|
||||
|
ГЛАВА ?. Расцвет греческой наукиВ эпоху Пелопоннесской войны наука пережила кризис, грозивший гибелью всему, что было достигнуто ранее. Ибо как ни был велик контраст между миросозерцанием Сократа и миросозерцанием великих софистов, — в одном пункте они сходились: в скептицизме относительно возможности истинного познания природы. Вследствие этого греческая философия на время совершенно отвернулась от изучения природы, и на первый план выступила этика. Даже школа Демокрита, величайшего естествоиспытателя древности, не избегла влияния этих идей. И в нее после смерти ее основателя все более стали проникать гносеологические сомнения; Метродор Хиосский, самый знаменитый из учеников Демокрита, вообще отрицал возможность всякого истинного познания и, следовательно, мог признавать атомистическую теорию, которую он, правда, удержал лишь правдоподобной гипотезой. Ученик Метродора, Анаксарх, занимался уже преимущественно исследованиями в области этики; в лице его ученика, Пиррона из Элиды, учение Демокрита слилось со скепсисом. В сократовской школе этика с самого начала стояла на первом плане. Но основанная на теологии этика, разработку которой начал Сократ и продолжал Платон, не могла удовлетворять тех, для кого научное мышление было потребностью. Ввиду этого некоторые из даровитейших учеников Сократа отказались от доктрины своего учителя и сделали попытку основать автономную этику, к чему уже до них стремились Протагор и Демокрит. Таково учение Аристиппа из Кирены. Так как объективное познание невозможно и истинны одни лишь наши ощущения, то благо, говорил он, может заключаться только в приятных ощущениях, т.е. в наслаждении. Следовательно, наилучшим для нас является то, что доставляет нам наиболее сильное наслаждение; поэтому Аристипп ставит телесное наслаждение выше духовного. Но полное наслаждение невозможно без благоразумия; мы должны быть всегда готовы в случае надобности отказаться от наслаждения и должны стоять выше наших страстей. „Я владею наслаждением, а не оно владеет мною", — сказал однажды, по преданию, Аристипп. Именно в этом он видит добродетель мудреца; таким образом, Аристипп все-таки пришел к софистико-сократовскому принципу, что добродетель и благоразумие тождественны. Правда, его учение представляет собою, безусловно, индивидуалистическую этику, т.е. точную противоположность социальной этике Демокрита; поэтому Аристипп относится к общественной жизни совершенно безучастно. Так же равнодушен он и к религии, ибо уже Протагор показал, что существование богов не может быть доказано и, следовательно, они для нас не существуют. О распространении своих идей Аристипп мало заботился; поэтому его учение почти не выходило за пределы его родины Кирены, пока спустя немного поколений оно слилось с эпикуреизмом. Диаметрально противоположную дорогу избрал другой ученик Сократа, Антисфен из Афин. Счастье и несчастье, учил он, основаны на субъективных ощущениях, следовательно, в нашей власти быть счастливыми: для этого мы должны сделать себя независимыми от всех внешних вещей. То, что нам действительно нужно, легко приобрести: плащ, хотя бы потертый и изорванный, кусок ячменного хлеба для утоления голода, воды для утоления жажды; жилище в греческом климате почти не нужно, найдется, вероятно, и какая-нибудь непотребная женщина, на которую больше никто не хочет смотреть. При этом не следует обращать внимания на хорошее или дурное мнение людей: честь и слава — вздор, всякое условное стеснение смешно. Существует лишь одно благо — добродетель, одно зло — порок. Кто так мыслит и живет, тому не страшны никакие удары судьбы, и даже ничтожнейшие удовольствия будут доставлять ему большее наслаждение, чем какое другой может купить за все свои сокровища. Вообще телесные удовольствия — ничто в сравнении с духовными радостями; а человек, которому так мало нужно для жизни, всегда располагает досугом для научных занятий. Действительно, научная деятельность Антисфена была обширна и плодотворна; в то же время он путем преподавания и еще более личным примером старался улучшать людей и особенно ухаживал за людьми нравственно павшими, ибо во враче, говорил он, нуждаются больные. В киносаргском гимнасии, в котором он учил, он и его ученики носили имя киников, и отчасти это имя было очень метко, так как они действительно жили наподобие собак и иногда любили выставлять напоказ истинно собачье презрение к самым элементарным требованиям пристойности. Правда, ввиду того строгого образа жизни, которого требовал Антисфен, он сумел собрать вокруг себя лишь небольшое число учеников. Самым выдающимся между ними был Диоген из Синопа, который ничтожностью своих потребностей еще превзошел учителя. На некоторых это учение производило магическое обаяние; так, фиванец Кратес раздал свое крупное состояние, чтобы жить аскетической жизнью своего учителя Диогена и, подобно ему, в лохмотьях и с сумой за спиною, скитаться по свету, проповедуя добродетель. Позднее эта школа пришла в упадок и в конце концов была поглощена стоической философией, которая многим обязана ей. От этих крайностей, как они выразились в кинической и киренейской этике, остался свободен ученик Платона Аристотель, когда, переросши теологическое направление своего учителя, он сам приступил к созиданию этической системы на автономной основе. Правда, и он убежден, что высшее благо заключается в счастье, ибо целью всякой человеческой деятельности является добро, последней же целью может быть лишь то, к чему стремятся ради него самого, — а таково именно, по единогласному мнению всех людей, счастье. Для достижения его необходимо обладать внешними благами; но счастье состоит вовсе не в пользовании этими благами, а в разумной деятельности, которая всегда влечет за собою внутреннее удовлетворение. Высшее счастье доставляет нам занятие наукой; только оно способно возвысить человека над самим собой и сделать его причастным блаженству богов. Второе место после научных занятий принадлежит практической деятельности, которая является главной сферой человеческой деятельности и потому основным предметом этики. Но наша душа состоит из разума и воли; разум учит нас познавать добро в отличие от зла, но одного этого познания недостаточно: наша воля должна посредством упражнения быть приучена повиноваться разуму. Только этим путем можно приобрести „добродетель", т.е. то состояние души, которое делает нас способными поступать правильно. Главное же условие правильной деятельности состоит в том, чтобы правильно находить середину между крайностями, к которым влекут нас наши желания. Но и всего этого еще недостаточно для счастливой жизни, ибо, как говорит Аристотель, „никто не захочет жить без друзей, хотя бы он обладал всеми другими благами". Итак, лишь дружба делает счастье полным. Рассуждение об этом предмете приводит Аристотеля к исследованию государственной жизни, которое для него теснейшим образом связано с этикой. Политические идеалы Аристотеля в общем тождественны с политическими идеалами его учителя Платона. Только образованные люди способны быть гражданами в идеальном государстве, и так как ручная работа и образованность взаимно исключают друг друга, то в идеальном государстве земледелием и ремеслами должны заниматься рабы и метеки, а граждане, совершенно так же, как у Платона, должны посвящать себя исключительно военной службе, правительственным делам и в часы досуга научным занятиям. Разумеется, и Аристотель требует, чтобы воспитание граждан было вверено государству; по политическим правам все граждане должны быть равны между собою, но доступ к государственным должностям должен быть открыт лишь тем, кто достиг более зрелого возраста. Однако, если в молодости Аристотель и был убежден в осуществимости подобного политического идеала, то позднее он понял, что искусственно создать государственный строй вообще невозможно, так как политические формы зависят от данных условий: например, монархия возможна лишь там, где один род влиянием и богатством далеко превосходит все остальные, аристократия — лишь там, где масса относится еще с почтением к знатным, „политая" — лишь там, где существует многочисленное и сильное среднее сословие. Очевидно, именно это соображение и побудило Аристотеля либо совсем не разработать в деталях план идеального государства, либо позднее выбросить эти страницы, так что в дошедшей до нас „Политике" уцелели лишь глава об основных условиях существования государства и часть отдела о воспитании. Несравненно большая часть сочинения посвящена описанию существующих конституций. При этом спартанская и критская конституции, которые Платон ставил выше всех остальных, подвергаются резкой критике, что, впрочем, в данную минуту, после крушения Спартанской державы вследствие удара, нанесенного ей при Левктрах, было довольно банально. В общем, по мнению Аристотеля, и существующие конституции могут быть хороши, если только правители пользуются своей властью не в интересах одного только правящего класса, а в интересах всех граждан; сосредоточена ли эта власть в руках одного человека, или меньшинства, или всех граждан — это имеет лишь второстепенное значение. Таким образом, Аристотель различает шесть форм государственного устройства — три правильные, где целью является благо всех: монархию, аристократию и политию, и три извращенные: тиранию, олигархию и демократию, рассчитанные лишь на доставление выгод господствующему классу. Однако это схематическое деление не может быть проведено со строгой последовательностью. Ибо ограниченную конституцией монархию Аристотель совсем не признает монархией; между тем неограниченная монархия, в силу врожденных человеку свойств, неизбежно превращается в господство личной воли правителя, чего свободные эллины не потерпели бы, разве явился бы человек, который личными достоинствами настолько превосходил бы всех, что казался бы богом среди людей; такому человеку действительно следовало бы беспрекословно повиноваться, и это был бы лучший из всех возможных видов государственного устройства. Может быть, философ имел при этом в виду Филиппа и Александра. Столь же трудно, быть может, даже труднее, осуществить аристократию, „господство нравственно достойнейших", и в конце концов практически единственно правильной политической формой остается „политая", господство среднего сословия. Но и извращенные конституции отнюдь не должны быть отвергнуты безусловно; напротив, они могут быть очень сносны, если приближаются к соответствующим „правильным" конституциям: тирания к монархии, если лицо, насильственно захватившее власть, заботится об общем благе; олигархия к аристократии, если правительство заботится о низших сословиях, наконец демократия к политии, если произвол толпы ограничивается. Этого требует и выгода самих правителей, как подробно доказывается в обстоятельном исследовании о причинах, которыми обусловливаются перемены в области политического устройства. При этом Аристотель излагает основы теории государственного права, устанавливает деление государственной власти на ее три отрасли, законодательную, исполнительную и судебную, и рассматривает отдельные ведомства. Этим главам преимущественно и обязана „Политика" своим непреходящим значением. Правда, воззрения той эпохи, в конце которой жил Аристотель, еще сохраняют полную власть над ним; и он еще понимает под государством отдельный город (?????) с его округом; он не замечает, что эта политическая форма пережила себя, что повсюду возникают федерации, где суверенитет городов ограничивается в пользу центральной власти; он не видит, как перед его глазами растет Македонская держава, хотя к ней принадлежал и его родной город Стагира и хотя как раз в те годы, когда он писал свою „Политику" или придавал ей ее теперешнюю форму, вся Эллада была объединена под главенством Македонии и объединенная нация победоносно выступила на завоевание Азии; а если и встречаются у него разрозненные намеки на более правильное понимание вещей, то они не оказывают никакого влияния на его систему. Точно так же Аристотель не сумел возвыситься над господствовавшим в его время среди народной массы мнением, что рабство есть необходимый институт; мало того, он старается доказать нравственную законность рабства и при этом запутывается в целую сеть ложных выводов и противоречий. Таким образом, в этом отношении учение Аристотеля представляет решительный регресс не только сравнительно с учениями великих софистов, но даже сравнительно с учением Платона, который по крайней мере признавал безнравственным порабощение эллинов эллинами. В противоположность всем прежним работам этого рода политическая доктрина Аристотеля основана на изучении очень обширного индуктивного материала, собранного отчасти им самим, отчасти, под его руководством, его учениками. Позднее он издал эти материалы для всеобщего пользования. Они представляли собою описание конституций 158 общин, разумеется, почти исключительно эллинских; однако среди них нашли место также Карфаген и Ликийский союз. Как показывает дошедшая до нас „Афинская политая", впереди давался краткий очерк политической истории, затем следовало подробное изображение господствовавшего в данное время политического строя; однако критическая проверка материала оставляла желать многого. Ученик Аристотеля Теофраст составил потом подобное же собрание законов, которое с тех пор служило такой же эмпирической основой для истории права, как собрание „Политий" — для политической истории и государственного права. Появление такой колоссальной коллекции было бы, разумеется, невозможно, если бы уже ранее не существовало обширных подготовительных работ в области политической истории. Первые исследования этого рода были посвящены Афинам. После того, как Гелланик около 400 г. своей „Аттидой" указал этот путь, постепенно возникла целая литература по истории и древностям Афин; в особенности следует упомянуть здесь сочинения Клидема (около 370—360 гг.) и Андротиона, который был современником Демосфена, несколько старше его, и много лет играл выдающуюся роль в политической жизни Афин. Основою для всех этих работ служили сохранившиеся в афинских архивах документы; авторы располагали свой материал анналистически, отказываясь от всяких риторических прикрас. Подобная „Аттида", быть может, „Аттида"Андротиона, лежит в основе аристотелевой „Афинской политии". Такие же исследования существовали, без сомнения, и для других городов, хотя мы имеем об этом очень скудные сведения; правда, расцвет этого вида литературы относится уже к следующему веку. И вообще историография, наряду с войнами и политическими событиями, начала обращать все больше внимания на внутреннее состояние государства. Здесь дорогу указал Фукидид в удивительном введении к своей „Истории". К сожалению, в своем повествовании он остается далеко позади поставленного им самим идеала и ограничивается в общем описанием военных событий. Еще в гораздо большей степени сказанное сейчас применимо к Ксенофонту, который продолжал оставшееся неоконченным сочинение Фукидида и довел рассказ до битвы при Мантинее; его сочинение представляет собою в сущности не что иное, как довольно неполное собрание материалов. Гораздо успешнее исполняет он менее крупные задачи; его описание в „Анабасисе" похода младшего Кира против его брата Артаксеркса и отступления греческих наемников после смерти Кира справедливо всегда считалось образцовым как по замечательной ясности, с какою он изображает военные операции, так и по изящной простоте слога, свободного от всякой риторической напыщенности. Большое сочинение по ассиро-персидской истории написал в начале IV столетия Ктесий Асклепиад с Книда, бывший с 415 по 398 гг. медиком при персидском дворе. Он писал в манере Геродота, причем, подобно последнему, простодушно принимал за чистую монету все россказни своих восточных чичероне. В результате получилась, конечно, карикатура, которая, однако, в существенных чертах осталась на будущее время закономерной для античной историографии. Да в конце концов вопрос о том, как назывались ассирийские цари и какие военные подвиги они совершили, действительно имел и имеет ничтожное значение. Зато там, где он рассказывает как очевидец, Ктесий оказывается хорошим наблюдателем, и надо поставить ему в заслугу, что он показал греческому обществу верную действительности картину персидских порядков во всей их ужасающей дикости. Чтобы по достоинству оценить Ктесия, стоит только сопоставить его сочинение с идеализированным изображением тех же порядков, которое дал Ксенофонт в своей „Киропедии" и отчасти в „Анабасисе". Если Ктесий и даже Ксенофонт вернулись к старой логографической манере, то достойного преемника Фукидид нашел в лице Филиста, министра и полководца обоих Дионисиев. Он написал историю своего родного острова, причем особенное внимание уделил событиям своего собственного времени, в которых сам играл выдающуюся роль. Такой человек, разумеется, не был в состоянии дать вполне объективное изображение; могучий образ первого Дионисия является центром всего сочинения, и Филист никогда не скрывает своего удивления к своему великому другу. Если краски его иногда и слишком ярки, то его сочинение все-таки проникнуто истинно политическим духом и занимает одно из первых мест в исторической литературе древности. Но Элладе еще недоставало связного изложения всего хода ее истории от древнейших времен, и потребность в таком сочинении теперь настойчиво давала себя чувствовать. За исполнение этой задачи в эпоху Филиппа приблизительно одновременно взялись два представителя обеих главных риторических школ, последователь Поликрата Анаксимен из Лампсака и ученик Исократа Эфор из эолийской Кимы. Анаксимен начал с Теогонии и в довольно сжатом изложении (12 книг) довел рассказ до битвы при Мантинее; в двух дальнейших частях он более подробно изложил историю своего времени, т.е. царствований Филиппа и Александра. Его сочинение считалось классическим, но не сумело удержать за собою расположение читающей публики по выходе в свет более пространной „Истории" Эфора, — тем более что направление Поликрата и вообще было вытеснено исократовской школою. Эфор благоразумно опустил мифический период и начал свой рассказ с возвращения Гераклидов в Пелопоннес, которое он считал первым достоверным историческим событием; однако в отдельных случаях он, разумеется, не раз принужден был возвращаться к событиям более ранней эпохи. Конечным пунктом его повествования должен был служить, вероятно, переход Александра в Азию, но он успел довести рассказ только до занятия Дельф Филомелом. Затем уже его сын Демофил прибавил описание Священной войны и дальнейших событий до осады Перинфа Филиппом, вероятно, на основании оставленных отцом материалов. Из существовавшей в его время исторической и географической литературы Эфор черпал щедрой рукою, обыкновенно очень близко держась своих источников, так что, например, его изображение Персидских войн было почти сплошным эксцерптом из Геродота. Охотно пользовался он также поэтическими произведениями и надписями. При этом он, по крайней мере теоретически, руководился совершенно правильными критическими принципами; для отдаленных эпох следует, по его мнению, предпочитать те источники, которые сообщают голые факты, потому что детали событий не могут так долго удерживаться в памяти. Однако на практике необходимость сделать свое повествование удобочитаемым часто заставляла его далеко отступать от этих принципов. Вообще было бы очень несправедливо требовать от грека того времени, чтобы он относился к традиции так же непредубежденно, как мы; этому требованию не сумел удовлетворить даже Фукидид, и если вспомнить, что он, например, Троянскую войну считает вполне достоверным историческим фактом, то в сравнении с его повествованием метод Эфора во всяком случае должен быть признан крупным шагом вперед. Правда, в других отношениях Эфор далеко уступает Фукидиду. Последний был практическим государственным деятелем и воином, Эфор — ритором, плохо разбиравшимся в фактах политической и военной истории. Но этот недостаток не повредил успеху его сочинения, потому что читатели, на которых оно было рассчитано, имели, разумеется, еще меньше познаний в этих областях, чем автор. А Эфор давал именно то, что нужно было тогдашней публике: обильный и удобно расположенный материал в популярном, приноровленном ко вкусу общества изложении. Поэтому его сочинение сделалось источником, откуда все образованные люди черпали свои исторические сведения, и древнейшая греческая история с тех пор продолжала жить в сознании нации в таком виде, как изобразил ее Эфор. Как в изображении древней истории Эфор, так в изображении современной истории Анаксимена затмил другой ученик Исократа, Теопомп с Хиоса (род. около 380 г.). Его отец Дамасистрат, принадлежавший к богатой и знатной фамилии, был изгнан за приверженность к Спарте, когда Хиос после восстания Фив в союзе с Афинами начал войну против Спарты, — и сын, еще ребенок, вместе с отцом отправился в изгнание. Однако мир со Спартою, заключенный вскоре после того, дал возможность Теопомпу вернуться на родину, тем более что Дамасистрата уже не было в живых. Затем юноша в Афинах под руководством Исократа изучил ораторское искусство. Будучи вполне обеспеченным человеком, он не имел надобности обращать свой талант в источник пропитания; зато торжественные речи, произнесенные им во всех крупнейших городах греческого мира, доставили ему славу во всей Элладе. На конкурсе, который объявила карийская царица Артемисия на панегирик ее покойному супругу Мавсолу, Теопомп одержал победу над первыми ораторами своего времени. Он принимал деятельное участие и в политической жизни своего родного города, как вождь олигархической партии; его противником в демократическом лагере был здесь Феокрит, тоже талантливый оратор исократовского направления, человек из бедной и незнатной семьи, собственными силами добившийся могущества и богатства. Так как Александр при завоевании Ионии опирался на демократию, то Теопомп попал в ряды оппозиции и в конце концов был изгнан; тогда он обратился к Александру со своими знаменитыми „Хиосскими письмами", где с неустрашимой смелостью раскрыл те злоупотребления, которые были допущены правителями государства во время похода царя в Индию. По реституционному указу Александра, вероятно, и ему разрешено было вернуться на родину; но во время смут после смерти Александра он снова принужден был бежать и после долгих скитаний, наконец, нашел приют у Птолемея, царя Египта. Такой человек должен был испытывать неодолимое влечение к историографии. Вначале он пошел по стопам Фукидида; он написал продолжение его „Истории", оставшейся незаконченною, и довел рассказ до битвы при Книде, т.е. до того рокового дня, когда Эллада принуждена была покориться персидскому влиянию. Потом, когда Филипп наконец осуществил мечту всех истинных эллинских патриотов, когда Греция была объединена и борьба с варварами возобновилась, — Теопомп задумал в обширном сочинении представить современникам и потомкам картину той великой эпохи, в которую он сам жил и виднейших деятелей которой знал лично. Руководящей нитью повествования была, разумеется, деятельность Филиппа; но рамки картины раздвинулись до размеров всемирной истории, охватившей все выдающиеся события, какие совершились в эту эпоху на всем протяжении греческого мира от Кипра и Египта до Сицилии. При этом он отнюдь не обращал внимания исключительно на военную историю, как поступил еще Фукидид: внутренняя история не в меньшей степени привлекает его внимание; особенно славился и в позднейшее время часто служил источником его этюд об афинских демагогах. Большое значение придавал он психологическому анализу, и в этой области он сильнее, чем какой-либо из предшествовавших ему историков. Если он при этом не раз впадал в тон проповедника, то это было естественно в такую эпоху, когда в области философии на первом плане стояли вопросы этики; столь же естественно и то, что ему приходится при этом больше порицать, чем хвалить. Его живой темперамент увлекал его иногда до невероятной брани и преувеличений; но он по крайней мере искренно старался равномерно распределять свет и тени и не менее беспощадно говорил всю правду или то, что казалось ему правдою, о своем герое Филиппе, которого как политика ставил чрезвычайно высоко, чем о любом из своих политических противников. В свое сочинение он вставил, конечно, множество речей; не пренебрегал он также и аллегорическими мифами в манере Платона. Этот материал был изложен со всем блеском исократовской стилистики, но таким пламенным языком, каким никогда не обладал учитель. Даже по немногим уцелевшим отрывкам можно понять, что это было одно из самых выдающихся, может быть, даже лучшее произведение греческой историографии. Историю своего времени написал и Каллисфен из Олинфа, родственник Аристотеля и его ученик в философии и риторике. Он начал свое сочинение с Анталкидова мира и довел рассказ до Фокейской войны; на этом месте он прервал свою работу, получив от Александра приглашение сопутствовать ему в азиатском походе. Каллисфен тотчас, еще во время похода, начал записывать великие события, которых он был свидетелем. Его сочинение превратилось, разумеется, в восторженный панегирик македонскому царю; однако, когда Александр после завоевания Азии начал все более пристращаться к персидским обычаям и требовать себе божеских почестей, Каллисфен мужественно восстал против этого и заплатил за свою смелость жизнью (327 г.). Он писал как ритор, и позднейшие критики признавали его цветистый язык напыщенным, тогда как в современниках его слог вызывал безграничное удивление; при всем том Каллисфен умел очень правильно описывать военные операции, и упреки, которые делали ему и в этом отношении, в общем неосновательны. Во всяком случае, при всех своих недостатках, Каллисфен остается одним из самых крупных греческих историков, и его сочинение оказало очень сильное влияние на характер традиции о походах Александра. Описательное землеведение искони шло рука об руку с историографией. Так, уже Гекатей, наряду с историей Греции в древнейший период, написал трактат по географии; в исторических сочинениях Геродота и Гелланика рассеян обильный географический и этнографический материал; Ктесий первый описал страну чудес — Индию, причем, правда, без разбора смешал в своем сочинении верные сведения и басни. В начале IV века Дамаст из Сигея и Филеас из Афин составили описания земли в манере Гекатея, но с гораздо большим количеством подробностей. Наконец, Эфор посвятил географии две книги своего обширного исторического труда, которые отчасти дошли до нас в стихотворной обработке т.н. Скимна Хиосского. Извлечением из какого-то географического сочинения этого времени является описание берегов (период) т.н. Скилакса из Карианды, которое, впрочем, не содержит ничего, кроме голого перечня географических названий и сведений о расстояниях между различными пунктами; Авиэн, написавший в конце IV столетия по P. X. географию в стихах, также положил в основу своего описания берегов Средиземного моря какой-то труд IV века до P. X. Внешний объем географических познаний в период времени от Гекатея до Эфора не увеличился значительно; лишь завоевание Азии Александром послужило в этой области началом новой эпохи. Тем большее значение имело то обстоятельство, что в течение IV века пифагорейское учение о шаровидности земли достигло наконец всеобщего признания. Оно и легло в основу научного землеведения, разработке которого оказали значительные услуги математик Эвктемон из Афин в эпоху Пелопоннесской войны, Эвдокс с Книда и пифагореец Архит из Тарента во времена Платона. В этот период начали определять географическую широту известных пунктов на земной поверхности и затем пытались по расстоянию двух лежащих на одном меридиане пунктов известной широты определять окружность земли. При несовершенстве существовавших тогда инструментов эти попытки должны были, разумеется, вначале оказываться очень неудачными; окружность земли определяли в 400 ООО стадий (около 74 ООО км), т.е. почти вдвое против ее действительной длины. Тем не менее замечательно уже то, что наука вообще принялась за решение этой задачи. В это же время начали все более распространяться астрономические учения пифагорейцев. Правда, гипотеза о центральном огне и противоземле (см. выше, т.1, с.469) теперь уже не могла быть защищаема научно, и она действительно была отвергнута пифагорейцем Экфантом из Сиракуз и заменена учением о вращении земли вокруг ее собственной оси, причем земля рассматривалась как центр вселенной. Платон под конец жизни примкнул к этой теории, и его ученик Гераклид из понтийской Гераклеи не только последовал за ним в этом пункте, но даже установил, что обе внутренние планеты, Меркурий и Венера, вращаются вокруг солнца, т.е. предвосхитил систему Тихо де Браге. Но значительное большинство астрономов отказывалось принять эти теории. Эвдокс Книдский снова признал землю неподвижным средоточием мира; вокруг нее, по его учению, вращаются остальные планеты на 27 концентрических сферах, которые все вместе совершают полный пробег вокруг земли в 24 часа, но, кроме того, обладают еще каждая своим собственным движением. Самую отдаленную из этих сфер занимают неподвижные звезды; каждая из пяти планет приводится в движение четырьмя, солнце тремя сферами, луна — тоже тремя. Как ни была остроумна эта система, она не давала возможности объяснить все неправильности видимых орбит; поэтому афинский астроном Каллипп прибавил еще 7 сфер, а Аристотель довел число сфер даже до 56. Несмотря на эти недостатки, система Эвдокса признавалась почти всеми до тех пор, пока Аполлоний из Перги выступил со своим учением об эпициклах; однако она была окончательно оставлена, лишь начиная с Гиппарха. И в других отраслях Эвдокс оказал астрономии большие услуги; деление звездного неба на созвездия, которого еще мы придерживаемся, в основных чертах было создано им. Эти успехи астрономии в значительной степени являются результатом крупных успехов, достигнутых в это время математикой. Она была единственной наукой, о которую разбивались все атаки скептицизма, ибо в то время еще никому не приходило в голову, чтобы возможно было существование четвертого измерения и метаматематики. Правда, Сократ, всюду искавший только непосредственной практической пользы, полагал, что геометрия хороша лишь постольку, поскольку она служит для измерения полей, — взгляд, достойный простака Стрепсиада в „Облаках" Аристофана; и его точку зрения разделяли даже многие из философов. Зато Платон ревностно занимался математикой, с которою еще в ранней молодости ознакомил его Феодор из Кирены и интерес к которой позднее значительно усилился в нем благодаря его сношениям с пифагорейцами. Он вполне оценил и пропедевтическое значение математики; она была для него приблизительно тем же, чем для современных филологов является латинская грамматика. Таким образом, Академия сделалась одним из центров математических изысканий; в этом отношении, как и во многих других, она явилась наследницей угасавшей тогда пифагорейской школы. Впрочем, сам Платон, по-видимому, не создал в области математики ничего замечательного; тем большие услуги оказали этой науке его ученики. Леодамант Фасосский открыл, по преданию, аналитический метод; Феайтет Афинский разработал учение об иррациональных величинах, Менехм дал одно из лучших решений знаменитой проблемы удвоения данного куба; выдающимися математиками называют также академиков Кизикена Афинского, Гермотима Колофонского и Филиппа из Менды. Тем не менее платоновская школа сделала, по-видимому, более для распространения, чем для углубления математических познаний; оба замечательнейших математика этого времени, Эвдокс Книдский и Архит Тарентский, хотя и находились в близких отношениях с Платоном, однако не принадлежали к Академии. Медицина также не была задержана в своем развитии тем приговором умозрительной философии, которым всякое истинное познание природы признавалось невозможным. Правда, неосновательность тех философских систем, какие до сих пор были выставлены для объяснения явлений природы, должна была быть особенно ясна для врачей, в силу своей профессии принужденных постоянно производить наблюдения. Действительно, гиппократовская школа очень резко полемизировала против натурфилософии в том виде, в каком она являлась, например, у Эмпедокла. Но она была далека от мысли отвергать вместе с ложным и ту долю истины, которая заключалась в прежних теориях; она боролась только против произвольных, недоказуемых гипотез, но не против принципа, на котором были основаны эти гипотезы. Так, в книге „О старой медицине" говорится: „Если кто-нибудь произносит какое-либо суждение о небесных телах или о том, что происходит после нашей смерти, то ни он сам, ни его слушатели не знают, правильно ли это суждение или нет. Медицина же издревле располагает всем — как принципом, так и методом, которым уже в течение долгого времени было сделано много важных открытий и будет найдено также все остальное, если способные люди, усвоив содержание своей науки, будут продолжать ее разработку на этой основе". Этим был намечен единственный путь, на котором возможно было плодотворное развитие науки. Сама медицина, правда, на первых порах принимала в этом движении сравнительно малое участие. Здесь гений Гиппократа затормозил развитие. Учение Гиппократа сохраняло каноническое значение для его учеников, почему последние получили у позднейших историков медицины общее название догматиков. Между ними было, разумеется, немало хороших практических врачей; таковы сыновья Гиппократа Фессал и Дракон, его зять Полиб, его правнуки (от Фессала) Горгий, Дракон и Гиппократ. Более выдающимися медиками были Праксагор из Коса и Диокл из Кариста, жившие в эпоху Александра и первых диад охов; они деятельно подвизались и в научной области. Авторитет Гиппократовой школы оставлял в тени Книдскую школу. Знаменитейшими представителями последней были в это время Эвдокс, обязанный своей известностью, впрочем, более своим исследованиям в области математики и астрономии, чем своей врачебной деятельности, и его ученик Хрисипп. Обе школы продолжали стоять в оппозиции друг к другу и в александрийский период; из двух великих врачей конца IV и начала III века, положивших начало новой эпохе в области медицины, один — ученик Праксагора Герофил — примкнул к Гиппократу, другой — ученик Хрисиппа Эрасистрат — резко восстал против гиппократовского учения. В конце концов победа осталась, как известно, за школой Гиппократа. Точно так же и анатомия в общем не сумела освободиться от уз гиппократовского учения, несмотря на целый ряд частичных приобретений, которыми она была обязана преимущественно Праксагору. Врачи все еще боялись вскрывать человеческие трупы, и лишь Эрасистрат и Герофил сумели преодолеть этот предрассудок. Поэтому более правильные воззрения очень медленно пролагали себе путь; еще Праксагор учил, что нервы выходят из сердца, и даже Аристотель не признавал мозга органом мышления. Больших успехов достигла зоология. С тех пор, как Алкмеон и Демокрит основали эту науку, был накоплен огромный запас наблюдений, который затем был разработан Аристотелем в его „Истории животных" и в трактатах „О частях животных" и „О возникновении животных" и др. В этих сочинениях Аристотель дал курс сравнительной анатомии, курс физиологии, где особенное внимание обращено на воспроизводительный процесс, и очерк основных законов психологии животных. Естественная система животного царства, предложенная им здесь, в своих основных чертах удержалась до настоящего времени, а в отделе о низших животных оказывается более совершенной, чем даже система Линнея. Аристотель занимался и ботаникой, хотя гораздо менее обстоятельно, чем зоологией. Лишь его ученик Теофраст после смерти учителя в своих двух обширных сочинениях „История растений" и „Причины растений" подвел итоги познаниям по ботанике, какие накопились до его времени. Правда, его работы далеко уступают исследованиям Аристотеля в области зоологии. Это объясняется не меньшей гениальностью Теофраста, а тем, что в области ботаники науке приходилось решать гораздо более трудные проблемы, ибо в то время, как аналогия с человеком дает нам ключ к пониманию органов остальных видов животного царства, растительное царство совершенно чуждо нам. Сюда присоединялось еще то обстоятельство, что медицина обстоятельно изучала животных, растениями же занималась лишь постольку, поскольку они были пригодны для фармацевтических целей. Так, важнейшие органы растений — половые органы— Теофраст совсем не признал за таковые; точно так же он ничего не знал о семядолях. Вследствие этого он не пошел дальше первых начал морфологии и физиологии растений. Его систематика также носит совершенно внешний характер; он ограничивается делением растительного царства на деревья, кустарники, полукустарники и травы. Эти недостатки до известной степени искупаются обилием сообщаемых им сведений по ботанической географии и по истории культуры, причем кропотливое трудолюбие, тонкая наблюдательность и критическое чутье автора равно достойны удивления. Ввиду этих успехов естествознания для философии становилось все менее возможным сохранять то отрицательное отношение к нему, в какое она стала со времени софистов и Сократа. Уже Платон под старость должен был признать это; но, к сожалению, он подпал влиянию пифагорейского учения, с которым близко познакомился во время своих поездок в Сицилию. Он сделал попытку сочетать мистику чисел, учение о гармонии и астрономию со своим учением об идеях, и в результате получилась, конечно, неимоверная путаница, смущавшая самого Платона. Его племянник Спевсипп, грубый и умственно ничтожный человек, который после смерти учителя (347 г.) именно из-за этого родства с ним был избран главой школы, совершенно отверг учение об идеях и всецело отдался мистике чисел. Напротив, его преемник Ксенократ из Калхедона (с 339 г.) удержал связь между идеями и пифагорейским учением о числах, но при этом создал дикую теологическую систему, где нашли себе место добрые и злые демоны и даже животным приписывалось сознание существования божества. Таким образом, Академия все более приходила в упадок, пока ее учение в лице Аркесилая не слилось со скептицизмом. В этой атмосфере духовной косности мыслящие люди не могли дышать свободно. Таков был величайший ученик Платона, Аристотель. Он родился в 384/383 г. в Стагире на Халкидском полуострове и принадлежал к одной из тех фамилий, в которых врачебное искусство наследовалось из рода в род. Его отец Никомах был лейб-медиком при дворе македонского царя Аминты; без сомнения, и Аристотель предназначался для отцовской профессии и первоначально изучал медицину. Это наложило неизгладимую печать на все его позднейшее мышление; именно эта естественно-научная подготовка дала ему возможность освободиться от уз платоновского умозрительного метода. Однако медицина не удовлетворила Аристотеля, и так как он рано потерял отца, то, едва достигнув совершеннолетия, по восемнадцатому году (367/366 г.), он отправился в Афины, чтобы изучать риторику и философию. Здесь Платон стоял в это время на вершине своей славы; Аристотель вступил в самые близкие отношения с ним и оставался членом академического кружка до смерти учителя (347 г.). В то же время он получал ценные указания от Исократа, хотя и не был его учеником в собственном смысле слова. Когда Платон умер и во главе Академии стал неспособный Спевсипп, Аристотелю более нечего было делать в Афинах; поэтому он отправился к Гермию, владетелю Атарнея и Асса в Малой Азии, с которым он близко сошелся еще в Академии. Здесь Аристотель прожил несколько счастливых лет, пока Гермий не пал жертвою измены персидского полководца Ментора (ниже, гл.ХУ). После этого Аристотель уехал в Митилену и вскоре затем (343/342 г.) принял приглашение македонского царя Филиппа, который поручил ему воспитание своего сына Александра, в то время тринадцатилетнего мальчика. Однако это обучение продолжалось недолго, так как Александр уже в 340 г. был привлечен к делам правления. Поэтому отношения между учителем и учеником никогда не были особенно близкими; зато во время своего пребывания в Македонии Аристотель сблизился с министром Филиппа Антипатром. Но как ни было блестяще положение, которое он занимал в Македонии, — его неудержимо влекло в его духовное отечество — Афины, в единственный город, где он мог найти то обширное поприще для научной деятельности, о котором он мечтал. И вот, как только политические условия позволили это, — тотчас после разрушения Фив и покорения Афин Александром, — Аристотель вернулся в Афины (335/334 г.). Во главе Академии он нашел своего друга Ксенократа; но сам он успел уже слишком перерасти платоновское учение, чтобы снова вступить в старый кружок. Поэтому он открыл собственную школу в ликейском гимнасии. Здесь Аристотель учил 12 лет, собирая вокруг себя с каждым годом все большее число учеников, пока восстание Афин против Македонии после смерти Александра не вынудило его покинуть место своей деятельности и искать убежища в Халкиде, где он вскоре затем (322 г.), лишь 62 лет, умер от болезни. После его смерти руководство школою перешло к его любимому ученику Теофрасту из Эреса. В эти годы своего второго пребывания в Афинах Аристотель развил изумительную деятельность. Его лекции охватывали почти всю сумму тогдашнего знания — логику, риторику, метафизику, естественные науки, этику, политику, эстетику, — и по всем этим отраслям знания он составил учебники; характерно, что только математикой, игравшей такую выдающуюся роль в Академии, и отцовской наукой, медициной, он не занимался специально. Разумеется, он сумел совершить такой грандиозный труд только благодаря содействию своих учеников; правильная организация научной работы, начало которой положили уже Демокрит и Платон, была впервые систематически осуществлена Аристотелем. Были приняты меры также к тому, чтобы снабдить школу научными пособиями, и особенно собрана очень значительная по тогдашним условиям библиотека. Однако для детальной разработки этих учебных книг краткого срока, проведенного Аристотелем в Афинах, оказалось, разумеется, недостаточно; он оставил лишь черновые наброски, которые после его смерти были просмотрены и дополнены его учениками, а многие из сочинений, носящих имя Аристотеля, даже целиком написаны его учениками. Но на всю эту совместную работу дух учителя наложил неизгладимую печать; и даже после того, как Аристотель покинул круг своих учеников, они продолжали работать в его духе. Правда, ни один из них не сумел совместить в своем уме, подобно учителю, всю совокупность человеческого знания; это стало невозможным уже вследствие колоссального увеличения научных данных, которым главные отрасли знания были обязаны самому Аристотелю. Таким образом, единая наука неизбежно должна была распасться на ряд специальных наук; эта дифференциация началась, правда, еще до Аристотеля, но только им была доведена до совершенства. В своей философской системе Аристотель вполне является учеником Академии. Вместе с Платоном он полагал, что только общее может быть предметом истинного знания; но он был слишком естествоиспытателем, чтобы удовлетворяться платоновским дуализмом, где наряду с чувственным миром, но совершенно особняком от него стоит сверхчувственный мир чистых понятий. Соединить мостом оба эти миpa Аристотель считал своей главной задачей. Эту работу он начал с исследования форм и законов научной аргументации. Источником всякого знания является опыт, из которого мы извлекаем общие принципы; задача науки состоит в том, чтобы посредством правильных умозаключений выводить из этих принципов частное. Учение о выводах, „силлогистика", и составляет главное содержание аристотелевой логики. Как бы мы ни оценивали достоинства этой логики, во всяком случае из всех созданий Аристотеля она имела наиболее глубокое влияние на историю человеческого мышления. К сочинениям по логике примыкает теория риторики, т.е., по учению Аристотеля, теория доказательства вероятного. Далее, Аристотель исследовал и теорию искусств, но вполне обработал из нее только часть поэтики, причем в основу последней положил литературно-исторические исследования, продолженные затем его учениками. Если в этой области Аристотель следовал по пути, указанному Платоном, то в своих естественно-научных исследованиях он совершенно независим от своего учителя. Мы уже видели, как подробно он изучал органический мир, особенно животное царство. Столь же тщательно изучал он физические и химические явления. Он исходил здесь из того принципа, давно получившего право гражданства в греческой философии, что абсолютного возникновения и исчезновения нет, а существует лишь изменение уже существующих вещей и что всякое изменение обусловливается движением. Но Аристотель далек от мысли объяснять естественные явления, подобно Демокриту, исключительно механическими причинами. Прежде всего, не существует ничего неограниченного, ибо неограниченное вообще немыслимо; не существует и пустого пространства, а время есть не что иное, как „мера движения", т.е. само по себе не существует. Из всего этого следует, что мир пространственно ограничен, во времени не имеет ни начала, ни конца и вечно находится в движении. Невозможно также допустить, что материя качественно едина, ибо в таком случае все вещи должны были бы быть подчинены закону тяготения, тогда как в действительности воздух и огонь стремятся не к центру земли, а вверх, т.е. лишены тяжести. Исходя из этой точки зрения, Аристотель вернулся к учению Эмпедокда о четырех элементах. Правда, и эти элементы не неизменны; при известных условиях они могут даже переходить один в другой, чем, впрочем, уничтожается само понятие элемента. Но рядом с этими четырьмя земными элементами существует еще пятый — эфир, из которого образованы планеты; ему присуще наиболее совершенное движение, именно круговое, тогда как остальные элементы движутся по прямой линии, либо к центру Земли, либо вверх от него. Таким образом, вселенная, которую Аристотель, подобно пифагорейцам, представляет себе в форме наиболее совершенного тела, шара, распадается на две части — небо, где все совершенно и неизменно, и Землю, где все несовершенно и вечно меняется. В своих астрономических представлениях Аристотель следует учению Эвдокса о сферах, которое он, однако, без надобности усложняет умножением количества сфер (выше, с. 291—292); но при этом он признает планеты одушевленными существами — верование, коренившееся в греческой народной религии и разделявшееся также Платоном. Вообще Аристотель рассматривает неорганический мир по аналогии с органическим; даже элементам он приписывает род души, так что вся природа представлялась ему живым целым, действующим целесообразно, хотя и бессознательно. Таким образом, физические причины являются лишь посредствующими звеньями, истинные же причины суть телеологического свойства. Так в чертах естествоиспытателя Аристотеля мы в конце концов узнаем ученика Сократа. На этом фундаменте построена метафизика Аристотеля. Все вещи состоят из материи и формы, причем существенной частью является форма, ибо бесформенная материя немыслима, тогда как форму мы можем представить себе и без вещества. Таким образом вещество, лишенное формы, существует лишь как возможность, и только приняв форму, оно становится реальным. Процесс, которым совершается этот переход материи из возможности в действительность, есть становление. Таким образом, платоновские „идеи" переносятся из трансцендентального мира в реальный, ибо аристотелевская „форма" есть в сущности не что иное, как платоновская „идея", сообразно с чем Аристотель для обозначения ее сохраняет и платоновский термин (эйдос), наряду с которым он употребляет, впрочем, и термин (тиорфе). Как естествоиспытатель, Аристотель хорошо знает, что только определяемая формою отдельная вещь имеет реальное бытие; но вместе с тем он настолько проникнут духом платоновского учения, что считает нужным приписать и видам метафизическую реальность. Отдельная вещь существует лишь постольку, поскольку в ней проявляется вид, и наоборот, вид существует, лишь поскольку он воплощается в отдельных вещах. Однако вещество противодействует стремлению формы воплотиться в нем, как учил уже Платон; поэтому существуют двоякого рода причины возникновения вещей — целесообразные причины, исходящие от формы, и механические, исходящие от материи. Но формы, как и платоновские идеи, — не одинакового достоинства: движение низших форм обусловливается высшими, и таким образом мы в конце концов доходим до „первого двигателя", который, сам оставаясь неподвижным, вызывает всякое существующее движение. Это — чистая форма, совершенно лишенная вещества, вечная, неизменная, — совершенное бытие; она занята самой совершенной деятельностью — мышлением, и именно мышлением самого себя, как единственного достойного себя предмета. Движение же вызывается страстным желанием всех вещей принять вид этого высшего существа. Этот „первый двигатель" для Аристотеля — божество. Эту систему можно было бы назвать монотеизмом, — и действительно, онтологическое доказательство существования божества в значительной степени заимствовано из аристотелевых определений природы высшего существа. Между тем дело обстоит совершенно иначе. Высшее существо, лишенное всяких этических свойств, нисколько не заботящееся о том, что совершается во вселенной, и занятое только мышлением самого себя, уже не есть божество, какое нужно религии. Именно здесь, может быть, наиболее резко обнаруживается глубокое различие между платоновской и аристотелевой системой. Оба они ставят во главе одну какую-нибудь идею; но у Платона это — идея добра, у Аристотеля — идея чистого разума. Так же далек Аристотель и от платоновской эсхатологии. Душа есть, по Аристотелю, „форма" тела; поэтому душа так же не может быть отделена от тела, как и вообще форма от своего вещества. Следовательно, душа не может вселяться в любое тело, как полагали пифагорейцы. Далее, наша душа состоит, по Аристотелю, из трех частей: „питающей", какою обладают и растения, „чувствующей", которая присуща и животным, и, наконец, разума (нус), присущего только человеку. Этот „разум" несложен, неизменен, не подчинен никаким страданиям и вообще совершенно бесплотен; следовательно, он не может быть плодом зачатия, а входит в тело „извне" и, значит, также не погибает вместе с телом. А все то, что составляет нашу индивидуальность, — память, фантазия, чувства приятного и неприятного и сама воля — является продуктом низших частей души или возникает из их сочетания с „разумом", и потому должно погибнуть, как только эта связь расторгается смертью, и низшие части души, возникшие при зачатии, вместе с телом прекращают свое существование. Таким образом, о личном бессмертии, по учению Аристотеля, не может быть и речи; мертвые не чувствуют ни счастья, ни несчастья, ибо разум, который один продолжает существовать после смерти, вообще не способен испытывать ощущения. Так Аристотель в этой области, как и во всех остальных, освободился от уз тех теологических предположений сократо-платоновской школы, которым он сам был подвластен в своей молодости; в его учении сохранились только рудименты их, не имеющие значения для системы как целого. Напротив, метафизические положения, унаследованные им от его учителя, гораздо более сохранили власть над ним. Аристотелева система является именно компромиссом между сократо-платоновской дедуктивной философией и опытным естествознанием. Аристотель решил эту задачу, насколько она вообще могла быть решена; но остался, разумеется, некоторый неустранимый остаток. Кроме того, Аристотель лишь постепенно выработал свое миросозерцание, причем все более удалялся от Платона; окончательно завершить свою систему ему и вообще не удалось. Вследствие этого в дошедших до нас сочинениях Аристотеля встречаются всевозможные пробелы и противоречия. Но именно на том, чем система Аристотеля обязана Платону, покоится в наибольшей мере ее всемирно-историческое значение. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх |
||||
|