью его путешествия. Мальтийские рыцари приняли его радушно. Две недели Толстой находился среди них. Их любезность к нему не имела предела. Надо сказать, что рыцари тогда контролировали чуть ли не все Средиземноморское побережье и умело ориентировались во всех проистекавших событиях, извлекая несомненную для себя из них пользу. Они были грозными властителями судеб многих народов Европы в свое время. Когда Петр Андреевич Толстой посетил мальтийского гроссмейстера, тот, сняв шляпу, сказал, ему: «Я себе почитаю за великое счастье, что ты, великого государя человек, из дальних краев приехал видеть охотою мое малое владетельство, Мальтийский остров». В России в то время Шереметев, ранее всех русских посетивший остров Мальту, носил на груди мальтийский орден. В 1720 году Петр Великий станет гроссмейстером ордена иоанитских рыцарей. Позже долгие годы граф Толстой был в Константинополе русским полномочным послом. Тонкий хитрец, «лиса», большая умница, Петр Андреевич много сделал для России. Своим талантом дипломата он добился того, что один, можно сказать (быстро и умело разбираясь в придворной турецкой кухне), в течение долгих лет сдерживал Порту от нападения на Россию. Можно представить, какого труда стоили русскому послу годы мира с Османской империей. Швеция и другие европейские страны прикладывали все усилия, чтобы столкнуть Константинополь с Россией. Зорким, гибким дипломатом оказался граф Толстой. Лишь в ноябре 1710 года он оказался бессильным изменить ход событий. На заседании дивана было принято решение начать войну с Россией. Толстой был заключен в Семибашенную крепость. Вместе с послом полтора года сидел в тюрьме и переводчик его, рагузинец Флорио Беневени, принятый в русскую службу еще в 1708 году. Их освободят, но ненадолго. После Прутской баталии П. А. Толстой, Ф. Беневени вместе с П. П. Шафировым и М. Б. Шереметевым окажутся в тюрьме, как заложники выполнения Россией условий Прутского договора. Лишь в 1714 году П. А. Толстой вернется в Россию. Многое за эти двенадцать лет, что он находился в Константинополе, изменилось в России. В окружении государя появились новые люди, новые фавориты. Надо было искать связи с ними. «Первым делом Толстого по возвращении из Константинополя, — говорит Вильярдо, — были самые усердные происки, которыми он добился благосклонности князя Меншикова, пользовавшегося тогда полным доверием государя. Толстой знал слабость Меншикова к деньгам и, подарив ему будто бы 20 000 рублей, получил место в царском сенате, где стал ревностно трудиться, как по делам внешним, так и внутренним. Иными словами говоря, Толстой назначен был сенатором с чином тайного советника». Он близок с канцлером Головкиным и вице-канцлером бароном Шафировым. В 1716 и 1717 годах Петр I — за границей. Подле него мы видим и Толстого. Царь направляет его в Англию к королю Георгу для переговоров об общих действиях, но Толстой был холодно принят английскими дипломатами. Случай помог П. А. Толстому отличиться пред государем. Едва стало известно о бегстве царевича Алексея, Толстой, по словам Вильярдо, «сам напросился на эту поездку (в Вену и Неаполь. — Л.А.) точно так же, как прежде вызвался в путешествие в Италию и остров Мальту. Заметив озабоченность царя и надеясь на свое уменье обделывать дела, он сказал Петру, что надеется привезти царевича в Москву. Петр принял его предложение: за успех плана, составленного Толстым, ручались его опытность в такого рода делах и знакомства, сделанные им в Неаполе во время первого путешествия. План Толстого, по словам Вильярдо, был очень прост: он решился действовать через любовницу царевича, родом финку, Евфросинью, которую тот увез вместе с собой. Эта женщина была не глупа и отличалась большим честолюбием, чем и решил воспользоваться Толстой. Действительно, по приезде своем в Неаполь, он успел уверить ее самыми страшными клятвами, — он не затруднялся мыслию об исполнении их, — что выдаст ее замуж за своего младшего сына и даст им тысячу крестьянских дворов. Евфросинья уступила таким пышным обещаниям и склонила царевича возвратиться с Толстым в Россию». Граф Петр Андреевич будет одним из главных деятелей и во время следствия по делу царевича. Его подпись, девятая по порядку, будет стоять под смертным приговором Алексею. С тех пор «тайный советник и от лейб-гвардии капитан Петр Толстой» сделается владельцем нескольких тысяч крестьянских дворов, получит редкий тогда орден Андрея Первозванного. В 1718 году, едва основалась тайная канцелярия, Петр Андреевич был назначен управлять ею. Со времени розыска по делу царевича Толстой стал сближаться с Екатериной Алексеевной, и ему в особенности «обязана она была в последние годы царствования Петра составлением той партии, которая приготовила ей путь к престолу; в день коронования Екатерины Петром (7 мая 1724 года) Толстой получил титул графа», — как пишет Нил Попов. Когда в 1729 году были арестованы Девиер и Писарев, они открыли на пытке о заговоре, по их указаниям были арестованы и другие участники заговора, в том числе и Толстой. По заявлению Вильярдо, Толстой в присутствии следственной комиссии сознался, что не считал своего семейства находящимся вне опасности, если бы по смерти Петра I на престол вступил сын царевича Алексея, а потому и помог тогда Екатерине занять трон. Историк В. Н. Татищев, строго судя о П. А Толстом, назвал его, вместе с А. Д. Меншиковым, «неистовым временщиком». Петр I, по свидетельству Вильярдо, однажды, за несколько недель до своей кончины, говоря о достоинствах и недостатках своих министров, сказал, что Петр Андреевич во всех отношениях способный человек, но, вступая с ним в дела, хорошо в видах предосторожности класть в карман камень, которым можно было б выбить ему зубы, если он вздумает укусить. …Свидание Петра Андреевича Толстого и Александра Румянцева с царевичем Алексеем Петровичем состоялось во дворце у вицероя Дауна. «Царевич трепетал от страха, опасаясь, что его убьют, более всего боялся капитана Румянцева, и попросил для ответа времени на размышление», — доносил наместник немецкому императору. «Мы нашли его в великом страхе, — пишет Толстой Петру 1, — о чем ежели подробно вашему величеству доносить, потребно будет много времени и бумаги; но кратко доносим, что был он в том мнении, будто мы присланы его убить; а больше опасался капитана Румянцева…» 28 сентября состоялась вторая встреча. Надо сказать, что эти посланники царя не бездействовали. Ими был подкуплен секретарь вицероя и склонена на их сторону Евфросинья. Царевич держался твердо. Он ответил отказом на просьбы и требования отца вернуться. Толстой и Румянцев принялись угрожать, начали говорить, что Петр Алексеевич прибегнет к силе, не остановится ни перед чем, чтобы вернуть Алексея в Россию. «Сколько можем видеть, — писал Толстой государю, — многими разговорами с нами только время продолжает, а ехать к вашему величеству не хочет, и не чаем, чтоб без крайнего принуждения поехал. Также доносим вашему величеству, что вицерой великое прилежание чинит, чтоб царевич к вашему величеству поехал, и сказал нам в конфиденции, что он получил от цесаря саморучное письмо, дабы всеми мерами склонять царевича, чтоб поехал к вашему величеству, а по последней мере куды ни есть, только б из его области немедленно выехал; понеже цесарь весьма не хочет неприятства с вашим величеством. Понеже, государь, между царевичем и вицероем в пересылках один токмо вицероев секретарь употребляется, с которым мы уже имели приятство и оному говорили, обещая ему награждение, дабы он царевичу, будто в конфиденцию, сказал, чтоб не имел крепкой надежды на протекцию цесарскую, понеже цесарь оружием его защищать не будет и не может при нынешних случаях, понеже война с турками не кончилась, а с гишпанцами начинается, что оный секретарь обещал учинить». Письмо государю было тотчас же отправлено из Неаполя. Оно должно было утвердить его в мысли, что Толстым и Румянцевым делается все возможное и невозможное, чтобы выполнить его волю, что трудятся царские посланники не покладая рук, изыскивая все возможные ходы и выходы. Одного не сообщил граф Петр Андреевич Толстой — побоялся известить об отчаянии своем в завершении дела, дабы не ввести государя в гнев. О последствиях гнева Толстому не надо было рассказывать. Он пишет к Веселовскому: «Мои дела в великом находятся затруднении: ежели не отчаится наше дитя протекции, под которою живет, никогда не помыслит ехать. Того ради надлежит вашей милости тамо на всех местах трудиться, чтоб ему явно показали, что его оружием защищать не будут, а он в том все свое упование полагает, Мы долженствуем благодарить усердие здешнего вицероя в нашу пользу; да не может преломить замерзлого упрямства. Сего часу не могу больше писать, понеже еду к нашему зверю, а почта уходит». «В последний раз они решились на отчаянный приступ с трех сторон, — пишет М. П. Погодин. — Секретарь, вкравшийся к царевичу в доверенность и передавший ему, будто за тайну, переговоры Толстого с вицероем, должен был отнять у него надежду на покровительство цесаря, в случае если царь будет требовать сына с оружием в руках, по теперешним обстоятельствам, это, де, даже невозможно, ибо война с турками не кончилась, а с Испанией начинается. Вицерой должен был объявить, что разлучит его с Евфросиньею, ибо нужно, де, лишить царя предлога к обвинениям. Толстой придумал испугать вновь полученным письмом о скором прибытии царя в Италию и свидании с царевичем, свидании, которого никто, де, отстранить не может. Вот какие опасности представлены были несчастному царевичу, и все они были в его глазах очень вероятны и возможны. С другой стороны, обещалось полное прощение и жизнь на свободе в деревне с любезною Евфросиньею». О происходившем во время второго свидания Толстого с царевичем можно судить из донесения графа, отправленного государю в тот же день. «И… сказал ему… что мог вымыслить к его устрашению; а наипаче то, будто его величество немедленно изволит сам ехать в Италию. И сие слово ему толковал, будто сожалея о нем, что когда его величество сюда приедет, то кто может возбранить его видеть и чтоб он не мыслил, что сему нельзя сделаться, понеже нималого в том затруднения нет, кроме токмо изволения царского величества: а то ему и самому известно, что его величество давно в Италию ехать намерен, а ныне наипаче для сего случая всемерно вскоре изволит поехать. И так сие привело его в страх, что в том моменте мне сказал, еже всеконечно ехать к отцу отважится. И просил меня, чтоб я назавтра к нему приехал купно с капитаном Румянцевым: «Я-де уже завтра подлинный вам учиню ответ». И с этим я от него поехал прямо к вицерою, которому объявил что было потребно, прося его, чтоб немедленно послал к нему сказать, чтоб он девку от себя отлучил, что он, вицерой, и учинил: понеже выразумел я из слов его [царевича], что больше всего боится ехать к отцу, чтоб не отлучил от него той девки. И того ради просил я вицероя учинить предреченный поступок, дабы с трех сторон вдруг пришли к нему противные ведомости, т. е. что помянутый секретарь отнял у него надежду на протекцию цесарскую, а я ему объявил отцов к нему вскоре приезд и прочая, а вицерой разлучение с девкою. И когда присланный от вицероя объявил ему разлучение с девкою, тотчас ему сказал, чтоб ему дали сроку до утра: «А завтра-де я присланным от отца моего объявлю, что я с ними к отцу моему поеду, предложа им только две кондиции, которые я уже сего дня министру Толстому объявил». Толстой праздновал победу. Знал царь, кому поручать дело! Пребывание графа на Мальте, похоже, много дало ему. Иоанитские рыцари в совершенстве владели бесчисленными приемами хитрости и коварства. Царевич был загнан в угол. В покровительстве, по словам Толстого, отказывали, отец вот-вот должен направиться в Италию, близких, кроме Ефросиньи, нет, они далеко в России. Посоветоваться и опереться не на кого. Кто здесь советчик, в этом чужом и далеком Неаполе? Разве что любимая женщина — Ефросинья. Не знал Алексей, что и любимая его подкуплена и участвует в заговоре. А ведь за ней было, можно сказать, последнее слово. В растерянности и смятении Алексей искал выхода, и возбужденное воображение его рисовало мрачные картины. Выход виделся в одном: просить отца разрешить ему жить в деревне вместе с Ефросиньей. Требование незначительное и могло быть выполнено отцом. А там… там… все же в России, среди русских. Возможно, изменятся обстоятельства. Под утро, успокоенный своими мыслями, он мог облегченно вздохнуть. Встретившись с Толстым и Румянцевым, Алексей сообщал о принятом решении вернуться в Россию в случае выполнения его требования. Толстой и Румянцев (не веря своему счастью!) обещали все, ссылаясь на собственные слова царя, говорили без устали, упоминали о благожелательности цесаря, вицероя. «Не только действительный поход государя, но и одно намерение быть в Италии добрый ефект их величествам и всему Российскому государству принесли», — думал Толстой. В мыслях он готовил письмо Петру Алексеевичу, в котором надо было просить последнего согласиться с требованиями Алексея. Это, по мнению графа, дало бы возможность увидеть всем, каков царевич, прилепившийся к юбке чухонки. Кроме того, женитьбы царевича на Ефросинье отдалила бы его от цесаря, император обязательно потерял бы к нему доверие, а кроме того, сам факт женитьбы исключал бы вероятность сближения Алексея с каким-либо европейским двором. Знал, верно, граф Петр Алексеевич Толстой о том, что принц Орлеанский не прочь был выдать свою дочь за Алексея. Царевич написал письмо отцу, цесарю и министрам. Толстой, боясь упустить добычу, просил в письме к царю о том, чтобы Алексея «содержать несколько времени секретно, для того: когда это разгласится, то опасно, чтобы кто-нибудь, кому это противно, не написал к нему никакого соблазна, от чего может, устрашась, переменить свое намерение». Петр, узнав о решении Алексея, «был вне себя от радости и обещал все собственноручно несколько раз, лишь бы ехал скорее царевич, которого он ждал, как ворон крови». 17 мая 1717 года писал он Алексею: «Мой сын! Письмо твое, в 4-й день октября писанное, я здесь получил, на которое ответствую, что просишь прощения, которое вам пред сим, чрез господ Толстова и Румянцева, письменно и словесно обещаю, что и ныне подтверждаю, в чем будь весьма надежен, также о некоторых твоих желаниях писал к нам господин Толстой, которыя также здесь вам позволится, о чем он вам объявит». Читая письмо, видишь, как далеки отец и сын, как разобщены они. В тот же день Петр спешно отправил письмо к Толстому. «Мой господин! Между другими донесениями писал ты, что сын мой желает жениться на той девке, которая у него, также, чтоб ему жить в своих деревнях, — и то, когда он сюда прибудет, позволено ему будет; а буде, когда здесь не похочет, то можно и в его деревне учинить, по прибытии сюда». А через пять дней Петр пишет Толстому и Румянцеву: «Мои господа! Письмо ваше получил, и что сын мой, поверя моему прощению, с вами действительно уже сюда поехал, что меня зело обрадовало. Что пишете, что желает жениться на той, которая при нем, — и в том ему весьма позволится, когда в наши края приедет, хотя в Риге или в своих городах, или хотя в Курляндии у племянницы в доме. А чтоб в чужих краях жениться, то больше стыда принесет. Буде же сомневаться, что ему не позволят, и в том может разсудить, когда я ему великую так вину отпустил, а сего малого дела, для чего мне ему не позволить? О чем и наперед сего с Танеевым писал, и в том сего обнадежил, что и ныне паки подтверждаю; также и жить, где похочет, в своих деревнях, в чем накрепко моим словам обнадежте его. А что я к нему о сем не писал, — для того, что он в письме своем ко мне не помянул однако ж и сие письмо моей же руки». Петр в нетерпении. Из Петербурга в тот же день, 22 ноября 1717 года, уходит письмо к царевичу. «Письмо ваше… я сего дня получил, в котором пишете о своем отъезде сюда, что мя гораздо обрадовало, котораго сюда вскоре ожидаю. P. S. Писали к нам господин Толстой и Румянцев о вашем желании, очем я позволил, и писал к ним пространно, в чем будьте весьма благонадежны». Итак, дело было сделано. Царевич готовился к отъезду в Россию вместе с Толстым и Румянцевым. Он настоял, чтобы разрешено ему было съездить в Бари, поклониться мощам святого Николая. Оттуда направились в Рим. Евфросинье, под предлогом ее беременности, был подготовлен другой поезд. (Разделение Алексея с Евфросиньей, похоже, входило в дальновидные расчеты противников Алексея.) Как-то получилось, теперь этого не установишь, но Вену миновали тайком, хотя Алексей намеревался увидеться с Карлом VI. Узнав об этом, император пришел к мысли, что Румянцев и Толстой силой увезли царевича из Неаполя. Цесарь послал секретное предписание моравскому генерал-губернатору задержать под каким-либо предлогом царевича и увидеться с ним наедине. В разговоре генералу надлежало узнать, как уговорили царевича ехать в Россию, не принуждение ли здесь сыграло свою роль, устранены ли все помехи, вызывавшие прежде у наследника страх и подозрения, кои заставили его бежать из России. Толстой и Румянцев сумели одолеть и это препятствие. Царевич направлялся в Россию. Пожелания его и Евфросиньи в дороге исполнялись беспрекословно. Служители, бабка, священник высланы были навстречу роженице. Алексей, похоже, был спокоен и даже уверен в своем будущем. Из Твери, за несколько дней до розыска, он писал Евфросинье: «Слава Богу, все хорошо, я чаю меня от всего уволить, что нам жить с тобою, будет Бог позволит, в деревне, и ни до чего нам дела не будет… Для Бога не печалься, все Бог управит…» Успокоенный обещаниями отца, царевич приближался к Москве, не ведая вовсе, что ожидает его в Первопрестольной. Он ехал в надежде, что распри останутся наконец-то позади, а там… а там что, как говорится, Бог пошлет. Полусломленный, он не терял надежды, что будущее за ним. Были на его стороне (и он знал об этом) многие противники Петра. Показывали ему свое расположение князь Я. Ф. Долгорукий, Борис Голицын, Стефан Яворский и другие. Неосторожные откровения Алексея были известны им. Знали они о мыслях царевича, что думал делать, придя к власти. И им не по нутру были немцы близ престола. Партия Екатерины была ненавистна многим русским. «Он имел такие разговоры и столь часто, и с такою малою осторожностью, что они не могли не дойти до императора, и вообще думают, что он таким образом положил основание своей погибели», — писал Голиков. За окном возникали и исчезали деревни. Узнав царевича, люди низко кланялись ему. Испуг и удивление были в их лицах. До Москвы оставалось несколько верст… Заглянем-ка пока еще к одному важному в этом деле лицу. Проследим за его действиями. Как ведет себя царица Екатерина Алексеевна? Некоторые исследователи придерживаются той точки зрения, что в данном деле она была на стороне Алексея. Так ли это? Обратим внимание вначале на следующие факты. В переписке ее тех времен с Меншиковым говорится о многом, но об одном, словно сговорившись, умалчивают — они ни словом не обмолвливаются об Алексее. Словно и нет следствия, словно им нет никакого дела до разворачивающихся событий (а уж они-то знали, что за чем последует). Далее, если бы Екатерина была на стороне царевича, после кончины Петра могла бы свести счеты с Толстым и Румянцевым. Но такого не произошло. И тот и другой после кончины Петра I продолжали оставаться в фаворе. Что же занимало больше всего в этот период Екатерину Алексеевну? Одним из ближайших к ней друзей в это время является камер-юнкер Виллим Монс. Он настолько близок ей, что внимательные царедворцы ищут его милости и оказывают ему всяческие знаки внимания, не забывая при этом одаривать молодого и красивого фаворита подарками. Виллим — родной брат известной нам Анны Монс. Судьба, видимо, зло решила подшутить над Петром: брат и сестра Монсы сыграли роковую роль в его жизни. А если говорить еще точнее, роковую роль сыграли те, кто стоял за этими людьми. Так или иначе, в жизни Екатерины молодой человек значил очень много. И кто ж теперь возьмется доискиваться до истины: желала ли Екатерина видеть молодого фаворита своим супругом или нет? Петр старел. Она была молода. Петр часто болел, и о смерти его поговаривали в разных углах. Было о чем промолчать в письмах. Монс владел не только сердцем, но и волей своей обожательницы. Но Петр был жив, и Петр был государем. У них росли дети, рос их «шишечка» — любимец сын, о котором «Екатеринушка» не забывала упомянуть в каждом очередном письме к мужу. Петр за границей грустил без жены. Разлука с нею была для него прямо-таки болезненна. Может быть, он чувствовал, что возраст его не позволяет иметь прежний успех у этой женщины. «…A что ты пишешь ко мне, чтоб я скорее приехал, что вам зело скучно, тому я верю, только шлюсь на доносителя, коково и мне без вас (в Спа, 1717 г. — Л.А.)… когда отопью воды, того же дня поеду… дай бог в радости видеть вас, что от сердца желаю…» Он пишет «сердешненькому другу» обо всем, что видит за границей: о крепостях и гаванях, политических и военных событиях — словом, обо всех важных и неважных событиях. Шлет ей подарки, говорящие о внимании и любви к ней. Шлет попугаев, канареек, кружева из Брюсселя. Екатерина шлет также письма и подарки. В письмах полушутливый, игривый тон у обоих. Обсуждают очередные минутные увлечения Петра. Екатерина к ним снисходительна. «В каком отношении интересна дошедшая до нас переписка Петра с Екатериной относительно истории злополучного царевича Алексея Петровича! — восклицает М. Семевский. — Есть ли в ней какие-нибудь указания на те злые наговоры мачехи, в которых винил ее сам страдалец царевич! В известных до сих пор цидулках Екатерины не видно подобных козней против пасынка, но зато о нем почти и не упоминает царица: а уж и это знак недобрый, являющий если не нанависть ея, то полное нерасположение к царевичу; за то своего «шишечку» Петра Петровича она постоянно называет «с. — петербургским хозяином», забывая, что в той же столице есть первенец — сын Петра, за которым и должно бы было быть это названье. Итак, если не содержание, то тон, характер переписки Петра с женой немаловажен, между прочим, и для истории Алексея; в общем тоне писем слышна необыкновенная любовь государя к жене, более и более обхватывающая его мощную душу, любовь, которая вела его на все жертвы ради любимой женщины. И жертвы, чисто в духе Петра, закладываются с февраля месяца 1718 года». Отметим же здесь, что именно около 1718 года, несмотря на все свои нежности и предупредительности, высказываемые в письмах к государю, Екатерина заметно остывает к старику. Петр вынужден упрекать ее за молчание. Но молчание явно не случайное. В жизни женщины произошло, видимо, такое событие, которое не позволяло ей браться за перо, дабы нечаянно не выдать своего волнения, своего смятения. «…Она не была способна всецело отдаваться одному человеку, тосковать, терзаться, серьезно ревновать его; притом и набегавшая тоска разсеевалась интимным другом Виллимом Монсом, — Монсом с его фамилией», — отмечает М. И. Семевский. Лишь в 1724 году Петр Алексеевич поймет, что к чему. Монс будет казнен. Но до этого года ни один из птенцов Петровых, зная о происходящем, не сообщит ему ни слова. Характерная черта и «птенцов» и времени. >XX 31 января, в морозный и солнечный день, под звон колоколов Алексей Петрович приехал в родную Москву. Радовала предстоящая встреча с друзьями, любимым городом. Один вид Кремля рождал успокоение и уверенность в благополучном окончании дела. Иное настроение было в стане его сторонников. — Иуда Толстой обманул царевича, выманил; и ему не первого кушать, — сердитуя, говорил Иван Нарышкин. Еще резче выражался Василий Долгорукий в разговоре с князем Богданом Гагариным: — Слышал ты, что дурак царевич сюда идет, потому что отец посулил женить его на Афросинье? Жолв ему, а не женитьба! Черт его несет! Все его обманывают нарочно! Сильно встревожился известием о приезде Алексея Кикин. Он-то знал, что ожидает или может ожидать Алексея, а с ним и всех его сторонников. Случилось именно так, как предполагал и чего боялся Кикин. Едва Алексей оказался в Москве, дело приняло совершенно другой оборот. 3 февраля 1718 года в Кремлевском дворце собрались ближайшие люди Петровы: сенаторы, генералы, министры, духовенство, светские вельможи. В присутствии всех царь обратился к сыну (Алексей был приведен во дворец без шпаги) с выговорами, перечислены были все его вины и потребовано было отречься от престола. Милость царская обещалась при условии отказа от наследства и открытия имен всех людей, кои присоветовали царевичу бегство. Царевич, по утверждению С. М. Соловьева, написал повинную. Затем Петр Алексеевич и его сын вышли в одну из ближайших комнат, и между ними произошел, оставшийся лишь им известный, длительный разговор. Наконец отец и сын вышли к собравшимся. Шум и ропот стихли. Все направились в Успенский собор, где царевич перед крестом и Евангелием должен был прочитать и подписать клятвенную запись, подготовленную заранее вице-канцлером П. П. Шафировым. «Я, нижепоименованный, обещаю пред св. Евангелием, что понеже я за преступление мое пред родителем моим и государем, его величеством, изображенное в его грамоте и в повинной моей, лишен наследства российского престола: того ради признаваю то за вину мою и недостоинство заправедно, и обещаюсь и клянусь всемогущим в Троице славным Богом и судом Его той воле родительской во всем повиноваться, и того наследства никогда ни в какое время не искать, и не желать, и не принимать его ни под каким предлогом. И признаваю за истинного наследника брата моего царевича Петра Петровича. И на том целую Св. Крест и подписуюсь собственною моею рукою». Народу был зачитан царский манифест, в коем перечислялись все вины царевича Алексея Петровича и наследником объявлялся Петр Петрович. Гневный Петр разослал срочно нарочных с приказанием схватить тех, кого назвал ему Алексей. А ведь, казалось, цель достигнута и дело сделано. «Но дело только-только началось!» — пишет М. П. Погодин. Мы не один раз приводили здесь текст из исследования этого русского историка как образчик точности, красоты и силы изложения. Оставим за ним и последнюю главу в описании или раскрытии (как хотите) этого Дела, ибо, на наш взгляд, не было в прошлом столетии по описанию этого дела лучшего пера, нежели у Михаила Петровича. «Но дело только-только началось? Открой все, что думал когда-нибудь, чего желал, ожидал, предполагал. Не помня себя от страха, в смущении всех чувств, раскрывается мало-помалу, но ведь и память не могла сохранить все из десятилетия: внутреннее волнение могло затмить все, и, наконец, естественное желание сколько-нибудь менее повредить друзьям своим и приверженцам могло останавливать язык. Ему кажется всякий раз, что он сказал довольно, что остальное можно скрыть безопасно… Между тем, свозятся со всех сторон свидетели, участники, допросы за допросами, пытки за пытками, очныя ставки, улики, — и пошел гулять топор, пилить пила, хлестать веревка. Запамятованное, пропущенное, скрытое одним, воспоминается другим, третьим лицом, на дыбе, на огне, под учащенными ударами, и вменяется в вину первому, дает повод к новым встряскам и подъемам. Слышатся еще имена. Подавайте всех сюда, в Преображенское!.. А оговаривается людей все больше и больше; от друзей царевича уже очередь доходит до собственных друзей и наперсников царя: князь Яков Федорович Долгорукий, граф Борис Петрович Шереметев, князь Дмитрий Михайлович, князь Михаил Михайлович Голицыны, Боур, Стефан Яворский, Иов Новгородский… даже Ромодановский, Стрешнев, сам Меншиков подвергаются подозрению». Пытки и допросы, замечает историк, показали Петру, что никто, даже из самых близких, ему вполне не сочувствует; что никому из самых преданных он верить не может; что он один-одинешенек; что все огромное здание, им с таким трудом, успехом и счастьем воздвигнутое, может рухнуть в первую минуту после его смерти и задавить всех остальных делателей; что ненавистный сын, где бы ни остался, в тюрьме или келье, сделается, наверное, его победителем… «О, верно в эти минуты Петр чувствовал такую муку, какой не испытывали, может быть, сами жертвы его, жженные в то время на тихом огне, вздерганные на дыбу! Надо порешить окончательно с ним, в нем сосредоточиваются все желания и все надежды противной партии, — казнить. И вот нашлось слово для мысли, давно бродившей в глубине души и не смевшей высказаться, теперь требуемой будто настоятельно причинами государственными. На этом решении остановился Петр; но если б он сделал еще малейшее движение мыслью, то понял бы тотчас, что казнию царевича нисколько не обезпечивается будущее, и если не Алексей, то сын Алексея, Петр, то собственный сын его, теперь возлюбленный, может оказаться еще хуже Алексея, может подвергнуться тому же враждебному влиянию, которого он опасается, еще в большей мере. Нет, в страсти не рассуждается здраво… Надо искоренить всю партию, как искоренены стрельцы, но надо узнать прежде, чего же они хотели именно, что намеревались делать, — и не смотря на все новыя пытки, на все новыя мучения, не смотря на множество показаний, Петр не мог узнать, не мог добраться до средоточия мнимаго заговора, потому что заговора собственно не было нигде, то есть он был везде, носился в воздухе, где поймать и схватить его не достанет силы ни у кого, даже у Петра» Под подозрение подпадают все, даже когда-то близкие Петру. 10 февраля 1718 года в Суздаль прибывает инквизитор Тайной канцелярии Скорняков-Писарев. Он сразу же едет в суздальский монастырь и застает врасплох бывшую царицу Евдокию. Она в «мирском платье, в телогрее и повойнике». Об иноческом платье забыто. В шкатулке сыщик находит два письма. Евдокия кидается отнять их, но у Скорнякова-Писарева невозможно что-либо из рук вырвать, опыт многолетний. Письма из Москвы. Писаны недавно. Явно предназначены для сведения старицы, так как сообщалось в одном из них о скором приезде царевича в древнюю российскую столицу. Начинается вскоре розыск по «суздальскому делу». Напишет Евдокия собственноручно: «Февраля, 21 дня, бывшая царица, старица Елена, привезена на Генеральный двор и с Степаном Глебовым на очной ставке сказала, что с ним блудно жила, как он был у рекрутского набору; и в том я виновата. Писала своею рукою я, Елена». В середине марта казнены были Глебов, Досифей, Кикин и другие. «…Кто колесован, кто повешен, у кого вырваны ноздри, у кого отрезан язык, кто посажен на кол, кто высечен кнутом. Петр приезжал на место казни и смотрел на мучения несчастных. Говорят, что Кикин на какой-то упрек сказал: ум любит простор, а от тебя ему тесно». Устрялов сообщает следующее: «…Глебов с того времени, как посажен был на кол, никакого покаяния учителям не принес, только просил тайно в ночи, чрез учителя иеромонаха Маркелла, чтоб он сподобил его Св. Тайн, как бы он мог принести к нему каким образом тайно, и в том душу свою испроверг». Евдокия Федоровна, бывшая царица, 20 марта 1718 года была отправлена в Ладожский монастырь. (После смерти Петра Алексеевича она будет по приказу Екатерины Алексеевны, напомним, заключена в Шлиссельбургскую крепость.) «…Петр с остальными жертвами, страшным поездом отправился в Петербург, для новых розысков. Прошел месяц. Приехала из-за границы и Евфросинья, которая вскоре разрешилась от бремени в крепости». (Как вовремя она была доставлена! Словно рассчитано было прежде и ее запоздалое прибытие в Россию, и ее показания. — Л.А.) С нее взяты показания. Была устроена очная ставка ей с Алексеем. Евфросинья указала на прежние высказывания Алексея, представила новые улики. Начались новые допросы и пытки. «13 июня наряжен суд, из 127 человек первых сановников государства. Докладывают, разбирают, изследуют, а между тем пытки продолжаются в самом сенате, пред лицом всех верховных судей… Ходили слухи, что царевич помешался в уме и пил мертвую». В тот же день, как был «наряжен суд», всем духовным лицам объявили о привлечении царевича Алексея Петровича к суду. А через шесть дней последовал первый розыск царевича. Назначено было 25 ударов. «Всю ли сказал правду, не утаил ли чего?» М. П. Погодин приводит вопросы, которые предлагались царевичу: «…хотел учинить бунт (в Мекленбурге) и к тем бунтовщикам приехать, и при животе отцове, и прочее, что сам показал, и своеручно написал, и пред сенатом сказал: все ль то правда, не поклепал ли и не утаил ли кого?» Царевич Алексей Петрович отвечал: «Ежели б до того дошло, и цесарь бы начал то производить в дело, как мне обещал, и вооруженною рукою доставить меня короны Российской, тоб я тогда, не жалея ничего, доступал наследства, а именно: ежели б цесарь за то пожелал войск Российских в помощь себе против какого-нибудь своего неприятеля, или бы пожелал великой суммы денег, то б я все по его воле учинил, также и министрам его и генералам дал бы великие подарки. А войска его, которые бы мне он дал в помощь, чем бы доступать короны Российской, взял бы я на свое иждивение, и одним словом сказать: ничего бы не жалел, только чтобы исполнить в том свою волю». «Это — важнейшее признание, разумеется насильственное, после посещения Толстого с собственноручными запросами царя, июня 22, — и в чем же состоит оно? В одних намерениях и предположениях, — без малейшего действия, — пишет историк. — Как страшно звучит здесь частица бы: дал бы, пошел бы, взял бы, — частица бы, ведущая, однако же, на плаху! А в подлинных документах тайного Венского архива нет ни единого слова даже и о предположениях этих, намерениях и переговорах». На основе показаний Алексея, полученных в пытке, суд приговорил его к смертной казни. Но и в день приговора царевич был крепко бит. Между тем по Петербургу из уст в уста предавалось огласке решение суда о неминуемой казни царевича. «Потому что, — говорилось в заключении суда, — из собственноручного письма его, от 22 июня, явно, что он не хотел получить наследства, по кончине отца, прямою и от Бога определенною дорогою, а намерен был овладеть престолом чрез бунтовщиков, чрез чужестранную цесарскую помощь и иноземные войска, с разорением всего государства, при животе государя, отца своего. Весь свой умысел и многих согласных с ним людей таил до последнего розыска и явного обличения в намерении привести в исполнение богомерзкое дело против государя, отца своего, при первом удобном случае». 26 июня 1718 года, «по полуночи в 8 часу, начали собираться в гварнизон; его величество, светлейший князь, Яков Федорович, Гаврило Иванович, Федор Матвеевич, Иван Алексеевич, Тихон Никитич, Петр Андреевич, Петр Шафиров, генерал Бутурлин, и учинен застенок, и потом, быв в гварнизоне до 11 часа, разъехались» — такое известие зафиксировано в записной крепостной книге. «Того ж числа, по полудни в 6 часу, будучи под караулом, в Трубецком раскате, в гварнизоне, царевич Алексей Петрович преставился», — сообщено Н. Устряловым. 27 июня, в годовщину Полтавской битвы, царь отстоял обедню в Троицком соборе и принимал поздравления. Был обед на почтовом дворе, у князя Меншикова. Затем все гости направились в сад государя, где «довольно веселились, потом, в 12 часу, разъехались по домам». В тот же день, вечером, тело царевича положили в гроб и перенесли в губернаторский дом. 29 июня — именины царя. Обед во дворце, спуск самого большого корабля, фейерверк и пир. Пытан Авраам Лопухин. 30 июня, в понедельник, при стечении царских вельмож, в присутствии царских особ, в соборе, торжественное отпевание царевича и затем — погребение. «Все прощались и целовали ему руку». Как кончил жизнь царевич? Версий много. Но кто теперь укажет истинную? И они ли суть главное? Послы и резиденты спешили известить свои правительства о случившемся. Возьмем наугад одно из сообщений того времени. Гамбург, 2 августа. Из Петербурга… «…Тело покойного царевича, быв в продолжении нескольких дней, по приказанию царя, выставлено в обитом черным бархатом гробе, в церкви Св. Троицы, где все желавшие могли его видеть и дозволено было прикладываться к его руке, предано земле в крепостном соборе, возле его супруги. Рассказывали, что когда по объявлению царевичу смертного приговора, он был поражен апоплексическим ударом, и по совету врачей приказано было нужным открыть ему кровь, было слишком много выпущено крови, и что таким образом он скончался в тюрьме, в сильном страдании». Здесь мы и поставим точку. >Книга вторая Внук государя >I Советник курфюрста саксонского и короля польского Иоанн Лефорт, хорошо знавший жизнь русского двора и бывший своим человеком во многих именитых домах Петербурга, 15 декабря{1} 1723 года сообщал в одной из реляций: «Я знаю из верных источников, что здоровье царя (Петра I. — Л.А.) вовсе не так хорошо, как оно кажется. Характер его все более и более меняется, постоянно задумчивый, даже меланхолический, очень мало занят чтением и совсем не бывает в адмиралтействе. Он ищет уединения, так что остерегаются говорить с ним о делах. Только священник, его доктор и еще несколько шутов могут входить к нему, другим же никому не позволяется, когда он в мрачном настроении духа. Есть люди, которые сомневаются в назначенной коронации (его второй супруги. — Л.А.). Замечают, что царь оказывает больше привязанности к сыну царевича, чем прежде. Я боюсь, чтобы не было какого волнения». Словно какие-то глубокие сомнения охватывали государя. Замечали, он говеет усерднее обыкновенного, с раскаянием, коленопреклонением и многими земными поклонами. Голштинский посланник Бассевич, человек опытный, умный, в сущности, руководивший внешней политикой Голштинии, с настороженностью подмечал, что Петр I, делая все «для удаления от престола сына непокорного и несчастного Алексея… в то же время воспитывал его так, чтоб тот мог быть достойным короны, если б по какому либо случаю она досталась ему в удел». Уже более двух лет рота из 40 гренадеров, отроков из дворянских фамилий, для развития во внуке Петра I вкуса к военному делу, занимала караул в его покоях и вместе с ним упражнялась в военных экзерцициях. Чутко улавливая настроение своего царственного супруга, Екатерина Алексеевна оказывала мальчику-царевичу самое тщательное внимание. День его рождения праздновала с пышностью. Она зорко следила за происходящим. А следить было за чем. Незадолго до коронации Екатерины Алексеевны, а именно 4 мая 1724 года, Лефорт извещал о следующем: «…Царица пригласила герцога Голштинского водить ее под руку в день коронации. Он отвечал, что сочтет это за большую честь, если только царица позволит ему быть на правах будущего зятя, но не как подданного. Она согласилась на это. Несколько недель тому назад, его Преосвященство архиепископ новгородский, большой сторонник Царицы, хотел склонить Царя на статью о престолонаследии и в то же время хотел внушить ему мысль о назначении наследником герцога Голштинского. Царь сильно рассердился за советы по такому щекотливому делу… и обошелся с ним очень грубо. Он был в немилости несколько дней, теперь же, говорят, его послал в Петербург за сыном царевича (об чем… однако, мне ничего не известно в Петербурге), которого царь хочет назначить наследником. Все будут довольны, если так будет!» Во внуке Петра Первого видели возможного наследника престола. И не потому ли зоркие католики поспешили направить в 1724 году в Россию францисканца Петра Хризологуса и подкрепили тайное посольство его несколькими иезуитами. Австрийская императрица Елизавета, тетка царевича Петра Алексеевича, поручила молитвам иезуитов, отъезжающих в Россию, своего племянника. И какой странный ответ дал ей супериор? «Всячески сотворим то, к чему обязаны». Императрица говорила о молитвах, супериор отвечал об исполнении того, к чему они обязаны. Невольно рождается мысль, не были ли они посланы конгрегациею с тайными поручениями в отношении молодого царевича. В XVII столетии иезуиты постоянно присылали своих миссионеров, хлопотали о католицизме в России: почему же не предположить, что и теперь, имея в виду, что царевич Петр Алексеевич может быть царем, иезуиты, всегда дальновидные, послали своих миссионеров для привлечения отрока в свою пользу, а может быть, и надеялись, при помощи Феодосия (новгородского архиерея), сделать его католиком и подчинить русское духовенство папе? Миссия Петра Хризологуса кончилась неудачей. Русское духовенство зорко и строго наблюдало всякое влияние католицизма в России. Поручение римской императрицы и желание капуцина Петра Хризологуса иметь свидание «с его высочеством великим князем», еще малолетним, показалось архимандриту Спасоярославского монастыря Афанасию, до которого дошло сведение о том, странным и подозрительным. Извещен был Синод, доложили императрице и «ея величество то дело изволила уничтожить». Несмотря на влияние Екатерины Алексеевны, через некоторое время Хризологусу из Иностранной Коллегии объявили приказание немедленно выехать из Петербурга и выдали паспорт. Иезуиты затаились, выжидая, тем более, что при русском дворе назревали зловещие события. Петр I был в гневе на свою неверную супругу, изменившую ему с камергером Виллимом Монсом. Узнав об измене, государь пришел в бешенство. «В первом порыве гнева, вызванном этим событием, — писал датский посол Вестфален, — царь сжег свое завещание в пользу царицы». Едва Екатерина почувствовала, что ее может ожидать падение с трона в пропасть, она испугалась и кинулась к графу Толстому и графу Остерману за содействием. Петр, получив неопровержимые доказательства неверности жены, желал судебного процесса, стремясь открыто погубить ее. Он говорил о своем плане с Толстым и Остерманом; тот и другой бросились на колени, стремясь отговорить Петра. Они доказывали, что разумнее будет скрыть происшествие, иначе невозможен станет брак дочерей Петра — Анны и Елизаветы, которые должны были вскоре вступить в супружество с европейскими принцами. Кажется, он прислушался к их голосу, но участь Монса была решена. Велось следствие по должностным преступлениям, действительно совершенным камергером. Петр сам допрашивал любовника своей жены и столь сильна была его ненависть к фавориту императрицы, вся выражавшаяся во взгляде Петра, что Монс не выдержал и упал в обморок. Царь жаждал мести. Раз в темный осенний вечер, когда в крепости происходило расследование дела Монса, Петр приехал к своим дочерям в то время, когда француженка давала им и девочкам, взятым для сообщества им в учении, урок. Француженка передавала позже, что Петр был страшно бледен, его глаза навыкате горели гневом. Он стал ходить по комнате большими шагами, бросая время от времени грозные взоры на своих дочерей. При нем обыкновенно был складной охотничий нож, и он раз 20 вынимал его, открывал и складывал. Между тем все бывшие в комнате успели, одна за другою, ускользнуть в соседнюю комнату и только маленькая француженка, спустившаяся с испуга под стол, оставалась свидетельницей дальнейшего. Петр бил кулаком о стол и стены, бросил свою шляпу об пол и наконец, выйдя из комнаты, так сильно ударил дверью, что она треснула. Вместе с Виллимом Монсом была арестована и привлечена к следствию и его сестра Матрена Балк, много содействовавшая тайной связи императрицы со своим братом. Балк была любимой статс-дамою у Екатерины, и та старалась спасти ее, смягчить гнев своего супруга, но напрасно. Рассказывали, что неотступные ее просьбы о пощаде по крайней мере любимицы, вывели из терпения императора, который, находясь в это время с нею у окна из венецианских стекол, сказал ей: — Видишь ли ты это стекло, которое прежде было ничтожным материалом, а теперь, облагороженное огнем, стало украшением дворца? Достаточно одного удара моей руки, чтоб обратить его в прежнее ничтожество. — И с этими словами разбил его. — Но неужели разрушение это, — сказала она ему со вздохом, — есть подвиг, достойный, вас, и стал ли от этого дворец ваш красивее? Император обнял ее и удалился. Вечером он прислал ей протокол о допросе преступников. 1724 года, ноября в 15 день, около полудня, было объявлено при барабанном бое, что на другой день 16-го около церкви св. Троицы будет совершена казнь камергера Монса и сестры его Балк. Каждый должен присутствовать. Монс и сестра его были переведены около полудня в крепость. Когда их переводили из кабинета в крепость, Монс, проходя через двор, на который выходили окна покоев великих княжен, увидев их у окна, простился с ними и благодарил за внимание. К камергеру и его сестре был послан пастор с целью приготовить их к казни. Монса посадили в один из домов, бывших внутри крепости, едва ли не в тот самый, в котором замучили царевича Алексея. В тот же день в городе говорили, что государь сам навестил Монса. — Мне очень жаль тебя лишиться, но иначе быть не может, — сказал он камергеру. На следующий день, в понедельник, 16 ноября, рано утром, на Троицкой площади, перед зданием Сената все было готово к казни. Среди сбежавшегося народа подымался высокий эшафот. На нем лежала плаха и ходил палач с топором. У помоста торчал высокий шест. Площадь гудела от множества голосов. Около 10 часов вывели из крепости четырех преступников: Монса, в сопровождении пастора, его сестру Балк в открытых санях и двух других, которые следрвали за ними пешком. Иоанн Лефорт так описывал казнь осужденного: «Пока они ехали, все удивлялись мужеству Монса, в котором не было заметно ни малейшей перемены, преклонял ухо к устам пастора Назиуса и время от времени кланяясь своим знакомым, которых он встречал. Приехав на место казни, он смело взошел на эшафот, сам снял с себя шубу, постоянно внимая наставлениям пастора Назиуса. Секретарь суда явился прочесть приговор, который заключал в себе три его проступка, состоящих во взятках, в ябедничестве и в покровительстве незаконным прошениям, за что и был приговорен к смерти. По произнесении приговора, Монс низко поклонился, разделся и, положив голову на плаху, принял удар, отделивший его голову от тела». Через несколько минут, голова бывшего камергера была на шесте. Кровь струилась из-под нее, стекая вниз по древу. У обезглавленного трупа брата Матрена Балк выслушала приговор: — Матрена Балкова! Понеже ты вступала в дела, которые делала через брата своего Виллима Монса при дворе его императорского величества, дела непристойные ему, и зато брала великие взятки, и за оныя твои вины указал его императорское величество: бить тебя кнутом и сослать в Тобольск на вечное житье. Пять ударов кнутом по обнаженной спине получила бывшая гофмейстерина и статс-дама перед отправкою в ссылку… На другой день, катаясь с Екатериной Алексеевной в фаэтоне, Петр Алексеевич проехал очень близко от столба, к которому была пригвождена голова Монса. Так близко, что едва ли платье императрицы не коснулось его. Не потеряв самообладания, она обратила свой взор на брошенные на эшафот останки Монса и без смущения сказала: — Как грустно, что у придворных может быть столько испорченности. (По смерти Петра она тут же вызволит из ссылки Матрену Балк). Отношения между супругами резко переменились. Он перестал говорить с нею. Доступ к нему ей был запрещен. «Один только раз, по просьбе любимой его дочери Елизаветы, Петр согласился отобедать с той, которая в течение 20 лет была неразлучною его подругою», — напишет в «Истории Петра I» А. С. Пушкин. Над ее канцелярией назначена ревизия, и доходы ее прекратились, так что она должна была занять у своих фрейлин 1000 дукатов, чтобы склонить этой суммой любимого денщика Петра I Василия Петровича ходатайствовать в ее пользу. Все ее доверенные лица были удалены и заменены другими, на которых Петр мог полагаться. В опале оказался и Меншиков. Все эти обстоятельства, вместе взятые, делали положение Екатерины ужасным; будущность же должна была представляться ей еще более печальною, так как, судя по происходящему, император мог изменить порядок престолонаследия в ущерб ей. Надобно было предупредить такую напасть. Ситуация при дворе была обострена до такой степени, что и через много лет после болезни и кончины государя гуляла молва, будто не в личных интересах Екатерины I и Меншикова было допустить выздоровление императора и что, весьма вероятно, они предупредили природу, и болезнь Петра Алексеевича привела искусственными мерами к печальной развязке скорее, чем следовало его крепкой натуре, чему, впрочем, верить не стоит. Отвергнутый женой, предавшей его с Монсом, раздраженный ее неверностью, перенес он гнев и на своих дочерей, и теперь, в канун 1725 года, вероятно, предчувствуя приближающуюся кончину, как никогда ощущал свое одиночество. О первой жене — Евдокии Лопухиной вряд ли он думал, но вот о внуке… Перед кончиной Петр I ничем не подтвердил свое намерение (если оно действительно было) передать престол именно Екатерине. Но кто мог получить его? Старшая дочь Анна, получившая от отца, незадолго до его кончины, благословение на брак с герцогом Шлезвиг-Голштейн-Готорпским Карлом-Фридрихом, согласно брачному контракту, подписанному 24 ноября 1724 года, отказывалась за себя и за супруга от права на российскую корону. Правда, в контракте была секретная статья, по которой Петр мог назвать наследником кого-либо из детей, родившихся от этого брака, но говорить о том было преждевременно. Молодые еще не отпраздновали свадьбы. Великой княжне Елизавете к этому времени исполнилось пятнадцать лет. Отдавать корону ей значило (в том Петр I не сомневался), что всеми делами в государстве займется муж ее сестры — герцог Голштинский, а точнее — его министр Бассевич. То, что они втянут Россию в войну с Данией из-за территорий герцогства, занятых в ходе Северной войны датчанами, не вызвало сомнений. Подобный же ход событий не мог устраивать Петра. Немаловажно было и то, что обе дочери родились до брака государя с Мартой Самуиловной Скавронской (после принятия православия именовавшейся Екатериной Алексеевной), и многим было известно, что родила она их при живом первом муже Иоганне. После битвы под Полтавой тот был взят в плен, объявил в Москве, в каких отношениях был с Мартой, надеясь тем облегчить свою участь, но, несмотря на то, попал в Сибирь, где и умер в 1718 году. Настойчивость же, с которой Петр I желал выдать дочерей замуж, явно свидетельствовала о том, что в них он не видел наследников престола. Оставались дочери царя Иоанна, с которым Петр I делил трон в начале правления. Старшую из них — Екатерину — Петр Алексеевич волею своею выдал замуж за герцога Мекленбургского. Отношения у молодых не сложились, и Екатерина в 1722 году вернулась в Россию с дочерью. Отдавать ей престол, значило возвратить герцога в Петербург, а уж о нем здесь дурное мнение у многих сложилось. Вторую племянницу — Анну Иоанновну Петр I выдал за герцога Курляндского, но тот, после свадьбы, отправившись с молодой женой на родину, скончался по дороге. Не выдержал бесконечных петербургских пиров, обильных возлияний… Его вдова жила теперь тихо в Митаве и обнемечивалась. Баба она и есть баба. Третья дочь царя Иоанна — Прасковья здоровьем не вышла, да к тому же тайно (правда, с ведома и согласия государя) вышла замуж за сенатора И. И. Дмитриева-Мамонова. Оставался родной внук Петра I — царевич Петр Алексеевич — сын казненного Алексея. К нему отношение было неровным. Меж тем в Европе затевались игры. Испанский король Филипп V заключил торговый союз с Австрией. В Англии не на шутку всполошились, там начали подозревать тайные статьи в пользу Иакова III Стюарта, сына свергнутого английского короля Иакова II. Прусский король Фридрих-Вильгельм с неохотою начал выплачивать магдебургские долги, что и послужило в дальнейшем причиною образования ганноверского оборонительного союза. Франция и Англия отныне высказывались за поддержку прав прусского короля на Бергское наследство. К их союзу были готовы примкнуть Дания и Голландия. Равновесие в европейских политических делах нарушалось. Австрия обратилась за помощью к России. Петр I срочно начал вести переговоры с Фридрихом-Вильгельмом. К тому времени государя сильно точил недуг, и это не могло не откладывать отпечаток на его мысли и действия. «Еще зимою 1723 года монарх страдал затруднением в моче (strangurie), но легко и не опасно, — писал в своей (теперь весьма редкой) «Истории медицины в России», вышедшей в Москве в 1820 году, профессор В. Рихтер. — Летом 1724 года, сия болезнь возвратилась с великою болью и превратилась в совершенное задержание (isekuria). Доктор Лаврентий Блументрост пользовал больного и для совета вызвал из Москвы славного Николая Бидлоо. При усиливающейся боли, оператор, англичанин Вильгельм Горн, вкладывал катетер, хотя и безуспешно. Между тем, в сентябре месяце, император несколько оправился и все ожидали совершенного выздоровления. Монарх, почитая себя совершенно здоровым, предпринял без ведома и согласия врача своего, морское путешествие в Шлиссельбург, потом в Систербек и пристал к Лахте, маленькой деревне, лежащей при Финском заливе, недалеко от резиденции. Случайно, в тот самый день, бот, на коем сидели солдаты и матросы, вышел из Кронштадта, опрокинулся и сел на мель. Так как нельзя было вдруг свезти бот, то для спасения погибающих явился сам император, и, одушевленный пламенной любовью ко благу человечества, соскочил из шлюбки своей в воду и таким образом будучи в сие холодное время в лодке по пояс, содействовал ревностью своей спасению жизни более нежели двадцати человекам. Но сей поступок имел весьма вредное влияние на здоровье его, и, по возвращении его в Петербург, прежний недуг возобновился. Сие продолжалось с некоторою переменою до декабря (1724 г.), иногда боль утихала так, что Петр I мог присутствовать лично на празднике Крещения 6 января 1725 г. В праздник сей от жестокого холода государь простудился снова и от сего времени час от часу становилось хуже, особенно с 16 января так он сделался безнадежен, что лейб-медик его Блументрост почел за лучшее, сочинив описание болезни, послать оное к двум известным врачам в Европе, Герману Боергазе в Лейден и Ернсту Шталю в Берлин, испрашивая их совета». 16 января Петр I начал чувствовать предсмертные муки. Он кричал от рези. На короткое время болезнь отпустила и ему полегчало. Он даже вызвал к постели Остермана и других министров и едва ли не всю ночь вел с ними совещание. 22-го, едва явилась возможность, он побеседовал с будущим зятем — герцогом Голштинским и обещал, после поправки, съездить с ним в Ригу. Он предполагал дать герцогу Карлу-Фридриху пост генерал-губернатора Риги. Резкая жгучая боль вновь дала о себе знать. Петр I не смог терпеть ее. Крики его раздавались по всему дворцу. Поднялся страшный жар, вызвав бред. Все врачи Санкт-Петербурга собрались у постели государя. Отчаяния не показывали, молчали, но становилось ясным — надежды на спасение нет. Петр I уже не кричал, не имел сил. Он только стонал. Несколько сенаторов дежурили подле него. Денно и нощно не отходила от постели супруга императрица. Она то тяжело вздыхала, то принималась рыдать, то падала в обморок. Меж тем, пока она утопала в слезах, втайне, по свидетельству Бассевича, составлялся заговор, имевший целью заключение ее вместе с дочерьми в монастырь, возведение на престол великого князя Петра Алексеевича и восстановление порядков, отмененных императором, и все еще дорогих не только простому народу, но и большей части вельмож. Ждали только минуты, когда монарх испустит дух, чтоб приступить к делу. До того никто не решался предпринимать каких-либо действий. Сторонниками великого князя были фельдмаршал князь Репнин, канцлер князь Головкин, князь Василий Долгорукий, многие из духовенства… 23-го государь исповедался и приобщился Святых Тайн. Во дворец прибыли все сенаторы, все члены Синода, весь генералитет, члены всех коллегий, все гвардейские и морские офицеры. Дворцовая площадь была запружена народом. В церквах молились за здравие умирающего государя. Били колокола. Дочери Петра рыдали в соседних покоях. Он не допускал их к себе. В присутствии Толстого, Апраксина и Головкина, государь повелел освободить всех преступников, сосланных на каторгу (кроме убийц). 26-го, ввечеру, ему стало хуже. Его миропомазали. Едва ли не в тот промежуток времени Ягужинский преданный Екатерине и связанный дружбою с Бассевичем, явился к нему переодетый и сказал: — Спешите позаботиться о своей безопасности, если не хотите иметь чести завтра красоваться на виселице рядом с его светлостью князем Меншиковым. Гибель императрицы и ее семейства неизбежна, если в эту ночь удар не будет отстранен. Не вдаваясь в объяснения, он поспешно удалился. Бассевич (как он сам писал о том) немедленно побежал к императрице передать предостережение. Они заперлись в ее кабинете. Екатерина приказала ему посоветоваться с князем Меншиковым и обещала согласиться на все, что они сочтут сделать нужным. Француз Кампредон, полномочный министр при русском дворе, доносил в одной из депеш: «Между тем Меншиков, не теряя времени, до самой кончины императора работая ревностно и поспешно, склонял в пользу императрицы гражданские и духовные чины государства, собравшиеся в императорском дворце. Князь не жалел при этом ни обещаний, ни угроз для этой цели». Помогал Меншикову и Петр Толстой. Не замедлили порешить, что следовало сделать. Меншиков, будучи шефом Преображенского полка (Семеновским командовал Бутурлин, находившийся в оппозиции к светлейшему князю), послал к старшим офицерам обоих полков и ко многим другим лицам, содействие которых было необходимо, приказание явиться без шума к ее императорскому величеству и в то же время распорядился, чтобы государева казна была отправлена в крепость, комендант которой был его креатурой. Бассевич поспешил к Бутурлину, уговаривать его принять сторону Екатерины Алексеевны. Иван Бутурлин, по семейным связям, принадлежал к партии оппозиционной, но у него были споры с князем Репниным и он явился в кабинет императрицы. Екатерина Алексеевна сумела воспользоваться указаниями хороших советников и время от времени покидала изголовье мужа и запиралась в своем кабинете, ведя искусный торг с появлявшимися во дворце поочередно майорами и капитанами. Им она дала слово выплатить гвардии все положенное из своих денег. (В течение 18 месяцев офицерам гвардии задерживалась выплата жалованья). Кроме того, обещано было каждому 30 рублей награды за каждого солдата. Она же поторопилась послать в крепость деньги для уплаты жалованья гарнизону. «27 дан указ о прощении неявившимся дворянам на смотр, — читаем у Пушкина. — Осужденных на смерть по Артикулу по делам Военной коллегии (кроме etc.) простить, дабы молили они о здравии государевом. Тогда-то Петр потребовал бумаги и перо и начертал несколько слов неявственных, из которых разобрать можно только сии: «отдайте все»… перо выпало из рук его. Он велел призвать к себе цесаревну Анну, дабы ей продиктовать. Она вошла — но он уже не мог ничего говорить…» Пушкин повторяет здесь Бассевича: «…она спешит идти, но когда является к его постели, он лишился уже языка и сознания, которые более к нему не возвращались…» Так и осталась у всех нас в памяти невольная досада: недописал, недоговорил Петр I всего лишь одно слово. И все мы, как бы завороженные, забывали последующий текст Пушкина: «Архиереи псковский и тверской и архимандрит Чудова монастыря стали его увещевать. Петр оживился — показал знак, чтоб они его подняли, и, возведши руки и очи вверх, произнес засохлым языком и невнятным голосом: «Сие едино жажду мою утоляет; сие едино услаждает меня». Увещевающий стал говорить о милосердии божием беспредельном. Петр повторил несколько раз «верую и уповаю». Увещевающий прочел над ним причастную молитву: верую, Господи, и исповедую яко ты еси etc. — Петр произнес: «Верую, Господи, и исповедую; верую Господи: помоги моему неверию», и сие все, что весьма дивно (сказано в рукописи свидетеля), с умилением, лице к веселию елико мог устроевая, говорил, — по сем замолк… Присутствующие начали с ним прощаться. Он приветствовал всех тихим взором. Потом произнес с усилием: «после…» Все вышли, повинуясь в последний раз его воле». Да, Петр говорил и после прихода дочери Анны к нему! (В данном случае Пушкин воспользовался воспоминаниями Феофана Прокоповича). А следовательно, у него была возможность назвать имя наследника. Бассевич свидетельствует, что лишь после смерти Петра «иа написанного им удалось прочесть только первые слова: «Отдайте все…» Император умер в пять часов утра. А в восемь, в присутствии сенаторов, генералов и вельмож, Меншиков, обратившись с вопросом к кабинет-секретарю Макарову, не делал ли покойный какого-нибудь письменного распоряжения и не приказывал ли обнародовать его, услышит в ответ: — Незадолго до последнего путешествия в Москву государь уничтожил завещание, сделанное им за несколько лет пред тем и после того несколько раз говорил о намерении своем составить другое, но не приводил этого в исполнение… О последней записи, сделанной Петром I, ни слова. А ведь это важнейший государственный документ. Куда делся он? И не было ли в нем названо имя наследника? Скажем, великого князя Петра Алексеевича, при условии регентства над ним, до его совершеннолетия, Анны Петровны. Не претензий ли на регентство, согласно этой бумаге, со стороны Анны Петровны будет опасаться Меншиков, когда, после смерти Екатерины I, станет выпроваживать из России голштинскую пару? Не этот ли документ позже выкрадет из бумаг Анны Петровны, хранившихся в Киле, Бестужев? Так и видится: смертельно больной, теряющий сознание и речь, Петр I противится желанию Екатерины Алексеевны завладеть престолом. Не мог он не чувствовать, не предугадывать этого. И прусский посланник Мардефельд свидетельствует (депеша от 8 февраля 1725 года), что при жизни Петра I, помимо его воли, вопрос о престолонаследии был решен в пользу Екатерины: «За несколько дней пред тем он простился с своим семейством и с офицерами гвардии, хотя и был до того слаб, что уже не мог говорить… Ненависть нации к императрице достигла своего предела… Как только царь простился с гвардейскими офицерами, Меншиков повел их всех к императрице. Последняя представила им, что она сделала для них, как заботилась об них во время походов и что, следовательно, ожидает, что они не оставят ее своею преданностью в несчастье. На это поклялись они лучше согласиться умереть у ее ног, чем допустить, чтобы кто-нибудь другой был провозглашен». При последних минутах жизни Петра I, Екатерина находилась у его постели, заливаясь слезами и делая вид, будто ничего не знает о том, что только недавно произошло. Сквозь всхлипывания произносила она слова молитвы: «Господи, прими душу праведную». Петр I умер 28 января, в пять часов утра. Феофан Прокопович поклянется пред собравшимся народом и войсками, что государь на смертном одре сказал ему: одна Екатерина достойна следовать за ним в правлении. Вслед за тем Екатерину провозгласят императрицей и самодержицей и принесут ей присягу. Она окажется на престоле не по праву наследства, не по воле супруга, а велением Меншикова, помощью Феофана Прокоповича и тайного советника Макарова. Говорить о правах великого князя Петра Алексеевича на престол отныне будет считаться уголовным преступлением. И все же он взойдет на царство… >II Оказавшись на престоле, Екатерина I поспешила оградить великого князя от влияния бояр Лопухиных и австрийской императорской четы. В частности, сурово обошлась с Евдокией Лопухиной — своей давней соперницей. Из глухого Воскресенского монастыря, волею Екатерины I, родная бабка великого князя Петра Алексеевича была переведена под стражею 200 человек в Шлиссельбург, где содержалась в строгом заключении. «В 1725 году, обозревая внутреннее расположение Шлиссельбургской крепости, — вспоминал голштинский камер-юнкер Берхголц, — приблизился я к небольшой деревянной башне, в которой содержится Лопухина. Не знаю, с намерением или нечаянно, вышла она и прогуливалась по двору. Увидя меня, она поклонилась и громко говорила; но слов за отдаленностью нельзя было расслышать». Что касается венского двора, душой которого была императрица Елизавета — родная тетка великого князя, то достаточно привести высказывание прусского короля Фридриха I, содержащееся в письме к посланнику в России Мардефельду от 10 марта 1725 года: «Мы ясно предвидим, что злейшим врагом правления Императрицы (Екатерины I. — Л.А.) окажутся венский и королевско-польские дворы». Любопытны последующие строки его письма: (венский двор) «намереваясь покровительствовать молодому Великому Князю и поддерживать мнимое право его на престолонаследие, замышляет послать в Петербург особого посла для этого дела». Впрочем, граф П. А. Толстой, дабы дети царевича Алексея Петровича (Наталья и Петр) и впредь не могли домогаться престола, озаботился включить в манифест о восшествии на престол государыни слова о том, что ей одной принадлежит державное право назначать себе преемника или преемницу. После гибели отца, в 1718 году, великий князь Петр Алексеевич и его сестра остались сиротами. Мать — кронпринцесса Шарлотта-Кристина, умерла еще ранее — в 1715 году, через десять дней после рождения сына, так и не переменив лютеранской веры. Малыши остались под надзором гофмейстерши Роо, родом немки. Роо на посту надзирательницы сменили две вдовы — портного и трактирщика. Чтению и письму Петра обучал танцмейстер Норман. В 1719 году, в апреле, скончался сын императора и Екатерины Алексеевны царевич Петр Петрович — надежда и любовь отца. Едва ли не эта смерть и сломила Петра Первого. Из мужчин в роду Романовых, кроме государя, оставался его внук. В те дни в Петербурге произошло одно событие, о котором стоит рассказать. 28 апреля 1719 года П. А. Толстому донесли, что 26 апреля Степан Лопухин — троюродный дядя великого князя Петра Алексеевича, явился вечером в Троицкую церковь, где собрались для встречи тела умершего царевича Петра Петровича люди разного звания. (Лопухин питал к государю чувство неприязни и даже вражды. Не мог простить гибели царевича Алексея и начавшихся гонений членов семьи опальной царицы). Став у клироса, Лопухин переглядывался с двумя знакомыми и про себя посмеивался. Один же из тех его знакомых говорил другому: «Для чего ты с Лопухиным ссорился: еще де ево, Лопухина, свеча не угасла, будет ему, Лопухину, и впредь время». При допросе выяснилось: «свеча, которая не угасла — великий князь Петр Алексеевич» и пока он жив, надежда на возможность возвышения для Лопухина не пропадет. В судьи по этому делу привлекли именитых царедворцев. Лопухин говорил, что и в мыслях не имел радоваться царскому горю, а в церкви смеялся оттого, что знакомые его — соперники по земельной тяжбе, и их совместное появление в пьяном виде на вечерне в церкви рассмешило его. Судьи ему не поверили, а решили, что он «смеялся якобы радуясь такой прилучившейся всенародной печали», за что приговорили «учинить ему наказание, вместо кнута бить батоги нещадно и сослать его с женою и детьми в Кольский острог на вечное житье». Что и приведено было в исполнение. Забегая вперед, скажем: Лопухин станет камергером императора Петра II и будет, пожалуй, единственным, кто мог бы рассказать правду о причине его смерти. Но об этом позже. Великому князю Петру Алексеевичу шел десятый год, когда Екатерина I воцарилась на троне. Ничем он не обещал походить на деда. Душою и обликом напоминал более мать, обладавшую нежным характером и добротою. Народу были по душе его великодушие и снисходительность, свидетельствовавшие, что у вероятного наследника престола есть все качества, необходимые для примерного государя. В правнуке Алексея Михайловича видели надежду на воскрешение былого. Время было тревожное. То тут, то там арестовывали простых людей, которые отказывались присягать императрице-иноземке, напустившей «порчу» на своего супруга. Поговаривали, что Петр Первый «вручил свое государство нехристианскому роду». На иностранцев нападали на улицах, сводя с ними счеты. Впрочем, принятые правительственные меры на какое-то время навели порядок в столице, но все помнили как шайка из девяти тысяч воров, предводительствуемая отставным русским полковником, задумала сжечь адмиралтейство и убить всех иностранцев (тридцать шесть членов шайки были схвачены, посажены на кол и повешены за ребро). Меж тем царский двор готовился к торжествам. 21 мая 1725 года состоялась свадьба старшей дочери покойного государя, красавицы Анны Петровны с герцогом Голштинским Карлом-Фридрихом. Праздновалась свадьба с большим торжеством, при котором одна только императрица сохранила носимый траур. М. Д. Хмыров — прекрасный знаток старины, несправедливо забытый историк, так описывал это событие: «Венчание происходило в Троицкой церкви, что на Петербургской стороне, куда молодые, а с ними и свадебные чины, следовали из Летнего дворца по Неве в великолепно убранной барже. За ними ехала императрица, в траурной барже под штандартом, сопровождаемая остальным двором. Канцлер Головкин был посаженым отцом герцога; графиня, жена его, заменяла сестру царевны. Невеста стояла под венцом в бархатной пурпуровой порфире, подбитой горностаем; на голове ее сияла бриллиантовая цессарская корона. Свадебный стол был приготовлен в особо устроенной галерее над Невою, на месте, где теперь решетка Летнего сада. Августейшие молодые сидели под великолепными балдахинами, один против другого, имея по обоим сторонам свадебную родню. За другими столами находилось до 400 персон, не ниже 7 класса. «Также, — говорит современное описание, — и все разных чинов люди пущены были для гулянья в огород Ея Величества, то есть в Летний сад. Во время обеда «трубили на трубах с литаврным боем» и раздавались пушечные залпы с яхт, стоявших перед дворцом; а в семь часов вечера императрица вышла к гвардии, стрелявшей на Царицыном лугу беглым огнем, и приказала отдать солдатам фонтаны вина и жареных быков. В девять часов пиршество кончилось, и молодые церемониальным поездом отправились в свой дворец. В числе наград, которыми ознаменовался этот день, девятнадцать сановников украшены знаками нового русского ордена св. Александра Невского, проэктированного еще Петром и теперь окончательно утверждавшегося императрицею… На третий день императрица, в сопровождении двора, посетила новобрачных в их доме, «и тамо от ограды его королевского высочества, со всякою подобающею магнифиценциею через довольное время отправилось трактование». Пиром у августейшего молодого закончились свадебные торжества, и все вошло в обычную колею, подчиняясь, прежде всего, расслабляющему влиянию наступающего лета. Императрица, с царевною Елизаветой и приближенными лицами своей свиты, то есть статс-дамами Балк, Вильбоа… и красавцем камергером Левенвольдом, уединились в Летнем дворце… Молодые, герцог и герцогиня, расположились в Аннегофе, выстроенном собственно для великой княжны Анны Петровны, несколько далее Екатерингофа. Князь Меншиков выехал с семьею в свое загородное поместье…» Юный герцог Голштинский Карл-Фридрих явился теперь в глазах многих новою силою: он приобретал влияние, если не на дела, то на отношения; улаживал ссоры, ходатайствовал перед императрицей, которая относилась к нему по-родственному. «Царица видит в герцоге свою вернейшую опору — сообщал в депеше французский полномочный министр Кампредон, — точно так же смотрит она и на князя Меншикова, так что решающее влияние на самые важнейшие дела будет отныне принадлежать этим двумя людям». Милости к Меншикову увеличивались. Президентство в Военной Коллегии ему было возвращено. Светлейший князь хотел теперь звания генералиссимуса и мечтал получить во владение гетманский Батурин. Екатерине I приходилось сдерживать его честолюбивые искания, чтобы не возбуждать большего озлобления притихшей партии великого князя. Семейства Голицыных, Долгоруких, Куракиных, Репниных, Головкиных, Лопухиных, и многие другие желали воцарения отрока, перенесения императорской резиденции в оставленную Москву и усиливать значение князя значило усилить эту партию новыми людьми. Императрицею были даны большие милости войскам гвардии, а остальная армия была довольна уж тем, что получила просроченное жалование. Екатерина I выглядела такой же приветливой, дружелюбной, как и при жизни Петра Первого. К удивлению прусского короля, сумела сблизиться с венским двором, да так, что король выказывал с досадою в сентябре 1725 года: — При таких близких и даже теснейших отношениях между царицей и венским двором, остается нам мало надежды на заключение с нею союза. Она не чуралась разговоров и не стеснялась вспоминать о своем низком происхождении. Разыскала брата, человека грубого нрава, служившего конюхом на почтовой станции в Курляндии, вызвала его в Петербург вместе с семейством и возвела в графское достоинство. Сестры ее, при Петре Первом не имевшие права появляться при дворе, теперь постоянно находились с императрицею. «Здесь все, по-видимому, улыбается царице, — сообщал Кампредон 27 ноября 1725 года. — Льстецы до упоения толкуют ей самой о ее счастии, самодержавии, безграничном могуществе. Она сама убеждена в непоколебимости своего престола. А между тем за кулисами множество людей тайно вздыхают и жадно ждут минуты, когда можно будет обнаружить свое недовольство и непобедимое расположение к великому князю. Происходят небольшие тайные сборища, где пьют за здоровье царевича. Каждый день тайком вещают людей, которым случится проболтаться, но этим, разумеется, нельзя засыпать бездонную пропасть, и нельзя не заметить, что Царица поступила как нельзя хуже для себя, последовав недоброму совету пустить волка в овчарню, т. е. принять императорского министра к своему двору. Поэтому-то многие благоразумные люди думают… что министр этот только исследует почву, на которой император построит здание по плану, без сомнения, давно уже составленному им». Поворот русского двора в сторону Вены вызвал тревогу у Франции. В Петербурге между тем распространился слух, что аристократическая партия намерена возвести на престол Петра Алексеевича при поддержке родственного ему венского двора. Слух этот подкреплялся и тем, что в России ожидали прибытия императорского посла графа Рабутина. «…более чем вероятно, — заканчивал очередную депешу Кампредон, — что графу Рабутину поручается прежде и главнее всего изучить в подробности, каковы положение, сила и влияние партии великого князя или Царевича, положение нынешнего правительства и средства, при помощи коих можно обеспечить престол за царевичем. Вероятно, только по получении всех этих сведений от графа Рабутина, в Вене решатся вступить в союз с Царицею, предлогом коего послужат, конечно, общие интересы против турок». Все оставались в ожидании. >III Австрия с удовольствием приняла поражение шведов от русских, но активность Петра Первого пугала ее. Россия и после отмены в ней патриаршества все еще оставалась самым мощным славянским центром, оплотом православия, и это понимали иезуиты, наводнившие Вену. Если бы она стала еще более усиливаться и если бы Петр Первый утвердился в Европе, то Австрия ощутила бы для себя серьезные проблемы: — Россия стала бы самой сильной сухопутной державой в Европе, и влияние ее на германские государства свело бы на нет роль империи; — Православная Россия была бы центром притяжения для всех славянских народов Европы, а это прямо противоречило германским устремлениямла Восток. Со времен Петра Первого венский двор прилагал все силы, чтобы помешать усилению России. Германский император поддерживал и «подпитывал» оппозиционные силы в России, чтобы обострить внутреннюю обстановку в ней и тем сдерживать внутреннее развитие русского государства. К концу жизни Петра Первого отношения между двумя империями осложнились, особенно после того, как русский монарх, узнав, что австрийский резидент Отто Блеер связан с оппозиционными элементами в России, попросил Вену отозвать его и вместе с тем приказал выслать из России всех миссионеров-иезуитов. Отныне везде, где могли, иезуиты мстили русскому императору. Кончина Петра I меняла ситуацию как в России, так и в Европе. Вена вела свою игру. Карл VI, поселив раздор между Францией и Испанией, готовился разжигать страсти между партиями в России, чтобы погубить их все, одну через другую. Он искал возможности вступить в тайный союз с партией великого князя Петра Алексеевича. Случай помог венскому двору. Голштинский министр Бассевич, прекрасно осведомленный обо всех интригах русского двора, размышляя о возможном будущем своего государя, пришел к мысли, что герцог Голштинский может серьезно поправить свои дела, если вступит в тесные отношения с Австрией. Карл-Фридрих, будучи племянником шведского короля Карла XII, после его гибели считался прямым наследником шведского престола. Но его сумели отстранить от власти шведские государственные чины, и, кроме того, Дания отняла у молодого герцога Шлезвиг и вынудила его искать покровительства в России, где он и стал зятем Екатерины I. Предугадывая скорую кончину русской императрицы и понимая, что русским престолом Карлу-Фридриху не завладеть, Бассевич предложил герцогу Голштинскому следующий план: он, граф Бассевич, предложит венскому двору (родной брат Бассевича был посланником Голштинии в Вене) добиться уступки его государю Ливонии, Эстляндии и Ингрии, взамен чего герцог Голштинский пообещает и возьмет на себя обязательство заставить утвердить престолонаследие в России за великим князем Петром Алексеевичем. Предложение было заманчивым, и герцог согласился. Вскоре секретарь австрийского посольства направил тайный проект в Вену. В Австрии, заметив, что ради частных интересов своего зятя русская императрица пренебрегает, если не сказать более, интересами государственными, игру приняли. Правда, Карл VI поспешил объявить, что ничего не станет предлагать в пользу великого князя Петра Алексеевича, так как это дело домашнее, и он не желает в него вмешиваться, но предложил Екатерине I заключить оборонительный и наступательный союз против турок, а также дать согласие на проведение свободных выборов в польской республике, с тем, чтобы в дальнейшем овладеть, совместно с русскою императрицею, делами этого государства и завлечь его в свой союз. К этому союзу венский двор надеялся заставить примкнуть Швецию, что, по мнению Карла VI, заставило бы прочие державы держаться в границах почтения. Под прочими подразумевались, конечно же, Англия и Франция — основные противники России в то время. Екатерина I, хотя и чувствовала, что надобно опасаться подводных камней, но возможность высказать презрение Англии и Франции, смотревшим на нее свысока, возобладало и она с пониманием отнеслась к словам императора. Вена поспешила направить в Россию посла — графа Рабутина. Выбор пал на последнего не случайно: отец графа был женат на одной из голштинских принцесс и тем австрийский император как бы делал тайный знак герцогу Голштинскому. Тот понял это и не мог скрыть своей радости. Люди проницательные, размышляя о происходящем, приходили к мысли, что австрийский посол поостережется затрагивать тему уступки земель герцогу Голштинскому и будет стараться, главным образом, устроить дела великого князя Петра Алексеевича и оберегать целостность российской монархии, дабы воспользоваться ею теперь же, если возможно, а. еще более в будущем для исполнения широких замыслов. Многие русские вельможи предвидели большие неприятности, надвигающиеся на Россию. Не потому ли и происходили при дворе сцены, подобные той, о которой сообщал Кампредон в декабре 1725 года: «(В день св. Екатерины. — Л.А.) царица, по обыкновению, угощала именитейших лиц двора и города, не появляясь, однако, сама среди гостей, под предлогом траура, хотя он не мешает ей развлекаться тайком со своими приближенными. По окончании обеда Толстой и Апраксин уселись поговорить в уголку. Герцог Голштинский подошел к ним с бокалом в руках и, обращаясь к адмиралу, сказал, что Царица провозглашает тост за их здоровье и за успех их дел. Адмирал отвечал, что дела идут так плохо, что должны бы вызывать скорее слезы, чем радость, и с этими словами принялся плакать. Несмотря на знаки Толстого, он не мог сдержаться. Довольно громко, так что многие слышали его, сказал: «Петра Великого нет более», и не захотел выпить предложенного герцогом Голштинским стакана, чем очень смутил последнего». Заканчивался 1725 год. Неожиданно заволновались англичане. Лондон даже намеревался даже направить в Петербург своего консула. Забеспокоился и датский посол в России Вестфален. Он, как и англичане, насторожен был тем, что ярому противнику английского короля — вице-адмиралу Гордону, лучшему моряку Екатерины I, неожиданно была пожалована лента св. Александра Невского и его принялись осыпать ласками, из чего можно было вывести заключение, что ему собираются поручить какое-нибудь командование, или же что пользуются его связями, преимущественно в Шотландии, для заведения там интриг. Складывалось впечатление, Екатерина I серьезно подумывает предпринять что-либо летом следующего года против датского короля в пользу герцога Голштинского. Не могло не бросаться в глаза и то, что великий князь Петр Алексеевич, которым в былое время нарочно пренебрегали и который никогда не показывался в обществе, отныне бывал на всех празднествах. Герцог Голштинский устраивал их даже нарочно для него. Венская интрига обретала конкретные очертания. 11 декабря 1725 года Кампредон сообщал в Версаль: «Царица сильно прихворнула, вследствие пира в день Андрея Первозванного. У нее сделались конвульсии, сопровождавшиеся биением сердца и лихорадкой. Кровопускание помогло ей, и вчера она уже обедала в присутствии двора. Но она чрезвычайно полная, ведет неправильную жизнь… Поэтому считают возможным какие-либо последствия, которые сократят ее дни. Это одна из причин, почему герцог Голштинский и его сторонники так торопят решением дела этого принца». Иностранные министры внимательно следили за действиями двора. 12 декабря Кампредон получил письмо от Вестфалена: «…спешу уведомить вас, что объявление войны моему государю, из-за дела герцога Голштинского, решено окончательно со стороны Царицы, кн. Меншиковым и их единомышленниками… Швеция открывает свои порты царицыному флоту…» При первом же свидании Вестфален сказал Кампредону: — Если б можно мне было всего четыре часа провести у короля, государя моего, я доставил бы ему средство уничтожить весь русский флот в его портах. Шведский посол был пожалован кавалером ордена св. Андрея Первозванного. А вскоре были получены известия, что совершено подписание нескольких дополнительных статей к русско-шведскому договору от февраля 1724 года, по которым отныне обе стороны обязались предложить датскому королю принять их условия разрешения конфликта, возникшего между королем датским и герцогом Голштинским. В случае, если король откажется от соглашения на предложенных условиях, Швеция обязывалась присоединить свои войска к русской армии. Серьезные дела назревали в Европе. Англия и Дания беспокоились не напрасно. Пожалуй, лишь смерть русской императрицы могла сломить ход событий. В европейских дворах со вниманием следили за здоровьем Екатерины I. «Ваше сиятельство, — сообщал Кампредон своему министру 4 января 1726 года, — хотя недовольство многих русских вельмож не проявилось еще в действии, но оно тем не менее существует, а Царица продолжает вести тот образ жизни, которому предалась несколько месяцев тому назад. Очень и очень вероятно, что царствование ее продлится недолго. Я уже имел честь докладывать вам, что большинство именитейших русских людей думают о том, как бы ограничить деспотическую власть своей Государыни, а это, у народов свирепых и привыкших к рабству, самый ясный признак грядущего падения. Если они будут ждать, пока царевич возмужает и, взойдя на престол, сам в состоянии будет управлять страною, то пытаться им достичь успеха станет уже поздно. Поэтому есть основание опасаться, что те, которые рассчитывают забрать впоследствии в руки значительную долю власти, постараются учредить правление на подобие английского… Я даже слышал из верного источника, что уже составлен проект новой формы правления и послан к главнокомандующему князю Голицыну на Украину, откуда, вероятно, и последует первый удар; князь же этот имеет сношения с Веною, через генерала Вейсбаха, немца, преданного императору. Оба они ревностные сторонники Царевича, и весьма возможно, что если венский двор одобрит виды друзей императорского племянника, то Царевич вступит на престол при первом же движении, к которому подадут повод…» Речь шла о русских вельможах — противниках герцога Голштинского. В Санкт-Петербурге меж тем поговаривали уже, будто австрийский император потребует отречения государыни от престола в день совершеннолетия великого князя. Слухи эти, начавшие усиленно распространяться едва ли не креатурами английского двора, доходила до Екатерины I и в один из дней, за обедом, она сказала: — Мне угрожают. Но если понадобится, я встану во главе армии. Я ничего не боюсь. И тут же приказала двум гвардейским офицерам пойти поторопить с постройкой галер. Это было в первых числах февраля 1726 года, а 5 марта весь Санкт-Петербург терялся в догадках по поводу странного происшествия. В тот день государыня присутствовала на учениях гвардейских полков, которое производилось на льду Невы, перед дворцом, а она смотрела на него из окна нижнего этажа, в рост человека от земли. При втором залпе одного гвардейского взвода некий новгородский купец, стоявший в четырех шагах от помянутого окна, упал, сраженный насмерть пулей, которая ударилась затем в стену дворца. Государыня заметила довольно спокойно: — Не несчастному купцу предназначалась эта пуля. Она сорвала шпагу с производившего ученье офицера, и он был посажен под арест, как и все 24 солдата сделавшего выстрел взвода. В ту же ночь арестовали и посадили в тюрьму полковника ингермландского полка Маврина, брат которого служил гувернером у великого князя Петра Алексеевича. 7 марта граф де Морвиль сообщал Кампредону, что граф Рабутин в дороге, направляясь в Петербург. Все сильно опасались как бы не произошло возмущения внутри государства. Не потому ли в последних числах апреля 1726 года Екатерина I назначила герцога Голштинского подполковником Преображенского полка. 26 апреля государыня, в амазонке и с командирским жезлом в руках, появилась, сидя в великолепном фаэтоне, во главе полка, выстроенного в одну линию, на площади, перед дворцом герцога, со всеми офицерами на местах, с 16 старинными знаменами полка, нарочно доставленными из Москвы. Герцог Голштинский прибыл за несколько минут до Царицы и помог ей выйти из фаэтона. Она заняла почетное место между ним и князем Меншиковым, и герцога провозгласили полковником. Весь полк сделал залп, повернувшись спиною к Царице. Екатерина I вновь села в фаэтон и пока герцог удалялся, чтоб приготовиться встретить ее у себя во дворце, она дважды проехала вдоль линии. Все офицеры были приглашены к герцогскому столу, за которым не было женщин, кроме императрицы, как командира полка. Прислуживали ей сам герцог Голштинский и его жена. За разговором герцог высказал пожелание понемногу наполнить гвардейские полки ливонцами и шведами. Екатерина Алексеевна молча, как бы в знак согласия кивнула ему. — А что граф Рабутин, есть ли какие известия об нем? — поинтересовалась вдруг государыня. — Ваше Величество, граф завтра прибывает в Санкт-Петербург, — последовал ответ. Посол австрийского императора приехал в северную российскую столицу 27 апреля, в субботу, в 6 часов вечера. >IV Человек ловкий и опытный, граф Рабутин вел себя по приезде в Санкт-Петербург крайне осторожно, особенно с великим князем Петром Алексеевичем. Он даже делал вид, будто не любит, чтобы при нем упоминали его имя. Надобно было знать все придворные приключения, и графом были пущены в ход подарки и деньги. В России, как и в Европе, от денег и подарков, как правило, не отказывались. Князь А. Д. Меншиков, принимая «гратификации» от Кампредона, не отказывался, к примеру, и от денег, предложенных ему шведским министром Цедергельмом. За пять тысяч червонцев светлейший князь сообщал в Швецию все, что происходило в Верховном Тайном Совете, причем выговаривал себе на всякий случай, чтобы приятельские внушения его не были забыты. Мудрено было бороться против союза Швеции с Ганновером даже такому искусному дипломату, как князь В. Л. Долгоруков, когда Меншиков успокаивал Швецию известием, что здоровье императрицы плохо, что на военные угрозы не следует обращать внимания, так как войска в его руках, и он не допустит войны. Кодекс придворной жизни, как успел заметить граф Рабутин, сводился к страху и трепету перед могуществом князя Меншикова, к приисканию и соблюдению связей с чинами свиты герцога Голштинского, к присутствованию на балах с членами семей Скавронских, Ефимовских, Гендриковых — родственников императрицы, сохранивших слишком еще свежие следы недавнего превращения ливонцев «низкого происхождения» в российские графы и вельможи. За особую честь почиталось во дворце получить приглашение следовать за Екатериной Алексеевной в те самые послеобеденные кружки императрицы, где ее величество, находясь в обществе ближайших придворных, оставляла весь этикет и, легонько ударяя по карманам присутствующих, ласково требовала с каждого конфету. «Я рискую прослыть за лгуна, когда я пишу образ жизни русского двора, — Писал Иоанн Лефорт 15 мая 1726 года. — Кто мог бы подумать, что он целую ночь проводит в ужасном пьянстве и расходится уже это самое раннее в пять или семь часов утра». Светлейший князь Меншиков, милостью императрицы освобожденный от казенных взысканий, казалось, вполне предался интересам голштинцев. Он до того умело поддакивал Бассевичу, что Толстой, Апраксин и Голицын объявили, что если он будет идти на поводу у голштинского министра, они вынуждены будут открыто сопротивляться всяким их начинаниям. Во дворце Меншикова вынуждены были усилить караул, а в крепости переменили гарнизон. — Меншиков получил такую большую власть, какую только подданный может иметь, — сказал как-то графу Рабутину один из иностранных министров. И добавил: — Он заводит такие порядки, которые делают его действительным правителем, а царице оставляют одно имя. Дабы ограничить его власть, в феврале 1726 года, по предложению Толстого, был учрежден Верховный Тайный Совет. В него, кроме Меншикова, вошли Апраксин, Головкин, Толстой, Дмитрий Голицын и Остерман. Отныне светлейшему князю, казалось, нельзя уже было ничего решать иначе, как с единогласного решения всего Совета. Должен был бы он и огорчиться введением 17 февраля 1726 года в новый орган государственной власти герцога Голштинского. Впрочем, насколько герцог был надменен и медлителен, настолько князь был бдителен и деятелен. Канцлер Головкин, старик, разбитый подагрою, вскоре начал уклоняться от дел и равнодушно смотрел на возраставшее значение своего помощника, вице-канцлера Остермана. Барон же Остерман, способнейшая и умнейшая голова, был вместе с тем и хитрейший придворный и, следовательно, раболепствовал силе. Престарелый Апраксин, всегда чуждый интригам и теперь решил не вмешиваться ни во что. Фельдмаршалы Голицын и Репнин, всеми уважаемые, не замедлили получить почетные назначения, удалявшие их от двора. Граф Рабутин понял: князь Меншиков может быть очень полезен; через него можно добиться чего желаешь, не вдаваясь в откровенности на счет тайных причин желания. Было понятно и то, что создание Верховного Тайного Совета, коллегиального органа, с введением в него представителей родовитого боярства — это попытка удовлетворить затаившуюся русскую партию, мечтавшую об ограничении власти государыни и установления в России власти, схожей с той, что образовалась в Швеции. Графа Рабутина прямо-таки засыпали чрезвычайными милостями. Его отличали от всех посланников коронованных лиц и караулом, и местом, демонстративно предлагаемым ему на всех пирах и балах. Именно поэтому Кампредон уклонился от бала, данного в честь годовщины коронации государыни, а вскоре покинул Россию. (Его функции отныне выполнял секретарь французского посольства Маньян). Переговоры графа Рабутина по заключению союзного договора с Россией успешно продвигались вперед. В войсках меж тем начинали уже довольно громко поговаривать, что государыня все делает для герцога Голштинского и ничего для великого князя Петра Алексеевича. В один из майских дней во многих местах Санкт-Петербурга было расклеено воззвание возмутительного характера. Начались обыски. Искали автора. Близ дворца появилось подметное письмо, в котором говорилось, что все обыски будут тщетны. Члены Верховного Тайного Совета обратились к «простосердечному читателю» с воззванием обнаружить авторов письма. Было обещано две тысячи рублей тому, кто укажет составителя. При этом объявлялось, что деньги будут положены в фонари: тысяча в фонарь у Троицкой церкви и вторая — в фонарь у церкви Исаакия. Никто не высказал желания стать обладателем упрятанных денег. Таившиеся у ловушек караульные принуждены были покинуть свои посты. В интересах безопасности государыни был учрежден отряд телохранителей в количестве 73 человек, положивший начало кавалергардии. Великий князь Петр Алексеевич начинал сознавать, кто он, чувствуя крепкую опору. В двадцатых числах мая 1726 года он наотрез отказался ехать в Ригу, сделав сомнительной и саму намечавшуюся поездку государыни с князем Меншиковым. Из лиц, окружавших великого князя, обращал на себя внимание его гоф-юнкер князь Иван Долгорукий, который был весьма близок ему. Долгорукому шел семнадцатый год. Он был старшим сыном князя Алексея Долгорукого. Воспитание, как стало известно графу Рабутину, гоф-юнкер получил в доме своего деда — князя Григория Долгорукого, бывшего многие годы послом при польском короле Августе II. Природа наградила гоф-юнкера добрым сердцем, и это свойство, выделяя его из толпы царедворцев, располагало к нему многих, в том числе и великого князя Петра Алексеевича. Иван Долгорукий был назначен гоф-юнкером в 1723 году, вскоре после своего возвращения на родину, в то время, когда великий князь Петр Алексеевич был «забыт и незнаем», когда никто не обращал на него внимания. Поняв тогдашние придворные конъюнктуры, Долгорукий принял в расчет, что преемником Екатерины I будет не кто иной как Петр Алексеевич, и, как говаривали старые люди, «рассудил сыскать его к себе милость и доверенность». Историк М. М. Щербатов в своей книге «О повреждении нравов в России» передает следующий анекдот: «В единый день, нашед его (великого князя Петра Алексеевича. — Л.А.) единого, Иван Долгорукий пал пред ним на колени, изъясняя всю привязанность, какую весь род его к деду его, Петру Великому, имеет и к его крови; изъяснил ему, что он по крови, по рождению и по полу, почитает его законным наследником Российского престола, прося, да уверится в его усердии и преданности к нему». С этого дня начиналась дружба его с великим князем. Петр, впечатлительный и привязчивый, не мог не полюбить и не привязаться к ловкому, словоохотливому красавцу». Графу Рабутину было ясно: князь Иван Долгорукий определен своими родственниками к великому князю Петру Алексеевичу, дабы наиболее надзирать его поступки и примечать слова и движения мысли. >V В ночь на 20 мая 1726 года в Петербурге загорелись галерные верфи. Сгорело 12 галер, готовых к спуску на воду, яхта и несколько шлюпок. Государыня тотчас же приехала с генералами и, благодаря разумным распоряжениям, огонь был потушен. Русских галер всего более опасались англичане и датчане. (Еще 15 апреля князь Куракин извещал из Лондона, что английская эскадра из 20 кораблей назначена в Балтийское море по требованию двора датского. В мае английская эскадра появилась под Ревелем. Командующий, адмирал Уоджерс, передал Екатерине I грамоту короля Георга I, в которой говорилось, что сильные вооружения России в мирное время возбудили подозрения в правительстве Англии и в союзниках, и потому неудивительно, что он, король, отправил в Балтийское море сильную эскадру). По прошествии трех недель со времен пожара галер датский посол прислал в канцелярию двора мемуар следующего содержания: «Не смотря на ходящие всюду слухи, будто целию огромных вооружений России служит мнимое удовлетворение герцога Голштинского, король датский не может не поверить, чтобы Царица желала разорвать добрые отношения с державой, изстари дружественной и союзной ей, из-за такой цели, ради принца, предназначенного занять со временем шведский престол и интересы коего сделаются тогда, по необходимости, прямо противуположные интересам России». Посол извещал, ему приказано королем просить Ее Царское Величества объяснить, в ответ на этот мемуар, каковы истинные намерения ее относительно датской короны. Датскому послу не давали ответа. Задержка с ответом происходила еще и потому, что князь Меншиков, как пишут, «физически не мог успевать на разнообразных поприщах, где ожидались его непосредственные распоряжения». Немудрено, что многое в государственном механизме медлило, запаздывало, даже приостанавливалось. Кроме того, честолюбивый князь усиленно искал возможности осуществления давно преследовавшей его мысли — самому сделаться герцогом курляндским. Будучи в последние годы домоседом, он вдруг засобирался в Ригу, торопя с отъездом. Спешить было с чего. В июне 1726 года на сейме в Митаве дворяне, с тайного согласия польского короля Августа II, избрали внебрачного сына короля — графа Морица Саксонского своим герцогом. Анне Иоанновне Мориц нравился, и она не прочь была выйти за него замуж, о чем и сообщала Меншикову, прося у светлейшего князя ходатайства перед императрицею. А. Д. Меншиков отправлялся в Ригу с единственной целью — расстроить возможный брак. Официально цель поездки объявлялась, как инспектирование войск, расположенных в прибалтийских крепостях. 27 июня князь приехал в Ригу. Наутро из Митавы прибыла вдовствующая герцогиня Анна Иоанновна и пригласила князя для беседы. Разговор был жестким. Князь объявил, что брак невозможен, ибо государыня не согласится на него по причине «вредительства интересов российских». К тому же Мориц — внебрачный сын, и герцогине «в супружество с ним вступать неприлично, понеже оной рожден от метресы». В конце беседы светлейший сделал примирительный ход. — Ежели герцогом в Митаве изберут меня, — сказал он, — то я гарантирую вам, герцогиня, сохранение ваших прав на курляндские владения. Ежели же другой кто избран будет, то трудно сказать, ласково ль с вами в Петербурге поступать будут, кабы не лишили вдовствующего пропитания. Герцогиня, уезжая, утирала слезы и обещала содействовать светлейшему князю. Корона была почти в руках, но ночью из Митавы примчали князь Василий Лукич Долгорукий и Петр Михайлович Бестужев с неприятным известием: в Митаве отклонили кандидатуру Меншикова «для веры», то есть из-за его исповедания православия. Скрывать истинные причины приезда было незачем, и Меншиков тотчас отправился в Митаву. Он встретился с графом Морицем, дважды разговаривал с ним и заявил сопернику, чтобы тот убирался из Курляндии. — Императрица вашего избрания не потерпит, — сказал Меншиков. — Никогда не думал, чтобы мое избрание было противно ее величеству, — отвечал тот и предложил «знатную сумму» отступного. — Готов уплатить такую же сумму, если станете помогать мне в избрании, — произнес светлейший. Мориц упорствовал недолго. — Этою суммою буду доволен, — сказал он. Меншикову было обещано, что граф покинет Курляндию и обеспечит поддержку Августа II. Оставалось ждать съезда депутатов ландтага. Меншиков позволил себе возвратиться в Ригу. Но едва он покинул Митаву, как оберратыотказались созывать ландтаг. Князь пришел в бешенство. Он срочно направил в Петербург гонцов с просьбою разрешить «навести в Курляндию полков три или четыре». Запахло войной с Польшей. В Верховном Тайном Совете, на очередном заседании, на котором присутствовала и Екатерина I, решено было военных действий не предпринимать. Меншикову предлагалось вернуться в Санкт-Петербург. («Хотя вы пишете, чтоб вам там еще побыть, пока сейм кончится, и хотя это было бы недурно, однако ж, и здесь вы надобны для совета; поэтому вам долго медлить там нельзя, но возвращайтесь сюда»). По прибытии в Санкт-Петербург князь, не заезжая домой, направился во дворец, к императрице. Они беседовали четыре часа. Императрица какое-то время была явно недовольна князем и даже несколько холодна с ним. («…В отсутствие властолюбца, — писал историк Дм. Бантыш-Каменский, — несколько царедворцев убедили Государыню подписать указ об арестовании его по дороге; но Министр Голштинского двора граф Бассевич вступился за любимца счастия и данное повеление было отменено. Тщетно Меншиков старался отомстить тайным врагам своим. Они остались невредимы, к досаде оскорбленного вельможи»). «Что… происходит при дворе, доверяю как величайшую тайну, — сообщал в «Записке» Иоанн Лефорт 9 августа 1726 года, — не бодрствует и не управляет Царица, ибо Она предалась к другой страсти, а князь то и дело от имени Царицы рассылает указ за указом, о которых она и не знает». Про великого князя Петра Алексеевича теперь рассказывали, что так как он каждое утро должен отправляться к князю Меншикову с поклоном, то он поговаривал: «Я-де должен идти к князю, чтобы отдать ему мой поклон, ведь и мне нужно выйти в люди, сын его уже лейтенант, а я пока ничто; Бог даст и я когда-нибудь доберусь до прапорщичьего чина». Помнить бы светлейшему князю старое житейское правило — осторожно пользоваться своим счастьем. Да не тот характер князь имел. Достиг Александр Данилович того, что в народе полагали, будь это только возможно, царица выйдет за него замуж и возведет его на царский престол. — Возносится он на высоту, чтобы тем с большею силою обрушится, — говорили петербуржцы. Светлейший стал совсем игнорировать Верховный Тайный Совет, непосредственно рассылая указы Сенату и другим учреждениям. «Господа Сенат, — писал он, — Ея Императорское Величество указала…». Но 4 августа императрица именным указом предписала не верить словесным и письменным именным указам, объявляемым «сильными персонами без подписания нашея собственныя руки или всего нашего Верховного Тайного Совета». Понимал ли Меншиков, что большие полномочия, которые имел, баснословные богатства, собранные им, свободу и даже жизнь, — все это он мог потерять в одно мгновение. Его гордость, жестокость делали его предметом зависти и ненависти малых и великих. Императрица выказывала все большую привязанность к своим детям, особенно же благоволила Анне Петровне и ее супругу — Карлу-Фридриху. Дело доходило до того, что даже в правительственных делах спрашивала у них совета и делала с ними различные распоряжения, ничего не говоря Меншикову. Было ясно, Меншиков должен опасаться возрастающего влияния голштинской фамилии, которое, наконец, могло привести его к падению. Здоровье Екатерины I слабело. У нее начиналась водянка. При осторожном образе жизни болезнь могла быть излечима, однако императрица, хотя и принимала лекарства, но делала это беспорядочно. Она все так же любила есть крендели или бублики, намоченные в крепком венгерском вине. В дела вникала все менее и все предоставляла любимцам. Секретарь саксонского посланника Френсдорф сообщал в те дни своему королю: «Она вечно пьяна, вечно покачивается…» Меншиков, входя утром в спальню своей повелительницы, всякий раз спрашивал: — Ну, Ваше Величество, что пьем мы сегодня? Наконец, 27 августа из Вены прибыл курьер, привезший известие о подписании союзного договора. Герцог Голштинский мог быть доволен: в договоре была секретная статья, касающаяся его лично. Император обещал помогать герцогу в возвращении Шлезвига. Европейские державы окончательно разделились на враждующие группы договорами ганноверским и венским. Осенью 1726 года в Санкт-Петербург прибыл двоюродный брат герцога Голштинского. По городу поползли слухи о его возможной женитьбе на цесаревне Елизавете Петровне. Того, как говорили люди осведомленные, захотела Екатерина I. В ее желании выдать свою дочь за сына епископа Любского усматривала одно: она при жизни хочет иметь внуков. Вопрос о престолонаследии, похоже, не оставлял ее. 20 декабря 1726 года Маньян сообщал в Версаль: «Царица была не совсем здорова дней около десяти, но… давала бал по случаю рождения принцессы Елизаветы, хотя сама и не присутствовала на нем… Говорят, будто, желая успокоить венский двор, герцог настоятельно убеждает царицу теперь же объявить великого князя наследником». Мысль, что преемником Екатерины I должен быть великий князь, не ослабевала в народе: ходили слухи, что императрица после своих именин поедет короновать внука. Аранского (Нижегородского) монастыря архимандрит Исайя поминал на ектениях «благочестивейшего великого государя нашего Петра Алексеевича» вместо «благоверного великого князя» и, когда ему возражали, отвечал: — Хотя мне голову отсеките, буду так поминать, а против присланной формы поминать не буду, потому что он наш государь и наследник. Правительство решило, что кстати будет приказать всем в провинциях не слушаться ни архиепископов, ни епископов. Узнав о том, священнослужители оставили свой сан. По целым губерниям несколько месяцев не совершались богослужения, что подавало повод к страшным беспорядкам внутри государства. …Все предвещало близкую кончину Екатерины I. Герцог Голштинский искал дружбы с Меншиковым, ибо понимал, случись несчастье, умри государыня, он, без поддержки князя, быстро потеряет свое влияние при русском дворе. Другие мысли бродили в голове у светлейшего. Князь должен был понимать, как трудно будет вдругорядь отстранить от престола законного наследника. А приди великий князь к власти, на кого изольется вся ненависть членов старорусской партии? На него — на князя Меншикова. Помнил Александр Данилович строки подметного письма: «Известие детям российским о приближающейся погибели Российскому государству, как при Годунове над царевичем Димитрием, учинено: понеже князь Меншиков истинного наследника, внука Петра Великого, престола уже лишил, а поставляет на царство Российского князя голштинского. О горе, Россия! Смотри на поступки их, что мы давно преданы». Стоило ли выставлять себя в таком ненавистном свете, подвергаться опасностям и чего ради? Дабы возвести на престол герцогиню Анну Петровну и уступить свое влияние тому же Бассевичу? Да и у Елизаветы был жених. Меншикову не было теперь особенного интереса поддерживать дочерей Екатерины. Надобно было искать иной выход. О тайных намерениях светлейшего стали догадываться с ноября 1726 года, когда, приготовляя фейерверк ко дню тезоименитства императрицы, он велел возле столпа с короною и привязанным к нему якорем представлять юношу, держащего одною рукою канат якоря, а другою глобус и циркуль. Увидев то, генерал-майор Скорняков-Писарев и некоторые другие, участвовавшие в суде над царевичем Алексеем и царицею Евдокиею, сказали: — Этот юноша, без сомнения, великий князь Петр Алексеевич; его представляют быть нашим государем; что же будет с нами? Тогда Меншиков был принужден переменить рисунок фейерверка, а месяца через полтора по Санкт-Петербургу пополз слух, что князь Меншиков тайно старается женить великого князя на своей дочери. Едва ли не главную роль в перемене отношения князя Меншикова к великому князю сыграл датский посол Вестфален. Для Дании вопрос о престолонаследии в России был очень важен. Приди к власти герцогиня Голштинская Анна Петровна, и тотчас же страшная опасность нависла бы над датским королевством. Вступление же на престол великого князя Петра уменьшало или даже уничтожало опасность. Вестфален более всех должен был «трудить» свою голову над придумыванием средств, которые могли бы способствовать возведению на престол сына царевича Алексея Петровича. И ему пришла мысль отнять у партии, враждебной великому князю, ее главу Меншикова и заставить его действовать в пользу юного наследника престола. В данном случае интересы Дании и Австрии совпадали, и Вестфален поспешил к графу Рабутину. Между министрами произошел следующий разговор. — Вы не станете отрицать, — говорил Вестфален, — что серьезное стремление герцога голштинского стать преемником царицы или по крайней мере захватить ее престол для своей супруги — важная политическая истина. Граф Рабутин кивнул в знак согласия и поинтересовался: — Каким образом, по вашему мнению, еще возможно спасти челн сиротских интересов? — Для них все потеряно, если вы, граф, не сумеете поставить князя Меншикова на свою сторону, — ответил Вестфален, — овладеть князем возможно, так как герцог недавно имел неосторожность ни с того ни с сего поссориться с ним. Следует только подойти к Меншикову с слабой стороны — то есть воспользоваться его чрезмерным честолюбием. Дайте ему понять, граф, что в его руках прекрасный случай возвести свою дочь в сан царицы всероссийской, выдав ее замуж за царевича, добудьте какое-нибудь письмо от императора, способное убедить его в согласии императора на тайный брак, обнадежьте его в то же время, что ему отдан будет первый вакантный в империи фьеф{2}, а я найду случай внушить князю все эти мечты, дабы они охватили его сердце прежде, чем вы заговорите формально о возможности их осуществления. Графу совет датского посла пришелся по вкусу, и в Вену было отправлено секретное письмо. Австрийский двор не замедлил с ответом. Граф Рабутин получил все, что требовал, и притом — добрую сумму для успешного начала работы. «Цесарский двор прислал 70 тысяч рублев, в подарок Госпоже Крамер, дабы она ее (Екатерину I. — Л.А.) склонила именовать по себе наследником Князя Петра Алексеевича» — писал историк М. М. Щербаков. Император пообещал Меншикову первый фьеф, какой только сделается вакантным в империи. Светлейший князь принял предложение, выводившее его из затруднительного положения. Оставалось получить согласие Екатерины I на брак великого князя с дочерью Меншикова. >VI Княжна Мария Меншикова была помолвлена с сыном польского графа Сапеги Петром 13 марта 1726 года. Более пяти лет пред тем молодой поляк жил в доме светлейшего князя в качестве жениха его дочери. Отец его, граф Ян Сапега, староста Бобруйский, принадлежал к числу богатейших и влиятельнейших магнатов. Александр Данилович, мечтая о герцогстве курляндском, в 1720 году договорился с ним о браке своей дочери с единственным сыном Сапеги, надеясь посредством этого союза составить себе сильную партию в Польше. Помолвка состоялась во дворце Меншикова. Съехалась вся столичная знать. Екатерина I приняла участие в церемонии обмена перстнями между будущими супругами и, как извещают «Повседневные записки», «изволила дать позволение на забаву танцам». Это были первые праздничные торжества, совершаемые после смерти Петра I. Екатерина I отметила красоту Петра Сапеги, и вскоре он сделался ее фаворитом. Императрица прямо-таки отняла Сапегу у княжны Марии Меншиковой. В январе 1727 года она подарила ему дом и изредка ездила ужинать к молодому графу. Для себя Екатерина I решила, что как только красавец ей прискучит, она женит его на своей племяннице Софье Карловне. В марте 1727 года решение о свадьбе племянницы было принято. Светлейший князь знал о намерениях государыни и именно это дало ему право заговорить с ней о другой приличной партии для своей дочери. Он предложил брак княжны Марии с великим князем Петром Алексеевичем. Екатерина была во многом обязана Меншикову: старый друг ее сердца немало содействовал решению Петра I признать ее супругой; он же, наконец, возвел ее на престол. А кроме того, она видела невозможность отстранить от престола великого князя в пользу одной из своих дочерей и думала, что упрочит их положение, соединив с будущим императором человека, на признательность которого имела право рассчитывать. Екатерина согласилась с предложением светлейшего князя и клятвенно обещала никогда не отступаться от данного ею слова. Весть о согласии государыни на этот брак как громом поразила русских политиков. Сильно встревоженный герцог Голштинский, его супруга Анна Петровна и ее сестра цесаревна Елизавета тщетно уговаривали матушку взять это согласие назад. Екатерина не боялась опасных последствий своего поступка для укрепления спокойствия своего правления. Ибо этим она, с одной стороны, успокаивала сторонников великого князя, юность которого дозволяла обвенчать его лишь весьма не скоро, с другой же, она навсегда привязывала к себе светлейшего князя. Граф Рабутин поспешил отправить в Вену курьера с известием о столь благоприятном для великого князя событии. В первых числах марта вице-канцлер барон Остерман был объявлен воспитателем великого князя. Меншиков дал великому князю почетный караул из гренадер. Петр Алексеевич и сестра его Наталья Алексеевна теперь два-три раза в неделю виделись с детьми светлейшего князя. Торжество А. Д. Меншикова слишком очевидно огорчало герцога Голштинского. В один из мартовских дней светлейший князь давал бал по случаю дня рождения княгини, своей супруги, и пригласил герцога. Тот извинился под предлогом нездоровья, равно как и герцогиня Анна Петровна; причем, однако, оба объявили, что если им не удастся присутствовать на обеде, то они постараются приехать к ужину. Вечером, видя, что ни тот ни другая не едут, А. Д. Меншиков сказал, рассмеявшись, при Бассевиче: — Всячески стараюсь заслужить расположение герцога, но, видимо, не успеваю в этом и больше уж ничего поделать не могу. Государыня на празднике не присутствовала по причине недомогания, но цесаревна Елизавета была и епископ Любский тоже. «Всего более здешний двор занимался теперь великим князем, — сообщал Маньян 1 апреля 1727 года. — С тех пор, как Царица дала согласие на его брак с дочерью Меншикова, положение его так упрочилось, что теперь никто не сомневается здесь, что, в случае смерти Царицы, весь русский народ тотчас же признает юного принца ее преемником, несмотря ни на какое распоряжение Царицы». Старые союзники Меншикова отшатнулись от него. Но светлейшего князя то не смутило. Он с обычным своим тщеславием начал «в своем доме придворные чины употреблять, как имперским князьям принадлежит». (Так писал его злейший враг, петербургский генерал-полицмейстер Антон Мануилович Девиер). Девиер был женат на сестре Меншикова, но оба люто ненавидели друг друга. Вражда возникла еще при жизни Петра I. Девиер — португальский еврей, прибыл юнгой на купеческом корабле в Голландию, где случайно его увидел Петр I. Император отдал его в услужение Меншикову, который принял его как скорохода. Петр I имел случай говорить с Девиером и, открыв в нем способности, взял его к себе денщиком. Вскоре иноверец стал столь силен, что просил у своего прежнего господина руки его сестры. Едва лишь он заикнулся об Анне Даниловне, как Меншиков пришел в страшный гнев. Вне себя, он бросился на Девиера, собственноручно дал ему несколько пощечин и, не довольствуясь этим, кликнул челядь и велел им бить насмерть непрошеного жениха. Девиер, избитый в кровь, вырвался из рук усердных слуг Меншикова и кинулся к Петру I. Ему он сообщил, что Анна Даниловна брюхата от него. Суд государя был короток. Он вызвал Меншикова и приказал в течение трех дней обвенчать сестру с Девиером. С тех пор Меншиков и Девиер скрывали непримиримую ненависть друг к другу, но в душе только ждали удобного момента погубить друг друга. Девиер пользовался расположением Екатерины I, сумел войти в тесный кружок ее приближенных. Еще при жизни Петра I Екатерина всякий раз, когда уезжала из Санкт-Петербурга, поручала наблюдению Девиера свою малолетнюю дочь Наталью Петровну и пасынков: великого князя Петра и его сестру Наталью. Немудрено, что Девиер, ставший в 1726 году сенатором и метивший в Верховный Тайный Совет, был против брака княжны Меншиковой с великим князем. К тому же, отношения с самим светлейшим у него вконец испортились после поездки в Курляндию, когда Девиер неодобрительно отозвался о действиях Меншикова в Митаве. Узнав о возвращении Девиера в Санкт-Петербург из Митавы, граф П. А. Толстой поспешил приехать к нему. — Знаешь ли ты о сватовстве великого князя на дочери Меншикова? — спросил он. — Слышал об этом, — отвечал Девиер, — и удивляюсь, что вы молчите? Меншиков овладел всем Верховным Тайным Советом. Лучше было бы, если бы меня в верховный совет определили. — Надо, — продолжал граф Толстой, — обстоятельно представить государыне о всех последствиях, которые могут произойти. Меншиков и так велик, в милости, и ежели сделается по воле ее величества, не будет ли после того государыне какая противность? Он захочет больше добра великому князю, сделает его наследником, и бабушку велит сюда привезти, а она нрава особливого, жестокосердна, захочет выместить злобу и дела, которые были при блаженной памяти государе, опровергнуть. Необходимо все это объяснить государыне. По моему мнению, лучше всего, чтоб ее величество, ради собственного интереса, короновала при себе цесаревну Елизавету или Анну Петровну (Толстой знал, что Девиер стоит за герцогиню Голштинскую), или обеих вместе. Тогда государыне будет благонадежнее, потому что они родные ее дети. Что касается великого князя Петра, то можно его послать за море погулять, как посылаются прочие европейские принцы, а тем временем коронация утвердится. Девиер согласился с Толстым. Искали случая доложить обо всем императрице. Толстой, поставивший целью во что бы то ни стало помешать возведению царевича на престол (он опасался мести его за гибель отца), сошелся с герцогом Голштинским, с генералом Бутурлиным, со многими сенаторами и сановниками, дабы в минуту кончины государыни провозгласить императрицею герцогиню Голштинскую и арестовать каждого, кто бы осмелился сопротивляться. Он принялся с каждым обсуждать план действий, но решительная минута наступила ранее, чем все ожидали… Государыня до того ослабела и так изменилась, что ее было трудно узнать. В первый день Пасхи она впервые не присутствовала на обедне во дворцовой церкви. В день ее рождения не было ни пиршества, ни раздачи орденов. В одну из апрельских суббот она вздумала прокатиться по улицам Петербурга, но, вернувшись, слегла в постель и ночью сделалась с ней лихорадка. — Что же не доносите? — говорил Девиер Бутурлину. — Не допускают до императрицы, — отвечал Бутурлин. — Двери затворены, — и принялся расспрашивать о болезни государыни. Выслушав Девиера, произнес: — Я чаю, царевна Анна Петровна плачет? — Как ей не плакать, — говорил Антон Эммануилович, — матушка родная. — На отца она походит, великая княгиня, и умна, — заметил Бутурлин. — Правда, — согласился Девиер, — она и умильна собою и приемна и умна; да и государыня Елизавета Петровна изрядная, только сердитее. Ежели б в моей воле было, я желал бы, чтоб царевну Анну Петровну государыня изволила сделать наследницею. Бутурлин подхватил: — То бы не худо было; и я бы желал. В числе недовольных светлейшим были также князь Иван Долгорукий, Александр Львович Нарышкин и Ушаков; первые, желая помешать свадьбе великого князя, говорили о том герцогу Голштинскому и его супруге; Долгорукий хотел говорить и фельдмаршалу графу Сапеге, чтобы он доложил императрице. 10 апреля у государыни отрылась горячка, осложнившаяся воспалением легких. Она уже не вставала. Меншиков не оставлял ее, подносил указы к ее подписанию и, как слышно было, сочинял, вместе с канцлером Головкиным, проект завещания государыни. В тот же день, 10 апреля, герцог Голштинский привел графа П. А. Толстого к себе в дом. Приехал и Ушаков. — Велика опасность, что императрица скончается без завета, — сказал герцог. — Теперь поздно делать завещание, — ответил Толстой. Разговоры и желания недовольных были, отчасти, известны Меншикову. Он был настороже и искал возможности отомстить врагам. 16 апреля, когда «весь двор предавался чрезвычайному унынию по причине отчаянного положения императрицы», Девиер явился во дворец в нетрезвом виде. Подхватив плачущую графиню Софью Карловну Скавронскую, закружил ее «вместо танцев» и говорил: — Не надобно плакать! Затем подошел к великому князю, сидевшему на кровати, и сказал ему: Поедем со мной в коляске, будет тебе лучше и воля, а матери твоей не быть уже живой. Присел к нему на кровать и принялся поддразнивать, говоря, что будет ухаживать за его будущей женой. Плачущей же цесаревне Елизавете Петровне посоветовал выпить вина. — Об чем печалишься, — сказал он ей. Меншиков увел из комнаты великую княжну Наталью Алексеевну, говоря, чтобы она «была всегда при матушке (Екатерине. — Л.А.) с ним, князем, вместе». 26 апреля Екатерине I стало немного лучше и Меншиков поведал ей о поступке Девиера. В этот же день князь отправился в свой дом, на Васильевский остров. Императрицею был подписан указ «О высылке жидов из России, с запрещением им въезда в государство и о наблюдении, чтобы они не вывозили с собою золотых и серебряных российских денег». 26 апреля светлейший князь имел тайный разговор с канцлером графом Головкиным и действительным тайным советником князем Дмитрием Голицыным. А 27 апреля именным указом велено было назначить особую следственную комиссию, под председательством канцлера, для суда над Девиером за великие его предерзости, злые советы и намерения. Велено было посредством пытки допросить о его сообщниках. Девиер пробовал было запираться, но его вздернули на дыбу и он повинился во всем, крича, однако, что никаких сообщников не имеет, а только говорил с Бутурлиным, Толстым, Нарышкиным, Долгоруким и Писаревым о намерении женить великого князя на дочери Меншикова. Потребовали к ответу Писарева и Толстого. Те указали на Ушакова. Из речей их стало ясно, что они опасались Меншикова и советовались между собою и с герцогом Голштинским о средствах препятствовать супружеству дочери его с великим князем. 2 мая императрица почувствовала лихорадку и Меншиков вновь перебрался во дворец Екатерины I. 5 мая князь торопил канцлера, чтоб он скорее решил следственное дело, чтоб экстракт был составлен без допроса всех сообщников. Графу Головкину надлежало, учиня сентенции, доложить непременно в следующее утро, а буде что еще из оных же, которые уже приличились следованием, не окончено, и то за краткостью времени оставить. Доклад поднесен, как было назначено, в следующее утро, 6 мая 1727 года. Екатерина подписала слабою рукой указ о наказании преступников, дерзнувших распоряжаться наследием Престола и противиться сватанию великого князя, происходившему по Высочайшей воле. Вечером того же дня императрица почила в Бозе. Девиер и Толстой, лишенные чинов, были сосланы один в Сибирь, другой — в Соловецкий монастырь. Бутурлин отправлен в далекую деревню. Князь Иван Долгорукий — в один из армейских полков, с понижением в чине. «Князь Меншиков одержал, как, вероятно, ему казалось, решительную победу над своими противниками, за четыре месяца до своего падения», — писал граф А. Блудов. Екатерина недолго пережила Петра I. Перед смертью она видела сон, которому, по-своему, дала толкование. Ей снилось, что она сидит за столом, окруженная придворными. Вдруг появляется тень Петра. Император одет, как одевались древние римляне. Он манит ее к себе. Екатерина идет к нему, и он уносится с ней под облака. С большой высоты она бросает взор на землю и видит своих дочерей, окруженных толпою, составленной из представителей всех наций, шумно споривших между собой. — Я должна скоро умереть, — сказал императрица. — По смерти моей, чаю, в государстве настанут смуты. Скоротечность болезни, сопровождавшая ее последние дни, породила слухи, что она была отравлена и что к этому причастен Девиер. 7 мая года, утром, в большой зале императорского дворца собралось все высшее духовенство и русская знать. Караул во дворце был удвоен. Полки Преображенский и Семеновский поставлены пред дворцом под ружье. Великий князь Петр Алексеевич явился в залу, сопровождаемый членами императорского семейства и светлейшим князем. Он сел в кресло, поставленное для него на возвышенном месте. Меншиков представил духовное завещание покойной императрицы, распечатал его и вручил действительному тайному советнику Степанову для прочтения. Глубокая тишина воцарилась в общей зале, где находилось человек триста. «Хотя по Материнской Нашей любви, — читал текст духовного завещания Степанов, — дочери наши, герцогиня Голштинская Анна Петровна и Елизавета Петровна, которые могли бы быть преимущественно назначены Нашими преемницами, но принимая в уважение, что лицу мужеска пола удобнее перенесть тягость управления столь обширным государством, Мы назначаем Себе преемником Великого Князя Петра Алексеевича». …Всех поразила двенадцатая статья духовной: «За отличные услуги, оказанные покойному Супругу Нашему и Нам самим Князем Меншиковым, Мы не можем явить большого доказательства Нашей к нему милости, как возведя на Престол Российский одну из его дочерей и потому приказываем, как дочерям Нашим, так и главнейшим Нашим Вельможам, содействовать к обручению великого князя с одною из дочерей Меншикова и коль скоро достигнут они совершеннолетия, к сочетанию их браком». Все молчали, не смея изъявлять своих чувств, хотя догадывались, что не государыня, а светлейший составил эту духовную. Лишь старый граф Ян Сапега заметил, что он не отходил от постели умирающей государыни и никакого завещания не видел и ничего о таком завещании не слыхал. Но его замечание пропустили мимо ушей. О нем тут же забыли. Петр II был провозглашен императором в девятом часу утра при пушечной пальбе из крепости, адмиралтейства и яхт, стоявших на Неве. Приняв поздравления от первых чинов государства, он вышел к гвардейским полкам, которые немедленно присягнули ему. Все плакали от счастья. Россия торжествовала. Русские вновь видели своего царя на троне. В тот же день князь Меншиков пожалован был адмиралом. >VII Еще при жизни императрицы Екатерины Алексеевны стало известно, что король Испании Филипп V направляет в Россию своего посланника — дюка де Лириа, — герцога, фельдмаршала, камергера. Внук изгнанного английского короля Иакова II, он обрел вторую родину в Испании и был, как и дед его, и как отец, ревностным католиком. 11 января 1727 года, в загородном дворце, Филипп V подписал кредитивные грамоты к русской императрице и секретную инструкцию своему посланнику. В ней, в частности, говорилось: «Мы сочли за благо избрать Вас нашим послом в Московии благодаря доверию к Вашим способностям и талантам. При исполнении Вашей миссии Вам необходимо проявлять особую бдительность и наблюдательность, чтобы постичь политику, которую осуществляют или могут осуществить в Московии посланники других государей, вникнув в переговоры и пытаясь противодействовать и срывать их, которые противоречат нашим интересам… В целом очень важно, чтобы Вы сблизились со всеми высокопоставленными лицами при дворе и в правительстве, дабы наилучшим образом соблюдать мои интересы, поскольку близкие и доверительные отношения с правительственными кругами помогут Вам быть в курсе переговоров, которые ведут там враги нашей короны… О всех лицах в правительстве, которые могут пользоваться нашим доверием, Вы будете давать отчет через тайные государственные каналы, используя шифр, который Вам будет передан. Шифр будете держать у себя, не доверяя никому». К врагам испанской короны относились в ту пору Англия и Франция. Англичане, после тринадцатилетней войны за испанское наследство, удерживали за собой Гибралтарскую крепость. Французы же, до апреля 1725 года бывшие союзниками Филиппа V, неожиданно дали повод к разрыву отношений между двумя государствами. Уже три года испанская инфанта, — дочь Филиппа V, была обручена с Людовиком XV и воспитывалась во Франции, как будущая королева; дело было устроено во время регентства герцога Орлеанского. Но после кончины последнего, нареченную невесту отослали в апреле 1725 года к ее отцу. Честолюбие испанского короля было задето. Он тотчас же отозвал своего посла из Парижа и приказал всем своим представителям при иностранных дворах разорвать отношения с представителями Франции. Жена короля Филиппа V — итальянка Елизавета Фарнези повелела своему тайному доверенному лицу — барону Рипперде, находившемуся в Вене, заключить мирный договор с императором. (Из этого родился так называемый Венский трактат 1725 года). В сентябре того же года король Франции подписал договор с Англией и Пруссией в Ганновере, и Европа разделилась на два враждебных лагеря. Но, несмотря на это, Елизавета Фарнези (про нее говорили, что она управляет своим. мужем) лелеяла мечту видеть Испанию, Австрию и Францию под одним скипетром. В пику Англии она желала отнять удерживаемую англичанами Гибралтарскую крепость и посадить на английский престол Иакова III Стюарта. Надеясь, что Россия поможет Испании в ее борьбе с Англией (на то были причины, ибо Петр I обещал тайную помощь претенденту в восстановлении его на английском престоле) и направляла Елизавета Фарнези в Петербург своего посланника. Герцогу де Лириа было тридцать два года. Кровь королей Стюартов текла в его жилах. Он был фанатиком религии, которой его дед пожертвовал тремя коронами. Мечты королевы пришлись ему как нельзя больше по сердцу, потому что отвечали его собственным мечтам. Ни слабое здоровье, на которое он жаловался, ни суровый климат и жестокие нравы России, которых он страшился, не помешали ему дать согласие отправиться испанским посланником к русскому двору. Он страстно желал одного, чтобы Стюарты вернули себе английский трон. Законный претендент на престол Иаков III Стюарт был его родным дядей. В Россию дюк де Лириа отправился в середине марта 1727 года. Почти два месяца надлежало ему провести в дороге, чтобы добраться только до союзной Вены. Было о чем подумать и что вспомнить в пути. Его деду — английскому королю Иакову II покровительствовали иезуиты и римский папа Иннокентий XI. Придя к власти в 1685 году, Иаков II желал восстановления католицизма в Англии. Благодаря ему, вопреки законам, государственные должности раздавались католикам. Король преследовал пресвитериан с особой жестокостью. Тогда виги вошли в тайные контакты с зятем Иакова II — голландским штатгалтером Вильгельмом Оранским и предложили ему прибыть в Англию и возложить на себя английскую корону. В игру вступили голландские купцы, среди которых были и евреи. Деньги купцов решили дело. Вильгельм Оранский высадился в 1688 году с голландским войском на английском берегу и направился к Лондону. Многие из прежних сторонников начали покидать Иакова II и переходить на сторону его зятя. Английское войско изменило своему королю. Иаков II, переодетый, бежал с несколькими придворными и иезуитами из Лондона и нашел приюту французского короля Людовика XIV. Лишь ирландский гвардейский полк последовал за ним. С приходом к власти Вильгельма Оранского было о чем подумать и Людовику XIV. У Англии и Голландии теперь появлялся общий глава, ставящий целью сломить могущество Франции. К счастью французского короля, с тем не могли согласиться английские католики, ориентировавшиеся в последние годы на Францию, и часть партии тори, обнаружившая недовольство действиями Вильгельма Оранского и людей, явившихся с ним. Они заговорили о возвращении Иакова II. Сторонников свергнутого короля стали называть якобитами. Они наладили связь с Иаковом II. В том им помогали иезуиты. В начале XVII века Париж стал центром интриг приверженцев Стюарта. Английская разведка внимательно наблюдала за экс-королем, проживавшим в пригороде Парижа, во дворце Сен-Жермен. Не прошло мимо их внимания и то, что среди гвардейцев ирландского полка возникла «Ложа совершенного равенства», а позднее в другом полку появилась «Ложа чистосердечия». Вновь образованные ложи были враждебны всем существовавшим английским масонским ложам. Начиналась ожесточенная тайная война. Иакову II так и не удалось вернуться в Англию. Разбитый параличом, король скончался в изгнании, в сентябре 1701 года. Вскоре началась, развязанная иезуитами, война за испанское наследство. Внебрачный сын Иакова II, его верный сподвижник — Фицджемс вступил под знамена Франции — союзника Испании. Он получил звание маршала и в этом звании, командуя войском, в 1707 году одержал, при Алмансе, победу над объединенными войсками противника. Восхищенный его победой испанский король наградил маршала Франции титулом Дюка города Лирии и вместе с тем принял в свою службу его старшего сына Якова. По окончании войны, маршал, не желая сам жить в Испании, оставил здесь своего сына Якова, которому и передал титул дюка де Лириа. Поселившись в Испании в молодости, дюк де Лириа успел свыкнуться с нею, усвоить ее нравы, мог считать ее своим отечеством, а ее язык — своим, но чужая кровь в нем брала свое. В Вену дюк де Лириа прибыл 23 апреля 1727 года. Дела и знакомства заняли его, а 15 мая он получил от императорского министра графа Цинцендорфского записку, которою тот обязывал его приехать в Люксембург. Вместе с дюком Бурнонвильским — послом испанского короля в Вене они тотчас же отправились в путь. В Люксембурге их ждали начальник австрийской разведки принц Евгений Савойский и граф Цинцендорфский. — Вчера вечером прибыл курьер из Петербурга, с известием, что русская царица скончалась шестого мая, в десять часов вечера, — сказал принц Евгений. — Случившееся не изменит ни в чем настоящей нашей системы. Новое русское министерство решилось следовать принятым покойною царицею правилам, в чем удостоверяет императора князь Меншиков, первый русский министр, в почтительном письме, которое он прислал, по сему случаю, к его величеству. Заговорили о подробностях случившегося. От графа Цинцендорфского испанские подданные узнали, что в России назначено регентство, должное продлиться до совершеннолетия царя, которому теперь было 12 лет. В члены регентства назначались герцог и герцогиня Голштинские, цесаревна Елизавета, Меншиков, канцлер Головкин, барон Остерман и князь Дмитрий Голицын. Слушая императорского министра, дюк де Лириа подумывал о своем. Тайная инструкция, данная ему королем Филиппом V, обязывала его всеми способами действовать на царицу, чтобы она завела сильный флот в Архангельске, откуда она могла «сделать диверсию» в Англию для возвращения престола королю Иакову III и для восстановления равновесия Европы. Теперь царицы не стало. — Известие о кончине Екатерины Первой огорчило меня до чрезвычайности, — выслушав графа, сказал дюк де Лириа, — ибо одна из главнейших причин, по которой я принял посольство в такую отдаленную от ног моего государя страну, состояла в том, что мне хотелось узнать лично такую великую государыню, которую и лучшие писатели не могут выхвалить достойно. Надлежало задержаться в Вене, чтобы получить новые «кредитивы и наставления» от своего двора и собирать разрозненные сведения из России, анализировать их и о выводах извещать госсекретаря маркиза де ла Паз, старую хитрую лису. Но как ни хитер и ни умен был маркиз, и он вряд ли знал о тайной миссии, возложенной на дюка де Лириа Ватиканом и иезуитами. Ему надлежало нащупать в России почву для возможности ведения переговоров об объединении православной и католической церквей. Сорбоннские богословы, вскоре после кончины Петра I, сочли возможным начать разведывательные действия по изучению обстановки, сопутствующей установлению унии в России. Одно обстоятельство рождало в католических богословах надежду на успех затеянного предприятия. Княгиня И. П. Долгорукова, урожденная княжна Голицына, супруга статского советника князя С. Долгорукова, в бытность свою с мужем в Голландии, перешла в католичество. Возвращаясь на родину, она попросила ксендза, исповедовавшего ее, отправить с нею какое-нибудь духовное лицо для поддержания ее в новой вере. Сорбоннские богословы послали с нею ее духовника — тайного иезуита аббата Жюбе, с тем, чтобы он старался и, о соединении церквей. 28 февраля 1727 года утрехтский епископ писал к Жюбе: «Смею просить вас… сопровождать княгиню Д-ву в ее отечество, чтобы служить ей руководителем в духовной жизни, также обратить к Богу (т. е. в католичество. — Л.А.) ее семейство; наконец следовать во всем откровению, которое Богу угодно будет ниспослать Вам в Московию для соединения этой великой церкви с латынскою. Знаю, что решимость огромна, но мне известна вера, дарованная Вам от Бога, которою Вы воодушевлены». Аббат Жюбе готовился выехать в Россию под видом учителя детей княгини И. П. Долгоруковой. В Сорбонне делали ставку на князей Долгоруковых. Было известие: группа окатоличенных или близких к тому русских аристократов, объединяющихся вокруг некоторых из князей Долгоруковых, строит планы смены правительствующих лиц. По мысли сорбоннских богословов, после заключения унии, в России должно быть восстановлено патриаршество, отмененное Петром Первым, и патриарх-униат должен был обеспечить полное фактическое проведение унии и своим авторитетом поддержать простиравшиеся еще дальше политические планы Долгоруковых. На роль патриарха метили тридцатилетнего Якова Долгорукова, получившего за границей воспитание у иезуитов. В правительственных кругах королевской Франции помнили между тем о давней связи Стюартов с папой римским и потому не спускали глаз с испанского посланника в России. Ожидая известий и рекомендаций из Мадрида, дюк де Лириа изучал коллизии русского двора и искал сведений о лицах, близких к юному государю. Более же всего — сведений о князе Василие Лукиче Долгоруком. Известно было, человек он умный и образованный. Говорил на нескольких иностранных языках. Долгие годы пребывания за границей, близкое знакомство с тогдашними государственными порядками европейских стран оставили глубокий след в его политических воззрениях. Свою фамилию В. Л. Долгорукий считал самою аристократическою в России и связывал с ее преобладанием мысль о благоденствии страны. Опытный и искусный дипломат, он, впрочем, не затруднялся в выборе средств для достижения своей цели. В юности он прожил тринадцать лет во Франции, сдружился с иезуитами, и это отложило отпечаток на его характере. Посол в Дании, в Швеции, во Франции, полномочный министр в Польше (там он втайне отстаивал интересы князя А. Д. Меншикова, претендовавшего на курляндское герцогство), князь В. Л. Долгорукий основательно изучил европейские дела. С воцарением Петра II Долгорукие, измышляя выгодные для себя «конъюктуры», почувствовали острую нужду в умном дипломате и обратились за помощью к Василию Лукичу. Быстро рассчитав, что к чему, тот в одночасье превратился из «конфидента» князя А. Д. Меншикова в его врага. Теперь Долгорукие интриговали против Меншикова. Впрочем (дюк де Лириа в том не сомневался), с Меншиковым вели скрытую борьбу своими деньгами и англичане. Единственным средством для них отдалить Россию от опасного Венского союза было — погубить Меншикова — самого усердного сторонника императора Карла VI. Да, важные события разыгрывались в Петербурге. Хотелось бы оказаться в этом городе. Но приходилось набираться терпения. В Петербурге, меж тем, вызревали чрезвычайные события. При дворе образовывались три партии: долгоруковская, остермановская и голицынская. За Остерманом стояли Стрешневы как родственники его (жена Андрея Ивановича была из рода Стрешневых), а также все иностранцы, занимавшие важные должности при дворе, в армии и коллегиях. Партию Долгоруковых составляли князь Василий Лукич, князья Алексей, Сергей, Василий Григорьевичи и Иван Алексеевич — фаворит государя. Князья Голицыны, в связи со всеми знатными фамилиями, враждебными к Долгоруковым и Остерману, с Бестужевыми, Бутурлиными и Строгановыми, составляли третью партию. Император, далекий от придворных интриг, жил во дворце Меншикова. С первых дней царствования Петра II светлейший занимал его охотою и придворными празднествами. Из разных губерний были выписаны лошади, из Риги седло, от князя Ивана Федоровича Ромодановского Меншиков вытребовал в Петербург псовую охоту, кречетов и ястребов. Окрестные крестьяне, по наказу Александра Даниловича, ловили живых зайцев и лисиц, зная, что во дворце государя за них дадут им хорошие деньги. Император охотился, отдаваясь страсти, Меншиков царствовал. («Этот человек величайший честолюбец, какого только видел мир, — писал дюк де Лириа 2 июня 1727 года из Вены духовнику испанской королевы архиепископу Амиде. — Нельзя сказать, чтобы в своем счастии он ходил ощупью, он умеет вести дела»). В день провозглашения императором Петр II пожаловал князя Меншикова генералиссимусом армии. Рассказывали о его шутке, предварившей известие о получении Меншиковым этого старейшего из русских воинских чинов. Государь, войдя в комнату светлейшего князя, сказал: — Я пришел уничтожить фельдмаршала. Слова его привели всех в недоумение. Сомнение и страх выразились на лице Александра Даниловича. Но Петр II, чтобы положить конец всем сомнениям, показал бумагу князю Меншикову, подписанную его рукою, где он назначал Меншикова своим генералиссимусом. Было ясно, император желает действовать полным властелином. Едва Меншиков получил новый чин, он просил позволения у Его Величества самому объявить об этом герцогу Голштинскому. Петр II отвечал: — Не ходите, уж он и без этого довольно сердит на меня! Окружающие не могли не удивляться поведению молодого царя, его самоуверенности, снисходительности и достоинству в обращении. 25 мая 1727 года состоялось обручение Петра II с княжною Марией Меншиковой. Почести и удачи, казалось, вскружили голову Меншикову. Он задумал новое: женить сына на великой княжне Наталье Алексеевне. Ему не давала покоя мысль чрез то ввести свой род в императорскую фамилию и по женской, и по мужской линии. С тою целью обхаживал он австрийского посла графа Рабутина, склоняя его ходатайствовать пред императором Карлом VI о согласии на его виды. Карл VI, дорожа союзом с Россиею и зная о всесилии Меншикова в делах управления, не только соизволил откликнуться на его предложения, но даже обещал содействие со своей стороны. В знак доказательства приязни и уважения к Меншикову даровал ему княжество Козельское в Силезии. Светлейший князь удалял от императора всех, в ком мог заподозрить враждебное к себе отношение. 27 июня герцог Голштинский объявил в Верховном Тайном Совете, что желает выехать в Голштинию, на что его величество дал свое согласие. («Нужно сознаться, — сообщал Маньян, — что положение герцога в этой стране стало настолько тягостным, что не только ему нечего ждать здесь какой-либо поддержки, но чуть-чуть не стали обращаться с ним, как с государственным преступником»). 25 июля герцог с супругой покинули Санкт-Петербург. Отъезд их имел чуть ли не характер бегства. Анне Иоанновне, герцогине курляндской, не разрешилось отныне появляться в столице. Цесаревна Елизавета, лишившись жениха — сына епископа Любского (он умер вскоре после их помолвки), осталась одна, извещал своего короля Мардефельд. «Здесь никогда не боялись и не слушались так покойного царя, как теперь Меншикова». Внимательно наблюдавшие за действиями Меншикова иностранцы, не выпускали из виду и следующих фактов: князь в последние годы укрепил Синод исконно русскими людьми; по его воле подвергался нападкам и унижению мало православный, склонный к лютеранству — архиепископ Новгородский Феофан. (Это о нем скажет архиепископ Филарет Черниговский: «Всю свою жизнь Прокопович питался от духа светского, и лишь очень мало — от духа Иисуса Христа».) Все это поднимало архиереев из великороссиян, поговаривающих о патриаршестве. Немаловажно было и то, что Остерман, готовивший текст речи Петра II, сказанной 21 июня 1727 года в Верховном Тайном Совете, писал ее, упреждая интересы Меншикова. «Богу угодно было призвать меня на престол в юных летах. Моею первою заботою будет приобресть славу доброго государя. Хочу управлять богобоязненно и справедливо. Желаю оказывать покровительство бедным, облегчать страждущих, выслушивать невинно преследуемых, когда они станут прибегать ко мне, и, по примеру римского императора Веспасиана, никого не отпускать от себя с печальным лицом». Сказано было и следующее: «В Малой России ко удовольствию тамошнего народа постановить гетмана и прочую генеральную старшину». Уничтожалась Малороссийская коллегия, созданная Петром I.. Намечалась политика, идущая вразрез с прежней, петровской. Менялось отношение к православной церкви Петра I, напомним, интересовало все что угодно, кроме Православия: он делал реверансы лютеранству, всячески покровительствовал иностранцам, придерживающимся «Аугсбургского исповедания», посещал католические храмы, присутствовал на католических мессах и находился в дружеских отношениях с апостольским нунцием в России иезуитом о. Миланом. Было о чем подумать дюку де Лириа. Впрочем, оставим испанского посланника в Вене и перенесемся на берега Невы. >VII Усердный барон Остераман оказывал всевозможные услуги Меншикову. Тот верил в его преданность, поручил ему воспитание императора и избрал его в делах государственных ближайшим помощником. Наставник и обер-гофмейстер императора Петра II, а также неусыпный страж собственного благополучия барон Остерман вел тонкую игру. Он сумел вернуть ко двору любимца государя князя Ивана Долгорукого, в надежде сделать его своим орудием в тайной войне с Меншиковым. С фаворитом обретали при дворе прежнее значение и его родственники. Долгоруких Меншиков не опасался. Самолюбие его было удовлетворено. Князья писали к нему униженные письма и за то он даровал им возможность пребывать при дворе. Рассчитывал, милостью своею добьется их признательности, преклонения, но просчитался. Такого оскорбления никогда не мог простить «выскочке пирожнику» надменный президент Главного магистрата князь Алексей Григорьевич Долгорукий. На это и рассчитывал барон Остерман. На стороне Остермана были и две близкие государю женщины: великая княжна Наталья, не выносившая Меншикова и поклявшаяся, что ноги ее не будет в его доме, и тетка Петра II, красавица Елизавета. Обе старались подействовать на самолюбие императора, указывая, что Меншиков не оказывает ему должной почтительности. Князь Иван Долгорукий, явившись вновь при дворе, все более затенял своим значением будущего императорского тестя. Он, казалось, совершенно овладевал сердцем и умом Петра II. Императора забавляли разные выдумки его любимца. То бал, то охота, то parti de plaisiz за городом, с иллюминацией, бенгальскими огнями и фейерверком. Общество тетки Елизаветы и кокетливой сестры князя Ивана Екатерины, а также интерес к нему придворных дам и фрейлин, конечно же, сказывались на настроении двенадцатилетнего Петра II. Княжна Мария Меншикова, гораздо старше его и некрасивая лицом, мало-помалу теряла его расположение. Не одними забавами привязал к себе императора Иван Долгорукий. Он напоминал Петру II о необходимости продолжать занятия науками и внушал ему милосердие и сострадание. Рассказывали, что однажды, стоя за креслом государя и видя, как ему поднесли к подписанию смертный приговор, князь Иван укусил Петра II за ухо. А на вопрос «что это значит?» — отвечал «Прежде чем подписывать бумагу, надо вспомнить, каково будет несчастному, когда ему станут рубить голову!» Меншиков считал привязанность императора к князю Долгорукому простым увлечением. Князь Иван, охочий до праздных забав и увлечений, не казался ему способным к политическим интригам. Иначе оценивал обстоятельства Остерман. Он давно тяготился унизительным для него покровительством Меншикова. Скрытно, но верно шел барон к цели тайных своих желаний: к независимости и первенству в Верховном Тайном Совете. Исподволь, втайне сколачивал партию близких и преданных ему людей. Сблизился со всеми иностранцами, состоявшими в русской службе и занимающими почетные должности. Держал переписку с герцогиней Анной Иоанновной и Бироном. Расположил к себе великую княгиню Наталью Алексеевну, цесаревну Елизавету Петровну, членов царской семьи. К нему склонялись, правда, неискренне и князья Долгорукие. Каждый из них имел свои особенные частные причины зложелательствовать Меншикову и стремиться к его низложению. Цесаревна Елизавета Петровна не могла простить князю удаления из России ее сестры — герцогини Голштинской. Великая княжна Наталья Алексеевна явно была осведомлена о намерении Меншикова выда;гь ее замуж за его сына и оттого люто ненавидела их обоих. Дочери царя Иоанна Екатерина и Прасковья видели в Меншикове совместника своей сестре Анне Иоанновне, оспаривавшего у нее права на Курляндию. Князь Иван Долгорукий казался Остерману лучшим орудием для свершения своих замыслов. Решено было посредством фаворита внушить императору мысль, как страшен для него Меншиков и как важно императору отдалить светлейшего князя от его величества. Долгорукий умел с юношеской откровенностью передать государю опасения вельмож и ловко представить их не в виде наветов и клеветы на Меншикова, но в виде верноподданнического усердия их и заботливости о безопасности обожаемого ими государя. Светлейший князь, считая себя в безопасности, менее соблюдал осторожность. Он забывал о простой истине: чем меньше остается врагов, тем сильнее увеличивается их злоба и деятельность. Высокомерием, непочтением к самим членам императорской фамилии, князь сам помогал своим недругам, сам оправдывал наветы, внушаемые ими императору. Он более и более раздражал самовластием и безрассудной дерзостью государя. Тому нужен был случай, чтобы выразить свое негодование, и он представился. Цех петербургских каменщиков поднес императору в дар 9000 червонцев. Поблагодарив иноверцев, Петр II отправил деньги в подарок сестре. Меншиков, встретив посланного государем человека и узнав о причине посольства, отобрал деньги и унес их к себе. — Император, — сказал он, — по молодости своей, не может сделать надлежащего употребления деньгам. При первом удобном случае я скажу ему, на что пригодна будет эта сумма. Петр II, свидевшись с сестрой и узнав, что она не получила подарок, распорядился узнать, в чем дело. Ему объявили о решении князя. Император, прейдя в гнев, потребовал Меншикова к себе. — Как ты осмелился запретить посланному мною исполнить мое повеление? — грозно спросил он у князя. Меншиков, пораженный переменою в обращении к себе будущего зятя, его необычным грозным тоном, отвечал: — Ваше величество, казна истощена. Государство нуждается в деньгах, и потому я, по долгу верноподданного, хотел представить вам о полезнейшем употреблении этой суммы. Впрочем, — прибавил он, — ежели ваше величество приказать изволите, то я внесу не только эти девять тысяч червонных, но готов пожертвовать из моего собственного достояния миллион рублей. Разгневанный этим неуместным великодушием еще более, император, топнув ногою, сказал: — Я тебя научу помнить, что я император и что ты должен мне повиноваться, — и, немедленно отвернувшись от него, вышел из залы. Впрочем, в тот день светлейший князь сумел умилостивить его. Сердце Петра дрогнуло, обида была прощена. Однако никто не мог гарантировать, что конфликт не возникнет снова. Дело усугубила неожиданная болезнь Меншикова, настолько серьезная, что начали поговаривать о возможной скорой кончине светлейшего князя. Строили разные версии… Лихая болезнь скрутила Александра Даниловича. Кровохарканье и лихорадка замучили. К смерти князь готовился. Не о славе земной, не об опасности и бедствиях думал и заботился, помышлял об одном: о примирении со своей совестью и Богом. Чуя опасность, не надеясь подняться, он составил два духовных завещания: семейное и государственное. В первом высказал свою волю детям, а во втором благословлял именем Бога государя на благополучную и долговременную державу. Стоя у края могилы, пребывал он неизменно тем же, кем и был во всю свою жизнь: великим государственным человеком и необузданным честолюбцем. — Дарья Михайловна, — говорил он жене, едва болезнь утихла на короткое время, — тебе отныне дом содержать, пока дети малые вырастут. — Батюшка… — всхлипывала та. — Не плачь, слушай. Заповедуй детям иметь любовь, почтение и повиновение к тебе и тетке. Сына нашего, князя Александра, оставляю наследником дома. Наказываю ему учиться с прилежанием страху Божию, надлежащим наукам, а более всего иметь верность и горячую любовь к государю и отечеству. Заплати долги всем. Да прощения попроси у всех, кого неправо обидел. — Помолчал, добавил, тронув руку супруги: — Прости и меня, коли когда безрассудством наказал. А теперь помолчим. Устал я. Дарья Михайловна затихла, но не отходила от постели. Князь, закрыв глаза, думал о своем. Видела супруга, как сжимались и разжимались пальцы рук его и как замерли они на атласном одеяле. В государственной духовной просил он императора до наступления совершеннолетия поступать по завещанию государыни Екатерины Алексеевны, быть послушным обер-гофмейстеру барону Остерману и министрам, и ничего не делать без их совета. Предупреждал остерегаться клеветников и наговаривающих тайным образом, и сказывать о них министрам, дабы предостеречь себя от многих бедствий, которые от того происходят и кои предки его претерпели. А уж что претерпели, он, князь, хорошо знал. — Дарья Михайловна, — открыл он глаза. — Что, батюшка? — Беречь бы ему здоровье… — Ты о ком, сердце мое? — О зяте будущем, государе Петре Алексеевиче. Мал, несмышлен. И вновь глаза закрыл. Вздохнул тяжело. Губами зашевелил, будто сказать что силился. Склонилась к нему супруга верная, но так и не услышала ничего. «Надобно ему так управлять собою, — размышлял князь, — чтобы все поступки и подвиги соответствовали достоинству императора. А до сего инако дойти невозможно, как чрез учение и наставление и чрез помощь верных советников». — Надобно вот еще что, — промолвил он, — слышь, Дарья Михайловна… — Слышу, слышу, голубь мой. — Надобно, — князь приподнялся на подушках, — просить иметь в памяти верную службу мою и содержать в милости фамилию нашу, и… и… Милостивым ему надлежит быть к дочери нашей, она невеста его обрученная. Просить его надобно, чтоб не обижал, как вступит с ней в законное супружество. Он упал на подушки. И оба замолчали. Кроме двух духовных, светлейший князь написал письма к лицам, на доброе расположение которых полагался: к Остерману, князьям Голицыным, генерал-лейтенанту Волкову, графу Апраксину с просьбою, в случае кончины его, содержать жену, детей и весь дом его в особенной милости и покровительстве. Написал, но не отправлял. Все ждал чего-то. Господь ли смилостивился, услыша молитвы о спасении души, Матерь ли Божия заступила пред Господом, сжалившись над жаркими молитвами Дарьи Михайловны, кои та читала пред Ее иконою, но чудо свершилось. В один из дней смог Александр Данилович подняться с постели и дойти до отворенного оконца. Небо синее, чистое, осеннее. Двор порыжел от опавших листьев. Воздух свеж. По двору куры, гуси ходят, девки дворовые в красных сарафанах бегают, старый кучер, щурясь на солнце, сбрую на лошадь надевает. И почуял нутром Александр Данилович, даровал ему Господь время пожить на земле. К чему-то надобно то было. Так и остались неотправленные письма, писанные под его диктовку. Не до них стало. Покуда болел светлейший, император со всем двором переехали в Петергоф. Там охота, балы. Веселилась молодежь. «Монарх, — пишет Лефорт 15 июля, — повелевает как властелин и делает что хочет». Остерман, наставник Петра, не мешал веселиться молодому сообществу и сумел даже приобрести особенное расположение сестры царя, в которой распознал удобное оружие воздействия на монарха. «Почти невероятно, — сообщал Мардефельд своему королю, — как быстро из месяца в месяц растет император: он достиг уже среднего роста взрослого человека, и притом такого сильного телосложения, что наверное достигнет роста покойного своего деда. И в этом сильном теле уже очень рано сказались сильные страсти». Прусский посланник подметил то, что давно подмечали другие: Петр был влюблен в цесаревну Елизавету. «Страсть царя к принцессе Елизавете, — спешил известить свой двор Маньян, — не удалось заглушить, как думали раньше; напротив, она дошла до того, что причиняет теперь действительно министерству очень сильное беспокойство. Царь до того всецело отдался своей склонности и желаниям своим, что не мало кажется затруднений, каким путем предупредить последствия подобной страсти, и хотя этому молодому государю всего двенадцать лет, тем не менее Остерман заметил, что большой риск оставлять его наедине с принцессой Елизаветой и в этом отношении безусловно необходимо иметь постоянный надзор за ними». Цесаревна, барон Остерман и великая княжна Цаталья составляли теперь триумвират, не всегда исполняющий внушения Меншикова. Меншиков же, почувствовав выздоровление, и не думал об опасностях. Он отправился в свой любимый загородный дворец в Ораниенбаум, где была кончена постройка домовой церкви. Александр Данилович почувствовал свою силу и… допустил ошибку. Вместо того, чтобы представиться императору и лично пригласить его на церемонию освящения храма, светлейший князь послал приглашение с нарочным. Узнав о том, Иван Долгорукий сказал государю: — Не я ли вам говорил о дерзости властолюбца. Петр II не принял приглашения, сославшись на нездоровье. Всего же более разгневало его то, что Меншиков не счел нужным пригласить на освящение храма цесаревну Елизавету Петровну. В день именин великой княжны Натальи Алексеевны светлейший князь мог увидеть, что отношение к нему императора вновь резко переменилось. Петр II не ответил на его приветствие и повернулся к нему спиной, когда Меншиков попытался заговорить с ним. Царь поддерживал свою власть. Одному из своих любимцев сказал: — Смотрите, разве я не начинаю его вразумлять. «Меншиков ему выговаривал, что он мало заботился о своей невесте и женитьбе, — сообщал в депеше Маньян. — Царь отвечал: «Разве не довольно, что я в душе люблю ее, ласки излишни, а что касается до женитьбы, то Меншиков знает, что я не имею никакого желания жениться ранее 25 лет». Не забыли недруги князя шепнуть государю и о том, что во время освящения храма Меншиков занял место, уготованное для Петра II. — Самодержавствовать желает, — заметили при этом. Император смолчал, но видно было, слова задели его. Поведение Петра II лишь на время смутило Меншикова. Он счел его действия нечаянными, навеянными минутою. Возвратившись в Петербург, князь виделся с Остерманом и грозно отчитал его за потворство незрелым поступкам государя. Обвинил его в том, что он препятствует императору в частом посещении церкви, что нация этим недовольна, что Остерман старается воспитывать императора в лютеранском вероисповедании или оставить его без всякой религии, так как сам он ни во что не верит. Остерман не раболепствовал пред ним. Впервые нагрубил ему и, между прочим, сказал, что князь ошибается, полагая, что он в силе сослать его в Сибирь. Он же, барон Остерман, в состоянии заставить четвертовать князя, ибо он вполне заслуживает этого. Прибыв в Санкт-Петербург, ожидая возвращения государя и будучи уверенным, что он вернется к нему во дворец, светлейший князь отдавал соответствующие распоряжения домашним и челяди. В сих приготовлениях и застал Меншикова генерал-лейтенант Семен Салтыков, посланный государем с повелением забрать все вещи императора из дома князя и перевезти их в летний дворец. В тот же день возвращены были Меншикову все наряды, мебель и вещи, принадлежащие его сыну, который, как обер-камергер, по званию своему, должен был находиться неотлучно при императоре. Тут только спали завесы с глаз Меншикова. Он явно увидел себя опальным вельможей. С ним сделалось дурно. Он упал в обморок. Дарья Михайловна с сыном и сестрой поспешили во дворец и на коленях принялись умолять императора, возвратившегося из церкви и принявшего причастие, о прощении князя, но Петр II не внял их просьбам. Никаких средств к отвращению беды Меншиков не видел. Примирение было поздно и невозможно. Враги не допустили бы их встречи. Миних, дабы предотвратить насильственные действия князя к самосохранению, приказал, вывести из Петербурга Ингермландский полк, которого Меншиков был основателем и шефом. Полк отныне квартировался на загородных квартирах и не мог прийти на помощь любимому командиру. Впрочем, надобно было знать Меншикова. И в мыслях у него не было воспротивиться воле государевой. Со смирением покорился он судьбе, не ведая об ужасной развязке. 6 сентября 1727 года, возвратившись в Петербург, император издал указ, согласно которому повелевалось приставить к Меншикову пристойный караул. На другой день заседал Верховный Тайный Совет. А вскоре оглашен был и еще один указ, по которому повелевалось признавать действительными те только постановления и указы, которые будут собственноручно государем и членами Совета подписаны, и строжайше запрещалось слушать и исполнять указы и письма, которые от князя Меншикова или от кого иного партикулярно писаны и отправлены будут. В тот же день во дворец Меншикова прибыл вновь Салтыков и объявил об аресте князя и отлучении его от всех дел. Меншиков сделал последнюю попытку к объяснению, продиктовал письмо императору. На молчаливый вопрос супруги, неотступно следившей за ним, сказал: — Прошу государя для старости и болезни от всех дел уволить. «Да не зайдет солнце во гневе Вашем, умоляю отпустить мои преступления невольные, но не безнамеренно мною учиненные. Во всю жизнь мою прямые мои намерения клонились к пользе общей и славе Государя и Отечества. Ныне я дряхл. Силы не те, потому прошу у Вашего Величества последней милости, уволить меня, за старостью и болезнями, вовсе от службы». — Напиши, батюшка, и к великой княгине, — попросила Дарья Михайловна. — Упроси ее представительства пред троном. — Дело говоришь, — согласился князь и задумался. Но и это средство осталось без всякого действия. Письма были перехвачены недоброжелателями князя. 9 сентября Государь, в своих покоях, подписать соизволил указ, которым князь Меншиков лишался всех должностей, чинов и кавалерий и отправлялся на безвыездное житье в Ораниенбург. Было повелено князю взять с собой живших у него лет двадцать шведов: «дохтура и лекаря». Лицам, входившим в состав двора бывшей императорской невесты, предоставлена была полная свобода ехать за нею или оставаться. Плач раздавался по всему меншиковскому дворцу. Князь, уйдя в свои мысли, сидел подле стола. Дарья Михайловна, поседевшая в одиночасье, не сводила глаз с него. — Я чаю, матушка, беды в том особой нет, — наконец сказал Александр Данилович. — Наказал Господь за высокомерие мое и поделом. И говорю тебе о том, не печалуйся. В семье счастье более прочное и постоянное. Дарья Михайловна молча кивала головой. — В покое и довольстве, Бог даст, проведем остатки дней своих. И в уединении люди живут. В те же дни Петр II объявил себя совершеннолетним и вступил в самодержавные права. Тестамент Екатерины был разорван, регентетво упразднено. 11 сентября 1727 года Меншиковы покидали Петербург. В четырех каретах разместились князь с княгинею и детьми. Экипажи с дворовыми людьми двигались за ними, сопровождаемые военным отрядом в 120 человек. Выезд Меншикова походил на отъезд богатого и заслуженного вельможи, решившего, наконец, после многолетних трудов выйти на покой и окончить жизнь вдали от двора, большого света, врагов и завистников. Петербуржцы считали обозы, на которых вывозились вещи, и сбивались со счета. Рассказывали, супруга князя и его дети сохранили ордена, им пожалованные. Таково было повеление императора. Лишь княжна Мария Александровна должна была вернуть Петру II обручальное кольцо. Город ликовал. — Погибла суетная слава прегордого Голиафа, — говорил, не скрывая радости, Феофан Прокопович. — Тирания, ярость помешанного человека, разрешились в дым. Слова его были отголоском общего мнения об этом важном событии. И пока князь Меншиков, распрощавшись навсегда с Санкт-Петербургом, все далее отъезжал от него, тот же Феофан Прокопович, торопя события, писал поздравительные письма герцогине Голштинской Анне Петровне: «Этот колосс из Пигмея, возведенный почти до царственного состояния рукою родителей ваших, наглый человек показал пример неблагодарной души…» В Киле также радовались происшедшему. «Что изволите писать о князе, — сообщала Анна Петровна в письме к сестре Елизавете, — что его сослали, и у нас такая же печаль сделалась об нем, как у вас». Из Москвы, из Новодевичьего монастыря жаловалась бабка государя, инокиня Елена: «И так меня светлейший князь 30 лет крутил». Весть о ссылке князя Меншикова бежала впереди его поезда. Многие люди, на пути следования Меншиковых, выходили из домов поглазеть на богатый поезд и низверженного самоуправца. Но окна карет были закрыты богатыми шелковыми занавесями. Уже по одному ликованию, охватившему всех, можно было судить, что князя Меншикова не оставят в покое. Так оно и случилось. И здравомыслящему человеку ясно было, не стяжать врагам Александра Даниловича славу верных хранителей своего государя и ревностных блюстителей польз отечества. Не бескорыстное чувство любви к отечеству и преданности к Государю, а сильные страсти, ненависть и злоба управляли Остерманом, Долгорукими и их сообщниками при низложении Меншикова. Теперь им хотелось видеть его нищим. Едва опальный князь прибыл в Тверь, ему объявили, что все имение его велено опечатать, а для него, впредь до решения, оставить лишь самое необходимое. Экипажи были отобраны, семейство пересажено в телеги, караул усилен. В северной столице снаряжена была следственная комиссия во главе с Остерманом для раскапывания старых дел, давних начетов… Меншикова теперь желали обвинить в государственной измене. Чтобы как-то помочь князю, кто-то из доброжелателей подкинул к Спасским воротам Кремля письмо в пользу Меншикова. Но тем еще более навредил ему. Заподозрили В. М. Арсеньеву и постригли в Белозерском Сорском монастыре. Все огромное состояние князя описано было на государя. Драгоценности, золото и серебро, препровождены были к императорскому двору в государственную казну, а из деревень некоторые розданы Нарышкиным, Толстым и другим фамилиям, более пострадавшим от Меншикова. Князь потерял все. В Ораниенбурге Меншиков получил указ Верховного Тайного Совета о ссылке его с семейством в Березов. Княгиня Дарья Михайловна, ослепшая от слез, не вынесла унижений и умерла в дороге 10 мая 1728 года, недалеко от Казани. Похоронив супругу, Александр Данилович, под конвоем, двинулся далее, в Сибирь, в заброшенный маленький городок Березов, что находился в 1066 верстах от Тобольска, на берегу реки Сосны, среди дремучей тайги. Случившиеся несчастия произвели нравственный перелом в Меншикове. Горе смягчило опального князя, повинного во многих загубленных душах, и как-то возвысило его нравственно. В Тобольске, на берегу реки, у переправы, ссыльных встретила многочисленная толпа недовольных «душегубцем». Были среди собравшихся и ссыльные. Один из них, сосланный по вине князя, пробился сквозь толпу и, схватив ком грязи, швырнул в сына Меншикова и его сестер. Подавленный Меншиков, остановившись, сказал ссыльному: «В меня надобно было бросить. В меня, если требуешь возмездия, требуй его с меня. Но оставь в покое невинных бедных детей моих». На пути из Тобольска в Березов, едва остановились на отдых в какой-то крестьянской избе, Меншиков увидел возвращающегося с Камчатки офицера, куда тот послан был исполнить его поручение еще в царствование Петра Первого. Офицер вошел в избу и не сразу узнал князя, у которого когда-то был адъютантом. А с трудом узнав, воскликнул: «Ах! Князь! Каким событием подверглись вы, ваша светлость, печальному состоянию, в каком я вас вижу?» — «Оставим князя и светлость, — прервал Меншиков. — Я теперь бедный мужик, каким и родился. Каяться надо. Господь, возведший меня на высоту суетного величия человеческого, низвел меня теперь в мое первобытное состояние. В ссылке он всерьез начал помышлять о спасении своей души. Окидывая взглядом минувшую жизнь свою, приходил к мысли, что достоин кары, постигшей его. Он увидел в ней не наказание, а небесное благодеяние, «отверзшее ему путь ко вратам искупления». По прибытии в Березов Меншиков сразу принялся за строительство церкви. Работал наравне с плотниками. Сам копал землю, рубил бревна и устраивал внутреннее убранство. На остатки от своего содержания построена была им церковь Рождества Пресвятой Богородицы с приделом Святого Илии. Ежедневно с рассветом он первым входил в храм и последним покидал его. «Благо мне, Господи, — повторял Александр Данилович в молитвах, — яко смирил мя еси». Дети во всем старательно станут помогать отцу. Старшая дочь Мария примет на себя, вместе с одной крестьянкой, заботы о приготовлении для всех в доме еды, а вторая дочь — починку и мытье белья и платья. Умрет Александр Данилович 12 ноября 1729 года и будет похоронен близ алтаря построенной им церкви. А через месяц после кончины князя караульный начальник Миклашевский донесет тобольскому губернатору: «12 декабря 26 дня 1729 года дочь Меншикова Мария в Березове умре». (Долго в народе будут ходить упорные слухи, что незадолго до кончины своей обвенчалась она тайно с любимым человеком, не покинувшим ее и приехавшим за ней в Сибирь. Называли и имя его — Федор Долгорукий, сын князя Василия Лукича Долгорукого. Говорили, обвенчал их старый березовский священник. Да счастье их было коротким). Что же касается остальных детей опального князя, то лишь с воцарением Анны Иоанновны они смогут вернуться в Петербург. Но, впрочем, мы забежали вперед. Вернемся к дням предшествующим. >IX Весть о падении Меншикова застала дюка де Лириа в Дрездене, куда он прибыл в первых числах сентября, по дороге в Санкт-Петербург. Внимание посланника в то время занимали события, разворачивающиеся в Англии. Умер король Георг I. Законный претендент Иаков III в ту же минуту, как узнал о его кончине, выехал из Болоньи, чтобы быть ближе к границам своего королевства и посмотреть, не может ли он сделать какую-нибудь попытку к своему восстановлению. Но Стюартам не везло. На престоле воцарился Георг II. Было ясно, Англия продолжит свою игру. Ей важно видеть Россию ослабленной и можно было предполагать, она приложит все усилия, чтобы русский государь покинул Санкт-Петербург и перебрался на жительство в Москву, подальше от моря и галер. Брошенный флот перестал бы доставлять опасения союзникам Англии. — С падением Меншикова нужно опасаться, московиты захотят поставить свое правительство на старую ногу, — говорил дюк де Лириа польскому королю при встрече. — Увезут царя в Москву, откажутся от Венского союза, а следовательно, й от нашего и возвратятся к своему древнему существованию. Тогда союз с ними бесполезен. Король был такого же мнения. От него же, при прощании, испанский посланник получил любопытную информацию. — Имейте в виду, — сказал король, — должность князя Алексея Долгорукого при царе дает повод думать, нет ли какой скрытой западни у Долгоруких, тем более, что у князя есть хорошенькая дочь, которая могла бы иметь виды на царя. В Данциге, в том же трактире, где остановился дюк де Лириа, жил и Мориц Саксонский, — побочный сын короля польского. Встреча была неожиданной и приятной. Оба хорошо знали друг друга по Парижу. Ведомо было испанскому посланнику, что Мориц многое делал для французской разведки. Третий год домогался граф курляндской короны. Теперь, зная, что русский двор никогда не позволит присоединения Курляндии к Польше, он направил в Санкт-Петербург тайного агента с поручением склонить министров русского двора на его сторону и разведать возможность предложить руку цесаревне Елизавете Петровне. В российской столице предложение графа Морица Саксонского нашло поддержку у Долгоруких. — Заключение брачного соглашения цесаревны Елизаветы и графа Морица будет залогом прочной покорности курляндцев и совершенного усвоения за Россиею такой земли, которая доселе служит яблоком раздора между русскими и поляками, — говорили они. (Долгорукие считали замужество Елизаветы Петровны удачным средством удаления ее от двора и из России). Остермановская партия, смекнув, в чем дело, и страшась единовластия Долгоруких, нашла способ отклонить предложение агента Морица. Поспешила помешать сватовству и герцогиня курляндская Анна Иоанновна. Слишком памятен ей был польский граф. Бежавший из Курляндии от русских войск Мориц Саксонский не оставлял мысли о женитьбе на цесаревне Елизавете. — Будешь в Петербурге, похлопочи за меня, — попросил он дюка де Лириа. — Разумеется, при удобном случае, — отвечал тот. — Но буду стараться о тебе, как приятель, а не как посол, ибо не имею от короля, моего государя, повеления вмешаться в твои дела. Из Данцига, в последних числах октября, испанский посланник направился в Митаву. («Здесь подувает северный ветерок, который свеженек, почему я запасся хорошими мехами, чтобы прикрыться и сохранить свои члены, потому что в Московии отпадают носы, руки и ноги с величайшею легкостью в мире»). Накануне отъезда было получено известие, что Петр II в конце декабря уезжает из Петербурга в Москву для коронации. Едва ли не через неделю герцог подъезжал к Митаве. В нескольких верстах от города его встретил генерал-майор, посланный ему навстречу для поздравления с приездом. Вдовствующая герцогиня курляндская Анна Иоанновна в честь гостя дала обед в референдарии. О Морице Саксонском не было сказано ни слова. Всю дорогу до Петербурга лили дожди. Экипажи вязли в грязи. Стояли по нескольку часов. Приходилось вытаскивать их. На последней станции перед Петербургом они встали окончательно, и герцог принужден был ехать верхом на жалкой кляче, без подков, без седла и с веревочной уздой. Лишь за несколько верст от Петербурга он увидел городскую карету, высланную ему навстречу. Ужасное путешествие кончилось! В полдень, 23 ноября, испанский посланник прибыл в Санкт-Петербург. Северная столица того времени была не что иное, как окруженное лесами болото, перерезанное местами непроходимыми от грязи и ночью едва освещенными улицами, редко застроенными лачугами и наскоро сколоченными хижинами. Лишь кое-где, преимущественно на Адмиралтейской стороне и около Петропавловской крепости, встречались боярские дома, построенные на голландский манер. Окрестные леса изобиловали волками. Однажды они загрызли двух солдат, стоявших на часах у Литейного моста. В другой раз, на Васильевском острове у самых ворот дома князя Меншикова волки загрызли одну из его прислуг. На кладбище было страшно ходить. Стаи волков рыскали там, разрывая могилы и поедая останки покойников. Обыватели занимались разбоем и грабежом. Пьянство и поножовщина были привычным явление ем. Все виденное рождало у испанского посланника ощущение, что он попал к варварам и вызывало изумление, что по грязным мощеным дорогам в изящных каретах разъезжали роскошно одетые дамы. Первые визиты в Санкт-Петербурге дюк де Лириа нанес членам регентства, как то и полагалось полномочному министру. Представлялась возможность лично узнать главных действующих лиц российской политики. Граф Головкин, государственный канцлер, старик, разбитый подагрою, почтенный во всех отношениях, осторожный и скромный, с образованностию и здравым рассудком соединял в себе хорошие способности. Он любил свое отечество и хотя был привязан к старине, но не отвергал и введение новых обычаев, если видел, что они полезны. В последнее время он явно уклонялся от дел. Дюку де Лириа было известно о его неприязни к Остерману. Тот явно заслонял его в иностранных делах. Головкин думал заменить его своим сыном и однажды даже напал на Остермана, обвинив его в равнодушии к религии. Рассказывали, он обратился к нему с такими словами: «Не правда ли, странно, что воспитание нашего монарха поручено вам, человеку не нашей веры, да, кажется, и никакой». Но борьба с Остерманом была не под силу государственному канцлеру и он отошел в тень, равнодушно глядя на Остермана, Голицыных и Долгоруких. Престарелый и знаменитый генерал-адмирал Апраксин, брат супруги царя Федора Алексеевича, был человеком храбрым, прозорливым, но ненавидел иноземцев и не любил нововведений, сделанных Петром I, до того, что не пожалел бы ничего, чтобы восстановить старинные обычаи. Чуждый интриг, правда, не вмешивался ни во что, но был очень корыстолюбив. Более всех оставил впечатление о себе барон Остерман. Царский гофмейстер, способнейшая и умнейшая голова своего времени, был с тем и хитрейшим придворным — самое воплощение дипломатической увертливости. Искрившиеся умом глаза, быстро пронизывали собеседника, стараясь понять его, проникнуть самую суть. Как истый немец, барон свысока относился к русским и презирал родовитых людей. Впрочем, самые враги Остермана не могли упрекнуть его в том, что он худо служил своему государю. Более на него нападали за то, что он дружил с Левенвольде, которого ненавидели за подлость и за то, что дозволял царю делать все, что ему угодно, не останавливая его ни в чем. Положение Остермана было сложным. Он был воспитателем царя и должен был заботиться о том, чтобы Петр II хорошо учился, а Петр учиться не хотел, хотел жить в свое удовольствие. Дела государственные мало интересовали его. С некоторого времени император взял привычку превращать ночь в день. («Он целую ночь рыскает с своим камергером, Долгоруким и ложится спать только в семь часов утра», — извещал свой двор Иоан Лефорт. После безуспешных увещеваний Остерман притворился больным, чтобы не выходить из комнаты и свалить вину на своего помощника, затем даже умолял императора уволить от должности главного воспитателя, так как он своими просьбами не действует на него, а между тем он должен будет отдать отчет в том перед Богом и совестью. Речи тронули императора до слез, но в тот же вечер он снова отправился в санях таскаться до утра по грязи. На свадьбе у молодого Сапеги, как рассказывали, не было никакой возможности заставить Петра II сесть за стол, в продолжение двух дней. Он предпочитал беспутствовать в отдельной комнате. — Ваше высокопревосходительство, доносятся слухи о переезде двора в Москву? — поинтересовался при встрече дюк де Лириа. Вопрос для барона Остермана был скользским. Он, как и многие сторонники Петра Первого, негодовал против переезда двора в Москву. С переездом в первопрестольную возвращались допетровские порядки. Их он боялся более всего. Да к тому же, в Москве не жаловали иноверцев. Памятовали там о казни стрельцов, с их помощью учиненною. — Обычай русского народа требует коронации государя в древней столице, — отвечал Остерман. — Наш государь от сих правил не отступает. Он верен своему народу, его традициям. Лукавил барон. Всего же более его пугала предстоящая встреча императора с родной бабкой Евдокией Лопухиной, возвращенной из заточения. Ненавидя иноверцев, она могла при удобном случае отстранить его, Остермана, от дел. Недаром в Москве она звалась ныне не иначе как царицею. Между внуком и бабкою велась оживленная переписка. О том знал Остерман, знал и дюк де Лириа. Возвращаясь от Остермана в посольство, дюк де Лириа перебирал в памяти разговор с бароном, вспоминая его реакцию на те или иные слова и вопросы. Суждение о нем складывалось определенное: барон лжив (недаром трижды менял религию), готов сделать все, чтобы достичь своей цели. Коварен. «Но это такой человек, в котором мы имеем нужду и без которого не сделаем здесь ничего», — заключил он. Впрочем, ручаться в Санкт-Петербурге нельзя было ни в чем. Не было в Европе двора более непостоянного, чем здешний. Валил снег. Становилось белым бело кругом. Резче вырисовывались фигуры прохожих, возки и экипажи, ехавшие по набережной Невы. Проезжая мимо императорского дворца, испанский посланник невольно кинул взгляд на окна. В помещениях дворца зажигали свечи. Аудиенцию у Его Императорского Величества Петра Алексеевича дюк де Лириа получил в последних числах декабря. Государь был высокого роста и очень полн для своего возраста, черты лица хороши, но взгляд пасмурен, и, хотя он молод и красив, герцог не нашел в нем ничего привлекательного или приятного. Платье светлого цвета, вышитое серебром. Речь испанский посланник держал на кастальском языке, а отвечал на нее, от имени императора Петра II, барон Остерман, по-русски. По окончании церемонии представления, обер-церемониймейстер привел дюка де Лириа на аудиенцию к великой княжне Наталье Алексеевне. Она была дурна лицом, хотя и хорошо сложена, но добродетель, кажется, заменяла в ней красоту. Явно великодушная, любезная, исполненная грации и кротости, она вызывала симпатию и привлекала к. себе с первого взгляда. Недаром ее окружали почти одни иностранцы, коим она, как никто, покровительствовала. Речь свою дюк де Лириа произнес на французском языке (ему было известно, она знает этот язык). Барон Остерман, стоявший при ней с левой стороны, ответил ему, по ее повелению, на том же языке. Через несколько дней дюк де Лириа поднес императору очень хорошее ружье работы Диего Искабеля. Подарок пришелся по душе, и Петр II приказал испанскому послу остаться обедать с ним — милость, какою не удостаивался при его дворе ни один из иностранных министров. За столом государь был благосклонен к гостю и пил за здоровье испанского короля. Посол отвечал бокалом вина, поднимая его за здоровье российского императора. Двор собирался в Москву. В первопрестольной делались приготовления к коронации. Перед святками первыми подались в Москву обе царевны, Екатерина и Прасковья Ивановны, — тетки Петра II. Убирали в первопрестольной и дом для вдовствующей герцогини курляндской, ехавшей из Митавы. Тронулись в древнюю российскую столицу Головкины. Старые вельможи потянулись за ними в родной город. Ждали отъезда государя. Теперь, вопрошая, надолго ли император покидает Петербург, иностранцы слышали в ответ: быть может, навсегда. Русские вельможи старой закалки искренне радовались переезду. Они никак не могли привыкнуть к Петербургу, далекому от их деревень. Раздражали затруднения с доставкой запасов, на что уходило время и что требовало больших расходов. В Москве же место нагретое. Рядом свои деревни, родовые имения. Всегда легко доставить все нужное для барского дома. Люди, выдвинутые Петром I, напротив, боялись переезда. Им казалось, удаление от моря, флота сводило на нет задумки великого императора. Боялись поездки в Москву и иностранцы, жившие в России. Шел вопрос о том, какой быть Руси. От того, где быть столице, зависело торжество либо новых, либо старых начал. Кого-то пленяла Москва с ее колокольным звоном, бесчисленными церквами, уютными усадьбами, хлебосольством и радушием, а кому-то не по нутру был старый уклад жизни. В первых числах января 1728 года, едва выпал первый снег (в ту зиму он выпал поздно), двор покидал Петербург. Дни стояли солнечные, морозные. Искрился снег на взгорьях, слепил глаза. Кричали, вспуганные колокольным звоном, вороны. С отъездом последних карет и саней, город, казалось, вымер. Все выехали за императором, поручившим Петербург ведению, попечению и командованию деятельного Миниха. Царский поезд растянулся на несколько верст. Знатные путешественники, зная, что вдоль столбовой дороги негде будет запастись провиантом, везли его с собой. На ямах, где меняли лошадей, теснились в курных избах. Здесь же, ежели наступала пора обеда, повара размораживали еду. В Новгороде государя и свиту встречали с такими торжествами, каких не видывали давно в этом старом русском городе. Позаботился о том догадливый и расчетливый архиепископ Феофан Прокопович. За версту от города, перед отстроенными для царского въезда триумфальными воротами, четыреста мальчиков в белых одеждах, с красными нашивками на груди, встречали гостя. Едва государь вышел из кареты, из толпы выступили двое мальчиков и произнесли приветствие, один — по-латыни, другой, то же самое, по-русски. — Сей древний град, — звенел в морозном воздухе мальчишеский голос, — бывший некогда столицей вашего величества светлейших предков, посылает нас, детей своих, к стопам вашим выразить внутренние чувствования сердец наших, исполненных верностью, любовью и покорностью к вам, могущественный император, и пожелать вашему величеству всевозможнейшего благополучия, а граду сему вашей любви и могущественного покровительства. Царь царствующих да дарует вам долгоденственное царствование, о сем Бога молит духовный чин со всеми жителями, возсылающими свои сердечные моления. Над толпою, на ветру, развевались и хлопали знамена. Сотни глаз следили за государем. Вдоль дороги, сколь видел глаз, до самого города, тянулся почетный строй дворян. В самом городе государя ожидали полки, красиво расставленные на улицах. Пушечная пальба и колокольный звон известили о въезде Петра II в древний град. Государь отправился в Софийский собор, где отстоял торжественное богослужение. Литургию совершал архиепископ Феофан. Государь поклонился местным иконам и мощам. В архиерейских палатах был устроен обед. Нигде Петр II не расставался с мечом, висевшим у пояса, — подарком дяди — императора Карла VI. Осмотрев новгородские достопримечательности, сказал: — Русский престол берегут церковь и русский народ. Под их охраною надеемся жить и царствовать спокойно и счастливо. Два сильных покровителя у меня: Бог в небесах и меч при бедре моем! Приняв напутственное благословение новгородского архиерея, государь покинул город. Народ спешил из деревень и сел к столбовой дороге — увидеть и поклониться царю. Желали увидеть государя, о котором шла добрая молва по русским землям. Знали, им разрешено свободное разыскивание сибирских руд, свободное право промышлять слюдяным делом. Император со вниманием глядел на радостные и счастливые лица из окна кареты. Прибыв в Тверь, Петр II почувствовал себя нездоровым. У него обнаружилась корь. Две недели пребывал он в городе и по выздоровлении, не останавливаясь, продолжил путь до села Всесвятского, принадлежащего грузинской царице Екатерине Георгиевне, вдове царя Каиохостра Леоновича. Здесь Петр II остановился, чтобы приготовиться к торжественному въезду в Москву. Бабушка Евдокия Федоровна, инокиня Елена, печалилась в долгой разлуке, рвалась к внукам. «Пожалуй, свет мой, — писала она великой княжне Наталье, — проси у брата своего, чтоб мне вас видеть и порадоваться вами: как вы родились, не дали мне про вас слышать, не токмо что видеть». Петр II получил от бабушки письмо следующего содержания: «Долго ли, мой батюшка, мне вас не видать? Или вас и вовсе мне не видать? А я с печали истинно сокрушаюсь. Прошу вас, дайте, хотя б я на них поглядела да умерла». Понять старую можно было. Тридцать лет почти провела в стенах монастыря, пока внук, восшедший на престол, не вызволил из заточения. В нем чаяла увидеть черты любимого сына своего. В селе Всесвятском произошла первая встреча царицы-бабки с внуками. Воспоминания о сыне, прошлом были столь сильны, а пережитые страдания так памятны, что Евдокия Федоровна, заливаясь слезами, целый час не могла вымолвить слова. Остерман, дабы не было между бабкою и внуками сказано тайного, посоветовал великой княжне Наталье Алексеевне взять с собой тетку — Елизавету Петровну. Торжественный публичный въезд государя в Москву отправлен был 4 февраля 1728 года, перед полуднем. Первою пред москвитянами, собравшимися у заставы, прошла рота гренадеров, за ними показались порожние кареты генеральских персон, сопровождаемые служителями, одетыми в богатые ливреи, проехали верхом пажи государя, за ними шли пешком лакеи, явились богатые государевы кареты (при каждой — конюшенные служители), показались шталмейстер в турецком дорогом уборе и генерал-майоры с прочими знатными из шляхтетства, трубачи и литаврщики. Все ожидали государя. Мороз пощипывал щеки. Толпа гудела. — Батюшки, арапы! — раздался чей-то крик. За камер-фурьерами, действительно, появились арапы и скороходы, от них отвыкли в Москве. Верхом, важно поглядывая вперед себя, проскакали гоф-юнкера и камер-юнкеры. За ними проехали кареты камергеров. И, наконец, запряженная восьмеркой, появилась богато убранная карета государя. Рядом с государем сидел Остерман. Лицо его светилось от удовольствия. Карету сопровождали ехавшие верхом гвардии капитан-лейтенант Ягужинский и лейб-гвардии подполковник Салтыков. За царем следовали в своих каретах граф Апраксин, граф Головкин, князь Дмитрий Голицын, князья Долгорукие… Замыкала царский въезд гренадерская рота. Московитяне, возбужденные увиденным, бежали за царским поездом. У триумфальных ворот императора Петра II приветствовал московский генерал-губернатор князь Иван Федорович Ромодановский. Едва смолкли слова приветствия, послышалась пальба из пушек. Стреляли полки, стоявшие у Кузнецких ворот, трижды беглым огнем. Зазвонили праздничные колокола во всех церквах. В Кремле отслужили молебен. По окончании его Петр II проследовал в свои покои, где его ждали сестра Наталья и тетка Елизавета. Москва ликовала. Старина на Русь возвращалась. >X Холодный и слегка надменный при посторонних, Петр II был простым, веселым и общительным среди близких ему людей. И очень добрым. Великие конфузии между царедворцами не заботили его. Он и не подозревал их. Меж тем, с удалением Меншикова двор переменил лицо. Прежде единомышленники в тяжкой борьбе со светлейшим князем, ныне партии разделились. Каждая искала своей выгоды. Никто не думал о благе общем. В Верховном Тайном Совете сидели по-прежнему граф Федор Апраксин, граф Гаврила Иванович Головкин, князь Дмитрий Голицын, да прибавились к ним князья Долгорукие: Василий Лукич и Алексей Григорьевич. С приходом последних в Верховном Тайном Совете резче обозначались три партии: остермановская, долгоруковская и голицынская. Чуяли при дворе, меж ними ныне драка разразится. И не ошиблись. Закипели старые интриги, началась жаркая борьба. Остерман, низвергнув недавнего благодетеля своего Меншикова руками князя Ивана Долгорукого, казалось был близок цели. Обладая умом хитрым и изворотливым, он, заручившись поддержкой членов царского дома, опираясь на крепкий, уважаемый на Руси род Стрешневых, жаждал сделать последний шаг. Не ему ли, по его неутомимой деятельности, знанию до тонкостей дел при европейских дворах, никогда не ошибающемуся в своих политических соображениях и с неподражаемым искусством ведущему государственные дела и обделывающему свои, носить звание первого слуги государева. Уж какая лиса был Остерман. Всякого вокруг пальца мог обвести. С иностранными министрами говорил не иначе как загадками, полунамеками. Так что, выслушав его в продолжении трех часов, иные и понять не могли, о чем сказывал им барон. Казалось бы, всем взял, да звание иностранца лишало его доверенности и народной любви. К тому же, чрезмерная скрытность, притворство и двусмысленность в словах и поступках вызывали опасение в царедворцах. Никогда при разговоре барон Остерман не смотрел никому в глаза долго, умел плакать притворно и (все это чувствовали) не терпел никого выше себя. Хитрого ума и редкой работоспособности был этот человек. Но именно это и вызывало у противника его зависть и злобу. Объединись князья Долгорукие и Голицыны — враги Остермановы, и скинули бы, смяли пасторского сына в одночасье. Но сами их партии находились во вражде между собою. Это и спасло Остермана. «Двор императорский, — заметил историк К. И. Арсеньев, — со времени удаления князя Меншикова, был как бы ристалищем, на коем бойцы испытывали свои силы, и сделался потом местом сокровенных нападений и открытого боя соперников, препиравшихся о власти». Долгорукие входили в силу. В роду их немало достойных имен было. Фельдмаршал Василий Владимирович Долгорукий пользовался всеобщим уважением за свои заслуги, за благородную прямоту и бесстрашие пред троном. Из Долгоруких он всех более умел поддерживать славу своих предков и знаменитость своей фамилии. Человек он был старорусский и православный по воззрениям. Чуждый лукавства и криводушия, Василий Владимирович не входил ни в какие компромиссы и «конъюнктуры», и ему чужды были замыслы сородичей своих — князей Василия Лукича и Алексея Григорьевича Долгоруких. Василий Лукич, возведенный Петром II в члены Верховного Тайного Совета, мог бы приобрести вес и уважение, какие имел Василий Владимирович. Но характер у него был иной: излишне уклончивый и изменчивый. По возвращении в Россию, он, казалось, подпал под влияние Остермана, а более своего родственника, князя Алексея Григорьевича Долгорукого. Сей последний, хотя и по уму, и по знаниям в государственных делах, был гораздо ниже, но был более честолюбив. И к государю близок. Звание второго воспитателя Петра Алексеевича позволяло ему вмешиваться во все указания Остермана, менять их, если они не отвечали его интересам. Князь Алексей Григорьевич, можно сказать, подслушивал каждое слово государя. Братья же его, Иван и Сергей, будучи камергерами двора, являлись зоркими соглядатаями всего, что происходило вне императорского дворца. Но более всех из Долгоруких набирал фавор и силу князь Иван Алексеевич. Расположение государя к нему было такое, что он не мог быть без него и часу. Когда князя Ивана Долгорукого ушибла лошадь и он должен был лечь в постель, Петр II спал в его комнате. Обер-камергер, майор гвардии, кавалер орденов Александра Невского и Андрея Первозванного, Иван Долгорукий был, пожалуй, ближайшим к государю лицом. Недаром его ласкали все придворные. Искренний по натуре, князь не имел честолюбивых планов, как дядюшки и отец. Он искренне был привязан к государю и радовался, когда советом и дружбою мог помочь ему. Интриг чурался, просто не понимал их. Он жил, как и все живут в таком возрасте — днем сегодняшним. Меж тем, повторимся, по личному отношению к нему императора он был силой, к которой прибегали не одни только родичи, но и сторонние люди. Остерман заискивал перед ним. Иностранные дипломаты искали его дружбы. (При Петре II они, надо сказать, сильно струсили. Их беспокоило возвышение при дворе и в государстве русских людей.) Принимая как-то князя Василия Лукича, отец фаворита сказал гостю: — Выслушай меня, князь. Сомнения у меня. Разрешить надобно. — Сказывай, слушаю. — Сын мой, Иван, видишь, какую силу забрал? — Умен. Умеет резвою любезностью овладеть чужою душою. — То-то и есть, — Алексей Григорьевич замолчал, вспомнив, видимо, что именно сыну обязан необыкновенной милостью, проявленной императором. Спустя лишь месяц по удалении Меншикова, Алексей Григорьевич был украшен орденом Святого Андрея. Могущество его возросло до того, что пред ним заискивали и трепетали, как и пред сыном его. — А что, ежели, — продолжал князь и замолк на мгновение, будто бы слова подбирая, — что. ежели, — повторил он, — Остерману место указать. — И он взглянул на родственника. — От двора удалить. Василий Лукич ответил не сразу. — Петр Павлович Шафиров мог бы с честию заступить его место, — наконец произнес он, — но, посуди, сколь сие выгодно. Шафиров, хотя и склонен был к нему князь Алексей Григорьевич, казался Василию Лукичу не менее опасным, чем Остерман. — Умен, хитер, да и народ его любит более чем Остермана. Вот и посуди, надобен ли сей родственник. (Шафиров был тестем князя Сергея Григорьевича Долгорукого). И о том посуди, сколь Голицыны сильны. А он к ним клонится. Может, подумать о том, как Остермана к себе приблизить. Чрез него обороняться от гордых совместников? Хозяин и гость задумались. Трое братьев Голицыных возбуждали у них справедливый страх и опасения. Умные, сильные, приверженцев много имеют. К Остерману не расположены, но ведь и Долгоруких не терпят. Власти над государем стяжают. Старший из них, князь Дмитрий Михайлович Голицын, более двадцати лет сряду видевший себя на первых степенях управления, ныне в Верховном Совете тон задавал. Иноверцев ненавидел, ратовал за то, чтоб русские в своем государстве дела вершили, и потому имел много сторонников. — Он потому-то и Остермана не балует, что тот немец, — как бы продолжая вслух то, о чем думали оба, произнес Василий Лукич. — А братья его что, они в рот старшему смотрят. Не в них дело. — Так стало быть, судишь, Остермана держаться? — спросил Алексей Григорьевич. — Может и так, в нонешнее время, — отвечал гость. За неделю до коронации, 18 февраля, царица-бабка приехала в Кремлевский дворец увидеть внука. Она имела терпение просидеть у него очень долго. Долгорукие, страшась соперников, старались безотлучно быть при императоре. Надо ли говорить, что они опасались внушений инокини Елены, им неблагоприятных. Впрочем, Петр II не желал в этот раз тайных задушевных бесед с бабушкой и, как прежде сделала сестра, пригласил на все это время быть с ним тетку Елизавету. Инокиня Елена, однако, прочла внуку родительское нравоучение, попеняла за беспорядочный образ жизни и посоветовала жениться. — Хотя бы на иностранке, — вздохнула она. Едва между придворными пронесся слух, что царица-бабка журила внука, как принялись рассуждать о возможном скором возвращении в Петербург. Не станет же Петр II слушать ворчаний бабушки. Вместо сборов, однако, последовало повеление, запрещающее, под страхом наказания, рассуждать о том, вернется ли двор в Петербург или нет. Было опубликовано: кто станет поговаривать о возвращении двора в Петербург, будет бит нещадно кнутом. По обычаю предков, государь отправился в Троице-Сергиеву Лавру и там «провел несколько дней в говении, как следовало при совершении важного священного дела». Короновали Петра II в Москве, в Успенском соборе Кремля, 25 февраля, с величайшей пышностью и тактом. Вечером накануне коронации во всех московских церквах отслужено было всенощное бдение со всею торжественностью. В восемь часов утра 25-го февраля открылся торжественный благовест в Успенском соборе, где уже находились в полном сборе все духовные сановники. Немедленно отслужен был модебен о здравии его императорского величества, а затем прочитаны часы, следующие пред литургиею. Между тем, по особому пушечному сигналу, явились в Кремлевский дворец все знатнейшие персоны и прочие чины, в богатых одеждах, определенные к церемонии коронации, и собрались в большой зале. На дворцовой площади построились рядами императорская гвардия и другие бывшие в Москве полки. Кремль запружен был народом. Солнце слепило глаза. В 10 часов утра Петр II вышел из дворцовых палат на Красное крыльцо. Раздался звон во все колокола на Иване Великом. Войска, бывшие в Кремле, взяли на караул, и заиграла музыка с барабанным боем. Шествие открывала императорская кавалергардия. За ней следовали пажи императора со своим гофмейстером, за ними — обер-церемониймейстер барон Габихтшаль, депутаты из провинций, бригадиры, генерал-майоры, тайные и действительные тайные советники… Праздничное настроение охватывало каждого на площади. Шли герольдмейстеры Империи Плещеев и бригадир Пашков, генерал-аншефы шествовали с государственными регалиями: государственным знаменем, обнаженным мечом и государственной печатью, несли на двух подушках императорскую епанчу генерал Матюшкин и генерал-лейтенант князь Юсупов, следом несли, также не подушках, державу и скипетр Мономаха. Князь Трубецкой держал в руках императорскую корону. Сделана она была еще по повелению Петра I, для коронования Екатерины I. Драгоценных камней в ней насчитывалось свыше двух с половиной тысяч. Особенно замечателен был рубин, величиною с голубиное яйцо, вставленный на самом верху венца. Камень купили в Пекине при царе Алексее Михайловиче. За короной шел верховой маршал князь Голицын со своим маршальским жезлом и, наконец, — император, сопровождаемый обер-гофмейстером Остерманом и гофмейстером Алексеем Долгоруким… При приближении процессии к Успенскому собору, из него вышло высшее духовенство. Архиереи Новгородский и Ростовский окадили и окропили святою водою императорские регалии. Архиепископ Феофан поднес благословящий крест к императору. Процессия вошла в собор. Золоченые свечи горели в паникадиле. Пол от трона до алтаря устлан дорогими персидскими коврами. Для духовенства по обеим сторонам трона до самого алтаря стояли скамьи, обитые дорогим сукном. Над троном висел бархатный балдахин. Певчие пели сотый псалом: «Милость и суд воспою Тебе, Господи». Когда император занял свое место на троне, а духовенство на скамьях, колокольный, звон прекратился и певчие умолкли. В наступившей тишине послышался голос архиепископа Новгородского: — Понеже вашего императорского величества всемилостивейшее соизволение нам объявлено, что ваше величество соизволили притти сюда для святого помазания, то, по примеру предков ваших и по обыкновению церковному, начало сего святого дела есть исповедание святыя православныя кафолическия веры. Император вслух прочитал Символ Веры. — Благодать Пресвятого Духа да будет с Тобой! — произнес архиерей. По прочтении ектений, паремий, апостола и евангелия, Петр II преклонил колена на особо приготовленную подушку, а архиепископ Новгородский, осенив голову его, положил крестообразно руки на нее и прочел вслух молитву: — Господи Боже наш, Царю царствующих и Господь господствующих, Иже через Самуила пророка избравый раба Твоего Давида и помазавый его во цари над людем Твоим Израилем! Император поднялся, а Феофан взял с особого стола епанчу и возложил на Петра II. Государь вновь опустился на колени и новгородский архиепископ прочитал следующую по чину молитву. По окончании ее, Феофан возложил корону на голову Петра II. Государю поднесли императорскую державу. Тотчас же провозглашено было многолетие, зазвонили колокола, раздался пушечный залп и мелкий огонь расположенных в Кремле войск. Духовенство и светские особы принесли Петру II поздравления. Император сошел с трона и занял свое церковное место у алтаря. Началась литургия. Когда по исполнении каноника отворились царские врата, государь, ступая по кармазиновому бархату, прошел от своего места до царских дверей и, сняв корону, опустился на колени. Один из архиереев принес сосуд Мономаха с миром, а другой помазал императора крестообразно на лбу, груди и обеих руках. Потом отерли помазанные места хлопчатого бумагой и сожгли ее после этого в алтаре. После принятия причастия императору была поднесена золотая лохань, архимандрит Троицкий из золотого рукомойника полил его величеству на руки, архимандриты Чудовский и Симоновский подали полотенце. Как только государь вышел из Успенского собора, раздался «третий залфъ из пушек и мелкого ружья и звон во все колокола, с играющими трубами, литаврами и барабанами». Петр II, в короне, императорской мантии, с державою и скипетром в руках, направился к церкви Святого Михаила Архангела приложиться к мощам царевича Димитрия и поклониться гробницам усопших владык России и праху почивающих русских государынь. Шедший позади императора канцлер Головкин бросал в народ серебряные монеты.. По случаю коронации в Грановитой палате дан был блестящий обед. Восемь дней, с утра до вечера, звонили в Москве колокола. С наступлением темноты загорались потешные огни. Шли празднества. В Кремле, на площадях города устроены были фонтаны, из которых били струями вино и водка. Придворные балы, обеды, с иллюминациями и фейерверками, следовали одни за другими. Русские вельможи и иностранные послы попеременно уготовляли для императора различные увеселения и потехи. Дюк де Лириа первый из иностранных министров получил аудиенцию у императора для поздравления его с коронованием на другой день церемонии. Церемониймейстер, при этом, выразил ему благодарность за иллюминацию и за два фонтана вина и водки, которые дюк де Лириа устроил в первую ночь торжеств. Они, как успел узнать посланник, очень понравились царю, который два или три раза проехал мимо его дома, чтобы видеть, как народ празднует коронацию. Дюк де Лириа держал поздравительную речь. Государь удостоил его почестей и отличий, каких не делалось здесь никому. В Успенском соборе, во время коронации, он был выделен особо: ему — посланнику, единственному из иностранных послов был поставлен стул, что, как не мог не заметить дюк де Лириа, произвело большое впечатление на всех иностранных министров и бывших с ними многих знатных людей. Впрочем, вряд ли кто знал, что испытывал на самом деле в Успенском соборе ревностный католик. До какой степени он был пропитан католической нетерпимостью, можно видеть из того, что когда его пригласили к православному священнодействию в собор, он сомневался, может ли присутствовать при богослужении схимников и требовал разрешения сначала от своего духовника, а потом из Рима. 29 февраля государь удостоил испанского посланника особой чести: приехал к нему ужинать со всею свитою. Предупрежденный по-дружески бароном Остерманом, дюк де Лириа принял. Петра II со всем великолепием. Император дважды, через барона Остермана, побуждал посланника сесть рядом с собою по правую руку. — Ваше Величество, простите на этот раз мне мое непослушание, — говорил дюк де Лириа, — потому что я считаю честию служить вам. Слуги подавали изысканные блюда. Играла лучшая в городе музыка. Дюк де Лириа не выпускал из виду малейшего движения государя, не пропускал ни одного его слова. Он наблюдал за ним. Трудно было сказать что-то решительное о характере 13-летнего царя, но можно было догадываться, что он будет вспыльчив, решителен и, может быть, жесток. Он не терпел вина, то есть не любил пить более надлежащего, и весьма щедр, так что его щедрость походила на расточительность. Хотя с приближенными к нему он обходился ласково, однако же не забывал своего высокого сана и не вдавался в слишком короткие связи. Он быстро понимал все, но был осмотрителен, любил свой народ и мало уважал другие. Словом, он мог бы быть со временем великим государем, если бы удалось ему поправить недостаток воспитания. «Своей воли не доставало, а чужая не сдерживала», — подумалось посланнику. И еще мысль мелькнула у него: как бы ни была сильна власть у царя, но его юные годы давали фору сильным персонам. Император так был доволен приемом, оказанным ему испанским посланником, что покинул его дом за полночь. Через день в посольство явился придворный церемониймейстер Габихтшаль и передал приглашение Петра II прибыть во дворец на бал, даваемый в ознаменование счастливых родов герцогини Голштинской. Она подарила супругу сына. Гости собрались в Грановитой палате. Играла музыка, блистали нарядами дамы. Приглушенный говор наполнял палату. Многих насторожило отсутствие на балу сестры государя. Прошел слух, она нездорова. Однако это казалось сомнительным, тем более, что накануне великая княжна провела вечер у герцогини курляндской. Близкие же ко двору знали, дело объяснялось тем, что Наталья Алексеевна ревновала брата к тетке, Елизавете Петровне. Император, не дождавшись сестры, открыл бал и поспешил пригласить на танец цесаревну Елизавету. Стройная, очаровательная, с удивительными голубыми глазами, всегда веселая Елизавета была душою общества молодых людей. Мастерица смешить всех, она всякий раз ловко представляла кого-нибудь, особенно герцога Голштинского. Петр II был побежден ее красотою и ласками, не скрывал любви к ней даже в многолюдных собраниях. Боялись, чтоб она не завладела его сердцем совершенно и не сделалась императрицею. Впрочем, острый глаз царедворцев на сей привязанности строил свои расчеты. («Изо всего, что я видел, мог понять и наблюсти на сказанном придворном бале, позвольте мне вывести одно пророчество, — писал в очередной депеше дюк де Лириа. — Царь протанцовавши несколько минут, после трех контрадансов ушел из танцовальной залы в другую, где поужинал и уже более не танцовал; но принцесса и фаворит не пошли с Его Величеством и остались танцовать. Я заметил, что царь, стоя вдали от них, не сводил с них обоих глаз. Во время самих контрадансов я уже заметил, что Его Величество ревнует. И я имею данные заключить, что честолюбие этого фаворита достигло такой степени, что нужно опасаться, что он влюбится в эту принцессу; а если это случится, нельзя сомневаться в гибели этого фаворита. И я с своей стороны уверен, что Остерман разжигает эту любовь: я знаю, он ничем бы не был так доволен, как если бы они, удалившись от царя, отдались одна другому. Этим путем погибли бы он и она»). Долгоруким важно было отдалить государя от великой княжны Натальи Алексеевны. Она искренне уважала Остермана, покровительствовала ему и ненавидимому всеми Левенвольде и это было достаточною причиною тайной к ней ненависти Долгоруких. «Князь Иван, — писал историк К. И. Арсеньев, — по внушению отца своего, отклонял Императора, под разными предлогами, от частых бесед его с сестрою, и тем усерднее старался усиливать в нем расположение к тетке, цесаревне Елизавете. Слабодушный Петр… предался ей со всем пылом молодости, являл ей торжественно свою преданность, ее только искал в собраниях, и безусловно следовал ее внушениям. Елизавета решительно отвратила сердце Государя от любимой прежде сестры его». Немудрено, что Долгорукие обхаживали Елизавету. Не без их помощи, первейший ее любимец камергер граф Бутурлин (зять фельдмаршала М. М. Голицына), менее чем в полтора месяца получил нешуточные награды: александровскую ленту и затем генерал-майорский чин. Впрочем, вскоре открылась тайна: князья Голицыны, руководимые одною мыслью оспорить первенство у князей Долгоруких, более и более являли раболепствия и преданности Елизавете, чрез нее стремясь добиться веса при императоре. Граф Бутурлин, по-родственному, употреблен был ими, как средство к достижению их цели. Чрез посредничество Елизаветы он сблизился и с самим государем, который начал ему оказывать столько же внимания и любви, как и князю Ивану Долгорукому. «Все с нетерпением ожидали близкой развязки важного вопроса, кто одолеет решительно: Долгорукие или Голицыны? — читаем у К. И. Арсеньева в его книге «Царствование Петра II», не переиздававшейся с 1839 года. — Полезнейшею для обоих партий и благоразумнейшею мерою было бы искреннее их соединение и действование совокупными силами на пользу Государя и России; партия Остермановская, нелюбимая русскими, не устояла бы тогда, не смотря на великие способности и заслуги большей части ее членов; Петр II явился бы в нашей истории под другим образом, более светлым, и дом Иоаннов, вероятно, никогда бы не царствовал в России». Да, враг внешний, на поле брани, побиваем был русскими благодаря их сплочению, общей ненависти к нему, враг же внутренний не всегда это сплочение ощущал. Раздоры, внутренняя гордыня одолевали русских. Внимательные иностранцы давно то поняли и сделали правильные выводы. Цесаревна Елизавета служила сильною помехою властолюбию Долгоруких. Не так уже была опасна для них великая княжна Наталья, как ее тетка. Долгорукие начинали побаиваться власти, которую цесаревна могла возыметь над царем: ум, способности и искусство ее явно пугали их. («Красота ее физическая — это чудо, грация ее неописанна, но она лжива, безнравственна и крайне честолюбива, — писал о ней дюк де Лириа. — Еще при жизни своей матери, она хотела быть преемницей престола предпочтительно пред настоящим царем; но как божественная правда не восхотела этого, то она задумала взойти на престол, вышедши замуж за своего племянника»). Князь Алексей Григорьевич Долгорукий думал теперь об одном: как отдалить государя от тетки, дабы одному влиять на его мысли и чувства. Надобно было искать способа избавиться от опасного соперничества. С помощью брата, князя Василия Лукича, принялся он плести новые кружева интриг. Не дремали и Голицыны. До глубокой ночи не гас свет и в окнах дома Остермана. Спать он ложился, подчас, когда начинали кричать первые петухи. >XI Сразу после Пасхи, которая пришлась на 21 апреля, князь Алексей Григорьевич Долгорукий стал часто увозить императора из Москвы и забавлял его охотою в лесных подмосковных дачах. Уезжали на несколько дней, но, бывало, по неделям не возвращались в первопрестольную. С царем ездила и тетка Елизавета. (Через много лет, по свидетельству Екатерины II, в одну из увеселительных поездок, императрица Елизавета Петровна, недовольная проведенной охотой, «повернула разговор на доброе старое время и стала говорить, как она охотилась с Петром Вторым и какое множество зайцев брали они в день. Она принялась на чем свет стоит бранить князей Долгоруких, окружавших этого государя, и рассказывать, как они старались ее отдалить от него»). Сами страстные охотники, Долгорукие, имевшие много собак, и государя приучили к ним до того, что он сам мешал в корыте собакам. Надо ли говорить, что чувствовали охотники, когда стаи борзых травили зайцев. Иной русак выскочит из леса, ополоумеет, не знает куда бежать. Налетит следом на него псина, со страшной силой и неуловимой для глаз быстротой швырнет зайца с рубежа на озими и сама полетит кубарем. От этого внезапного толчка оторопевший русак понесется прямо в пасть другой собаке. Все в азарте. Кругом крик, улюлюканье, звон колокольчиков. Петр II до такой степени пристрастился к охоте, что бегая или летая верхом по лесу с раннего утра и до позднего вечера, часто и ночи проводил под открытым небом, подле жаркого костра. Охотники, возбужденные происшедшим, все еще во власти пережитого, делились впечатлениями. А наутро, едва брезжил рассвет, трубили в рога. Егеря, одетые в зеленые кафтаны с золотыми и серебряными перевязьми пускали гончих спугнуть зверя — так заведено было по обычаю. Сидя верхом, охотники спускали со своры борзых и устремлялись за ними вслед. И екало сердце, когда собаки начинали гнать зверя. По окончании охотничьих разъездов все съезжались в Горенки — большую усадьбу Долгоруких, служившую местом сбора всей охотничьей компании. Состояла она, как правило, из родственников и ближайших друзей Долгоруковской фамилии. За шумным обедом государя тешили забавными рассказами, похваливали его ловкость и искусство в стрельбе, перечисляли его удачи и радовали разговорами и планами новых поездок. «Царь все лето проведет в развлечении охотой, — сообщал в депеше дюк де Лириа. — И так нет надежды возвратиться в Петербург до зимы. Здесь мы живем в полном спокойствии, и от скипетра до посоха, по французской пословице, не думаем ни о чем, как только как бы провести лето в сельских развлечениях». Испанский посланник лукавил. Он все так же со вниманием наблюдал жизнь двора. После коронации царица-бабка удалилась от двора и пребывала в Вознесенском девичьем монастыре. Старая поняла, ее пора минула безвозвратно. Незадолго перед Пасхой ее поразил в церкви апоплексический удар, приписываемый ее строгому воздержанию во время поста и она никак еще не могла оправиться от него. Болела опасно и великая княжна Наталья Алексеевна. Врачи говорили о лихорадочной чахотке, но истинною причиною болезни дюк де Лириа считал возникшее охлаждение к ней ее брата. Осложнялись отношения между Остерманом и князем Иваном Долгоруким. Фаворит часто оставлял Петра II, удалялся в Москву. Говорил, ему надоедают царские забавы. — Не по сердцу мне, — сказывал он, — когда царя заставляют делать дурачества. Не терплю наглости, с какою с ним начинают обращаться на охоте. Отец его «пылил», готов был другого сына ввести в фавор к государю. На стороне князя Ивана был старик фельдмаршал князь Василий Владимирович Долгорукий, на стороне отца — князь Василий Лукич. Остермай держался враждою между Долгорукими. Впрочем, за этими событиями не упустим двух малоприметных и, на первый взгляд, не связанных между собой фактов. Еще в октябре предыдущего года зоркий Маньян докладывал своему двору, что «прусский министр получил от короля… весьма спешное повеление предложить… монарху вступить в брак с прусской принцессой по выбору». Пруссия, можно сказать, положила глаз на русский престол. А в январе 1728 года дюк де Лириа (читаем в его «Записках») «получил… повеление от Короля (испанского. — Л.А.)… просить Царя о принятии в свою службу г. Кейта… Сей Кейт уже 9 лет имел в Испании чин полковника; но оставался без полка, потому что был не католического вероисповедания. Его Царское Величество так был милостив, что тот же час велел принять его в свою службу с чином и жалованьем генерал-майора». Трудно да и практически невозможно теперь установить, по чьей просьбе ходатайствовал испанский монарх перед московским двором о зачислении Джемса (Якова) Кейта в русскую службу. Любопытно следующее: будучи другом прусского короля, Кейт в 1744 году покинет Россию, переберется в Пруссию, будет назначен послом во Франции и окончит жизнь прусским фельдмаршалом. Читаем в «Русском биографическом словаре»: «Джемс (Яков) Кейт, генерал-аншеф, впоследствии фельдмаршал прусский… был младшим братом Георга Кейта, наследственного лорд-маршала Шотландии и принял вместе с ним участие в Якобитском восстании. После поражения Якова Стюарта при Шерифмюре оба Кейта вместе с ним бежали во Францию… Кейт поступил на службу в Испанию с чином капитана… с 1722 по 1725 г. жил в Париже и занимался науками. Возвратившись в Испанию, он получил чин полковника… Герцог де Лириа, хорошо знавший Кейта, находясь при русском дворе, выхлопотал в феврале 1728 г. принятие Кейта в русскую службу… В России он быстро пошел вперед». Не упустим из виду сведения о семье Кейтов, представленные историком Г. Вернадским в его книге «Русское масонство в царствование Екатерины II». «Кейт, — пишет Вернадский, — был представителем семьи, объединявшей в своей деятельности три страны — Россию, Шотландию и Пруссию… Брат его, Джон Кейт (лорд Кинтор) был гроссмейстером английского масонства; Джордж Кейт — известный генерал Фридриха II (приговоренный в Англии к смертной казни за содействие тому же Стюарту), наконец, тоже Кейт (Роберт) был английским послом в Петербурге (несколько позже, в 1756–1762 гг. — Л.А.)… Джемс (Яков) Кейт в 1740 г. делается провинциальным гроссмейстером для всей России, назначение свое он получил от гроссмейстера английских лож, которым был брат его, граф Кинтор. Имя Якова Кейта пользовалось большим уважением среди русских масонов, в честь которого была сложена песнь и пелась в России в ложах в царствование Елизаветы…» Приведем и еще одно сообщение, из книги А. Пыпина «Русское масонство в XVIII и первой четверти XIX века»: «В самой Германии масонство уже в 1730 г. имело многих последователей и есть основание думать, что во время Анны и Бирона у немцев в Петербурге были масонские ложи; о самом Кейте есть сведения, что имел какие-то связи с немецкими ложами еще до гроссмейстерства в России». Забегая вперед, скажем следующее: Кейт появился в Москве 25 октября 1728 года, а в ноябре неожиданно умирает сестра государя — Наталья Алексеевна. Через год с небольшим Россия лишится своего государя. В феврале 1730 года Анна Иоанновна неожиданно становится императрицей, а в августе, создав лейб-гвардии Измайловский полк, она назначит подполковником в нем Джемса Кейта. Зададим себе вопрос: за какие заслуги этот малознакомый ей человек становится фактически командующим Измайловским лейб-гвардии полком — опорой иноверцев в России? Несомненно одно, действия католиков не прошли незамеченными для чутких протестантов. В Европе и с той, и с другой стороны умели анализировать события. 24 мая 1728 года из Киля пришло известие о кончине после родов герцогини Голштинской Анны Петровны. Красивейшая из принцесс в Европе почила в бозе. В Москве объявили траур. Впрочем, это не помешало быть празднеству и балу в день царских именин. Лишь цесаревна Елизавета, в силу душевной привязанности к старшей сестре, сердечно скорбела. Тело усопшей решено было перевезти на родину и захоронить в Петербурге. В Киль был отправлен за прахом покойной герцогини генерал-майор Бибиков. Остерман, меж тем, подговорил родственника императора Лопухина, моряка, убедить его отправляться на жительство в Петербург. Петр II отвечал: — Когда нужда потребует употреблять корабли, то я пойду в море; но я не намерен гулять по нем, как дедушка. Император уехал на охоту и долго не возвращался. Андрей Иванович Остерман и сам прежде говорил государю о надобности скорого переезда в северную столицу, убеждал и Долгоруких склонить к тому Петра II. Но представления и убеждения его оставались без ответа: император редко видел его, с намерением уклонялся от свиданий с ним и, замечал К. И. Арсеньев, представления его считал обидною для себя докукою. Долгорукие же имели корыстные виды удерживать государя в Москве, следственно настояния Остермана не убеждали, а только раздражали их. Положение Остермана становилось шатким. К тому же он поддерживал Левенвольде, к которому нерасположены были русские, частию за его намерение отстранить природных русских от управления и поставить иностранцев в исключительное обладание властью. В ту пору шел допрос лиц, проходящих по делу Меншикова. Некоторые из его друзей кивали на Левенвольде, как на подкапывающего под настоящее правительство. Ненависть с Левенвольде переносилась и на воспитателя государя. Особенно это выказывал князь Иван Долгорукий. Он объявил себя врагом Остермана. «Признаюсь, — извещал своего госсекретаря испанский посланник, — при этих придворных интригах, очень затруднительно положение иностранных министров, потому что всякий, кто объявляет себя другом Остермана, — враг князя Ивана Долгорукого, а Остерману тоже не нравится, когда угождают тому. При всем этом, я успел сделаться другом обоих, давая им знать, что я здесь вовсе не для того, чтобы мешаться в дела двора: я отношусь с бесконечным доверием к Долгорукому, с которым впрочем никогда не говорю о делах наиболее существенных; вижусь часто и с другим (т. е. Остерманом. — Л.А.), говорю с ним с величайшей откровенностью и уверен, что заслужил его искреннюю любовь». Надо напомнить, до приезда в Россию нового посланника венского двора, дюк де Лириа цоддерживал пред русским государем интересы императора Карла VI наравне с интересами короля испанского. Петр II был благожелателен к нему. Наградил орденом Андрея Первозванного, присылал приглашения на все торжества, происходившие при дворе, сам не однажды навещал испанское посольство. Остерман решил воспользоваться этим. В один из июньских дней испанского посланника посетил посланник Бланкенбурга — доверенный друг Остермана. — Я знаю, как вы желаете добра этой монархии, — начал гость, — и никому не могу лучше открыть своего сердца, как вам, потому что вы вашим влиянием много можете способствовать к постановке здешних дел на хорошую ногу. Оба помолчали, как бы размышляя над сказанным. — Царю непременно нужно возвратиться в свою резиденцию в Петербург, — нарушил молчание гость. — Не только потому, что там ближе к другим государствам Европы, но и потому, что там будут на его глазах его флот и вновь завоеванные провинции, которым грозит гибель, если там не будет его величество лично. Русские же только и думают о том, как бы удержать царя здесь. Вы, — гость выдержал паузу, — можете повлиять на князя Ивана Долгорукого и убедить его возвратиться в Петербург. Я знаю о вашей дружбе с ним и никто лучше вас не может убедить его добрыми резонами согласиться на это, представив это его заслугою пред венским двором. — Сказанное вами показалось мне основательным, — отвечал дюк де Лириа, — и я сделаю со своей стороны все для убеждения Долгорукого. Испанский посланник понимал, гость прибыл по приказанию Остермана и выдавал его мысли за свои. Впрочем, зерно упало на благодатную почву. «Русские желают возвратиться к своим древним нравам и единственное средство поправить здешние дела — это возвратить его царское величество в Санкт-Петербург» — такова была мысль самого дюка де Лириа. Тогда можно было бы решить вопрос и об оказании военного давления на Англию с помощью России. Дюк де Лириа никогда не отступал от своих планов. С его подачи был распущен слух о том, что он предложит супружество сеньора инфанта Дон Карлоса с великой княжною Натальей Алексеевной. Сестру государя так заняла эта, мысль, что когда она теперь видела дюка де Лириа, то относилась к нему (этого он не мог не отметить) с особенным вниманием. Было ясно, она желает этого бесконечно. Посланник делал игру. Наталья Алексеевна была больна, не выходила из комнаты, но дюку де Лириа передавали, что все ее разговоры вертятся на том, чтобы разузнать об обычаях и климате Испании. И если кто говорил ей, что Испания ей не понравится (она не хотела, чтоб об Испании ей говорили дурное, а только хорошее), она отвечала: — Все равно, пусть только приезжает инфант Дон Карлос, тогда увидим. И так как ей очень нравилось говорить об испанском дворе и о вещах Испании, это и делали ее придворные. Пробный шар был пущен. Предложение могло быть принято и дюк де Лириа получил приказ королевской четы «поддерживать известное дело относительно инфанта Д. Карлоса». («Будьте покойны, — отвечал министру иностранных дел Испании посланник, — буду поступать по вашей инструкции с величайшим благоразумием, не навязываясь, не заходя далеко, не отталкивая прежде времени: не буду говорить ни да, ни нет»). Расчет был прост: усилить благожелательность к делам Испании, ее религии. Интересы католической церкви были у дюка де Лириа едва ли не на первом месте. В марте 1728 г., получив известие о выздоровлении испанского короля, он совершил Те Deum и благодарную мессу с такою торжественностью, какую только дозволяла маленькая католическая церковь, находившаяся в Немецкой слободе. Двое капуцинов с доминиканцем, капелланом испанского посольства, совершили службу, на которой присутствовал посланник со всеми своими людьми. («Я ни на пядь не отступлю для поддержания его (короля. — Л.А.) чести и авторитета и буду поддерживать их с возможною настойчивостью и всегда заставлю этих людей делать что нужно»). Страстная неделя в Москве в католической церкви ранее не праздновалась. По настоянию дюка де Лириа испанский капеллан «с двумя капелланами графа Вратиславского и императорского резидента (строки из депеши испанского посланника. — Л.А.) ныне позаботились устроить в этой церкви монумент (соответствует нашей плащанице. — Л.А.), по Испанскому обычаю и такой, что заинтересовал как католиков, так и еретиков, которые приходили посмотреть наши службы, чем был я очень доволен: потому что, если и не обратятся, по крайней мере пусть видят наше благоговение, с которым мы служим Царю царей». Через кардинала Бентиволно посланник выпросил у римского папы для своего капеллана, доминиканца отца Бернардо де-Рибера, титул апостольского миссионера. («Я просил этой милости, потому что, она возвышает капелланов Испанских министров в этой стране, и теперь они уже независимы ни от кого и могут в своей оратории отправлять все религиозные службы»). Многое для понимания мыслей дюка де Лириа дает его письмо от 25 июня 1728 года к своему патрону: «…нет ничего важнее, как удалить отсюда принцессу (Елизавету Петровну. — Л.А.), так как пока она не замужем и в благоволении у царя, до тех пор не возможно женить на иностранке. А очень важно, чтобы он не женился на своей подданной, потому что с этим связан вопрос о возвращении этой монархии к ее первобытному состоянию, чего желают все старые русские». Ситуация осложнялась тем, что к Елизавете неравнодушен был Иван Долгорукий. Вопрос о браке Елизаветы с Морицем Саксонским находился в дурном положении, и малейшее известие о вероятном претенденте на ее руку и сердце не проходило мимо внимания герцога де Лириа. («Должен сообщить вам, что слышал, будто граф Вратиславский везет приказание вести переговоры о браке принцессы Елизаветы с Д. Мануэлем Португальским… Конечно, если бы эту принцессу было можно выдать замуж вон отсюда, это было бы удивительно дело, потому что она еще постоянно лелеет мысль взойти на престол, вышед замуж за царя», — из депеши от 21 июня). Елизавета же, казалось, не думала ни о чем, кроме удовольствий. Впрочем, она осмеливалась вразумлять государя на счет его обязанностей и предостерегать от вредных привычек, внушаемых ему Долгоруким. Долгорукие, не менее внимательно, чем дюк де Лириа, наблюдавшие за Елизаветой, не остались в долгу. Скоро они подсмотрели ее слабости (шепнули царю о ее сердечной привязанности к Бутурлину) и успели очернить ее в глазах Петра до того, что он начал публично показывать ей отвращение и неприязнь к ней. («Царь уже меньше интересуется принцессой Елизаветой, — писал дюк де Лириа в августе 1728 года, — не выражает ей прежнего внимания и реже входит в ее комнату. Генералу Бутурлину, фавориту принцессы (и, как говорят, ее рабу) приказано не являться в комнаты Его Величества. Все… радуются уменьшению царского фаворитизма принцессы, которая четыре дня тому назад отправилась пешком за десять или двенадцать миль на богомолье, только в сопровождении дамы и Бутурлина»). В домашней жизни двора происходила перемена. «Еще в августе 1728 года, — читаем у К. И. Арсеньева, — в день тезоименитства великой княжны Натальи, во время великолепного пиршества при дворе, император обнаружил пред всеми чувства свои к Цесаревне, не удостоив ее даже словом или приветствием». Пренебрежение и обидную холодность к тетке проявил Петр II и 5 сентября, в день ее тезоименитства, явившись, по ее приглашению, к вечернему у нее собранию. Было замечено, государь приехал поздравлять цесаревну Елизавету только пред ужином, который продолжался очень недолго. По окончании ужина Петр II уехал в Лефортовский дворец, в Немецкую слободу, не дождавшись бала и не простившись с теткой. Великая княжна Наталья Алексеевна, приехавшая с императором, осталась после него и, протанцевавши несколько минут, тоже уехала. «Холодность царя к принцессе Елизавете растет со дня на день, — извещал свой двор Маньян 12 сентября. — Этот государь не пожелал, чтобы она отправилась с ним в село Измайлово, несмотря на ее сильные просьбы». Долгорукие, кажется, приближались к своему торжеству. Голицыны теряли влияние при дворе. Елизавета оставалась без партии, без подпоры, под откровенным надзором Долгоруких. Император, по чувству растущей неприязни к тетке, отверг предложение маркграфа Бранденбургского-Байретского, искавшего ее руки. С тем и уехал на несколько недель на охоту. >XII С отъездом императора, в Лефортовском дворце, где жили они с сестрой, хозяйкой оставалась великая княжна Наталья Алексеевна. Все лето она побаливала, но с тех пор как лечащего врача Леонтия Блументроста сменил голландец Николай Бидлоо — человек строгий, искусный в своем деле, дело пошло на поправку. Лейб-медик Блументрост впал в немилость за то, что прописал лекарство, которое Бидлоо нашел для больной непригодным. Многие знали, Блументрост предан цесаревне Елизавете Петровне. Великая княжна бывшая прежде так слаба, что едва могла держаться на ногах, теперь каждый день выезжала в окрестности на прогулки для укрепления своего здоровья, в чем и успевала. День именин ее праздновали фейерверком, ужином и балом, для чего приглашены были все иностранные министры. Она снова получала большое влияние на брата. Дюк де Лириа использовал малейшую возможность высказать ей благорасположение. «Вчера я имел честь быть с нею восприемником дочери одного контролера при столе Его Величества, — извещал он министра иностранных дел Испании. — И так как здесь есть обычай дарить куму, я поднес ее высочеству золотой ящичек, осыпанный бриллиантами, который мне стоил 1800 песов. Желаю чтобы этого не было часто, потому что такие подарки не на каждый день». Великая княжна не была красавицей, напротив, дурна лицом. Но всякого она привлекала своей внимательностью, любезностью, великодушием и кротостью. Она совершенно говорила на французском и немецком языках. Иностранцам было легко с ней, она покровительствовала им. Двор ее состоял едва ли не из них. Обер-гофмейстером был Карл Рейнгольд Левенвольде — не природный русский подданный, но завоеванный лифляндец: друг Остермана и Бирона. Тщеславный и лукавый, он славился мотовством, умел привлечь к себе обходительностью и носил личину вельможи великодушного. Никто лучше его не умел устраивать придворных праздников и никто успешнее не одерживал побед над женщинами. Гофмейстериной была иностранка Каро. Злые языки утверждали, что в Гамбурге ее более знали как публичную женщину. Каро водила дружбу с секретарем князя Ивана Долгорукого Иоганном Эйхлером (внуком купца Гуаскони — тайного резидента иезуитов в России). Отец и брат Эйхлера были известными в Немецкой слободе аптекарями. Дружба была настолько тесной, что после кончины великой княжны Натальи Алексеевны, гофмейстерина, украв ее бриллиант, подарит его Иоганну. Когда увидят бриллиант на пальце Эйхлера, Каро, а с нею и камер-юнгферу Анну Крамер, удалят от двора. Обе были близки к цесаревне Елизавете Петровне. Великая княжна, выезжая на прогулки в окрестности Москвы, могла наблюдать приближение зимы. Морозило, подмерзали гроздья рябин в лесу, твердела земля, синички все чаще попадались на глаза. Скоро, скоро выпадет снег и станет тихо, белым-бело вокруг. Поскачут лошади по заснеженной степи. Лишь окрики кучера да звон колокольчиков станут нарушать тишину. Ведомо ли было великой княжне, порозовевшей, довольной, возвращавшейся в Немецкую слободу, что жить ей оставалось чуть более полутора месяцев. Иван Долгорукий, усилиями фельдмаршала князя Владимира Васильевича Долгорукого (крестного отца цесаревны Елизаветы Петровны) примерен был с Остерманом. Заметно чаще удалялся он из Горенок, дабы не быть принужденным на милости государя. Бежала царя и цесаревна Елизавета Петровна. («Она теперь в дурных отношениях со всеми, — сообщал дюк де Лириа. — Его Царское Величество уже не смотрит на нее с такою любовию, как прежде»). В одну из удобных минут барон Остерман пытался склонить государя к возвращению в Петербург. Петр II отвечал ему: — Что мне делать в местности, где кроме болот да воды ничего не видать. Ратовал за возвращение и дюк де Лириа, уговаривая князя Ивана Долгорукого повлиять в том на государя. Русский флот оставался в пренебрежении и в Испании могли потерять то высокое мнение, которое составили о морских силах русского царя. В середине сентября в Кронштадт прибыл Джемс Кейт. Английский консул Клавдий Рондо, находившийся в Кронштадте и наблюдавший за русскими кораблями, не выпускал Кейта из виду. «Полагаю, что никаких дел ни от Испании собственно, ни от претендента (Иакова III. — Л.А.) ему не поручено, — сообщит Рондо в депеше от и сентября, — так как он до сих пор проживает в Кронштадте у адмирала Гордона. Будь у него какое-нибудь дело, он, вероятно, немедленно бы выехал в Москву». У Гордона, меж тем, собирались вся якобиты, проживавшие в России. Многие из них держали связь с Парижем, Римом, Лондоном. Австрийский посланник граф Вратислав, дабы вырвать Петра II из рук Долгоруких, предложил устроить под Москвой лагерь на ю тысяч человек и провести военные учения, в которых принял бы участие государь, но заботы о содержании лагеря заставили переменить решение. — Мне кажется, что царствование Петра Великого было не что иное, как сон, — говорил в эти дни Иоан Лефорт одному из своих друзей. — Все живут здесь в такой беспечности, что человеческий разум не может постигнуть, как такая огромная машина движется без всякой помощи. Швеция старается возвратить себе отнятые земли, а монарх… занят и никто ему не смеет прекословить. «Царь думает исключительно о развлечениях и охоте, а сановники о том, как бы сгубить один другого», — вторил ему Клавдий Рондо. «Как и чем держалась Россия в этот период времени, когда государь помышлял не о правлении, а о потехах, а царедворцы его заботились не о его славе и чести, а о собственной корысти, и когда верховные правительственные лица и ведомства, разделенные крамолами, казалось, бросили кормило правления и оставили царство на жертву безуправной анархии. Провидение хранило Россию! И в этот печальный период времени были люди, которые будучи верны совести и долгу своему, чуждались крамол, помышляя единственно о чести отечества, и патриотическими усилиями своими поддерживали добрый порядок внутри и безопасность извне», — замечал К. И. Арсеньев. Как, однако, не разорена была Россия, но она была в состоянии защищаться против соседей. Не потому ли Ягужинский, в нетрезвом виде, сказал однажды шведскому послу Цедеркрейцу: — Пусть шведы потерпят еще года два-три, тогда они, пожалуй в состоянии будут снова напасть на Россию, а пока, напади они — пропадут. Шла борьба за влияние на государя и важно было для России, чье из влияний одержит победу. Водоворот событий коснулся и великой княжны Натальи Алексеевны. Тетка Елизавета Петровна перестала ходить к ней и обращалась с ней весьма холодно. Долгорукие ненавидели ее. Шафиров, возвращенный из ссылки, связанный родством с Долгорукими, интриговал против Остермана и подумывал о его свержении. Лишь Остерман казался великой княжне единственной ее опорой. С ним было спокойно. Андрей Иванович все дела взвалил на себя. Он сумел сделать себя настолько необходимым, что без него русский двор не мог ступить ни шагу. Когда ему не угодно было явиться на заседание Совета, он сказывался больным; а раз Остермана нет — оба Долгорукие, адмирал Апраксин, граф Головкин и князь Голицын в затруднении. Они посидят немного, выпьют по стаканчику, и принуждены разойтись; затем ухаживают за бароном, чтобы разогнать дурное расположение его духа, и он таким образом заставляет их соглашаться с собою во всем, что пожелает. Теперь же, с возвращением Шафирова в Москву, все могло перемениться. Смятение охватывало в те дни и дюка де Лириа. Словно что-то тайное начинало открываться ему. «Я уже приготовил мой дом к зиме. Морозы начались уже сильные, и дай Бог прежде чем окончится зима, чтобы король приказал мне выехать отсюда», — писал он в конфиденциальном письме к маркизу де ла Пас 30 сентября. Во дворце готовились торжественно отмечать день рождения императора, иллюминовали царский сад, приуготовляли великолепный фейерверк, а испанский посланник подумывал о поездке в Петербург, возможно, для встречи с Кейтом. По приезде царя из деревни, дюк де Лириа посетил Ивана Долгорукого и говорил с ним о возвращении Петра II в Санкт-Петербург. — Я сказывал государю, — отвечал князь. — Он обещал это исполнить. Но, прошу вас, молчите об этом. Желающих остаться в Москве предостаточно. Пронесся слух, император Карл VT и великая герцогиня Бланкербурга желают сделать брачную мену, женив царя на дочери герцога Брауншвейг-Бевернского, а старшего сына герцога на великой княжне Наталье Алексеевне. Немцы наступали. Дошло известие, что цесаревну Елизавету прусский король хочет сосватать за своего двоюродного брата. Узнав о том, цесаревна, через посредство близкой дамы, дала знать барону Мардефельду, что если он хлопочет об этом браке, то пусть оставит такой труд: она вовсе не думает выходить замуж. 14 октября, в тот день, когда дюк де Лириа подарил государю две борзые собаки, нарочно выписанные из Англии (чему Петр II был несказанно рад и в тот же вечер поехал с ними за город, сказав, что воротится не прежде, как выпадет первый снег), в Москву приехал Джемс Кейт. Он произведен был в поручика кавалергардского полка и ожидал получения чина генерал-майора. «Давно уже мы были искренними друзьями, а как он приехал прямо из Мадрида, то рассказал мне много такого, чего я не знал», — напишет в «Записках» дюк де Лириа. Переговорили об Испании, о европейских делах, перешли к России и сделали заключение, что здесь в настоящее время домашние дела до того запутаны, что русский двор примет все меры, чтобы не обеспокоить соседей, лишь бы они оставили в покое. Государю нравились окрестности Москвы и он не желал ни покидать первопрестольную, ни оставлять занятия охотой. Валил снег. Морозило. Неожиданно по Москве заговорили об ухудшении здоровья великой княжны. Иоанн Лефорт извещал 30 октября своего короля: «Здоровье Натальи Алексеевны с каждым днем хужее и все боятся за нее. Прибегли к помощи опиума, чтобы ей дать хотя немного покоя. Ее желудок не принимает никакой пищи». 1 ноября в Петербурге состоялись похороны герцогини Голштинской Анны Петровны. «Болезнь Великой Княжны так усилилась, что нет надежды на ее выздоровление, — писал Лефорт 4 ноября. — Несколько курьеров отправлены к царю, но он еще не приехал. Русские совершенно овладевают слишком суровым и упрямым духом царя. Барон Остерман в отчаянии от угрожающей ему опасности». Тревога и страх охватывали людей. «Здесь каждый, — замечал Рондо, — произнеся малейшее слово о правительстве, трепещет собственной тени». Любопытно, именно в это время дюк де Лириа, размышляя о смерти, угрожающей великой княжне, впервые говорит о возможной смерти государя и о последствиях, могущих возникнуть после его кончины. В письмах его угадываются отголоски чьих-то разговоров, бесед, свидетелями которых он был. «Смерть, угрожающая великой княжне, заставляет меня трепетать за царя, который нимало не бережет себя, подвергаясь суровости непогоды с невыразимою небрежностью. Случись, умри этот монарх, здесь произойдет ужаснейшая революция; не берусь предвещать, что последует; скажу только, что Россия возвратится к своему прежнему состоянию, без надежды подняться, по крайней мере, в наше время. Принцесса Елизавета после царя теперь будет ближайшей преемницей короны, и от ее честолюбия можно бояться всего. Поэтому думают или выдать ее замуж, или погубить ее, по смерти царя заключив ее в монастырь». Как тут не вспомнить признания Ивана Долгорукого, сделанного им через несколько лет в ссылке, в Березове. Резко и неуважительно говорил он о Елизавете Петровне, которую называл «Елизаветкой». Он приписывал ее наветам императрице Анне Иоанновне гибель своей фамилии. — Императрица послушала Елизаветку, а та обносила всю нашу фамилию за то, что я хотел ее за рассеянную жизнь (князь Иван Алексеевич выразился гораздо резче) сослать в монастырь. Великой княжне Наталье Алексеевне решено было дать женское молоко, как единственное средство, могущее вылечить ее. «Завтра исполнится год, как я при этом дворе, и, поверьте, этот год стоит двух, проведенных в другом месте, — признавался дюк де Лириа в очередном послании. — Дай Бог, чтобы не прожить здесь другого». Впечатление такое, что посланник начинал опасаться за свою жизнь, как человек, узнавший чьи-то тайны. На короткое время все вздохнули с облегчением. Великой княжне стало несколько лучше. Граф Вратиславский успел даже устроить праздник в честь своего короля. На нем, к удивлению всех, присутствовал государь с принцессой Елизаветой. «Царь только участвует в разговорах о собаках, лошадях, охоте, слушает всякий вздор, хочет жить в сельском уединении, а о чем-нибудь другом и знать не хочет, — сообщал Лефорт 14 ноября, за восемь дней до кончины великой княжны Натальи Алексеевны. — Преданный совершенно своим страстям, он не слушает никаких советов. Когда его сестра была при смерти, надо было послать за ним пять курьеров, чтобы удовлетворить ее желание видеть его. Он пришел только после перелома болезни и то нехотя. Что может из этого выйти? Если сестра царя умрет, главная партия употребит все усилия удалить В. К. Елизавету и затем будет управлять монархом по своему произволу; его совершенно изнурят, а затем может быть и совсем сотрут, и в конце концов возьмут пример со шведов. Будет чудо, если Великая Княжна (Наталья. — Л.А.) выздоровеет; чахоточная лихорадка ее не оставляет». Чудо не произошло. Более того, больная впала в беспамятство и некоторое время считали ее уже умершей, — она вся охолодела и врачи отчаялись совсем за ее жизнь. — Если великая княжна умрет и если двор не возвратится в Петербург, решусь на отставку, — сказал Остерман одному из своих поверенных. («Ему остается только выйти в отставку и предоставить заботы о государстве властвующему роду, который желает управлять один и рано или поздно свергнет Остермана, если сам не захочет предупредить их», — констатировал Лефорт.) Вглядываясь в развивающиеся события, испанский посланник все более убеждается в мысли, что Елизавета, лживая, безнравственная, крайне честолюбивая вся в предощущении скорых важных для нее перемен. Скрывая свои мысли, заискивая у всех вообще, а особенно у старых русских, она жила, как и прежде, мыслью о власти. Впрочем, о власти думала не одна она. «Признаюсь, состояние здоровья великой княжны заставляет меня трепетать за жизнь самого царя, — вырвется признание у дюка де Лириа в его депеше от 18 ноября. — Мне кажется, болезнь ее высочества вовсе не грудная, потому что у ней нет ни одного из симптомов чахотки. Я не могу выкинуть из головы, что ее болезнь, судя по ее медленности, происходит скорее от вероломства какого-нибудь тайного врага, чем от худого состояния легких. Если основательны мои подозрения, естественно думать, что те, кто захотели погубить великую княжну, не захотят, чтобы остался вживе и царь». Прервем на мгновение чтение письма с тем, чтобы со вниманием прочитать последующие строки: «Этот монарх нимало не бережет своего здоровья: в своем нежном возрасте он постоянно подвергает себя суровостям холода, не воображая даже, что он может наконец от этого заболеть». Что это? Пророчество или узнанная тайна? Ведь именно так, начав с простуды, и умрет Петр II через год с небольшим, 19 января 1730 года. Любопытнее всего, что именно в этом письме испанский посланник, много знавший о придворных тайнах, впервые упоминает, как о возможных преемниках в случае кончины императора и дочерей царя Иоанна — Анну и Екатерину. А с ними, напомним, тесно связан Остерман, Бирон и все немцы, многие из которых были в тесной дружбе с Фридрихом I — королем прусским. [Обстоятельства] «заставляют призадуматься, что же станется с этим государством, если не будет царя, — заканчивает депешу посланник. — Не могу уверять, что на престол после него взойдет принцесса Елизавета, потому что, хотя она и имеет друзей, но столько же и врагов. Дочери царя Ивана… кажется, тоже будут иметь свою партию. Не будет недостатка и в третьей партии, с целью посадить на престол какого-нибудь Русского и с этим вместе возвратиться к своим древним началам». Жутко, дико в Москве. Снег валит и валит на дворе. Чисто и бело кругом. И деревья запушило. Вороны каркают, да колокола бьют. «Не представится ли случай вытащить меня из этой тюрьмы?…Дай-то Бог выехать мне отсюда на санях прежде окончания этой зимы!» Наталья Алексеевна скончалась 22 ноября ночью. «Помолившись, хотела лечь спать, но напали судороги, что она скончалась не более, как в две минуты», — рассказывала Анна Крамер. Только она одна была при ней. Так ли было или нет, сказать трудно. Анна Крамер умела хранить тайны. Недаром была поверенной в сердечных делах прежней императрицы Екатерины I, а с ее кончиной берегла тайны своего любимца Левенвольде. Государь был безутешен. Не спал всю ночь, а наутро выехал из дворца, в котором умерла сестра и поселился в Кремлевском дворце. Смерть великой княжны Натальи Алексеевны, как это ни кощунственно будет звучать, устраивала все противоборствующие партии. Она очищала путь для основной фаворитки — цесаревны Елизаветы, удаляла последнее препятствие для честолюбивых Долгоруких, желавших единолично влиять на государя и, более того, мечтавших войти с ним в родство, и, наконец, давала возможность немецкой партии делать ставку (пока тайно) на дочерей царя Иоанна, о которых никогда прежде не говорилось и не упоминалось как о претендентках на российский престол. Католики и протестанты, принимавшие участие в происходивших событиях, готовились к новой схватке. >XIII Два месяца тело покойной великой княжны Натальи Алексеевны стояло в траурной зале Лефортовского (или как еще его называли Слободского) дворца. Священники читали Псалтирь. Потрескивали свечи. Стены и потолок обиты черным. По потолку зала была убрана серебряною материею, на которой руками французских мастеров вышиты были, золотом и шелками, императорская корона и цветы. Восемь, постоянно сменявшихся, «дневальных» дам составляли почетную стражу тела. В головах покойной стояли на часах два кавалергарда с обнаженными шпагами. 20 января, вскоре после Рождества, с величайшей пышностью совершилось погребение великой княжны. Вот как описывал его малоросс-очевидец: «Церемония началась около десятого часа, а кончилась около полудня. Ехали сперва три маршала в ряд, за ними шли гренадеры от гвардии, с перьями, в девять рядов, около ста человек, разные придворные служители преставившейся великой княжны, попарно, а заключили снова два маршала. Потом певчие разные и государевы шли, продолжая пение, диаконы, которых было несколько сот, попы, которых было близ четырех сот, архимандриты, архиереев семь; три знатные персоны несли кавалерию Св. Екатерины, другие же три, на золотой подушке, императорскую корону, а потом везено было тело под золотым, шитым с многими кутасами, балдахином, везенным восемью лошадьми, обшитыми в черные аксамитровые капы, с приложенными на челах и боках императорскими гербами; а близ всякого коня по одному человеку из знатных шло, также и около балдахина, придерживая с кутасами шнуры. Балдахин внизу укрыт был сребреным моарем, а наверх покрывала стоял серебряный гроб с телом. Когда балдахин поровнялся с монастырем Богоявленским, то из оного вышел император с должайшим флером и пошел за гробом. Под руки Его Величество вели барон Остерман и князь Алексей Григорьевич Долгорукий; за государем шла государыня цесаревна, которую под руки вели Иван Гаврилович Головкин да князь Черкасский, потом шли дамы, 21 пара, также в траур убранные и завешанные черными флерами с должайшими хвостами; заключали шествие: 3 маршалки и рота гренадеров Семеновского полка. Полки от слободы до Кремля и в Кремле до монастыря девичьего Вознесенского стояли, и когда туда принесено тело, то все дали бегучий огонь трижды; во время же хода, с пушек били поминутно». В Стародевичьем монастыре, в старой соборной церкви, где похоронены были почти все великие княжны, царицы и царевны русские, обрела вечный покой и сестра государя. В головах церкви, рядом с могилами супруги великого князя, Софьи Витовтовны, и обеих жен Иоанна III — Марией Тверской и Софьей Палеолог, теперь стояла и ее гробница. Государь, похоронив сестру, казался безутешным. Ему бы надлежало выехать из Москвы, где все напоминало о невосполнимой утрате; этого надеялся Остерман, о том просил граф Вратиславский и дюк де Лириа. Не знал государь, что того ради они пошли на подлог, изменив текст письма, пришедшего из Вены от императрицы и герцога Евгения Савойского. Но Долгорукие обще с другими боярами не любившие Петербурга, умели отклонить исполнение сих просьб. Услужливый князь Алексей Григорьевич Долгорукий, для рассеивания грусти Петра II, начал ежедневно приглашать его в Измайлово, что не за горами, то погонять зайцев, то потешиться над волками. За охотою проходило время. К сему развлечению присоединилось вскоре и другое: завтраки в Горенках, подмосковной князя Алексея Григорьевича, не лишенные присутствия его дочери, княжны Екатерины Долгорукой, «красавицы, пленявшей стройностью стана, белизною лица, глазами томными, очаровательными». Долгорукие ревниво наблюдали императора и не любили окружать его иначе, как своими родичами. Первопрестольная столица по целым неделям, а то и месяцам сиротела без своего надежи-государя или, как писал М. Д. Хмыров, «по временам, приходила в негодование от буйной ватаги молодцов, бурею проносившихся по ее улицам и насильно врывавшихся в мирные домы, хозяева которых узнавали в предводителе ватаги царского фаворита, князя Ивана Долгорукого, «гостя досадного и вредного». Любимец государя, по слухам, получив отказ от цесаревны Елизаветы, пустился во все тяжкие. Он, правду сказать, был большой любитель прекрасного пола. С отцом он вздорил, даже не ладил. Остерман лавировал между ними: слушал со вниманием князя Ивана, когда тот жаловался на родителя, но показывал участие и отцу, когда тот говорил барону о проказах сына. Князь Алексей Григорьевич в глаза называл Остермана первым умницей в свете и своим лучшим другом, а за глаза проклинал его и считал злейшим врагом. С венценосным питомцем своим барон почти не встречался. Верховный Тайный Совет перестал заседать. Апраксин умер, другие сказывались больными. Москвитяне могли видеть государя только тогда, когда он, укутанный в шубу, выходил из теремов царских и, сев в сани, мчался в обычный свой путь, в Горенки. — Сейчас важно наше возвращение в Петербург, — говорил дюк де Лириа фавориту, — оно полезно царю, монархии, потому что его величество лично будет видеть завоевания своего деда и свой флот, который может погибнуть, если двор долгое время будет оставаться в Москве. Наконец — вашему дому, Долгоруких, потому что, не дай Бог, если воспоследствует какое-нибудь несчастье с царем, вы все погибли, ненависть завистников ваших такова, что вас передушат всех. Но случись это роковое несчастье с царем в Петербурге, они не рискнут там. Народ там вовсе не так силен. «Иностранному министру нельзя не удивляться дружбе и согласию герцога Лириа, фаворита и Остермана, — извещал в реляции от 16 января 1729 года Иоан Лефорт. — Против обыкновения они видятся каждый день, предпринимают различные прогулки, во время которых, вероятно, господствует полная откровенность. Можно сказать, что герцог вообще любим… Виновником соединения любимца с Остерманом справедливо считают герцога». Остерман, казалось, ничего не делал помимо дюка де Лириа, а тот советовался с любимцем. Оба, однако, сомневались в благонамеренных действиях князя Ивана Долгорукого. И оба считали, что Россия на пути к «небытию», то есть к замкнутости Московского царства. 30 марта 1729 года в Москве случилось важное происшествие. В тот день, при большом стечении народа, четвертовали дьячка Ивана Григорьева за составление дерзкого письма, в котором, в частности, были такие строки: «…в Российском государстве умножение всякого непотребства и зла преисполнение от высших господ». Иван Григорьев звал народ подняться «за веру христианскую против господ и афицеров». Царю же предсказывал: «А сей владеющий Россией император не долгожизнен, скоро умрет». Слова его оказались пророческими. В апреле Долгорукие отправили, под удачным предлогом, князя Бутурлина из Москвы на Украйну, в армию. Бутурлин, доселе поддерживавший князей Голицыных, навлек на себя своими поступками гнев императора и был главною причиною охлаждения его и к цесаревне Елизавете. Та бежала императора. «Голицынская партия, думавшая упрочить за Елизаветою Петровною исключительное доверие и силу у государя, и чрез то утвердить свой собственный вес, легкомыслием и высокомерием своим способствовала только еще к большему обессилению Цесаревны и приготовила собственное свое падение, — заметил К. И. Арсеньев. — Все остальное время Царствование Петра II Голицыны не имели уже никакой значительности политической и уклонились от дел; поле единоборства осталось за Долгорукими». Было ясно: двор в Петербург не воротится. Фаворит охладел к этой мысли, тяготел к родственникам. Князь же Василий Лукич, идеолог, можно сказать, долгоруковского дома, занимался только интригами, стараясь, чтобы двор не возвращался в Петербург, и этого дюк де Лириа не мог скидывать со счетов и потому закладывал то в свои расчеты. Самое время сказать о его новом знакомом — аббате Жюбе, свидания с которым переменили ход многих дел. Аббат Жюбе прибыл в Москву 20 декабря 1728 года, как воспитанник детей княгини Ирины Петровны Долгорукой, принявшей, напомним, в Голландии католическую веру и теперь возвратившейся на родину. Жюбе был тайным агентом Сорбонны, которая после двухлетнего рассмотрения вопроса о миссии в Россию решила послать его туда по совету докторов Сорбонны Птинье, Этмара, Фуле и других, дала ему верительную грамоту от 24 июля 1728 года и облекла полномочием вступить в переговоры с русским духовенством о соединении церквей. Архиепископ Утрехский, направляя Жюбе в Россию, возложил на него чуть ли не епископские полномочия. Аббат был уже человек пожилой (ему было 54 года) и ловкий на все руки. Ко всему, достаточно твердый в своих убеждениях. Рассказывали, когда он был кюре в Ансьере, однажды отказался начать богослужение прежде, чем маркиза Парабер, любовница регента, не покинет церковь. На жалобу красавицы регент только сказал: «Зачем она ходила в церковь?» Жюбе был духовником Ирины Долгорукой и через нее вскоре познакомился и сошелся с родственниками ее мужа, Долгорукими, которые принялись покровительствовать ему и с ее родными братьями, князьями Голицыными. Он старательно выставлял напоказ свою безупречную жизнь, свою воздержанность, наконец, знания, для того, чтобы сильнее был контраст с тем, что русские привыкли видеть у себя перед глазами. «Этот достойный пастырь, — по словам современника Бурсье, — соединял с вкрадчивым обращением манеры, способные, для привлечения умов. Каждый искал сообщества и беседы со столь любезным иностранцем и считал за честь быть знакомым с ним». В Москве аббат Жюбе нашел себе сильного покровителя и в испанском посланнике дюке де Лириа. Тот, узнав о замыслах Жюбе, взялся их поддерживать разными происками (как удачно заметил один из историков), а для ограждения его безопасности выдал аббату 1 марта 1729 года письменный вид, что он посольский духовник. Герцог де Лириа был уполномочен своим двором именовать Жюбе капелланом испанского посольства, с дозволением жить у княгини Долгорукой. Аббат создал очаг католической пропаганды в древней русской столице. «Чтобы иметь более возможность вести удобнее великое дело, — замечает Бурсье, — и составить проекты, которые могли бы быть приняты, Жюбе убедил брата княгини Долгоруковой, князя Голицына, уступить посланнику свой прекрасный загородный дом. Здесь, в величайшей тайне, составлена была записка, доказывавшая духовные и мирские выгоды от соединения церквей…» Жюбе написал два «мемуара»: — о иерархии и церковных книгах Московии; — о способах обращения греков в унию. Написал он их в то время, когда Верховный Тайный Совет разрабатывал и принимал срочные меры против католической пропаганды. В то время 18 человек в Смоленске, на польской границе, сделались католиками. Едва в Москве узнали о том, их тотчас же схватили и силою заставили возвратиться к русской религии. Один из них был тверже других в католической религии, ему хотели отрубить голову; но наконец и его склонили, подобно другим. Всех их сослали в Сибирь, где оставили, пока не раскаются в своем отступничестве от веры православной и не возненавидят религии католической. Неудивительно, что в официальных письмах дюка де Лириа, в конфиденциальных, в его «Записках» имя Жюбе не упоминается, как не говорится о миссионерской деятельности самого посланника и его духовника — капеллана испанского посольства доминиканца де Риберы. А рассказать было что. Доминиканский монах, папист и ультрамонтан Бернардо де Рибера, находясь в России, написал трактат. При посредничестве герцога де Лириа, он отправил 6 ноября 1728 года первые главы своего сочинения Феофану Прокоповичу, приложив письмо, в котором, хваля ученость Феофана, излагал свое мнение об унии. «Не стена, но тонкая перегородка разделяет две церкви, — писал он, — те же таинства, почти те же догматы, чисто внешнее различие в образах, соперничество в юрисдикции, которое уничтожится само собою, как скоро Москва займет в иерархии почетное место, так худо занимаемое Византией. И какую бессмертную славу стяжала бы Россия, восстановив на Востоке единство веры». Феофан Прокопович оставил письмо без ответа. Герцог де Лириа, со своей стороны, также сделал важный шаг в пользу католической пропаганды в России. 17 марта 1729 года он предложил своему правительству проект возведения капеллана Риберы в епископы, принимая на свой счет его содержание. Его предложение нашло отклик и поддержку в супруге императора Карла VI, которая специально просила его за княгиню Ирину Долгорукую и, в частности, поощряла содействовать расширению прав католического вероисповедания. Дюк де Лириа держал связь с Римом, о чем не всегда извещал даже госсекретаря Испании маркиза де ла Пас. Янсенист Жюбе, папист де Рибера и герцог де Лириа преследовали одну цель — установление униатства в России. Цель оправдывала средства. Собрание деятелей пропаганды происходило в имении князя Голицына, близ Москвы. Результаты совещания, хотя и не все, сохранились в протоколе. Предположено было восстановить патриаршество в России, будущим патриархом назначить Якова Долгорукого, племянника князя Василия, молодого человека 30 лет, воспитанника иезуитской школы. Перспектива видеть патриархом своего племянника льстила князю Василию Лукичу Долгорукому, и он дал согласие содействовать осуществлению грандиозного плана. Цель Жюбе была отделить Россию от Греческой церкви, не соединяя вполне и с католическою, и преобразовать ее в Галликанский патриархат. Аббат успел настолько продвинуть свое дело, что уже начал совещаться о соединении церквей с Феофилактом Лопатинским, Варламом Войнатовичем, Евфимием Колетти и, кажется, с Сильвестром, бывшим епископом рязанским. Евфимий Колетти, по словам Жюбе, был особенно склонен к его предложению, потому что был врагом Феофана Прокоповича, которого не терпели и вышеозначенные лица. Из слов самого Жюбе видно, впрочем, что они не очень поддавались на его предложения и что всех их страшили власть и притязания римского двора. Несомненно только то, что Жюбе был связан именно с теми лицами, с которых начались розыски при воцарении Анны Иоанновны. Многие из русских священнослужителей, надо сказать, были откровенными врагами Феофана Прокоповича, не скрывавшего своей склонности к лютеранству. Конечно, можно сомневаться и достаточно серьезно, чтобы эти лица увлекались мыслью о соединении церквей, но весьма можно допустить, что их увлекла надежда на восстановление патриаршества, составлявшего постоянный предмет тайных надежд и мечтаний русского духовенства до самого исхода XVIII века. Первый кандидат на патриарший престол, ректор Московской духовной академии Феофилакт Лопатинский, ярый противник Прокоповича, говорил в те дни одному из архимандритов с сожалением, что Петр II еще в молодых летах, а наставления доброго, как монархам принадлежит, дать некому. — А ныне имеется учитель Остерман, — говорил Феофилакт, — а хотя бы он, Остерман, и всегда был при государе, однако в наставлении благочестия нечего доброго надеяться, потому что он лютеранской веры. Надобно бы его величеству о том советовать, да некому. Я б и рад, да не смею. А священному Синоду согласиться невозможно, за тем, что преосвященный Феофан Новгородский и сам лютеранский защитник, и с ними же только знается. При этом вспомянул Феофилакт и о живущем в доме Феофана Прокоповича иеродиаконе Адаме, что «и Адамего по лютеранским домам всегда бегает, и у генерала Якова Брюса чуть не живет». — Говорят, будто Брюс не лютеранин, но атеист? — поинтересовался архимандрит. — Они и с такими знаются, — отвечал Феофилакт. Противниками Прокоповича в Святейшем Синоде были архиереи Георгий Дашков, которого ласкали Долгорукие, Лев Юрлов и старый, недавно вышедший из опалы, митрополит Игнатий Смола. Юрлов и Смола, введенные в Синод, примкнули к Дашкову и дружно стали действовать против Феофана Прокоповича. Феофилакт Лопатинский, единственный, кроме новгородского архиерея, ученый член Синода, не пристал к ним, но сделал Феофану большую неприятность, издав в 1728 году, с разрешения Верховного Тайного Совета, труд Яворского — «Камень веры», обличавший те самые ереси, в которых враги обвиняли Феофана Прокоповича. Про него говорили, что он не признает церковных преданий и учения святых отцов, смеется над церковными обрядами, акафистами, сказаниями Миней и Прологов, хулит церковное пение, а хвалит лютеранские орг!аны, желает искоренения монашества. Прокоповичу грозило лишение сана, заточение в монастырь. С тем он смириться не мог. Ситуация заставляла его напрягать в разгоревшейся борьбе все свои силы и всю свою изворотливость. Против изданного «Камня веры» и его издателя Феофилакта Лопатинского ополчились протестанты в России и в чужих землях. В «Лейпцигских ученых актах» 1729 года, в мае месяце, помещен был на него строгий разбор. В Москве же явилась книга, написанная в виде письма от папского богослова Буддея к некоему московскому другу, против Стефана Яворского. — Бедный Стефан митрополит, и по смерти его побивают камнями, — говаривал Лопатинский, читая Буддеву книгу. В разговоре с доверенными лицами он прямо высказывал мысль, что Буддева апология подложная, сочинена Прокоповичем и напечатана друзьями его в Риге или Ревеле. Феофилакт Лопатинский решил писать ответ Буддею. Между тем, против Буддея, в защиту «Камня веры» написал сочинение доминиканский монах де Рибера. Будучи своим человеком у настоятеля Новоспасского монастыря Евфимия Коллега, он передал ему две тетради, написанные на латинском языке против Буддея и просил перевести на русский язык. Евфимий с помощниками взялись делать перевод. Какие побуждения были у де Риберы к защите Стефана и русской церкви от возводимых на них протестантами обвинений и клеветы? Откуда такая ревность к защите Восточной церкви? Дело объяснялось видами и расчетами католической пропаганды. Риму и Сорбонне, которая в это время была увлечена на путь опасной борьбы с папой, поставив авторитет соборов выше папского, важно было низложить Прокоповича. Виды де Риберы совпадали в данном случае с видами Жюбе и дюка де Лириа. Более полно понять мысль испанского посланника помогает его письмо от 29 апреля 1729 года, отправленное в Вену к испанскому послу в Австрии Хосе де Вьяне-и-Этилугу. «Я не разделяю мнения о том, что царь Петр I намеревался осуществить либо содействовать (объединению православной церкви с католической. — Л.А.). Его Царское Величество в большей степени склонялся к лютеранству, яд которого он вкусил в Голландии и в необходимости учреждения которого он неизменно убеждал российский Синод. Помимо прочего, его гордость не позволяла ему смириться с главенством папы и он неизменно стремился стать главою церкви, подобно английскому королю». Со вниманием прочтем и последующие строки письма: «…сегодня, когда во главе Синода стоит митрополит Новгородский (Феофан Прокопович. — Л.А.), об объединении, на мой взгляд, не может быть и речи. Этот человек, проявляющий большую склонность к лютеранству, смелый и образованный, враг католической религии, хотя и учился на протяжении многих лет в Риме, имеет почти неограниченное влияние на русский клир… Русские прелаты не намерены вдаваться в обсуждение вопроса об объединении… Митрополит Новгородский избегает этой темы и не желает обсуждать вопросы, касающиеся религии… Единственным способом приступить к переговорам об объединении церквей… было бы прежде всего добиться удаления от дел митрополита и поставить на его место во главе Синода прелата, способного рассуждать здраво, такого, с которым можно было бы спокойно вести эти переговоры, а таких при желании можно было бы найти немало». Испанский посланник излагает в письме и свои виды на дальнейшее: «…Следует постепенно выяснить, кто из знатных русских людей склоняется к объединению и желает его, каким образом можно было бы осуществить его. …Необходимо, чтобы здесь был человек, облеченный недвусмысленным доверием папы, человек ученый и осторожный… …Дабы переговоры развивались успешно, необходимо, чтобы к Его Царскому Величеству обратились наш государь, император австрийский, его святейшество и король Польши и призвали Его Царское Величество всячески содействовать этому доброму начинанию…» Впрочем, не станем приписывать проектам испанского посланника гораздо большее значение, чем какое они должны иметь. Но одно, необходимое для понимания дальнейшего, отметим. Дюк де Лириа, убежденный до сего времени в мысли, что Петра II необходимо женить только на иностранке и только на католичке, неожиданно проговаривает следующую многозначительную фразу: «Я… обдумаю вместе с княгинею Долгорукой то, что можно сделать…в интересах нашей религии». Не мысль ли, что с помощью княгини Ирины Долгорукой можно окатоличить ее дальнюю родственницу — Екатерину Долгорукую — возможную невесту Петра II, занимает его? То, что князь Алексей Григорьевич Долгорукий задумал женить царя на своей дочери, теперь было известно всем. Долгое отсутствие государя, пребывавшего в Горенках, явно говорило о том, что старый князь хочет воспользоваться случаем для решительного сговора. В Москве все пребывали в ожидании известий. >XIV В день Рождества Богородицы, 8 сентября 1729 года, выехал император из Москвы, в сопровождении долгоруковского семейства. Ноябрь уж наступил, а государь все не возвращался. Москвитяне, надобно сказать, привыкли к его постоянным отлучкам, но столь длительное отсутствие изумило их. Изумило по. той причине, что 12 октября, день своего рождения, император прежде всякий раз праздновал в кругу своего двора и посреди народа. По Москве пошли толки, предположения. Старые вельможи предсказывали, чему необходимо случиться должно, и не обманулись. Возвратившись в первопрестольную, Петр II собрал 19 ноября всех членов Верховного Тайного Совета и всех почетнейших сановников, военных и гражданских, и объявил им торжественно о намерении своем вступить в супружество со старшей дочерью князя А. Г. Долгорукого княжною Екатериною Алексеевною. 24 ноября, в день тезоименитства княжны Екатерины Алексеевны, все высшие чины русские и все иностранные министры приносили ей поздравление как невесте государевой. Обручение назначено было на 30 ноября. Князь Алексей Григорьевич Долгорукий, а с ним и брат его, Василий Лукич, действовали расчетливо. Еще в августе архиепископ Ростовский, большой приверженец отца фаворита, вошел с предложением в Синод — издать новый закон, чтобы впредь ни один русский не вступал в брак с кем-либо другого вероисповедания, а всех, находящихся в таковом браке, до издания этого закона, развести. Члены Синода готовы были подписать этот закон, кроме одного новгородского архиепископа Феофана Прокоповича. Многие тогда предположили, что это проделки отца фаворита, посредством чего он хотел устроить свадьбу царя с одной из своих дочерей. Князь Алексей Григорьевич Долгорукий был далек государственных патриотических мечтаний, хотя, действуя один, без помехи, на ум и сердце государя, успел укоренить в нем привязанность к старине, внушить ему отвращение от связей с иностранными державами. Князь же утвердил Петра II в мысли, что родственные связи с иноземным двором были виною первых несчастий его родителя, царевича Алексея Петровича. Не раз и не два, возможно, за семейным столом, старый князь с сочувствием вспоминал о браке царя Михаила Романова с княжной Марьей Владимировной Долгорукой. Хитрые внушения и ловкие намеки, заметил К. И. Арсеньев, произвели вполне то действие, какого ожидал князь Алексей. Петр II в порыве юношеской, необдуманной признательности к своему воспитателю изъявил волю свою на вступление в брак с его дочерью, княжной Екатериной Долгорукой. Все, все принес на жертву своей мечте князь. Не вразумил, не смутил его пример Меншикова. Наступил день обручения, день торжества Долгоруких. 30 ноября, в три часа по полудни начали съезжаться во дворец гости. Лучшему знатоку той поры, М. Д. Хмырову дадим слово, «…вся Москва толпилась на пространстве между Головинским и Лефортовским дворцами, — писал он. — В первом жила государыня-невеста, во втором должно было произойти торжественному обручению ее с императором. Любопытство зевак увеличивалось тем более, что к обручению ждали из Новодевичьего монастыря и вдовствующую царицу-бабку… (Гости могли) созерцать великолепное убранство Лефортовского дворца, и этот огромный персидский ковер, разостланный посреди залы, и золотую парчу, облекавшую стол, и золотые блюда с драгоценными обручальными перстнями, и богатый балдахин, поддерживаемый шестью генерал-майорами (среди которых был и Джемс Кейт. — Л.А.), и всю раззолоченную свиту, а за нею пернатые шапки Преображенских гренадеров, из предосторожности введенных своим начальником, подозрительным братом государыни-невесты, и поставленных тут же, в зале, с заряженными ружьями. Обряд начался и окончание его возвещено пушечными выстрелами. Архиепископ Феофан… совершил это обручение. Присутствовавшие стали подходить к руке обрученных. Государыня-невеста сидела потупя глаза, бледная, равнодушная. Жених-император держал правую руку ее и всем давал целовать. Фейерверк и бал закончили торжество. Невеста, жаловавшаяся на усталость, повезена в 7 часов вечера к Головинскому дворцу в карете, запряженной восемью лошадьми, сопровождаемой кавалергардами, пажами, гайдуками, встречаемой почетным барабанным боем караулов. Днем свадьбы императора назначено 19 января наступающего 1730 года. Долгорукие ликовали». Гости, воротившись по домом, рассказывали до тонкостей об увиденном и услышанном. Передавали и слова фельдмаршала князя Василия Владимировича Долгорукого, сказанные вновь нареченной невесте. — Вчера еще Вы были моею племянницею, — говорил фельдмаршал, — сегодня стали уже моею всемилостивейшею Государынею; но да не ослепит Вас блеск нового величия и да сохраните Вы прежнюю кротость и смирение. Дом наш наделен всеми благами мира; не забывая, что Вы из него происходите, помните однако же более всего то, что власть высочайшая, даруемая Вам Провидением, должна счастливить добрых и отличать достойных отличия и наград, не разбирая ни имени, ни рода. Слова его примечательны тем, что не все Долгорукие, в том числе и фельдмаршал, были сторонниками брака. Как тут не вспомнить строки из реляции Иоана Лефорта, отправленной из Москвы до обручения молодых, 16 октября: «Готовясь проглотить пилюлю, удаленный от всякого света, он (Петр II. — Л.А.) не знает к кому обратиться… Дочери (князя А. Г. Долгорукого. — Л.А.) говорят, что если на какую-либо из них падет жребий быть супругою царя, монастырь положит конец их величию. Все Долгорукие с ужасом и страхом ожидают этого брака в той уверенности, что настанет день, когда им всем придется поплатиться за эту безумную ставку; одним словом, этот брак никому не нравится». Впрочем, объяснить перемену мнения фельдмаршала В. В. Долгорукого о браке племянницы с Петром II может, в какой-то степени, факт, о котором повествует в своих «Записках» П. В. Долгорукий: «Как-то в сентябре (1729 года. — Л.А.), в одну из этих поездок, после веселого ужина, за которым было много выпито, государя оставили с княжной наедине… Петр II был рыцарь и решил жениться». (В скобках заметим, 19 апреля 1730 года, через три месяца после кончины государя, Лефорт, ерничая в отношении несостоявшейся царицы, писал: «Девственная невеста покойного царя счастливо разрешилась в прошлую среду дочерью…»). «Слухи о помолвке распространились быстро, — читаем далее у П. В. Долгорукого. — Вскоре вся Москва об этом говорила. Все были очень недовольны, враги Долгоруковых пришли в ужас. Наконец, девятого ноября государь вернулся в Москву и 19-го объявил генералитету о своем намерении жениться на княжне Екатерине Долгоруковой». Не все было гладко между хозяевами с гостем Горенок. Приведем строки из еще одной реляции Лефорта от 10 ноября того же года: «Когда после стола, устроенного на охоте, льстецы хвалили его охотничьи подвиги (затравлено было 4000 зайцев. — Л.А.), Петр иронически сказал: «Я еще лучшую дичь затравил, ибо привожу с собою четырех двуногих собак»; с этими словами он вышел из-за стола. Все были поражены этим и смотрели друг на друга. Неизвестно, кого он подразумевал… Ему не понравилось общество дочерей Долгоруких, куда его, усталого и соскучившегося охотой, тянули… Это отвращение дошло до такой степени, что третьего дня при въезде сюда он роздал всем желающим большую часть своих собак, посылал охоту ко всем чертям и употреблял бранные слова, относящиеся к подстрекателям… Сколько раз оставлял он охоту и возвращался один на привал. Однажды, когда царю в игре попался фант, а заранее было условлено, что тот, чей фант вынется, должен будет поцеловать одну из Долгоруких, царь, видя, что это выпало на его долю, встал, сел на лошадь и уехал…» В известиях, приводимых Лефортом, слышатся отголоски рассказов недовольных камергеров царя, которых князь Долгорукий менял еженедельно. Не упустим из виду также и следующего: Екатерина Долгорукая была влюблена в секретаря австрийского посольства графа Миллезимо. Молодые любили друг друга и готовились пожениться, но князь Алексей Долгорукий, увлеченный своими идеями, разрушил их планы. Люди внимательные во время обручения не могли не отметить как переменилась в лице княжна Екатерина Алексеевна, когда подошла очередь поздравить молодых графу Миллезимо. «Наконец, к великому удивлению всех, — писала леди Рондо, — подошел несчастный покинутый юноша; до тех пор она сидела с глазами, устремленными вниз, но тут быстро поднялась, вырвала свою руку из рук императора и дала ее поцеловать своему возлюбленному, между тем как тысяча чувств изобразились на ее лице. Петр покраснел, но толпа присутствующих приблизилась, чтобы исполнить свою обязанность, а друзья молодого человека нашли случай удалить его из залы, посадить в сани и увезти поскорее из города». Через несколько дней Миллезимо выслали из России. Княжна-красавица не походила на полузатворниц XVII века. Предание сохранило память не только об ее обольстительной красоте, но и об умении пользоваться ею и о гордости, с которой она себя держала. После новгородских казней 1739 года, когда многие из Долгоруких потеряли головы на плахе, по указу Бирона, княжна Екатерина Алексеевна была сослана на Бел-озеро, в Воскресенский Горицкий девичий монастырь, окруженный тогда дремучими лесами, где ее держали как колодницу. Говорят, когда привезли Долгорукую, то настоятельница монастыря до того испугалась, что долго не хотела впускать в монастырь сторонних лиц, даже в церковь, богомольцев: страшно опасно было имя Долгоруких. В те времена в монастырях с колодниками не церемонились: для усмирения их и для острастки были колодки, кандалы, шелепа, то есть холщовые мешочки, набитые мокрым песком. Однажды приставница за что-то хотела дать острастку колоднице Екатерине Долгорукой, замахнувшись на нее огромными четками из деревянных бус. Четки иногда заменяли плетку. «Уважь свет и во тьме: я княгиня, а ты холопка», — сказала Долгорукая и гордо посмотрела на приставницу. Та смутилась и тотчас вышла, забыв даже запереть тюрьму: она была действительно из крепостных. Княжна, как видно, не забыла прежнего величия, несчастие только ожесточило ее. Другой раз приехал какой-то генерал из Петербурга, едва ли не член тайной канцелярии и даже не сам ли глава ее, Андрей Иванович Ушаков. Все засуетилось, забегало в Горицком монастыре. Генерал велел показать тюрьму и колодниц; показали ему и княжну Долгорукую. Княжна сказала грубость; не встала и отвернулась от посетителя. Генерал погрозил на колодницу батогами и сей же час вышел из тюрьмы, строго приказав игуменье смотреть за колодницей. В монастыре не знали, как еще строже смотреть; думали, думали и надумали заколотить единственное оконце в чуланчике, где содержалась бывшая государыня-невеста. С тех пор даже близко к тюрьме боялись подпускать кого-либо. Две девочки из живущих в монастыре вздумали посмотреть в скважину внутреннего замка наружной двери — их за это больно высекли. Три года провела затворница в Горицком монастыре. Вступление на престол Елизаветы Петровны отворило темницу Долгорукой. В монастырь приехал курьер с повелением освободить княжну Долгорукую, пожалованную во фрейлины. За нею вскоре присланы были экипажи и прислуга. Княжна тотчас забыла прошлое, любезно простилась с игуменией и монахинями, на этот раз, конечно, подобострастными, и обещала впредь не оставлять обители посильными приношениями. Была она боярыня своего времени, надменная родом и собственным «я», суровая, самовластная, но по букве религиозная. Впрочем, вернемся к событиям предшествующим. «В продолжение декабря месяца 1729 года одни увеселения сменяли другие; пиршества при дворе для высшего круга, и разнообразные потехи для народа были каждодневно, особенно во время святок, — пишет К. И. Арсеньев. — Среди сих празднеств, невеста менее всех была счастлива: она видела разрушение самой сладостной мечты своей связать судьбу свою с судьбою человека, избранного ее сердцем: она любила графа Мелезимо… И она, подобно княжне Меншиковой, сделалась несчастною жертвою родительского честолюбия». Морозы стояли такие, что лес, из которого были построены дома, трескался с шумом, напоминающем пушечную пальбу. О предстоящем браке ничего не сообщали императору Карлу VI, родному дяде царя. Знали, это его, конечно, оскорбит, но при всем том полагали, он будет молчать, потому что решительно не захочет прерывать дружбу с московским двором. Остерман, в приготовлениях к празднеству бракосочетания государя, озабочен был, между прочим тем, какие приготовить венцы для высокой четы и просил об этом мнения у новгородского архиепископа Феофана Прокоповича. Феофан предлагал к венчанию их величеств приготовить венцы масличные или лавровые, или от разных листий и цветков с прилучением и других камней; или же, если не отступать от русского обычая, поделать короны императорские с ликами Христовым и Богородичным. Император со дня обручения был неразлучен со своею невестою. Переезды были беспрерывны: то в Лефортовский дворец, где жил государь, то из Лефортовского в Головинский, где пребывала невеста с родителями. Весь народ московский, несмотря на мороз, каждодневно толпился у этих дворцов. Накануне Рождества последовало обручение князя Ивана Долгорукого с дочерью покойного графа Шереметева Натальей Борисовной. Суетная и легкомысленная жизнь князю прискучила, он утомился от нее и нашел исцеление от ее ран в безграничной любви очаровательной девушки. Она угадала в нем прекрасное сердце. Добрая сторона его природы проснулась и он, к удивлению всех, на глазах переменился. Серьезно и глубоко полюбил князь девушку и в любви его выразилось все лучшее в его природе. Император присутствовал на обручении со всем двором и поздравлял друга. Ведомо ли было Петру II, как трагически кончит свою недолгую жизнь князь Иван Алексеевич. Девять лет после смерти Петра II протомится он в Сибири, «в стране медведей и снегов». А 8 ноября 1739 года казнен будет в версте от Новгорода, близ Скудельничьего кладбища. Возведут в тот день на эшафот князей Ивана и Сергея Григорьевичей Долгоруких, а с ними и князя Василия Лукича. Отсекут головы и на кровавый помост кликнут подняться князя Ивана Алексеевича. Его, по приказу Бирона, приготовят к четвертованию. Смерть он встретит с необыкновенною твердостию и с мужеством истинно русским. В то время, как палач станет привязывать его к роковой доске, будет он молиться Богу. Когда отрубят правую руку, произнесет князь: «Благодарю тебя, Боже мой», — при отнятии левой ноги прошепчет: «яко сподобил меня еси»… «познати тя» — вымолвит он, когда отрубят левую руку — и лишится сознания. Не могли знать того ни государь, ни счастливые обрученные. Не ведала и невеста, Наталья Шереметева, влюбленными глазами глядевшая на жениха, что суждено ей будет самой кончить жизнь монахиней, с именем Нектария, во Флоровском женском монастыре, в Киеве. Молодые да счастливые, о том ли могли они думать. Это вот опытный царедворец да внимательный к событиям политик дюк де Лириа мог сказать себе в те дни: «Все… заставляет меня думать, что в воздухе собирается гроза, что вот-вот она разразится и это случится скорее, чем мы воображаем». Не могло пройти мимо внимания испанского посланника то, что барон Остерман неожиданно сказался больным и уже десятый день не выходил из дому. «…Его болезнь не опасна, — отметит дюк де Лириа в депеше. — Нужно заметить, что когда этот министр сказывается больным подобными болезнями, то именно тогда-то он и занят серьезно, тогда-то он и производит наибольшие интриги». Ему едва ли не вторил Иоан Лефорт: «…чем более это семейство (Долгоруких. — Л.А.) будет возвышаться, тем сильнее нужно опасаться, что враждебные друг другу партии соединятся, а этого достаточно Остерману; он отлично ведет свои дела». Не могли не помнить иностранные министры слов Остермана, сказанных еще в сентябре: «Этому быть нельзя». Именно в эти дни разносятся по Москве слухи, что царь начинает раскаиваться в том, что предложил руку Долгоруким. Хотя с невестой, все видят, государь безупречно почтителен. Раз или два Петр II выезжал на охоту. Одна из поездок послужила ему отговоркою не быть в городе в день рождения цесаревны Елизаветы Петровны. Отсутствие императора явно оскорбило ее. Понятно было, все подстроено Долгорукими. Неожиданно показалось, он хочет бежать их опеки. В одну из ночей Петр II навестил Остермана. Долгорукие кинулись его искать, и когда нашли его, он сказал им, что, не могши заснуть, вздумал прокатиться в санях и, проезжая мимо дома Остермана, нашел его еще не спавшим. Посетил он, также ночью, неожиданно и цесаревну Елизавету. Сказывали люди, оба вместе они долго плакали, после чего монарх будто бы сказал своей тетке, чтобы она потерпела, что дела де переменятся. Долгорукие, казалось, не уверенные ни в чем до тех пор, пока не совершится самый брак царя, делали всевозможные усилия, чтобы брак был совершен тотчас же после Крещения. Неожиданно кардинал Флери, духовник французского короля, известный своим покровительством иезуитам, поручил секретарю французского посольства в России Маньяну явиться в дом князя Василия Лукича Долгорукого, «приветствовать его от имени кардинала и уверить его, что его преосвященство не забыл любезного внимания, оказывавшегося по отношению к нему Долгоруким во время пребывания его во Франции». Не могло то не насторожить немцев. 6 января 1730 года в Москве торжественно свершался обряд Водосвятия, установленный церковью в воспоминание евангельского события на Иордане, когда Господь Иисус Христос пришел к Иоанну и крестился у него в Иорданских водах. Водоосвящение совершалось на Москве-реке, пред Тайнинскими воротами. После службы в кремлевском соборе, начинался крестный ход. Он отличался таким блеском и великолепием, как ни один другой. Шли архиереи с многочисленным духовенством, окруженные всевозможным церковным благолепием, сам царь являлся народу в полном блеске своего сана. Посмотреть на крестный ход и на торжественный обряд освящения воды на Москве-реке съезжались в Москву русские люди едва ли не со всего государства, почему и стечение народа в этот день было необыкновенное. Свидетельницей событий того дня оказалась леди Рондо, супруга английского консула. Воспользуемся ее свидетельством. «6-го числа… здесь бывает большой праздник и происходит церемония, называемая водосвятием… Обычай требует, чтобы государь находился во главе войск, которые в этом случае выстраиваются на льду. Бедная, хорошенькая невеста должна была показаться народу в этот день. Она ехала мимо моего дома, окруженная конвоем и такой пышной свитой, какую только можно себе представить. Она сидела совершенно одна в открытых санях, одетая так же, как в день своего обручения, а император, следуя обычаю страны, стоял позади ее саней. Никогда в жизни я не помню дня более холодного. Я боялась ехать на обед во дворец, куда все были приглашены и собрались, чтобы встретить молодого государя и будущую государыню при их возвращении. Они оставались четыре часа сряду на льду, посреди войск. Тотчас, как они вошли в залу, император стал жаловаться на головную боль. Сначала думали, что это — следствие холода, но так как он продолжал жаловаться, то послали за доктором, который посоветовал ему лечь в постель, найдя его очень не хорошим. Это обстоятельство расстроило все собрание. Княжна весь день имела задумчивый вид, который не изменился и при этом случае; она простилась с своими знакомыми так же, как и встретила их, т. е. с серьезною приветливостью, если я могу так выразиться». На другой день у царя открылась оспа. Врачи не поняли болезни, а больной усилил ее неосторожною простудою. Ему становилось хуже и хуже. Очередь терять голову была за Долгорукими. >XV По Москве пошли слухи, что Петр II обвенчается неофициально в предстоящее воскресенье, 11 января и что на церемонии не будет ни одного иностранца. Официальные же торжества отпразднуются позже. Говорили, вызвано это тем, что фаворит весьма спешит с браком, а обвенчаться прежде государя не смеет. «Ничто не может сравняться с тем рвением, которое проявляет Его Царское Величество, желая скорее видеть наступление дня своего бракосочетания, назначенное в будущее воскресенье», — сообщал своему двору Маньян в среду, 8 января. Остерман ходил точно человек растерявшийся. У многих при дворе складывалось мнение, что его заменят Долгоруким, вернувшимся из Польши, или Шафировым. Барон Остерман по натуре своей был труслив и робок. Андрей Иванович пробил себе дорогу благодаря умению угождать сильным людям и приноравливать свои цели к их вкусам. Он не был, подобно Меншикову, государственным деятелем, способным указывать политике ее цели и вести ее по намеченному пути твердою рукой. Его сила была в хитрости и лукавстве. Теперь он чувствовал, ему грозит серьезная опасность со стороны Долгоруких. Выступая их другом и чуть ли не покровителем их, Андрей Иванович втихомолку выслеживал намерения и планы Долгоруких, следил за каждым их шагом и держал ухо востро. В доносителях у него был и Карл Рейнголд Левенвольде, ближайший друг, действительный камергер, по роду службы постоянно пребывавший при государе. Было ясно, кредит Остермана, поддерживаемый по необходимости, исчерпан, Долгорукие усердно подкапывают под него. В том, что они ненавидели его от всей души во все времена, он не сомневался. Андрей Иванович начал менять курс. «Ревнители блага Отечества хлопочут о возвращении фельдмаршала Голицына для укрощения властолюбия Долгоруких, — писал Лефорт 11 января, на другой день, как стало известно наверное, что у государя оспа злокачественная и весьма опасная (о чем, к слову, говорить было запрещено под страхом смерти). — Свадьба царя, по-видимому, будет отложена…» Нетрудно было понять интригу Остермана. Учитывая, что между фаворитом князем Иваном Долгоруким и его дядей фельдмаршалом возникли разногласия (князь Василий Владимирович Долгорукий давно и нередко сурово журил племянника за его необузданные поступки и разные выходки и теперь фаворит готов был вытеснить его с занимаемого влиятельного положения), Остерман, используя настроение царя, задумал выдвинуть Голицыных… против Долгоруких. «Фельдмаршал Мих. Мих. Голицын, — писал Мардефельд, — получил Дозволение вернуться из Украйны сюда, и ожидается здесь приблизительно в будущую субботу. Некоторые полагают, что ему поручат командование войсками, находящимися в здешней окрестности, потому что слишком свободные речи фельдмаршала (Вас. Вл. Долгорукого. — Л.А.) не нравятся любимцу царя, и последний будто бы старается сделаться вместо своего дяди подполковником Преображенского полка». Тактика барона Андрея Ивановича узнаваема. В борьбе с врагами он прибегал всегда к одним и тем же приемам. Как прежде, дабы скинуть своего покровителя Меншикова, он объединился с Долгорукими, так теперь, для борьбы с ними же, соединялся с Голицыными. Борьба началась глухая, но ожесточенная. Ненависть к Долгоруким не могла не объединить Остермана и Голицыных. Древний род Голицыных был унижен при Долгоруких. Меж тем, вся столица находилась в тревоге за здоровье государя. По лицам придворных, прислуживающих ему, видно было, болезнь не пустая. 12 января лечащие врачи, братья Блументросты, заметили сыпь на ступнях больного. Опасаясь за жизнь Петра II, вызвали Бидлоо. Тот приехал и не одобрил способов лечения, бранясь неразумию врачей. (Сменившая на престоле Петра II императрица Анна Иоанновна питала недоверие к Блументростам. Лаврентий Блументрост как лейб-медик, по свидетельству Миллера, «не смел показываться на глаза императрице; она питала недоверие к его медицинскому искусству, потому что много особ Императорского семейства умерло на его руках». Лишь при вступлении на престол Елизаветы Петровны он снова вошел в милость при дворе. «Лесток представил Ел. II. прошение Блументроста, — пишет Миллер, — причем указал на его прежние заслуги»). Петру II стало лучше. Он почувствовал облегчение. Оспа высыпала, и государь, казалось, был на пути выздоровления. О событиях тех дней говорит письмо Мардефельда, от 15 января: «Его Царское Величество находится вне опасности и ночью спали спокойно. Семейство князей Долгоруких приложило много стараний, чтобы уговорить императора сочетаться браком в прошлое воскресенье… Остерман, однако, действовал против этого несвоевременного бракосочетания под тем предлогом, что от этого пострадает здоровье императора; сам царь был одинакового мнения с ним. По секретным известиям… в случае смерти… обратились бы взоры на Великую Княжну Елизавету Петровну, которая представляется больною, и на вдовствующую герцогиню курляндскую». Мардефельд, конечно же, получил сведения от лиц, близких к Остерману. Датский посол Вестфален, ярый противник возведения на престол цесаревны Елизаветы, не исключая возможной опасности, разъезжал то к Долгоруким, то к Голицыным. Князю Василию Лукичу сказал при встрече: — Слышал я, князь Дмитрий Голицын желает, чтоб быть наследником цесаревне Елизавете, и если это сделается, то сами вы знаете, что нашему двору это будет неприятно; если не верите, то я вам письменно сообщу об этом, чтоб вы могли показывать всякому, с кем у вас будет разговор. Князь Василий Лукич отвечал: — Теперь, слава Богу, оспа высыпала, и есть большая надежда, что император выздоровеет; но если и умрет, то приняты меры, чтоб потомки Екатерины не взошли на престол; можете писать об этом к своему двору как о деле несомненном. Вестфален все же прислал письмо. «Слухи носятся, что Его Величество очень болен, и если престол российский достанется голштинскому принцу, то нашему Датскому королевству с Россиею дружбы иметь нельзя. Обрученная невеста из вашей фамилии, и можно удержать престол за Екатериною Алекссеевною; по знатности вашей фамилии вам это сделать можно, притом вы большие силы и права имеете». Князь Василий Лукич прочел письмо в кругу родных, но тут об этом деле не рассуждал, потому что государю стало легче. 15 января решено было писать ко всем дворам о переломе в ходе болезни. Из депеши Мардефельда от 2 февраля 1730 года: «Во время болезни покойного императора никого не пускали к больному Государю, исключая любимца его, отца последнего, барона фон Остермана и дежурных придворных кавалеров, так что камергер Лопухин часто сам разводил огонь. Любимец был во время этой болезни редко при Императоре, а почти все время проводил у своей невесты, графини Шереметевой, барон Остерман, напротив, постоянно при нем был». Запомним текст депеши с тем, чтобы понять, при каких обстоятельствах случилось непоправимое. 17 января (по словам Шмидта Физельдека — 15-го) государь, почувствовав облегчение, имел неосторожность отворить окно, дабы видеть «проходившие мимо дворца войска» и застудил выступившую оспу. С этой минуты уже не было никакой надежды на его выздоровление. Приглядимся повнимательнее к событиям. Врачи обнаруживают оспу у больного. Положение его крайне тяжелое. Приезд Бидлоо облегчает положение императора. Остерман и Дм. Голицын ведут тайные переговоры о возможном наследнике и останавливаются на кандидатуре курляндской герцогини Анны Иоанновны. (Депеша Мардефельда от 19 января: «…получил я еще тайное сообщение, что …избрание (Анны Иоанновны. — Л.А.) было уже решено несколько дней тому назад между бароном фон Остерманом и кн. Голицыными притом с условием ограничения самодержавной власти…»). Долгорукие предпринимают попытку уговорить царя обвенчаться больным в постели, но Остерман не допускает этого. «По слухам, — писал Мардефельд, — барон фон Остерман составил три проекта, как должно поступать после смерти молодого государя. В первом, престол назначается невесте императора, во втором, предлагалось больному государю назначить наследника и в третьем, предлагалось избрание… Анны Иоанновны. Первыми двумя проектами он успокоил Долгоруких… касательно последнего проекта он тайно заключил союз с Голицыными и по общему мнению был главным двигателем в этом деле». Действуют и Долгорукие, чтобы не допустить Елизавету до престола; Судьба им, кажется, улыбается. Оспа высыпала, дело пошло на поправку и появилась надежда, что Бог избавит всех от несчастного случая, чего боялись и что предчувствовали все. Скоро 19 января — день венчания молодых. А там долгое и бессменное правление Петра II. Роду Долгоруких суждено слиться с верховной властью. Остерману, а с ним и лицам, стоящим за ним, было о чем подумать. Андрей Иванович лучше знал Анну Иоанновну, чем Голицын, и был в ней более заинтересован. Его брат был учителем ее, и с давних пор герцогиня была расположена к Остерману. Они состояли в дружеской переписке. Не станем забывать, что тесная дружба между Остерманом и Карлом Рейнольдом Левенвольде была лишнею связью между вице-канцлером и курляндскою герцогиней. Брат Рейнгольда Густав жил в Лифляндии, близ герцогини и сумел приобрести ее расположение. Через него она получала сведения о том, что делалось при дворе, где так активно действовал в ее пользу Карл Рейнгольд Левенвольде, а с ним и Остерман. Барон Андрей Иванович Остерман знал, что Анна Иоанновна, проживая лучшие годы в Курляндии, среди немцев, приобрела много общих с ними вкусов и симпатий. Знал, кто окружал ее в Митаве и чьему руководству она подчинялась. Ему нетрудно было предвидеть, что с ее воцарением к власти придут Бироны, Левенвольде и другие его соотечественники и с их воцарением при русском дворе для него наступят лучшие времена. Он даже держал игру с Дмитрием Голицыным, желавшим воцарения Анны Иоанновны для того только, чтобы усилиться самому в Верховном Тайном Совете и ограничить власть самодержицы, на что она дала бы согласие, ибо не имела ни малейшего права на наследование престола. Остерман не мог восстановить себя против Голицына. Он дал уклончивый ответ, который не связывал его в будущем с князем, и продолжал думать о своем. Тихо в Москве. Солнце да мороз. Народ, прослышав о болезни любимого государя, толпился у Лефортовского дворца, не обращая никакого внимания на январскую стужу. Что за войско появилось возле дворца и почему именно в день начала выздоровления Петра II? Отчего возникла надобность отворять окно? Было жарко Натоплено в спальне (топил Лопухин) или кто-то кричал царю за окном? Или звук неожиданного барабанного боя привлек внимание императора, и он поднялся с постели и отворил окно? В комнате же государя, надо полагать, находились в то время Остерман да камергер Степан Лопухин. Камергер Лопухин… О нем мы уже говорили в начале повествования. Странные бывают совпадения. Супруга Лопухина — Наталья Федоровна (урожденная Балк) была родной племянницей Анны и Виллима Монсов. Выйдя замуж за Лопухина, она сохранила лютеранскую веру, привязанность ко всему немецкому. Родственники молодоженов: Монсы, Балки влекли их к Левенвольде, к Остерману. Петра I, казнившего ее дядю — Виллима Монса и приказавшего бить кнутом ее мать — Матрену Балк, она ненавидела, как, впрочем, и его потомков. Гонения, испытанные ею, юношеская приближенность к царевне Екатерине Иоанновне делали для Лопухиной герцогиню курляндскую Анну Иоанновну желательным кандидатом на русский престол. В особенно близких, даже очень близких отношениях Наталья Федоровна Лопухина была с графом Карлом Рейнгольдом Левенвольде. Отметим и то, что по восшествии на престол Анны Иоанновны, когда многие из окружения Петра II подвергнутся жестокой опале, Лопухины войдут в несказанную силу. Болезнь и смерть императора вызывали разные толки. В народе долго говорили, что он отравлен. Слухи эти, однако, нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть. Вернемся к фактам. Надежды на спасение императора не было. Сыпь поднялась в ужасающих размерах в горле и в носу. Температура страшно поднялась. 18 января, утром, никто более не сомневался в ужасном исходе. Москвитяне всю ночь жадно всматривались в лица беспрерывно приезжавших и уезжавших сановников, чтобы по виду их заключить о состоянии царского недуга. Тревожно заглядывали в полуосвещенные окна дворца, стараясь угадать, что делается там, за обледеневшими окнами, в которых туда и сюда мелькали тени. Из головинского дворца, где жил князь Алексей Григорьевич с семейством, «посланы были гонцы по родственникам, чтоб съезжались. Родственники съехались и нашли князя Алексея в спальне на постели». — Император болен, — начал он, — и худа надежда, чтоб жив был; надобно выбирать наследника. — Кого вы в наследники выбирать думаете? — спросил князь Василий Лукич. Алексей Григорьевич указал пальцем вверх и сказал: — Вот она! Наверху жила обрученная невеста. — Нельзя ли написать духовную, будто его императорское величество учинил ее наследницей? — предложил князь Сергей Григорьевич. Старый фельдмаршал возразил: — Неслыханное дело вы затеваете, чтоб обрученной невесте быть российского престола наследницею! Кто захочет ей подданным быть? — В голосе его слышался гнев. — Не только посторонние, но и я, и прочие нашей фамилии — никто в подданстве у ней быть не захочет. Княжна Екатерина с государем не венчалась. — Хоть не венчалась, но обручалась, — возразил князю Василию Владимировичу отец невесты. — Венчание иное, — возразил фельдмаршал, — да если б она за государем и в супружестве была, то и тогда бы во учинении ее наследницею не без сомнения было. — Мы уговорим графа Головкина и князя Дмитрия Михайловича Голицына, — сказали братья Алексея Григорьевича, Иван да Сергей, едва ли не в один голос, — а если они заспорят, то мы будем их бить. Ты в Преображенском полку подполковник, а князь Иван майор, и в Семеновском полку спорить о том будет некому. — Что вы, ребячье, врете! — возразил фельдмаршал. — Как тому можно сделаться? И как я полку объявлю? Услышав от меня об этом, не только будут меня бранить, но и убьют. В сердцах князь Василий Владимирович хлопнул дверью и уехал. С ним покинул головинский дворец и его брат Михайло. Василий Лукич, присев у камина, взял было перо, чернила, принялся писать духовную, да остановился. — Моей руки письмо худо, кто бы лучше написал? Взял перо Сергей Григорьевич, обмакнул в чернильницу. Тут князь Иван достал исписанный лист бумаги из кармана. — Вот посмотрите, сказал он, — письмо государевой и моей руки: письмо руки моей слово в слово как государево письмо; я умею под руку государеву подписываться, потому что я с государем в шутку писывал. И написал «Петр». Все подивились схожести. Решено было: ему и писать духовную. И при удобном случае подать на подпись государю, а коли за тяжестью болезненной не сумеет, подписать самому. Государь был в бреду. Звал Остермана. Поздно вечером 18 января к Лефортовскому дворцу стали съезжаться министры, сенаторы, генералы, члены Синода. Умирающего государя причастили и соборовали. Началась агония. — Запрягайте сани — я еду к сестре!.. — вскрикнул он в бреду и испустил дух. Был первый час ночи. Через месяц Анна Иоанновна взошла на престол. Король Пруссии Фридрих I, услышав эту весть, пил за здоровье Анны из большого бокала. Испания ждала возвращения дюка де Лириа на родину. >Книга третья Борьба за престол >I В один из сентябрьских солнечных дней 1739 года из Версаля в сопровождении многочисленной свиты выехал в Россию маркиз де ла Шетарди, назначенный послом при петербургском дворе. Франция, после длительной размолвки, возобновляла дипломатические отношения с северным соседом. В продолжение многих лет царствования императрицы Анны Иоанновны Россия держала сторону Австрии, первой тогда неприятельницы версальского двора. Именно Россия в 1734 году, после кончины польского короля Августа II, помешала Франции возвести на престол Станислава Лещинского — зятя Людовика XV. Королем, как того пожелали Австрия и Россия, избрали Августа III, сына умершего короля. Польшу наводнили саксонские и русские войска. Лещинский бежал в Пруссию. Версаль прервал отношения с Россией. Теперь же, по истечении пяти лет, ситуация менялась. Втянутая Австрией в ненужную ей войну с Турцией, Россия искала возможности благополучно закончить ее и неожиданно нашла посредника в лице Франции. Ее посланник в Константинополе маркиз де Вильнев принялся хлопотать о заключении мира. Переговоры шли успешно. (Нужно заметить, Вильнев был одновременно полномочным министром трех дворов: французского, венского и петербургского, и давно уже пользовался таким большим доверием и влиянием в Константинополе, что в данном случае руководил всем.) Петербургский двор в благодарность за услугу отправил маркизу де Вильневу Андреевский орден, украшенный алмазами, стоимостью в семь тысяч рублей, и, наконец, оба двора решились возобновить дипломатические отношения. Анна Иоанновна назначила посланником во Францию князя Антиоха Кантемира, а Людовик XV приказал французскому министру при берлинском дворе маркизу де ла Шетарди отправиться в Петербург. Маркизу шел тридцать пятый год. Красивый, остроумный, в меру любезный, искусный мастер интриги, он слыл опытным дипломатом и весьма нравился женщинам. Впрочем, находились и такие, что не теряли от него голову. К примеру, герцогиня Луиза-Доротея. В 1742 году она в письме к своему знакомому так описывала маркиза: «…я нахожу его довольно рассудительным для француза. Он уклончив, весел, красноречив, всегда говорит изящно и изысканно. Короче — это единственный из знакомых мне французов, которого нахожу я более сносным и занимательным. Но вместе с тем он показался мне похожим на хороший старый рейнвейн: вино это никогда не теряет усвоенного им от почвы вкуса и в то же время, по отзыву пьющих его в некотором количестве, отягчает голову и потом надоедает. То же самое и с нашим маркизом: у него бездна приятных и прекрасных качеств, но чем долее, тем более чувствуешь, что к ним примешана частица этой врожденной заносчивости, которая почти никогда не покидает француза, какого бы ни был он звания и возраста». Его эминенция — кардинал Флери, державший в то время бразды правления во Франции, имел свой, особый, взгляд на молодого министра, и выбор его пал на маркиза де ла Шетарди не случайно. Еще в 1734 году, во времена варшавского скандала, он отметил дипломата, благодаря которому прусский король предоставил неудачливому претенденту на польский престол Лещинскому убежище и тем спас его от угрожающей опасности. Французский министр в Берлине, пуская в ход все пружины, мешая правду и ложь, сумел, победив своих тайных врагов, запутать прусского короля в де-ла Севера. Кроме того, кардинал Флери (тесно связанный с иезуитами) был своевременно осведомлен о чрезвычайной благосклонности наследного принца прусского Фридриха II к маркизу, и одно время, не без оснований, считали, что он возьмет его к себе в министры. Прусский двор был тесно связан с Петербургом и о положении дел в России маркиз де ла Шетарди знал не понаслышке. Именно поэтому кардинал Флери настоял на кандидатуре маркиза. Впрочем, были и другие причины столь важного назначения, но о том позже. Маркизу приказано было ехать к новому месту с чрезвычайным поспешением, но на пути он остановился в Берлине, как пишут, дабы похвастаться блеском, которым намеревался ослепить Петербург и позлить тем самым своих берлинских врагов. Тщеславие ли руководило действиями посла или какие другие мотивы, судить трудно, но задержку в пути отметим. Конечно, было, было чем похвастать новому министру при российском дворе. Двенадцать кавалеров в свите, секретарь, восемь капелланов, шесть поваров под главным руководством знаменитого Барридо, первого, по отзыву современников, знатока в деле хорошо поесть, пятьдесят пажей, камердинеров и ливрейных слуг. Самые великолепные и самым лучшим образом исполненные из виданных когда-либо в России платья. В тщательно укупоренных ящиках везлось сто тысяч бутылок тонких французских вин. — Мы еще покажем русским во всех отношениях, что значит Франция, — говорил маркиз де ла Шетарди. Меж тем, 18 сентября был заключен Белградский мир. 23 сентября прусский король дал маркизу аудиенцию в Потсдаме и пригласил к себе на обед. За столом шел оживленный разговор. Прямодушного и прямолинейного старого короля интересовала придворная жизнь Людовика XV, и он расспрашивал маркиза о последнем увлечении французского монарха. Дипломат отвечал уклончиво, хотя особа, интересовавшая старого Фридриха, сыграла немаловажную роль в его новом назначении. Графиня де Майльи явно благоволила красавцу маркизу. Лишь 15 ноября, получив из Парижа нагоняй за промедление в дороге, маркиз де ла Шетарди поспешил в Петербург. В Европе строили догадки о возможных последствиях меняющихся отношений между Францией и Россией. Полагали, предметом переговоров посла будет укрепление дружбы и союза, предложенного Петром Первым чрез князя Куракина, но оставшегося неисполненным по случаю затруднений в признании императорского титула, и установление торговли между французами и русскими. Более проницательные считали, французский двор пообещает гарантировать заключенный между Россиею и Швецией Ништадтский трактат и предложит свое посредничество по случаю возникших между русскими и шведами неудовольствий. Разумеется, настоящая цель отправления версальским двором посланника в Петербург была загадкою для современников, не посвященных в закулисные тайны французской политики. Лишь узкий круг лиц, направивших министра в Россию, знал о задачах, поставленных перед ним. Сохранилась записка, написанная кардиналом Флери в Компьене, в июле 1739 года, «служащая инструкциею маркизу де ла Шетарди, который отправляется в Петербург чрезвычайным посланником его величества к царице». В ней, помимо указаний, как вести себя с точки зрения этикета, чтобы не уронить достоинства представительствуемой страны, находим любопытные строки: «Состояние России еще не обеспечено настолько, чтобы не опасаться внутренних переворотов… Ныне король не может по справедливости иметь верные подробности об этом положении; но, вспоминая незначительность права, которое возвело на русский трон герцогиню курляндскую, когда была принцесса Елизавета и сын герцогини голштинской, трудно предполагать, чтобы за смертью царствующей государыни не последовали волнения». Строки настораживают. Кардинал тут же спешит оговориться, что король-де не имеет предписывать ничего касательно этого предмета своему посланнику и что «было бы даже очень опасным предпринять что-нибудь такое, что высказало бы какое бы то ни было любопытство или расчет в этом случае». Однако прав забытый историк и литератор прошлого столетия Е. Маурин, задавший первым вопрос: «Но к чему могла служить эта оговорка, раз у французского правительства действительно не было в мыслях интриговать против русской царствующей фамилии?» Читаешь следующие строки записки и начинаешь интуитивно догадываться о видении дел французским кардиналом: «…но в то же время весьма важно, чтобы маркиз де ла Шетарди, употребляя всевозможные предосторожности, узнал, как возможно вернее, о состоянии умов, о положении русских фамилий, о влиянии друзей, которых может иметь принцесса Елизавета, о сторонниках дома голштинского, которые сохранились в России, о духе в разных корпусах войск и тех, кто ими командует, наконец, обо всем, что может дать понятие о вероятности переворота, в особенности если царица скончается прежде, чем сделает какое-либо распоряжение о наследовании престолом». С уверенностью можно сказать, посылая де ла Шетарди в Россию, Франция заранее считалась с возможностью вмешаться во внутренние дела России. Да и могло ли быть иначе? Кардинал Флери и стоящие за ним иезуиты исходили из реального. Три силы боролись в то время на континенте: Австрии, Пруссии и Франции. Та страна получала значительный перевес, с коей Россия держала тесные отношения. В правление Анны Иоанновны в выгоде оказывались немцы, и склонить Россию в свою сторону Франция могла, следовательно, только при перемене царствующей особы. Цесаревна Елизавета Петровна, на взгляд французских иезуитов, являла все гарантии, что со вступлением ее на престол Россия от немцев перекинется к французам. С детства цесаревну воспитывали в мысли стать французской принцессой — то была сокровенная мысль Петра Первого. И, кроме того, сколько ей пришлось натерпеться от немцев! Путь к сердцу «северного колосса» лежал через корону Елизаветы, заметил историк прошлого столетия, следовательно, Франции надо было добыть таковую! Трудно не согласиться с этим замечанием. >II Пожелтевшая, разорванная в некоторых местах, чудом сохранившаяся до нашего времени газета «Санкт-Петербургские ведомости», номер первый за 1740 год. Читаем извещение: «В прошлый четверток (27 декабря 1739 г.), пред полуднем, соизволила ея императорское величество, наша всемилостивейшая государыня, недавно прибывшего сюда полномочного посла его величества короля французского, г. маркиза де ла Шетарди с обыкновенною церемонией на публичную аудиенцию всемилостивейше допустить. После чего сей превосходительный посол в то же самое время у их высочества государыни цесаревны Елизаветы Петровны и у государыни принцессы Анны, а третьего дня у его высококняжеской светлости герцога курляндского аудиенцию имел». В номере третьем «Ведомостей» читаем: «В прошлую: среду пред полуднем изволил его высококняжеская светлость герцог курляндский к обретающемуся при здешнем императорском дворе чрезвычайному послу его христианнейшего величества, превосходительному господину маркизу де ла Шетарди для отдания обратной визиты с пребогатою церемониею ездить, понеже его превосходительство вышеупомянутый, г. посол за день до того, а именно в минувший вторник, ея высококняжескую светлость герцогиню курляндскую посещал, а его высококняжеская светлость наследный курляндский принц такую ж ему, г. послу, визиту в прошлую субботу учинил…» >III Одно из первых донесений маркиза, отправленное из Петербурга 9 апреля 1740 года: «Я старательно и тщательно собираю материалы для доставления вам верной картины этой страны. Работа очень трудная; опасения и рабство лишают всякой помощи». Из донесения от 21 мая 1740 года: «Будет более или менее близкий случай, который я стерегу, чтобы похитить у одного лица, так, что он того не заметит, имеющиеся у него сведения о состоянии морских сил, финансов и сухопутных войск царицы». Шпионство было в большом ходу в Петербурге. Должно быть весьма осмотрительным человеку приезжему в северной столице. Здесь, со времени появления Бирона в царских апартаментах, всяк за кем-нибудь приглядывал. Добывая сведения, не гнушались ничем. Многое решали деньги, особенно золото и драгоценности. Посланники, дабы «смазывать дела», постоянно просили свои дворы прислать ассигнации дополнительно. Русский двор подкупался ими через посредство министров, которые имели при нем какое-либо значение. В 1731 году (за десять лет до появления маркиза де ла Шетарди в России), по донесению Лефорта, дворы венский и берлинский истратили с этой целью по 100 000 экю. Надо думать, сколько теперь могли стоить важные сведения, когда на каждом шагу можно было наткнуться на бироновского лазутчика. Читаем в «Записках» Миниха-младшего: «…герцог курляндский… избыточно снабжен был повсеместными лазутчиками. Ни при едином дворе, статься может, не находилось больше шпионов и наговорщиков, как в то время при российском. Обо всем, что в знатных беседах и домах говорили, получал он обстоятельнейшие известия; и поелику ремесло сие отверзало путь как к милости, так и к богатым наградам, то многие знатные и высоких чинов особы не стыдились служить к тому орудием…» Анна Иоанновна, во все время своего царствования опасавшаяся Елизаветы Петровны как соперницы, еще в 1731 году приказала фельдмаршалу Миниху смотреть за цесаревною, «понеже-де она по ночам ездит и народ к ней кричит, то чтоб он проведал, кто к ней в дом ездит?» Миних сначала было обратился к личному врачу цесаревны — французу Лестоку, но как этот ему ничего не доносил, то он приставил к ней в дом урядника Щегловитого. И тот регулярно докладывал, кто к цесаревне ездил и куда она выезжала. Чтобы следить за нею по городу, нанимались им особые извозчики. В большие праздники и в день коронации, когда во дворце разносили в изобилии вино, причем Анна Иоанновна не только побуждала пить, но и сама из собственных рук подносила кубок, старалась стареющая императрица испытать многие лица; имела и поверенных, которые, по ее поручению, искали случаев выведывать множество сведений о подгулявших придворных. Снежная зима в Петербурге, морозная. Скользят возки, санки по льду Невы. Редкий прохожий вечером, кутаясь в шубейку, нагнув голову от ветра, спешит в теплый дом, к семье. Глядит месяц ясный на заснеженный город. Французское посольство разместилось на Васильевском острове, в доме, построенном из угрюмого серого камня. Лишь камин да теплые вещи согревали посланника. У дома своя история, и скажем о ней несколько слов. Построенный едва ли не в год основания города одним из сподвижников Петра, он не пришелся по душе хозяину и долгое время пустовал. Затем место купил Виллим Монс. По его приказанию в саду был выстроен довольно просторный флигель, скрытый деревьями. В этом флигеле, как говорили люди знающие, происходили его свидания с Екатериной Первой. После казни Монса дом отошел к правительству. Любопытная вещь: именно Монс помог выбраться в люди нынешнему фактическому правителю России, так и не принявшему ее подданства, герцогу курляндскому Эрнсту-Иоганну Бирону. Перелистаем страницы редкой книги М. И. Семевского «Царица Екатерина Алексеевна, Анна и Виллим Монс», вышедшей в Санкт-Петербурге в 1884 году. Читаем следующие строки: «Человек незнаемый, принадлежащий к «бедной фамилии не смевшей к шляхетскому стану мешаться», Бирон в молодости оставил родину и поселился в Кенигсберге для слушания академических курсов; ленивый, неспособный, он вдался в распутство и в 1719 году попал в тюрьму за участие в уголовном преступлении; девять месяцев томился он в тюрьме, после чего был выпущен с обязательством или уплатить 700 рейсталеров штрафу, или просидеть три года в крепости. Монс еще в бытность свою в Кенигсберге во время хлопот по делу сестры своей Анны фон Кайзерлинг, познакомился с молодым развратником. Знакомство это, не делавшее чести Виллиму Ивановичу, было спасительным для Иоанна-Эрнеста. Теперь, когда над последним грянула гроза, Монс вспомнил о приятеле и, чрез посредство посланника барона Мардефельда, исходатайствовал ему у короля прусского прощение. Оставивши Кенигсберг, Бирон отправился в Россию, в обеих столицах ее встретил к себе полное пренебрежение, но в Митаве, при дворе вдовствующей герцогини Анны Иоанновны, ему улыбнулась фортуна. Так один фаворит-немец, на зло и продолжительные бедствия своему отечеству, спасал от гибели другого немца. Можно положительно сказать, что, не явись Монс заступником, — Бирон, раз ставши на дорогу беспутства и разврата, сгинул бы в прусских тюрьмах». Семейство Кайзерлингов находилось в родстве с Монсом. Напомним, посланник прусского короля Георг-Иоганн фон Кайзерлинг, пленив сердце Анны Монс, стал ее мужем. Петр Первый был в бешенстве, но помешать браку не смог. В 1711 году, после кончины посланника, Виллим Монс по просьбе сестры ездил в Кенигсберг улаживать дела о ее наследстве. Там он и познакомился с Бироном. Кайзерлинги и после гибели Монса опекали Бирона. Словно какие-то тайные узы связывали их. По вечерам, греясь в одиночестве у камина, маркиз анализировал сведения, почерпнутые из разных источников, сравнивал со своими наблюдениями и информацией, полученной в Версале. Разведывая об отношениях главных действующих лиц при дворе царицы Анны Иоанновны, он не выпускал из виду ни одного мало-мальски значащего факта. Депеши его были весьма конкретны. Приведем одну из них: «Царица часто страдает от подагры (de la goutte), так что если бы даже и предполагать в ней расположение и склонность к кабинетным занятиям, то все-таки она не в состоянии управлять сама: Поэтому она в действительности вмешивается только в то, что касается развлечений, и поощряет лишь своих придворных окончательно разоряться посредством безумной роскоши. Что же касается до управления, то она ссудила свое имя герцогу курляндскому. Гр. Остерман кажется товарищем герцога, но на деле это не так. Правда, что герцог советуется с ним, как с просвещеннейшим и опытнейшим из русских министров, однако не доверяет ему по многим причинам. Он следует его советам только тогда, когда они одобрены евреем Липманом, придворным банкиром, человеком чрезвычайно хитрым и способным распутывать и заводить всевозможные интриги. Этот еврей, единственный хранитель тайн герцога, его господина, присутствует обыкновенно при всех совещаниях с кем бы то ни было — одним словом, можно сказать, что Липман управляет империей». Сведения, добытые посланником, дополняет любопытная информация фон Гавена, бывшего в Петербурге в 1736–1737 годах. Он писал, что Анна Иоанновна, когда была герцогинею и жила в Курляндии, часто нуждалась в деньгах. Бирон занимал их для нее, «что видно из того в особенности, что как скоро императрица достигла престола, то в особенности очень щедро наградила некоторых купцов, которые именно решались давать в заем». Находим у фон Гавена и следующие строки: «Есть в Петербурге один придворный еврей, который занимается вексельными делами. Он может иметь при себе евреев сколько ему угодно, хотя вообще им возбранено жить в Петербурге». Кроме вексельных дел — Шетарди знал об этом, — Липман поставлял ко двору бриллианты. У него имелись коммерческие агенты по всей Европе. Липман вел дела с Голландией, Германией, Австрией, Францией и мелкими итальянскими княжествами. В Голландии, к коей благоволила Франция и где евреи монополизировали гранение и торговлю бриллиантами, Липман готовился открыть банкирский дом «Липман, Розенталь и К°». Известно было маркизу также, что доверенные агенты банкира Биленбах, Ферман и Вульф были кредиторами Бирона. (Через год после описываемых нами событий Липман, узнав о намерении Анны Леопольдовны свергнуть Бирона, поспешит предупредить герцога об опасности. Однако опала Бирона не воспрепятствует Лиману остаться обер-гофкомиссаром, он верно покажет обо всех известных ему деньгах и пожитках регента, с которым до этого занимался ростовщичеством на половинных началах.) Есть в депеше информация, касающаяся цесаревны: «Великая княжна Елизавета живет в своем дворце очень уединенно: у ней приняты величайшие предосторожности для предупреждения несчастия. Полагают, что она всегда одинаково (?) расположена к князю (?) Нарышкину, который, как уверяют, живет, как француз, под вымышленным именем и что будто ему княжна обещала свою руку». Потрескивают поленья в камине, шипит смола. Прыгают тени по полу. Час поздний, а все же не хочется подниматься с кресла. День напряженный закончился. Каков-то он будет завтра? >IV 27 января 1740 года в Петербург из Константинополя привезена ратификация мирных пунктов. По случаю заключения мира с Турцией происходили большие торжества. Праздникам предшествовало торжественное вступление в столицу гвардии, возвратившейся из похода, под предводительством генерал-лейтенанта, генерал-адъютанта и гвардии подполковника Измайловского полка барона Густава фон Бирона. Вступление представило для петербуржцев зрелище, не виданное ими со времен триумфальных въездов Петра Первого. «День этот, — писал Висковатов, — как и вообще вся зима того года, был чрезвычайно холодный; но, несмотря на жестокую стужу и на сильный пронзительный ветер, стечение народа на назначенных для шествия гвардии улицах было огромное». Войска входили с музыкою и развернутыми знаменами, «штаб и обер-офицеры, — вспоминал очевидец и участник событий Нащокин, — так как были в войне, шли с ружьем, со примкнутыми штыками; шарфы имели подпоясаны; у шляп сверх бантов за поля были заткнуты кукарды лаврового листа, чего ради было прислано из дворца довольно лаврового листа для делания кукардов к шляпам: ибо в древние времена Римляне, с победы, входили в Рим с лавровыми венцы, и то было учинено в знак того древнего обыкновения, что с знатною победою над Турками возвратились. А солдаты такие ж за полями примкнутыя кукарды имели, из ельника связанные, чтобы зелень была». За конной гвардией и артиллерией следовали гвардейские пехотные батальоны. Шествие их открывали гренадерские роты. Впереди ехал верхом майор гвардии Апраксин. За гренадерами шли два хора музыкантов. За ними, верхом, обер-квартирмейстер, два адъютанта командующего и сам командующий гвардией барон Густав фон Бирон. Гвардия шла побатальонно «обыкновенным строем». Пройдя весь Невский проспект, шествие направилось к Зимнему дворцу, проследовало по Дворцовой набережной, мимо ледяного дома, и, обогнув Эрмитажную канавку, выдвинулось на Дворцовую площадь. Здесь, по внесении знамен во дворец, нижние чины были распущены по домам, «а штаб и обер-офицеры, — писал Нащокин, — позваны ко дворцу, и как пришли во дворец, при зажжении свеч, ибо целый день в той церемонии продолжались, тогда Ея Императорское Величество, наша Всемилостивейшая Государыня, в средине галереи изволила ожидать, и как подполковник со всеми в галерею вошед, нижайший поклон учинили, Ея Императорское Величество изволила говорить сими словами: «Удовольствие имею благодарить лейб-гвардию, что, будучи в Турецкой войне, в надлежащих диспозициях, господа штаб- и обер-офицеры тверды и прилежны находились, о чем я чрез генерал-фельдмаршала Миниха и подполковника Густава Бирона известна, и будете за свои службы не оставлены». Гвардейские офицеры были всемилостивейше допущены к руке императрицы, и Анна Иоанновна из рук своих изволила жаловать каждого венгерским вином по бокалу. Маркиз де ла Шетарди в тот день впервые мог видеть младшего из трех братьев Биронов, Густава. Мягкий и обходительный человек, он начал свою службу в Саксонии и прибыл в Россию лишь по восшествии Анны Иоанновны на престол. В России он был произведен в майоры Измайловского полка, тогда только что учрежденного. Это назначение имело особый смысл, потому что Измайловский полк, обязанный своим бытием указу 22 сентября 1730 года, был создан по мысли обер-камергера Бирона, долженствовал, заметил несправедливо забытый историк прошлого М. Д. Хмыров, служить ему оплотом против каких бы то ни было покушений гвардии Петра, и в этих видах формировался исключительно из украинских ландмилицов — потомства стрельцов, естественно враждебного потомству потешных, — получил офицеров наполовину из курляндцев и вообще остзейцев и вверен командованию графа Левенвольде, душою и телом преданного Эрнсту-Иоганну Бирону. После кончины Левенвольде командование полком принял Густав. Герцог, дабы овладеть наследством, оставшимся после кончины светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова, женил брата на княжне Александре Александровне Меншиковой. Брак был несчастлив. Густав овдовел в 1736 году и теперь, как тайно был извещен маркиз де ла Шетарди, искал руки баронессы Менгден. Старшего брата, Карла, маркиз увидел на другой день, когда съехались во дворец все знатнейшие «обоего пола персоны» для принесения поздравлений императрице, по случаю высокоторжественного дня ее рождения. Генерал-лейтенант, генерал-аншеф, участник всех крымских походов, Карл Бирон отличался в бою редкой храбростью, но был совсем необразован и очень груб. Имел весьма сильную тягу к горячительным напиткам. Он так много раз попадал в драки, что весь был покрыт и изуродован шрамами. К Эрнсту-Иоганцу приятия не имел, был много порядочнее его, но иногда, под пьяную руку, говаривал о фаворите такие вещи, за которые всякий другой попал бы в Сибирь. «Калека сей, — писал архиепископ Георгий Конисский о Карле Бироне, — квартируя несколько лет с войском в Стародубе, с многочисленным штатом, уподоблялся пышностию и надменностию самому гордому султану азиатскому; поведение его и того ж больше имело в себе варварских странностей. И не говоря об обширном серале, сформированном и комплектуемом насилием, хватали женщин, особенно кормилиц, и отбирали у них грудных детей, а вместо их грудью своею заставляли кормить малых щенков из псовой охоты сего изверга; другие же его скаредства мерзят самое воображение человеческое». (Вскоре, 3 марта, Карл Бирон будет уволен, за ранами, в отставку, но в сентябре того же года, по желанию брата-герцога, испуганного болезненными припадками государыни, снова поступит на службу и определен будет генерал-губернатором в Москву.) В этот день торжественно звонили колокола. В придворной церкви, до отказа набитой народом, была отправлена литургия, при которой присутствовала сама государыня. В конце службы проповедь говорил Амвросий, архиепископ Вологодский. После литургии Анна Иоанновна отправилась «в галерею в аудиенц-камору, причем чужестранные и российские министры, генералитет и прочие чины Ея Императорское Величество поздравляли с оным торжеством и была пальба из пушек с обеих крепостей». Звучала итальянская музыка. Наряды дам блистали новизною и изысканностью, а кафтаны княжеские и графские, отнюдь не темных цветов, — богатством и вычурностью золотого шитья. Наряд государыни состоял в темном штофном платье, шитом золотом и множеством жемчуга, но без драгоценных камней. Цесаревна Елизавета Петровна явилась в малиновом платье, вышитом серебром и убранном множеством бриллиантов. Белое атласное платье герцогини Курляндской, шитое золотом, отличалось изобилием рубинов. Обер-гофмаршал двора Ее Величества объявлял и приглашал поздравляющих. В то время когда, в почтительном полупоклоне, к царице приближался для целования руки рижский генерал-губернатор Людольф-Август Бисмарк — зять Бирона, ей неожиданно доложили о прибытии из Константинополя секретаря посольства Неплюева «с ратификацией на заключенные пункты», и Анна Иоанновна тотчас же, прервав церемонию, самолично объявила о том тут же находившимся иностранным министрам. В то же время с крепости и Адмиралтейства произведена была пушечная пальба. Не одна родственная связь Бирона интересовала французского посла. С возвращением русской армии и появлением в Петербурге фельдмаршала Миниха менялась обстановка при дворе. Миних был, как известно, злейшим врагом герцога. Война с Турцией, ненужная России, была следствием именно этих неприязненных отношений. Бирону важно было под любым предлогом удалить от двора сильного соперника. Теперь же, когда близко раздался голос фельдмаршала, воздух во дворце заколебался. Миних оказывался в родстве с Юлианой Менгден — ближайшей подругой принцессы Анны Леопольдовны, весьма нерасположенной к Бирону. Можно было ожидать сплетения интриг, неизбежных при совместничестве таких личностей, как Миних и Остерман, и весьма сложных по случаю неусыпной деятельности в этом же роде Левенвольдов, Менгденов, Трубецких, Черкасских и иных. Не упускал из виду маркиз де ла Шетарди и сообщение, промелькнувшее в немецких «Байретских новостях» от седьмого января, о заговоре русских аристократов «с целью низвергнуть ненавистное иноземное правительство Бирона, придворного банкира, иудея Липмана, без которого фаворит ничего не делает, и возвести на престол цесаревну Елизавету». Нужна, срочно была нужна достоверная информация о происходящем в русской столице. Получение же ее из первых рук затруднялось одним немаловажным обстоятельством: русские не осмеливались разговаривать с французским послом, чурались его. Сказывалась боязнь перед наушничеством. Вот почему, когда на торжественном обеде прозвучал пятый официальный тост: «Кто сей бокал полон выпьет, тот ее императорскому величеству верен», чем подавался знак к окончанию застолья, маркиз, прежде чем выпить вино, отыскал взглядом Остермана и решил, что ныне же, на балу, в удобную минуту, обмолвится с русским министром о том, как установить ему прямые сношения с вельможами. Через двенадцать дней вопрос был решен. Вельможам разрешалось отныне наносить визиты французскому министру. Отведав французской кухни, гости размякли, расслабились и частенько сворачивали теперь умышленно к зданию посольства. Несколько немецких фамилий играли большую роль при дворе и занимали маркиза не менее, чем начинающиеся празднества торжествования мира. Кроме Кайзерлингов, Бирон оказывал покровительство Менгденам, Корфам, Ливенам. Оттону Менгдену, ливонскому ландрату и полковнику шведской службы, королева Христина даровала в 1653 году титул барона. Два его внука, братья Магнус-Густав, ландмаршал и Иоганн-Альбрехт, ландрат из Ливонии, были тесно связаны дружбой с семьей Левенвольде. Сыновья их были низкопоклонными прислужниками Бирона, особенно второй сын Иоганна-Альбрехта, барон Карл-Людвиг. Чтобы создать более прочную сеть интриг, он выписал в Петербург своих четырех кузин: Доротею, ставшую вскоре графиней Миних, Якобину, которая готовилась выйти за Густава Бирона, Аврору (впоследствии графиню Лесток) и Юлию. Все четыре были ловкие интриганки, особенно Юлия, сумевшая втереться в доверие к Анне Леопольдовне и имевшая на нее огромное влияние. В руках Карла-Людвига Менгдена (женатого на племяннице Миниха) сходились многие важнейшие нити придворных интриг. Дабы следить за действиями Менгденов, была подкуплена послом одна из фрейлин принцессы Анны Леопольдовны, находившаяся в тесной дружбе с Юлианой. Камергер барон Иоганн-Альберт Корф, президент Академии наук, как и Менгдены, уроженец Вестфалии, в 1730 году сыграл довольно значительную роль в событиях, сопровождавших восшествие на престол Анны Иоанновны. Именно он был тайно послан Бироном в январе 1730 года в Москву сразу после приезда в Митаву депутации от Верховного Тайного Совета. Корфу было поручено переговорить с Рейнгольдом Левенвольде и при содействии последнего подготовить условия для утверждения герцогини Курляндской российской самодержицей. Миссия Корфа увенчалась успехом. Рейнгольд фон Левенвольде, потомок старинной лифляндской фамилии, занимал тогда должность резидента герцога Курляндского Фердинанда при русском дворе. Как заметил историк Д. А. Корсаков, он представлял собою тип тех иноземцев, которые при Петре I держали себя тише воды, ниже травы, а в последующие царствования, в особенности при Анне Иоанновне, стали решителями судеб русского народа. Он не знал и не хотел знать России, ему были чужды интересы и заботы русских людей. Испанский посол де Лириа весьма резко охарактеризовал Рейнгольда: «Он не пренебрегал никакими средствами для достижения своей цели и ни перед чем не останавливался в преследовании личных выгод, в жертву которым готов был принести лучшего друга и благодетеля. Задачей его жизни был личный интерес. Лживый и криводушный, он был чрезвычайно честолюбив и тщеславен, не имел религии и едва ли даже верил в Бога». Красивая наружность создала ему положение. Екатерина I, пишет Д. А. Корсаков, обратившая внимание на красоту Левенвольде, сделала его камергером и графом. «Он был образцовый придворный: всегда веселый и с отличными манерами. Рейнгольд Левенвольде был центром всех придворных балов и празднеств, устраивать которые он был великий мастер. Страстный игрок в карты, мот и щеголь, он являлся непременным участником всех кутежей молодежи, а на балах покорял сердца придворных красавиц… Его младший брат — Густав Левенвольде — жил в то время в своем лифляндском имении и, если верить молве, был лицом очень близким к Анне Иоанновне. К нему-то отправил Рейнгольд Левенвольде гонца, прося предупредить о замыслах верховников». Ближайший друг Левенвольде Георг-Рейнгольд Ливен вел род свой от одного из вождей тех коренных латышских племен, которые были порабощены рыцарями-меченосцами. В 1653 году Ливены получили титул баронов от королевы шведской Христины. Умный, хитрый и очень ловкий, Георг-Рейнгольд был очень предан Бирону и принимал большое участие в деле организации конногвардейского полка. Все они протестанты и, что не менее важно, все входили в кружок ближайших друзей Бирона в Митаве. Трудно судить, знал маркиз о существовании митавской масонской ложи или нет. И ведал ли он о том, что во времена его пребывания при берлинском дворе, а именно в четыре часа утра 15 августа 1738 года, был посвящен в масонство сын короля прусского Фридрих (3 июня 1740 года, всего через три дня по вступлении своем на престол, Фридрих заявит об этом приближенным, 4 июля прикажет секретарю берлинской Академии Форнею издавать в Берлине масонскую газету на французском языке — «Берлинский Журнал, или Политические и научные новости», а 13 сентября, под своим покровительством, откроет ложу «Трех глобусов», которая вскоре сделается «Великим Востоком» для всей Германии). Невозможно так же судить и о том, известно ли было маркизу де ла Шетарди, что через свое доверенное лицо — саксонского посла Зума — Фридрих, будучи наследником, постоянно получал денежные субсидии от Бирона и Анны Иоанновны, что составляло большую тайну при дворе. «Герцог курляндский, — писал Зум в одном из писем, в шифрованной приписке, — доставляет себе удовольствие, без всякого политического расчета, быть вам полезным, поэтому я продолжаю с ним устраивать заем, который вы смело можете принять от одной знатной дамы… Об этом деле знают только трое: герцог, дама (А. И.) и я. Напишите мне… шифрами сумму, которая вам нужна». Зум был идеологическим наставником Фридриха. Именно он перевел для него метафизику философа Вольфа, ученика Лейбница, с немецкого на французский язык. Фридрих любил читать более по-французски и знал этот язык лучше, чем свой. Благодаря Зуму наследник прусского престола из материалиста превратился в деиста. Напомним, переводчиком де ла Шетарди в России был Зум. Надо думать, обо всех переговорах маркиза с русскими тотчас становилось известно в Пруссии. Сам французский посол писал: «Зум более прочих министров пользовался доверием Бирона и всего русского двора». Невозможно установить, кто принимал в масонскую ложу Эрнста-Иоганна Бирона. Достоверно следующее. В 1726 году Петр Михайлович Бестужев-Рюмин, некогда обер-гофмейстер двора герцогини Курляндской и благодетель самого Бирона, писал: «Бирон пришел без кафтана и чрез мой труд принят ко двору без чина, и год от году я, его любя, по его прошению, производил и до сего градуса произвел». (Письмо приведено историком прошлого столетия Арсеньевым в книге «Царствование Екатерины».) Не могло не оказать влияния такое окружение на Анну Иоанновну. Прусский посланник Мардефельд уже в феврале 1730 года сообщал своему двору, что императрица «в душе больше расположена к иностранцам, чем к русским, отчего она в своем курляндском штате не держит ни одного русского, а только немцев». Сделаем небольшое отступление. К сороковым годам XVIII столетия иезуиты приобрели в Европе, как и во всем мире, сильное влияние, занимая ключевые посты в правительственных учреждениях и главенствующие позиции в области просвещения, философии. Шло наступление католичества на реформаторские страны Европы. Следствием этого столкновения католиков и реформаторов и стало возникновение и появление на арене политической борьбы тайной организации, призванной противостоять влиянию Ватикана. Поэтому по своей принадлежности масоны в большей степени именно протестанты, хотя в уставе союза «вольных каменщиков» и оговаривалась «всерелигиозность» ее членов. Римская курия, чтобы устранить влиятельного конкурента, повела с ним жестокую борьбу. Масонов предавали анафеме. Их устав предполагал объединение людей разной веры: христианской, мусульманской, иудейской, а такой подход и такое отношение к религии запрещались католической и православными церквами. Римские папы требовали от глав правительств запрещения деятельности масонских организаций. Папа Пий IX в своей булле назвал масонство «сатанинской синагогой», «синтезом всех ересей». При русском дворе масонство становилось удобной формой организации иноземцев. Лютеранин по исповеданию, Бирон был чужд законам этой религии. Не имел пастора, лукаво объясняя, что держать его негде. Об отношении его к православию можно судить по следующему факту: когда дочь его Гедвига-Елизавета решила принять православную веру, Бирон пришел в бешенство. Дочь бежала из дому. По свидетельству леди Рондо, он имел предубеждение против русских и выражал его явно перед самыми знатными из них. Немудрено, если кое-кто и подозревал его в тайной принадлежности к иудаизму. Известно, в Курляндии он покровительствовал иудеям. Известный проповедник митрополит Амвросий в проповеди, сказанной 18 декабря 1741 года, характеризуя только что тогда павшее господство иноземцев в России времен Бирона, между прочим, говорит, что они постоянно заводили речь об ученых людях с тем, чтобы узнать таковых между русскими, погубить их, но не одними учеными они ограничивали свою адскую тактику. «Был ли кто из русских, — говорил он, — искусный, например, художник, инженер, архитектор или солдат старый, а наипаче ежели он был ученик Петра Великого: тут они тысячу способов придумывали, как бы его уловить, к делу какому-нибудь привязать, под интерес подвесть и таким образом или голову ему отсечь, или послать в такое место, где надобно необходимо и самому умереть от глада, за то одно, что он инженер, что он архитектор, что он ученик Петра Великого… Кратко сказать, — заключал он, — всех людей добрых, простосердечных, государству доброжелательных и отечеству весьма нужных и потребных, под разными претекстами губили, разоряли и вовсе искореняли, а равных себе безбожников, бессовестных грабителей, казны государственной похитителей весьма любили, ублажали, почитали, в ранги великие производили и проч.». За семнадцать лет супружеской жизни с Бироном менялось, естественно, и мировоззрение Анны Иоанновны. (Злые языки говорили, что Бирон женился по настоянию Анны Иоанновны, чтобы иметь возможность дать имя ее детям.) Русские при дворе дочери царя Иоанна Алексеевича не играли роли. Они превращались в ничто. И это подметил маркиз де ла Шетарди. «Знатные только по имени, в действительности же они рабы, — писал он в одном из донесений, — и так свыклись с рабством, что большая часть из них не чувствует своего положения». «Куриозная свадьба» придворного шута князя Голицына, свершенная в ледяном доме 6 февраля 1740 года, как нельзя лучше доказывала это. Князь Михаил Алексеевич Голицын, внук любимца царицы Софьи, Василия Васильевича, и сын пермского наместника, родился за несколько дней до того, как дед его и отец, лишенные званий и поместий, были отправлены в ссылку. Когда молодой князь достиг совершеннолетия, Петр I определил его солдатом в полевые полки, где он с большим трудом дослужился до майора. Выйдя в отставку и потеряв горячо любимую жену, Голицын испросил разрешения выехать за границу. Во время путешествия, во Флоренции, он, отец двоих детей, влюбился в итальянку низкого происхождения. Женился на ней и по настоянию ее перешел в католичество. Вернулся он в Москву с новою супругой, которую тщательно скрывал ото всех. О случившемся стало известно Анне Иоанновне. Голицына привезли в Петербург и посадили в тайную канцелярию. Императрица расторгла брак его. Итальянку выслали за границу, а его самого разжаловали в «пажи» и назначили придворным шутом. Государыню не смущало его княжеское происхождение. Князь Никита Волконский, к примеру, к тому времени исполнял обязанности приставника при комнатной собачке императрицы Анны Иоанновны и обязан был следить, чтобы «Цетриньке» (так звали собачку) ежедневно давали по кружке сливок молочных. Голицыну, помимо других шутовских обязанностей, велено было подавать квас, с чего и закрепилось при нем среди придворных прозвище Квасник. Не хватило у князя воли да гордости воспротивиться. Молча согласился со своей долей. Была у Анны Иоанновны в числе приживалок одна калмычка, пользовавшаяся доверенностью ее. Весьма любила из кушаний буженину, с того и получила фамилию «Бужениновой». Раз как-то призналась она государыне, что не прочь бы была выйти замуж. Та поинтересовалась, есть ли у нее жених на примете, и, получив отрицательный ответ, сказала, что берет на себя устройство ее судьбы. На другой же день Голицыну объявлено было, что ему найдена невеста и чтоб он готовился к свадьбе. Мысль о женитьбе шута и шутихи, высказанная вслух государыней, пришлась всем по вкусу. Камергер Татищев (будущий историк) предложил построить для этой цели дом изо льда на Неве и в нем отпраздновать свадьбу. Предложение так увлекло Анну Иоанновну, что немедля учреждена была «маскарадная комиссия» под председательством кабинет-министра Волынского, и дело закрутилось. На Неву сбегались горожане смотреть на строившееся чудо. Все в доме, вплоть до петлей, сделано было изо льда. Была и банька ледяная. За ледяными стеклами стояли писанные на полотне «смешные картины», освещавшиеся по ночам изнутри множеством свечей. Чрез губернаторов выписаны были из разных отдаленных мест России представители инородческих племен, по нескольку пар «мужескаго и женскаго» пола. 6 февраля 1740 года свадебный поезд, управляемый Волынским и Татищевым, с музыкою и песнями, проехав мимо дворца и по всем главным улицам, остановился у манежа герцога Курляндского. Процессия инородцев в национальных костюмах прошествовала по улицам Петербурга на разнообразных повозках, везомых разными животными, и застыла на какое-то время подле устроенных против Зимнего дворца ледяных палат, где происходило угощение. Новобрачные сидели на отдельных столах с их посажеными отцами и матерями. После обеда инородцы, в паре, плясали каждая пара свою пляску. Затем молодых, к полному удовольствию многочисленной публики, проводили в ледяной дом и оставили одних. При дворе по такому случаю был дан маскарад. Внимательный маркиз подмечал: «Напрасно, из притворного снисхождения к фамилии Голицыных, одной из первейших в государстве, приводят в оправдание бездарность того, которого выводили па публичное осмеяние, его дурное поведение, и запрещение отныне звать его иначе, как только по имени, данном при крещении — он все-таки принадлежит к знатной фамилии, и его посрамление неуместно, так как этим самым презрены службы его отцов и тех родных его, которые ныне служат. Подобными действиями напоминают от времени до времени знатным этого государства, что их происхождение, достояние, почести и звания, которыми их удостаивает государь, ни под каким видом не защищают их от малейшего произвола властителя, а он, чтобы заставить себя любить, бояться и опасаться, вправе повергать своих подданных в ничтожество, которое им никогда не было известно прежде». Впрочем, одно качество преобладало у маркиза де ла Шетарди — он умел скрывать свои мысли. Особенно при чужом дворе. Вернемся в праздничный Петербург. На масляной неделе весь город был иллюминован. Главные торжества намечались на 14 февраля. Петербуржцев заранее известили, что «для такого радостного случая, позади Новаго Зимнего Ее Императорского Величества Дворца, на лугу, будут в народ бросаны жетоны или медали золотые и серебряные, а пополудни жареный бык с другими пищами впредь народу ж дадутся, и после того из приготовленных фонтанов вино пустится». 14 февраля, после торжественной публикации дарованного от Бога мира и после принесения Богу должного благодарения, для народного угощения поставлены были на лугу кушанья и напитки. Не один, а несколько жареных быков было выставлено, рога у них позолочены сусальным золотом. Быки стояли на пирамидах, здесь же находились и рыбы соленые и свежие. Был пущен фонтан, через который ушло пятьдесят бочек красного вина. «Никогда в свете, чаю, не бывало дружественнейшей четы, приемляющей взаимно в увлечении или скорби совершенное участие, как императрица с герцогом, — вспоминал сын Миниха. — Оба почти никогда не могли во внешнем виде своем притворствовать. Если герцог являлся с пасмурным лицом, то императрица в то же время встревоженный принимала вид. Буде тот весел, то на лице монархини явное запечатлевалось удовольствие. Если кто герцогу не угодил, тот из глаз и встречи монархини тотчас мог приметить чувствительную перемену. Всех милостей надлежало испрашивать от герцога и через него одного императрица на оные решалась». В этот день Анна Иоанновна была чрезвычайно ласкова к гостям, весела, говорлива и шутлива. Князь Черкасский, один из кабинет-министров, в присутствии двора и дипломатического корпуса, обратился к императрице с речью от имени всей России. По левую руку от него стоял фельдмаршал Ласси, по правую — фельдмаршал Миних. — В речи говорится, — шептал, склонившись к маркизу де ла Шетарди, Зум, переводивший текст, — о вечном Боге, источнике всех благ, которого подданные от глубины сердца не знают как восхвалить и возблагодарить за великие добродетели, которыми он наградил великую государыню. Маркиз согласно кивнул. — Князь возносит молитву Всевышнему, чтобы он сохранил драгоценную жизнь императрицы на многие и многие лета. Дабы мы могли, говорит он, ступая по следам великой государыни, хранить заповеди Господни. Лицо маркиза выражало умиление. Следом за духовенством обер-гофмаршал пригласил маркиза. Сотни глаз устремились на него. Посол галантно поклонился. — Желание королем Франции мира и искренние старания, которые он прилагал, не могут возбуждать никакого сомнения в радости его величества, когда он узнает о событии, празднуемом в настоящий день, — произнес он и улыбнулся, источая любезность. Анна Иоанновна, выслушав переводчика, обратилась к обер-гофмаршалу, стоявшему рядом, и что-то сказала ему. — Ее Императорское Величество изволят довести до вашего сведения, — произнес тот, — что это самое событие тем более для нее приятно, что оно напоминает ей об одолжениях, оказанных ей королем Франции. Отвечала государыня с чрезвычайным достоинством. После церемонии поздравлений было объявлено о наградах. Миних сделан подполковником Преображенского полка (полковником мог быть только государь), получил бриллиантовые знаки Андреевского ордена, такую же шпагу и пенсию в пять тысяч рублей. Бирон, не разделявший военного труда, был преисполнен наградами со всем своим семейством… Гремела музыка. Гости в маскарадных костюмах съезжались во дворец на бал. Маркиз был в маске. Фельдмаршал Миних, делая вид, что с трудом угадывает его, поспешил передать ему пожелание герцога воспользоваться столом, накрытым в галерее. — Благодарю любезно за внимание, — отвечал тот, — но, уверяю вас, я никогда не ужинаю. — Не хотите ли по крайней мере, — не отступал Миних, — пройти в галерею видеть принцесс, кои уже там? — Если это доставит мне случаи засвидетельствовать им мое почтение, — отвечал маркиз, — то не премину тем воспользоваться. Фельдмаршал проводил посла к великим княжнам. Елизавета Петровна сердечно улыбнулась ему и пригласила сесть рядом. Анна Леопольдовна поддержала ее. После извинений галантный посол исполнил их требование, поместившись близ них в некотором расстоянии от стола. Фельдмаршал не переставал упрашивать маркиза закусить что-нибудь и, чтобы не слышать более отказа, предложил выпить за здоровье великих княжон. — Если вы поручаетесь мне в том, что их высочества соизволят на эту честь, я немедля воспользуюсь вашим предложением, — ответил маркиз. Великие княжны дали знать: это будет им очень приятно. Вино было выпито. Минуту спустя обе сделали честь — выпили за здоровье посла. Ужин был недолог. После него был сожжен великолепный фейерверк. Во время его зал был так скоро очищен, что можно было начать бал тотчас же по окончании фейерверка. Открыл бал маркиз де ла Шетарди с принцессою Елизаветою. >V В ночь с 18 на 19 января 1730 года, едва узнав о кончине Петра II, лейб-медик цесаревны Елизаветы Петровны вошел в ее спальню, разбудил и стал уговаривать ее показаться народу, ехать в сенат и там предъявлять свои права па корону. Но она никак не соглашалась выйти из своей, спальни. — Куда ж мне с таким брюхом? — сказала она наконец Лестоку. Цесаревна была беременна. «Может быть, в то время, — писал Манштейн, — она еще не имела достаточной твердости для исполнения такого великого предприятия». «Елизавета Петровна, — напишет французский резидент Маньян, — ничем себя в этом случае не заявила: она веселилась в своей деревне, а ее сторонники, действуя в Москве в ее пользу, никак не могли добиться, чтобы она появилась в столице в виду тогдашних обстоятельств; несколько посланных к ней для этого гонцов не застали ее своевременно, так что она прибыла в Москву уже после избрания Курляндской герцогини. Но если б она и была там раньше, нет основания полагать, чтобы ее присутствие послужило ей на пользу; на это есть три одинаково важные причины, вследствие которых она не может найти себе полезных друзей ни в одной из главных русских фамилий. Первая причина — вольность ее поведения, которую русские просто презирают, несмотря на то, что не отличаются особенной щекотливостью; вторая — их ненависть к правлению царицы — ее матери, вследствие высокомерного обращения голштинцев во время их господства в России; мысль о возвращении их столь противна русским, что одного этого опасения было бы достаточно для отстранения цесаревны Елизаветы от престола, имей она на него неоспоримые права. Наконец, третья причина заключается в том, что, по правилам греческой церкви, всякий ребенок, рожденный до церковного празднования брака его родителей, не» может быть признан законным; хотя бы это празднование и было впоследствии совершено, русские считают церковное правило ненарушимым. («Елизавете Петровне и императрицей-то быть не следовало, — скажет в 1743 году подгулявший гвардейский офицер Иван Степанович Лопухин своему приятелю Бергеру. — Незаконная — раз; другое: фельдмаршал князь Долгоруков сказывал, что в те поры, когда император Петр II скончался, хотя б и надлежало Елизавету Петровну к наследству допустить, да она б…на была. Наша знать ее вообще не любит, она же все простому народу благоволит для того, что сама живет просто».) Ей едва исполнилось двадцать, когда из Москвы пришла весть о кончине молодого государя Петра II, племянника ее. Одно время он сильно был влюблен в нее и отношения у них установились весьма близкие, короткие, Он был побежден ее красотою и ласками. Очарованный ее прелестями, Петр II, пишут, предался своей страсти со всем пылом молодости, не скрывал своей любви даже в многолюдных собраниях и безусловно следовал ее внушениям. Остерман, воспитатель молодого царя, втайне радовался такому ходу событий. Хитрейший из немцев, он даже обдумывал замысловатый план разделить старую Россию и новую, — коренную Россию и инородческие северо-западные приобретения Петра I — прибалтийский край, в первой ему думалось сделать императором Петра II, а во второй — правительницей Елизавету. Для видимого единства этих частей России он предлагал женить Петра на Елизавете, с таким, однако, условием, чтобы новая Россия перешла в потомство Анне Петровне, то есть принца голштинского. Но эта хитрость, заметил М. О. Коялович, была уже слишком хитрою. Ее бросили. Долгорукие поддерживали любовь государя к тетке по другой причине. Им важно было отдалить Петра от его сестры Натальи Алексеевны, влияния которой при дворе они опасались. Великая княгиня откровенно презирала Долгоруких. К партии же ее принадлежали граф Левенвольде, барон Остерман — первейший враг тогда Долгоруких, и все иностранцы. Немудрено, что Долгорукие обхаживали Елизавету и ее приближенных. Так, не без их помощи первейший любимец и камергер Елизаветы граф Бутурлин, менее чем в полтора месяца получил две нешуточные награды: александровскую ленту и затем генерал-майорский чин. Елизавета заняла место Натальи. «Принцесса Елизавета теперь в большом фаворе, — напишет в своем. донесении английский резидент Рондо. — Она очень красива, и любит все, что любит царь, танцы, охоту; которая ее главная страсть; о других вкусах, в которых они солидарны, я не нахожу удобным говорить. Эта принцесса отдается удовольствиям, она сопровождает молодого царя всюду, где бы он ни показался». Победа недолго радовала Долгоруких. Они начали бояться большой власти, которую Елизавета возымела над царем; ум, способности и искусство ее пугали их. Начались новые интриги, целью которых теперь было удаление от двора Елизаветы. Преуспели Долгорукие и в этом. Вовремя шепнули царю о связи тетки его с Бутурлиным. Последнего решено было удалить от двора, а к Елизавете Петр разом изменил отношение, что многие тут же подметили. Так, тайный иезуит де Лириа писал 16 сентября 1728 года: «Царь приехал (на именины Елизаветы. — Л.А.) не прежде, как к самому ужину, и едва только он кончился, то уехал, не дожидаясь бала… Никогда еще не показывал он так явно своего неблагорасположения к принцессе, что очень ей было досадно; но она, как будто не заметив его, показывала веселый вид во всю ночь». Ощутив холодное сердце государя, Елизавета печалилась недолго и, удалившись от двора, предавалась рассеянности и удовольствиям в подмосковной Александровской слободе. Не с того ли, правда, времени станет склонна она выказывать в обществе некоторый род насмешливости, которая, по-видимому, занимала ее ум. При дворе она не имела никакой силы, ни для кого не была опасна — действительно так, но и не могла она не знать о «тестаменте» матери своей, который гласил: «Ежели В. Князь (Петр II) без наследников преставится, то имеет по нем цесаревна Анна, с своими десцендентами, по ней цесаревна Елизавета и ея десценденты, а потом великая княжна (Наталья Алексеевна) и ея десценденты наследовать…» Анны и Натальи не было в живых. Оставался сын Анны — Петр-Ульрих, прямой наследник престола. Но, разумная и рассудительная в жизни, Елизавета осознавала: шансы у него малые. При дворе боялись, должны были бояться воцарения голштинского принца, ибо Россия тут же будет вовлечена в войну с Данией из-за Шлезвига, а кроме того, личность отца Петра-Ульриха, голштинского герцога Фридриха-Карла, не вызывала к себе симпатий у русских. Уж больно насолил им своим вмешательством в дела России его министр Бассевич. Что же до нее касательно, то и у нее шансов нет. Кто же за нее ныне крикнет? Феофан Прокопович разве. Стоял подле ее постели принесший известие о кончине императора Лесток, теребил просьбою сбираться да в столицу мчаться, а она, свесив голые длинные ноги, думала думу горькую. Знать ее не любила. Разве что в гвардейских полках кто, в память об отце, с упованием смотрит на нее, да и кто — неведомо. В Немецкой слободе разве что ее сторонники, да среди послов некоторых европейских кабинетов. Граф Вратислав, посол немецкого императора, к примеру, да голштинские и брандербургские представители. Дак этих Верховный Тайный Совет и не послушает. Вот почему, вздохнув тяжко, ответила она Лестоку, после молчания долгого: — Куда ж мне с таким брюхом? Вернулась она в Белокаменную лишь по воцарении Анны Иоанновны. >VI Утро. Солнце в оконце сквозь морозные узоры проглядывает. Истопник печь растопил. Тепло в спальне. Вставать пора, да понежиться хочется. Можно хоть изредка вольность себе такую позволить. Заслонка в печи полуоткрыта, и видны языки пламени. Эдак вот и в детстве, откроешь поутру глаза, а от печи жаром пышет, а знаешь, на дворе мороз лютый. Матушка, царствие ей небесное, заглянет в спаленку, волосы погладит — и так-то сладостно. Эх, дни давние, не воротить вас. Вставать надобно. Откинула государыня одеяла атласные, на ковер ступила, надела широкий шлафрок, голову повязала по-крестьянски, красным платком, позвонила: кофию подать. Истопник в спальню вошел, проследить за топкой. Увидел государыню у окна стоящей, в ноги поклонился, поцеловал туфлю ее. — Есть у меня для тебя, Алексей Милютин, весть добрая, — сказала Анна Иоанновна. Истопник замер в полупоклоне. — Служишь ты исправно, предан мне. Эрнст-Иоганн тобою весьма доволен. А посему, за службу верную, решила я даровать тебе дворянство. — Матушка-царица, да я… да по гроб жизни… да после такого… Кинулся вновь туфлю поцеловать, но Анна Иоанновна подняла его. Подняла, да впервые в жизни позволила руку поцеловать. А когда осталась одна, вдруг тяжесть привычную в душе ощутила, страх какой-то, что не отпускал в последнее время. Жутко было, будто смерть где-то рядом ходила. Так-то вот, верно, и мальчишка-император, Петр II, в последние дни смерть чувствовал. От нее бегал. Бегал, да не упрятался. Не могла понять Анна Иоанновна, откуда страх этот приходит, а нутром чувствовала его. Чувствовала его и вину свою. Ту, о которой и с духовником говорить боялась. Не знала, не ведала, а (прости Господи!) к смерти Натальи и Петра — детей царевича Алексея Петровича — причастной стала. «Господи, Боже милостивый, спаси и сохрани! Спаси и помилуй!» — кинувшись на колена пред иконами, зашептала она. Молилась жарко. В смятении на лик Божий безотрывно смотрела и просила, умоляла смилостивиться над ней, пожалеть сироту. Чутьем женским угадывала, не Голицыным Дмитрием Михайловичем и Долгоруким Василием Лукичом престол ей даден, а обстоятельствами, к тому подготовленными. Оставаясь наедине, не единожды вспоминала сии обстоятельства, коим обязана она, средняя дочь царя Иоанна Алексеевича, восшествию на престол. Еще в Митаве, в декабре 1728 года, когда пришла весть из Москвы о кончине племянницы Натальи Алексеевны, екнуло у Анны Иоанновны сердце словно от недоброго предчувствия. Помнится, первой мыслью было: что, как и до Петра Алексеевича доберутся? Не знала, о ком думала, а мысль такая промелькнула. Возвращалась Наталья в Москву. Заночевать остановилась во Всехсвятском, у царевны Дарьи Имеретинской. Наутро занемогла, а на другой день ее не стало. Кроме хозяйки, близ Натальи была и Анна Крамер. Та самая, что обмывала тело покойного царевича Алексея Петровича. Много тайн знала эта гофмейстерина, начинавшая прислугой в доме сестры Анны Монс. Через год с небольшим, в январский морозный день, примчал гонец из Москвы с сообщением о болезни Петра Алексеевича. И вновь не по себе стало Анне Иоанновне. Сразу о худом подумала. Готовилась она к поездке в Москву, на свадьбу к государю. Знала, Долгорукие в фаворе, Остерман места себе не находит, чуя — власть упускает. Эрнст-Иоганн, чрез своих лиц, подробно информирован был и в деталях о московских событиях рассказывал. Позже пришла весть и о кончине государя. Сказывали, застудился он в крещенские морозы. Оспа открылась. Начал было выздоравливать, вздохнули все с облегчением, да, не слушаясь никого, Петр Алексеевич будто бы открыл окно — свежим воздухом подышать, тем и сгубил себя. Застудил оспу. А мыслимое ли дело такое позволять, зная, чем кончиться может все. Остерман Андрей Иванович подле государя неотлучно находился. Неужто не понимал? Не мог не понимать. Человек умный. Может, в расстройстве был, что как женится его воспитанник на Екатерине Долгорукой, так и удалят его родственники новой государыни от двора. От расстройства и голову, ведомо, потерять можно. Весть о решении верховников призвать на трон Анну Иоанновну привез первым живший в Лифляндии граф Карл-Густав Левенвольде. Обо всем происходившем в древней московской столице сообщал ему брат-камергер Карл-Рейнгольд Левенвольде — помощник воспитателя Петра II, друг Остермана и посла прусского Мардефельда. Эрнст-Иоганн, кажется, не был удивлен столь необычной новости. Услышав, что верховники будут предлагать кондиции подписать, кои власть Анны Иоанновны как самодержицы ослабляли бы, сказал твердо: — Подписывай немедля. В Москву тотчас же отправил Корфа. А через несколько часов в Митаве появилась депутация от верховников. Василий Лукич Долгорукий, которому она когда-то так благоволила, вместе с князем Михаилом Михайловичем Голицыным-младшим и генералом Леонтьевым донесли ей вначале о преставлении императора, а затем известили об избрании ее на российский престол и передали письмо с кондициями от Верховного Тайного Совета, строго соблюдая инструкцию, согласно которой вручить их Анне Иоанновне надлежало наедине, без присутствия посторонних. По сему случаю вышел конфуз. Во время первой аудиенции трех депутатов Бирон, единственный из всех приближенных герцогини, позволил себе остаться в ее кабинете. Князь Василий Лукич Долгорукий приказал ему выйти. Бирон отказался, тогда Долгорукий, взяв его за плечи, вывел из комнаты. С того Долгорукие дорого заплатили за оскорбление. Многие из них позже были обезглавлены. Тяжко вздохнула Анна Иоанновна. Грех великий и за четвертование Долгоруких на ней лежал. Но и простить оскорбления друга им не могла. Письмо было следующего содержания: «Премилостивейшая Государыня! С горьким соболезнованием нашим Вашему Императорскому Величеству Верховный Тайный Совет доносит, что сего настоящего году, Генваря 18, пополуночи в первом часу, вашего любезнейшего племянника, а нашего всемилостивейшаго Государя, Его Императорского Величества Петра II не стало, и как мы, так и духовнаго и всякаго чина свецкие люди того ж времени за благо разсудили российский престол вручить Вашему Императорскому Величеству, а каким образом Вашему Величеству правительство иметь, тому сочинили кондиции, которыя к Вашему Величеству отправили из собрания своего с действительным тайным советником князь Василием Лукичем Долгоруким, да сенатором, тайным советником князь Михаилом Михайловичем Голицыным и з генералом маеором Леонтьевым и всепокорно просим оные собственною рукою пожаловать подписать и не умедля сюды в Москву ехать и российский престол и правительства восприять». Повелела она те кондиции пред собою прочесть. Василий Лукич зашелестел бумагою. «…такожде, по принятии короны российской, в супружество во всю мою жизнь не вступать и наследника, ни при себе, ни по себе никого не определять. Еще обещаемся, что понеже целость и благополучие всякаго государства от благих советов состоят, того ради мы ныне уже учрежденный Верховный Тайный Совет в восми персонах всегда содержать и без онаго Верховного Тайнаго Совета согласия: ни с кем войны не начинать, миру не заключать, верных наших подданных никакими новыми податями не отягощать…» Выслушав все пункты, подписала кондиции своею рукою: «По сему обещаюсь все без всякаго изъятия содержать. Анна». Было и еще одно требование, негласное, — камергера Бирона с собой в Москву не брать. Для скорого и беспрепятственного следования Анны Иоанновны и депутатов из Митавы в Москву были поставлены на всех ямских станах по тридцати подвод. Москва была оцеплена заставами, по всем трактам, на расстоянии тридцати верст от города, поставлены были по унтер-офицеру с несколькими солдатами, которые обязаны были пропускать едущих из Москвы только с паспортами, выданными от Верховного Тайного Совета. Из Ямского приказа, заведовавшего почтами, никому не велено было выдавать ни подвод, ни подорожных, вольнонаемным извозчикам строжайше запретили наниматься и было приказано проведывать, не проехал ли кто, по каким подорожным и куда, из Москвы 18 января, и буде кто проехал, то записывать, по чьим подорожным. Наставление Верховного Тайного Совета следить строго за тем, чтобы Анне Иоанновне не были сообщены кем-либо вести из Москвы помимо депутатов, соблюдалось строго. В самой первопрестольной, словно по чьему-то наущению, начиналась смута. Супротив верховников, решивших воли себе прибавить, зрел заговор. Посланный от Ягужинского с рекомендательным письмом к Анне Иоанновне Петр Сумароков успел передать просьбу графа не подписывать кондиции, верить не всему, что станут представлять князь Василий Лукич Долгорукий и другие депутаты, и заверение, что истину она узнает только по прибытии в Москву, но был схвачен в Митаве разведавшими о его тайном прибытии депутатами от верховников, арестован и срочно отправлен под надзором генерала Леонтьева в Москву. По донесению князя Василия Лукича арестовали в первопрестольной и самого Ягужинского, еще недавно «с великим желанием» просившего Долгорукого прибавить как можно воли. Злые языки говорили, Анна Иоанновна сама выдала Сумарокова, дабы верховники поверили ей. Ягужинский был близок герцогине Курляндской. Не однажды в трудную минуту ссужал ее деньгами. Выехав 29 января в девятом часу утра из Митавы, едва ли не под конвоем, Анна Иоанновна, сопровождаемая князьями В. Л. Долгоруким и М. М. Голицыным-младшим, 4 февраля, в шестом часу вечера, была уже в Новгороде. Здесь ее встретил епископ, управляющий Новгородской епархией, и вручил ей «предику» Феофана. Прокоповича (того самого, кто позже напишет пыточные вопросы для Долгоруких). На другой день Анна Иоанновна осмотрела Новгородскую святыню и, «откушав поранее, продолжала далее путь свой». 8 февраля была в Вышнем Волочке и в тот же день с поспешением выехала в Тверь… Верховники спрашивали государыню через князя В. Л. Долгорукого о разных подробностях, касающихся ее «входа»: желает ли она, чтобы похороны покойного императора были до ее входа, или совершились бы при ней, снять траур на время входа или нет, как, наконец, устроить сам вход? Гонцы с письмами к князю Долгорукому настигали его в пути, в почтовых ямах и городах, и привозили от него ответы верховникам. Погребение Петра Второго Анна Иоанновна предполагала устроить в среду, и февраля, а свой торжественный въезд в Москву в воскресенье — 15-го. 10 февраля Анна Иоанновна прибыла во Всехсвятское. Не по себе ей стало, когда, оставшись одна, вдруг вспомнила, здесь, во дворце царевны Имеретинской, племянница ее смертельно заболела. И только во Всехсвятском подумалось ей о странном стечении обстоятельств при кончине отрока-императора. Сын злосчастного царевича Алексея Петровича, ненавистника и хулителя иноземных новшеств Петра, жил, был болен и преждевременно скончался в Немецкой слободе, в доме женевца Лефорта. Пресеклась русская ветвь Петра. Оставалась ветвь Марты Самуиловны Скавронской. Ветвь нечистая, как говорили некоторые, подлая. А из русской крови, — верно, лишь дочери царя Иоанна Алексеевича имели право на престол претендовать. И потому, как ни неожиданно такая весть прозвучала, а не смогла не согласиться с ней Анна Иоанновна. Но вихрь событий не дал мрачным предчувствиям развиться, хотя и не отпускали они ее. Было еще одно более чем странное стечение обстоятельств. Знала ли Анна Иоанновна о том, судить трудно. Петр Второй скончался в то время, когда Долгорукие уже торжествовали победу, — на 19 января 1730 года назначена была свадьба императора с Екатериной Долгорукой. Именно в этот день его не стало. Но мало кто знал, что князь Василий Лукич — главное лицо в деле возведения племянницы своей на русский престол, — тонкий и опытный дипломат, еще с давних пор, со времени своего пребывания молодым человеком во Франции, сдружился с иезуитами, и аббат Жюбе нашел в нем впоследствии деятельного адепта для своей католической пропаганды в России. Князь вынашивал мысли, чуждые русским. С приходом Долгоруких к власти должно было возродиться патриаршество на Руси, но согласно воле иезуитов униатское. Патриарх-униат должен был обеспечить полное фактическое проведение унии на Руси. Разработанная предположительно сорбоннскими богословами, иезуитская затея с унией и возрождением патриаршества входила в планы возвеличения рода князей Долгоруких. «Есть сведения, — писал историк Д. Е. Михневич, — что уже была завербована группа видных православных церковников на ту же незавидную роль, которую в Литве в конце XVI века сыграли епископы, возглавлявшие Брестскую церковную унию с Ватиканом. Испанский посол в России граф Лириа был закулисной пружиной заговора, тайно представляя в этом деле интересы Ватикана». Несомненно, действия католиков не прошли незамеченными для чутких протестантов. И не потому ли (выскажем нашу догадку) малолетний император Петр II кончил жизнь именно 19 января 1730 года (ни днем раньше, ни днем позже)? Протестанты не могли позволить католикам торжествовать победу. В этой связи приглядимся еще раз повнимательнее к неожиданно появившемуся в России, в сентябре 1728 года, Джемсу (Якову) Кейту (впоследствии фельдмаршалу Пруссии и интимнейшему другу Фридриха II). «Он наиглубочайший политик, которого я знать могу», — так отзовется о нем в декабре 1744 года французский посол в Стокгольме маркиз Ланмария в письме к де ла Шетарди. Этот же Джемс Кейт в 1741 году, когда русские гренадеры будут возмущены появлением в русских войсках шведов и поднимется волнение, объявит, что расстреляет всякого русского, задевшего шведа. Он даже пошлет за священником, чтобы исповедать перед расстрелом солдат, схвативших шведов и приставивших к ним караул. Среди солдат и раньше слышались толки, что иноземцы-начальники приказывают брать в поход недостаточное количество снарядов или снаряды, не подходящие по калибру к оружию; появлению в русском лагере шведов, которые остановились у генерал-майора Ливена, вызвало явную вспышку неудовольствия у гренадеров. Напомним, Кейт появился в Москве 25 октября 1728 года, а в ноябре неожиданно умирает сестра государя — Наталия Алексеевна. Через год с небольшим Россия лишится своего государя. В феврале 1730 года Анна Иоанновна становится императрицей, а в августе, создав лейб-гвардии Измайловский полк, она назначит подполковником в нем Джемса Кейта. Зададим вновь себе вопрос: за какие заслуги этот малознакомый ей человек становится фактически командующим Измайловским лейб-гвардии полком — опорой иноверцев в России? Джемс (Яков) Кейт в 1740 г. делается провинциальным гроссмейстером для всей России, назначение свое он получил от гроссмейстера английских лож, которым тогда был брат его, Джон Кейт, граф Кинтор. Не упустим из виду сообщение, приводимое Пыпиным в книге «Русское масонство в XVIII и первой четверти XIX века»: «…о самом Кейте есть сведения, что имел какие-то связи с немецкими ложами еще до своего гроссмейстерства в России». Не по этой ли причине Карл-Густав Левенвольде, командующий вновь созданным лейб-гвардии Измайловским полком, пригласил Кейта быть своим заместителем. Не об этих ли людях писал 12 февраля 1730 года прусский посол Мардефельд в одной из депеш: «Если императрица сумеет хорошо войти в свое положение и послушается известных умных людей, то она возвратит себе в короткое время полное самодержавие…» Не к их ли голосам прислушавшись, заболевший внезапно Остерман (а заболевал он всякий раз, когда назревала тревожная обстановка при дворе), обложенный подушками и натертый разными мазями, руководил в это время движением, направленным как против верховников, так и против участников шляхетских проектов. Он усиленно распространял слухи о своем недомогании, но верховники знали о его деятельной переписке с руководителями оппозиции и с самой государыней. Не с его ли подачи противники верховников вдруг потребовали восстановления сената? Словно кто-то невидимый дело вершил, это Анна Иоанновна чувствовала. Как ни зорок был князь Василий Лукич, не спускавший глаз с нее и не подпускавший к ней лиц посторонних (вход в апартаменты был строго воспрещен всем предполагаемым противникам), но не могло ему в голову прийти, что женщины придворные обведут его вокруг пальца. Занятый своею мыслью (Василий Лукич мечтал отстранить от государыни Бирона и занять его место), он недостаточно наблюдал за ними, но именно через родных сестер, Екатерину и Прасковью, через двоюродную сестру Головкину, через любовницу Рейнгольда Левенвольде Наталью Лопухину, через жен Остермана и Ягужинского Анна Иоанновна сообщалась с внешним миром и получала оттуда советы и внушения. Знала, в первопрестольной знатнейшие из шляхетства, возбужденные не на шутку, сноситься и советоваться стали, как бы вопреки верховникам стать и хитрое их строение разрушить; и для того по разным домам ночною порою собирались. Феофан Прокопович с теми людьми знался, чрез него о планах их уведомлена была государыня. А по Москве усиленно распространялись обвинения, словесные и письменные, против Долгоруких и Голицыных. А ведь именно князь Дмитрий Михайлович Голицын (с подачи, правда, князя Василия Лукича) и предложил кандидатуру Курляндской герцогини на русский престол. Любопытно привести здесь рассказ Вильбоа о том, как встретились в Березове, в изгнании, дети Александра Даниловича Меншикова, отъезжающие в столицу, и доставленный сюда князь Алексей Григорьевич Долгорукий. По утверждению Вильбоа, как-то, возвращаясь из церкви, дочь Меншикова остановлена была незнакомцем, высунувшимся из окна тюремного дома и назвавшим ее по имени. «Кто ты?» — спросила она. «Я князь Долгорукий!» — отвечал тот. «В самом деле, мне кажется, что ты Долгорукий. Давно ли, каким преступлением против Бога и царя увлечен ты сюда?» — произнесла изумленная Александра Меншикова. «Не говори о царе, — заметил Долгорукий, — он скончался через неделю после обручения с моей дочерью… Трон его заняла принцесса, которой мы предложили его вопреки прав законной наследницы потому только, что не знали ее характера и из-за нее думали править государством. Как жестоко обманулись мы! Едва она приняла власть, дела наши причтены были нам в преступление, и мы посланы умереть в здешней пустыне!.. Но я… надеюсь еще дожить до того, что увижу здесь врагов моих, погубивших по злобе своей меня и мое семейство!» Мысль удалить верховников шла своим путем, и Анна Иоанновна не противилась ей. Известия государыня получала таким образом: каждый день приносили к ней младенца, сына Бирона, которого она отменно любила; ему клали за пазуху записки, и Анна Иоанновна, унося младенца на руках в свою спальню, прочитывала их. Когда дело приведено было уже к окончанию, Феофан Прокопович, в знак усердия, поднес государыне часы столовые. Она отказывалась принимать, но он убедил ее принять их. Позже, взяв сына Бирона и унеся его в спальню, достала она завернутую в пеленку записку и узнала, в тех часах, под доскою, положен план ее действиям. Ему согласно и свершила она, 25 февраля 1730 года, неожиданное для верховников действие: в Кремлевском дворце, при стечении генералов, сенаторов и знати, разорвала кондиции и приняла самодержавие. На другой же день после восстановления императорской власти Остерман мгновенно поправился. Ноги его, коим подагра мешала двигаться, носили его быстро и легко; рука, бывшая не в силах поднять перо, дабы подписать кондиции, подготовленные верховниками, теперь крепко пожимала руки новых любимцев. Скорому прибытию в Москву Бирона он был рад несказуемо. Выпив утренний кофе, государыня, дабы вконец развеять мрачные мысли и тревожные чувства, начала разбирать свои драгоценности, забылась, веселое расположение духа вернулось к ней, и она готова была принять министров, просмотреть и подписать бумаги. Весело звонил колокольчик, вызывая камер-пажа. В окно заглядывало солнце, радуя глаз. Чувствовалось, еще немного, и долгая зима канет в Лету. Побегут, поблескивая, ручьи, осядет снег, загалдят грачи… — Ваше величество, — прервал ее мысли голос камер-пажа. Она обернулась. Обрадовалась, увидев на вошедшем новый кафтан. — Зови-ка, кто там, в зале, — приказала она и направилась в кабинет. Среди поданных бумаг одним из первых подписала приготовленный с вечеру указ о пожаловании дворцового комнатного истопника Милютина в российские дворяне. Взялась за другие бумаги. Внимательно прочитала именной указ с приложением копии Высочайше учрежденного 2 марта 1740 года росписания о назначении в сенат новых членов и о распределении в разные места генералов и прочих чинов; в приложенном у сего росписания значилось следующее: полные генералы Салтыков и Ушаков (верные Бирону) — оставляются при прежних своих местах, Левашов — в отставку, Кейт — при армии на Украине, в малороссийских полках и по Днепру… «Радеет Эрнст-Иоганн за Кейта. Жди, матушка, событий», — подумалось государыне. Она-то знала, как мечтал об этом месте фельдмаршал Миних. Не раз сказывали ей, что мечтает он о титуле герцога украинского, на что однажды она ответила так: «Господин Миних еще очень скромен: я всегда думала, что он будет просить у меня титула великого князя московского». >VII 3 июля 1740 года маркиз де ла Шетарди в очередной депеше, отправляемой в Версаль, писал: «Генерал Кейт готовится к отъезду в Украину, где он будет начальствовать. Ему дали назначение, которое лестно для него и упрочивает ему положение доверенное и в то же время блистательное: он будет начальствовать над казаками… в его распоряжении и под начальством будет более 170 тысяч человек». Кейт направлялся в Малороссию с правами гетмана. Бирон этим убивал двух зайцев: лишал Миниха возможности привязать к себе казаков (Эрнст-Иоганн не без оснований подозревал у Миниха зреющие мысли о приготовлении издалека средств к провозглашению себя гетманом) и поручал место человеку доверенному. Французский посол не мог не подметить обострившегося тайного волнения, возбужденного всеобщим недовольством русских против владычества иноземцев. Впрочем, по его наблюдениям, Бирон был уверен в преданности гвардии. Действительно, Преображенским полком хотя и командовал Миних, но помощником у него был майор Альбрехт — креатура и шпион Бирона; Семеновский полк находился под начальством генерала Ушакова, весьма преданного Бирону, Измайловским полком командовал Густав Бирон, а конногвардейским — сын Эрнста-Иоганна Петр (за малостью лет его обязанности полкового командира исполнял курляндец Ливен). В одном просчитался герцог Курляндский: сменив значительно состав гвардии, обновив его за счет молодых рекрутов, оторванных от земли, он оставил их наедине со старыми гвардейцами, что не замедлило сказаться на возникновении волнений и в гвардии, ибо старые солдаты были весьма обеспокоены засильем немцев, и национальная гордость не позволяла им соглашаться с владычеством иноверцев. Кроме того, обманутые в своих требованиях дворяне (при восшествии на престол Анны Иоанновны Остерман обещал шляхетству воссоздание Сената, но, едва власть утвердилась, вместо Сената образован был кабинет министров и появился Бирон) также таили давнее зло на немцев. В Европе происходили важные перемены. После кончины короля прусского к власти пришел его сын Фридрих. Шведы прощупывали вероятие возбуждения войны с Россией. Петербургский двор отзывал из Европы умнейшего Алексея Бестужева — креатуру Бирона. Его прочили на место бесславно погибшего Артемия Волынского. В Данию же отправляли Корфа, чрез посредство которого маркиз де ла Шетарди готовился получить сведения, очень полезные для службы короля. В Петербурге не затихали разговоры о казни Волынского. Говаривали, Анна Иоанновна ни за что не хотела подписывать смертного приговора. Два дня возобновлялись довольно бурные сцены между нею и герцогом. Государыня плакала. Бирон повторил угрозу уехать — она уступила. Волынский, будучи в фаворе у государыни, вздумал удалить герцога от трона. 27 июня 1740 года ему отрубили голову, предварительно отрезав язык и отрубив правую руку. Еще одно немаловажное событие побуждало разговоры в Петербурге: принцесса Анна Леопольдовна была на сносях. Ждали наследника. Петербург в царствование Анны Иоанновны представлял одни противоположности — из великолепного квартала человек вдруг переходил в дикий и сырой лес; рядом с огромными палатами и роскошными садами стояли развалины, деревянные избы или пустыри; но всего поразительнее для маркиза де ла Шетарди было то, что через несколько месяцев он не узнавал этих мест: вдруг исчезали целые ряды деревянных домов и вместо них появлялись дома каменные, хотя еще не оконченные, но уже населенные. Как-то Зум сказал маркизу: — Здесь совсем нет общества, и не столько по недостатку людей, сколько по недостатку общительности. Нелегко определить: нужно ли искать причину отсутствия общительности единственно только в характере и нравах нации, еще жестоких и грубых, или этому содействует до некоторой степени и характер правительства. Я склоняюсь к убеждению, что наиболее действует последняя причина. Немцы, казалось, парализовали волю русских. Тех же, кто выказывал сопротивление, казнили, как Волынского, или же сажали на кол. Воры рыскали по городу, свершая грабежи и убийства. Казни становились столь привычным делом, что уже не возбуждали ничьего внимания, и часто заплечные мастера клали кого-нибудь на колесо или отрубали чью-нибудь голову в присутствии двух-трех нищих старушонок да нескольких зевак-мальчишек. В царствование Анны Иоанновны одних знатных и богатых людей было лишено чести, достоинств, имений и жизни и сослано в ссылку более двадцати тысяч человек. Мудрено ли, что русские ждали перемен, а перемены всегда связывались с наследниками. 1740 года 12 августа в Петербурге произошло событие, имевшее значение для всего государства. В этот день, в начале пятого часа пополудни, племянница императрицы Анны Иоанновны, Анна Леопольдовна, бывшая в замужестве за Антоном-Ульрихом, герцогом Брауншвейг-Люнебургским, разрешилась от бремени сыном, названным при крещении Иоанном. Императрица, любившая племянницу, более всех была обрадована этим событием, оно соответствовало ее желаниям передать скипетр в потомство Анны Леопольдовны, помимо цесаревны Елизаветы Петровны. Рождение принца Иоанна праздновалось при дворе с особенным торжеством. Празднование продолжалось несколько дней. В записной книге о придворных торжествах 1740 года под 12-м числом августа читаем: «День рождения Ея Императорского Величества внука, благоверного государя принца Иоанна. По полудни в начале 5-го часу, тогда по данному сигналу имелась поздравительная пальба с обеих крепостей и во время той пальбы знатнейшие и придворные обоего пола съезжались ко двору в покои государыни принцессы с поздравлением». 13 августа «для нынешней всенародной радости», как в Сенате, так и во всех местах, присутствия не было. Маркиз де ла Шетарди в числе первых принес поздравления государыне и отцу новорожденного. Анна Иоанновна была в восторге, сама воспринимала младенца от купели, сама пестовала его. Через два месяца по возвращении из Петергофа государыня почувствовала недомогание, стала жаловаться на бессонницу. Здоровье внезапно начало расстраиваться, слабеть. В конце сентября у нее явились припадки подагры, потом кровохарканье и сильная боль в почках. Медики замечали при том сильную испарину и не предсказывали ничего хорошего. В один из дней случилось невероятное, о чем долго будут пересказывать внукам деды и бабушки, слышавшие сами о том от очевидцев. Вот как о том записала графиня А. Д. Блудова: «Это было во дворце на Фонтанке у Аничкина моста, в покоях митрополита московского. Караул стоял в комнате подле тронной залы; часовой был у открытых дверей. Императрица уже удалилась во внутренние покои, говоря словами гоф-курьерских записок. Все стихло; было уже за полночь, и офицер уселся, чтобы вздремнуть. Вдруг часовой зовет на караул, солдаты вскочили на ноги, офицер вынул шпагу, чтобы отдать честь. Он видит, что императрица Анна Иоанновна ходит по тронной зале взад и вперед, склоня задумчиво голову, закинув назад руки, не обращая внимания ни на кого. Часовой стоит как вкопанный, рука на прикладе, весь взвод стоит в ожидании; но что-то необычайное в лице императрицы, и эта странность ночной прогулки по тронной зале начинает их всех смущать. Офицер, видя, что она решительно не собирается идти дальше залы, и не смея слишком приблизиться к дверям, решается наконец пройти другим ходом в дежурную женскую и спросить, не знают ли намерения императрицы. Тут он встречает Бирона и рапортует ему, что случилось. — Не может быть, — говорит герцог, — я сейчас от императрицы, она ушла в спальню, ложиться. Взгляните сами: она в тронной зале. Бирон идет и тоже видит ее. — Это какая-нибудь интрига, обман, какой-нибудь заговор, чтобы подействовать на солдат! — вскричал он, кинулся к императрице и уговорил ее выйти, чтобы на глазах караула изобличить какую-то самозванку, какую-то женщину, пользующуюся некоторым сходством с ней, чтобы морочить людей, вероятно, с дурным намерением; императрица решилась выйти, как была в пудермантеле; Бирон пошел с нею. Они увидали женщину, поразительно похожую на нее, которая нимало не смутилась. — Дерзкая! — вскричал Бирон и вызвал весь караул. Молодой офицер, товарищ моего деда, своими глазами увидел две Анны Иоанновны, из которых настоящую, живую, можно было отличить от другой только по наряду, и потому что она взошла с Бироном из другой двери. Императрица, постояв минуту в удивлении, выступила вперед, пошла к этой женщине и спросила: — Кто ты, зачем ты пришла? Не отвечая ни слова, та стала пятиться, не сводя глаз с императрицы, отступая в направлении к трону, и, наконец, все-таки лицом к императрице, стала подниматься, пятившись, на ступеньки под балдахином. — Это дерзкая обманщица! Вот императрица! Она приказывает вам, стреляйте в эту женщину! — сказал Бирон взводу. Изумленный, растерявшийся офицер скомандовал, солдаты прицелились. Женщина, стоявшая на ступенях у самого трона, обратила глаза еще раз на императрицу и исчезла. Анна Иоанновна повернулась к Бирону, сказала: — Это моя смерть! Затем поклонилась остолбеневшим солдатам и ушла к себе». 6 октября 1740 года, когда государыня села обедать с Бироном и его женою, она внезапно почувствовала дурноту и была без памяти отнесена на постель. Все пришли в смятение. К августейшей больной поспешили родные. Недуг быстро усиливался. Первый медик Фишер сказал Бирону: это дурной признак, и если болезнь далее будет так усиливаться, то надобно опасаться, что она скоро повергнет всю Европу в траур. Антоних Рибейро Санхец, придворный врач (португалец), считал болезнь ничтожною. (Любопытно, замечает историк П. Пекарский, когда Бирона потом арестовали и судили, то придирчивые обвинители его вменяли ему в вину кончину императрицы Анны: «Вы же показали, — говорили они, — что о здравии ее императорского величества попечение имели, а о каменной болезни до последней скорби не знали, и от архиатера и прочих докторов не слыхали. И в том явная неправда, ибо до кончины ее величества за два года, а потом и за год, как вы сами же показали, о опасной болезни, что в урине такая же кровь, как и при последней болезни оказалась, видели и случившиеся припадки в те годы видели; а о пользовании старания не имели и для совета докторов не призывали, но вместо того к повреждению здравия завели такие забавы, которые при начатии такой болезни весьма были вредны; и привели ее величество в манеж и в прочих местах верхом ездить в самые несносные дни, и что вы знали о ненадежном здравии за четыре месяца, как французский посол ко двору своему писал»… Также Бирона допрашивали: «Под каким сомнением у вас находился доктор португальский, что его без архиатера Фишера ко двору его императорского величества допустить не хотели?» Напомним, Бирону ставили в вину и то, что «супруга его накануне преставления ея императорского величества к одной из первейших комнатных служительниц пришла и оной, яко о радостной какой ведомости, что жизнь ея величества продолжаться не может, будто объявить не постыдилась…» Анна Леопольдовна входила к тетке без доклада. Елизавете Петровне государыня дважды по докладу отказывала в посещении. А дозволив, наконец, больше как на несколько минут при себе держать не стала. Не упустим из виду следующего, именно в это время Бирон, желая удовлетворить желания графини де Мальи, отправляет во Францию персидские и китайские материи, а также несколько мехов. Ему важно расположение к нему французского двора. В ту же пору маркиз де ла Шетарди, лишь заигрывавший в политическом смысле с Елизаветой Петровной, но не шедший на прямую интригу в ее пользу (Елизавета была бедна, кардинал Флери скуп), обстоятельствами вынужден попринажать пружину: мешкать было нельзя, в случае кончины Анны Иоанновны дать утвердиться на престоле Брауншвейгской династии значило надолго отказаться от мысли привлечь к себе Россию. Есть сведения, что Шетарди «рассчитывал купить Бирона, надеясь уговорить свое правительство дать необходимые для этого средства, тем более что содействие Бирона таксировалось довольно дешево, и тогда можно было обойтись и без Елизаветы Петровны». Правда, он же, едва узнав об одном из вариантов готовящегося регентства, сообщал 14 октября 1740 года в Версаль: «Впрочем, этот совет, составленный из лиц, которые не имеют права уничтожить прав принцессы Елизаветы, может подать повод к смутам. Они могут быть опасны, если посоветовать принцессе, чтобы она вовремя возвысила голос и настоятельно требовала принять участие в правлении». Внимательно изучив манифест о престолонаследии, составленный Остерманом, посол пришел к мысли, что на русский престол призвано потомство не от Анны Леопольдовны, а от мужа ее. Действительно, в манифесте императрицы от 5 октября 1740 года было сказано, что дети, рожденные от брака принцессы Анны с принцем Брауншвейгским, имеют наследовать престол в случае смерти принца Ивана; но случай смерти принца Брауншвейгского прежде, чем от него будут наследники, не был оговорен. С чьей-то подачи, вероятно, Остерман в данном случае лукаво подыгрывал брауншвейгской династии и императору австрийскому. При дворе поторопились объявить наследником престола двухмесячного Иоанна и учинили ему присягу. («Признаюсь, никогда так не дрожала рука, как при подписании присяги», — призналась позже Анна Иоанновна Бирону.) Бирон, желая регентства, лихорадочно собирал партию, подсказал князю Черкасскому и Бестужеву предложить желаемое императрице, вырвал согласие у Миниха, опасавшегося мщения герцога в случае выздоровления государыни, и послал всех троих к Остерману (приступ подагры вновь приковал того к постели), тот, разумеется, не счел удобным одиноко противоречить всем. Государыня страдала. Бирон кинулся к ногам ее, не скрывая вовсе опасности, в которой она находилась. Напомнил ей о пожертвовании собою для нее, дал почувствовать, что оно распространится на все его семейство, если она не протянет ему руку помощи; что, мало уверенный в своей судьбе, он не может обеспечить ее только продолжением к нему доверенности, которою он был всегда удостаиваем, и что это может сделаться единственно при назначении его регентом, распорядителем империи на время малолетства Иоанна Антоновича. Причины, которыми императрица хотела сначала подкрепить отказ, были опровергнуты и уничтожены нежностью, которою, умел он возбудить. Бирон томил государыню мольбами отдать ему регентство. Остермана несколько раз приносили в креслах к постели государыни с тою же просьбою. Долго не соглашалась вновь Анна Иоанновна, но наконец согласилась и подписала акт о регентстве, пророчески сказав Бирону: «Сожалею о тебе, герцог, ты стремишься к своей погибели». В один из дней, быв на короткое время во дворце, чтобы осведомиться о здоровье государыни, маркиз де ла Шетарди увидел на лице каждого из придворных горесть. Не упустил он из виду и замечания русских, что герцог Курляндский унизил их государыню в глазах целой Европы и что он покрывает ее вечным стыдом, который она уносит с собою в могилу. 17 октября, вечером, по собственному повелению болящей введены были в опочивальню придворные священники с певчими и совершена отходная молитва. Началась агония. Государыня перестала узнавать окружающих. Говорили, на лице ее был написан страх. Будто бы казнь Волынского и прежние прегрешения не давали ей умереть спокойно. — Прощай, фельдмаршал! — произнесла она вдруг, остановив полупогасший взор на Минихе. — Прощайте! — повторила она всем, не узнавая более никого, и глаза ее закрылись навсегда. Все смолкло, все приникло. Бирон царствовал. Возвращаясь из дворца по темным спящим улицам, занесенным снегом, по которым гулял злой ветер, маркиз размышлял о герцоге. «Давая полный разгул своему честолюбию, он, по-видимому, быстро приближается к своей погибели: все не может существовать при помощи силы, а между тем насилие проявляется, как ни рассматривать все происходящее ныне», — думалось ему. Карета свернула к Неве и на какое-то время мелькнувший впереди монастырский возок привлек внимание маркиза. >VIII — То и скажу тебе, отец Василий, не о частных бедствиях речь, не о материальных лишениях: дух народный страдает. Иго с Запада — более тяжелое, нежели прежнее иго с Востока, иго татарское. В истории константинопольской церкви, после турецкого завоевания, не найти ни одного периода такого разгрома церкви и такой бесцеремонности в отношении церковного имущества, кои на Руси случились. Государь наш, Петр Алексеевич, испытав влияние протестантов, упразднил патриаршество. Государство перестало быть органом церкви, и на духовно едином русском организме, как наросты злокачественные, вырастать начали извне привитые протестантского, иудейского и иезуитского характера секты, — архимандрит замолчал. Давняя мысль, вновь встревожившая, заняла его, и он весь ушел в раздумья. — С Петра, с Петра Алексеевича началось духовное дробление народа, — произнес он вдруг. Некоторое время ехали молча. Духовник государыни, друг юности архимандрита, протоиерей отец Василий, тронул его руку. — Вспомнился мне, отче, схимник Алексий. Как-то навестила его государыня в пустыни, с митрополитом Николаем. Алексий, при входе их, пал пред распятьем, пропел тропарь и говорит гостье: «Государыня, молись!» Положила она три поклона, а как прочел он отпуст и осенил ее крестом, присела она вслед за митрополитом на скамью и повела с ним тихий разговор. Схимника рядом посадила. Посадила, а потом, между прочим, спрашивает митрополита: «Все ли здесь его имущество? Где спит он? Не вижу я его постели?» — «Спит он, — отвечает митрополит, — на том же полу, пред самым распятием, пред которым и молится». Схимник тут и скажи: «Нет, государыня, и у меня есть постель. Пойдем, я покажу тебе ее». И ведет государыню за перегородку к своей келье. А там, на столе, гроб черный стоит. В гробу схима, свечи лежат, ладан — все для погребения. «Смотри, — говорит он ей, — вот постель моя и не моя только, а постель всех нас. В ней мы, государыня, ляжем и будем спать долго». А как она отошла от гроба, то и говорит ей Алексий: «Государыня, я человек старый и много видел на свете: благоволи выслушать мои слова. До недавнего времени на Руси нравы были чище, народ набожнее, а теперь, будто после чумы, нравы портиться начали. Ты — государыня наша и должна бдеть за нравами. Ты — дочь православной церкви и должна любить и охранять ее. Так хочет Господь Бог наш». — Из сердца исходят злые помыслы, из сердца человеческого, — отозвался архимандрит. — Несчастья наши начались с того, что удалились мы от церкви. Пить грех стали, не захотели пить от воды живой. Огонь кострища за окном привлек его внимание. Возок качнулся на ухабе, и раз, и другой, тряхнув седоков, и выровнялась дорога. Выглянул месяц из-за туч и осветил густой лес, одинокую дорогу. Лошади мчали к обители. — Вспомнилось мне, — произнес архимандрит тихо, — как, очутившись на родине Лютера в Виттенберге пред его статуей, Петр I заявил: «Сей муж подлинно заслужил это. Он для величайшей пользы своего государя и многих князей, кои были поумнее прочих, на папу и на все его воинство столь мужественно наступал». Ведомо ли было государю, что августинский монах и богослов из Саксонии Мартин Лютер был далеко не главным реформатором. В тени действовали более опасные люди. Ближайший друг и советник Лютера, Меланхтон, видел идеал не в Христе, а в Моисее. Его подпись стоит под «Кельнской хартией» тысяча пятьсот тридцать пятого года, из коей явствует, с начала четырнадцатого века в Европе действует разветвленная тайная организация с мистической доктриной, сочетающей вавилонское манихейство — эту ересь третьего века — с Каббалой. А целью ее было разложение христианской религии и основанной на ней государственности. Лютер полагал, реформаторская церковь будет способствовать обращению сторонников Ветхого Завета в «улучшенное» им христианство, а кончилось тем, что приехали к нему в Виттенберг, где он был ректором университета, три иудея и, высказав удовлетворение тем, что христиане теперь столь усиленно питаются иудейскою мудростью, выразили надежду, что в результате реформации все христиане перейдут в иудаизм. Лошади вдруг замедлили бег, перешли на шаг. Возок спускался в лощину. — Сколько за два столетия развязано было реформацией ересей, войн. Христиане уничтожали друг друга. Внутренняя духовная раздвоенность сразит не одно государство в Европе, не одного монарха. — В мысли мои заглянули, отче, — отозвался протоиерей. — Думается мне, реформации и так называемое возрождение подорвали авторитет церкви и заложили в умах сомнения в необходимости религиозного обоснования светской власти. — Удивительно ли, что Русь особо ожесточенным нападениям темных сил подверглась. Самозванства, интервенции, ереси «церкви лукавнующих», как назвал ее пророк Давид. Человеческая природа, поврежденная грехом, в особых обстоятельствах более склонна ко злу бывает, чем к добру, к соблазнам более, нежели к свидетельству истины. Великий раскол у нас между царской и патриаршей властью — свидетельство тому. Пока Патриаршество сохранялось — сохранялась и цельность Руси. Государь Петр-Алексеевич поддался обману. Фавор стал вершить дела в государстве. А за фаворитами, на поверку, интересы Европы проглядывают. Послушай меня, отец Василий, скажу одно тебе: будущее мне видится отчетливо в России. Не Бирон править станет. Бирон скоро сгинет. Он возвысился лишь на время. Он — фаворит, и его время кончилось со смертью государыни. Теперь Польша навостряет Линара — в фавориты Анне Леопольдовне. Саксония с Польшей свои интересы блюсти хочет. Оттуда ветры дуют. А там взрастет Иоанн Антонович, и, будь уверен, сыщется ему фаворитка. Так-то на Руси станется. Такова доля ее. Фаворитизм — явление политическое. Впрочем, — помолчал он и добавил, — все зависеть будет от расстановки сил в Европе. Не удивлюсь, ежели ход событий нарушится и Елизавета Петровна, цесаревна, на троне окажется. Кому-то и ее фигура может понадобиться. Возок долго, медленно поднимался в гору, и наконец, выбравшись на ровное место, лошади стали. Послышались голоса кучера и монаха, отворявшего ворота. — Приехали, — сказал архимандрит. Возок миновал ворота и остановился у крыльца деревянного дома — резиденции архимандрита. — Уж ноне день тяжелый, а завтра… — вздохнул архимандрит, открывая дверцу и ступая на землю. — Спаси нас, Господи, — отозвался спутник. >IX Мертвая тишина царила в Петербурге, недавно так веселом и шумном. Утром 18 октября (снег валил всю ночь, и все замело окрест) Измайловский полк присягнул преемнику государыни, Всероссийскому Императору Иоанну Антоновичу. По приказу Густава Бирона на улицах выставлены были ротные пикеты. В одиннадцатом часу, вслед за объявлением в Летнем дворце вице-канцлером Остерманом о кончине Анны Иоанновны и о восприятии престола внуком ее Иоанном Третьим, в придворной церкви, в присутствии высочайших особ, министрами, членами Синода, Сенатом и генералитетом принесена была присяга новому императору, а затем архиереями, вместе с архимандритами совершена по усопшей торжественная панихида. В той же придворной церкви принял от всех присягу и поздравление и Бирон. (Через несколько лет, в мемуарах своих, он запамятует об этом. «Что касается до меня, — напишет он, — больного и проникнутого скорбью, я затворился у себя, вынес ночью жестокий болезненный припадок и поэтому не выходил из моих комнат всю субботу. Следовательно, я не принимал ни малейшего участия ни в чем, тогда происходившем». Регент слукавит. Известно, во время чтения князем Трубецким завещания Анны Иоанновны «больной и проникнутый скорбью» герцог, увидев, что принц Антон-Ульрих стоял неподвижно за стулом Анны Леопольдовны, в отдалении ото всех, подошел к нему и язвительно спросил: — Не желаете ли, ваше высочество, выслушать последнюю волю покойной императрицы? Вместо ответа отец младенца-императора молча отошел к толпе, окружавшей чтеца.) В присутствии многих высших сановников Анна Леопольдовна благодарила Бирона за согласие принять на себя такую тяжкую заботу, как правление государством, и обещала ему честь дружбы своей и своего супруга. Она была весьма благосклонна к нему. И это все отметили. — Не уклоняясь от исполнения моих обязанностей к вам обоим, — отвечал регент, — я прошу ваши высочества, в случае получения вами каких-нибудь донесений, которые могли бы посягать на добрые наши отношения, не удостоивать того ни малейшим вниманием, но, для разъяснения истины, объявлять мне доносителей. Со своей стороны обязываюсь действовать точно так же. При всех сановниках регент и родители Иоанна Антоновича укрепились на то взаимным словом. Ложность отношений чувствовали все, и напряженность распространялась во дворце, захватывая каждого. Об Анне Леопольдовне и ее супруге маркиз де ла Шетарди имел следующие сведения. В 1732 году генерал-адъютант Левенвольде был отправлен в Европу для выбора жениха принцессе Анне Леопольдовне. Посетив германские дворы, Левенвольде остановил взор свой на принце Антоне Бевернском. (Тому способствовала немалая сумма, выделенная русскому посланнику австрийским двором.) Решено было в Петербурге пригласить принца в Россию, дать ему чин кирасирского полковника и назначить приличное содержание. Левенвольде, по высочайшему повелению, сообщил о том родным принца. Родные не замедлили прислать избранника в Россию. Явившись при дворе, принц Антон имел несчастие не понравиться Анне Иоанновне, очень недовольной выбором Левенвольде. Но промах был сделан, исправить его, без огорчения себя или других, не оказывалось возможности. Принцу дали полк. Отношения между молодыми людьми не складывались. (Жена английского посланника леди Рондо в одном из писем, 12 июня 1739 года, писала: «Его воспитывали вместе с принцессою Анною, чем надеялись поселить в них взаимную привязанность, но это, кажется, произвело совершенно противное действие, потому что она ему оказывает более, чем ненависть — презрение».) Саксонский полковник Нейбауер в частной беседе с маркизом де ла Шетарди поведал, когда принцессе предложено было, желает ли она идти замуж за принца Антона-Ульриха, она тотчас же отвечала, что охотнее положит голову на плаху, чем пойдет за принца Бевернского. Этою минутою воспользовался Бирон: жене камергера Чернышева, бывшей тогда в чрезвычайной доверенности у принцессы, внушили похлопотать в пользу принца Петра, старшего сына Бирона. Думали, это будет самый удобный к тому случай, потому что принцесса, в неведении дальнейших видов, которые имели на нее, видимо, была огорчена и убита. Однако ошиблись в расчете, и вышло то, чего никак не ожидали. Принцесса и прежде, и теперь питала закоренелую ненависть к Бирону и его семейству и выказала себя изумленною и раздраженною от «неприличного предложения» Чернышевой. Чтобы лишить возможности внушить императрице что-нибудь другое, она сделала над собой величайшее усилие и объявила, что, еще раз посоветовавшись с собою, готова к послушанию и желает выйти за принца Бевернского. (Вряд ли знал маркиз о любопытных по этому предмету показаниях Волынского в производившемся о нем деле: «Как ея высочество была сговорена за герцога Брауншвейгского, то он, Волынский, пришедши к ней и видя ее в печали, спрашивал о причине тому. Принцесса отвечала: «Вы, министры проклятые, на это привели, что теперь за того иду, за кого прежде не думала, а все вы для своих интересов привели». Волынский утверждал, что ни он, ни Черкасский ничего о том не знают, а разве Остерман, и спросил: «Чем ее высочество недовольна?» Принцесса отвечала: «Тем, что принц весьма тих и в поступках не смел».) Действительно, принц был добрый малый — и только. Его доброму сердцу явно не хватало ума и энергии. Получил маркиз де ла Шетарди и негласную информацию: не Остерман в конечном деле решил дело (вице-канцлер стоял за брак Анны Леопольдовны с Антоном-Ульрихом, — племянником императрицы австрийской), а графиня Головкина. В России брак между двоюродными считался недопустимым. Петр же Бирон (так говаривали); был сыном Анны Иоанновны и, следовательно, доводился двоюродным братом принцессе. Головкина сумела воспользоваться этим обстоятельством и с необычайным тактом провела все дело. Анна Леопольдовна уступила настояниям тетки. Но не могла перебороть себя и была весьма холодна к жениху. Всю ночь после свадьбы она провела одна, в Летнем саду. Анне Иоанновне пришлось прибегнуть к действиям неординарным: фрейлины видели в полуотворенную дверь, как государыня била по щекам свою племянницу. Бирон беззастенчиво, не раз и не два говорил прямо в лицо молодому супругу, что жена его до замужества сознавалась, что охотнее положит голову на плаху, чем пойдет за него. Эрнста-Иоганна прямо-таки взбесило требование венского двора о праве Антона-Ульриха заседать в кабинете и военной коллегии. Около этого времени Пецольд, секретарь саксонского посольства, случайно встретил Бирона в Летнем саду, и тот дал свободу раздражению своего вспыльчивого характера. — Венский двор считает себя здесь, как дома, и думает управлять делами в Петербурге, но он сильно ошибается! — говорил герцог Курляндский. — Если же в Вене такого мнения, что у герцога Брауншвейгского прекрасные способности, то я готов без труда уговорить императрицу, чтобы принца совсем передать венскому двору и послать его туда, когда там настоит надобность в подобных мудрых министрах. Каждому известен герцог Антон-Ульрих как человек посредственного ума, и если его дали в мужья принцессе Анне, то при этом не имели и не могли иметь другого намерения, кроме того, чтобы производить на свет детей; но и на это он не настолько умен. Надобно только желать, чтобы дети, которые могут, пожалуй, от него родиться, были похожи не на него, а на его мать. Не будучи к кому-либо расположен, Бирон держал себя с ним высокомерно. Как гласит предание, даже будучи узником в Пелыме, свергнутый регент внушал страх местному начальству — воевода, встречаясь с ним на улице, разговаривал, сняв шапку, а в доме его не решался сесть без приглашения. Немудрено: при подобных взаимоотношениях достаточно было небольшой вспышки, чтобы многое в мгновение изменилось при дворе. Французский посол знал, не один он пристально следит за развивающимися событиями. В воскресенье, 19 октября, младенца-императора с большим торжеством перевезли в Зимний дворец. Шествие открывал эскадрон гвардии. Следом шел регент. За ним несли кресло, в котором восседала кормилица с ребенком на руках. Анна Леопольдовна ехала в парадной карете с Юлианой Менгден. (Юлиана входила в фавор, и сведения о ней собирались особенно тщательно. Маркизу известно было, она — дочь лифляндского ланд-маршала Густава Магнуса Менгдена от брака его с Доротеею-Софиею фон Розен, родилась в мае 1719 года. Когда именно поступила в придворный штат, достоверно установить не удавалось, но чрезвычайная привязанность к ней Анны Леопольдовны заставляла предполагать, не была ли Юлиана совоспитанницею принцессы и товарищем ее детских игр, а потом невеселой молодости. Они бывали неразлучны, и об этом много судили в дипломатическом корпусе. Уверяли, фаворитка запрещала Антону-Ульриху входить в спальню жены. Маркиз Ботта приписывал склонность принцессы к Юлии тому, что последняя — женоложница со всеми необходимыми для того качествами. — Это черная клевета! — возмущался Мардефельд. — Юлия никогда такой не была: покойная императрица из-за таких обвинений повелела тщательно освидетельствовать эту девушку, и донесение комиссии было благоприятно для нее. Впрочем, слухи не угасали.) Все отправились в Зимний дворец и поздравляли регента, целуя у него руку или полу мантии. Он заливался слезами и не мог произнести ни слова. «Спокойствие полное, так сказать, ни одна кошка не шелохнется», — сообщал в депеше Мардефельд о событиях воскресного дня. Ему вторил английский министр Финч, сменивший Рондо. «Гусарский полк, проезжая по Гайд-парку, возбуждает больше шума, чем эта перемена правительства». Для распоряжений относительно погребения императрицы Анны Иоанновны учреждена была Комиссия, носившая название «Печальной». Тело императрицы находилось в опочивальне. Для усопшей приготовили одежду: «шлафор» серебряной парчи, «робу» из той же парчи, украшенную белыми лентами, башмачки и бархатное «одеяло». 19 октября в придворной церкви совершена была заупокойная литургия и панихида членом Синода епископом псковским и архимандритом Александро-Невской лавры Стефаном. Сенат назначил регенту пятьсот тысяч рублей в год и постановил именовать его высочеством. Впрочем, этот титул дали и Антону-Ульриху. Бирон начал милостями, отменяя приговоры о смертных казнях, смягчая наказания. Призвал обратно ко двору князя Черкасского. Он искал популярности. Были уменьшены подати, последовал манифест о строгом соблюдении законов. Приказано было в зимнее время часовым давать шубы, «ибо в морозное время они без шубы претерпевают великую нужду». Памятуя, как упрекали его в роскоши и расточительстве, Бирон запретил носить материи дороже 4 рублей за аршин. Но тревога не оставляла его. В Петербург были призваны шесть пехотных батальонов и несколько драгун. «Семнадцать лет деспотизма и девятимесячный ребенок, который может умереть кстати, чтобы уступить престол регенту!» — писал в очередной депеше Мардефельд. Маркиз де ла Шетарди делал свои выводы. «Вследствие опьянения, которому — я не буду тому удивляться — он предается, у него может явиться намерение ухаживать за дочерью Петра Первого» — к такой мысли пришел он. Посол быстро понял: Бирон таит намерение принудить принца и принцессу Брауншвейгских оставить Россию и затем, женив сына на цесаревне Елизавете Петровне, возвести ее на престол. Была, была какая-то невидимая связь между Бироном и цесаревной. Он не принимал доносов, касавшихся ее, и проявлял в отношении ее, еще при жизни Анны Иоанновны, почти рабскую угодливость. (Она же, придя к власти, тут же поспешит освободить его из заключения.) Не упустили иностранные министры из виду и следующего шага регента: его поспешное возобновление старинных переговоров, начатых покойным герцогом Голштинским Фридрихом-Карлом. Этот зять Елизаветы Петровны в свое время просил займа в сто тысяч рублей, соглашаясь, чтобы деньги шли в приданое за дочерью Бирона. Руку Гедвиги Бирон просил он для своего сына, будущего Петра III. Государыня, как рассказывали, разорвала тогда письмо и запретила упоминать об этом. Теперь же регент торопил события, и вопрос о браке был решен в несколько дней. Несомненно, не могла не быть непричастной к этому Елизавета Петровна. Не случайно, далеко не случайно следили за цесаревной и во времена Анны Иоанновны, и во времена нынешние. Было, было над чем поразмышлять французскому послу. Досье на цесаревну исправно пополнялось новыми сведениями. Маркиз не мог упрекнуть себя в неточности выводов. Никто из придворных не ездил отныне к Анне Леопольдовне, но все спешили к регенту. Антону-Ульриху прекратили воздавать почести как отцу царя; у него не целовали более руки, но зато униженно лобызали руку Курляндского герцога. Сторонники Антона-Ульриха на чем свет стоит бранили брауншвейгского посланника, занявшего сторону Бирона, поминали недобрым словом посланника прусского короля и заодно императорского резидента, которые, несмотря на свои кровные связи, не помогали принцу. Сам он сник, и это вызвало всеобщее к нему презрение. Положение его осложнялось тем, что в Россию ожидался приезд саксонско-польского посланника графа Морица-Карла Линара. Он бывал в России, жил в Петербурге с апреля 1733 года по декабрь 1736-го. Красавец-вдовец, он принадлежал к знатной семье. В тот свой первый приезд он очаровал русских барышень и дам. Ему было 35 лет, он очень любил одеваться в костюмы светлых тонов, бывших ему к лицу, и даже считался законодателем моды. Люди положительные называли его фатом, а дамы находили очаровательным. Немудрено, что Анна Леопольдовна, которой едва минуло 17 лет, со всею страстью неиспорченного сердца влюбилась в красавца, напрочь забыв об Антоне-Ульрихе. Истины ради сказать надо, вся обстановка, в которой она жила и воспитывалась, была пронизана любовью, разговорами о ней. К тому же были люди, коим важно было расстроить предполагаемый брак принцессы, благоприятный Австрии. Воспитательница Анны Леопольдовны, Адеркас, сторонница Пруссии, вмешалась в эту интригу и стала посредницей между принцессой и Линаром. Увлечение переросло в страсть, и в дело вмешалась Анна Иоанновна. Адеркас была отставлена от должности и выслана на родину, в Германию. Государыня же просила Дрезден возвратить Линара к саксонскому двору и дать ему другое назначение. Просьба была уважена. Русский двор проводил Линара благосклонно. При отъезде ему подарили драгоценный перстень. Теперь Дрезден готовил замену Зуму. Маркиз де ла Шетарди ломал голову, конечно же, не над любовными интригами, получающими отныне свое развитие, игра политическая волновала его. Чего хочет Дрезден, заменяя Зума? Анну Леопольдовну словно подменили. Степенная, молчаливая, никогда не смеющаяся, она, даже в эти траурные дни после кончины государыни, не могла скрыть своего счастья. Что-то столь сильно переменило ее, что она отважилась дерзко обойтись с Бироном, забрав к себе своего сына. Она поместила его в собственных покоях и объявила, что не расстанется с ним ни на минуту. Твердость, проявленная ею, вызвала живейшее к ней участие со стороны русских. Перемены в характере Анны Леопольдовны заставили глубоко задуматься не одного французского посла. Бирон снес оскорбление молча. Отметив, что именно в это время французский посол искал встречи со всероссийским регентом и не находил ее, ввиду занятости Бирона, и не упустив из виду неожиданное приглашение послу, высказанное Елизаветой Петровной (тут в самую пору подумать, не от Бирона ли, его инициативы оно исходило), проследим за последующими событиями. По ночам по городу разъезжали драгуны, разгоняя подозрительных людей. В народе наблюдалось волнение. Возмущение вызывало то, что в церквах молятся за лицо не их вероисповедания. Доносился ропот и из гвардейских казарм. Недовольные властью говорили, ничего нельзя сделать, пока императрица не будет предана земле, но, после отдания долга, когда гвардия сберегся, тогда увидят, что произойдет. В Петербурге вновь открывались кабаки. Шпионы хватали и уводили в темницу всех, кто, забывшись или в опьянении, осмеливался высказываться против регента. В эти же дни осведомители французского посла известили о немаловажном событии, имевшем место в доме сына бывшего канцлера Михаила Гавриловича Головкина, состоявшего в давнишней ссоре с Бироном. У Головкина постоянно толпились посетители, большею частью отставные военные, недовольные или гонимые Бироном. Разговоры чаще всего касались взаимоотношений регента и Анны Леопольдовны. Всех оскорбляло унижение, в какое впала по милости Бирона мать императора. В один из вечеров откровенные гости сообщили графу о том, что есть офицеры, готовые на все для отмщения Анны Леопольдовны, но нет руководителя, умеющего приступить к делу. Представили Головкину и одного из этих офицеров — подполковника Любима Пустошкина. Тот обратился к графу за помощью. Граф, отговорившись подагрой, посоветовал его единомышленникам собраться и пойти целым обществом к Анне Леопольдовне. — Просите ее о принятии правления, — сказал он и, дав совет, добавил: — Что слышите, то и делайте; однако ж ты меня не видел, и я от тебя не слыхал; а я от всех дел отрешен и еду в чужие края. Помолчав, подумав, рекомендовал офицеру князя Черкасского. — Но, уговор, обо мне ни слова и действовать начинайте завтра же, — закончил он. Пустошкин в знак согласия кивнул. Черкасский, как позже узнал маркиз де ла Шетарди, испугался сделанного предложения. Вслух одобрил его, но сразу же по уходу заговорщиков обо всем донес Бирону. Дело осложнялось тем, что Антон-Ульрих в тот же промежуток времени благосклонно выслушивал офицеров, высказавших пожелание видеть его регентом. Нешуточная ситуация вызвала резкие действия со стороны Эрнста-Иоганна Бирона. Кроме того, 24 октября им были получены тайные сведения из дворца принца Брауншвейгского и его жены: камергер Анны Леопольдовны Алексей Пушкин явился к ней и просил отлучиться для донесения Бирону на секретаря конторы ее, Семенова, говорившего, что «определенный завещательный ея Императорского Величества указ яко бы не за собственною, ея Императорского Величества рукою был». Анна Леопольдовна отвечала: — Это довольно, что ты мне о сем доносишь, я тотчас прикажу о том донести его высочеству регенту через барона Менгдена. Всероссийский регент появился во дворце у Анны Леопольдовны и потребовал объяснений. — Ваше Высочество приказали являвшемуся к вам офицеру прийти вторично, около полудня, — сказал он Антону-Ульриху. — В силу взаимоданного нами обещания не скрывать ничего, что могло бы касаться наших дружеских отношений, я считаю своею обязанностью предостеречь Ваше Высочество насчет людей, затевающих возмущение, о чем вам уже известно; но если закрывать глаза на это бедствие, то оно, едва возникая теперь, будет возрастать со дня на день и неизбежно приведет к самым гибельным последствиям. — Да ведь кровопролитие должно произойти во всяком случае, — заметил принц. — Ваше Высочество, не считаете ли вы кровопролитие такою безделицею, на которую можно согласиться почти шутя? — спросил Бирон и продолжил: — Представьте себе все ужасы подобной развязки. Не хочу думать, чтобы вы желали ее. — Могу вас уверить, я никогда не начну первый, — отвечал Антон-Ульрих. — Никогда. Уверяю вас. — Такой ответ, — возразил Бирон, — дурно обдуман. Не одно ли и то же зарождать разномыслие и сообщать движение мятежу? Впрочем, легко может случиться, что Ваше Высочество первый же и пострадаете за это. — Поверьте мне, — повторял принц, — я ничего не начну первый. Уверяю вас, я не подниму прежде других знамени возмущения. — Что вы думаете выиграть путем мятежа? — спросил Бирон. Принц молчал. — Тогда ответьте искренне, если вы недовольны чем-нибудь, то чем именно? — Не совсем верю в подлинность завещания покойной императрицы, — после долгого молчания ответил Антон-Ульрих, — даже подозреваю, подпись ее величества — подложная. Было похоже, он отважился наконец, объясниться. — Об этом вы вернее всего можете узнать от Остермана, — отвечал регент, — в деле по завещанию императрицы он может почитаться лицом ответственным. — И, помолчав, добавил сухо: — Напрасно пороча завещание, вредите сыну своему, именно этому завещанию он обязан престолом. Вы не должны были бы затевать смуты; напротив, вам следовало бы молить небо об отвращении обстоятельств, открываемых в настоящее время, а не порождать их собственною вашею фантазиею. Знает ли Анна Леопольдовна о ваших намерениях? — Нет, — упавшим голосом отвечал принц. Анна Леопольдовна принялась уверять, что ничего не слыхала, и, чтобы сгладить обстановку, проводила регента до его дома и просидела у него два часа. Но регент не успокоился. На другой день Бироном был созван Сенат и генералитет. Чрез нарочного вызвали Антона-Ульриха. Напуганный серьезностью обстановки, он залился слезами. Бирон «выговаривал ему в присутствии многих особ за покушение по извету секретаря, называл его неблагодарным, кровожаждущим, и что он, если б имел в своих руках правление, сделал бы несчастным и сына своего, и всю империю». Растерянно двигая руками, Антон-Ульрих коснулся нечаянно эфеса своей шпаги и положил на него левую руку. Приняв нечаянное движение за угрозу, Бирон, ударив по своей шпаге, сказал: — Готов и сим путем, буде принц пожелает, с ним разделаться. С принцем Бирон покончил тем, что предложил ему чрез Миниха, брата фельдмаршала, сложить с себя все воинские звания. Вопрос о высылке принца Брауншвейгского и его супруги из России, казалось, был решен. До французского посла дошли слухи, что регент послал за своим братом, командовавшим в Москве, и Бисмарком, зятем своим, сидевшим в Риге, чтобы нанести решительные удары, долженствующие утвердить его владычество. 31 октября приведены в застенок и подняты на дыбу Любим Пустошкин, Михаил Семенов, секретарь конторы Анны Леопольдовны, и Петр Граматин — секретарь принца Брауншвейгского. Бирон часто видел Анну Леопольдовну, из чего заключали, что они в хороших отношениях, но только самые близкие люди были свидетелями их ссор. 7 ноября он сказал ей: — Я могу послать вас и вашего мужа в Германию; есть на свете герцог Голштинский, и я его заставлю приехать в Россию, и я это сделаю, если меня принудят. После такого предложения разрыв был неизбежен. Утром 8 ноября, в субботу, фельдмаршал Миних, вызванный во дворец Анной Леопольдовной, представив ей несколько кадетов, остался с нею один, и были объяснения о настоящем положении дел. Неожиданно дав волю слезам, принцесса принялась жаловаться на герцога, на его обращение с ней и ее мужем и прибавила, сквозь всхлипывания, что не может более сносить тирании регента и что ей ничего не остается, как уехать из России. — Прошу вас, — вытирая слезы, просила она, — употребите всю вашу власть у герцога Курляндского, чтобы нам было позволено увезти с собою нашего ребенка, чтобы спасти его от всех опасностей, угрожающих русским царям, от которых он не избавится, пока будет находиться в руках человека, ненавидящего его и его родителей. Миних, удивленный услышанным, сначала выказался недоверчивым. К тому же по дороге во дворец фельдмаршал встретился с Бироном, который тут же, неведомо почему, развернул карету и поспешил к своему брату. Все это показалось подозрительным старому воину. Он почувствовал угрозу для себя и теперь раздумывал о неожиданной встрече. Анна Леопольдовна, внимательно следя за выражением его лица, произнесла: — У меня есть доказательства тому, что я говорю. Поймав ее взгляд, фельдмаршал неожиданно сказал несколько нелестных слов в адрес регента. (Хотя Миних и участвовал в возведении регента, но между ними царствовали подозрения и зависть.) Она глубоко вздохнула. — Открывались ли вы в этом кому-нибудь? — спросил он. — Никому, — последовал ответ. Фельдмаршал молчал, возможно, размышляя о том, что герцог Курляндский имел намерение, если представится случай, отвязаться от него. — Если дело зашло так далеко, — наконец произнес он, — то благо государства заглушит во мне признательность, коею обязан герцогу. Вам стоит только приказать и объявить о своих намерениях гвардейским офицерам, которых я призову, и я избавлю вас от герцога Курляндского. Анна Леопольдовна вдруг разразилась новыми слезами. Она испугалась. Ей казалось невозможным свершение задуманного и было жаль себя. Ничего, кроме изгнания, не ожидало ее. Фельдмаршал крепко выругался, и это несколько отрезвило ее. Она вытерла слезы и попросила только об одном, чтобы муж ее ничего не знал. — Но ваше семейство, — вдруг произнесла она, — не боитесь ли погубить его? — Не может быть речи о семействе, — возразил он, — когда дело идет о службе царю и спокойствии государства. Проводив фельдмаршала, Анна Леопольдовна, для большей осторожности, как и было оговорено с Минихом, уговорила супруга попросить свидания с герцогом. При встрече она была столь почтительна и столь предупредительна с Бироном, что, польщенный, он сделался с ней любезнее, чем обыкновенно, позвал Антона-Ульриха в Манеж и, отправляясь обедать, расстался с ним очень ласково. >X Фельдмаршал Миних жил не в собственном доме, а в наемном, помещавшемся рядом со старым Зимним дворцом: собственный дом его на Васильевском острове не был еще достроен. Фельдмаршалу шел пятьдесят восьмой год. (Через месяц после описываемых нами событий, когда Миних утвердился в должности первого министра, прусский посол Мардефельд в одной из депеш на родину так характеризовал его: «У него великолепная фигура, он очень трудолюбив и красноречив. У него большой талант к военному делу, но к той деятельности, за которую он теперь взялся, у него нет и намека на способность, да и вообще у него скорее поверхностный, чем глубокий ум. Его скупость, которую можно назвать ослепительной, сделает то, что он подарит свою дружбу и добрую волю любой иностранной державе, способной осуществить его материальные надежды. Ввиду того, что он совершенно невежествен, он во всем советуется с братом, который обладает педантической эрудицией, но лишен здравого смысла». Личный адъютант Миниха подполковник X. Г. Манштейн в мемуарах напишет следующее: «Граф Миних представлял собою совершенную противоположность хороших и дурных качеств: то он был вежлив и человеколюбив, то груб и жесток; ничего не было ему легче, как завладеть сердцем людей, которые имели с ним дело; но минуту спустя он оскорблял их до того, что они, так сказать, были вынуждены ненавидеть его. В иных случаях он был щедр, в других скуп до невероятия. Это был самый гордый человек в мире, однако он делал иногда низости; гордость была главным его пороком, честолюбие его не имело пределов, и, чтобы удовлетворить его, он жертвовал всем. Он ставил выше всего свои собственные выгоды; затем самыми лучшими для него людьми были те, кто ловко умел льстить ему». «Не доверяйтесь ему, он по природе обманщик, коварен, жесток, вероломен и непостоянен», — заметила в одном из своих писем леди Рондо. «Лжив, двоедушен, казался каждому другом, а на деле был ничьим», — предупреждал дюк Лирийский. Впрочем, приведем и еще один факт. Когда Миниха отправят в ссылку, его супруга Барбара-Элеонора, не раздумывая, предпочтет разделить участь своего мужа. Кроме Барбары-Элеоноры, добровольно в Сибирь вместе с Минихом отправится его друг и духовный наставник пастор Мартене. Родился Бурхард Кристоф Миних 9 мая 1683 года в местечке Нойен-Гунтоф в графстве Ольденбург, входившем тогда в состав Дании. Его отец Антон-Гюнтер, будучи главным надзирателем над плотинами и водными работами у датского короля, сумел успешной работой приобрести дворянство и чин подполковника. От него сын получил первые сведения по математике, технике. Мать, София-Катерина, обучила сына французскому языку. Миних начал свою карьеру в 16 лет, — сначала на французской службе, затем в Германии. В 1709 году подполковник Миних в одном из боев во Фландрии был ранен, в 1712 году полонен французами. Возвратясь в Германию, получил чин полковника, а в 1716 году вступил в польскую службу и вскоре произведен Августом II в генерал-майоры. Не сойдясь характером с графом Флеммингом, тогда первым лицом в Польше, Миних принял предложение русского посла при польском дворе, князя Долгорукого, и явился в Россию, где способностями своими обратил внимание государя Петра Алексеевича. Ему было поручено строительство Ладожского канала, кое он и завершил в 1730 году. В придворные баталии Миних до поры до времени не встревал, но по службе продвигался успешно. Был пожалован в российские графы и назначен Петербургским губернатором. Стоит упомянуть и следующий факт: еще в 1724 году Петр Первый, посетив работы Ладожского канала, так был доволен трудами Миниха, что взял его с собою в Петербург, привез в Сенат и, представляя присутствующим, сказал: «Из всех иностранцев, бывших в моей службе, он лучше всех умеет предпринимать и производить великие дела; помогайте ему во всем». При избрании на престол Анны Иоанновны Миних, не присутствовавший в Москве, не подписался на акте об ограничении самодержавия, принес в Петербурге верноподданнейшее поздравление императрице, проезжавшей в Москву, и, заслужив ее милость, был пожалован генерал-фельдцейхмейстером и президентом Военной коллегии. Получив столь высокое назначение, Миних начертал новое положение для гвардии и принял главное участие в основании Кадетского корпуса. Он же, как полагают, присоветовал Анне Иоанновне оставить Москву. Государыня весьма милостиво относилась к советам генерала, что и послужило причиной охлаждения к нему Остермана и Бирона. Первый завидовал быстрому восхождению своего друга, второй увидел в нем опасного соперника. Начавшиеся военные события позволили Бирону удалить соперника от двора. Как главнокомандующий Русской армией Миних принял участие в войне за «польское наследство» и в русско-турецкой войне. Под его водительством 18 июня 1734, года был взят Данциг, из которого, однако же, к досаде Миниха, накануне бежал Лещинский. В качестве утешения король Август III прислал победителю шпагу и трость, осыпанные бриллиантами. Ведомые Минихом, в турецкую кампанию русские воины в 1736 году прорвались через Перекоп в татарский Крым и сожгли Бахчисарай, в 1737–1739 гг. принудили к капитуляции гарнизоны турецких крепостей Очаков и Хотин, одержали блестящую победу над турками при Ставучанах. Правда, при этом Миних, ради достижения успеха, не считался с потерями. В его походах солдаты гибли прежде всего от нехватки продовольствия и воды, от болезней. Леди Рондо так характеризовала его в 1735 году: «Как воин, он предприимчив и быстр, и так часто успевал в своих дерзких предприятиях, что теперь влюбился в них, не обращая ни малейшего внимания на то, что приносит в жертву своему честолюбию множество людей». Еще в те годы подмечено было, что предприимчивость его переходит границы, предписываемые долгом. Ненужная России война, напрасно погубленные люди, силы и деньги меж тем стяжали русскому войску лавры храбрейшего, а фельдмаршалу — славу лучшего полководца в Европе. Лица внимательные приметили: побуждаемый чрезмерным честолюбием, Миних желал бы управлять всем на свете. Вынужденный обстоятельствами согласиться на регентство Бирона, Миних 17 октября стоял у постели умирающей императрицы, выслушав именно к нему обращенные последние слова Анны Иоанновны: «Прощай, фельдмаршал!» Наблюдая за Минихом, французский посол отмечалего деятельное участие в борьбе за власть между различными придворными группировками. Миних поддержал Бирона, добивавшегося регентства, рассчитывая, вероятно, получить чин генералиссимуса и участвовать в управлении империей. Но вскоре, однако, убедился в неверности сделанной им ставки. Бирон не собирался ни с кем делиться властью. Выглядел Миних последние три недели смирным. Чаще обычного пребывал дома. Была у фельдмаршала неплохая библиотека. Возвратившись от Анны Леопольдовны, Миних сообщил домашним, что ныне обедают они у Бирона, велел собираться и надолго заперся у себя в библиотеке. Проезжая по петербургским улицам, торопясь в Летний дворец к обеду, на который им были приглашены Миних и Менгден с семьями, Бирон, скользя по лицам встречающихся на пути людей, вдруг подметил про себя, что все они имели скучный вид, как люди, чем-нибудь недовольные. Это произвело на него сильное впечатление. Об этом он поведал гостям, собравшимся за обеденным столом. Присутствующие, как и можно было ожидать, высказывались в том смысле, что, наверное, ничего особенного не было в лицах, встреченных герцогом людей и что, может быть, они опечалены смертью государыни. Ответы не успокаивали герцога. Он был молчалив и задумчив во все время обеда. Вставая из-за стола, фельдмаршал простился, оставя свою семью. Он отправился домой. Вечером Миних явился во дворец к Анне Леопольдовне и спросил, не имеет ли она что-нибудь ему приказать, потому что его план сделан и он исполнит его в ту же ночь. Анна Леопольдовна была поражена столь важным и скорым решением. — Каким образом? — поинтересовалась она. — Прошу меня извинить, если не скажу вам своих планов, и не удивляйтесь, если подыму вас с постели часа в три утра. Анна Леопольдовна выслушала Миниха и после недолгого раздумья сказала: — Я предаю себя, моего мужа и моего ребенка всецело в ваши руки и рассчитываю на вас. Пусть Бог вас ведет и сохранит нас всех. Откланявшись, фельдмаршал отправился к герцогу Курляндскому на ужин. План фельдмаршала (а уж он как никто чувствовал изолированность Бирона в последние дни) состоял в следующем. Герцог мог рассчитывать на Измайловский и Конногвардейский полки. Наоборот, преображенцы держали сторону Миниха. К тому же сегодня, в субботу, очередь держать караул у Зимнего и Летнего дворцов за преображенцами. Следовательно, не станется проблем захватить регента ночью и порешить с ним по-свойски. За ужином регент Бирон был рассеян и мрачен. Он казался чем-то обеспокоенным. Жаловался на удрученность духа и на большую тяжесть, коей никогда в своей жизни не чувствовал. — Легкое нездоровье, — сказал Левенвольд, — ночью пройдет. — Пройдет, — поддержал Миних. — К утру забудется обо всем. Ужинали втроем. Обыкновенно общительный, герцог не сказал более ни слова. Дабы оживить немного разговор, фельдмаршал стал рассказывать о своих кампаниях, о разных событиях, при которых присутствовал в течение своей сорокалетней службы. В конце разговора Левенвольд неожиданно спросил: — А что, граф, во время ваших походов вы никогда не предпринимали ничего важного ночью? Странность вопроса, так неуместного в этом разговоре, поразила фельдмаршала, но он, быстро взяв себя в руки и сохраняя спокойный вид, ответил с наружным равнодушием: — Наверное, в массе дел, при которых присутствовал, были дела во всякое время дня и ночи. Отвечая, Миних заметил — герцог, лежавший на своей постели, в тот момент, как он говорил эти слова, приподнялся немного, оперся на локоть, положил голову на руку и оставался так долго в раздумье. Расстались они около десяти часов. Вернувшись домой, фельдмаршал приказал разбудить себя в два часа ночи. Лег в постель, но, как позже говорил, глаз не смыкал. Ровно в два часа он сел в карету с одним из своих адъютантов — Манштейном. Другой же — Кенигсфельд должен был ехать перед ним в санях и остановиться в пятидесяти шагах от дворца, чтобы не подать знака прислуге, куда он пойдет. Выйдя из кареты и сказав адъютантам, что надобно поговорить с сыном, который, как гофмейстер Анны Леопольдовны, спал во дворце, Миних направился в покои принцессы. Караульный не хотел впускать его. — Какого полка? — грубо спросил Миних. — Преображенского, — отвечал тот. — Я освобождаю тебя от исполнения данного тебе приказа, — произнес фельдмаршал и отворил двери покоев. Анне Леопольдовне он объявил, что пойдет исполнить ее приказания, если она теперь повторит их. Она это сделала. — Прошу вас подтвердить сказанное в присутствии караульных при императоре офицеров, — сказал Миних. Анна Леопольдовна согласилась. Тех ввели, и принцесса дрожащим голосом объявила им свои желания. Офицеры выразили готовность их исполнить. Анна Леопольдовна перецеловала их одного за другим, поцеловала и фельдмаршала. Миних поспешил во двор, приказал собрать караул и, отобрав человек восемьдесят, направился к Летнему дворцу — резиденции Бирона. Петербург спал. Фельдмаршал пешком, в мундире, в сопровождении своих адъютантов и гвардейцев шествовал по темным улицам города. Его карете приказано было ехать посреди отряда. На углу Летнего дворца их окликнул караульный: — Кто идет? Миних, подойдя к нему, приказал молчать. — Не видишь, принцесса Анна Леопольдовна едет к герцогу Бирону, — сердито произнес он. Фельдмаршал велел идти вперед Манштейну для предупреждения со своей стороны караульных офицеров Летнего дворца, чтобы они вышли, потому что он имеет нечто сообщить им. Он застал всех собравшимися на гауптвахте. — Знаете ли вы меня? — спросил он и, получив положительный ответ, продолжил: — Вам известно, как много раз я жертвовал своею жизнью за Россию-матушку, вы, пуль не страшась, следовали за мною. Хотите ли еще раз послужить для блага императора и уничтожить в лице регента вора, изменника и ненавистника родителей Иоанна Антоновича? О том просит Анна Леопольдовна, такова воля ее. Для большего убеждения он позвал двух караульных офицеров из Зимнего дворца. Те подтвердили его слова. Офицеры и солдаты выразили готовность проявить себя в деле. Фельдмаршал немедленно приказал Манштейну с отрядом гвардейцев проникнуть в покои герцога и арестовать его. Заслышав шум, регент позвал было караульных, но солдаты отвечали ему, что они-то и есть караульные, назначенные для его сбережения, но пришедшие арестовать его. Едва Манштейн с гвардейцами ворвался в спальню регента, Бирон попытался спрятаться под кроватью. Но затем, как свидетельствует Манштейн, «став наконец на ноги и желая освободиться от этих людей, сыпал удары кулаком вправо-влево; солдаты отвечали ему сильными ударами прикладом, снова повалили его на землю, вложили в рот платок, связали ему руки шарфом одного офицера и снесли его голого до гауптвахты, где его накрыли солдатской шинелью и положили в ожидавшую его тут карету фельдмаршала. Рядом с ним посадили офицера и повезли его в Зимний дворец. В то время, когда солдаты боролись с герцогом, герцогиня соскочила с кровати в одной рубашке и выбежала за ним на улицу, где один из солдат взял ее на руки, спрашивая у Манштейна, что с ней делать. Он приказал отнести ее обратно в ее комнату, но солдат, не желая себя утруждать, сбросил ее на землю, в снег, и ушел…» В ту же самую злополучную ночь для Биронов Манштейн, исполняя приказ фельдмаршала, направился на Миллионную улицу арестовывать Густава Бирона. Тот спал. Караульные не хотели пропускать Манштейна, однако угроза императорского приказа подействовала, и они уступили. Осторожный Манштейн подошел к дверям спальни Густава, окликнул его. — Ver ist da? (Кто там?) — послышалось в ответ. — Подполковник Манштейн. Имею крайнюю нужду немедленно переговорить с вами о весьма важном деле. Густав, не чуя опасности, поспешил отворить дверь ночному гостю. Они отошли к окну, и тут, схваченный Манштейном за обе руки, брат регента выслушал от него объявление об аресте именем императора и весть, что Эрнст-Иоганн Бирон — уже не регент. Густав, не желая верить услышанному, рванулся к окну, желая отворить его и крикнуть «караул», но в эту минуту в комнату ворвались преображенцы, позванные Манштейном, связали ему руки ружейным ремнем, заткнули рот платком и, несмотря на то, что Густав отчаянно отбивался, закутали его в шубу, вынесли на улицу, впихнули в сани и повезли в Зимний дворец. В Москву, для ареста старшего брата Бирона, в ту же ночь послали гвардейцев. Бироновщина кончилась. >XI Не менее важное событие произошло в Европе. 20 октября 1740 года в Вене скончался император австрийский Карл VI. Это известие пришло в Петербург несколько дней спустя после смерти императрицы Анны Иоанновны. Мария-Терезия получила тяжелое наследство от своего отца. Австрия многое утратила в последние годы правления Карла VI. Белградским миром некогда всемогущая империя отдала туркам Белград, всю Сербию и часть Боснии и Валахии. Армия была в полном расстройстве, финансы в самом жалком состоянии. Император, особым циркуляром известил европейские дворы об измене и продажности своих полководцев и министров. Дочь Карла VI вступила на австрийский престол согласно Прагматической санкции{3}, которую при жизни императора признавали все державы, и все они, кроме Баварии, гарантировали ее. Но, как выразился Фридрих II, эта гарантия была пустым словом. Он первый подал сигнал к войне за австрийское наследство. Бранденбургский дом имел старые притязания на часть Силезии. В одно и то же время отправил он свои требования к венскому двору и двинул армию в Силезию. Мария-Терезия тотчас же обратилась за поддержкой к державам, гарантировавшим Прагматическую санкцию, но немедленно помощи ниоткуда не последовало. Решение вопроса зависело главным образом от той политики, какой станут придерживаться Россия и Франция. Версаль, преследуя цель ослабить Габсбургский дом и всеми мерами добиться дробления Германии, поддерживал дружеские сношения с Пруссией и интриговал в Порте и Швеции против России, с тем чтобы помешать ее вмешательству во враждебные отношения Фридриха II с Марией-Терезией в пользу Австрии. Стремясь к европейскому господству, Франция настойчиво создавала «восточный барьер» — союз враждебных Австрии и России государств: Швеции, Порты и Речи Посполитой. Барьер, по мысли версальских политиков, должен был помешать распространению влияния России и объединению ее с Австрией, что нарушило бы соотношение сил в Европе не в пользу Франции. Что же касается России, то у европейских политиков складывалось впечатление, что русские, слишком занятые у себя переворотами во дворце, которые следовали так быстро, не думали извлечь пользы из столь благоприятного обстоятельства для величия их страны. Русские дворяне, писал английский посол Финч, не хотят разбирать никаких дел с остальной Европой. Он же, первый из англичан, заговорил о необходимости в данной ситуации соединить тесными сношениями дружбы Россию и Великобританию и укрепить связь, которая существовала уже между императрицей Анной Иоанновной и Австрийским домом. Фридрих II, едва получив корону, также искал согласия с кабинетом Петербурга. Его посланник Мардефельд упорно обхаживал Остермана, и небезрезультатно: русский министр иностранных дел заговорил о согласии заключить трактат с Англией, но при условии соблюдения интересов Пруссии и Польши, что, конечно же, не устраивало английский кабинет. Весть о кончине Карла VI встревожила и смутила Остермана, но Пруссии было ясно: Россия не была в состоянии заниматься делами своих соседей. Фридрих откровенно сказал, что то, что заставило его окончательно решиться захватить Силезию, это смерть Анны Иоанновны: «Видимо было, — говорил он, — что в период несовершеннолетия молодого государя Россия будет больше занята поддержанием спокойствия в своем государстве, чем поддержанием Прагматической санкции». Пруссия хотела склонить Россию на свою сторону, но при Бироне, явно тяготевшем к интересам Австрии, этого было невозможно добиться. Однако, едва Анна Леопольдовна была объявлена регентшей, Фридрих оживился, ибо Антон-Ульрих был его бо-фрер{4}, и Миних, первый министр, мог быть подкуплен. Об этой непростой ситуации и возможных вариантах развития событий и размышлял последние дни маркиз де ла Шетарди, наблюдая за событиями, происходившими в Петербурге. Миних действительно был назначен первым министром и, кроме того, подполковником конной гвардии. Супруга его стала первою дамой после принцесс. Антон-Ульрих сделан генералиссимусом, Остерман — генерал-адмиралом, князь Черкасский — канцлером, а граф Головкин пожалован вице-канцлером и сделан кабинет-министром. Петербург ликовал. Незнакомые, встречаясь на улицах, поздравляли друг друга с низвержением курляндца, знакомые обнимались и целовались, как в светлое воскресенье. Анна Леопольдовна принимала поздравления. В церквах зачитывали манифест об отрешении от регентства Империи герцога Курляндского Бирона и во время богослужений молились о здравии благочестивейшего, самодержавнейшего великого государя, императора Иоанна Антоновича всея России, благоверной государыни правительницы, великой княгини Анны всея России, и о супруге ее, благородном государе Антоне, о благоверной государыне цесаревне Елизавете Петровне. 10 ноября был парад всем войскам, находившимся в Петербурге. Именным Его Императорского Величества указом велено «для сего радостного случая» всем унтер-офицерам и солдатам по две чарки простого вина дать. Вокруг Зимнего дворца горели многочисленные костры. К ярко освещенному подъезду один за другим подъезжали богатые экипажи, слуги спешили встречать разряженных вельмож, взбудораженных, возбужденных последними событиями. Важно было уловить момент, предстать пред великой княгиней всероссийской и выказать несказанную радость и удовольствие от известия, что отныне правление Всероссийской Империи во время малолетства Его Императорского Величества поручено и отдано ей — Анне Леопольдовне. Залы сверкали от обилия золота. Придворные выискивали главных героев дня и почтительно, с глубочайшей признательностью за заслуги их, кланялись им. Остерман ловил каждое слово Миниха. Фельдмаршал важно поглядывал окрест себя. В залу вошла графиня Головкина, супруга вице-канцлера, и старый фельдмаршал, расфранченный, поспешил к ней. Он овладел ее рукою и осыпал ее самыми жаркими поцелуями. Старый селадон, почивавший на лаврах, так теперь маневрировал около милых дам. Вместе они подошли к великой княгине, окруженной самыми близкими ей людьми. Все с негодованием говорили о Бироне, недобрым словом поминали супругу его, рожденную Трейден, коя также была нетерпима всеми. Поддерживая разговор, мило улыбаясь, кланяясь, всяк в тот момент думал более об одном: что он может получить, выиграть от сложившейся ситуации, на кого ставить ныне, супротив кого вести тонкую интригу. Заиграла итальянская музыка, и правительница, взяв под руку красавицу тетку Елизавету Петровну, направилась к празднично украшенному искусственными цветами столу. Еще 9 ноября, после обеда, Бирона и все его семейство отправили в одной карете в Шлиссельбург. Тут его допросили в первый раз, предлагая следующие пункты: До какой степени простирались отношения его с нынешнею благоверною государынею цесаревной Елизаветой Петровной, имевшие целью удаление от престола царствовавшего императора? Кто именно знал об этом? Герцог заявил, что с ним поступают бесчеловечно и неслыханным образом. — Везде, — говорил он, — а также и в России, существует обычай уличать обвиняемого письменными доказательствами или изустными показаниями достоверных свидетелей. И еще… — Герцог помолчал и продолжил: — Прошу помнить, сам я лицо владетельное, вассал короля польского, и, следовательно, нельзя меня допрашивать и выслушивать без депутата с его стороны. Отвечали герцогу весьма грубо. Густава Бирона с гауптвахты Зимнего дворца увезли под стражею, в сумерки, в Иван-город. Кабинет-министра Бестужева-Рюмина, арестованного вместе с Биронами, на дровнях отправили в неизвестном направлении. Всего более удивило маркиза де ла Шетарди, что командовать Измайловским полком назначен был князь Гессен-Гомбургский, из ближайших людей цесаревны Елизаветы Петровны. Чрез тайных поверенных маркиз получил следующие сведения о новом подполковнике и командире Измайловского полка. Людвиг-Иоганн-Вильгельм, наследный принц Гессен-Гомбургский, прибыл в Россию в 1723 году, восемнадцати лет от роду, и тогда же принят в службу полковником. Петр I предполагал женить его на дочери Елизавете Петровне, но брак не состоялся по случаю кончины государя. В 1730 году Анна Иоанновна пожаловала его генерал-лейтенантом Преображенского полка. Тогда же принц сблизился с Бироном. С Минихом новый генерал был при взятии Перекопа, занятии Бахчисарая и сожжении Ахмечети, но разошелся в мнениях с главнокомандующим, отстаивая свою мысль действовать малыми отрядами, а не всею армией, склонил на свою сторону нескольких генералов, собирался, как пишут, лишить Миниха команды и тайно жаловался на него Бирону. Беспокойный, сварливый, нрава слабого, князь Гессен-Гомбургский, ненавидя Миниха, всячески подсиживал его, был в ссоре со всем Петербургом и дружил с одним Лестоком. Чрез тайных поверенных получал маркиз де ла Шетарди сведения и о других не менее важных для него событиях, в городе происходивших. Так, 17 октября 1740 года, при Адмиралтействе на полковом дворе, прапорщик Горемыкин распоряжался о приводе к присяге по случаю назначения наследника престола. Трое из сосланных на работу — Иван Ильинский, Ларион Агашков, Кирилл Козлов, «потаенные раскольщики», объявили, что они «к той присяге нейдут, для. того что та присяга учинена благоверному государю великому князю Иоанну, а он родился не от христианской крови и не в правоверии». На допросе Ильинский пояснил, что «отец его высочества иноземец и в церковь не ходит и святым иконам не покланяется, о чем он, Ильинский, признавает собою, что иноземцы последуют отпадшей западной римской церкви». Несмотря на истязания, «потаенные раскольники» стояли на своем. Их сослали навечно в Рогервик на каторжную работу. Вероятные поводы к волнению в суеверном народе весьма интересовали как аналитиков в Сорбонне, так и их противников в масонских ложах. Вот почему сведения из сыскного приказа почитались за важнейшие. Капитан в отставке Петр Калачов бывал с государем Петром I во многих баталиях, ездил с ним и в Голландию. ДеЛа привели его в ноябрьские дни 1740 в Петербург. Старый солдат встретился 16 ноября на квартире со своим двоюродным племянником, солдатом Преображенского полка Василием Кудаевым и старым знакомым Василием Егуповым. Как водится, выпили. Закусили. Налили по второй. — Ну, племяш, что у вас в полку вестей? — спросил Калачов. — У вас ли князь Трубецкой и Альбрехт? Помнится, сказывал ты мне, Альбрехта Бирон жаловал, а Трубецкой поручика Аргамакова бил тростью по щекам. — Все по-прежнему, — отвечал тот. — В тайной канцелярии никого нет вновь? — поинтересовался капитан. — Не слыхал, — с неохотой отвечал племянник. — Да-а, — протянул Калачов, — ведь Ханыков и прочие были в тайной канцелярии под караулом не государыне цесаревне Елизавет Петровне в наследстве, а в регентове деле. (Во время кончины Анны Иоанновны бывший в карауле в Летнем дворце поручик Преображенского полка Петр Ханыков, узнав, что правителем назначен Бирон, сказал в сердцах: «Для чего так министры сделали, что управление империи мимо его Императорского Величества (Иоанна III) родителей поручили его высочеству герцогу Курляндскому?» Поручик того же полка Аргамаков говорил с плачем: «До чего мы дожили и какая нам жизнь! Лучше бы сам заколол себя, что мы допускаем до чего, и хотя бы жилы из меня стали тянуть, я говорить то не престану!» О словах их донесли по начальству. Ханыкова и Аргамакова пытали на дыбе). — Все мы можем ведать, и сердце повествует, что государыня цесаревна в согласии Его Императорского Величества любезнейшей матери, Ея Императорскому Высочеству великой княгине Анне всея России и с любезнейшим Его Императорского Величества отцом, его высочеством герцогом и со всем генералитетом. — Где тебе ведать, эдакому молокососу? — взорвался Калачов. — Пропала наша Россия! Чего ради государыня цесаревна нас всех не развяжет? Все об этом гребтят. Не знаю, как видеть государыню цесаревну, я бы обо всем ее высочеству донес, да не знаю как. Не знаешь ли ты, как дойти? Племянник пожал плечами и пожалел, что прежде, едва зачался разговор о регенте, сказывал гостям, что «весь Преображенский полк желал быть наследницею государыне цесаревне, а его рота вся желала ж, и он, Кудаев, в том на смерть готов подписаться». — Стану государыне цесаревне говорить: что вы изволите делать? Чего ради российский престол не приняла? — продолжал Калачов. — Вся наша Россия разорилась, что со стороны владеют. Прикажи идти в Сенат и говорить, как наследство сделано, и чего ради государыня цесаревна оставлена, и чья она дочь? И ежели прикажет, прямо побегу в Сенат и оные речи говорить. — Хорошо, как допущен будешь до ее высочества, — вступил в разговор Егупов, — а когда того не сделается, куда ты годишься? Знатно ее высочество сама желания о том не имеет. — Ты слышь, слышь, — постучал пальцем по столу Калачов. — Не знаем мы, откуль владеет нашим государством, — он поднял палец над вихрами, — и чья она дочь, Его Императорского Величества Иоанна III любезнейшая матерь, великая княгиня Анна? Родитель-то ее, герцог Мекленбургский, пло-охо жил с матерью ее Екатериною Иоанновною. И ведомо Богу одному, от кого она — Анна Леопольдовна, рождена… Да-а… Не любил ее герцог, не любил. И еще, мне бояться нечего, я свое прожил, а только скажи ты мне, крещен или нет Его Императорское Величество? А? — Он чмокнул языком. — О том мы неизвестны. Так надобно сделать, чтоб всяк видел, принести в церковь соборную Петра и Павла да крестить. Так бы всяк ведал, а то делают, и Бог знает! Кудаев донес на старика в ту же ночь, едва гости уснули. Калачова сослали навечно в Камчатку, Егупова — в сибирский город Кузнецк, а Кудаева за донос произвела Анна Леопольдовна в сержанты и наградила пятьюдесятью рублями. И, зная об этом, французские политики делали свои выводы. В архиве министерства иностранных дел Франции хранится депеша одного из секретных агентов, делавшего большую политику при петербургском дворе, от марта 1741 года. «Есть два средства, одинаково сильные в пользу Елизаветы, — сообщал он, анализируя сведения, добытые Шетарди и собственными тайными поверенными. — Одно — религия, другое — отмщение оскорбления, нанесенного духовенству при избрании на царство Анны, тетки правительницы. Остерман велит внушить духовенству, что последняя нимало не православна, что муж ее лютеранин и иноземец и оба не упустят случая воспитать молодого царя, их сына, в догматах, противных господствующей в стране вере. Какой повод к волнению для народа суеверного, когда подобные внушения будут ему переданы священниками, исповедниками! Что может быть сильнее и способнее для возбуждения черни и солдатства! Действуя таким образом, духовенство будет думать, что оно защищает собственное дело свое, и вот тому причина: в собрании чинов 1730 года духовенство было исключено при избрании на царство Анны, под предлогом, что оно себя унизило соучастием в возведении на престол, по кончине Петра I, его супруги. Более и не нужно ничего, чтобы возбудить ненависть духовенства против распоряжения царицы Анны в пользу сына своей племянницы. Должно удивляться, что маркиз де ла Шетарди не упомянул ничего об участии, которое может принять духовенство в деле принцессы Елизаветы. Но если предполагать, что оно осуществится чрез посредство Швеции, то возникает опасение, что интересы короля ничего не выиграют, когда Остерман возвратит себе преобладающее влияние, которым он до сих пор пользовался в России, почему и желательно, чтобы Швеция за свое участие в пользу принцессы Елизаветы требовала от последней удаления Остермана от дел, тем более что должно ожидать, что до тех пор, пока этот министр останется в силе, не будет никакой надежды на то, чтобы Россия поддалась на какие-нибудь переговоры о соглашении со Швециею». Будучи в силе, Миних подписал 27 декабря 1740 года договор с Пруссией, набросанный еще Бироном. В качестве подарка фельдмаршал получил кольцо в шесть тысяч талеров для жены, пятнадцать тысяч талеров для сына и имение в Бранденбурге. Не обойдена была вниманием и Юлия Менгден. Королева прусская прислала девице Менгден свой портрет, украшенный бриллиантами. Подарок оценили в 30 тысяч экю. Фельдмаршал намеревался послать в помощь Фридриху двенадцать тысяч войска. Король Пруссии благодарил Миниха собственноручным письмом, называя его «великим человеком» и «близким другом». Старый вояка, следуя по стопам Бирона, жаждал одолеть общих врагов общими силами. Но каких врагов? Бирон не мог предвидеть последствий неожиданной кончины Карла VI. Не мог и представить, что Пруссия восстанет против Австрии. Складывалась невероятная ситуация: Россия имела двух союзников, которым обязалась помогать и кои вступали в войну друг с другом. Важна была позиция Анны Леопольдовны. Ее личные симпатии клонились к Австрии. Дабы усилить их, саксонский курфюрст торопил с выездом Линара, поручая ему действовать во всем согласно с австрийским посланником Боттой и ставя задачу убедить великую княгиню отступиться от трактата, заключенного с прусским королем. Ботта, посланный королевой венгерской в Берлин для переговоров с Фридрихом, не добился от последнего обещания не начинать войну и поспешил в Петербург интриговать против Пруссии. Под нажимом австрийского и саксонского посланников и при содействии Остермана, копавшего под Миниха, Анна Леопольдовна могла начать содействовать Австрии в случае войны с Пруссией и поставить Россию в неприязненное положение к союзнице прусского короля Франции, имевшей притязания на часть австрийских владений. Маркиз де ла Шетарди получил из Версаля повеление помешать во что бы то ни стало намерению русских относительно Австрии и с этою целью стараться о низвержении Анны Леопольдовны, а французский посол в Стокгольме — убедить шведское правительство начать войну против России. Незадолго до перенесения тела императрицы Анны Иоанновны из старого Летнего дворца в Петропавловский собор, к чему торжественно готовился весь Петербург, французского посла в его резиденции посетил посол Швеции Нолькен. Эрик-Мариас Нолькен, чрезвычайный посланник, жил в России с сентября 1738 года и находился в весьма дружеских отношениях с Иоахимом-Жаком Тротти маркизом де ла Шетарди. Он известил своего друга о поставленной перед ним министром иностранных дел Швеции Гилленборгом задаче: вступить в контакт с теми силами или группировками русской аристократии, которые, в ответ на шведскую помощь в захвате власти, пойдут на территориальные уступки Швеции. Нолькен остановился на Елизавете Петровне и ее окружении. Маркиз де ла Шетарди из переписки с французским послом в Стокгольме маркизом Ланмария знал: в Швеции росло число сторонников ревизии вооруженным путем условий Ништадтского мира. Нолькен назвал сумму, выделенную ему для поддержания русской оппозиции, — сто тысяч талеров. — Но партия Елизаветы слаба и ничтожна, — высказал свои соображения маркиз де ла Шетарди. — Партия принцессы Елизаветы не так ничтожна, как вы думаете, — возразил Нолькен, — и цесаревна через посредников начала переговоры с некоторыми крупными государственными деятелями и генералами, не говоря уже о том, что гвардия готова к действию. — С вами вел переговоры ее личный врач Лесток? — поинтересовался маркиз де ла Шетарди. Он понимал: деньги, выделенные Нолькену, пришли из Франции. У Швеции их просто не было. Понимал и то, что Елизавета Петровна также ясно осознавала, от кого они идут, и именно поэтому искала последнее время встречи с Шетарди и послала к нему Лестока. — Да, этот ловкий лекарь весьма искусен в дипломатии и очень осторожен, — отвечал Нолькен. Лесток был более, чем кто-либо из окружения Елизаветы, изучен французами. Маркиз де ла Шетарди не раз и не два встречался с ним и о последней встрече рассказал теперь нечаянному гостю. — Принцесса Елизавета втайне прислала его выразить мне сожаление по поводу прекращения моих посещений. Но вы прекрасно и не менее меня осведомлены — лица, видавшиеся с нею, и сама она были в подозрении. Здесь надо быть весьма осторожным. Во всякое время, — после паузы добавил он. — Лесток весьма сожалел о низложении Бирона. Становилось понятным: лишившись его поддержки, цесаревна потеряла все. Она просила о встрече. — И что же вы? — Встречаюсь с принцессой Елизаветой в ближайших числах., сразу же после перенесения праха царицы в Петропавловский собор. — Весьма рад сотрудничеству, — вставая из кресла и раскланиваясь, сказал Нолькен. В своих словах он был искренен. 23 декабря, в семь утра, с Петербургской крепости раздался сигнал из трех пушек, и в то же время на Адмиралтействе выкинули черный флаг. Петербуржцы и гости северной столицы высыпали на улицы проводить гроб императрицы Анны Иоанновны, должный следовать в сопровождении войска от Летнего дворца до соборной церкви Петра и Павла. Между тем во дворце собрались высочайшие особы, духовенство, придворные чины и генералитет, а прочие участвовавшие в церемонии лица разместились, согласно росписанию, перед дворцом. По совершении торжественной панихиды в Фюнеральном зале в первом часу пополудни раздался второй сигнал из трех пушек, и вслед за тем гроб императрицы был поднят 12 штаб-офицерами и вынесен ими из дворца. Гроб установили на «печальные» сани под балдахином. Сопровождавшие заняли свои места, и открылось шествие. Солдаты полевых полков, рейтары лейб-гвардии Конного полка, гренадеры, четыре хора трубачей и литаврщиков шли в строю за быстро покрываемыми снегом санями. Маршалы и все лица, составлявшие депутации, были в длинных черных епанчах и такого же цвета шляпах и перчатках. Маршалы имели жезлы с гербами, увитые черным флером. Плыли знамена и гербы над толпой. За областными гербами несен молодым капитаном флота «Адмиралтейский штандарт». За ним — знамя с государственным гербом из черной тафты, обшитое черною шелковою бахромою с таковыми же кистями. За знаменами двумя певчими несены две хоругви, а за ними иподиаконом — крест. Затем шли певчие. За ними — черное духовенство. За духовенством следовали придворные чины. Процессия с самого выноса из дворца тела и во весь путь сопровождалась «ежеминутною» пушечною пальбою и вслед за нею ружейною при колокольном звоне во всех церквах города. Из числа экипажей, бывших в процессии по распоряжению Печальной комиссии, пропущены были в Петропавловскую крепость: правительницы Анны Леопольдовны, герцога Антона-Ульриха, цесаревны Елизаветы Петровны, десять карет придворных лиц, составлявших свиту высочайших особ. Императрицу отпевали епископы. Во время богослужения курились благовонные свечи, и, по сигналам обер-церемониймейстера, произведена была троекратная пальба беглым огнем каждый раз из 101 пушки: по прочтении Евангелия, во время пения славника: «плачу и рыдаю» и при посыпании тела землею. По окончании отпевания произнесено епископом псковским Стефаном надгробное слово, сочиненное архиепископом Амвросием. — Сие есть естества нашего свойство, слышателю плачевный: всяк дражайшую, важную, богатую и любимую себе и всем полезную вещь потерявшие, весьма по оной печалится, жалеть и великою сердца болезнию сокрушается; а многократно бывает, что от внутреннего возбуждаемый сердоболию и плакать понуждается непрестанно, сея истины практика на нас самих ныне исполняется. О сынове Российские! Когда всяк сему печальному действию присутствуя не без печали обретается, всяк слез исполненный, воздыхает, плачет и сетующего пророка Иеремии глас произносит: «Кто даст главе моей воду и очима моима — источник слез, да плачу день и ночь». По ком же великое рыдание? Чего ради плач непрестанный и неутолимый? По общей всех матери нашей, по дражайшей над царские порфиры, над драгоценные виссоны и неоцененные сокровища обладательницы нашей. Всемилостивейшая Государыня наша, Анна Иоанновна, Императрица и самодержица Всероссийская, веры православныя бодрая защитница, обидимых прибежище, странных и бедных пристанище, беззаступных покровительница, сирот и вдов почитательница, монастырям и церквам убогим милостыни прещедрая подательница, плачущих скорое утешение, нечаянно преставися. Оставя нас, отыде в горняю к Отцу Небесному обитель. О вести печальнейшие!.. По окончании обряда погребения высочайшие особы со свитою удалились из собора. Предание земле назначено было на 15 января 1741 года. Вряд ли думал фельдмаршал Миних, что болезнь, скрутившая в одночасье, не позволит ему поклониться праху императрицы в последний раз. Более того, выздоровев после тяжкой болезни, он с ужасом узнает, что практически удален от дел. Указом от 28 января 1741 года решение дел, вступающих в Кабинет, было распределено между министрами так: Миниху — вся военная часть, крепости, артиллерия и инженеры, Кадетский корпус и Ладожский канал, Остерману — иностранные дела, Адмиралтейство, флот, Черкасскому и Головкину — внутренние дела по Сенату. Почувствовав, что упускает власть, Миних предпримет последнюю попытку: попросит отставки в марте у Анны Леопольдовны и, к чрезвычайному изумлению своему, получит ее. Остерман и Линар с Боттой одержат верх. Интересы Австрии возьмут верх в петербургском правительстве. Франции останется только энергически ускорять события. >XII Принцесса Елизавета и ее личный врач Лесток — вот кто более всего интересовал теперь маркиза де ла Шетарди. За год с небольшим он успел приглядеться к цесаревне. Не на одном придворном празднестве их пара открывала бал. Елизавете Петровне было 32 года. Дочь царя Петра и Марты Самуиловны Скавронской была воистину красавица. Высокого роста, чрезвычайно живая. В обращении ее много ума и приятности. Она хорошо сознавала, что мужчины к ней неравнодушны, и глаза ее вспыхивали пламенем игривым во время беседы с ними. А удивительно стройная ее фигура, шея необычайной белизны:.. Было, было от чего закружиться голове. Она хорошо танцевала и ездила верхом без малейшего страха. Маркиз де ла Шетарди знал — у цесаревны двое детей. Соотечественник его Дюкло в своих мемуарах заметит, что «Елизавету побудило вступить на престол только желанию свободно предаваться удовольствиям…». (В скобках заметим, редактор русского перевода мемуаров к приведенным словам сделает свое примечание: «Елизавета имела 8 детей, из которых ни одного не признала и которых одна из ее фавориток, итальянка Жуанна, приняла на свой счет».) Она любила потолкаться в девичьей, сама наряжала прислугу к венцу и любила смотреть в дверную щелочку, как веселится дворня. Ласковая в обращении, из-за пустяка приходила в неистовство и бранилась резко, не разбирая, кто пред нею — мужчина или женщина. Молясь в домашней церкви долго, неистово, по временам прерывала молитву, дабы подойти к зеркалу и лишний раз полюбоваться на свои «приятности». От вечерни мчалась на бал. Родилась она вне брака. Едва немного подросла, ее сдали на руки француженке-гувернантке госпоже Латур, дабы научить отлично говорить по-французски и великолепно танцевать менуэт. В селе Измайлово, где прошли ее детские годы, как бы сталкивались старая и новая Русь. На одном конце села жила вдова царя Иоанна Алексеевича Прасковья со своими дочерьми Екатериной и Анной, державшаяся строгих старомосковских правил и чтившая заповеди Домостроя, а на другом конце, в новых правилах, воспитывалась Елизавета Петровна. Из спальни ее несся смех, не умолкала французская речь. Надзора за дочерью Петра практически не было и, надо думать, влияние госпожи Латур было далеко не безвредным. Гувернантка была склонна к авантюризму и весьма сластолюбива. Елизавете не было и тринадцати, когда Петр, в торжественной обстановке, обрезал ей крылышки. Тогда, в те далекие годы, девочки знатных домов носили в качестве символа ангельской невинности маленькие белые крылышки на платьях. Государыня цесаревна «Елизавет Петровна» была объявлена совершеннолетней. Она могла считать себя настоящей принцессой на выданье. Прекрасная танцовщица, любительница музыки (надо сказать, даже кваканье лягушек вызывало у нее интерес, она находила в нем мелодичность), хорошо владеющая итальянским, немецким и французским языками, кои преподавали ей графиня Маньяни, учитель Глюк и виконтесса Латур ла Нуа, Елизавета должна была дожидаться хорошего жениха. Государь намеревался выдать ее за одногодка дочери — французского короля Людовика XV. Велись переговоры чрез французского посла Кампредона. Но Версаль смущало происхождение принцессы, родившейся от «подлой» женщины. А вскоре оттуда пришла весть, что правительство регента герцога Орлеанского избрало невестой Людовику инфанту испанскую. Петр не оставлял мысли породниться с Версалем. Он все более останавливал теперь взор свой на сыне регента, герцоге Шартрском, неженатом молодом человеке. Если бы брак удался, Россия помогла бы герцогу взойти на польский престол и тогда, по мысли царя, три страны, связанные тесными узами крови, могли бы действовать заодно. Преследовал русский правитель и еще одну, тайную, мысль: король Людовик XV слаб здоровьем, и в случае кончины его, умри он бездетным, вероятным кандидатом на французский престол становился бы герцог Шартрский. Версаль отмалчивался, и, можно сказать, рушилась на глазах идея о русско-французском союзе, коей жил долгое время Петр I, а точнее сказать, которую порождала политическая обстановка в Европе. Впервые о прямых попытках к русско-французскому союзу упоминается в хрониках XVII века. В 1629 году к государю Михаилу Федоровичу явилось, как пишут, чрезвычайное посольство от Людовика XIII. Возглавлявший посольство Дюгэй-Корменен, как то было повелено королем французским, приглашал русского государя объединиться в союз. Русский «белый» царь — глава православия, король Франции — глава католических стран. Объединись два таких «потентата», и покорятся им все другие государства. Набожный Михаил Федорович внимательно выслушал предложение, но ограничился лишь уверениями в дружбе. Петр, разгромив шведов и отомстив туркам за неудачный Прутский поход, остановил взор свой на Франции. В Голландии, представлявшей в то время нечто вроде «камеры международных соглашений» и в которой ранее, с помощью Лефорта, Петр I был принят в масонскую ложу, чрез князя Куракина Петр обратился к представителю Франции в Голландии маркизу Шатонефу — человеку весьма серьезному и прагматическому, к мнению которого прислушивались тонкие политики, с предложением завязать союзные отношения с Версалем. Куракин попросил Шатонефа сообщить своему правительству: Петр I готов с этой целью прибыть в Париж. В Версале сообщение Шатонефа вызвало настоящий переполох. Тому была следующая причина. Россия враждовала с Англией, а Версалю необходима была дружба с ней. Кроме того, ни Англия, ни Франция не признали еще официально императорского титула Петра I. Никого не предупреждая, царь сел на корабль и отправился к берегам Франции. Петр I не добился желаемого. В дело вмешалась всесильная Англия. Но именно в ту поездку царь задумал выдать дочь замуж за короля. Елизавета жила мыслью о Франции. Но пока новый регент герцог Бурбонскнй, сменивший умершего герцога Орлеанского, размышлял над предложением Петра I о женитьбе герцога Шартрского на Елизавете, пока русский царь в нетерпении ожидал ответа, в Сорбонне размышляли о вероятии в будущем восшествия на русский престол Елизаветы Петровны. Католиков не устраивал православный царь, весьма склонный к протестантизму. Дочь же его, рожденная от «подлой» женщины, занимала их больше. Склонная к «смешанной» религии (к чему склонил ее пастор Глюк), Марта Самуиловна Скавронская была весьма чутка православию. Не тот ли Глюк и ввел ее в масонскую ложу? (В скобках заметим, Елизавета Петровна, придя к власти, будет весьма благосклонна к масонскому братству, и многие из ее окружения, даже самые близкие, сольются с «братством».) В Сорбонне будут сквозь пальцы смотреть на оргии, происходящие при русском дворе в царствование Марты Самуиловны. (Достаточно привести донесение Лефорта от 25 мая 1726 года: «Я рискую прослыть за лгуна, когда описываю образ жизни русского двора. Кто мог бы подумать, что он целую ночь проводит в ужасном пьянстве и расходится, уже это самое раннее, в пять или семь часов утра? Более о делах не заботятся».) Иезуиты прекрасно понимали: Скавронская, ввиду своего происхождения, будет вызывать озлобление в среде русской и продержится на троне недолго. Их, как, впрочем, и протестантов, более интересовали личности с частицей «подлой» крови. Такого человека им хотелось утвердить на русском троне. (Забегая вперед, отметим, Елизавета Петровна взошла на престол, когда были физически уничтожены царевич Алексей Петрович, его дочь Наталья и сын — малолетний государь Петр II, когда практически вырублена была ветвь русская, шедшая от царя Иоанна. Убит позже будет и правнук его — император Иоанн Антонович…). В Сорбонне зрели свои планы. (В Швеции, к примеру, знали о них. Так, Валишевский, вплотную связанный с масонскими кругами, в своей книге «Преемники Петра» проговаривается об этом. Сообщая о действиях Швеции летом 1741 года, связанных с возведением на престол Елизаветы Петровны, он пишет: (Бестужев. — Л.А.) видел, что шведы не очень торопятся начать войну, но ошибался в причине этого. На самом деле в Стокгольме ждали новой внутренней революции в России, которую считали благоприятной для планов, составленных двадцать лет тому назад.) Петр I искал союза с Версалем, но при французском дворе думали о другом. На одно из предложений Петра I герцог Бурбонский дал такой сухой, резкий ответ, что, казалось, с Францией будет порвано навсегда. Только смерть Петра I помешала открытому разрыву. Негодование государя на Францию было велико, но оно меркло в сравнении с гневом, вызванным поведением Марты Самуиловны. Царь узнал о связи ее с Виллимом Монсом и был взбешен. Петру передали подметное письмо. «Я, Михей Ершов, объявляю: сего 1724 года, 26-го апреля, ночевал я у Ивана Иванова сына Суворова и между прочими разговорами говорил Иван мне, что когда сушили письма Виллима Монса, тогда унес Егор Михайлов из писем одно сильненкое, что и рта разинуть бояться, и это хорошенькое письмо, а написан в нем рецепт о составе питья, и не про кого, что не про хозяина». Донос этот Михей Ершов подал сейчас же после коронационных торжеств, едва Марта Самуиловна, волею Петра, объявлена была государыней императрицей всероссийской. Любопытно, донос не дошел тогда до Петра. Исчез неизвестно куда. Петр о нем не узнал, но Монс и Марта Самуиловна узнали тотчас же. С Мартой даже случился нервный удар, настолько она встревожилась. Но отношение Петра к ней не переменилось, и она успокоилась на время. 5 ноября донос выплыл и передан был государю. Кем — установить ныне невозможно. Суворова взяли в тайную канцелярию. Под пыткой он оговорил других лиц. Из их расспросов выяснилась для Петра вся суть отношений Монса к Марте Самуиловне. Предварительное следствие велось в тайне, в строгой тайне. Государыня и Монс ничего не подозревали. 9 ноября, прямо со следствия, Петр отправился во дворец. Поужинал, поговорил с супругой. Побеседовал с Монсом. На камергере лежала масса обязанностей. О них и поговорили. Ничто не выдавало внутреннего напряжения Петра. «Который час?» — вдруг обратился он к супруге. Та посмотрела на свои часы — подарок Петра из Дрездена: «Девять часов». Тогда Петр резко вырвал у нее часы, повернул стрелку и сурово сказал: «Ошибаетесь, двенадцать часов, и всем пора идти спать». Все разошлись. Через несколько минут Монс был арестован у себя в комнате. Когда его на следующий день ввели в канцелярию государева кабинета, где сидел Петр, окруженный ворохом всевозможных бумаг, взятых у него при обыске, царь поднял голову и взглянул на арестанта. В этом взгляде было столько гнева, жестокости и жажды мести, что Монс не выдержал. Он затрясся всем телом и лишился сознания. Государь сам занялся расследованием. Чем глубже вникал он в суть дела, тем более видел: Монс был обожаем императрицей. Она ни в чем не могла ему отказать. Пользуясь этим, он, за соответствующую мзду, оказывал услуги влиятельным просителям. Только теперь Петр понимал, чью волю выполнял он, потворствуя жене, выпутывая иного сановника из беды, повышая кого-то в должности, утверждая иные хлопоты о поместьях. Нельзя не упомянуть и следующего. Государыня и сама не прочь была погреть на этих делах руки. Выполняя роль ходатая, она не забывала себя. Вымолить пощады или получить награду стоило денег, точнее сказать, золота. Императрица скопила большие деньги и держала их, как пишут, в заграничных банках, на вымышленное имя. Монсу было предъявлено обвинение во взяточничестве. Верховный суд, которому он был предан, постановил: «Учинить ему, Виллиму Монсу, смертную казнь, а именья его, движимое и недвижимое, взять на его Императорское Величество». Петр утвердил приговор суда. 16 ноября 1724 года, на Троицкой площади, в десять часов утра, Виллиму Монсу отрубили голову. Екатерина Алексеевна (Марта Самуиловна) была в тот день очень весела. Казнив Монса, в пылу гнева царь готов был убить и дочерей, но, как рассказывает Вильбоа, их спасла гувернантка-француженка. Впрочем, Вильбоа — источник малодостоверный. Другой исследователь, Гельбиг, утверждает, что, мстя за Монса, императрица свела счеты с супругом, отравив его. Отнесемся несколько скептически и к этому источнику. Став императрицей, Марта Самуиловна деятельно принялась пристраивать дочь. Узнав, что Версаль решил отказаться от мысли женить Людовика на испанской инфанте, она чрез ла Кампредона без обиняков предложила в супруги герцогу Шартрскому дочь Станислава Лещинского, с тем чтобы возвести его на польский престол, а королю — свою дочь, Елизавету Петровну. Ответ пришел неожиданный. Людовика женили на Марии Лещинской. Россия порвала отношения с Францией и тут же заключила союз с Австрией. В царствование Анны Иоанновны Елизавету также стремились выдать замуж, но, преследуя уже другие цели, — отдалить от двора как можно далее. Как писал Остерман, надобно было подыскать «такого принца… от которого никакое опасение быть не может». «Отдаленного» принца так и не смогли отыскать. Появившегося же гвардии сержанта Шубина — первую любовь Елизаветы — сумел интригой отдалить от нее дальновидный Лесток. За ней приглядывали со всех сторон. Во все время царствования Анны Иоанновны с нее не спускали глаз. Следили за ближними ей людьми, подсылали соглядатаев. Привыкшая к слежке, она была весьма осторожна, играла беспечность, нежелание интересоваться вопросами престолонаследия — то, чего желали видеть ее противники. Но всякий раз оживлялась, когда близость власти весьма реально ощущалась ею. Так было во времена царствования Петра II и в период регентства Бирона. Двор цесаревны невелик. Отметим, двое из ее придворных — обер-шталмейстер и гофмейстер — были женаты на родных сестрах — дочерях пастора Глюка, так радевшего о карьере Марты Самуиловны Скавронской при русском дворе. Певчий Алексей Григорьев — из малороссийских казаков, человек добродушный, не без юмора, обладавший удивительным голосом, был очень дорог Елизавете. Они были погодки. И она питала к нему нежную привязанность, даже страсть. О нем в 1742 году маркиз де ла Шетарди напишет следующее: «Некая Нарышкина… женщина, обладающая большими аппетитами и приятельница цесаревны Елизаветы, была поражена лицом Разумовского (это происходило в 1732 году), случайно попавшегося ей на глаза. Оно действительно прекрасно. Он брюнет с черной, очень густой бородой, а черты его, хотя и несколько крупные, отличаются приятностью, свойственной тонкому лицу. Сложение его также характерно. Он высокого роста, широкоплеч, с нервными и сильными оконечностями, и если его облик и хранит еще остатки неуклюжести, свидетельствующей о его происхождении и воспитании, то эта неуклюжесть, может быть, и исчезнет при заботливости, с какою цесаревна его шлифует, заставляя его, невзирая на его тридцать два года, брать уроки танцев, всегда в ее присутствии, у француза, ставящего здесь балеты. Нарышкина обыкновенно не оставляла промежутка времени между возникновением желания и его удовлетворением. Она так повела дело, что Разумовский от нее не ускользнул. Изнеможение, в котором она находилась, возвращаясь к себе, встревожило Елизавету и возбудило ее любопытство. Нарышкина не. скрыла от нее ничего. Тотчас же было принято решение привязать к себе этого жестокосердаго человека, недоступного чувству сострадания». Потеряв голос, Разумовский, согласно воле Елизаветы, назначен был управлять всем ее двором. (15 июня 1744 года Елизавета Петровна, императрица российская, тайно обвенчается со своим любимцем в скромной церкви в селе Перово.) Покровительствовала она и многочисленным родственникам матери, жившим в малой известности. «Надеюсь, что вы не забыли, что я бо?льшая у вас», — писала она вдове своего дяди графа Федора Самуиловича, когда та захотела было распоряжаться имением мужа. При дворе Елизаветы находились ее двоюродные сестры. Сама находясь постоянно без денег, она умудрялась как-то помогать многочисленным родственникам, постоянно занимая для них где возможно деньги. Ближайшие ей люди, составлявшие ее двор, были так же молоды, как и она. Надо думать, и они не раз удивлялись тому, как не потерялась она и умела сохранить самостоятельность в обстановке крайне неблагоприятной во все царствование Анны Иоанновны. Ее спасал природный ум. Французский дипломат Ж.-Л. Фавье, глубокий психолог, так охарактеризует ее: «Сквозь ее доброту и гуманность… в ней нередко просвечивает гордость, высокомерие, иногда даже жестокость, но более всего — подозрительность. В высшей степени ревнивая к своему величию и верховной власти, она, легко пугается всего, что может ей угрожать уменьшением или разделением этой власти. Она не раз выказывала по этому случаю чрезвычайную щекотливость. Зато императрица Елизавета вполне владеет искусством притворяться. Тайные изгибы ее сердца часто остаются недоступными даже для самых старых и опытных придворных, с которыми она никогда не бывает так милостива, как в минуту, когда решает их опалу. Она ни под каким видом не позволяет управлять собой одному какому-либо лицу, министру или фавориту, но всегда показывает, будто делит между ними свои милости и свое «мнимое доверие». Разумовский частенько напивался до бесчувствия, и тогда цесаревна бежала к Лестоку. Хирург, превосходный психолог, давно уяснил себе, что не пение и не голос Разумовского прельщали цесаревну. Разбегавшаяся от буянящего Разумовского дворня знала: лишь двое — сама Елизавета Петровна и доктор Лесток — могли безбоязненно появиться перед пьяным. Лесток, можно сказать, был доверенным человеком цесаревны. (О степени их доверенности свидетельствует секретная депеша Мардефельда своему королю от 28 декабря 1742 года: «Особа, о которой идет речь (Елизавета Петровна. — Л.А.), соединяет в себе большую красоту, чарующую грацию и необыкновенно много приятного ума и набожности, причем исполняет внешние обряды с безпримерной точностью. Но, зачатая под роковым созвездием, т. е. в самую минуту нежной встречи Марса с Венерой… она ежедневно по нескольку раз приносит жертву на алтарь матери любви и значительно превосходит набожными делами супруг императора Клавдия и Сигизмунда. Первым жрецом, отличенным ея, был подданный Нептуна, простой матрос прекрасного роста… Теперь эта важная должность не занята в продолжении двух лет; до того ее исполняли жрецы, не имевшие особого значения. Наконец, ученик Аполлона с громовым голосом, уроженец Украины… был найден, и должность засияла с новым блеском. Не щадя сил и слишком усердствуя, он стал страдать обмороками, что побудило однажды его покровительницу отправиться в полном дезабилье к Гиппократу просить его оказать быструю помощь больному. Застав лекаря в постели, она села на постель и упрашивала его встать. Он, напротив, стал приглашать ее… позабавиться. В своем нетерпении помочь другу сердца, она отвечала с гневом: «Сам знаешь, что не про тебя печь топится!..» «Ну, — ответил он грубо, — разве не лучше бы тебе заняться со мной, чем с такими подонками?» Но разговор этим ограничился. Он повиновался. Я узнал эти подробности от человека, присутствовавшего при этом фарсе…» Впрочем, оставим сказанное на совести Мардефельда. Протестант, уроженец Франции, Иоганн-Герман Лесток, человек предприимчивый, явился в Россию, в Петербург, в 1713 году. Отец его был лейб-хирургом; может, поэтому с детских лет увлекся хирургией и сын. Представленный государю, молодой Лесток (ему шел двадцать второй год), имевший чрезвычайно приятную физиономию и свободно объясняющийся почти на всех европейских языках, понравился ему и был определен хирургом к высочайшему двору. Жалованье Лесток получил приличное. — Французу, — говорил государь, — всегда можно давать больше жалованья; он весельчак и все, что получает, проживает здесь. Благодаря умению вкрадываться в сердца людей и обворожить каждого скромным, приятным общением, Лесток быстро сблизился со многими и попал в милость к лицам, игравшим важную роль при дворе. Он не пропускал ни одной возможности расположить к себе нужного человека. Немудрено, красавицы петербургские, сестры Монс, фрейлина Гамильтон, да и хорошенькие прислужницы вроде Анны Крамер, обратили внимание на услужливого и вместе с тем женолюбивого француза. (Здесь и далее мы воспроизводим материалы, приведенные в исследовании о графе Лестоке Михаилом Дмитриевичем Хмыровым сто тридцать с лишним лет назад. Да сохранится благодарная память потомства к этому скромному библиографу.) Веселый нрав и приятный ум Лестока много помогали тому, что пред ним отворялись двери к сановитым лицам и зачастую он оказывался участником застольных бесед, которые занимали все свободное от службы время у сановников, принимавших дома гостей. В кирке, выстроенной на обширном дворе дома вице-адмирала Крюйса, Лесток мог во время богослужения видеться со знакомыми лютеранами. В 1716 году Петр I, совершая поездку по странам Европы, имел в свите, составленной из самых приближенных лиц, и хирурга Лестока. Тогда же обратила на него внимание и государыня Екатерина Алексеевна, что явило блистательные последствия для дальнейшей карьеры француза. Волею случая попавший в среду сильных мира сего, Лесток более и более втягивался в придворную жизнь. Увлекшись, он совсем позабыл о существовании интриг. Одна из них достигла цели. Петру I передали, будто Лесток весьма недвусмысленно высказался об отношениях царя с денщиком Бутурлиным. Лекаря сослали в Казань. Это, впрочем, спасло ему жизнь: Лесток играл не последнюю роль в интриге Екатерины I с Монсом, и, окажись он во время расследования по делу Монса в Петербурге, казни бы ему не миновать. После смерти царя Екатерина Алексеевна поспешила возвратить изгнанника ко двору и приставила его к дочери Елизавете лейб-хирургом. Неунывающий француз поворовывал для цесаревны дыни из Летнего сада. Она смеялась. Подобные услуги и приятность в обхождении расположили к нему цесаревну. Ее высочество любила слушать его веселую болтовню, в рождающейся обстановке доверенности рассказывала и она ему о своих малых тайнах. Она привыкла доверять его заключениям о людях, основанным, впрочем, на богатом житейском опыте. В царствование Петра II, наблюдая за князем Меншиковым, Лесток впервые задумывается о роли фаворита в России. Можно в этой стране царствовать, не находясь на троне. Мысль запала в сознание, а ослепительное богатство Меншикова, великолепие, в коем он купался, подпитывали ее. Падение Меншикова не смутило Лестока. Перед глазами был новый удачливый фаворит — Иван Алексеевич Долгорукий, любимец Петра II, имевший полное право черпать из царской казны сколько угодно и распоряжаться взятым безотчетно. Государь с фаворитом развлекались охотою. Выезжали с тысячами собак, егерями. Царский поезд растягивался едва ли не на несколько верст. Лесток, и сам владевший ружьем до старости, разделял господствующий вкус и, как замечает М. Д. Хмыров, сопровождал цесаревну не только в примосковные отъезжие поля, но даже и в историческую Александровскую слободу, где на большом, привольном лугу ее высочество изволила тешиться травлею зайцев и напуском соколов. Смерть молодого государя побудила Лестока к действиям. Он убеждал цесаревну явиться в залу Лефортовского дворца и торжественно предъявить собранному там Верховному Тайному Совету права свои на корону. В царствование Анны Иоанновны Елизавета Петровна оставалась в тени. В прежнем ничтожестве пребывал и лейб-хирург. В летнюю жаркую пору, когда императрица отбывала на жительство в подмосковное село Измайлово, двор Елизаветы перебирался в подмосковное же село Покровское. Впрочем, живали и зимой в Покровском. Не чувствуя близости императрицы, улавливая явное пренебрежение придворных, цесаревна по возможности долее не являлась в Москву. С тех-то пор и явились легенды о тогдашнем житье-бытье Елизаветы в Покровском, любившей летом «водить хороводы с сенными девушками на лугу, распевать с ними старинные песни или собственноручно прикармливать щук и карпов в пруду, а зимою — учреждать катанья с гор или по улицам в пошевнях». Быв в отдалении от двора Анны Иоанновны, не имея возможности видеть изблизи многих пружин быта двора императрицы, Лесток не мог заводить отныне коротких сношений с придворными. Впрочем, он не отказывал себе в удовольствии половить рыбку в мутной воде, «На него, — замечает М. Д. Хмыров, — падает подозрение в скрытной интриге, приготовившей внезапное несчастие шталмейстера цесаревны, известного Шубина, поведение которого могло набросить тень и на особу самой цесаревны, что вовсе не соответствовало далеким видам предусмотрительного Лестока. Полагают, что последний успел разными путями довести до сведения всемогущего Бирона вещи, потребовавшие разбирательства, и Шубин был без суда сослан в Камчатку, откуда, много лет спустя, возвратился заклятым, хотя и неопасным врагом Лестока». Взойдя на престол, Елизавета вспомнит свою первую привязанность и прикажет немедленно возвратить его из Камчатки. Но сосланного, без имени и с запретом под угрозою смерти произносить его имя, — нелегко было найти в далекой Камчатке. Около двух лет посланный на розыски офицер искал следы заключенного. Ездил по острогам, заглядывал во все далекие юрты, и нигде не слыхали о Шубине. Отчаявшись, — искать было более негде, — в одной захудалой юрте офицер устало заговорил о Шубине. Никто из арестантов и здесь не слыхал о нем. Нечаянно офицер упомянул имя императрицы Елизаветы Петровны, и лицо одного из заключенных выразило удивление. — Разве Елизавета царствует? — спросил вдруг арестант. — Да уж другой год как восприяла родительский престол, — отвечал офицер. — Но чем вы удостоверите в истине? — спросил арестант. Офицер показал ему подорожную, другие бумаги. Стало ясно, царствует Елизавета. — В таком случае Шубин, которого вы разыскиваете, перед вами, — произнес арестант. Несколько месяцев возвращались офицер и Шубин в столицу. Государыня «за невинное претерпение» Шубиным мытарств произвела его прямо в генерал-майоры и лейб-гвардии Семеновского полка в майоры да, кроме того, пожаловала ему Александровскую ленту. Пожалованы были ему и вотчины, в том числе и село Работки на Волге. Впрочем, сердце императрицы было занято другим человеком, да и у Шубина, привыкшего к аскетическому образу жизни, не было желания долго находиться при дворе. Он попросил отставки, и Елизавета, смахнув слезу и осыпав прежнюю любовь поцелуями и подарками, подписала отставку. Отметим, однако, деталь немаловажную: чрез Шубина, бывая с ним в полку, цесаревна сблизилась с гвардейцами, осознала силу их и возможности. За действия ли, против Шубина свершенные, за еще ли что, судьба, иногда справедливая, насылала мстителя Лестоку в лице барона Шемберга, польского камергера, приглашенного в Россию в 1736 году. Сей камергер, отвергнув, как гласила молва, любезности одной высокопоставленной дамы, увлекся прелестями Алиды Лесток, рожденной Миллер, жены лейб-лекаря, немки низкого происхождения. Лесток возненавидел барона, но прервать связь не смог. Тогда он еще более сосредоточился на своей цели. Цесаревна более других занимала его воображение. С ее именем связывал он свои замаскированные расчеты. Ему было теперь уже под пятьдесят, и терять было нечего. После падения Бирона, когда неопределенность власти рождала надежды на занятие престола Елизаветою Петровной, Лесток живо принялся оглядываться по сторонам. И взглад его остановился на французском после маркизе де ла Шетарди. Об этом же после, итальянце по рождению, много размышляла и цесаревна. Искал с ними встречи и сам маркиз де ла Шетарди. >XIII Маврутка Шепелева, любимица цесаревны, первой заметила в окно, едва покрытое морозными узорами, карету, остановившуюся у подъезда. — Гости к нам! — крикнула она и, не отрываясь, продолжала следить, как отворилась дверца кареты и как важно ступил кто-то на заметенную снегом мостовую. Разобрать из-за узоров морозных на окне, кто приехал, не было возможности. Подбежала к подруге цесаревна, узнала карету Шетарди и, поразмыслив немного, попросила Маврутку провести гостя к ней и оставить их одних. Маркиз был приветлив. Поцеловал руку Елизаветы. Пальцы были у него холодные. Отступил к камину и, по приглашению Елизаветы, сел в кресло. Она устроилась напротив. — Чудесная зима, — сказал маркиз. — Ехать одно удовольствие. Лица раскраснеются. Солнце обманчивое, не греет, да душу радует. И как-то приятно в такую пору увидеть пред собою очаровательную даму, от коей, признаюсь, трудно глаз отвести. Цесаревна приняла комплимент и мило улыбнулась. Она знала, разговор не будет случайным, и готовилась к нему. — На днях посетил меня Нолькен. Говорили о делах в Стокгольме. Весьма и весьма расположены король шведский и двор к вашему высочеству. Насколько могу судить, посланник вел беседу с вами и говорил о своем расположении к вам и, даже более того, о вероятии помощи, если вдруг она потребуется. Цесаревна, как бы вспоминая разговор с Нолькеном, едва заметно, в такт словам маркиза де ла Шетарди, покачивала головой. Гость, выдержав паузу и любезно улыбнувшись, с явным восхищением глядя на собеседницу, продолжил: — Смею заверить вас, если король найдет возможность знать о ваших желаниях, каковыми бы они ни оказались, он всячески будет содействовать их исполнению. — Весьма признательна его величеству, — отвечала Елизавета Петровна, — за его внимание и интерес к нашим скромным персонам. Доверие всегда трогает и вызывает, кроме уважения, желание быть искренним и доверительным… — Поверьте мне, его величество окажет вам услугу, если вы захотите доставить ему средства к тому. Можете рассчитывать, король Франции будет содействовать успеху того, что ваше высочество может пожелать. Вам следует положиться на добрые намерения его величества. Что же касается просьб Швеции к вам, то, право слово, стоят ли они того, чтобы на них заострять внимание. Важна, как я понимаю, цель. — Признаюсь, я долго обдумывала предложение господина Нолькена. Мне дорого внимание этого человека, и со многим, высказанным им, я согласна, но обстоятельства требуют поразмыслить над этим еще короткое время. У вас несколько усталый вид, — неожиданно перевела она разговор. — Мне, признаюсь, приятно видеть вас. В последний раз, когда вы приезжали с поздравлениями в день моего рождения, у меня было желание задержать вас, поговорить с вами. Мне приятно беседовать с вами. — Легкая усталость всегда побуждается дорогой. Ныне же все заметено кругом. Еще немного — и наступление Нового года. Проходя к вам, невольно обратил внимание, — у вас сени, лестница и передняя наполнены сплошь гвардейскими солдатами. Думается, пришли заранее поздравлять с приближающимся праздником. Любят вас. Радеют за вас. Опора ваша? Оба прекрасно понимали, о чем говорили. Франция торопила события, субсидировала Швецию с тем, дабы помочь сторонникам Елизаветы возвести ее на престол. Шведы просили одного: письменного заверения, что в случае прихода к власти Елизавета, за услугу, возвратит им завоеванные Петром I шведские земли. Они готовы были начать военные действия против России, с тем чтобы отвлечь внимание русского двора от внутренней жизни и дать возможность Елизавете, воспользовавшись замешательством, взойти на престол. Елизавета не отказывалась от помощи, соглашалась с условиями, но устно. Нолькен просил письменного подтверждения. О том же уговаривал цесаревну и де ла Шетарди. У Елизаветы же было два плана достигнуть престола. Первый заключался в том, чтобы исполнить это при содействии Швеции, которой были сделаны большие обещания за помощь. Второй план состоял в том, чтобы подкупить гвардию раздачей известной суммы денег. (Она надеялась, деньги ей доставит маркиз де ла Шетарди.) За солдат гвардии ручался взяться Грюнштейн — еврей родом из Дрездена, занимавшийся ранее коммерцией, а ныне гвардейский солдат, приятель Лестока. Слова маркиза подтвердили предположения Елизаветы о возможности оказания помощи в деле французами, но теперь ей надлежало обговорить все с Лестоком и Грюнштейном, дабы определить необходимую сумму, и еще цесаревне очень хотелось избежать разговора об условиях и требованиях, которые ставили шведы. Они не устраивали ее, ибо репутация и популярность ее среди солдат гвардии как раз и могла зиждиться только на сохранении наследия Петра. Ускользнув от опасной темы в разговоре, Елизавета тем не менее заключила беседу заверением, что при следующей встрече готова будет ответить на все интересующие маркиза вопросы в деталях. Посол откланялся, а Елизавета Петровна поспешила к солдатам. >XIV 15 января 1741 года в Петропавловский собор, на панихиду, свершенную архиепископом новгородским Амвросием, прибыли высочайшие особы, придворные лица обоего пола, генералитет и высшее духовенство. По окончании ее гроб (опущенный в другой — свинцовый) с бренными останками императрицы Анны Иоанновны при пении погребальных стихир перенесентенералами до могилы, устроенной близ гробниц Петра Первого и Екатерины Первой, против местного образа святых апостолов Петра и Павла, и на полотнах опущен в могилу, в помещенный там медный «ковчег». При могиле поставлен военный караул. Причетниками и псаломщиками собора над могилой было начато чтение Псалтири. Анна Леопольдовна плакала. Она любила тетку. Теперь будто что-то обрывалось в душе, уходило что-то большое, свойское. Острей чувствовалось сиротство. Тетка была строгой, но, может быть, строгости ее теперь и не хватало. Когда открылось, шесть лет назад, что воспитательница Анны Леопольдовны, рекомендованная прусским посланником Мардефельдом. способствует тайным встречам принцессы с Линаром, императрица действовала круто. Она распорядилась немедленно выслать госпожу Адеркас за границу, а Линар, по просьбе государыни, был отозван своим двором. За принцессою установили строгий надзор: кроме торжественных дней, никто из посторонних входить к ней не смел. Это так приучило Анну Леопольдовну к уединению, что и по сию пору она всегда с неудовольствием появлялась на всех официальных выходах и приемах, предпочитая сообщество своей фаворитки, фрейлины Юлианы Менгден, и тесный кружок еще нескольких лиц. Свободно владея немецким и французским языками, она очень любила чтение и много читала на этих двух языках. Пред иконами, в комнатах ее, теплилась лампадка. Горела пред иконами лампадка — и не одна — и в почивальне Иоанна Антоновича. Некоторые из церковных служений, совершение которых не требовало непременным условием нарочно освященного храма и престола, иногда совершались в комнатах Анны Леопольдовны. Посты, установленные православною церковью, по крайней мере, первую неделю Великого поста, она старалась проводить по уставу восточной православной церкви, и в эти дни была употребляема особенно постная пища. В числе икон, находившихся в ее комнате, был и образ Владимирской Пресвятой Богородицы. Украшение святых православных икон было одним из ее любимых дел. Все сказанное о религиозных отношениях императорского царствующего дома к православной восточной церкви, конечно, главным образом относилось лишь к ней, правительнице России, но не к супругу ее, герцогу Брауншвейгскому Антону-Ульриху. Хотя православное придворное духовенство и являлось с поздравлением этого принца в день тезоименитства его и получало за это определенное каждому духовному лицу, по особой табели, вознаграждение из сумм Камерцалмейстерской конторы; но Антон-Ульрих, живя от своей супруги в отдельных покоях дворца и держась лютеранского вероисповедания, присутствовал при богослужении в лютеранских кирках. В народе Анну Леопольдовну любили, угадывая кротость ее, но ворчали, что-де на людях не появляется. Теперь же на нее, выходящую из ворот Петропавловской крепости, с любопытством смотрели тысячи глаз. И она взглянула на петербуржцев. Какое-то чувство благодарности к ним, доверчиво кланяющимся ей в пояс, снимающим шапки, неожиданно пробудилось в ней. Она вспомнила строгую тетку и заплакала. В Зимнем дворце, памятуя еще слова Волынского: «…ибо в том разум и честь вашего высочества состоит, дабы не обнаружить своей холодности к супругу при посторонних», — Анна Леопольдовна, к удивлению придворных, весьма сердечно заговорила с мужем. Оба прошли в спальню сына и долго оставались там. Она в те минуты жила прошлым. А в зале толпились придворные. Лакеи зажигали свечи в хрустальных люстрах. Сверкало золото, и зеркала утраивали это сверкание. И каждый из собравшихся чувствовал: прошлое отошло. Старая лиса Остерман, едва Анна Леопольдовна вернулась в залу, крутился подле. Он был любезен до приторности. Он ловил момент. Ненавистный Миних серьезно болел, и Остерман, дабы скорее свергнуть его, копал под него каждый день, не ленясь, приезжая ко двору. Принц Антон-Ульрих был на его стороне, сетуя на то, что первый министр пишет к нему не так, как подчиненные должны писать начальникам, и докладывает только о ничтожных фактах. Остерман внушал правительнице, что Миних несведущ в делах иностранных и что по своей неопытности может вовлечь Россию в большие неприятности. (Интрига удастся, и после отставки Миниха Остерман станет фактическим правителем России. «Можно без преувеличения сказать, что Остерман теперь настоящий царь всероссийский, — напишет маркиз де ла Шетарди в Версаль. — Он имеет дело с принцем и принцессою, которые по своим летам и по тому положению, в каком их держали, не могут иметь никакой опытности, никаких сведений». Чрез Линара пришлет Остерману король польский свой портрет с бриллиантами. Остерман знал цену драгоценностям и деньгам и недаром водил тесную дружбу с купцами Вульфом и Шифнером, через которых переваживал деньги в другие государства на вексели, «смотря в том прибыли по курсам».) Его, прошедшего огонь, воды и медные трубы, весьма устраивали слова Анны Леопольдовны, не однажды жалующейся на трудности исполнения государственных дел: «Как бы я желала, чтобы сын мой вырос поскорее и начал сам управлять делами!» — Как я понимаю вас! — в таких случаях восклицал Остерман. Чрез его посредство герцог Антон-Ульрих указывал па возраставшую популярность Елизаветы Петровны, на то, что преображенцы, которые арестовали Бирона, становятся ее друзьями, а не Анны Леопольдовны. Вторила ему и Юлиана Менгден, ненавидевшая цесаревну. Зная, что Елизавета Петровна не оставалась у правительницы долее семи часов вечера, Юлиана нарочно переводила все дворцовые часы, которые, в присутствии ее высочества, и били целым часом ранее настоящего времени. Елизавета это заметила. И в нынешний вечер, заметив цесаревну, Юлиана сделала недовольный вид и, подойдя к Анне Леопольдовне, шепнула: — Линар на днях будет в Петербурге. Смятение выразилось на лице правительницы. — Когда? — растерянным голосом спросила она. — Дня через три. Так Остерман сказывал. Юлиана безотрывно следила за выражением лица подруги. Ей показалась, что та едва тихо прошептала: «Боже, о Боже!» Граф Линар, сразу же после приезда и официального представления правительнице, «был приглашен ею на дипломатическую конференцию, которая, по важности вопроса, должна была происходить только между ними без присутствия третьих лиц». — Рады ли вы нашей встрече? — спросил Линар. Анна Леопольдовна ответила не сразу. Она казалась равнодушной. Несколько раз окинула Линара рассеянным взором и все не решалась ответить. — Вы молчите. А я… Я должен, не могу не сказать вам, что все эти годы жил воспоминанием о прошлом… о вас, наших встречах. Это едва ли не единственное, что давало мне силу. Надо ли говорить, сколько мыслей и чувств разбужено было, едва я оказался в России. Как подгонял время, чтобы скорей оказаться в Петербурге, близ вас. — Где же вы были все эти годы? — тихо спросила она. Он попробовал было коснуться ее руки, но она убрала ее. — Где я был?.. Боже мой, искал душевного спокойствия, бежал от общества и не находил его. Я много думал о своем прошлом, о тех счастливых днях, которые испытал здесь, шесть лет назад. Легкое недовольство мелькнуло на лице правительницы. — Ах да, понимаю… время переменило… изменило многое. Готов просить извинения за невольно вырвавшиеся чувства. — Линар замолчал, действительно или наигранно выдерживая паузу. — Вы — правительница огромного государства. От воли вашей зависят судьбы ваших подчиненных. А я, как был, так и остался посланником. И все же… — Не вспоминайте о прошлом, — несколько строго произнесла Анна Леопольдовна. — Вы этого хотите? Вздохнув и крепко сжав губы, Анна Леопольдовна поднялась с кресла, давая понять, что аудиенция кончена. Линар резко загородил ей дорогу и, как в прежние годы, хотел было обнять ее, прижать к себе. Но прежней Анны, влюбленными глазами смотрящей на него, не увидел. На него смотрела гордая, строгая женщина. — Прошу вас, прошу лишь об одном. Выслушайте, и мы расстанемся. Я ни разу не заговорю о былом. Но я должен, должен исповедаться перед вами. Я понимаю, вы замужем, у вас ребенок, у вас иная жизнь. Но у меня… Я живу своим прошлым. У меня перед глазами та дивная, доверчивая девушка, которая чистотой своего сердца, теплом своим пробудила во мне самые светлые чувства и которая стала для меня самым дорогим существом на свете. Помните, помните, вы плакали на могиле вашей матушки. Плакал и я. Я не знал ее, но я благодарил Бога за то, что она жила на этом свете, что родила вас. Я и теперь с теплотой вспоминаю ее святое имя. Ничего не воротить, не изменить, но относиться свято к прошлому запретить невозможно, — он внимательно посмотрел ей в глаза. — Я изменилась? — неожиданно спросила она. — Нет, нет. Вы так же красивы и так же добры. Я не верю в перемены характеров. — Линар замолчал. Неожиданно, не говоря ни слова, Анна Леопольдовна возвратилась к креслу и жестом пригласила Линара присесть рядом. — А я много думала, что изменилась последние годы, — призналась она и задумчиво посмотрела мимо Линара. Лукавить она не могла, этот человек оставался ей дорог. Но, робкая от природы, она смущена была тем оборотом, какой так неожиданно принял начатый с ним разговор. Интуиция подсказывала ей, слова его искренни, но сдержанностью своею она показывала ему, что он в объяснениях при первой встрече заходит слишком далеко. Но чувство признательности обязывало ее быть более сердечной к нему и, кроме того, слова, произносимые им, голос его пробуждали кажущиеся уснувшими чувства. Легкое волнение испытывала она, вглядываясь в его лицо и узнавая дорогие черты. — Вы ошиблись бы, полагая, что величие и слава могли изменить меня… Действительно, мне удалось сделать то, чего от меня вовсе не ожидали, и этим я показала, как обманывались те, которые считали меня способной на то только, чтобы продолжать потомство светлейшего брауншвейгского дома… — Ваш супруг… — начал было Линар. Но она довольно резко оборвала его. — Не будем говорить об этом. Вы прекрасно осведомлены о положении дел, и я помню, как вы отзывались о моем супруге в письме к Бирону, всячески компрометируя его, дабы расстроить наш брак. Не надо, — более тихо добавила она. — Скажу вам одно, теперь я более свободна, чем прежде. Оба помолчали. Она вдруг улыбнулась и спросила заинтересованно: — Все же, где вы были эти годы? — В Италии, на родине моих предков. Признаюсь, горжусь, что во мне течет итальянская кровь. — А мне трудно сказать, кто я… По матери — русская, а по отцу… — Благословение Божие видно в крови и фамилии вашей. Род ваш идет от королей Вандальских, от которых происходил Прибыслав второй, последний король Вандальский, но первый принц верою Христовою просиявший. По отцу вы — славянка. Анна Леопольдовна удивленно посмотрела на него, но промолчала. — Да, да… — продолжал Линар. — Немцы разрушили государство ваших предков, затоптали его, оставив небольшое Мекленбургское княжество. И я тешу себя надеждой, — приняв шутливый тон, добавил он, — как представитель польского короля, что нынешняя правительница России, славянка от рождения, будет более склонна принять сторону Польши, нежели Пруссии. — Ужасно устаю от политики. Переговорите о том с Остерманом. Ему близки ваши позиции. — Это умнейший из дипломатов, — заметил Линар. — В Европе его ценят чрезвычайно. — И не только в Европе, — поправила правительница. — Впрочем, что же Италия? Вы не договорили, а я ни разу не бывала в этой стране, откуда ведут род свой ваши предки. Линар, в знак благодарности, пожал ей руку, и почувствовал: она не торопится выпускать ее. >XV Вскоре после появления Линара в Петербурге аудитор Барановский получил приказ наблюдать за дворцом цесаревны Елизаветы Петровны и рапортовать, «какие персоны мужеска и женска пола приезжают, також и ее высочество куды изволит съезжать и как изволит возвращаться… Французский посол, когда приезжать будет во дворец цесаревны, то и об нем рапортовать…» Правительство не на шутку волновали контакты Елизаветы Петровны с иностранными дипломатами. Желая узнать, что может объединять маркиза де ла Шетарди, так ненавидящего русских (о чем прекрасно были осведомлены, к слову, англичане), с цесаревной, Остерман даже просил английского посла Финча пригласить к себе в гости болтливого Лестока и за вином выведать о содержании тайных ночных разговоров посла с дочерью Петра Первого. Были большие подозрения насчет замыслов Шетарди и Нолькена. Обратило на себя внимание и сближение Нолькена с врачом ее высочества Елизаветы Петровны Лестоком под предлогом врачебных советов. Антон-Ульрих в разговоре с Финчем сказал с тревогой: — Шетарди бывает у Елизаветы очень часто, даже по ночам, переодетый, а так как при этом нет никаких намеков на любовные похождения, посещения эти, очевидно, вызваны политическими мотивами. Маркиз де ла Шетарди действительно с головой окунулся в заговор. Были и ночные визиты, и переодевания, и тайники в секретных местах. «Свидания происходили в темные ночи, во время гроз, ливней, снежных метелей, в местах, куда кидали падаль», — напишет в своих мемуарах мать Екатерины II. В Зимнем дворце обсуждались возможные варианты заговора. Правительство с подозрением поглядывало в сторону Миниха. Сильно боясь, чтобы опальный фельдмаршал не вздумал возвести на престол Елизавету, оно опасалось, как бы он не вступил в контакт с цесаревной. На то были причины. Бирон, находясь под следствием, давал следующие показания: «Фельдмаршала я за подозрительного держу той ради причины, что он с прежних времен себя к Франции склонным показывал, а Франция, как известно, Россиею недовольна, а французские интриги распространяются и до всех концов света… Его фамилия впервые сказывала мне о прожекте принца Голштинского и о величине его, а нрав фельдмаршала известен, что имеет великую амбицию…» До Антона-Ульриха дошло известие, что Миних, быв в доме у ее высочества Елизаветы Петровны, припал к ногам ее и просил, что ежели что ее высочество ему повелит, то он все исполнить готов. На что цесаревна изволила ответить следующее: «Ты ли тот, который корону дает кому хочет? Я оную и без тебя, ежели пожелаю, получить могу». Этого было достаточно, чтобы принц Брауншвейгский Антон-Ульрих поручил секунд-майору Чичерину выбрать до десяти гренадеров с капралом, одеть их в шубы и серые кафтаны и наблюдать, не ездит ли кто по ночам к Елизавете, Миниху и князю Черкасскому, за что капралу дано было 40 рублей, а солдатам по 20 рублей. — Он уже предлагал свои услуги Елизавете! — говорил отец императора с возбуждением Финчу. — Его пора низложить, этого нестерпимого Миниха. Едва узнав о новой поездке фельдмаршала к Елизавете, Антон-Ульрих отдал секретный приказ «близко следить за ним и схватить его живым или мертвым, если он выйдет из дому вечером и направится к великой княжне. В один из дней, явившись на настойчивый зов Елизаветы Петровны к ней, в Смольный, де ла Шетарди услышал от цесаревны, что «дело зашло так далеко, что дольше ждать не представлялось возможным». — Гвардия преданна, люди в нетерпении. Но нужны… — она не договорила, приступив было к самому щекотливому вопросу о деньгах, так как ей доложили о приезде английского посла Финча. Елизавета знаком пригласила французского посла остаться и дождаться отъезда непрошеного гостя. Внимательный Финч сразу же почувствовал обстановку и сократил свой визит, сославшись на срочные дела. — Вот мы и избавились от него! — воскликнула Елизавета. Задерживаться, однако, для продолжения разговора не было возможности, нельзя было давать повода к подозрениям. — Имейте в виду, — провожая Шетарди до дверей, сказала Елизавета Петровна, — мне нечего более стеснять себя, вы можете приходить ко мне, когда вам заблагорассудится. Лесток, спускаясь с ним по лестнице, сумел намекнуть о деньгах, рассказав о недавнем поступке правительницы, которого бы она могла не делать и который решительно оскорбил Елизавету Петровну. Имея тридцать две тысячи рублей долгу, которые принуждена была неизбежно делать в прежнем своем положении и с которыми ей, даже при помощи данного ей пенсиона, невозможно было разделаться иначе, как запутав себя на несколько лет (Липман с готовностью предлагал деньги, «по-свойски», но под такой процент, что и десятка лет не хватило бы распутаться с ним), Елизавета Петровна попросила, чтобы их заплатили за нее. Правительница не отказала в просьбе, но, вероятно, в предположении, что цесаревна желает выиграть в итоге, потребовала, чтобы принцесса представила в подтверждение своих долгов счеты от купцов. Проверка этих счетов не была выгодна. То, что было сделано на память, увеличилось по мере того, как стали справляться со счетами и вместо тридцати двух тысяч открылось сорок три тысячи долгу, которые и имели горесть заплатить, без всякой для себя выгоды. — Елизавета Петровна была очень обижена таким недоверием, — закончил свой рассказ Лесток, раскланиваясь с маркизом, подбирающим полу шубы, дабы сесть в карету. В то время, как Елизавета, пользуясь тем, что Анна Леопольдовна увлечена Линаром и ей не было дел до других, мало-помалу приобретала себе приверженцев в гвардии, Лесток действовал на приближенных цесаревны, людей, замечал М. Д. Хмыров, незначительных и небогатых, воображение которых он распалял заманчивою перспективою значения и богатств, ожидавших каждого из них в том случае, если б ее высочеству довелось стать ее величеством. «Тут сладкоглаголивый лейб-хирург успевал скоро, потому что все приближенные цесаревны, взятые вместе, уступали в смышлености Лестоку одному, а взятые порознь — годились ему в сыновья, — писал М. Д. Хмыров и продолжал: — Старания лейб-хирурга, под видом соблюдения польз цесаревны, чрезвычайно усердствовавшего собственно себе, не пропали втуне». Ему деятельно содействовал Грюнштейн, человек весьма грубый и безнравственный. Это ничуть не смущало Лестока, не брезговавшего никем и ничем, особенно там, где попахивало выгодой. Он мало-помалу оплачивал труды иудея, вербовавшего приверженцев цесаревне среди солдат гренадерской роты Преображенского полка. В будущем Лесток обещал Грюнштейну и солдатам большую мзду. Казна цесаревны была небогата. Собственных денег Лесток не имел желания расходовать на дело, ибо, по его разумному соображению, в случае неудачного исхода их никто ему не возвратит. Рискуя всем для денег, он по натуре своей был из числа тех авантюристических натур, которые никогда не рискнут самими деньгами. Именно поэтому он так обхаживал маркиза де ла Шетарди. Пребывая в гостях у посла, он имел возможность, кроме разговоров, заняться любимой игрой в карты и частенько оказывался в крупном выигрыше. С маркизом они сдружились быстро и оказались сущим кладом друг для друга. Но чтобы о их частых свиданиях не начались подозрительные суждения, земляки сговорились видеться не иначе как во дворцах, всегда при свидетелях и, встречаясь, замечает М. Д. Хмыров, усердно потчевать друг друга табаком, в щепотках которого взаимно передавать цидулки, с прописанием необходимейших известий, инструкций, указаний… По истечении нескольких дней цесаревна чрез Лестока сообщила маркизу де ла Шетарди, как трудно ей сдерживать рвение своих приверженцев, между тем как Нолькен своими неприемлемыми требованиями препятствует задуманным планам. Внешне она была так же беспечна, что многих вводило в заблуждение. Правительница и цесаревна вновь находились в величайшем согласии друг с другом; они посещали одна другую почти каждый день, совершенно без церемоний и, казалось, жили, как родные сестры. Приветливо кланялась Елизавета Петровна каждому знакомцу, любезно улыбалась преображенцам. Она была весьма проста со всеми. Она была на людях, и это, цесаревна знала, притягивало, рождало симпатию к ней, мысли о ее неудавшейся судьбе. Солдаты до такой степени считали ее своей, что во время ее катаний около Смольного двора вскакивали на облучок ее саней, зазывая к себе то на крестины, то на именины. Она не отказывалась. — Если отец мой в каждом доме мог спокойно спать, то и я тоже, — говорила она. Но едва возникала малейшая угроза ее безопасности, она отметала приглашения мгновенно. «Елизавета Петровна, — писал фельдмаршал Миних впоследствии в своих мемуарах, — выросла, окруженная офицерами и солдатами гвардии, и во время регентства Бирона и принцессы Анны чрезвычайно ласково обращалась со всеми лицами, принадлежавшими к гвардии. Не проходило почти дня, чтобы она не крестила ребенка, рожденного в среде этих первых полков империи, и при этом не одаривала бы щедро родителей или не оказывала бы милости кому-нибудь из гвардейских солдат, которые постоянно называли ее «матушкой». Елизавета, имевшая свой дом вблизи новых Преображенских казарм, часто бывала в нем и там виделась с Преображенскими офицерами и солдатами. До правительницы стали доходить слухи об этих собраниях, в особенности часто о них доносил ей ее супруг, постоянно опасавшийся происков Елизаветы, но Анна Леопольдовна считала все это пустяками, на которые не стоило, по ее мнению, обращать никакого внимания. Угодливые голоса вторили ей в этом случае, и по поводу сношений цесаревны с солдатчиной при дворе только насмешливо повторяли, что она «водит компанию с Преображенскими гренадерами». Нолькен просил подписать обязательство, текст которого бы гласил, что цесаревна доверяет шведскому послу просить короля Швеции оказать ей помощь в захвате власти и что она обещает одобрять «все меры, какие его величество король и королевство шведское сочтут уместным принять для этой цели». Елизавета отказывалась сделать это. Министр иностранных дел Швеции Гилленборг потребовал, чтобы цесаревна прибыла в Стокгольм, «когда наступит момент нанесения решительного удара». Сие требование тоже было отвергнуто ею. Нолькен и Шетарди, посоветовавшись, пришли к обоюдному согласию, что нерешительность ее, касающаяся неподписания обязательства, обусловлена тем, «что партия ее с которой она не может не советоваться, ставит ей на вид следующее: она сделается ненавистной народу, если окажется, что она призвала шведов и привлекла их в Россию». В марте 1741 года министр иностранных дел Англии Гарринтон, чрез посла Финча, довел до сведения дружественного петербургского двора следующее: «В секретной комиссии шведского сейма решено немедленно стянуть войска, расположенные в Финляндии, усилить их из Швеции… Франция для поддержки этих замыслов обязалась выплатить два миллиона крон. На эти предприятия комиссия ободрена и подвигнута известием, полученным от шведского посла в Санкт-Петербурге Нолькена, будто в России образовалась большая партия, готовая взяться за оружие для возведения на престол великой княжны Елизаветы Петровны и соединиться с этой целью со шведами, едва они перейдут границу. Нолькен пишет также, что весь этот план задуман и окончательно улажен между ним и агентами великой княжны, с одобрения и при помощи французского посла маркиза де ла Шетарди; что все переговоры между ними и великой княжной велись через француза-хирурга, состоящего при ней с самого ее детства». Остерман и Антон-Ульрих внимательно выслушали Финча. Для Елизаветы Петровны наступила тревожная пора. К тому же она сделала большую ошибку, думая переманить на свою сторону всесильного начальника тайной канцелярии Ушакова. Она даже видела его во главе своего движения, о чем советовалась с Шетарди. Но Ушаков грубо отверг ее предложение. В довершение ко всему пришли тревожные вести из Швеции. Собравшийся в Стокгольме сейм, не желая допускать подкупов и разных неблаговидных проделок, которые дозволяли себе иностранные министры в Стокгольме, воспретил всем, занимающим какие-либо государственные должности, иметь какие-либо прямые или косвенные сношения с иностранными министрами. В то время, как пишут, не пользовался популярностью в Стокгольме русский министр Михаил Бестужев-Рюмин, и за ним и его действиями следили там очень зорко. В ночь на 8 марта 1741 года у Бестужева был первый секретарь канцелярии по иностранным делам барон Гилленштиерн — враг французской и друг русской партии; по выходе на улицу его схватили и подвергли немедленному строгому допросу. Гилленштиерн был сначала приговорен к смертной казни, но потом его только выводили несколько раз к позорному столбу и посадили в тюрьму на всю жизнь. Лестока обуял страх при известии об аресте Гилленштиерна. Последний мог знать как первый секретарь по иностранным делам о тайных сношениях Елизаветы с Гилленборгом и передать обо всем Бестужеву-Рюмину, который не замедлил бы сообщить о том правительнице Анне. Елизавета Петровна, узнав новость от Лестока, сочла нужным прекратить связь с послами шведским и французским. Мысль о раскрытии заговора не покидала ее. К тому же она узнала: капитан Семеновского полка, ее явный сторонник, находясь в карауле, во дворце, был обласкан Антоном-Ульрихом и получил от него невесть за что триста червонцев. Коим-то образом донеслось до нее не оформившееся еще соображение, высказанное в разговоре между Остерманом и Антоном-Ульрихом, о пострижении ее в монахини. Ей уже виделось, как отрезают косу и везут в дальний монастырь. Она замкнулась. Во Франции и Швеции ее молчание вызвало замешательство. >XVI На Пасху, 29 марта 1741 года, все здешние и иностранные министры и прочие обоего пола знатнейшие особы, будучи у двора, ее Высочество Правительницу «всенижайше» поздравляли. В служении литургии участвовали протодьякон Петропавловского собора отец Михаил да дьякон церкви Рождества Пресвятая Богородицы Никифоров. С первого дня Пасхи и до пятницы каждый день при дворе были банкеты. Бывший духовник императрицы Анны Иоанновны, протоиерей отец Василий, приглашенный в Петербург на празднования, с радостью встретился с другом юности архимандритом. У него в обители и остановился. Снег сошел. Заметно припекало солнце. Звонили колокола монастырские. Отслужив обедню, из церкви направились в трапезную, завороженные солнечным днем, остановились на полдороге. — Не люблю при дворе бывать, — признался архимандрит, — здесь душой отдыхаю. Бесы во дворце-то, — прибавил он после молчания. — С каким торжеством при Анне Иоанновне празднование свершалось. Ты же в прошлом году, на Пасху, с протоиереем Слонским Божественную службу отправлял, помнишь. А ныне? Веры они не нашей, при дворе-то. Та же Лизавета, Петра дочь, не может службы отстоять, по храму с места на место ходит, точно бес ее толкает, а то и бежит от литургии-то. — Сказывали мне о ее походах в Троице-Сергиеву лавру, — отозвался отец Василий. — Пройдет верст несколько и на отдых устраивается. Стол скоромный. Дня два отдыхает, катается верхом, на охоту соколиную ездит, а от нее приустав, далее движется либо в первопрестольную возвращается. Оба замолчали, слушая звон колоколов праздничный. — Вся жизнь государей на Руси всегда проходила не столько в государственных занятиях, сколько в церковных службах, — произнес архимандрит. — Так же, насколько могли, старались устраивать свою жизнь и все государевы холопи и сироты. Набожность и любовь к своей Руси святой русских отличали с того ж. Смутное время, поднявшее бурями своими с русской земли весь ее сор и плевелы, ознаменовавшееся таким множеством измен, душепродавств и кровавых деяний, показало вместе с тем и то, как крепок грунтовый слой земли и какие сокровища дорогие заключаются в нем. Сколько имен, сколько подвижников, страдальцев за Православие вызвало на великие подвиги — Йов, Гермоген, Дионисий. А князь Пожарский, Минин, Сусанин Иван? А сотни всяких земских людей, в любви, совете и соединении поднимавшихся со всех концов России спасать Москву, святые церкви Божии, веру истинную? — Милосердие к нищим, убогим и страждущим в тюрьмах, — вставил собеседник. — Да, отец Василий, царь с царицей всегда напоминали сильным и богатым людям о чувствах христианской любви к людям слабым и убогим. Кой же пример даст России иноверец али под иноверцами ходящий? — А ведь прав ты, отче, с Петра, с Петра Русь раздвоилась, — сказал протоиерей. — Иноземцы, ему благодаря, в Россию хлынувшие, большой соблазн произвели в православных. Не замечая того, подражая обычаям иноземным, многие принялись заимствовать и верования их. Сколько их, заблудших, склонясь к протестантству, начинали смеяться над иконами, постами. До отступничества доходили и измены своей родине. — Какова яблоня, таков и плод, — отозвался тихо архимандрит. — Каков родитель, таковы и детки. — Он вздохнул. — В одно верю, церковь наша жива, жив станется и дух православный. — Помоги нам, Боже, — перекрестился протоиерей. Оба замолчали. Звон колоколов стих, и через некоторое время из двери колоколенки вышел молодой, красивый лицом монах и, увидев архимандрита и гостя его, попросил благословения. — Благослови тебя, Господи, — проговорил архимандрит и осенил его крестом. >XVII 11 апреля 1741 года, в Дрездене, был заключен трактат между Римскою империей и курфюрстом саксонским о взаимопомощи против короля прусского, занявшего Силезию. Для этого уполномочены были: со стороны римской империи граф Вратислав, а со стороны Саксонии — граф Брюль. В конференциях принимал участие патер Гуарини, у которого уполномоченные с обеих сторон постоянно собирались для переговоров. Россия была приглашена присоединиться к этому трактату, и копия с него сообщена Петербургскому кабинету послом Римской империи маркизом де Ботта. Прежний официальный сват Анны Леопольдовны, маркиз Ботта ди Адорно, входил в число довереннейших людей правительницы. В Петербург был назначен по ее желанию. При содействии Остермана и Линара маркиз де Ботта склонял правительницу к интересам Римской империи. Франция срочно направила своего посла к Фридриху с предложением оказать помощь Пруссии. Тот мчал без остановок по территории Германии, в роскошном экипаже, торопясь выполнить поручение. (Король Пруссии даст согласие на союз с Францией, но предъявит условие — открытие военных действий между Россией и Швецией. В июне 1741 года Фридрих категорически объявит французскому двору, что не исполнит своего обещания, если шведы сейчас же не начнут военных действий.) Внимательно читал прусский король депеши своего посла Мардефельда, отправляемые из Петербурга. Выделенные для подкупа Головкина, Юлианы Менгден и других царедворцев деньги, играли свою роль. Опасными для короля оставались маркиз де Ботта и Линар. О последнем особенно просил сведений Фридрих. Мардефельд спешил с ответом. В апреле он сообщал: «Граф Линар, недавно изобразивший искусственный обморок, играя с регентшей в карты, идет вперед, так что об нем уже поговаривают в народе. Собственно, ничего действительного между ними не было, и они никогда не оставались одни. Кажется, и фаворитка, и фельдмаршал покровительствуют этой интриге». Линару надлежало поскорее выяснить отношение России к притязаниям Пруссии на Силезию. Скоро, однако, он получил от своего двора предписание не настаивать на ответе России, так как король польский, видя невозможность положиться на содействие русского двора, вынужден был искать помощи других держав и иначе позаботиться о своей безопасности. Впрочем, в Польше не переставали рассчитывать на личное влияние Линара у правительницы и на его обворожительное обхождение. Поэтому ему предписывали обставить свое пребывание в Петербурге как можно пышнее, роскошнее и изящнее, а сделать это было нелегко ввиду соперничества других дипломатов, стремившихся именно этим же поразить полуазиатский, по их отзывам, двор России, где господствовала роскошь и повелевали женщины. Линару трудно было тягаться даже с австрийским посланником, не говоря уже о маркизе де ла Шетарди. Саксония не была в состоянии дать своему представителю таких сумм, как Версальский двор. Для пленения дам Линар подновил свои наряды и обстановку. Мардефельд спешил отправить новую информацию: «Граф Линар не пропускает ни одного случая показать великой княжне, как он безумно влюблен в нее. Она выносит это без признаков неудовольствия… Он нанял дом около самого царского сада, и с тех пор великая герцогиня-регентша, против своего обыкновения, стала очень часто прогуливаться». Линар действительно нанял дом, граничивший с садом у Летнего дворца, в котором жила Анна Леопольдовна. В ограде сада нарочно была устроена особая дверь, близ которой стоял часовой, получивший строгое приказание не впускать никого, кроме Линара. Однажды в эту запретную дверь вздумала пройти, не зная о ее недоступности, Елизавета Петровна, но караульный заградил ей путь ружьем. (Мы дословно привели эти сведения из русского биографического словаря.) На глазах у всех рождался новый Бирон. Отобедав, правительница играла в карты с избранной партией, в которую входили: Антон-Ульрих, Линар, маркиз де Ботта, Финч и брат Миниха. Прочие иностранные министры не были принимаемы в эту партию, которая собиралась у Юлианы Менгден. Не один Мардефельд подметил: в последнее время Анна Леопольдовна дурно жила с мужем. Спала отдельно от него. Если он утром желал войти к ней, то находил двери спальни запертыми. («У ней с графом Линаром были часты свидания в третьем придворном саду, всегда в присутствии девицы Юлианы, которая там пользовалась минеральными водами, — писал в своих мемуарах фельдмаршал Миних. — Если принц Брауншвейгский хотел проникнуть в этот сад, то для него ворота были заперты, так как часовые имели приказание не пропускать через них никого. Линар жил неподалеку от ворот этого сада в доме Румянцева, почему принцесса и приказала построить вблизи дачу — этот дом теперь стал летним дворцом. В хорошую погоду она приказывала выносить свою постель на балкон Зимнего дворца, выходивший на реку. Хотя ставили экран, чтобы скрыть постель, однако из второго этажа соседних к дворцу домов все можно было видеть».) Растущее недовольство среди русских против Линара приведет к тому, что в июне, по совету де Ботта, он примется усиленно ухаживать за Юлианой Менгден, а в июле распространится слух об их обручении. >XVIII Май выдался холодным. Бежали черные волны на берега Невы, разбиваясь о причалы, обдавая холодными брызгами грузчиков на дебаркадере. Светило, но не грело солнце. Кричали чайки. Солдаты маршировали близ казарм, и в прозрачном воздухе отчетливо были слышны команды офицеров. Наступало лето — время военных кампаний. В Петербург доходили слухи о победах пруссаков над австрийцами. Бирон, обвиненный в покушении на жизнь императрицы Анны Иоанновны, приговорен был к смерти. Его должны были четвертовать. Но последовал манифест, по которому казнь заменили ссылкой в Сибирь, в Пелым, за три тысячи верст от Петербурга. Нолькен подумывал об отъезде на родину. Отношения России со Швецией обострялись. Лесток передал шведскому послу, что ему более уже невозможно бывать у него. Напрасно пытался Нолькен убедить его в необходимости получить от цесаревны необходимое требование, чтобы облечь в законную форму свои домогательства. Лейб-хирург был охвачен беспокойством. Человек не робкого десятка (по отзыву Екатерины II), довольно умный, но хитрый, умевший вести интригу, «а главное, нрава злого и сердца черного», он зримо видел опасность. Были у него свои люди при дворе, и доносили они ему о подозрениях Остермана и Антона-Ульриха, касающихся его. Лесток, пылкий не по годам, не выдерживал характера, приличного заговорщику, замечал М. Д. Хмыров, пробалтывался там и сям, неосторожно повествовал в австериях и вольных домах. Благодаря шпионам, всегда многочисленным, речи Лестока не миновали ушей Остермана, имевшего уже положительные сведения о небывалом до того обращении сумм во французском посольстве. Если Гилленштиерн точно ничего не сообщал Бестужеву о связях Елизаветы со шведским правительством, то Финч, которому чрезвычайно неприятны были эти связи, по политическим видам его правительства, считал долгом предупредить о том русское правительство. Он подозревал о тайных маневрах Шетарди и изо всех сил хотел помешать им. Так, в депеше от 21 июня 1741 года он доносил: «Я делал разные представления гр. Остерману о происках французского и шведского посланников. Он делал вид, что ничего не знает — такой у него обычай сдерживаться при затруднительных обстоятельствах. Так у него была подагра в правой руке, когда по смерти Петра II он должен был подписывать акт, ограничивающий власть его наследника. Это кормчий в хорошую погоду, скрывающийся под палубу во время бури. Он всегда становится в стороне, когда правительство колеблется. Принц Брауншвейгский более откровенен. Он признался, что сильно подозревает, что французский и шведский министры замышляют что-то. Его светлость признавался мне, что он заметил тесную связь г. де ла Шетарди с ганноверцем Лестоком, хирургом принцессы Елизаветы». Остерман, решившись взяться за дело, спросил Финча: — Посоветуйте, не арестовать ли Лестока? — Вам лучше должно быть известно, как следует поступать и доставать поболее обличительных доказательств, потому что в случае недостаточности их, и так как Лесток привязан к Елизавете и ее обыкновенный медик, то арестование его может быть слишком преждевременно, — отвечал Финч. — Не могу не согласиться, — помолчав и поразмыслив, произнес Остерман. Уходя от Остермана, Финч думал над тем, что у великой княжны Елизаветы, в сравнении с правительницей, есть преимущество быть дочерью Петра I. Если бы молодой Иоанн Антонович умер, размышлял он, и завязалась бы борьба между Анной и Елизаветой, дела бы были в очень критическом положении. Остерман понимал: трогать Елизавету бесполезно. Что с того, если посадишь ее в монастырь? Остается ее племянник — чертушка Голштинский. К чему же усиливать раздражение среди войска? Однако об опасных действиях Лестока он все-таки сообщил правительнице. Та, встретив Елизавету Петровну, сказала резковато: — Что это ты, матушка, лекаря такого держишь, от коего беспокойства много. С министрами иноземными встречается. Елизавета вспылила: — А коли есть доказательства, схватите да пытайте. А я-то знаю своего лекаря. Анна Леопольдовна, не ожидавшая встретить отпора, пошла на мировую. Лесток перевел дух, прослышав об этом, но лишь на время. 6 июля из Митавы в Петербург прибыл брат Антона-Ульриха Людвиг, вновь избранный герцог Курляндский. Правительница приняла его с великою радостию. Радость ее была тем более объяснима, что цесаревна всерьез заинтересовалась молодым человеком. Впрочем, ей не стоило труда «вести правительницу в заблуждение. Гвардейским офицерам, приверженцам ее, взбудораженным слухами о ее замужестве с Людвигом Вольфенбюттельским, Елизавета Петровна чрез Шварца сообщила, что точно были новые покушения принудить ее к этому браку, причем делали даже обещания, что в таком случае русское правительство откажется от всякого притязания на имения, приобретенные бывшим герцогом Курляндским, и предлагали, что не ограничатся приданым, назначаемым русским принцессам, и постановили даже предложить весомый пенсион. Но она отказалась от всех предложений и решилась, для предохранения себя от новых преследований, отправиться в деревню. Она действительно уехала в деревню, оставив гвардейских офицеров в уверенности, что цесаревна ни за что не отдаст своей руки тому, кого предлагает настоящее правительство. Отъезд Нолькена, надо сказать, всполошил круг лиц, близких Елизавете. Отозвание посла означало близость открытия военных действий, а если для возведения на престол Елизаветы Петровны не воспользоваться ими, сколько еще пришлось бы ждать другого удобного момента. Было о чем подумать в деревне. Лето было жарким, знойным. Солнце глаза слепило. В лугах ворошили сено. Петербург опустел. Все разъехались по имениям. 15 июля, в среду, перед полуднем, правительница Анна Леопольдовна разрешилась от бремени дочерью Екатериною. О благополучном рождении ее возвещено было пушечною пальбою с крепости и Адмиралтейства. Через день издан был манифест во всеобщее известие о дарованной общей радости и для повсеместного принесения молебного благодарения Господу Богу со звоном, а где есть — с пушечною пальбою. Пальба эта вызвала у некоторых невольные мысли о неизбежной скорой войне со шведами. Маркиз де ла Шетарди видел карету цесаревны, вернувшейся в Петербург на крестины (она была восприемницей новорожденной), но она словно забыла о его существовании. Посол всерьез подумывал о своем отъезде из России. Возникли затруднения в церемониале по поводу верительных грамот, которые маркиз желал лично вручить императору. Анна Леопольдовна, наученная Остерманом, нашла в этом предлог отделаться от опасного посла. Ему был дан окончательный отказ, и он перестал являться при дворе. В конце июля Швеция объявила России войну. Русские войска под командованием де Ласси двинулись в Финляндию. Неожиданно, от секретаря шведского посольства, маркиз де ла Шетарди узнал: Елизавета Петровна через доверенного человека дала знать шведам, что в случае дальнейшего промедления их надобно будет опасаться, что умы будут не так расположены и что тем более важно предупредить такую крайность. Она велела прибавить, что, во всяком случае, решилась быстро действовать. Чрез секретаря шведского посольства маркиз назначил свидание на следующий день доверенному человеку Елизаветы Петровны. Камер-юнкер цесаревны тайно пробрался в сад французского посольства и передал от нее маркизу поклон. — Я имею также приказание сообщить вам, — произнес камер-юнкер, — что ее высочество в нетерпении от того, что давно не виделась с вами. Для вознаграждения себя в том, она проезжала три раза в гондоле около вашей дачи, приказывала трубить в рог, дабы привлечь ваше внимание, но безуспешно. Впрочем, можете быть уверены, ее высочество часто думает о вас. Она даже для облегчения переговоров с вами хотела купить дом, соседний с вашим садом, но в том помешали ей данные по этому случаю предупреждения. И еще, ее высочество будет приятно удивлена, если, возвращаясь сегодня в Петербург около восьми часов из деревни, вам представится случай встретить ее по дороге. — Передайте ее высочеству, — попросил маркиз, — что я не нахожу слов выразить, как тронут ее добротою и лестным воспоминанием, которым она меня удостаивает. Я знал о ее прогулках по реке и о том, что она проезжала несколько раз мимо моего сада, и оттого еще более проклинал невзгоды, мешавшие мне воспользоваться такими случаями. По возвращении ее надеюсь быть счастливее и буду стеречь ее по дороге так, что не от меня будет зависеть не встретить ее. Маркиз прождал до одиннадцати часов цесаревну, но та так и не появилась. Словно чувствовала, что он прихватит с собой перо с чернилами и копию требования, переписанную при нем секретарем шведского посольства. Через несколько дней Елизавета Петровна сумела передать маркизу, что опасения за себя и свою партию быть открытыми, в случае если бы дела пошли дурно, решительно не позволяют еще ей подписать требование, но она подпишет его, когда дела примут хороший оборот. Анна Леопольдовна, несколько испуганная развивающимися событиями, возможностью их осложнений, решила, вопреки убеждениям Линара, немедленно удовлетворить претензии французского посла, и 11 августа маркиз де ла Шетарди получил секретную и частную аудиенцию у Иоанна Антоновича. Правительница, держа малютку-императора на коленях во время аудиенции, употребляла все усилия, дабы очаровать посла и сгладить возникшие в последнее время шероховатости. Маркиз отвечал на ее уверения словами горячей признательности и, в свою очередь, говорил о вечной дружбе, испытываемой Францией и ее королем к России. Обе стороны мало верили друг другу. Впрочем, худой мир лучше доброй ссоры. Аудиенция весьма порадовала маркиза. Из Версаля, с нарочным, привезено было письмо на его имя. «С.-Северин сообщает мне, что он вас уведомил о происходящем в Швеции, — писал министр иностранных дел. — Если переворот в пользу Елизаветы произойдет таким образом, что она будет признана государынею, то в таком случае вы должны остаться в Петербурге даже и тогда, Когда бы взяли уже отпуск у прежнего правительства…» >XIX Вручив верительные грамоты императору Иоанну Антоновичу, маркиз вновь подпадал под покровительство международного права. Теперь это был не рядовой французский подданный Шетарди, которого можно было выслать, арестовать, судить, а посол Франции в России маркиз де ла Шетарди. Дом, который он занимал, вновь считался частью французской территории. Переменившиеся обстоятельства сказались на действиях заговорщиков. Лесток оживился. С упорством эгоиста, добивающегося своей цели, и с красноречием адвоката, защищающего выигрышное дело, Лесток продолжал твердить Елизавете Петровне о законности ее прав на отчий престол. Он отыскал и привлек к делу весьма практичного человека — недавнего музыканта Шварца. Авантюрист, из саксонцев, некогда придворный музыкант (состоял в штате Елизаветы), Шварц, человек с головою и предприимчивый, мог быть пригодным для выполнения самых щекотливых и опасных поручений. Лесток сообщил ему в общих чертах план задуманного дела, и на него был возложен подкуп разных лиц, начиная с нижних чинов. Ему же Лесток поручил пристальное наблюдение за Зимним дворцом. Шварц принялся за дело с необыкновенною ловкостью и решимостью. Дело подвигалось. «Секретарь Шетарди отсчитывал червонцы и записывал в расход маркиза уже десятую тысячу: Грюнштейн и Шварц рапортовали, что имеется 30 гренадеров, готовых за цесаревну в огонь и в воду, — писал М. Д. Хмыров. — Воронцов и Салтыкова, камер-юнкер и гофместерина цесаревны, ручались за нескольких тузов, в числе которых видим: Шепелева и Бестужева, старого данцигского и нового петербургского друзей лейб-хирурга; Трубецкого, всегда ловившего рыбу в мутной воде; Черкасского, поддакивавшего всем переворотам; даже принца Людвига Гессен-Гомбургского…» Лесток был душою всего и горел нетерпением. Деятельный Шварц был его опорой. (Вскоре после прихода к власти Елизавета назначит его армейским полковником и подарит поместья. В одном из них его и настигает смерть, не особенно почетная: крестьянская девушка заколет его вилами, когда он силою захочет сделать ее своею наложницей.) 12 августа, утром, съехались во дворец «в богатом платье» все российские и чужестранные министры, генералитет и обоего пола знатные особы для поздравления правительницы Анны Леопольдовны и ее супруга с праздником дня рождения Его Величества. По окончании литургии в придворной церкви, произведена была пушечная пальба с крепости и Адмиралтейства, «а от поставленных в парад» около Зимнего дворца гвардии «и напольных полков троекратный беглый огонь». Спустя некоторое время из внутренних покоев торжественно вынесен был младенец-император, пред которым шел весь придворный штат, а за ним высокие родители, «и всему присутствующему многочисленному собранию публично показан был». Был парад всем войскам. В полдень был при дворе стол, во время которого играла итальянская музыка. Пополудни в четвертом часу Антон-Ульрих с братом отправились в Адмиралтейство, где уже находился турецкий посол, и здесь в их присутствии спущен был на воду 66-пушечный корабль «Иоанн III». Вечером начался в большом зале бал. Маркиз де ла Шетарди отыскал глазами цесаревну и поспешил пригласить ее на танец. Первые слова Елизаветы Петровны были по поводу присутствия принца Людвига Вольфенбюттельского, который стоял недалеко от нее. Она расточала всевозможные насмешки над его лицом и мыслью выйти за него замуж. — Эти люди, — прибавила она, — думают, что нет глаз, когда придумывают такие прекрасные проекты; скорее должны были бы видеть, что они сами ослепляются. Правительница говорила мне недавно шутя: без сомнения, скоро будут думать, что граф Линар и девица Менгден сделаются новыми герцогом и герцогинею курляндскими. — Слухи об их женитьбе реальность? — спросил маркиз. — Дело решенное, — отвечала цесаревна. — Вы только посмотрите, как высокомерен стал этот посланник саксонского курфюрста. Едва они оказались на другом конце зала, Елизавета Петровна (танцевала она изящно), грациозно подав руку партнеру и двинувшись в такт музыке за предшествующей парой в глубь зала, неожиданно, почти ласково, сказала: — Вам столько привелось претерпеть неудовольствий, что я не могу не сожалеть о вашей судьбе. — Честь свидетельствовать вам мое почтение вознаграждает за то, что мог я претерпеть, — отвечал маркиз. — Не менее утешительная причина, заставляющая благословлять судьбу, заключается в том, что единственно в видах служить вашим интересам его величество повелел мне здесь остаться. Король заботится о средствах возвести вас на трон (маркиз почувствовал, как легонько цесаревна пожала кончики его пальцев), и если он для этой цели уже подвигнул шведов взяться за оружие, то сумеет также ничего не пощадить, чтобы только дать им средства к вожделенному успеху. — Я весьма признательна его величеству, — отвечала цесаревна. — Надеюсь, отныне будете навещать меня. Хочу сказать вам, что приняла заранее предосторожности не быть никем стесняемой из придворных, а для поддержания постоянных сношений мой поверенный получил приказание быть ежедневно в вашем распоряжении. — В таком случае, он может без помех видеться с секретарем нашего посольства, — отвечал маркиз. Музыка кончилась. Пары расходились по залу. Цесаревна и маркиз заметили: присутствующие на бале обращают внимание на их разговор, и потому сочли приличным во избежание подозрений не продолжать его более. 13 августа, в день брачного сговора графа фон Линара со статс-фрейлиною баронессою Юлианою фон Менгден, ввечеру, как донес Шварц, его сиятельство господин обер-гофмейстер граф фон Миних приготовил у себя в доме богатый ужин на сорок персон, «при чем также и его императорское высочество герцог генералиссимус, ее императорское высочество государыня цесаревна и его высококняжеская светлость принц Людвиг Брауншвейгский присутствовали». Со слов цесаревны маркиз де ла Шетарди знал: чтобы удержать графа Линара при дворе, Анна Леопольдовна решилась сделать его не только обер-камергером, но и женить на Юлиане Менгден, которая сделала ему значительный подарок, полученный ею от правительницы. Узнал он и о том, что Линар на днях уедет в Дрезден, хлопотать у своего двора отставки. «Одною неприятностью меньше», — подумалось маркизу. >XX Двор, занятый пестованием младенца-императора, любовью и обручением Линара с Юлианой Менгден, наконец, шведской войною, наполнял, замечал М. Д. Хмыров, свое время обедами, балами, фейерверками, аудиенциями турецкому и персидскому послам и вовсе не подозревал интриги, смутное предчувствие которой улавливал Антон-Ульрих и всепроницающий Остерман. Беспечность двора вполне устраивала Лестока. Ни Миниха, ни Ушакова, личностей сильных, предприимчивых, бояться не надо было. Старый фельдмаршал собирался переселяться в Пруссию. Ушаков же стал мирным царедворцем, торжественно вводил послов на аудиенции правительницы. Можно было действовать. На шестое января 1742 года Елизавета Петровна назначила свое восхождение на трон. Было решено: в тот день ее высочество объявит себя императрицею войскам, собранным для крещенского парада. Беззаботной леностью можно объяснить поведение Анны Леопольдовны, беспечно относящейся к зреющему заговору, о котором ей доносили и о котором она выслушивала хладнокровно, вызывая недоумение у доносителей. Линару, отъезжающему на родину, уговаривающему ее перед отъездом своим заточить Елизавету в монастырь, она отвечала: «К чему? Чертушка остается». Она имела в виду племянника цесаревны — принца Голштинского. Когда Остерман завел с ней разговор о действиях Лестока, она прервала его и принялась показывать новое платье для Иоанна Антоновича. Впрочем, у нее был свой план, который она держала в тайне. Анна Леопольдовна собиралась 9 декабря, в день своего рождения, объявить себя императрицей и поручила Бестужеву выработать Манифест на этот случай. Маркиз де ла Шетарди при случайном свидании с Елизаветой Петровной, когда та выходила из саней, обронил фразу о пожеланиях Линара заточить ее в монастырь. Цесаревна вспыхнула. — Если они доведут до крайности, — сказала она резко, — я не покрою позором дочери Петра Великого. — Надо действовать, действовать незамедлительно, — сказал маркиз. Слова его подействовали, разговор оживился, и они перешли к обсуждению плана переворота как вопроса решенного и осуществимого. — Необходимо составить список лиц, подлежащих опале. Это в первую очередь, — предложил маркиз. Оба пришли к согласию: первыми необходимо арестовать Остермана, Головкина, Левенвольде, Менгдена и сына Миниха. Условились послать гонца в Стокгольм. С тем и разошлись. В октябре из армии в Петербург переслали Манифест, подписанный командующим шведскими войсками Левенгауптом. Шведы объясняли начало войны желанием помочь русскому народу освободиться «от притеснений и тирании чужеземцев, дабы он мог свободно избрать себе законного государя…». Всем было ясно, о ком шла речь. При самом дворе начался раскол. Граф Головкин с маркизом Ботта образовали русскую партию, к которой склонили правительницу, убедив, что для отдаления Елизаветы Петровны от трона достаточно объявить Анну Леопольдовну со-императрицей. Она не сочла нужным отвергать этот план, приняла его. Остерман, чуя неладное, на всякий случай взял увольнение к водам в Спа и стал готовиться к отъезду. Князь Черкасский, уцелевший при стольких переменах, искал настойчиво связей с партией цесаревны. Его примеру последовал князь Трубецкой. Советники правительницы начали редеть. Михаил Гаврилович Головкин находился, как пишут, тогда под влиянием сильного предчувствия близкой беды и «о себе угадывал, что должно ему нещастливу быть». Финч, наблюдая за двором, писал 13 октября: «Правительница ревниво оберегает свой авторитет и не хочет оставить малейшей частицы своему мужу. Таким образом раздор царит среди тех, которые во главе дел: Головкин против Остермана и иностранцев, Елизавета против Остермана, правительница против Остермана…» Гроза сгущалась, и не принимали никакой предосторожности, чтобы ее отвратить. Елизавету осыпали подарками, но, замечает историк прошлого, это было ничтожное временное лекарство против того тщеславия, которое в ней просыпалось. Было легко заметить по легким симптомам, что ее настроение уже не то. Так, например, Финч писал в той же депеше от 13 октября: «Принцесса Елизавета отнеслась очень скверно к тому, что персидский посланник не сделал ей визита: она всю вину приписала Остерману, но в то же время она протестует против его привязанности к царю и правительнице. Горячность и живость, с какими она высказалась по этому поводу, поразили и удивили всех; и предполагают, что визит, который Великая Княгиня сделала ея Высочеству того же дня, был сделан для ее успокоения». Рассказывают, прощаясь с цесаревною, правительница споткнулась и упала. «Худое предзнаменование, — сказала она тогда окружающим, — не быть бы мне у ног Елизаветы». Так или нет то было, судить теперь трудно. Остерману меж тем докладывали, что в числе обычных посетителей во дворце ее бывают часто и шведские пленные генерал Врангель и полковник Дидгорн. Утвердившись более в своих сомнениях, Остерман поспешил переговорить с единомышленником своим Антоном-Ульрихом. Тот кинулся к супруге. Но Анна Леопольдовна уже ни в грош не ставила мужа и на слова его не обратила никакого внимания. Остерман решил сделать последнюю отчаянную попытку и приказал отнести себя в креслах к правительнице. Она внимательно выслушала его подробные изъяснения, но осталась глуха к ним. Она весьма доверительно относилась к своей двоюродной тетке и полагала, кума никогда не позволит сделать что-либо предосудительное против нее и ее сына. Едва воротившись домой, канцлер получил от своего брабантского агента донесение о заговоре Елизаветы, о связях заговорщиков с маркизом де ла Шетарди и шведским командованием. На другой день Остерман поспешил вновь во дворец и, как объявит он позже на следствии, «…были такие разсуждения как от принцессы Анны, так и от герцога и от него в бытность его во дворце, что ежели б то правда была, то надобно предосторожность взять, яко то дело весьма важное и до государственного покоя касающееся, и при тех разсуждениях говорено от него, что можно Лестока взять и спрашивать…». Канцлер посоветовал Анне Леопольдовне переговорить с цесаревной. 23 ноября 1741 года, утром, Елизавета Петровна навестила княгиню гессен-гомбургскую, рожденную Трубецкую, знавшую все подробности заговора (в скобках заметим, княгиня в первом браке была замужем за молдавским господарем Кантемиром, и сын ее от этого брака, Антиох Кантемир, так связанный с масонством, был русским послом во Франции и имел переписку с Шетарди), а вечером присутствовала на придворном куртаге, сохраняя, как пишут, наружно глубокое и вместе с тем величавое спокойствие. Елизавета Петровна сидела за ломберным столиком, когда была вызвана правительницей в другую комнату. «Добрая Анна Леопольдовна, — пишет М. Д. Хмыров, — наблюдая цесаревну в течение всего вечера, находила внешний вид ея высочества непохожим на враждебный или приличный главе заговора, и тронутая этим, пожелала лично и откровенно рассказать тетке все, что знала из слухов и писем. Цесаревна предстала племяннице с тем же глубоким и величавым спокойствием, выслушивала правительницу с возраставшим изумлением, и когда та кончила, почтительно заявила ей, что Лесток неоднократно просился в отставку, твердо отреклась от возводимых на нее обвинений, называла их клеветою, а доверие к ним безрассудством, и — горько плакала. Племянница смутилась, растерялась, бросилась обнимать и утешать тетку, смешала слезы ея со своими. Ни тени сомнения не оставалось в душе Анны Леопольдовны». Маркиз де ла Шетарди сообщит в Версаль следующее: «…Правительница 5 декабря (23 ноября по старому стилю. — Л.А.) в частном разговоре с принцессой в собрании во дворце сказала ей, что ее предупреждают в письме из Бреславля быть осторожной с принцессой Елизаветой и особенно советуют арестовать Лестока; что она поистине не верит этому письму, но надеется, что если бы означенный Лесток признан был виновным, то, конечно, принцесса не найдет дурным, когда его задержат. Принцесса Елизавета отвечала на это довольно спокойно уверениями в верности и возвратилась к игре. Однако сильное волнение, замеченное на лицах этих двух особ, подало случай к подозрению, что разговор должен был касаться важных предметов». Возможно, Анна Леопольдовна не придавала особенного значения разговору, а просто решилась «по-семейному» объясниться с ней. Но эффект оказался обратным. Возвратившись домой, Елизавета Петровна срочно послала за Лестоком. Едва он явился, она сообщила ему все подробности разговора с правительницею. Лесток заговорил об ускорении дела, утверждая весьма убедительно, что низвергнуть со-императрицу будет мудренее, нежели низложить регентшу. Он порывался действовать тотчас же, но не было возможности быстро собрать всех заговорщиков. (Надо думать, Лесток был извещен Елизаветой Петровной и еще об одном обстоятельстве, о котором Анна Леопольдовна не упомянула в разговоре с цесаревной, но которое, вероятнее всего, весьма встревожило заговорщиков. Граф Головкин, на котором лежала вся забота управления Россией, был того мнения, что правительнице следует как можно скорее отправиться в Москву, чтобы быть там вместе с сыном помазанной на царство. В его намерение входило также, чтобы в этой поездке приняла участие Елизавета Петровна, которую он предполагал на второй же день поездки заключить в монастырь. Так как ему надоело делать по этому поводу устные представления, на которые не обращали должного внимания, он изложил свой проект письменно и послал его с доверенным лицом… Грюнштейном, во дворец. Ведомо ли было графу о том, что его доверенное лицо подкуплено Лестоком? И во сне такое не могло привидеться. Грюнштейн начал с того, что передал пакет Елизавете, которая, прочитав и запечатав его снова тщательно, послала его правительнице. После этого Анна Леопольдовна наконец согласилась с доводами вице-канцлера, и отъезд был решен; но она желала еще отпраздновать в Петербурге день святой Екатерины, именины ее дочери. День святой Екатерины, напомним, в тот год праздновали 25 ноября.) Досада и нетерпение не давали заснуть в ту ночь лейб-медику. Возможно, они и были причиною возникновения на картоне рисунка, с которым утром Лесток явился к цесаревне. На одной стороне картона Елизавета Петровна изображена была в императорской короне, на троне, на другой — она же, но в ряске монахини, с виселицами и колесами по сторонам. — Выбирайте, — сказал Лесток, показывая рисунки. Елизавета решилась окончательно… В тот же самый день, 24 ноября, также утром, цесаревну предупредили, что по приказу предусмотрительного Остермана гвардии повелевалось быть готовою к выступлению из Петербурга в 24 часа. Канцлер, решив лишить цесаревну военной поддержки, хитро придумал дипломатически удалить гвардию и ловко распустил слух о приближении Левенгаупта к Выборгу. Лесток не отходил от Елизаветы. Не отходил до той поры, пока с помощью княгини гессен-гомбургской и Воронцова не добился согласия цесаревны назначить ближайшую ночь к совершению их замысла. После обеда придворный лейб-хирург явился в трактир, ближайший к Зимнему дворцу. Здесь богатых посетителей заманивали то устрицами, «вчера из Фленсбурга», то анкерками, «сегодня из Токая», то коллекцией париков из Парижа, то раззолоченной каретой из Вены. Здесь Лесток и нашел того, кого искал, — одного из главных осведомителей Остермана, шатавшегося по городу и высматривавшего опасное. Лейб-хирург предложил ему партию в бильярд, ловко увлек его несколькими проигрышами и таким образом задержал его до вечера. В те же часы Антон-Ульрих упрашивал правительницу расставить на улицах пикеты и арестовать Лестока. — Опасности нет, — отвечала спокойно Анна Леопольдовна. Супруг пожимал плечами. — Вы слишком доверчивы, — говорил он. В одиннадцатом часу один из заговорщиков явился в трактир и перемигнулся с Лестоком. Тот отставил кий и направился к Шетарди, чтобы взять у него деньги, при этом он не раскрыл своих намерений. В полночь Лесток узнал через своих шпионов, что во дворце все успокоилось и что там находится только обыкновенный караул. С двумя санями лейб-медик поспешил во дворец Елизаветы. Его ждали с нетерпением. Цесаревна трепетала от страха. — Все готово и дорога каждая минута, — сказал ей Лесток. По долгому молчанию Елизаветы, по ее внезапно побелевшему лицу, вздрагивавшим губам было ясно: она в глубочайшем смятении. Она казалась не способной ни к чему. — Не хочу ничего, — тихо произнесла она. Окружающие кинулись на колени, умоляя подумать о себе, о них, о России. Один Лесток хмуро смотрел на все происходящее. Наконец он сказал несколько резких фраз, и цесаревна словно вышла из оцепенения. Он, казалось, подстегнул ее. Елизавета Петровна встала под образа, молилась и плакала. Затем цесаревна поднялась с колен. Лесток подал ей надеть орден святой Екатерины. В руках у нее оказался серебряный крест. Не помня себя от волнения, Елизавета вышла из дворца и направилась к саням. В одни из них села цесаревна и Лесток, на запятки тут же вспрыгнули Воронцов и двое Шуваловых, на другие — Салтыков, Шварц и двое преображенцев. По спящим улицам покатили к казармам Преображенского полка, где Елизавету уже ждали. Едва подъехали к съезжей, Лесток, заметив, что барабанщик, удивленный неожиданными для него гостями, готовится бить тревогу, выскочил из саней и в мгновение распорол кинжалом барабан. Цесаревна зашла в съезжую. Подкупленные солдаты успели склонить находившихся там караульных в пользу принцессы и объявить им о ее прибытии. Едва преодолевая волнение, Елизавета обратилась к солдатам: — Знаете ли вы, чья я дочь?.. Готовы ли за мною? После Бога, надеюсь на вас. Этого оказалось достаточно. — Рады все положить души наши за Ваше Величество и Отечество наше! — раздалось в ответ. Дежурный офицер Гревс, спавший в соседней комнате, был арестован. Солдаты целовали крест и присягали на верность матушке-императрице. С тем же крестом, во главе отряда из двухсот с лишним гвардейцев, Елизавета выступила из Преображенской съезжей и направилась к Зимнему дворцу. По дороге, отделяясь от отряда, исчезали в ночной мгле небольшие группы гренадер, назначенные арестовывать противников императрицы. Елизавета шла пешком, но скоро стала отставать от быстро идущих солдат, задерживая всех. Тогда гвардейцы посадили ее на плечи и так внесли в Зимний дворец. Караул дворцовой гауптвахты не оказал никакого сопротивления. Все тотчас же признали Елизавету Петровну императрицей и присягнули ей. По приказу Лестока и Воронцова все лестницы и подъезды дворца были перекрыты. 30 гренадеров поднялись на второй этаж, где находились апартаменты правительницы. Елизавета поднялась с ними. Маркиз де ла Шетарди так опишет события сразу же после переворота: «Найдя великую княгиню правительницу еще в постели и фрейлину Менгден, лежавшую около нее, принцесса объявила первой об аресте. Великая княгиня тотчас подчинилась ее повелениям и стала заклинать ее не причинять насилия ни ей с семейством, ни фрейлине Менгден, которую она очень желала сохранить при себе. Новая императрица обещала ей это». Фельдмаршал Миних в своих «Записках» сообщит следующее: «Она повела этот отряд прямо в Зимний дворец, вошла в комнату великой княгини, которая была в постели, и сказала ей: «Сестрица, пора вставать». Есть и другие известия, согласно которым во время ареста Анны Леопольдовны Елизавета находилась на дворцовой гауптвахте. Лейб-хирург был неотлучно при ней, и его стараниями готовился увидеть свет первый Манифест новой императрицы. Арестованное брауншвейгское семейство под конвоем было отвезено во дворец Елизаветы Петровны, куда спешили уже со всех концов города прослышавшие невесть как о смене власти горожане. Все торопились высказать свои «верноподданнейшие» чувства. Сама же Елизавета Петровна, отдав в 3 часа ночи приказ снарядить нарочного гонца в Сибирь, за Шубиным, воротилась в свой дворец. Императрицей. >XXI Сохранились записки князя Я. П. Шаховского, живо рисующие ночь после переворота. Далеко за полночь князь возвратился из гостей. Он был у кабинет-министра графа Михаила Гавриловича Головкина. Едва только заснул князь Шаховской, «как необыкновенный стук в ставень» его спальни и громкий голос сенатского экзекутора Дурнова разбудили его. «Он громко кричал, чтоб я как наискорее ехал в цесаревинский дворец, — ибо-де она изволила принять престол российского правления, и я-де с тем объявлением теперь бегу к прочим сенаторам. Я, вскоча с постели, подбежал к окну, чтоб его несколько о том для сведения моего спросить, но он уже удалился. Вы, благосклонный читатель, можете сообразить, в каком смятении дух мой находился! Ни мало о таких предприятиях не только сведения, но ниже видов не имея, я сперва подумал, не сошел ли экзекутор с ума, что так меня встревожил и вмиг удалился; но вскоре потом увидел многих по улице мимо окон моих бегущих людей необыкновенными толпами в ту сторону, где дворец был, куда и я немедленно поехал, чтобы скорее узнать точность такого чрезвычайного происхождения. Не было мне надобности размышлять, в который дворец ехать. Ибо хотя ночь была тогда темная и мороз великой, но улицы были наполнены людьми, идущими к цесаревиному дворцу, гвардии полки с ружьями шеренгами стояли уже вокруг оного в ближних улицах и для облегчения от стужи во многих местах раскладывали огни; а другие, поднося друг другу, пили вино, чтоб от стужи согреваться. Причем шум разговоров и громкое восклицание многих голосов: «Здравствуй, наша матушка императрица Елизавета Петровна!» — воздух наполняли. И тако я, до оного дворца в моей карете сквозь тесноту проехать не могши, вышел из оной, пошел пешком, сквозь множество людей с учтивым молчанием продираясь, и не столько ласковых, сколько грубых слов слыша, взошел на первую с крыльца лестницу и следовал за спешащими же в палаты людьми…» Встретив сенатора князя Голицына, Шаховской хотел было узнать, как это сделалось, но тот знал не больше его. Только в третьей комнате камергер Петр Иванович Шувалов, один из заговорщиков, рассказал им наскоро главные обстоятельства. Среди растерянных, ошеломленных нечаянным переворотом придворных и сановников гордо и весело расхаживали его участники. Генерал-аншеф Салтыков, много послуживший делу со своей супругой Марьей Алексеевной, подошел к Шаховскому и Голицыну и, ухватя первого за руку, со смехом сказал: — Вот сенаторы стоят. — Сенаторы, сударь, — отвечал Шаховской. — Что теперь скажете, сенаторы? — расхохотался Салтыков. Скоро вышла из внутренних покоев Елизавета и приняла от собравшихся поздравление. Всем велено было отправиться в Зимний дворец. Пробирались сквозь толпы солдат и народа. Новая императрица ехала в открытой линейке, окруженная гренадерами. В придворной церкви Зимнего дворца началась присяга. Утром вышел первый Манифест о вступлении на престол. В нем было сказано: «Как то всем уже чрез выданный в прошлом 1740 году в октябре 5-го числа манифест известно есть, что блаженныя памяти от великой государыни императрицы Анны Иоанновны, при кончине ея, наследником Всероссийского престола учинен внук ее величества, которому тогда еще от рождения несколько месяцев только было, и для такого его младенчества правление государственное чрез разные персоны и разными образы происходило, от чего уже, как внешние так и внутрь государства беспокойства и непорядки, и следовательно, не малое же разорение всему государству последовало б, того ради, все наши, как духовного, так и светского чинов верноподданные, а особливо лейб-гвардий наши полки, всеподданнейше и единогласно нас просили, дабы мы, яко по крови ближняя, отеческий наш престол всемилостивейше восприять соизволили…» Известно, что два дня, возведшие Елизавету на престол, гренадеры безвыходно находились в дворцовых залах с заряженными ружьями. Маркиз де ла Шетарди из своего окна в посольстве видел захват резиденции правительницы. Один из его сотрудников, сразу же после переворота, писал в письме: «Мы только что испытали сильный страх. Все рисковали быть перерезанными, как мои товарищи, так и наш посол. И вот каким образом. В два часа пополуночи, в то время как я переписывал донесения посла в Персии, пришла толпа к нашему дворцу и послышался несколько раз стук в мои окна, которые находятся очень низко и выходят на улицу у дворца. Столь сильный шум побудил меня быть настороже; у меня было два пистолета, заряженных на случай, если б кто пожелал войти. Но через четверть часа я увидел четыреста гренадер, во главе которых находилась прекраснейшая и милостивейшая из государынь. Она одна, твердой поступью, а за ней и ее свита направилась ко дворцу». (Солдаты, направленные арестовать Остермана, перепутали в ночи дома и принялись осаждать французское посольство. Но, быстро разобравшись, ушли. Через четверть часа французы видели Елизавету, во главе гвардейцев направляющейся к Зимнему дворцу.) Маркиз был приятно «изумлен» известием, сообщенным ему посланцем Елизаветы. Шесть раз в течение следующего дня новая императрица направляла посыльного к Шетарди. В десять часов утра она объявила ему, что ее только что признали императрицей. Спрашивала совета: «Что сделать с принцем Брауншвейгским?» (Императора для нее уже не существовало.) Шетарди отвечал: «Надо употребить все меры, чтобы уничтожить даже следы царствования Иоанна III». (По совету посла Елизавета Петровна строго прикажет поменять на новую монету рубли с портретом младенца-императора. Приказано будет публично сжечь все присяжные листы на верность подданства Иоанну Антоновичу…) В два часа пополудни новый вопрос: «Какие предосторожности принять относительно иностранных государств?» «Задержать всех курьеров, пока ваши собственные посланные не успеют объявить о совершившемся событии», — последует ответ. В три часа дня началась присяга сановников, раззолоченная толпа которых впервые почтительно расступалась перед Лестоком. Курились и трещали на площади многочисленные костры. Бродили многочисленные солдаты от одной винной бочки к другой. Звонили колокола, и все смешивалось в один возбужденный гул. День окончился наградами лиц, потрудившихся в пользу совершенного переворота. Гренадерская рота Преображенского полка, провозгласившая Елизавету императрицей, была названа лейб-компанией. Капитаном в ней стала сама императрица. Принц Гессен-Гомбургский назначен был капитаном-поручиком лейб-компании с чином полного генерала, Разумовский и Воронцов поручиками с чинами генерал-лейтенанта, Шуваловы поручиками с чинами генерал-майора; Грюнштейн адъютантом с чином бригадира. Сержанты получили чины полковника, капралы стали капитанами. Все рядовые объявлены потомственными дворянами. Елизавета поздравила Лестока первым лейб-медиком высочайшего двора. Он был назначен действительным тайным советником и директором медицинской коллегии. Кроме этого, он получил портрет императрицы, осыпанный бриллиантами. Зная по опыту, как непрочны были до сих пор правительства в России, он просил императрицу и наградить его деньгами и отпуском на родину. Лейб-медик предчувствовал, что его возвышение наделает ему много сильных врагов, но должен был уступить желанию Елизаветы и остался в России. Из ближайших дел его отметим следующие. Он кинется хлопотать о переводе Бирона из Пелыма в Ярославль и добьется своего. Слишком тесно были связаны эти два человека. Лесток же приступит к переговорам с прусским послом Мардефельдом и переписке с самим Фридрихом II по поводу быстрого и секретного путешествия в Петербург племянника Елизаветы, герцога Голштинского Карла-Петра-Ульриха. Граф Воронцов, братья Шуваловы и Балк, служившие камер-юнкерами при Елизавете, произведены в камергеры. Долгорукие, оставшиеся в живых, возвращены из ссылки. Лейб-компанцы чувствовали себя героями дня. Среди них не было ни одного офицера, из тех, кто помогал восшествию Елизаветы на престол. Теперь же они доходили до крайностей. Ходили по домам, и никто не смел им отказать в деньгах. Новопроизведенные чиновники таскались по питейным домам, каждый день напивались допьяна и валялись на снегу. Так как возведение Елизаветы казалось торжеством русских над иностранцами, то в первые дни между солдатами ходили толки о том, чтобы погубить всех иноверцев. «Мы, иностранцы, — писал Пецольд вскоре после переворота, — находимся здесь постоянно между страхом и надеждой. Со стороны солдат, с каждым днем становящихся своевольнее, слышны только угрозы, и мы обязаны одному Провидению, что до сих пор их злые намерения еще не приведены в исполнение». По приказу Ласси по всем улицам расставлены были караулы из армейских полков и рассылались дозоры днем и ночью. Горожане находились в сильном страхе, боялись показываться на улицах. Ласси доложил о беспорядках двору, но солдат лишь пожурили. С Левенгауптом было заключено изустное перемирие. Императрица послала к нему пленного шведского капитана Дидрона. Шведов усыпляли ожиданием всего, что им обещали. В Выборге готовилась конференция с участием шведских министров. >XXII За наградами последовали казни. Граф Остерман, фельдмаршал Миних, вице-канцлер Головкин, обер-гофмаршал Левенвольде, барон Менгден были объявлены государственными преступниками. Все они обвинялись в разных преступлениях, главное из которых заключалось «в устранении от наследия императорского и всероссийского престола императрицы Елизаветы Петровны и в доставлении оного потомству принцессы Анны Брауншвейг-Люнебургской». Фельдмаршала обвинили и в должностных преступлениях: «Он же, Миних, будучи при армии, явился во многих, до немалого разорения нашего государства касающихся, непорядках и преступлениях». (В скобках заметим: Миниха арестовали в ночь на 25 ноября 1741 года, несмотря на то, что он настойчиво просил пришедших за ним гвардейцев отвести его во дворец, дабы присягнуть Елизавете.) 14 января 1742 года свершился суд. Главные «государственные и общего покоя ненавидящие злодеи» были приговорены к смертной казни: Миних — к четвертованию, Остерман — к колесованию, Головкин и Левенвольде — к отсечению головы. «Я не знаю, в чем состоит преступление графа Миниха, но если бы и не учинил он никакого, то я бы все равно обвинил и предал суду за то, что он первый подал опасный пример, как с помощью роты гренадеров, можно низвергать и возводить на престол государей», — скажет Левендаль, бывший подчиненный фельдмаршала и будущий фельдмаршал Франции. 18 января должна была свершиться казнь. Императрица отправилась в загородный дворец. Едва она выехала из города, по всем улицам с барабанным боем было объявлено — собираться к 10 часам у лобного моста, чтобы смотреть на казнь врагов государыни. На Васильевском острове, пред военною коллегией, был устроен простой эшафот, в шесть ступеней. На нем стояла плаха. Астраханский полк образовывал каре. В нем, кроме лиц, необходимых для исполнения казни, находился еще хирург. Священника не было. Преступники были приведены из крепости ранним утром. Ровно в 10 часов их ввели в круг. Гренадеры сопровождали их с примкнутыми штыками. На эшафот первым внесли больного подагрой Остермана. Он был в своем обычном утреннем платье. На голове маленький парик и дорожная черного бархата шапка. Палач приготовился к работе. Экзекутор стал зачитывать осужденным перечень их преступлений и приговор. Остерман обнажил голову. Только здесь обвиненные услышали приговор. Остерман хладнокровно выслушал его. Казалось, он был удивлен и возвел глаза к небу. Затем солдаты положили его лицом вниз. Палач, придерживая голову графа за волосы, взялся за секиру. Остерман было вытянул руки вперед, но один из гренадеров закричал, чтобы он убрал их, и граф подобрал их и вытянул по телу. Все замерли, как вдруг экзекутор закричал Остерману: — Бог и императрица даруют тебе жизнь! Спасенного от смерти подняли с плахи. Он весь дрожал. Его посадили в сани, и отсюда он должен был наблюдать за последующими событиями. Никого более не вводили на эшафот. Императрица «по природному своему матернему милосердию и по дарованному ей от Бога великодушию» заменила всем «богомерзким» преступникам смертную казнь ссылкой. Миних вышел из круга в сопровождении четырех гренадеров. Держал себя благородно, но взгляд был печален. Его посадили в закрытую карету и повезли в крепость. Следом, в извозчичьих санях, около которых шли солдаты, отправился Остерман. Лицо Головкина выражало ярость. Левенвольде, видимо, более притворяясь, источал любезность. Менгден плакал и закрывал лицо руками. На другой день, поутру, помощник генерал-полицмейстера Петербурга князь Яков Петрович Шаховской получил устное повеление государыни отправить «вышеименованных арестантов в назначенные места в ссылку». Остерман отбыл первым. За ним последовал Левенвольде. Шаховской, навестивший перед отъездом Миниха, так описывает встречу: «…Пришел я к той казарме, где оной бывший герой, а ныне наизлосчастнейший находился, чая увидеть его горестью и смятением пораженного. Как только во оную казарму двери передо мною отворены были, то он, стоя тогда у другой стены возле окна ко входу спиною, в тот миг поворотясь в смелом виде с такими быстро растворенными глазами, с какими я его имел случай неоднократно в опасных с неприятелем сражениях порохом окуриваемого видать, шел ко мне навстречу и, приближаясь, смело смотря на меня, ожидал, что я начну. Сии, мною примеченные, сего мужа геройские и против своего злосчастия оказуемые знаки возбуждали во мне желание и в том случае оказать ему излишнее пред другими такими ж почтение; но как то было бы тогда неприлично и для меня бедственно, то я сколько возмог, не переменяя своего вида, так же, как и прежним двум уже отправленным, все подлежащее ему в пристойном виде объявил и довольно подметил, что он более досаду, нежели печаль и страх, на лице своем являл. По окончании моих слов, в набожном виде подняв руки и возведя взор свой к небу, громко сказал он: «Боже, благослови Ея Величество и государствование Ея!» Потом, несколько потупя глаза и помолчав, говорил: «Когда уже теперь мне ни желать, ни ожидать ничего иного не осталось, так я только принимаю смелость просить, дабы для сохранения от вечной погибели души моей отправлен был со мною пастор», — и притом поклонясь с учтивым видом, смело глядя на меня, ожидал дальнейшего повеления; на то сказал я ему, что о сем, где надлежит, от меня представлено будет. А как уже все было к отъезду его в готовности и супруга его, как бы в желаемый путь в дорожном платье и капоре, держа в руке чайник с прибором, в постоянном виде скрывая смятение духа, была уже готова, то немедленно таким же образом, как и прежние, в путь свой они от меня были отправлены». Местом заточения назначен был Пелым, откуда спешно теперь возвращался Бирон. Они встретятся неподалеку от Казани, на почтовой станции, когда конвой станет менять лошадей. Увидев и узнав друг друга, Бирон и Миних нехотя раскланяются и, не обронив ни слова, разъедутся, каждый продолжая свой путь. (Через много лет судьба вновь сведет их. Пришедший к власти Петр III возвратит Миниху шпагу, все ордена, графское достоинство, чин фельдмаршала. Он же попытается, правда неудачно, помирить Миниха с Бироном. В записках К. К. Рюльера читаем: «С того времени, как Миних связал Бирона, оспаривая у него верховную власть, в первый раз увиделись они в веселой и шумной толпе, окружавшей Петра III, и государь, созвав их, убеждал выпить вместе. Он приказал принести три стакана, и между тем, как он держал свой, ему сказали нечто на ухо; он выслушал, выпил и тотчас побежал, куда следовало. Долговременные враги остались один против другого со стаканами в руках, не говоря ни слова, устремив глаза в ту сторону, куда скрылся император, и, думая, что он о них забыл, пристально смотрели друг на друга, измеряли себя глазами, и, отдав обратно полные стаканы, обратились друг к другу спиною». Случится это через долгих двадцать лет пребывания Миниха в ссылке.) Если бывший фельдмаршал, прибыв в Пелым, всерьез позаботился о хлебе насущном, занявшись огородничеством и разведением домашней птицы и скота, часто к тому же бывая на реке и ловя с крестьянами «удкою» рыбу, то Остерман, прибывший в Березов, мог думать лишь о своем здоровье. Он едва ходил по дому с помощью костылей. Читал Библию, по вечерам беседовал с женой и пастором. «По собранным мною (с 1842–1849 гг.) в Березове преданиям от разных старых людей, — напишет Н. А. Абрамов, — Остерман был слабого здоровья, страдал подагрою, ходил с костылем и носил постоянно бархатные сапоги. Когда они несколько поизнашивались, то отдавал бедным жителям: мущины или мальчики из голенищ выбирали и шили себе жилеты, а женщины верхи к чабакам (женская теплая шапка)». Он умрет 22 мая 1747 года. Вдова возвратится через два года из ссылки на родину, и затеряется могила Остермана на старом городском кладбище. В народе долго жива будет легенда, что графиня Марфа Ивановна Остерман, старавшаяся, как могла, усладить тягостную и плачевную жизнь мужа в ссылке, по возвращении своем в Петербург тайно вывезла останки мужа. В 1848 году через Березов будет проезжать профессор геологии Петербургского университета Э. К. Гофман. Его экспедиция занималась изучением восточного склона Северного Урала. Имея надобность узнать, до какой глубины промерзает в районе Березова почва, профессор велит бить шурфы. «Когда взрыли песчаную гору, находившуюся близ церкви Рождества Богородицы, и проникли до глубины десяти футов, — писал Шубинский, — то наткнулись на истлевший гроб, в котором нашли остатки другого гроба с уцелевшими золотыми позументами, лоскутьями шелковой материи и черепом, покрытым прахом и землею. Полковник Гофман тотчас же приказал засыпать этот гроб и, заключив по золотому позументу, что тут была, вероятно, могила какого-нибудь знатного человека, обратился за справками к члену-корреспонденту Русского географического общества г. Абрамову. Последний, собрав сведения, решил, что здесь покоится прах графа Остермана. Тогда полковник Гофман велел покрыть могилу свежим дерном и поставил над нею черный колоссальной величины крест, к которому была прибита медная доска с вырезанными на ней графской короной и латинскими буквами: Н. О.». Граф Головкин, вместе с супругою, графинею Екатериной Ивановной, дольше всех будут добираться до места своей ссылки. Тысячи верст, пустынных, заснеженных, одолеют они, прежде чем прибудут в Гершанг, едва ли не крайнюю точку на карте России. Ледяная земля, злые ветры. Два-три чума да несколько строений, отдаленно напоминающих избы, пригодные для жилья. Острог, лежащий за Якутском, на реке Колыме в 11 278 верстах от Петербурга. Прежде он назывался Собачьим. Здесь, после двухлетней непрерывной дороги, и остановятся супруги Головкины. От Якутска — две тысячи верст, а от Алданской заставы, что в двухстах верстах за Якутском, находилось по всей дороге в Гершанг (в иных документах Ерманг) только два острога, Верхоянский и Зашиверский, «а между оными острогами, — рапортовал офицер, сопровождавший Головкиных, сенату, — есть жило, но только самое малое, и проезд, как зимним, так и летним временем, для великих гор и болотных мест, с великим трудом на вершних лошадях вьюками (а санного пути в тех местах не бывало) и кладется токмо на каждую лошадь по пяти пуд; а будучи в пути, провианта нигде получить невозможно; и посылающиеся от Якутской канцелярии за нужнейшими Ея Императорского Величества делами ездят от Якутска до Колымских зимовей и до средняго острога, называемаго Ерманга, недель по десяти». «Трудно себе представить грустнее этой местности, — замечал один из описателей забытого богом Гершанга. — Собачий острог, можно сказать, утонул в тундристых болотах, с низменной, сырой почвой кругом, и находится под влиянием самого холодного климата: морозы доходят там до 50°; зима продолжается десять месяцев, в которые солнца не видно; оно в первый раз показывает лучи свои, одним краем, в декабре месяце». Хлеба, соли, мяса в остроге не было. Ели рыбу. Никуда, кроме церкви, ссыльных не пускали, да и то под надзором. Из местных преданий можно судить о следующем житье-бытье Головкиных. Когда граф выходил из дому, за ним неотлучно следовали два солдата с ружьями. «На ночь небольшой домик, в котором он жил отдельно от других, постоянно стерегли часовые. По воскресным и праздничным дням Головкина водили в приходскую церковь; здесь, однажды в год, после обедни, он должен был, выпрямившись и скрестивши на груди руки, выслушивать какую-то бумагу, за которой следовало увещание священника. Во время чтения этой бумаги солдаты приставляли штыки к груди политического преступника. В течение года, непременно, два раза приезжал комиссар из Зашиверска, для наблюдения за поведением ссыльного преступника и его стражею. Тамошние жители очень хорошо помнят, что граф приехал… в болезненном состоянии, потом поправился; только не мог выносить продолжительного зимнего времени и не выходил из дому ибо в холода болели у него ноги; графиня находилась при нем безотлучно, читала ему какие-то книги и сама заведывала домашним хозяйством. Между прочим, про графа рассказывают один любопытный случай: несмотря на то, что Головкин имел у себя деньги на свои нужды, он любил заниматься рыболовством. Вблизи (острога. — Л.А.) впадает в реку Колыму небольшая речка Анкудинка, разбившаяся, при впадении своем, на несколько рукавов. Один из этих рукавов граф взял за себя; весною, когда из Колымы идет рыба в речку, он его перегородил и добывал очень много рыбы. Казачий урядник, позавидовав удаче Головкина, пришел с людьми и отобрал поставленные графом верши, отзываясь тем, что речной рукав этот прежде принадлежал ему. Видя такое насилие, Головкин вышел из себя, начал было кричать и спорить, но вдруг как бы опомнился и спокойно сказал уряднику: «Делать нечего, я уступаю тебе речку, но вместе с этим прошу войти в мой дом». Урядник пришел, и граф встретил его следующими словами: «Если бы ты в Петербурге осмелился сделать мне что-нибудь подобное, как ты меня обидел, то я затравил бы тебя собаками и они разорвали бы тебя в клочки; но теперь, в моем положении, я должен смириться, ибо вижу в лице твоем перст Божий, наказующий меня за мои тяжкие грехи. Этим случаем ты заставил меня искренне раскаяться в прошлой моей гордости. Вот тебе, на память обо мне, пятьдесят рублей. На эти деньги поправь свой ветхий дом». В тесной избе, где вместо стекол вставлены были льдины, супруга Головкина денно и нощно заботилась о муже, ухаживала за ним. Случилось чудо. Без врачей, без лекарств она выходила его. Подагра исчезла. Граф стал здоров. Однообразие жизни нарушал, раз о год, какой-нибудь чиновник, следующий в Анадырь. С какой жадностью слушали ссыльные от него о петербургских новостях годичной давности. А то всполошится весь острог, услышав о таинственном арестанте, провезенном неподалеку от острога, то есть в 400–500 верстах. Особой радостью были тайком полученные письма от сестры Головкина. Как тут радостно билось сердце. Сколько мыслей, воспоминаний о прежней жизни вызывали они. И забывалось в такие дни о тундре, болотах, серых обыденных днях и самом остроге Гершанге. Здесь и кончит свою жизнь, после тринадцати лет пребывания на колымской земле, граф Михаил Гаврилович Головкин, действительный тайный советник, сенатор, вице-канцлер. Барон Менгден, пережив жену, дочь, скончается в Колымском остроге в 1760 году. Лишь сын его, через два года после похорон отца, сможет вернуться в Петербург. Левенвольд умрет в Соликамском остроге. Анну Леопольдовну и ее семейство императрица Елизавета Петровна имела намерение отправить за границу. О том могли судить по Манифесту от 28 ноября 1741 года, зачитанному в церквях: «Хотя принцесса Анна и сын ее принц Иоанн, и их дочь принцесса Екатерина ни малейшей претензии и права к наследию Всероссийскаго престола ни почему не имеют; но, однако в разсуждении их, принцессы и принца Ульриха Брауншвейгскаго, к Императору Петру Второму по матерям свойства, и из особливой Нашей природной к ним Императорской милости, не хотя никаких им причинить огорчений, с надлежащею им честию и с достойным удовольствием, предав все их к Нам разные предосудительные поступки крайнему забвению, всех их в их отечество Всемилостивейше отправить повелели». 12 декабря 1741 года фамилия Брауншвейгская, сопровождаемая генерал-лейтенантом Салтыковым, выехала из Петербурга в Ригу. В дороге Салтыкова нагнал курьер, передав срочный пакет из Зимнего дворца. В полученной инструкции значилось: продолжать путь тише, в Нарве оставаться около десяти дней, а по прибытии в Ригу занять там, «для известных персон», помещение в цитадели Карла Бирона и там оставаться до указа. Пробыв здесь год, они были переведены в крепость Дюнамюнде. В январе 1744 года последует высочайший указ о перемещении Брауншвейгской фамилии в город Раненбург, а 27 июля, в соответствии с новым указом, все брауншвейгское семейство перевезут в Архангельск, а оттуда в Соловецкий монастырь. Перевезти семейство поручено будет камергеру Корфу, причем четырехлетнего Иоанна повезут в особом экипаже под надзором майора Миллера, которому инструкцией повелено будет называть его Григорием. Не имея, однако, возможности за льдом проехать в Соловки, Корф остановится в Холмогорах, где в отведенных для размещения высочайшего семейства комнатах архиерейского дома отныне суждено будет жить Анне Леопольдовне с семьей. В Дюнамюнде у бывшей правительницы родится дочь Елизавета, а в Холмогорах — сын Петр (19 марта 1745 года) и сын Алексей (27 февраля 1746 года). Вскоре после рождения Алексея Анна Леопольдовна занеможет горячкою и скончается на двадцать восьмом году своей жизни. В распоряжении похоронами примет участие сама Елизавета Петровна. Погребение произойдет с большою церемониею в Александровской лавре. Герцог Антон-Ульрих, после кончины своей супруги, проживет в Холмогорах более двадцати девяти лет. Ему будет предложено Екатериной II выехать из России и избрать новое место жительства для себя, но не для детей, которым по российским законам «невозможно еще оказать никакого снисхождения». Герцог не оставит детей и тихо почит в бозе 4 мая 1774 года, на шестидесятом году жизни. Холмогорская земля примет его прах. Император Иоанн Антонович в начале 1756 года будет переведен из Холмогор в Шлюссельбург. Надзор за ним поручат вести гвардии капитану Шубину, который получит от Александра Ивановича Шувалова, заведовавшего тайными делами, следующую инструкцию: «Быть у онаго арестанта вам самому, и ингерманландскаго пехотного полка прапорщику Власьеву, а когда за нужное найдете, то быть и сержанту Луке Чекину в той казарме дозволяется, а кроме же вас и прапорщика в ту казарму никому ни для чего не входить, чтоб арестанта видеть никто не мог, також арестанта из казармы не выпускать; когда ж для убирания в казарме всякой нечистоты кто впущен будет, тогда арестанту быть за ширмами, чтоб его видеть не могли. Где вы обретаться будете, запрещается вам и команде вашей под жесточайшим гневом Ея Императорского Величества никому не писать; когда же иметь будете нужду писать в дом ваш, то, не именуя из котораго места, при прочих репортах присылать, напротив которых и к вам обратно письма присланы будут от меня чрез майора Бередникова (Шлюссельбургскаго коменданта). Арестанту пища определена в обед по пяти и в ужин по пяти ж блюд, в каждый день вина по одной, полпива по шести бутылок, квасу потребное число. В котором месте арестант содержится, и далеко ль от Петербурга или от Москвы, арестанту не сказывать, чтоб он не знал. Вам и команде вашей, кто допущен будет арестанта видеть, отнюдь никому не сказывать, каков арестант, стар или молод, русский или иностранец, о чем подтвердить под смертного казнию коли кто скажет». Из-за болезни Шубина отправлен будет капитан Овцын, к которому Шувалов напишет 30 ноября 1757 года: «В инструкции вашей упоминается, чтобы в крепость, хотя б генерал приехал, не впускать; еще вам присовокупляется хотя б и фельдмаршал и подобный им, никого не впущать и комнаты его императорскаго высочества великаго князя Петра Федоровича камердинера Карновича в крепость не пускать и объявить ему, что без указа Тайной Канцелярии пускать не велено». (Сохранились любопытные донесения Овцына об арестанте. Приведем одно из них, от мая 1759 года: «Об арестанте доношу, что он здоров, и хотя в нем болезни никакой не видно, только в уме несколько помешался, что его портят шептаньем, дутьем, пусканьем изо рта огня и дыма; кто в постели лежа повернется, или ногу переложит, за то сердится, сказывает: шепчут и тем его портят; приходил раз к подпоручику, чтоб его бить и мне говорил, чтоб его унять, и ежели не уйму, то он станет бить; когда я стану разговаривать (разубеждать), то и меня таким же еретиком называет; ежели в сенях или на галереи часовой стукнет или кашлянет, за то сердится».) По приказанию Шувалова Овцын спросит у арестанта, кто он? Иоанн Антонович сначала ответит, что он человек великий, и один подлый офицер то у него отнял и имя переменил; а потом назовет себя принцем. «Я ему сказал. — писал Овцын, — чтобы он о себе той пустоты не думал и впредь того не врал, на что, весьма осердясь на меня, закричал, для чего я смею ему так говорить и запрещать такому великому человеку. Я ему повторял, чтоб он этой пустоты, конечно, не думал и не врал и ему то приказываю повелением, на что он закричал: я и повелителя не слушаю, потом еще два раза закричал, что он принц и пошел с великим сердцем ко мне; я, боясь, чтоб он не убил, вышел за дверь и опять, помедля, к нему вошел: он, бегая по казарме в великом сердце, шептал что-то неслышно. Видно, что ноне гораздо более прежняго помешался; дня три как в лице кажется несколько почернел, и чтоб от него не робеть, в том, высокосиятельный граф, воздержаться не могу; один с ним остаться не могу; когда станет шалеть и сделает странную рожу, от чего я в лице изменяюсь, он, то видя, более шалит». Однажды Иоанн Антонович начнет бранить Овцына неприличными словами и закричит: «Смеешь ты на меня кричать: я здешней империи принц и государь ваш». По приказу Шувалова Овцын скажет арестанту, что «если он пустоты своей врать не отстанет, также и с офицерами драться, то все платье от него отберут и пища ему не такая будет». Услыхав это, Иоанн Антонович спросит: «Кто так велел сказать?» — «Тот, кто всем нам командир», — ответит Овцын. «Все вранье, — скажет Иоанн Антонович — я никого не слушаюсь, разве сама Императрица мне прикажет». Находившиеся при Иоанне Антоновиче капитан Власьев и поручик Чекин покажут, что «он обладал полным здоровьем, был косноязычен, при еде жаден и неразборчив в ней; сам себе весьма часто задавал вопросы и приветствуя говорил, что тело его принца Иоанна, назначенного пред сим императором российским, который уже издавна от мира отошел, а сам он есть небесный дух, а именно св. Георгий, который на себя принял образ и тело Иоанна, почему, презирая нас, и всех им видимых человек самозлейшими тварями почитал; сказывал, что он часто в небе бывает, что произносимыя нами слова и изнутри исходящий дух нечистый и огненный состоит, называл еретиками и опорочивал нас в том, что как мы друг перед другом, так и пред образами святыми поклоняемся, сим мерзость и непотребство наше оказывается, а небесные-де духи, из числа коих и он, никому поклоняться не могут. Очень хотелось ему быть митрополитом». В Шлиссельбургской крепости навестит его императрица Екатерина II, вскоре после восшествия своего на трон. В июле 1764 года подпоручик Смоленского пехотного полка Василий Мирович, предварительно подговорив поручика Великолуцкого полка Аполлона Ушакова, вознамерится во время караула в Шлиссельбургской крепости освободить Иоанна Антоновича и провозгласить его императором. Капитан Власьев и поручик Чекин не допустят его до исполнения своего плана. Ими будет умерщвлен находившийся под их надзором император Иоанн Антонович. Мирович будет приговорен к смертной казни — четвертованию. Императрица смягчит приговор, присудив его к обезглавливанию, с тем чтобы «оставя тело его народу на позорище до вечера, сжечь оное потом купно с эшафотом, на котором та смертная казнь учинена будет». Безымянного колодника Екатерина Вторая повелит хоронить по христианской должности, без огласки. Что же касается самой Елизаветы Петровны, то она, сделавшись императрицей, очень скоро отошла от дел. Еще в первое время она иногда присутствовала в сенате или совете, но скоро перестала. Дела надоедали ей, самое лучшее время для разговора о чем-нибудь важном, свидетельствует Ешевский, было во время туалета. Иногда трудно было уговорить ее сделать пустую подпись. Так, ответ на письмо французского короля, извещавшего о рождении внука, она подписала только через три года. Правление перешло в руки лиц, пользовавшихся ее доверенностью. Дело маркиза де ла Шетарди, как говорится, было в шляпе. >Комментарии id="c_1">1 Даты даны по старому стилю. id="c_2">2 Фьеф — земли, должность и доходы. id="c_3">3 Закон о наследовании по женской линии. id="c_4">4 Брат жены. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх |
||||
|