|
||||
|
* Глава 7. Сохранить нельзя распустить! *В старой квартиреВ ряду многих адресованных ему обвинений есть одно, на которое Михаил Сергеевич реагирует особенно болезненно: ответственность за развал Cоветского Союза. Тут он защищается решительно, всякий раз напоминая, что в этом вопросе «стоял насмерть», и из-за категорического несогласия с решением участников Беловежского сговора и Алма-атинского «саммита» распустить Союз ушел в отставку. Даже если оставить в стороне вопрос, был ли у него в этой ситуации выбор, речь идет об очевидном факте: Горбачёв бился за Союз до конца, и не потому только, что его ликвидация лишала президента страны, а стало быть, и должности. Он был искренен, когда заявлял, что при условии сохранения «обновленного» Союза готов не выдвигать больше своей кандидатуры на пост главы государства. И не одна только грустная перспектива председательствовать при «распаде империи», роль, от которой отказывался У.Черчилль, угнетала: предсказанные в его обращении к участникам встречи в Алма-Ате драматические внутриполитические и международные последствия распада СССР не только полностью сбылись, но и превзошли его собственные опасения. Без ответа, и теперь уже навсегда, останется главный вопрос: можно ли было этого избежать? Когда Горбачёва спрашивают, мог ли сохраниться Советский Союз, он отвечает решительно и убежденно: «Да, мог!», уточняя: в обновленной форме – «подлинной федерации» или «конфедерации» (что, заметим, далеко не одно и то же). Не по этой ли причине и сам термин «Союз», позволявший уходить в очередной раз от окончательного выбора между унитарным, хотя и современным государством и гибкой, зыбкой федерацией-конфедерацией, ему так нравился, что он держался за эту словесную оболочку едва ли не больше, чем за само содержание. Вообще, это было слово из его лексикона, дававшее возможность не рвать с прошлым, не «ломать через колено» память и патриотические чувства людей, выросших в Союзе поколений, защищавших его на войне, и одновременно не преграждавшее пути в будущее, к идеальному, евразийскому Союзу, достойному партнеру Европейского Союза. Утверждая, что такой Союз был возможен, он оперировал неопровержимым, хотя и некорректным аргументом: в подлинном Союзе, как и в «правильном» социализме, мы ещё не жили. Давайте попробуем! Историческую защиту Горбачёву облегчают заклятые и отныне неразлучные с ним противники-партнеры по драматическим событиям 1991 года. В открытой для любых вариантов формуле «Союз сохранить нельзя распустить!» именно они взяли на себя ответственность расставить в ней точки. Горбачёв, конечно, прав, говоря, что зачатый и почти что выращенный им в пробирке новоогаревского процесса зародыш нового Союза в канун своего рождения был безжалостно убит августовским путчем. Прав и когда возлагает на беловежскую «тройку» и послушно поддакнувших ей республиканских парламентариев ответственность за то, что разбитую путчистами его хрустальную мечту – Союз Суверенных Государств (аббревиатуру ССГ некоторые расшифровывали как Союз Спасения Горбачёва) – ему не позволили склеить. Однако он сам себе противоречит, признавая: не кто иной, как Ленин продлил жизнь Российской империи с помощью революционной идеологии, «поддержанной, конечно, конницей Буденного и войсками Туркестанского округа». А если так, то как можно было сохранить эту последнюю мировую империю в век крушения всех империй, да ещё в новых, созданных им самим условиях – дискредитации ленинской идеологии и посаженной на конституционную цепь «непобедимой и легендарной» Красной Армии? В вопросе об отношении к Союзу пролегла и главная межа, разделившая не только российскую историю в последнее десятилетие ХХ века, но и два принципиально разных политических характера лидеров этой эпохи – Горбачёва и Ельцина. Один, не пережив (политически) распада прежней страны, хотя и в немалой степени приблизив его, предпочел расстаться с властью – «затонуть» вместе с союзным кораблем, другой ради возвращения во власть и восхождения на её высшую ступень, не колеблясь, этим Союзом пожертвовал. Парадоксальным, а может быть, как раз закономерным образом проблема сохранения Союза сыграла роковую роль в судьбе инициатора перестройки, да и самого этого процесса именно потому, что первоначальным проектом реформа союзного государства не предусматривалась: считалось, что «перестройка все уладит». Воспитанное михалковским текстом союзного гимна поколение реформаторов было искренне убеждено в том, что «союз нерушимый» действительно несокрушим, а национальный вопрос у нас разрешен раз и навсегда. Горбачёву и его окружению предстояло открыть, что при крушении тоталитарного режима не только вырвутся на поверхность сдерживаемые до того репрессивным аппаратом автономистские и сепаратистские течения, антирусские настроения «националов» и накопившиеся межнациональные обиды, но и общественная жизнь, и политическая борьба, разбуженные перестройкой, оденутся в национальные одежды. На смену декларативному и административному интернационализму советского строя, после того как рухнули его силовые подпорки, пришла не гармония дружбы народов, олицетворяемая знаменитым фонтаном на ВДНХ, а неукротимая стихия национальных комплексов и страстей. Главные «перестройщики», и прежде всего Горбачёв, оказались к этому не готовы. Слишком долго пытался он, игнорируя разогревавшийся национальный вопрос, держаться «поэтапного плана», согласно которому очередь до реформы Союза должна была дойти после успешного завершения политического и экономического этапов. Недоумевал и раздражался, когда республиканские элиты хотели «получить все сразу», продолжал верить, что все многонациональное разноцветье российско-советской империи удастся подстричь под одну гребенку с помощью нового Союзного договора. И хотя его политическая гомеопатия уже явно не приносила результатов, Горбачёв продолжал убеждать самого себя и других в том, что «народ и особенно рабочий класс» на всем пространстве от Прибалтики до Кавказа и Средней Азии не поддержат «националистов». Недооценка национального фактора, причем даже не столько как спонтанного выражения настроений и чаяний населения, а как политического рычага борьбы за власть, обошлась ему дорого. Большую проницательность в этом проявил Е.Лигачев. Отбиваясь от стрел, летевших из горбачевско-яковлевского лагеря в сторону «консерваторов», он пытался переадресовать их на «националистов и сепаратистов», именно их объявлял подлинными «врагами перестройки». Примечательно, что из своего открытия политического потенциала национального фактора и сам Лигачев, и во всем «неправый Борис» в своем противостоянии с Горбачёвым сделали, в сущности, одинаковые практические выводы. Один – бросив против генсека агрессивное националистическое крыло компартии РСФСР, другой – разыграв против Президента СССР карту национальных суверенитетов, прежде всего российского. Размышляя о причинах запоздалой реакции на разгоревшийся у него за спиной пожар, Михаил Сергеевич нередко, бывало, выносил себе и своему окружению вполне трезвые и даже суровые оценки: «Главный враг, – делился он в разговоре по душам с тогдашним первым секретарем ЦК компартии Грузии Д.Патиашвили, – в нас самих. Тех, кому за 50, а то и за 60. Мы – дети своего времени, запрограммированные на методы работы, которые были тогда». Позднее он разовьет эту же мысль в своих мемуарах: «Мы заглядывали вперед, как бы высовываясь из окон, оставаясь туловищами в „старой квартире“. А значит, и поле обзора было ограничено». Ограниченность обзора будет очень скоро оплачена горькими открытиями и упущенным драгоценным временем. Если в 1985 году в своей речи по случаю 40-летия Победы Горбачёв, должно быть, вполне искренне подписывался под доставшейся ему в наследство доктриной «единой семьи советского народа», ставшего «новой социальной и интернациональной общностью», то несколькими месяцами позже, при редактировании новой программы КПСС уже предостерегал против «опасной формулы», прогнозировавшей «слияние наций», населяющих СССР в единую «советскую», а в январе 87-го – вовсю критиковал ученых-обществоведов, рассуждавших о национальном вопросе в духе «застольных тостов». Проблема тем не менее, как часто бывало у него, состояла не в правильных оценках, а в своевременных поступках. Слабым утешением может служить то, что не он один продолжал мысленно жить в старой советской «квартире». Даже варившиеся в гуще национальных проблем местные кадры, вроде Э.Шеварднадзе, исходили тогда из того, что «национальный вопрос в СССР окончательно разрешен», и совершенно не были готовы к тому, что он вспыхнет в драматической форме. И Горбачёв, и Шеварднадзе слишком долго верили, что национальные конфликты, о которые начала все чаще спотыкаться перестройка, – это лишь досадное недоразумение, и их можно разрешить путем возвращения к «ленинской национальной политике». А в критические моменты – с помощью прямого «выхода к народу». Это удавалось в нескольких сложных случаях и самому Шеварднадзе, и Горбачёву, выступившему в ноябре 1988 года, когда ситуация в грузинской столице накалилась, с устным посланием к грузинской интеллигенции, «после которого люди на улицах Тбилиси плакали и обнимались». Вот почему и в последующие месяцы он ещё продолжал верить в возможность «комплексного решения» национальных проблем в общем контексте экономической и политической реформы и пытался заливать уже вовсю бушевавшие пожары в Карабахе, в Прибалтике и даже – в канун рокового для Советского Союза референдума – на Украине с помощью своих телевизионных выступлений, обращений к общественности или посланий к Верховным Советам республик. Никто из членов нового руководства, разумеется, не прислушивался к репликам «человека из прошлого» – А.Громыко, который не забыл, как раньше обеспечивалось поддержание мира в «единой семье», и время от времени изрекал на заседаниях Политбюро: «Появится на улицах армия, будет порядок». Может быть, именно поэтому недооцененный национальный вопрос в итоге взорвал Союз, а мир получил теперь уже на опыте СССР, а не одной только Югославии, подтверждение блестящей формулы, отчеканенной польским журналистом-диссидентом А.Михником: «Национализм есть высшая стадия коммунизма». Между тем разгоравшиеся язычки национального пламени должны были насторожить Горбачёва. Они показали: растревоженные тем, что происходит в Москве, властные кланы в союзных республиках будут обороняться любыми средствами. «Хворост» антимосковских настроений – а этого всегда было вдоволь в союзных республиках – не требовалось даже специально заготавливать: достаточно было только поднести спичку. Первым к этому легковоспламеняющемуся материалу её поднес… сам Горбачёв. В декабре 86-го, выпроводив «на заслуженный отдых» одного из старейших и наиболее влиятельных членов Политбюро – первого секретаря ЦК компартии Казахстана Динмухамеда Кунаева (его даже не пригласили по этому поводу на заседание ПБ), он направил на его место знакомого секретаря Ульяновского обкома Геннадия Колбина, никогда не жившего в Казахстане. Несколько лет до этого он работал «вторым» у Э.Шеварднадзе в Грузии – этого опыта, по меркам Отдела оргпартработы, было вполне достаточно, чтобы справиться со спецификой любой союзной республики. Решение Горбачёва было по-советски безупречным и внешне логичным: ему требовалось завершить «зачистку» Политбюро от последних кадров, а всем известно, в какой мере «брежневизм» опирался на систему «договорных отношений» между республиканскими «боярами» и Центром. Первые секретари обеспечивали лояльность своих республик к Москве, в обмен на это ЦК сквозь пальцы смотрел на фактическое самодержавие, установленное ими в своих вотчинах. Собственно говоря, начал разрушение этих опор брежневского режима ещё Андропов, поручив Лигачеву приступить к расследованию «узбекского дела», что было расценено как жесткое предупреждение Москвы не только ташкентскому «баю» Рашидову, но и остальным республиканским секретарям. Приступив к «своей» чистке в Казахстане, Горбачёв не учел по крайней мере две вещи: первое – пытаться одновременно выкорчевывать режим, основанный на клановых связях и коррупции, и будить стихию общественных и политических страстей значило как минимум осложнять себе жизнь. Второе – заменить местного «крестного отца» в союзной республике, оставляющего в национальной почве обширную «грибницу», на присланного из другого региона «варяга» совсем не так же просто, как сделать это в Москве под присмотром Старой площади и Лубянки. Результатом этого первого, явно не подготовленного вторжения горбачевской перестройки в зыбучие пески национальных проблем «реального социализма» стало двое убитых и около тысячи раненых во время разгона многотысячной толпы молодых казахов, которые вслед за «ветеранами войны и труда» вышли на улицы Алма-Аты, протестуя против назначения неказаха главой республики. За этими отнюдь неспонтанными беспорядками угадывалась уверенная рука если и не самого отставного 73-летнего казахского руководителя, то тех, кто захотел показать Москве, что пакт лояльности республики по отношению к Центру может быть расторгнут. После Алма-Аты немыслимые ещё недавно драматические события на межнациональной почве возникали то в одном, то в другом регионе страны. Список жертв эпохи перестройки увеличивался по мере того, как не только люди, но и принципиально новые, неожиданные для Горбачёва проблемы «вышли на улицы». Межэтнические конфликты, разжигаемые местными элитами, чтобы «показать зубы» и обозначить пределы влияния Центра, были лишь первым выбросом вулкана национализма, разбуженного перестройкой. Разнообразные оппоненты новой власти – от ультраконсерваторов до ультрадемократов – гораздо быстрее, чем она сама, осознали, что в многонациональной «законсервированной империи» национализм – универсальная политическая отмычка, дешевое общедоступное топливо, которым нетрудно разжечь костер народных страстей, чтобы изжарить любую яичницу. Следом за уличными и рыночными беспорядками пришла очередь политических демонстраций, и с этого момента, обретя политическую форму, национализм разной расцветки начал все более открыто бросать вызов проекту Горбачёва. На предоставленную им сцену вторглись совсем не те актеры, которых он приглашал. Уже летом 87-го её самовольно заняли те, кому нечего было терять, поскольку у них не было ни признанных прав, ни даже своей территории – тысячи крымских татар, потребовавших разрешить вернуться в Крым, откуда их депортировали в сталинские времена из-за обвинений в сотрудничестве с немецкими войсками. Поскольку демонстрации татар проходили на виду у всей страны и внешнего мира в Москве и носили организованный характер, их было трудно представить как выходки хулиганов или экстремистов. Михаил Сергеевич оказался перед выбором: или применить против демонстрантов силу, изменив принципам, провозглашенным им самим с трибуны и телеэкрана, или искать политическое решение. Так «замороженные» национальные конфликты и драмы репрессированных народов вторглись в политическую жизнь страны, перекраивая на свой лад повестку дня перестройки, ломая график, который хотел установить для нее Горбачёв. Для переговоров с татарами, вышедшими на московские улицы с транспарантами «Родина или смерть!» и расположившимися в сквере напротив здания ЦК, был выделен «главный советский переговорщик» – А.Громыко. В его богатой дипломатической практике таких партнеров ещё не было. Директивы, которые возглавляемая им комиссия получила на Политбюро, звучали вполне в духе нового времени, но были трудноосуществимы: «Мы должны признать право выхода людей на улицы со своими требованиями и лозунгами, – заявлял Горбачёв, – однако в рамках закона. Экстремистские замашки необходимо пресекать, нельзя смешивать гласность со вседозволенностью. Но при этом нельзя отождествлять шантажистов с татарским народом». Когда же Громыко просил более конкретных указаний для возможных «развязок» на переговорах, дискуссия на Политбюро, совершив полный круг и перебрав все варианты, – разрешить переезд в места прежнего проживания, выделить для них специально новую территорию, ввести квоты на расселение и прочее – возвращалась, как правило, в исходную точку, то есть «пока» оставить все, как есть. Выслушав мнения, Горбачёв закруглял дебаты: «Уйти от этой проблемы не удается. Все надо основательно продумать. Крым татарам мы отдавать не можем – слишком много там за прошедшие годы изменилось. Надо призывать людей стоять на почве реальности. Предлагаю создать комиссию…» Дополнительным аргументом в пользу «статус-кво» было то, что вслед за крымско-татарской проблемой пришлось бы заняться переселением из Узбекистана в Грузию турок-месхетинцев, возвращением к своим бывшим домам высланных ингушей и немцев Поволжья… И хотя через пару недель крымских татар, утихомирив неясными обещаниями, без лишнего шума развезли по домам, стало ясно: их выступления будут иметь далеко идущие последствия. Кавказский роковой кругТак и произошло. Уже в самом начале 1988 года, когда Горбачёв был поглощен сведением счетов с консерваторами и расчерчиванием графика последующих этапов своей реформы-революции, едва поднявшееся над фундаментом строение Перестройки оказалось подожженным сразу с двух противоположных краев: вспыхнувшей ярким пламенем проблемой Нагорного Карабаха, за которой последовал армянский погром в Сумгаите, и набиравшим силы движением за независимость в Прибалтийских республиках. Вновь пролилась кровь, появились первые сотни и тысячи «беженцев перестройки», начались «этнические чистки» (бегство армян из Азербайджана и выдавливание азербайджанцев из Армении). Фасад декоративного панно, изображавшего «ленинскую дружбу народов», пошел крупными трещинами. Но самое страшное, как понимал выросший в предгорьях Кавказа Горбачёв, состояло в том, что, едва отчалив от пристани, его корабль напоролся на рифы по существу неразрешимых вековых предрассудков и страстей. Буквально накануне сумгаитского погрома 26 февраля он предпринял ещё одну отчаянную попытку урезонить армянских национал-демократов, приняв в Кремле вдохновителей карабахского движения поэтессу Сильву Капутикян и журналиста Зория Балаяна. Их привел к нему А.Яковлев. Горбачёв распекал националистов, которые «наносят удар ножом в спину перестройке». Уговаривал, заклинал не поднимать вопрос о присоединении Карабаха к Армении. Предупреждал: «Представляете, что будет с армянами в Азербайджане, – их там 500 тысяч!» Грозил: «Если погрузимся в омут распрей и недоверия, история не простит». Напирал на особую моральную ответственность интеллигенции как духовного пастыря каждой нации. В ту пору и сам Горбачёв, и в ещё большей степени Раиса почти религиозно верили в интеллигенцию, её облагораживающую миссию и политический потенциал, считая её представителей своими верными союзниками по демократической реформе. Не случайно в самые острые моменты армяно-азербайджанского конфликта он предлагал призвать на помощь политикам авторитет Самеда Вургуна, Расула Гамзатова, академика Виктора Амбарцумяна. Дальнейшее развитие этого, как и многих других межнациональных конфликтов на советском пространстве показало, насколько романтическими и даже наивными были представления Горбачёва о поведении интеллектуальных элит. Как только речь заходила о межнациональных спорах, «рафинированные» интеллектуалы и убежденные демократы становились в бойцовскую стойку. Как это часто бывало с собеседниками Горбачёва, после двухчасовой беседы по душам Капутикян и Балаян поддались его обаянию, напору и аргументам. Прощаясь, уверяли, что преданы перестройке, верят слову её лидера и обещали не обострять карабахскую проблему – в обмен на гарантии прав армян Карабаха. «Только не поднимайте территориальный вопрос», – прощаясь на пороге кабинета, повторял Горбачёв. Удачно, завершившийся разговор, как это бывало, создал у него ощущение разрешенной проблемы. 27 и 28 февраля в Сумгаите произошел армянский погром. «Кровораздел» Сумгаита (за два дня в городе были зверски убиты 32 человека, из них 26 армян) багровым рубцом перечеркнул моральную репутацию перестройки – несколько западных газет поместили рисунок, изображавший Горбачёва с кровавым родимым пятном на лбу. Подобно боксеру, оказавшемуся в нокдауне, но устоявшему на ногах, он пытался сделать вид, что ничего непоправимого не произошло, призывал сохранять хладнокровие, предостерегал от расправ, предложил направить обращение к обоим народам. «Убийц необходимо привлечь к ответу, – говорил он на Политбюро. – Однако действовать надо уважительно и деликатно. Мы не должны нервничать». За сумгаитскими событиями он усматривал направленный лично против него заговор антиперестроечных сил и местной мафии, «проверку Горбачёва». Если на самом деле это и было так, то эту проверку его политика национального умиротворения явно не прошла. Годы спустя два разных и по характерам, и по политическим позициям человека, оба бывшие министры, один – обороны – Д.Язов, другой – внутренних дел – В.Бакатин независимо друг от друга высказались по этому поводу одинаково: безнаказанность погромщиков в сочетании с безответственностью и подстрекательскими призывами экстремистов и националистически настроенной интеллигенции вызвали в последующем эскалацию насилия и новые, ещё более многочисленные жертвы. Чтобы развести враждующие стороны, Горбачёв прибег к своей излюбленной игре в «двойку», отправив от своего имени одновременно в Баку и Ереван Е.Лигачева и А.Яковлева. Поскольку каждый из них продолжал воевать с соперником, изложенные ими позиции Москвы оказались взаимоисключающими. В результате в той и в другой республике Горбачёва стали воспринимать как человека, не способного держать слово. Чтобы избежать перерастания конфликта в вооруженное противостояние, глава государства принял решение ввести с августа 1988 года в Нагорном Карабахе прямое правление Центра, назначив своим «наместником» в Степанакерте Аркадия Вольского. Был ли у него реальный план развязывания карабахского узла или он просто, как и в других случаях, надеялся, что страсти утихнут, горячие головы образумятся и все как-нибудь «рассосется»? Да и существовал ли вообще рациональный выход из карабахского тупика, «третий путь» – между возвращением к традиционным советским методам искоренения «буржуазного национализма» и горбачевским обещанием принять «любую формулу», о которой договорятся между собой лидеры двух республик? Вольский считает, что такой шанс был и, упустив его, Горбачёв отдал инициативу в руки экстремистов. Сравнивая Горбачёва и Андропова, он отмечает: «Михаил Сергеевич чудный, порядочный человек, сильный политик, но слабый государственный деятель. Ему не хватало духу стукнуть кулаком. Когда я обращался к нему из Степанакерта за помощью в кризисной ситуации, он мог в ответ сказать: „Решай сам насчет чрезвычайного положения“». В ноябре 1989 года, безрезультатно завершив свою миссию, А.Вольский возвратился в Москву. Для Центра её итог был равнозначен политическому фиаско. К тому времени на национальной союзной карте тревожно мигали уже не только Карабах, а целая гирлянда красных лампочек. В ночь с 8-го на 9-е апреля 1989 года взорвалась ситуация в Тбилиси. Разгон войсками Закавказского военного округа и силами МВД демонстрации сторонников Звиада Гамсахурдиа, требовавших выхода Грузии из СССР и одновременно ликвидации автономии Абхазии, привел к многочисленным жертвам (19 погибших, главным образом женщин, и сотни раненых). Тбилисская трагедия переросла в острый московский политический кризис. О том, что обстановка в грузинской столице накалена, Горбачёв узнал, прилетев в Москву в 10 часов вечера из Лондона. Во время ритуального «выездного» заседания ПБ в здании «Внуково-2» он принял рапорт от председателя КГБ В.Чебрикова, в мрачных тонах обрисовавшего ситуацию и сообщившего о мерах, включавших директивы военным, которые в отсутствие генсека договорились предпринять собравшиеся днем у Лигачева члены ПБ. Выслушав «триумвират» в составе Е.Лигачева, В.Медведева и В.Чебрикова – «на хозяйстве» во время своего отсутствия Горбачёв никого не оставлял, – он велел Э.Шеварднадзе и секретарю ЦК Г.Разумовскому, сговорившись с Д.Патиашвили, вылететь в Тбилиси. Поговорив со своим преемником, который явно не хотел, чтобы ему «на помощь» летел московский десант, Эдуард Амбросиевич свой отъезд отложил и отговорил ехать Разумовского. Патиашвили решил использовать «выторгованную» отсрочку, чтобы урегулировать конфликт «своими силами». Ночью на площади перед Домом правительства, заполненной митингующими, пролилась кровь. Счет за нее предъявлять оказалось некому: вернувшийся из-за границы Горбачёв был не причастен к принятым в его отсутствие решениям. Уехавший на следующий день в отпуск Лигачев имел стопроцентное алиби. Шеварднадзе «не успел» к роковому часу. Спрашивать оставалось с орудовавших саперными лопатками солдат и их командиров. Тем не менее случившееся нанесло авторитету Горбачёва огромный ущерб. Начать с того, что тень тбилисских событий легла на торжественное открытие I Съезда народных депутатов СССР, собравшегося несколько недель спустя, омрачив его политический триумф. В самой Грузии апрельская трагедия перечеркнула политическую биографию Д.Патиашвили, оттенив лишний раз достоинства его предшественника Э.Шеварднадзе, но проложив при этом дорогу к власти его заклятому врагу и противнику союза с Москвой З.Гамсахурдиа. (Примерно так же два года спустя вильнюсские события превратят в героя и неоспоримого лидера литовской нации В.Ландсбергиса.) В ближайшем окружении Горбачёва тяжелый личный конфликт окончательно противопоставит Е.Лигачева, на которого как на одного из главных ответственных за эту трагедию укажет доклад парламентской комиссии Э.Шеварднадзе. Да и взаимоотношения главы государства с армейским начальством, посчитавшим, что он «подставил» армию, несправедливо возложив на нее ответственность за кризис, спровоцированный политиками, с этой поры серьезно испортились… Тернистый путь Горбачёва по Кавказским горам не был бы завершен, если бы после Сумгаита, Степанакерта, Еревана и Тбилиси он не привел его в Баку. К драме января 1990 года Москву и Баку подталкивали и покинувшие Армению тысячи беженцев, осевших в бакинских предместьях в школах и пионерлагерях, и углублявшийся конфликт вокруг Нагорно-Карабахской автономной области, и, разумеется, азербайджанские националисты, упрекавшие своих сограждан в том, что те отстают от армян и грузин, являясь послушными вассалами Кремля. Примерно за год до бакинских событий в мае 89-го под свежим впечатлением от тбилисской драмы генсек говорил на заседании Политбюро: «Мы признали, что и во внешней политике сила ничего не дает. А уж внутри тем более не должны и не будем к ней обращаться». Оповещая таким образом национал-экстремистов Кавказа, что «отныне применение силы со стороны Центра исключается», он, не желая того, поощрял, чтобы его ловили на слове или заставляли опровергать самого себя… С конца 1989 года в бакинском воздухе пахло кровью. Кровь – издавна разменная монета политики. Когда на нее появляется спрос, за предложением дело не станет. Слишком многим в тогдашнем Азербайджане (и, видимо, в Москве) требовалось, чтобы пролилась кровь, появились жертвы. Одним – чтобы всколыхнуть таким образом общественное мнение и повернуть его против «репрессивного Центра». Примеры «Народных фронтов» в Грузии и Прибалтийских республиках показывали, что, чем острее и драматичнее противостояние с Москвой, тем больше возможностей у национальных элит рекрутировать новых сторонников. Другим было важно спровоцировать союзные власти на силовую акцию, чтобы смыть с азербайджанских националистов пятно сумгаитского погрома. Третьим хотелось преподать урок «серьезной» государственной политики Горбачёву, дать ему понять, что нерешительность и «слабовластие» (термин, пущенный в оборот Е.Лигачевым) в управлении таким государством, как Советский Союз, недопустимы и непростительны. Когда столь разные силы приходят к выводу, что завязавшийся политический узел способно разрубить только насилие, ждать его вспышки недолго – к услугам и политиков, и экстремистов всегда вдоволь фанатиков, всевозможных «фундаменталистов» и провокаторов. Начиная с ноября почти по всему Азербайджану, и в особенности в его столице, шли нескончаемые митинги, организованные Народным фронтом. Противостояние с союзной властью принимало все более вызывающие формы. Было предпринято несколько попыток разрушить пограничные сооружения на советско-иранской границе, начались перехваты дальнобойных грузовиков, курсировавших по дорогам, и остановки поездов. Власть, и местная, и союзная, взирала на происходящее, не двигаясь, как загипнотизированная. Бесчисленные заседания, шифровки в Центр и обратные звонки, призывы договариваться, «профилактические» увещевания лидеров Народного фронта, которые уже и сами теряли контроль над событиями. Переброшенный на всякий случай, в помощь местной милиции, дополнительный контингент войск МВД СССР (11 тысяч человек), не реагировал на происходящее: то ли из-за отсутствия команд, то ли из-за того, что азербайджанское руководство разделилось между теми, кто сочувствовал националистам, и теми, кто ждал, чем все кончится. Как и нетрудно было предугадать, все кончилось скверно. 13-15 января по Баку прокатилась лавина антиармянских и антирусских погромов. Но даже после этого Горбачёв продолжал колебаться и оттягивать принятие, как он предчувствовал, рокового решения о введении армии. Д.Язов считает, что генсек хотел «отсидеться", „остаться незамазанным". Вероятнее другое: чем больше нажимали министры-"силовики", чем отчаяннее становились сводки заброшенного в Баку политического десанта во главе с Е.Примаковым, тем отчетливее он сознавал, что переход «Рубикона насилия“ будет означать для него и для перестройки пересечение не только политического, но и психологического рубежа. Только когда из Баку пошли сообщения о зверствах разбушевавшейся толпы (людей выбрасывали с верхних этажей многоэтажных зданий, обливали бензином и поджигали), когда перед осажденными зданиями ЦК и правительства воздвигли (символические?) виселицы, Горбачёв покорился традиционной участи правителя империи – в Баку на усмирение беспорядков были откомандированы Д.Язов и В.Бакатин. Напутствуя их, В.Крючков и даже А.Яковлев говорили о необходимости преодолеть «синдром Тбилиси» и проявить «твердость». Министры потребовали не только устного поручения главы государства, но и юридического мандата: указа о введении чрезвычайного положения. Горбачёв попробовал было, как в случае с Карабахом, укрыться за фразой «будете действовать по обстановке», но, когда оба министра отказались без указа вводить войска, а из Баку, как с палубы тонущего корабля, раздался очередной SOS Е.Примакова, сообщившего о подготовке толпы к штурму, он решился: «Летите, указ придет следом». И, сняв телефонную трубку, сказал Лукьянову: «Анатолий, давай текст». Прежде чем его подписать, сделал ещё один, видимо, отчаянный шаг – позвонил человеку, от которого не мог ждать помощи, скорее имел основания подозревать, что тот не без злорадства наблюдает за происходящим, – Гейдару Алиеву. По словам самого Алиева, который в то время жил в Москве фактически под домашним арестом и присмотром КГБ, Горбачёв, возложив на него ответственность за беспорядки в Баку, потребовал повлиять на события. Бывший член Политбюро, естественно, ответил, что не имеет никакого отношения к происходящему. Вряд ли отправивший его вслед за Кунаевым в отставку генсек мог ждать другого ответа. Вечером 19 января в Баку был взорван энергоблок телецентра, и даже умеренные руководители Народного фронта, собиравшиеся призвать население, и прежде всего женщин и детей, уйти с улиц и площадей, утратили контроль над происходящим. Город остался во власти наступавшей армии и… стихии. Новая кровь забрызгала штандарт Перестройки и её лидера. Кровь, которую желали и провоцировали наиболее экстремистские силы в разных политических лагерях и в которой отмылся от своих прошлых прегрешений Алиев, получивший возможность списать на «преступления» новых правителей накопленные за многие годы собственные грехи и открыть тем самым себе перспективу возвращения во власть. В своих мемуарах Михаил Сергеевич пишет: «Урок, который я вынес из всей этой трагической истории: власть не в состоянии обойтись без применения силы в экстремальных обстоятельствах…» Эти слова в тексте книги подчеркнуты. Цена усвоенного им урока – по официальным сводкам – 121 погибший, 700 раненых и десятки «пропавших без вести». Скованный «балтийской цепью»Январь 90-го вообще выдался для Горбачёва тяжелым. В самый канун бакинской драмы он был вынужден не только мысленно, но и физически перенестись на совсем другой край империи, расползавшейся, как ветхое одеяло, – в Прибалтику. Внеочередной Пленум ЦК, созванный в связи с решением съезда компартии Литвы отделиться от КПСС, «командировал» генсека в Вильнюс, чтобы он собственноручно навел порядок в мятежной парторганизации. В Литву Михаил Сергеевич отправился с Раисой Максимовной в боевом и даже приподнятом настроении. Информация, которой снабдил его В.Крючков, возможно, уже тогда приступивший к подготовке следующего «вильнюсского января» – 1991 года, обнадеживающе расписывала растущее влияние «интернационалистского» временного ЦК компартии (на платформе КПСС) во главе с М.Бурокявичусом, а подобранные В.Болдиным телеграммы с мест и обращения «трудовых коллективов» подтверждали, что не только русскоязычное меньшинство, но и многие литовцы «стоят за Союз». Разумеется, поездка обещала быть непростой. Но такие политические вызовы, а эту поездку можно было сравнить с выходом к враждебно настроенной аудитории Верховного Совета или Пленума ЦК, тонизировали его. В таких ситуациях он мобилизовался и показывал свои лучшие качества лидера. Так, по крайней мере, было до сих пор. Горбачёв настраивался, развязав «литовский узел», преподать урок высшего пилотажа не только заблудившемуся местному партийному руководству во главе с А.Бразаускасом, но и агрессивным критикам в Москве, обвинявшим его в попустительстве националистам и «слабовластии». Собираясь в поездку, Горбачёв говорил своему помощнику Г.Шахназарову: «Понимаешь, я просто не могу им уступить». Эта фраза отражала не только внутреннюю нацеленность на битву за Союз или браваду привыкшего к победам полководца, но и понимание жесткого выбора, перед которым он был поставлен своим собственным ЦК, возложившим на него эту «невыполнимую миссию». Проигрыш практически был неизбежен при любом варианте её завершения. Суть ситуации по-военному четко сформулировал в январе 1990 года Д.Язов: «Если одна из республик уйдет, Горбачёв кончен, но если он использует силу, чтобы этому помешать, тоже». Увы, на этот раз и, пожалуй, впервые в истории доселе триумфальной перестроечной кампании Горбачёв, подобно Наполеону, неосмотрительно вторгшемуся в Россию, «отправившись за шерстью, вернулся стриженым». Вместо ожидавшихся в Москве «скальпов» националистов и доклада Пленуму о том, как удалось переубедить и примирить руководство местной компартии и целую республику, отговорив от «опрометчивого шага», он вынужден был демонстрировать своим консервативным тылам и общественному мнению России, что добросовестно использовал все возможные аргументы и политические способы удержания Литвы, а стало быть, и остальной Прибалтики в составе Союза и что следующим шагом может быть только применение силы. По окончании поездки непривычно мрачному Горбачёву пришлось, прощаясь на аэродроме с Бразаускасом, лишь просить подождать с принятием решений о выходе из Союза «до выработки соответствующего закона». Угнетенность Михаила Сергеевича имела двойную причину: он не только не смог достичь первоначально поставленной цели, но и обнаружил, что разучился творить политические чудеса. Даже его противники, наблюдавшие по телевидению, как самоотверженно ратовал Горбачёв за Союз, понимая, что вряд ли они смогли сделать это лучше, не злорадствовали, а союзники утешали. Выступая на продолжившем работу Пленуме, член ЦК, народный артист СССР М.Ульянов сказал: «Мы все видели, что Михаил Сергеевич рубить дрова не намерен, он не изменил своим убеждениям, понимая, что сила, насилие, репрессии не решат проблему. Но какой ценой удается удерживать этот курс!» По воспоминаниям А.Бразаускаса, узнав о решении ХХ съезда компартии Литвы, Горбачёв дозвонился до него вечером, когда он с женой был в театре, и начал было распекать с металлом в голосе: «Что ты там наделал, Альгирдас?» В течение поездки (кстати, первого в истории КПСС визита генсека в Литву) его наступательное боевое настроение менялось. Поначалу он ещё надеялся переубедить, переговорить, наконец, припугнуть своих собеседников и слушателей: «Хочу, чтобы вы размышляли. Уйдя из Союза, Литва сойдет на обочину истории…» Однако почти везде наталкивался на стену глухоты к своим аргументам и призывам. Когда он восклицал: «Не пришло время рубить канаты… Вы критикуете вчерашний день, вчерашнюю политику, вчерашние концепции…», литовцы знали – он не в силах гарантировать, что они не будут завтрашними. Психологический перелом, считает Бразаускас, наступил в канун отъезда, когда Горбачёв, выступая перед интеллигенцией, уже в который раз спросил: «Так, что же, хотите уйти?» И в ответ услышал из зала солидарное и мощное «Да!» В машине они ехали втроем – Горбачёв, Бразаускас и Раиса. Все молчали. Потом Горбачёв сказал, ни к кому не обращаясь: «Что с ними случилось?» И тут же без перерыва: «Надо бы выпить». Прощаясь на аэродроме, проронил, глядя в сторону: «Да, я вижу, вы сделали выбор». То, что наконец понял Горбачёв, ещё предстояло осознать той партийной московской власти, да и остальной стране, перед которой он нес ответственность за сохранение единого Союза. Да и сам Горбачёв, видимо, вплоть до вильнюсских событий января следующего года ещё не был готов окончательно признать свое политическое и личное поражение. Отсюда – весь набор средств давления на Литву (а через нее и на остальную Прибалтику), которые сам ли, или под нажимом обложивших его консерваторов предпринял в 1990 году. Пересматривать убеждения, сложившиеся за многие годы, а тем более расставаться с иллюзиями всегда трудно. Далеко не все политики вообще на это способны. За свои «советские» представления о стране Горбачёв держался с особым упорством и готов был отстаивать их с помощью всей подконтрольной ему государственной мощи. Ещё в ноябре 89-го при обсуждении этой темы на Политбюро он предлагал удержать прибалтов в Союзе ценами на топливо. Когда за неделю до провозглашения сеймом независимости Альгирдас Бразаускас пришел к нему в кабинет в Кремле, Горбачёв устало махнул рукой: «Идите, куда хотите. Но вы же бедные, у вас ничего своего нет. Как вы будете жить без остального Союза, ведь придете с протянутой рукой!» Позднее к экономическим обручам на союзную бочку попробовали набить юридические: в апреле 1990 года – через четыре дня после принятия литовским сеймом Декларации независимости – Верховный Совет принял давно обещанный Закон «О порядке решения вопросов, связанных с выходом союзных республик из СССР» с такой усложненной, как само название, процедурой «развода», которая делала отделение от СССР практически невозможным. Против Литвы были введены жесткие экономические санкции, предусматривавшие повышенные цены на нефть и газ и фактическое эмбарго на поставку некоторых жизненно важных товаров – вплоть до лекарств. Как бы спонтанно, трудовые коллективы ряда союзных предприятий заявили об отказе поставлять в эту республику свою продукцию. Ещё недавно не без лукавства восхвалявший Горбачёва председатель Литовского сейма В.Ландсбергис заговорил было о том, что «по Кремлю ходит призрак Сталина», однако, после того как его достаточно жестко осадили его же американские покровители, а также Г.Коль с Ф.Миттераном, сдал назад. «Правда силой Горбачёв нам никогда не грозил», – уточняет А.Бразаускас. И продолжает с явным сочувствием к бывшему советскому президенту: «Ему, конечно, было трудно разрешить основное противоречие: удержать единое государство, дав новые права республикам, ведь для этого у него не оставалось никаких рычагов и инструментов». Проигрыш зимней литовской кампании 1990 года стал для Горбачёва серьезным политическим и психологическим ударом. Следовало задуматься над этим уроком, ведь оставалась нерешенной головоломкой будущая судьба Союза. До поездки для него, типичного homo soveticus, как и миллионов его сограждан, СССР олицетворяла строка из гимна: «Союз нерушимый республик свободных», а Россия, разумеется, была первой «среди равных». Понятно, что в каждой из них могли быть свои экстремисты, а кое-где и «буржуазные националисты». Безответственные политики пытались играть на национальных страстях, но они, безусловно, составляли меньшинство, тогда как «трудящиеся» не тяготились Союзом и должны были его ценить, а при необходимости защищать, как во время Отечественной войны. Исходя из такого видения Союза, Горбачёв имел все основания считать, что задуманная им демократизация, создавая условия для самовыражения большинства, позволяет изолировать экстремистов и, стало быть, «работает на Союз». Эта безупречная схема, как часто бывает со схемами в политике, не сработала практически ни в одной республике. К Прибалтике же она оказалась и вовсе неприменима. Обнаружилось, что, вопреки заверениям М.Бурокявичуса, В.Крючкова и В.Болдина, не только «буржуазные националисты», но и почти все простые труженики отвергали этот, навязанный Сталиным в 1939 году, насильственный союз и стремились к независимости. Получалось, что в этом случае демократия из его союзника в обеспечении единства страны превращалась в противника. Инициатор перестройки оказался перед невозможным выбором: между углублением демократии, обеспечивающим свободное волеизъявление масс, и сохранением Союза. В отличие от Закавказских республик, в Прибалтике к тому же не было выступлений вооруженных экстремистов и погромов, не лилась кровь (позднее её прольют посланные из Центра части) и поэтому не находилось убедительных оснований прибегать к державной силе для восстановления «конституционного порядка». Национальное движение в этих республиках ставило Центру хитроумную ловушку – двинувшись не против течения перестройки, а по нему, заставляя Горбачёва подтверждать делами собственные обещания, лишь на шаг опережая его график и заданный им темп движения. Но этого шага оказалось достаточно, чтобы в Прибалтике перестройка «сбилась с ноги». Делегаты ХIХ партконференции от Литвы представляли почти в такой же степени компартию Литвы, как и «Саюдис», только что появившийся на свет. Возглавлявший его В.Ландсбергис, выступая осенью 1988 года на сессии Верховного Совета СССР, заявил: «Новая эпоха перестройки, связываемая с именем Михаила Горбачёва, обретет смысл только тогда, когда ранее превращенные в ложь слова приобретут иное значение». Под руководством этого профессионального музыканта и лидеров других Прибалтийских республик их сводный оркестр играл вроде бы по горбачевским нотам, но в несколько ускоренном темпе и этим расстраивал генсеку всю союзную симфонию. Когда он пытался умерить их пыл, сдержать наиболее нетерпеливых призывами не забегать вперед и обещаниями создать новый настоящий Союз – Федерацию, «в котором мы ещё не жили», то не учитывал по меньшей мере два обстоятельства. Во-первых, для большинства политиков, да и жителей Прибалтики перестройка и само появление в Кремле такого руководителя выглядели как неожиданно появившийся просвет в облаках, «окно возможностей», которое в любой момент может захлопнуться. Основываясь на горьком национальном опыте, они лучше Горбачёва представляли, чего можно ждать от имперской бюрократии и от союзной репрессивной машины, и потому психологически были лучше, чем он, подготовлены к тому, что «август 91-го» может наступить в любое время. Во-вторых, до своей поездки в Литву Горбачёв, по-видимому, просто не мог представить, что в составе Советского Союза есть республики, точнее говоря, целые народы, просто не желающие жить не только в старом сталинско-брежневском, но и новом горбачевском Союзе с Россией, и готовы заплатить за свое освобождение любую цену. Поэтому его попытки воздействовать на эстонцев, литовцев и латышей цифрами оказываемой помощи, данными о «полной зависимости» их экономики от остальной страны и пророчествами экономического краха не производили эффекта. То, что этот очевидный для многих в Прибалтике и за её пределами факт стал открытием для генсека ЦК КПСС, имеет свое объяснение. Выросший на многонациональной южной окраине России, да ещё воспитанный безупречной по риторике интернационалистской идеологией, он многие годы считал Советский Союз естественной формой сожительства разбросанных по его территории больших и малых народов, перемешавших свои крови за долгую российскую и советскую историю. Ему ещё предстояло осознать историческую, культурную и, можно сказать, цивилизационную отстраненность прибалтов от евразийской смеси православной и мусульманской культур. Не учел он и специфики их исторической памяти, в которой, в отличие от памяти других «советских наций», ещё были свежи и реальный опыт существования в виде независимых государств, и шок от сталинского «аншлюса», который для многих, как ни чудовищно это звучало для русских, отнюдь не был предпочтительнее вероятного гитлеровского. Наконец, немаловажная экономическая особенность, на которую обращает внимание Арчи Браун: когда жители Прибалтики сравнивали свой уровень жизни с соседями, они заглядывали через забор Советского Союза не на соседствующие с республиками Кавказа и Средней Азии государства «третьего мира», а на процветающих финнов и скандинавов, мысленно представляя себя на их месте. Приученный за годы партийной карьеры воспринимать всю территорию Советского Союза как равномерно закрашенную одной красной краской шестую часть суши, Горбачёв не сразу осознал и особенности международно-правового статуса балтийских государств, аннексированных СССР на основе Пакта Молотова – Риббентропа, что так и не было признано США и некоторыми западноевропейскими государствами. Об этих уроках истории ему достаточно быстро напомнили не только новые парламенты в Вильнюсе, Риге и Таллине, единодушно денонсировавшие решения своих предшественников о вступлении в Союз, но и его внешнеполитические партнеры, и прежде всего американцы. Не только стихийному интернационалисту Горбачёву, но и его более профессионально подкованным с точки зрения международного права советникам понадобилось время, чтобы удостовериться, что среди во всем равных советских республик есть «менее равные» или во всяком случае безнадежно утраченные для безоблачного общесоюзного будущего. Г.Шахназаров вспоминает, что поначалу, задумывая реформу Союза, новый генсек рассчитывал, разумеется, сохранить в нем все республики: «Потом, когда мы поняли, что с прибалтами из-за их настойчивости и внешнего давления, главным образом американского, это не получается, сказали себе: «Давайте удержим остальное, тем более что на остальных вроде бы ни вне, ни внутри никто не претендует. В этих терминах шел разговор. Американцы, кстати, давали ясно понять, что за вычетом Прибалтики остальной Союз – наше дело, и они не заинтересованы в его дестабилизации…" Другой помощник А.Черняев, пишет, что для него самого момент прозрения наступил летом 1989 года, когда полуторамиллионная живая «балтийская цепь» соединила столицы трех республик. Одна пятая населения Прибалтики вышла тогда на улицу, чтобы с опозданием на 50 лет таким образом проголосовать против ещё не найденных к тому времени секретных протоколов-приложений к советско-германскому пакту. «Я сказал тогда себе, что их уход из СССР можно остановить только танками». «Балтийская цепь» захлестнулась на шее Горбачёва. Смысл урока, преподанного ему в Литве, состоял в том, чтобы напомнить: свои политические чудеса, притом подлинные, без всяких кавычек, он мог творить до тех пор, пока разумом, инстинктом, интуицией, врожденным здравым смыслом угадывал (и предугадывал) направление хода истории, следовал ему и расчищал перед ней дорогу. Как только он начал забирать в сторону от её невидимого фарватера, попробовал двинуться назад, волшебная сила ушла из его пальцев. Оказавшись перед тяжким для него выбором – продолжение перестройки или сохранение Союза, – Горбачёв в тот момент выбрал Союз, надеясь, что ему удастся словчить и не пожертвовать при этом перестройкой. Так он встал на путь, который привел его к проигрышу того и другого. И опять-таки Вильнюс, роковой для него Вильнюс, на этот раз 1991 года, возвестил ему эту перспективу. Когда уже не только красные лампочки, а сирена тревоги оповестила, что он идет на рифы, Горбачёв дал «полный назад». Но было поздно. Русская картаРазные по темпераментам Кавказ и Прибалтика стали в 1989-1990 годы первыми полюсами национальной напряженности на необъятном политическом пространстве перестройки. Как это свойственно любым империям (идеологическая империя, в которую из колониальной Российской превратился Советский Союз, в этом смысле не стала исключением), окраины «пробудились» раньше, чем Центр. Пока Горбачёв был занят тем, что тормошил своими призывами перестроиться российскую провинцию и аппаратную глубинку, республиканские элиты взяли резвый старт. Народные фронты, возникшие в Прибалтике, как «великий почин» начали распространяться по всей территории СССР, захватывая вслед за Кавказом Молдавию, Среднюю Азию, и добрались до Украины, где в декабре 1989-го прошел съезд Руха. Поскольку изначально их лидеры заявляли о себе как об убежденных сторонниках и «законных сыновьях» перестройки, Горбачёв в немалой степени под влиянием А.Яковлева, вернувшегося из своей прибалтийской поездки с успокоительным диагнозом – «идут активные перестроечные процессы», – относился к ним благодушно и даже поощрительно. «Народные фронты – это не оппозиция КПСС, – говорил он на Политбюро. – Надо просто идти в них работать, чтобы не отбросить во враждебный КПСС лагерь. Действовать надо уверенно, отсекать экстремистов, но не отождествлять с ними большинство, которое составляет 90 процентов. Куда они денутся? Перебесятся! За нами – правда!» Однако по мере того как «фронтовики» входили во вкус уже не одной только политической борьбы, но и отвоевывали позиции у государственной власти, а значит, у Москвы, тональность его высказываний стала меняться. Особенно после того, как, завоевывая на новых «горбачевских» выборах ведущие позиции в республиканских парламентах, представители «фронтов» начали бросать прямой вызов союзному центру. Дальше и быстрее всех в этом направлении продвигались все те же прибалты. Вскоре со своим решением о праве вето на союзные законы к ним присоединилась Грузия. К 1989 году национальный вопрос перебрался в категорию основных политических приоритетов. Горбачёв же, полностью поглощенный бурями, разыгрывавшимися в новорожденном союзном парламенте и политическим ледоходом в Восточной Европе, реагировал на потрескивание внешней оболочки Союза с явным отставанием. Поначалу он решил отделаться переносом на более ранний срок Пленума ЦК по национальному вопросу, до которого все не доходили руки. Его провели в сентябре 1989 года, но принятые им решения уже мало кого интересовали и, главное, почти ни на что не могли повлиять. И хотя формально вопрос о новом союзном договоре на Пленуме был поставлен, только следующей весной Горбачёв заговорил о необходимости ускорить его разработку, чтобы «нейтрализовать желание республик уходить из СССР». Будущий Союз виделся ему разнообразным, позволяющим «держать одних за ошейник, других на коротком, третьих на длинном поводке». Сам же он активно подключился к этому процессу только весной 1991 года, когда жить Союзу оставалось всего несколько месяцев. И все-таки главное, что просмотрел он в этот период, были не входившие во вкус республиканские сепаратисты, а пробуждавшаяся и, конечно же, поощряемая его политическими соперниками с разных флангов идея российского суверенитета. В принципе Советский Союз смог бы пережить подъем национального и регионального сепаратизма и даже «отпадение» отдельных плохо прижившихся «кусков», но только не измену союзной идее со стороны России. Между тем именно эта, казалось бы, немыслимая перспектива обретала реальные очертания, став сначала психологическим и только потом уже политическим отражением обиды миллионов русских за то, что их записали в «оккупанты» в стране, которую они считали от века своим Отечеством, и в «колонизаторы» внутри империи, где они ни в чем не чувствовали себя привилегированной нацией. Да и высказал первым это чувство обиды на несправедливое отношение к русским не политик, а писатель Валентин Распутин. Выступая на I Съезде народных депутатов в июне 1989 года, он неожиданно бросил в лицо представителям республик: «А может, России выйти из состава Союза, если во всех своих бедах вы обвиняете её и если её слаборазвитость и неуклюжесть отягощают ваши прогрессивные устремления?»* Тогда эти слова многие, включая Горбачёва, восприняли как простительное проявление эмоций творческого человека, далекого от политики. Разделить традиционную вековую Россию и Советский Союз, ставший после 17-го года её законным наследником и, по существу, просто новой реинкарнацией, казалось попросту невозможным. Но не прошло и года, как выяснилось, что в ситуации начавшегося распада прежнего многонационального государства его «титульная нация» – русские, ощутив и внутри страны, и на мировой арене угрозу своему наследному великодержавному статусу, начинают превращаться из «имперской нации» в этническую, «национальную». Привыкнув к положению неоспоримого «старшего брата», по отношению к которому «младшие братья» в советской семье ведут себя почтительно и боязливо, русские не могли не реагировать болезненно на «издержки» подлинного равноправия и тем более на обидные и незаслуженные, по мнению многих, попытки сведения исторических счетов с Россией со стороны националов. Этот накапливавшийся в российской народной среде агрессивный потенциал уязвленного национального самолюбия был достаточно быстро востребован политиками самой разной ориентации, и прежде всего горбачевскими конкурентами. С русской, точнее говоря, российской карты против него практически одновременно, хотя и с разных сторон, зашли сразу два основных оппонента – Е.Лигачев и Б.Ельцин. При этом один обвинял в том, что он, попустительствуя националистам, разваливает Союз и тем самым разрушает историческое наследие русского народа, пуская на ветер завоевания нескольких поколений советских людей, обеспеченные их самоотверженным трудом и оплаченные лишениями и жертвами. Другой, напротив, в том, что генсек-президент недостаточно решительно рвет с прошлым и цепляется за архаичные структуры централизованного союзного государства с единственной целью – упрочить свою личную власть. «Армию» Лигачева составила партийная номенклатура, убедившаяся в том, что дальнейшее продвижение по пути горбачевской политреформы, лишив её власти и прикрытия государственного силового щита, оставит один на один с населением, которым она привыкла командовать, но с которым разучилась разговаривать. Его мстительного гнева она имела все основания бояться. В «ополчение» Ельцина вошли разбуженные трубами перестройки, но не привлеченные Горбачёвым к процессу перераспределения власти в стране советские «разночинцы» – журналисты, сотрудники научных институтов, прославившиеся впоследствии на министерских постах младшие научные сотрудники, преподаватели политэкономии, истмата и прочие обществоведы, а также просто активные и инициативные представители творческой интеллигенции и полулегального бизнеса, которым по разным причинам оказался заказан путь в номенклатуру. Главными преимуществами этой «легкой конницы» демократов перед закованными в аппаратные латы партийными «ратниками» были профессиональное образование, способность к выживанию в любой среде, воспитанная непростой советской реальностью, и, не в последнюю очередь, возраст. Кроме того, в отличие от партийных функционеров, терять им было практически нечего, приобрести же они могли, ещё, может быть, того не зная, все. Помимо синдрома национальной обиды и униженности в собственном доме, собирала людей вокруг Ельцина, поднявшего флаг защитника российских интересов, обывательская вера в то, что, избавившись от «нахлебников» в лице союзных республик, которых не только защищает, но и «кормит и поит» Россия, она сама сможет за 3-4 года войти в число наиболее развитых, процветающих наций мира. Эти раздававшиеся им направо и налево обещания в сочетании с умело эксплуатируемым имиджем чуть ли не репрессированного партийного «диссидента» и борца с аппаратными привилегиями позволили ему к весне 1990 года стать самой популярной политической фигурой в стране. Горбачёв наконец-то обнаружил зарождавшийся у него в тылу политический потенциал «русского вопроса». Верный своей методе скольжения вперед на «двух лыжах», он приурочил к проведению Пленума ЦК по национальной политике решение о создании Российского бюро в ЦК, которое сам же и возглавил, надеясь, что в очередной раз, раздвоившись, как Янус, сможет собственноручно нейтрализовать новые угрозы. Вслед за Ельциным и Лигачевым и он по-своему использовал «русскую карту»: ввел в состав Президентского совета того самого В.Распутина, который пригрозил выходом России из Советского Союза. Однако, оставаясь Президентом союзного государства, видевшим свою главную миссию в его сохранении, он не мог так же успешно, как и в сфере политической реформы, одновременно исполнять роль Папы и Лютера: с одной стороны, охранять и оберегать целостность страны, а с другой – провоцировать русский национализм (даже в таком номенклатурном виде) в популистских, то есть разрушительных для Союза целях, как это делали его оппоненты. Острая борьба за то, кому, в конце концов, удастся завладеть «российским плацдармом» – главной стратегической позицией, с которой открывались отличные возможности для обстрела союзного центра и «виды на Кремль», – развернулась на I Съезде народных депутатов РСФСР вокруг кандидатуры Председателя Верховного Совета. Из двух фаворитов – Ивана Полозкова и Бориса Ельцина – Горбачёв сделал открытую ставку на первого не потому, что тот был действительно его креатурой: он справедливо видел в этом ортодоксальном партаппаратчике меньшую потенциальную угрозу для себя, чем в быстро набиравшем популярность «новообращенном россиянине» Ельцине. Но эту битву за более устраивавший его вариант Горбачёв проиграл (так, кстати, не раз бывало, когда, поддавшись естественному искушению, он выбирал обманчиво «легкий» путь, как, например, позднее при собственном избрании президентом не всенародным голосованием, а гарантированным ему съездовским большинством). Не помог и необычный, не предусмотренный протоколом его приезд на заседание съезда российских депутатов, чтобы вдохновить сторонников партийной кандидатуры. Последовавшее за этим избрание Б.Ельцина принесло последнему двойную победу, ибо произошло вопреки открытому нажиму Президента СССР. Вместе с Горбачёвым выборы своего ставленника на пост российского спикера проиграл и Е.Лигачев. Видимо, поэтому в преддверии XXVIII съезда КПСС негласно возглавляемая им и уже фактически автономная часть партии, не захватив парламентского плацдарма, решила отбросить условности в отношениях с собственным генсеком. Так, на крестьянском съезде «куратор» сельского хозяйства Лигачев в открытую назвал президента предателем, развалившим страну и социалистическое содружество, и пообещал бороться до конца. А в июне 1990 года состоялся съезд антигорбачевской по духу и идейной платформе Российской компартии, на котором её первым секретарем был избран И.Полозков. Участвовавший в его работе Михаил Сергеевич выслушивал грубости, «сносил не только грубости, а махровую дикость… отвечал на вопросы – провокационные, глупые, ехидные… – путанно, многословно, сумбурно, иногда не умея выразить того, что хотел, или, как всегда, боясь определенности, сознательно плутал, чтобы не было ясно», – вспоминает А.Черняев. Набравшему избыточное количество должностей Горбачёву не жаль было расстаться с чисто символическим и мало кому известным постом председателя Российского бюро ЦК КПСС. Но лиха беда – начало: с остальными ему предстояло расстаться в течение последующих полутора лет… Несмотря на то что в их отношениях всегда «искрило», летом 1990 года Горбачёв и Ельцин, переступив через инцидент с Полозковым, доказали, что они истинные политики, то есть люди, для которых личные симпатии и антипатии отступают перед государственными интересами. Именно тогда между ними завязался непродолжительный «летний роман», поводом для которого стала программа «500 дней». То, что и Ельцин, и Горбачёв, который фактически как соавтор «влез» в её редактирование, поставили под ней свои подписи, конечно, не могло радовать ту часть их окружения, которая тянула каждого из вожаков в свою сторону. Инициативу похорон программы взяло на себя правительство Н.Рыжкова – премьер и его зам Л.Абалкин пригрозили в случае её принятия отставкой. К ним добавились руководители силовых ведомств, чей бюджет собирались существенно урезать, и возглавляемый теперь А.Лукьяновым союзный парламент. По мнению народного депутата СССР академика Ю.Рыжова, «на Горбачёва в этот момент, очевидно, очень сильно надавили, а может быть, даже и поставили ультиматум». Он – один из пяти сопредседателей межрегиональной депутатской группы, (МДГ) – рассказывал, что ему позвонил человек «из органов», знавший его ещё по Московскому авиационному институту, и предложил встретиться конфиденциально у метро «Сокол». Во время пятиминутной встречи тот, не входя в подробности, «настоятельно посоветовал» в сентябре уехать из Москвы и вообще на время «пропасть из поля зрения». Тогда, говорит академик, я не придал значения этому «товарищескому совету» и вспомнил о нем лишь в одно сентябрьское утро, когда позвонил приятель и сказал, что к центру Москвы движутся бронетранспортеры. Позднее последовало разъяснение, что происходила запланированная дислокация войск, подтянутых к столице для «уборки картофеля». Значит ли это, что августовский путч мог оказаться сентябрьским? Так или иначе, столкнувшись с резкой оппозицией программе «500 дней» и своему тактическому «обручению» с российским лидером, он отступил, поручив академику А.Аганбегяну отразить в «президентской программе» основные элементы документа Шаталина – Явлинского и соображения Рыжкова – Абалкина. Как бывало и в прошлом, компромисс, вместо того чтобы удовлетворить всех, не устроил никого, а главное, подарил повод Ельцину уже в октябре заявить, что Горбачёв «изменил прежней договоренности», что «его поведение рассматривает, как предательство», и отныне Россия свободна от обязательств и будет разрабатывать свои варианты экономической реформы. В своей речи в Верховном Совете РСФСР Б.Ельцин объявил, что республике предстоит выбирать из трех вариантов: отделяться от Союза, требовать от Центра создания коалиционного правительства или введения карточной системы, поскольку программа, представленная Горбачёвым в союзный парламент, невыполнима. Это было официальным объявлением войны. Гипотетический марьяж расстроился, так и не дойдя до брачной церемонии, а с ним исчезли и шансы (если они вообще были) на «мягкую» реформу Союза при соучастии или как минимум без активного противодействия российского руководства. На экстренном заседании Президентского совета Горбачёв дал волю эмоциям, решив немедленно выступить по телевидению: «Этого спускать нельзя. Этот параноик рвется в президенты, а окружение науськивает его. Если смолчу, что народ скажет?» Его собственное окружение, в свою очередь, разделилось на два лагеря. А.Лукьянов, В.Крючков и Н.Рыжков «науськивали» своего президента не давать спуску Ельцину. Э.Шеварднадзе, В.Медведев, В.Осипьян, к которым потом присоединились помощники, уговаривали не поддаваться эмоциям и не терять самообладания. В конце концов остыв, он пришел к выводу, что «надо подняться над этой провокацией». Телевизионный «отлуп» было поручено сделать А.Лукьянову. Убедившись несколько дней спустя, что российский лидер блефовал и его едва замаскированная угроза «поднять народ» на забастовки и демонстрации против союзного центра не реализовалась, Горбачёв решил в очередной раз предложить ему мировую, поручив Болдину организовать их неофициальную встречу. По оценке самого Горбачёва, хотя она и была «непростой», все-таки позволила ослабить напряженность. В.Болдин же, присутствовавший на встрече двух лидеров, считает, что она состоялась слишком поздно и уже ничего не могла поправить в их отношениях: «Ельцин не был способен перешагнуть через накопившиеся обиды и уязвленное самолюбие». Подняв знамя антисоюзного восстания, Россия возглавила «парад суверенитетов», увлекая своим примером не только другие союзные республики, но и некоторые собственные автономии. Расчет был очевиден: «разберемся с союзной властью, а там будет видно». Подспудно же в головах членов ельцинского окружения, заглядывавшихся на Кремль, звучала фраза, неосторожно брошенная Михаилом Сергеевичем: «Куда они денутся?!» Пока не дошло до полного разрыва с российским руководством, Горбачёв мог относительно спокойно, если не насмешливо, реагировать на эпидемию деклараций о суверенитете, с которыми вслед за Россией после июня 1990 года выступили Украина, Белоруссия, Северная Осетия, Армения, Туркмения, Таджикистан, Коми, Карелия, Гагаузская республика, Удмуртия, Якутия, Приднестровье, Южная Осетия и Иркутская область. Однако уже к октябрю вошедшие во вкус «суверены» начали помимо чисто декларативных политических заявлений принимать решения, которые не могли оставить безразличным союзный центр. Так, если объявление Татарией 15 октября национальным днем памяти погибших при защите Казани от войск Ивана Грозного можно было снисходительно проигнорировать, то заявление Народного фронта Молдавии о необходимости присоединения республики к Румынии или введенный Верховным Советом Казахстана запрет на проведение испытательных ядерных взрывов на полигоне в Семипалатинске, представляли собой прямой вызов авторитету и полномочиям главы государства. Собственно говоря, поступая таким образом, новая власть в республиках лишь имитировала российскую, которая своими решениями, похоже, пыталась методом произвольного захвата «прирезать» себе дополнительную политическую территорию, отбирая её у Центра. Возникало впечатление, что в ельцинском штабе был объявлен конкурс на такие популистские шаги, которые бы создавали политические проблемы Горбачёву и позволяли обойти его с «демократического» фланга. Так родились импровизации на тему фермерства в русской деревне, объявление о возобновлении празднования Рождества и обещание найти выход в затянувшемся споре с Японией о Курильских островах. 24 октября, чтобы положить конец половодью «суверенизации», Верховный Совет СССР принял закон, подтверждающий приоритет союзных законов над республиканскими и местными. И в этот же день, то ли дразня, то ли провоцируя Центр, российский парламент проголосовал за закон, устанавливающий на территории РСФСР приоритет республиканского законодательства перед союзным. Возникла патовая ситуация, в которой Горбачёву оставалось либо смириться с дерзостью отпущенных им на волю республик и капитулировать, либо стукнуть по столу кулаком и напомнить своим подданным, что «он ещё царь». Сделать это можно было, либо попытавшись вернуться в недавнее ещё генсековское прошлое, к чему подталкивали некоторые партийные консерваторы из его окружения, либо мощным прорывом вперед вернуть себе политическую инициативу. Из двух взаимоисключающих вариантов Горбачёв выбрал… оба. Но поскольку совместить их было затруднительно, начал действовать, как водитель забуксовавшей в грязи машины: подал назад, чтобы потом с разгона преодолеть препятствие. Взятый в кольцо очагов республиканской смуты, зажатый в тиски между правительством и Верховным Советом, разъяренными его заигрыванием с Ельциным, с одной стороны, и начавшими его открытую травлю за «консерватизм» радикал-демократами, с другой, осажденный обостряющимися экономическими проблемами и преследуемый призраком приближающейся холодной и, вероятно, голодной зимы, Горбачёв решил «перезимовать» в «блиндаже сильного государства». Последним толчком, подвигшим его на такое решение, стала ноябрьская демонстративная обструкция со стороны депутатов Верховного Совета. Дискуссия «пошла вразнос». В критике «слабовластия» президента и требованиях его отставки начали сближаться антиподы – ортодоксы и радикалы. И вновь, как уже отмечалось, это чувство опасности мобилизовало и тонизировало Горбачёва. Откликаясь то ли на паническую реакцию членов Политбюро, утверждавших, что ему предъявили ультиматум, то ли на «дружеский нажим» руководителей ряда союзных республик, а скорее всего, реагируя на близкую к открытому бунту атмосферу в зале заседаний Верховного Совета, он предстал наутро перед парламентариями в боевой раскраске «сильного лидера». В непривычно короткой для него двадцатиминутной речи он в нескольких пунктах изложил программу предстоящей «военной кампании» под общим девизом укрепления исполнительной вертикали. Правительство преображалось в работающий под непосредственным руководством Президента СССР Кабинет министров, Совет Федерации, объединяющий республиканских секретарей, повышал свой статус, а Президентский совет, раздражавший парламентское большинство количеством пригретых в нем «либералов» во главе с А.Яковлевым, распускался и уступал место «грозному» Совету безопасности. Именно этому «знаковому» шагу, символизировавшему готовность Горбачёва порвать со своими духовниками-демократами и перейти под крыло охранников-государственников, с энтузиазмом аплодировала депутатская группа «Союз», ещё накануне требовавшая его отставки. «Нам придется поправеть», – сказал в своем окружении Михаил Сергеевич, выходя с заседания. Этот крен в сторону консерваторов он объяснял прежде всего самому себе тем, что страна оказалась не готова выдержать взятый темп преобразований, демократы проявили себя «безответственными критиканами», из-за чего центр настроений и ожиданий общества начал смещаться вправо. Соответственно за ним следовало передвинуться и тому, кто отвечал за сохранение общественного равновесия, – центристу Горбачёву. Тем не менее, несмотря на все его старания (как и его политического советника Г.Шахназарова) облечь новый курс в термины новой философии центризма, примиряющие на словах реформы и стабильность, «политический класс» слушал его вполуха. Номенклатуру, как всегда, интересовали не слова, а кадровые решения: кто уйдет и кого назначат. Первой кадровой жертвой «нового курса» стал министр внутренних дел В.Бакатин, которого консервативная оппозиция уже давно обвиняла в мягкотелости и попустительстве «националистам». Во время «очень душевного разговора» Горбачёв объяснил ему, что пришел час уходить. Вторым, эффектно хлопнув дверью, заявив на Съезде народных депутатов под улюлюканье полковников из группы «Союз» о «надвигающейся диктатуре», ушел Э.Шеварднадзе. Наконец, после того как под Новый год из Конституции убрали упоминание о Президентском совете, без официальной должности и работы остались А.Яковлев, Е.Примаков, С.Шаталин, В.Медведев. Н.Петраков, чья должность помощника по экономическим вопросам в Конституции не упоминалась, решил не ждать «черной метки» и сам подал заявление об отставке. На очереди были новые назначения и новые имена, которые станут печально знаменитыми в августе 1991 года. Надвигался и сам 91-й год, последний на историческом веку Советского Союза и в политической биографии его первого Президента. Побег из «Кремлага»Кроме нескольких официальных титулов, унаследованных Горбачёвым от своих предшественников – Генерального секретаря ЦК КПСС, Председателя Президиума Верховного Совета СССР, Верховного Главнокомандующего и других, – был ещё один неофициальный, обычно никем не оспариваемый, – «императора». Правителя не мифологической «империи зла», изобретенной спичрайтером американского президента, а новой мировой – коммунистической. Ибо если споры насчет того, был ли Советский Союз цельным государством, или продолжал оставаться империей, не прекращаются и по сей день, то никто не оспаривает факта, что Москва с помощью политических, экономических и военных рычагов контролировала обширную зону мира. То, что население советской «метрополии» во многих отношениях жило беднее и труднее, чем в зависимых от нее государствах, не меняло существа дела, как и то, что целост-ность и внутренний порядок в этой империи обеспечивались не колониальной администрацией, а местными «братскими партиями» и интернационалистской идеологией. И хотя побеги из соцлагеря – «Кремлага», как из любого другого, случались, они были успешными только тогда (а может быть, именно поэтому), когда на самом деле беглецы попадали не на волю, а в соседнюю камеру – пример Югославии и Китая это подтверждает. Настоящие же мятежи в его бараках, будь то в Берлине в 53-м, в Будапеште в 56-м или Чехословакии в 68-м, всякий раз безжалостно и эффективно подавлялись. Конечно, Советскому Союзу и его тогдашнему правителю И.Сталину эта империя досталась прежде всего как трофей, оплаченный героизмом и миллионами жизней советских людей, отданных за победу над нацистской Германией и решающий вклад в освобождение Европы. А короновали вождя на владение и управление ею партнеры по «большой тройке», собравшиеся в Ялте в феврале 1945 года, У.Черчилль и Ф.Рузвельт. В июле-августе того же года в Потсдаме было завершено юридическое оформление сделки – раздела Европы. По правилам почти сразу же начавшейся после этого «холодной войны», обладание своей империей (в лексиконе ХХ века этот термин был заменен на зону влияния) было таким же необходимым атрибутом уважающей себя сверхдержавы, как ядерное оружие и остальной набор средств устрашения (сдерживания) противника. Именно поэтому советская держава, «отрывая от себя последнее», тратилась на содержание расширявшейся семьи «братских стран», поскольку эти затраты, как и расходы на ВПК, проходили, в сущности, по «пиаровской» статье бюджета – «поддержание мирового статуса и имиджа». К тому времени, как под контроль Горбачёва перешли бразды правления и все кремлевские кнопки, Советский Союз с его надорвавшейся экономикой уже не мог позволить себе ни статуса второй военной сверхдержавы, ни ранга последней мировой империи. По мнению академика Н.Петракова, «третью мировую войну мы проиграли именно потому, что начали к ней всерьез готовиться, тратя от 75 до 80 процентов совокупных усилий национальной экономики на „оборонку“ и содержание своих зарубежных клиентов в Восточной Европе и в «третьем мире". Вот почему новое политическое мышление, предполагавшее избавление СССР от бремени гонки вооружений и необходимости стратегического раздела мира с США, было отнюдь не плодом романтических мечтаний наивного провинциала, политика-любителя, оказавшегося у командного пульта атомохода под названием «Советский Союз", а результатом вполне трезвых и, увы, неутешительных подсчетов. (Что, кстати, объясняет, почему особенно на первом этапе перестройки принятие принципиальных решений Политбюро по этим вопросам было практически единодушным.) Уже к закату брежневского правления стало ясно, что Советский Союз не может позволить себе ни нового расширения своей империи (что доказал Афганистан), ни даже сохранения её прежнего влияния (что все более красноречиво демонстрировала Польша, где коммунистический режим теснили католическая церковь и «Солидарность»). Единственным способом сохранения, разумеется, временного, имперского сверхдержавного статуса для советских руководителей оставалось поддержание устрашающего облика для «внешнего врага» и грозного лика для обитателей соцлагеря. За тем и другим не скрывалось уже ни способности, ни решимости реально применить силу. И хотя на внутренних «проговорах» в Ореховой комнате Кремля советское руководство пришло к вполне определенному решению – даже в условиях фактического захвата власти в Польше «Солидарностью» не может идти речь о повторении новой Чехословакии 68-го или Афганистана 79-го, то есть о военном вторжении, Брежнев, чтобы не «расхолаживать поляков», загадочно говорил первому секретарю ЦК ПОРП Станиславу Кане: «Вы должны справиться с вашей контрреволюцией сами. Войска мы не введем. Но если понадобится, то введем». Не желая разгадывать эти шарады и полагаться на благоразумие «старших братьев», сменивший Каню Войцех Ярузельский сам ввел чрезвычайное положение как гарантию от ввода в Польшу советских войск. Понятно, что положение в соцлагере для Горбачёва стало, в сущности, таким же срочным программным делом, как и снижение расходов на ВПК. В первые месяцы перестройки он говорил на Политбюро: «Дальше такое продолжаться не может. Мы просто надрываемся. В отношениях с соцстранами нам пора переходить на обоюдный интерес. Кроме того, мы не должны брать на себя ответственность за дальнейшее развитие их внутренней ситуации». Он, несомненно, имел в виду не одну только Польшу, но и полупридушенную режимом Николае Чаушеску и сапогом «секуритате» Румынию, и полунормализованную Чехословакию, и относительно процветающую ГДР, которая, как ласковый теленок, интенсивно сосала двух маток – СССР и ФРГ. Некоторые из обвиняющих Горбачёва в том, что «пустил по ветру» итоги Второй мировой войны, объясняют столь «легкое» отношение к уходу советских войск из ГДР и Восточной Европы тем, что он принадлежит к невоевавшему поколению. «Для Л.Брежнева, Ф.Устинова, А.Громыко (потерявшего на войне брата и немало других белорусских родственников) закрепленные в Потсдаме результаты войны были священны», – вспоминает о своих беседах с отцом Анатолий Громыко. Хорошо знавший Ю.Андропова его помощник А.Вольский считает: «Юрий Владимирович не отступился бы от ялтинского раздела Европы скорее из прагматических, чем идеологических соображений». По этой логике Горбачёву с его сомнительной для сталинских времен анкетой – он и его родственники (дед и бабушка) провели несколько месяцев в Ставрополе под немецкой оккупацией – было проще, чем предшественникам из поколения фронтовиков, расстаться с той пол-Европой, которую советские солдаты «прошагали, проползли». Однако с этим не согласны фронтовики из его ближайшего окружения. Аргументов у них тоже хватает. Первый – память об отце-фронтовике, которого Михаил Сергеевич обожал. Во время визита в Польшу он нашел госпиталь, где тот лечился после ранения. Кроме этого, у него, как и у большинства советских людей, свой поминальный список – скорбный столбик фамилий Горбачёвых, выбитый на деревенском памятнике в Привольном, не позволявший забыть о трагедии войны. Недаром свой доклад, посвященный 40-летию Победы, Горбачёв в какой-то момент читал со слезами на глазах. Это то, что, естественно, объединяло его с предшествующими руководителями партии, как и со всеми пережившими и помнившими войну согражданами. Отделяло, наверное, понимание, что навечно зацикливаться на прошлом нельзя никому, а тем более политикам. За послевоенные годы в мире, в Европе и Германии выросли новые поколения, которые не несут ответственности за горе, причиненное их отцами и дедами другим народам. «Да и мы, например, с Черняевым, фронтовики, – говорит Г.Шахназаров, – прекрасно понимали необходимость смотреть в будущее, хоть и сами воевали с немцами. Поэтому как могли поддерживали Горбачёва в отходе от психологии „холодной войны“.» Вообще же разделительная линия проходила в этих случаях, как и во многих других, не по поколениям, а по убеждениям. Например, в германском вопросе самыми ревностными «фундаменталистами», считавшими, что немцев нельзя «выпускать из рук», были и цековские и мидовские германисты. Для них даже Брежнев был слишком либерален. Горбачёв же готов был двигаться вперед, не цепляться за прошлое не потому, что недооценивал национальные интересы, просто он оказался способен понять новую ситуацию. В конце концов, именно де Голль – вождь французского Сопротивления – стал «отцом» франко-германского сближения. Не цепляться за прошлое для Горбачёва означало прежде всего изменить характер взаимоотношений с руководителями стран Варшавского договора и СЭВ, отказаться не только от «доктрины Брежнева», превратившейся в гирю на ногах советской внешней политики, но и от навязывания другим большевистской модели социализма (особенно в условиях её коренного пересмотра у себя дома). На первом же совещании с руководителями этих стран в Москве в ноябре 1985 года (разговор должен был быть таким доверительным, что даже А.Яковлев и В.Медведев не были допущены в зал и подслушивали переговоры в кабине переводчиков) Горбачёв объявил: отныне каждая партия и её руководство несут полную ответственность за происходящее в собственной стране. Смысл сигнала был ясен: «На наши танки ради сохранения вас и ваших режимов у власти не рассчитывайте». Договорились, что содержание московских разговоров останется закрытым – надо было дать лидерам время для выстраивания своего внутреннего календаря реформ с учетом того, что предполагалось осуществить в Советском Союзе. Не все участники совещания восприняли прозвучавшие предупреждения всерьез. Одни – потому, что хорошо изучили манеру каждого нового лидера начинать с этих ритуальных слов, а заканчивать командованием «младшими братьями», карой за строптивость и поощрением нефтью за лояльность. Другие – опять-таки зная советские порядки, не были уверены, что он действительно сможет осуществить все, что обещает, а если даже и решится, то ему не позволит это сделать свое же окружение. Искушенные знатоки кремлевских порядков без особых иллюзий воспринимали декламацию Горбачёва, «держа в уме» вполне реальную перспективу, что завтра придется кивать и поддакивать кому-то другому, например Лигачеву. Особенно скептически был настроен перевидавший многих советских руководителей болгарский лидер Тодор Живков. Он полагал, что хорошо их изучил и покупал полную свободу поведения у себя в стране такими показными демонстрациями лояльности Москве, как согласование со Старой площадью текстов своих выступлений на пленумах ЦК БКП или периодическими напоминаниями о предложении включить Болгарию в состав СССР в качестве 16-й союзной республики. Неудивительно, что его личные отношения с новым советским руководителем с самого начала не заладились. По вполне понятным причинам не переносил Горбачёв Николае Чаушеску. Раздражал его и Эрих Хонеккер, который не только не собирался вводить у себя перестройку, но и не скрывал своего неодобрения опасным половодьем демократии, затопившим СССР и грозившим выплеснуться за его границы. Даже мудрый Янош Кадар, который, казалось бы, должен был радоваться тому, что к власти в Кремле наконец пришел человек, настроенный, как и он, придать социализму «человеческое и европейское лицо», поеживался и озабоченно расспрашивал В.Крючкова, знакомого ему ещё с 1956 года, не «лихачит» ли советский генсек, «подстегивая» реформу на опасных исторических поворотах. С понятной настороженностью следил за этими демократическими экспериментами, и особенно за стремительным сближением Горбачёва с западными лидерами, Фидель Кастро, опасавшийся, что, увлекшись разменом фигур в блицтурнире с американцами, тот «сдаст» им Кубу. Заехав в 1989 году на остров Свободы после армянского землетрясения, Горбачёв постарался, как мог, успокоить «команданте», объяснив, что «свобода выбора» не исключает выбора в пользу социализма. Фидель, не страдавший от «комплексов» лидеров восточноевропейских государств, где коммунисты пришли к власти благодаря Красной Армии, с такой расшифровкой нового политического мышления согласился. Из всех руководителей стран соцсодружества он с самого начала выделял, пожалуй, только генерала Войцеха Ярузельского. Они не только симпатизировали друг другу, но и в своей внутренней политике продвигались к одной и той же цели: передаче государственной власти от монопольно правившей партии демократически избранным институтам. Однако при всем разнообразии оттенков своих отношений с лидерами отдельных «бараков» социалистического лагеря, личных симпатиях и антипатиях, когда ударная волна перемен, поднятая перестройкой, достигла Восточной Европы, Горбачёв практически пальцем не пошевелил ни чтобы быстрее избавиться от одних, ни чтобы помочь сохраниться или прийти к власти другим, включая его восторженных союзников-реформаторов. Прав он был или нет, но, во всяком случае, остался верен принципу, которым, однажды сформулировав его, то ли объяснял, то ли оправдывал свое непонятное многим бездействие: «Мы не вмешиваемся в их внутренние дела. Пускай разбираются сами». «Разбираться самим» Горбачёв предоставлял руководителям соцстран даже с теми их проблемами и историческими кризисами, к которым Советский Союз имел самое прямое отношение. Например, подавление антикоммунистического восстания в Будапеште в 1956 году и казнь «Пражской весны» в 1968 году. И в том и в другом случае на вопрос, почему он тянет с осуждением действий советского руководства в этих странах (что особенно контрастировало с его поведением), Михаил Сергеевич отвечал: «Не надо создавать дополнительные трудности для нынешнего руководства». В Венгрии это означало «поберечь» Яноша Кадара, а потом сменившего его Кароя Гроса, в Чехословакии – «не обидеть» Густава Гусака и Милоша Якеша. Конечно, не только застенчивая позиция советского руководства, не желавшего признать свою ответственность за совершенное, и не «запаздывание» Горбачёва определили исход «бархатных» революций в большинстве стран Восточной Европы, приведших к власти не умеренных реформаторов, а антикоммунистическую оппозицию. Политический маятник, видимо, при всех обстоятельствах должен был уйти из одной крайней точки в другую. Тем не менее в этих вопросах сполна проявился присущий Горбачёву и не всегда окупавший себя прием: идти вперед, как бы на полшага позади спровоцированных самим событий и процессов, под их прикрытием, как пехота за танковой броней. Рациональное политическое объяснение этому у него было всегда наготове: надо, чтобы общество созрело и ощутило предлагаемую новацию как свою потребность, а не полученную сверху директиву. Однако этот рецепт не универсален и иногда, особенно в критических ситуациях, подрывает авторитет «плетущегося за событиями» лидера. Красноречивый пример – Катынь и секретные протоколы 1939 года. До сих пор Горбачёву приходится объясняться и чуть ли не оправдываться, почему он, зная о существовании документальных подтверждений не своей, сталинской ответственности и за дележ Европы с Гитлером, и за расстрел польских офицеров, тянул с признанием этого, загоняя в «оборонительную» позицию участников советско-польской комиссии по «белым пятнам» истории и А.Яковлева с В.Фалиным, отбивавшихся от нажима прибалтов и межрегионалов в комиссии по изучению политических последствий советско-германского пакта 1939 года. Напрасно подсылали к нему своих гонцов и приезжали сами, напрашиваясь на смотрины, кандидаты в местные «Горбачёвы» из Восточной Европы. Чтобы предупредить его о том, что «группа товарищей» в Политбюро БКП созрела для отстранения от власти Живкова, приехавший вместе с ним в составе делегации его будущий наследник Петр Младенов под предлогом, что забыл надписанную Горбачёвым книгу, «на минуту» вернулся в кабинет. Услышав от Младенова эту будущую новость, Михаил Сергеевич кивнул головой, но в ответ не произнес ни слова. От мало-мальски официальных, да и от неофициальных контактов подобного рода он упорно то ли уклонялся, то ли увертывался. Напрасно глубоко и высоко внедренные в политическую элиту соцстран агенты КГБ и советские «комиссары» по вопросам безопасности, приписанные к руководящим эшелонам, давали понять, что готовы взяться за «рычаги влияния», предусмотренные как раз для подобных ситуаций. Напрасно Е.Лигачев с трибуны очередного пленума после посещения ГДР и Чехословакии бил в набат по поводу «сдачи позиций» мирового социализма и предательства Москвой своих друзей. Напрасно возглавляемый В.Фалиным Международный отдел ЦК докладывал генсеку свои соображения, как помочь «друзьям» благополучно пройти опасную зону турбулентности, куда они попали по милости «советских братьев», надумавших реформировать до недавнего времени безупречный социализм. Горбачёв оставался поразительно, необъяснимо бесстрастен и невозмутим. Конечно, если вспомнить, что происходило в 1989-1990 годах во «внутренней» империи, его можно понять: не до того. Сам он, однако, подводит под свое тогдашнее бездействие политические аргументы: «Я ни в коем случае не хотел вводить „доктрину Брежнева“ наоборот, навязывать „правильный“ социализм. Главное свое влияние на ситуацию и направление перемен в соцстранах мы могли осуществить тем, что делали у себя. Так ведь, в сущности, и происходило. Тем более я не хотел предлагать в руководство этих стран новых „наместников“ и, значит, опять перекладывать всю ответственность на Москву». Звучит безупречно. Как и его традиционный ответ на упреки в том, что «даром отдал» Восточную Европу, и особенно ГДР: «Отдал кому? Им же самим, их народам. Да и по какому праву мы должны были считать, что „приобрели“ их навечно?» Все, конечно, не так просто. И сегодня оппоненты могут обоснованно возразить: «отдал» восточных братьев Западу, прямиком в НАТО, которая проглотила их, не поморщившись и не подумав в порядке взаимности также продемонстрировать новое политическое мышление и проявить хотя бы вежливую сдержанность. Горбачёв защищается, цитируя заверения большинства своих западных партнеров той эпохи – Дж.Бейкера, Дж.Мейджора, Ф.Миттерана и Г.Коля, которые официально заявляли, что в случае объединения Германии на условиях, предложенных Западом, «НАТО ни на дюйм не продвинется на восток». Вообще же, говорит он сейчас, если бы не развалили Союз, вопрос о расширении НАТО ни в одной западной голове никогда бы не возник. Претензии, стало быть, не к нему, а к тем, кто развалил. А это, как известно, путчисты Августа и заговорщики Беловежской Пущи. Президент же, до конца сражавшийся за Союз, тут ни при чем. Так ли это? «Игра» в СоюзНа вопрос, мог ли выжить Советский Союз, ещё и сейчас, через 10 лет после его исчезновения, можно получить самые разные ответы. Одни будут говорить, что смерть этой последней империи, пережившей свой исторический срок, благодаря забальзамировавшей её идеологии и эффективному тоталитарному режиму, с крахом того и другого была естественной и закономерной. Другие скажут, что эту архаичную «клетку», в которую были заключены не только разные нации, но и разные цивилизации и, в сущности, разные исторические эпохи, давно следовало разрушить. Третьи, быть может, самые многочисленные, и среди них Горбачёв, будут настаивать: Союз нужно и можно было сохранить. При этом убежденность третьих в своей правоте не ослабевает с течением времени, хотя и они со вздохом сожаления признают, что восстановить прежнее союзное государство уже невозможно. Как ни парадоксально, именно насильственная смерть Союза, убитого августовским путчем и добитого «контрольным выстрелом» в Беловежской Пуще, дает им если не дополнительные аргументы, то возможность отстаивать свою позицию. Ибо, напоминая, что СССР умер не естественной смертью, они получают возможность утверждать, что эта кончина не была неизбежной. Это предположение невозможно доказать, но теперь уже нельзя будет и опровергнуть. Различие ответов объясняется и разными политическими взглядами отвечающих, и различным отношением к перспективе сохранения СССР в 1991 году – естественное стремление его президента сохранить Союз чуть ли не в любой форме и логичное желание представителей республиканских элит, начиная с российской, избавиться от них обоих (Союза и Горбачёва). Объясняется оно ещё и тем, что, произнося «Союз», они вкладывают в это понятие разное содержание, говорят о разных «Союзах». Одни – о Союзе реальном, просуществовавшем 70 лет, ставшем для многих естественной и закономерной, для других искусственно навязанной формой продолжительного и драматичного этапа российской истории. Горбачёв же и, надо признать, редеющее число его сторонников имеют в виду Союз возможный, желательный, тот, «в котором мы ещё не жили». Они говорят о нем столь же убежденно, как и о настоящем, «подлинном социализме», который мы, дескать, не успев построить, уже до неузнаваемости извратили. В этом конкретном случае «отца перестройки» уже не стоит сравнивать с Томасом Мором. Его Утопия – это не ещё не найденный остров, а конкретный политический проект, опиравшийся на вполне определенную историческую реальность, на безусловный экономический интерес и рациональную политическую логику. Увы, он остался неосуществленным, и, может быть, это и является главным, исходящим от высшего авторитета – Истории – подтверждением того, что был неосуществим (других аргументов у нее нет). Рассуждая как-то о факторах, которые свели и удержали в рамках одного государства совсем другую, но не менее разнородную, противоречивую реальность, чем СССР, – Соединенные Штаты Америки, – американский посол в Париже Ф.Рохатин назвал три главных: закон, доллар, дороги. Очевидно, что для России, будь то царской или советской, ни один из трех – о законе даже не стоит упоминать, дороги вошли в известный грустный афоризм, а деревянный рубль – эквивалент доллара, кстати, именно в последние годы правления Горбачёва безоговорочно капитулировал перед «баксом» – фактором государственного строительства не был. Зато от века были другие, не менее эффективно послужившие Государству Российскому в прежние эпохи. Выделим опять-таки три: бюрократия, армия и неожиданный невнутренний фактор – внешняя угроза. Не она ли, как ни парадоксально для самой большой мировой державы, сплотила сначала саму Русь, а потом прибила к ней, подчас вернее, чем завоевательные экспедиции Ермака, Петра I и Екатерины II, целый пласт не только культурно родственных, но и не близких русским народов и наций. Последний из «приумножателей» империи – Иосиф Сталин сполна воспользовался смертельной угрозой нацистской агрессии для сплочения Советского государства, а после войны использовал для этой же цели тезис об империалистическом окружении. Своей перестройкой Горбачёв – из лучших ли побуждений, как пытался объяснить сам, из-за политической некомпетентности, как утверждал Громыко, или «изменнически» следуя подсказкам из-за рубежа, как считает один из инициаторов августовского путча О.Шенин, – вынул из каркаса Советского государства эти три главные скрепы. Партийный аппарат, сменивший царскую бюрократию, он лишил прежней монопольной власти. Армию ослабил сокращением расходов на оборону и «унизил», позволив третировать советские войска за рубежом и даже в ряде союзных республик как «оккупантов», да ещё дискредитировал, использовав против гражданского населения для разрешения конфликтов в Тбилиси, Фергане и Баку. Новая разрядка в отношениях с Западом, лишив Советский Союз закадычного «врага», обесценила усилия, которые вся страна ценой лишений и жертв прилагала, чтобы обезопасить себя от агрессии, считавшейся почти неминуемой, и обрушила сразу несколько надежно укрепленных бастионов той «осажденной крепости», куда заключила советское общество официальная антизападная пропаганда. Он не мог не сознавать, что падение Берлинской стены неминуемо приведет к трещинам в стене Кремлевской. Во всяком случае об этом свидетельствует высказанная однажды, как это нередко бывало, о себе в третьем лице, мысль: «Единственное, что сделал Горбачёв – отказался от насилия как основного средства осуществления государственной политики. Этого оказалось достаточно, чтобы государство развалилось». Однако если он отдавал себе в этом отчет, почему не отступал от замысла, «смертоносного» для судьбы традиционного централизованного государства? На что рассчитывал? Трудно заподозрить Президента СССР, несмотря на все обвинения «гэкачепистов», в желании умышленно развалить возглавляемое им государство. Это подтверждают не только его публичные заявления. «Я участвовать в похоронах Союза не буду», – в очередной раз предупреждал он Ельцина и Назарбаева во время их тайной вечери в Ново-Огареве. Чтобы сохранить Союз ненасильственными методами, он готов был пойти почти на любые компромиссы с наседавшими на него республиканскими президентами: принять любое наименование и юридический статус – не федерации, так конфедерации, пойти, как Ленин, на свой «Брестский мир», подписав союзный договор с теми, кто согласится – если не с 15-ю или 12-ю, то хоть с 8-ю, даже с 5-ю республиками. И все во имя того, чтобы сохранить хотя бы оболочку союзного государства, которую потом собирался заполнить новым содержанием. Отступая и маневрируя перед напором процессов дезинтеграции, явно вышедших из-под контроля, он продолжал заявлять, что видит выход не в возвращении к прежней жестко централизованной структуре, что было, кстати, возможно только ценой уже большой крови, а в эластичной, напоминающей Евросоюз формуле «организации» союзного пространства – с сохранением за Центром вопросов безопасности, внешней и социальной политики и координации экономической деятельности. Конечно, в такой умозрительной схеме, основанной на ссылках на «общую историю», абстрактных статистических выкладках и, главным образом, благих пожеланиях, изначально было много противоречий. Беря за образец Евросоюз, автор модели игнорировал, что этот строился «снизу», а не сверху, что это был процесс прежде всего экономического сближения полностью суверенных государств. Горбачёв хотел построить свой Евразийский союз «сверху» на основе джентльменской договоренности между республиканскими элитами, то есть рассчитывал перейти от полицейско-бюрократического централизма к цивилизованной интеграции, сэкономив на чреватой огромными издержками фазе «разбегания» советской галактики. Он даже вознамеривался в очередной раз «обогнать» Европу, предлагая для новой союзной федерации-конфедерации не только общее экономическое пространство и не стесненное границами передвижение людей и товаров, но и верховную исполнительную власть – союзного президента, избираемого населением, а не, скажем, Парламентской Ассамблеей. Опирался он, агитируя за новый «мягкий» Союз, на существующий уровень интеграции, «превосходящей западноевропейский», объяснял, что «нерационально» ломать сложившиеся кооперативные экономические связи и «негуманно резать по живому» людские судьбы, разрушать семейные узы. Разумно ли разделять сложившуюся за долгие годы «советскую нацию», пусть и состоящую из целого букета народов, в условиях воссоединяющейся Европы, в частности Германии, и глобализации мира? Были ли эти стройные чертежи Горбачёва миражами, политической маниловщиной, причудливым, чисто русским сочетанием готовности довериться очередной научно-исторической догме с верой в чудеса? Ещё один из вопросов, оставленных 1991 годом без ответа. Ясно лишь, что, рассуждая подобным образом, Горбачёв планировал, как это теперь очевидно, игнорируя то, что в политике, особенно российской, игнорировать нельзя, – совокупную взрывную силу властолюбия республиканских элит и беспредела русской смуты. Пытался наложить кальку с чертежами европейского готического собора на «воронью слободку», на барские удельные рефлексы и байский национализм. Значит ли это, что он, в сущности, не знал той страны, которую хотел одновременно раскрепостить, реформировать и, заставив одних скинуть мундиры надзирателей, других – робу заключенных, переодеть всех в скроенное по последней моде европейское платье? Скорее всего, он просто оказался, как и многие из его тогдашнего окружения, подлинным homo soveticus, воспитанным Системой и конкретной реальностью советским человеком, уверовавшим в то, что вся страна населена такими же, как он. Да и откуда было взяться на этой должности другому? И все же отмахнуться от его видений, сказать, что задуманное им чудесное преобразование Союза невозможно, было бы упрощением. Легче всего, оглядываясь на прошлое, заявить, что все было предопределено, что рано или поздно попытки Горбачёва жонглировать растущим количеством горящих булав закончились бы падением их всех, что нельзя бесконечно играть роль одновременно поджигателя и пожарного и что попытка определить на глаз объем критической массы ядерного вещества, избегая непроизвольной цепной реакции, в конце концов закончится взрывом. И все же, все же, все же… Чудеса, если вообще где и могут случаться, то только в политике, а тем более российской. Никто не может сказать, как развивались бы дальше события, не произойди августовский путч, – ведь новый союзный договор был согласован и готов к подписанию. Даже если прежний страх ушел, инерция послушания Кремлю и сидящему в нем начальнику ещё не выветрилась тогда из костей и спинного мозга республиканских лидеров, включая самого буйного из них Ельцина, и агрессивных критиков Горбачёва из союзного Верховного Совета. Недаром вплоть до самого путча Горбачёву удавалось укрощать и тех и других, опираясь в одних случаях на авторитет общесоюзного мартовского референдума, когда более 73 процентов проголосовали за сохранение Союза, в других – на обещания значительно расширить рамки автономии союзных и даже автономных республик в рамках нового Союза. В крайних же ситуациях он угрожал своей отставкой, и, как ни парадоксально, именно эта желаемая многими его противниками перспектива пугала их и заставляла отступать. Одних сдерживала вероятность острого конфликта при поиске устраивающего всех преемника, других – страх лишиться верховного авторитета, остаться без «отца». Не случайно именно в это амплуа буквально заталкивали Горбачёва и члены депутатской группы «Союз», и представители полярно противоположных течений московской интеллигенции – от откровенных сталинистов, вздыхавших по временам ждановских идеологических погромов, до либералов вроде социологов И.Клямкина и А.Миграняна, заявлявших, что провести страну от коммунизма к демократии способен только авторитарный лидер с «железной рукой». После путча ситуация радикально изменилась. Горбачёв продемонстрировал как тем, так и другим, что не готов выполнять роль Хозяина, по которому соскучились одни и которого вожделели другие, и не подходит для нее. Он и раньше всем своим поведением, тем, что позволил не бояться публично критиковать себя в парламенте на глазах у многомиллионной телеаудитории, тем, что терпел хамство оскорблявшего его и его Раису харьковского таксиста депутата Л.Сухова, может быть, в большей степени способствовал разрушению тоталитарного режима, чем своими политическими реформами. И заодно расшатывал основы империи, лишив её императора. После августа 91-го участь единого Союза была предрешена не только потому, что большинство союзных республик поспешило выступить с декларациями независимости: одни – в страхе перед неожиданно явившимся призраком неосталинской реставрации, другие – убоявшись, что место «компромиссного» союзного президента займет жесткий и бескомпромиссный президент российский. Страну ещё можно было спасти, если бы сразу после путча к защите и возрождению СССР призвал пользующийся непререкаемым авторитетом национальный лидер. Хотя немалая часть советских людей ещё и продолжала верить Горбачёву, они в своем большинстве уже не верили в него. На горизонте восходило новое политическое светило – Борис Ельцин, с которым многие жители России, посчитав себя обманутыми перестройкой, готовы были связать надежды на очередное чудо и в чьи обещания собирались инвестировать, как в финансовую пирамиду политического Мавроди. Свои акции готов был вложить в победителя гэкачепистов и Запад, который в это время интересовал один вопрос: чей палец, Горбачёва или Ельцина, будет нажимать на ядерную кнопку. Именно об этом в лоб спросил «Майкла» его «друг Джордж» Буш на последнем мини-саммите в ноябре в Мадриде. Уверения главы Советского государства в том, что после нескольких дней форосского заключения он по-прежнему распоряжается «кнопкой», звучали неубедительно. Если бы Борис Ельцин решил в послеавгустовские дни, даже приняв условия «игры в Союз», которые Центр из последних сил пытался навязать отныне уже формально суверенным союзным республикам, выдвинуть свою кандидатуру на пост Президента СССР на предполагавшихся выборах, он, скорее всего, победил бы. Никто не знает, что стало бы дальше с Союзом, но это была бы уже другая, не горбачевская глава его истории. Как написал позднее в мемуарах сам Ельцин, этот путь для него «был заказан». Он с отвращением отверг предложение своих хозяйственников въехать в служебную квартиру президента на улице А.Косыгина, откуда съехали Горбачёвы, и не мог заставить себя сесть в его кресло. «Я психологически не мог занять место Горбачёва», – пишет российский лидер, не подозревая, что лишь констатирует очевидное: с уходом со своего поста первого и последнего Президента СССР в завершившейся истории созданного государства это место останется занятым навсегда. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх |
||||
|