Екатерина Никитина[229]

Наш побег

В начале февраля 1909 г. в дверную форточку моей одиночки заглянуло острое лицо старше го надзирателя Илюшина:

— Собирайтесь с вещами на этап.

И ради трехлетнего прочного знакомства, понизив голос, милостиво прибавил:

— В женскую тюрьму на Новинском бульваре.

Для меня это было большое разочарование: мечталось о далекой Сибири, куда уже ушло столько товарищей, о длинной дороге, новых людях и местах… А тут снова, через несколько улиц, четыре стены, опостылевшие до тошноты тюремные будни и безнадежность централа. Хоть один фарт — долой из Полицейской башни, тесной, темной и вонючей, долой из Бутырок вообще!..

Быстро собрала котомку, надела парусиновое «этапное» платье, длиннейший серый халат и белую косыпку. Прощание с товарищами через дверные фортки вышло бестолковое и не очень трогательное. Илюшин торопил:

— Конвой ждет. Помощник на сборной. Живо!

Через одиночный двор прошли быстро, но кто-то подстерег и узнал. Женский голос сверху сказал громко и ясно:

— Лиза,[230] добрый путь!

В мрачной, видавшей всякие виды сводчатой сборной, действительно, дожидался дежурный помощник и трое солдат.

— Имя? Фамилия? Сколько лет? Статья? Приметы?.. Конвой, прими арестантку…

И через 20 минут мы уже месили посреди улицы грязный снег.

Я поглядела на своих рослых стражей и улыбнулась: несколько дней назад Катя Ковалева прислала мне каррикатуру: два огромных солдата и между ними — крохотная каторжанка в длинных наручнях. Старший одобрительно усмехнулся:

— Вот какая Вы веселая! А я вас сразу узнал: мы на суде у вас три недели стояли. Веселые господа-товарищи, разговорчивые. Сидоров, возьми у них вещи!

Я удивилась:

— Да ведь вам достаться может? Он опасливо оглянулся:

— Небось, далеко, не увидят. А мы еще и на санках прокатимся. Эй, дядя, вали сюда, барышню покатаем!

Мы дружно уселись на розвальни, и извозчик, немного испуганный необычными пассажирами, нахлестал лошаденку. Вот так праздник! Я с восторгом и благодарностью смотрела на солдат, а они покуривали и указывали кучеру дорогу — обходными переулками, подальше от начальственных глаз.

Вдруг старший наклонился ко мне:

— Ну, теперь говорите, как это у вас на суде арестант убежал?

— Нет, этого я рассказать не могу. Убежал и убежал, вот и все.

— Как это все? Нас чуть под суд не отдали. Спасибо, следователь говорит — доказательств нет. А то бы тоже на каторгу за вас пошли. Разве так можно?

— А как же? Неужели смотреть, когда убежать можно? Так бы вы и сидели, посмотрела бы я!

— Ну, оно, конечно. А все ж таки, как он ушел? Через загородку в суде перелез? Или в окно в коридоре? Мы все время гадали — так и не знаем.

— И не узнаете. А теперь он на воле, за границей, может быть…

Солдаты нахмурились:

— Ишь, какая скрытная, не доверяет. Разве же мы донесем?

Но я уперлась, и путешествие продолжалось в принужденном молчании. Перед Кудринской мы слезли (старший расплатился из моих денег) и пошли пешком. У Новинского бульвара мальчишки закричали:

— Воровку, воровку в тюрьму ведут!

А какая-то старушка, крестясь, протянула мне копейку.

Солдат ее грубо отстранил: — Шагай дальше! Она еще тебе подаст…

В таком измененном состоянии духа довели они меня до Новинской тюрьмы: видно было, что мое недоверие их сильно обидело, да и любопытно было узнать, как именно ушел из суда Петр Тарасов.

А ушел он очень просто: к концу суда (он длился 28 дней, а было нас до 100 человек), когда судьи, и стража, и подсудимые устали, а надзор ослабел, во время перерыва, в тесной комнате для подсудимых Тарасов надел специально принесенный фрак защитника со значком и в толпе адвокатов, в нарочно устроенной сутолоке, вышел в коридор и дальше. Хватились его только поздно вечером, пересчитывая мужчин перед уводом из суда. Но так как даже пиджак Тарасова мы увезли в Бутырки (я его поддела под широкое пальто), а знали о способе побега только немногие участники, то тайна исчезновения так и повисла в воздухе. Гадали судьи, гадали адвокаты, гадала следственная власть и, как оказалось, гадали конвойные…

* * *

Новинская тюрьма после зловещих Бутырок поразила меня своей обыденностью: одноэтажная контора, крошечная приемная, вежливые спокойные надзирательницы. Обыскали, однако, основательно, все отобрали и переодели; свои остались только чулки, белая тонкая косынка, полотенце и посуда: чайник, кружка, ложка… Дали платье безобразно широкое и длинное, из полосатого (синий с серым) тика, как на дешевых матрацах, и огромные из толстой кожи туфли — «колишки». Свое и лишнее казенное забрали в цейхгауз, халат оставили. Заглянула старшая надзирательница:

— Ну, пойдемте в камеру…

Путаясь в шутовской одежде и чувствуя себя уже оглушенной кучей новых впечатлений, я поплелась за ней через двор.

По красивой и широкой чугунной лестнице мы взошли на второй этаж; здесь старшая постучала ключом в дверь и передала меня молодой, статной надзирательнице.

— В 8-ю каторжную примите. Политическая. И ушла.

Широкий и чистый, с верхним светом, коридор. Наглухо запертые двери камер. У последней (третьей от входа) мы остановились. На двери черная цифра — 8. Надзирательница улыбнулась.

— А вас уже ждут. Матье сколько раз спрашивала.

Быстро определилось: своя, хорошая, очень молодая. И как ее держат на каторжном отделении? Ну и тюрьма!..

Что в камере знали о моем появлении, я нисколько не удивилась: за приемкой, записью, переодеванием и проч. ушло более получаса, а невидимые тюремные телефоны работают с быстротой и точностью необычайной. Всякий, впервые попавший в тюрьму, где есть старые сидельцы, бывает поражен непонятной для него осведомленностью их обо всем, что совершается необычного в здании, от карцера до конторы. А прибытие новой политической каторжанки, да еще из Бутырок, да еще известной скандалистки с начальством — для такого тихого обиталища, как «Новинка», было событием немаленьким. Поэтому встретила меня камера очень громко: закричали, заскакали, затормошили… Конечно, я принесла не меньше полдюжины записок, даже из мужского корпуса, и много поклонов и тюремных новостей.

Через некоторое время шум улегся, и я могла спокойно посидеть и оглянуться. Камера большая, квадратная, в три высоких окна. По двум стенам идут поднятые к потолку арестантские койки: железные рамы, обтянутые брезентом. Посредине длинный некрашеный стол и две такие же скамьи; кроме того, тяжелые «индивидуальные» скамеечки с ящиками, известные под названием «собачек», — днем они служили сиденьем и шкафом, а ночью на них опирались свободные концы коек.

Вот и вся меблировка. Серо, голо, ни одной лишней вещи, ни цветной тряпки, ни книги: все имущество каторжанки — полняк одежды, мыло, полотенце и две-три книжки, — должно быть или на ней или в «собачке». Правило это в «Новинке» проводилось неукоснительно и имело свое основание: при распущенности, какой отличаются уголовные женщины, камеру, где безвыходно живут, спят, едят 20 человек, легко превратить в ночлежку со всеми ее особенностями.

А для того, чтобы не накапливались посторонние вещи, до которых такие охотницы лишенные права собственности арестантки, начальство делало периодические массовые обыски. И нужно было поглядеть, какие неожиданности извлекались тогда из невинных «собачек» и котомок! Таких обысков избежать невозможно, и тюремные конспираторы боятся их больше всего: они неожиданны, очень тщательны и беспощадны.

* * *

Переход из долгого одиночного заключения к жизни в общей камере — очень болезненный и длительный процесс. Первые дни прошли, как в тумане, потом постепенно стала вырисовываться передо мной жизнь камеры и ее обитателей.

Впрочем, многие мне были известны: с Наташей Климовой мы встречались на воле еще в 1905–1906 гг.; Анна Павловна Гервасий и Лиля Матье сидели под следствием у нас в одиночном корпусе; с Ниной Морозовой, Гельмой и Зиной Клапиной я разговаривала, когда мы вместе (но по разным поводам) пребывали в Бутырском карцере несколько месяцев тому назад. Так же знали меня Настя Святова и Фанечка Иткинд.

Казалось бы, все хорошо. Однако, с первых же дней я почувствовала какую-то настороженность: меня рассматривали, изучали, что-то ко мне примеривали… Обостренная тюрьмой наблюдательность безошибочно определила: от меня что-то скрывают. Это было очень обидно, но понятно: я бы сама так повела себя с малоизвестным человеком. Тюремная жизнь полна больших и малых тайн: сношения с волей, с тюрьмами, где сидят мужья и товарищи, с революционными организациями, получение и хранение газет, писем, литературы, разговоры со «своими» надзирателями — мало ли что еще! Заговоры ткутся ежедневно и ежечасно — в них для нас продолжение революционной работы на воле; у них свой кодекс законов, своя этика, своя романтика вечной борьбы с вооруженным до зубов врагом, во имя победы слабого над сильным, во имя товарищества, во имя свободы и революции… На первых порах я очень огорчилась, что мне не поверили сразу, не ввели в самую гущу камерной жизни, что-то затаили и шушукаются по углам.

Пусть себе — я подожду! И я стала знакомится с тюрьмой.

Сделать это, однако, оказалось нелегко: держали нас нестрого, но изолированно и совсем не выпускали из каторжного коридора, кроме как на прогулку, да за обедом дежурных два человека.

Арестанток различной категории в Новинской тюрьме содержали более 400 человек: около 200 «срочных», т. е. отбывавших тюрьму на малые (до 4-х лет) сроки; до 100 человек следственных; одна камера «винополок» и около 60 человек каторжанок.

Политические находились только в последней категории — 17 человек, все в одной камере. Каторжное отделение занимало небольшой изолированный коридор во втором этаже, кончавшийся тупиком; постовые надзирательницы боялись даже оставаться на ночное дежурство в нашем отделении, — они говорили: «Тоже как арестованные, и не услышит никто ежели что»… Мне предложили занять среднюю койку в левом ряду, но я скоро обменялась с кем-то на крайнюю к двери: хотя ночью в ее ногах стояла неизбежная парашка, но за то это было единственное место, которое нельзя было видеть из дверного волчка. Впоследствии, поняв мое открытие, многие добивались сменки, но я крепко держалась за патент своего изобретения и на зависть всем по ночам жгла свечку, а днем милостливо пускала в свой угол писать записки и наводить конспирацию.

Состав камеры был пестрый, но очень крепкий: с.-д. — 4 чел.; три по делам военной организации и одна за типографию; с.-р. — 9 чел.: две по военной и семеро по боевым организациям; анархисток — 2, беспартийных -2. Кроме того, в камере сидели 2 уголовные женщины и с ними две девочки 3–4 лет — Муся и Марфушка. Впоследствии состав камеры несколько изменился, но основное ядро осталось то же. Возраст от 19 до 43 лет, но преобладали годы 23–25.

По социальному составу превалировала, конечно, средняя интеллигенция; рабочая часть была представлена почему-то исключительно портнихами и швеями — таких оказалось 5 человек; кроме того, одна местечковая еврейка, нелепо и жестоко осужденная военным судом за то, что в ее доме и без ее ведома двое жильцов, оказавшиеся анархистами, устроили целый склад динамита, а при аресте оказали вооруженное сопротивление. Мать ее торговала чем-то на базаре, дочка совсем не говорила по-русски и меньше всего интересовалась политикой. Попав в тюрьму, однако, она выказала бешеный темперамент и упорство в борьбе со всяким начальством и по всякому поводу, так что скоро имя Ханны Дзюм сделалось популярным на протяжении всего этапного пути от Вильно до Москвы. Но в «Новинке» она уже сломилась: два избиения в этапе, отмороженные в Смоленском карцере ноги, голодовка в Москве — надорвали цветущее здоровье, и у ней быстро развивались признаки истерии.

Вообще, при более внимательном наблюдении камера являла очень печальное зрелище: трое явно туберкулезных, шестеро на грани сильного истощения, две истерички (обе беспартийные) — и все без исключения измучены бесконечными тюремными историями.

В мое время режим в Новинской тюрьме был вполне приемлем; если не считать очень жесткого формализма и очень скудного питания, то для меня, видавшей «завинченные» Бутырки, не было ничего каторжного в такой жизни. Однако, из-за вопроса вставания перед начальством, камера пережила два месяца упорной борьбы: карцерное положение без книг, без свиданий передач и проч. После 8-дневной голодовки часть свезли в Бутырки — там продолжалась та же история… Победа осталась за ними, — но какой ценой! Да, все мы были накануне инвалидности, знали это, чувствовали каждый день и искали выхода… Сидеть еще годы и наблюдать, как постепенно уходят твои силы и самое желание жить — этот страшный призрак стоял перед каждой. А воля — вот она, и за стеной вечером слышны гудки паровозов, звонкая песня, детский смех… И мы, молодые, здоровые, революционерки, боровшиеся еще недавно с оружием в руках, заперты, как звери в клетки… Кто не знает этих опустошающих часов бессильной злобы и унижения?.. О них не говорят в тюрьме, но разве в общей камере можно что-нибудь скрыть? И всякий понимал, что прячется за угрюмым молчанием, пустыми глазами и шаганием в углу за баней на прогулке.

Конечно, это были припадки, приходившие обычно вместе со зловещими известиями с воли: еще одна открытая провокация, еще один провал, еще одна бесполезная жертва… Однако, вера в революцию крепко жила в каждой из нас, без нее была бы гибель и смерть. В то же время молодой сильный организм вырабатывал защитную завесу против самой тюремной действительности: упорную надежду на что-то неожиданное и необычайное, посланное разорвать серую ткань нашего существования. Судьба политических каторжан зависит от тысячи условий — почему бы им не соединиться так, чтобы вышло долгожданное «нечто»? Этап, Сибирь, побег…

Побег! Это яркое слово всегда трепещет в затхлом воздухе тюрьмы. О нем не говорят много, но думают упорно, до одержимости, до галлюцинаций. Скоро такое состояние должна была пережить наша камера, но когда я пришла, атмосфера была нагрета только до 30° по Цельсию, а жизнь как будто текла обычной ленивой и мутной струей: в 6 ч. утра поверка, потом кипяток, уборка, занятия, пол часа прогулки во дворе (пока уголовные были на прачечной, куда нас не пускали), в 11.30 обед, потом на 2 ч. спускаются койки (в камере тогда полагалась тишина), в 5 ч. кипяток и кашица на ужин, в 6 — поверка и тюремный день окончен. Никаких особенных происшествий за последнее время не было: начальство избегало заходить в 8-ю камеру, а старшая надзирательница Александра Капитоновна была женщина умная, тактичная, и ладили мы с ней отлично. К тому же, в виду возможных счастливых комбинаций, решено было от политики, скандалов и протестов воздержаться, о чем меня немедленно предупредили.

* * *

На третьей, приблизительно, неделе после моего прихода Гельма, моя соседка по койке и уже приятельница, предложила мне пойти на прогулку (обычно она не гуляла), где можно без помехи поговорить. И тут с замиранием сердца я узнала, что побег из «Новинки» возможен, что могут уйти несколько человек, что план еще не разработан, но намечен вполне реально, что связь с волей надежная, а там помогает группа товарищей.

Последнее известие меня очень смутило: горьким опытом я знала, что 90 % тюремных предприятий проваливались из-за болтовни, неряшества или провокации на воле, и я бы предпочла обходиться своими силами. Но я пришла на готовое и не могла перевертывать всю организацию. Однако, высказала свое мнение и решила, что я воспользуюсь вольными услугами в минимальной степени. Кто были эти самоотверженные люди — я не знала и по традиции не спрашивала, но в ближайшее совещание добилась соглашения: плана им не сообщать до последнего срока.

Да и сообщать-то, в сущности, было нечего: шли ощупью, отвергая одну комбинацию за другой, оспаривая, сомневаясь и спотыкаясь на каждом шагу. Тем не менее, очень многое, может быть, даже главное, было-уже сделано: 1) завербованы в безусловное (и при том бескорыстное) обслуживание три молодые надзирательницы; 2) образован «действующий центр» из 5-ти человек, который распределил между собой различные области работы; 3) тщательно изучался план тюрьмы и ее внутренний распорядок; 4) выработан строгий регламент конспирации — я их звала «школой военных маскировок».

Остановлюсь подробнее на этих деталях и дам объяснения по пунктам.

1) Счастливой особенностью Новинской тюрьмы оказался кадр молодых (лет 22–25) надзирательниц, которых тюремное ведомство поставляло из «Школы тюремных надзирательниц». Набирались они из сирот разных благотворительных приютов, обучались в течение года обрывкам всяких наук, а затем распределялись по женским тюрьмам. Наиболее понравившиеся покровительнице школы, вел. княгине Елизавете Федоровне, оставлялись в Москве. Таким образом получила и Новинка свою долю и — странная вещь! — все это были на редкость милые и совестливые девушки. Одна из них, Вера Петровна (фамилии ее я не помню), оказалась совсем исключительной женщиной: после нескольких недель отрывочных разговоров на дежурстве и всяких мелких услуг она предложила использовать себя для побега, причем изложила свой план, — в главном он оказался именно тем самым, на котором нам пришлось впоследствии остановиться. Она очень торопила, а ни на воле, ни в камере ничего не было готово; кроме того, выявилась возможность убийства надзирательницы или часового, — а через это переступить мы не могли. Уходя из тюрьмы (почему-то ей надо было перевестись), она указала на двух своих товарок, Александру Васильевну Тарасову и Настю Федотову, с которыми мы и завели приятельские отношения, не переходившие пока за пределы тасканья писем и газет.

2) Второй необычайной удачей для предприятия нужно считать состав его «штаба»: Наташа Климова, обладавшая способностью всецело и безоглядно отдаваться какому-нибудь образу своей фантазии, заражала всех уверенностью в удаче; в ней было обаяние, присущее всем красивым и талантливым людям, и перед надзирательницами, знавшими об ее громком деле и смертном приговоре, она являлась в сияющем ореоле героини и мученицы. Приятельница ее, Шура Карташева, жизнерадостное и положительное существо, обрабатывала, уточняла, вводила в систему все наши блуждания в мире счастливых возможностей — это был образцовый секретарь, трезвый ум и мужественное сердце. Вильгельмина (или Гельма) Гельмс одна, может быть, среди всех нас еще не тронула запасов великолепного здоровья и огромной жизненной силы. Про нее все знали без слов: Гельма будет в самом опасном месте, Гельма сделает все, что нужно. Нина Морозова, великий конспиратор и стратег, а также Лиля Матье, вели сношения с волей: к ним, ходили, под видом братьев, таинственные незнакомцы, известные нам под кличками «Взрослый мальчик» (Коридзе) и «Чортик» (Вас. Калашников).[231]

3) План тюрьмы, а особенно дверей, запоров и дежурств, выявить было очень трудно: не хотелось расспрашивать надзирательниц, чтобы не навести на догадки, а ходить без дела по тюрьме не полагалось. Пришлось «вызываться» разным лицам в разное время в контору и кабинет начальницы (в последнем случае я отправилась разговаривать о заказе якобы разбитых стекол для пенснэ).

4) Всякий заговор — тайна, лишь до той поры, пока о нем не догадываются. Поэтому надлежало изобрести способ разговора, в котором нельзя было бы заподозрить конспирации. Воспользовались тем, что в камере занимались математикой, физикой, даже химией и астрономией. Учебники нам пропускали без спора, особенно по точным наукам. И, оправдывая славу, которая о нас пошла — «заучилась политика!», — мы перевели весь опасный словарь на научные термины и процессы: побег — окисление и извлечение; тюрьма — лейденская банка или ромб; Тарасова — кальций; Федотова — радий; арестантки — элементы; бегущие — корни квадратные — или элементы окисленные; вооруженное сопротивление — ПиR; оружие — Пи; надзиратели — аноды, тревога — соединение или шок, связывать — довести до состояния покоя и т. д.

Идея этой физико-математической «блатной музыки» принадлежит, кажется, Наташе, но в творчестве приняли участие все посвященные и так увлеклись, что скоро совсем забыли об употреблении обычного русского языка во всем, что касалось запретной области. И я помню картинку: за большим столом сидит группа каторжанок, перед ними раскрытые книги, тетради, карандаши, и они с жаром обсуждают вопросы: «Сколько элементов необходимо, чтобы привести в состояние покоя два отрицательных анода? А если произойдет соединение? С „Пи“ или без „Пи“? Если окажется ПиR, то простые элементы понесут нагрузку окисленных»…

Гремит замок, открывается дверь, входит Капитоновна с обычным утренним осмотром. Послушала, покачала головой:

— Все учитесь? Заучитесь, света божьего не увидите!

— Да мы и так не видим, Александра Капитоновна, одни книжки остались!…

И ученая дискуссия продолжалась…

Так мы отгораживались и от случайных обмолвок и от подозрительных совещаний шопотом.

Затем был уговор: никаких записей или памяток — все в голове; а также воздержаться от всего, что может повлечь обыск, карцер или раскассирование камеры. И мы почти отказались от личной нелегальной переписки, газеты довели до одного экземпляра, с начальством были по возможности корректны. Внешне все было тихо и смирно.

Но перед самой пасхой камера пережила большой страх: начальница тюрьмы, княжна Вадбольская, глупая и вздорная женщина, помешанная на своем княжеском и начальственном величии (мы ее звали «Сияние»), вдруг решила обревизовать уборку в каторжном отделении. Надзирательница растерялась и, открывая дверь в нашу камеру, закричала, как это требовалось по уставу:

— Женщины, встать!

Понятно, что тот, кто стоял, тот сел, а кто сидел, так и остался. В результате — скандал, троих взяли в карцер, ждали обыска и дальнейших историй, но ради «светлого праздника» все обошлось. Продолжение все-таки было и очень комичное. Однажды среди дня открывается дверь, и постовая впускает в камеру наших девочек: впереди с гордым видом Марфушка, а сзади, вся в слезах, Муся. Мы засыпали их вопросами:

— Что такое? Почему? Зачем вас привели из яслей?

Волнуясь и давясь подступающими слезами, девочки рассказали:

— Пришла в ясли Сияние, нам сказали: «Дети встаньте!». Все встали, а мы не встанули. Нас спросили, почему мы не встанули; мы сказали, что мы политические. И Сияние нас прогнала, и мы теперь будем без каши…

И обе героини заревели вполне откровенно.

Действительно, сиятельная дура оставила наших обезьянок на неделю не только без яслей, но и без манной каши, которой их кормил там благотворительный тюремный комитет.

Дети, эти жалкие и трогательные тюремные цветочки, выросли за решетками и не знали ничего, выходящего за пределы тюремного обихода. Им нельзя было рассказывать сказок, потому что они никогда не видели ни коров, ни цветов, ни «деда», ни «бабы», ни «курицы рябы». Играли они в прачечную, в поверку, в старшую надзирательницу, в политических на свое горе. Они бегали в больничку смотреть на деревянные полы и в кухню на белого кота.

На пасху мы им и всей тюрьме приготовили сюрприз: попросили прислать с воли два отреза голубого и розового батиста, а наши швеи и вышивальщицы сделали им прелестные платьица с огромными бантами и вышивкой гладью. С утра мы их причесали, нарядили и пустили гулять — эффект превзошел все наши ожидания: девочек передавали из камеры в камеру, как цветы или картинки, а позже мы видели, как по двору, взявшись за руки и онемев от восторженных впечатлений, ходили Муся с Марфушкой, а за ними толпой шли все наши бабы, и многие из них утирали слезы:

— Вон как политические своих водят! А мои-то где?..

С уголовными у нас отношения были «никакие»: после того, как Нина и Гельма попытались, было, сагитировать прачек на забастовку, политических совсем отгородили: на прачечную не пускали, гуляли они отдельно и даже в баню ходили своей камерой. Присутствие двоих уголовных в нашей камере объясняется, во-первых, теснотой в отделении, а, во-вторых, желанием разжижить очень уж специальный состав камеры. Путем дипломатических переговоров удалось подобрать тихих и честных женщин с ребятами, — детей мы хотели обставить возможно лучше, сытнее и спокойнее. Некотороые из нас, родные которых жили в Москве, получали регулярно передачу; шла она, конечно, на потребу всей камеры, а иногда и за пределы ее, и хотя на 18, а вскоре на 21 человека это было очень немного, все же мы жили несравненно лучше уголовных каторжанок. Сожительницы наши этим обстоятельством не могли не дорожить и ради него шли на многие неприятные для них условия, сопряженные с бытом политических: частые обыски, истории с начальством, отсутствие подходящей компании и разговоров, открытые ночью форточки и проч. К нам они относились, как к образованным чудачкам, явлению непонятному и опасному.

Так же, впрочем, рассуждали в большинстве своем и надзирательницы. Помню я как-то брала из куба кувшин горячей воды — баня у нас была тесная, грязная, раз в две недели, и мы отвоевали себе право мыться остатками кипятка в нашей большой и чистой уборной. Постовая, которая привела меня к кубу, разговаривала со своей товаркой. Старая крыса неодобрительно смотрела, как я выцеживаю казенное добро:

— А ваши политические все моются? Бани им мало! Наша надзирательница вступилась за своих поднадзорных:

— Ну что ж, дело их молодое — скушно им сидеть-то, вот они и моются. Пусть себе, Капитоновна разрешила.

Я уверена, что и всю нашу тюремную борьбу — с карцерами, голодовками, лишениями свиданий и проч., да и партийную работу, которая привела нас на каторгу, — они считали баловством от скуки, в лучшем случае — молодой дурью.

80 % уголовных каторжанок составляли крестьянки — жертвы темного и страшного деревенского уклада. Многие шли за убийство мужа или свекора, реже — за поджог. Я помню нашу коридорную уборщицу — Аннушку, кроткую и работящую женщину лет 50-ти: она имела 15 лет за то, что убила своего пьяного мужа топором, разрубила его на курки и скормила свиньям. Однажды, в подходящий момент я спросила ее:

— Как это вышло у вас, Аннушка?

Она помолчала, подумала, потом вдруг болезненно улыбнулась:

— А я вот о чем жалею, Лизанька: зачем я двадцать-то лет терпела? Тюрьмы боялась, суда и каторги. Да мне тюрьма теперь раем кажется! Ведь я раз только пожила без бою, как он на призыв ходил. Да не взяли проклятого.

И другая приходит на память фигура: чувашка Марийка, молодая, огромная, рыжая и дикая, совсем лесной зверь. Уголовные ее боялись и ненавидели за силу и неукротимость, за то, что она почти не говорила, а как-то по-звериному ворчала, за ясно проступившие признаки запущенного сифилиса. Она воевала со всей камерой, и, чтобы предупредить избиение, а может быть, и убийство, мы взяли ее к себе — болезнь ее уже была незаразительна. Первые дни с ней было очень трудно, потом она обжилась и даже стала выказывать нежность к Шуре и Наташе, которые возились с ней больше других. Однажды я писала под ее диктовку письмо в деревню; это не было обычное послание поклонов и выклянчивание денег — нет! Марийка писала, что она жива, здорова и скоро выйдет на волю (это при 20-ти годах сроку!), а тогда не забудет, придет сама туда, она им покажет!..

— Так и пиши, много пиши: приду сама, не забуду!

Я написала очень выразительно, прочла ей, и она осталась чрезвычайно довольна.

— Ты умная, ты понимаешь, я тебе расскажу.

И рассказала, как у нее была любовь с парнем, а ее отдавали за кузнеца. Она не шла, бегала в лес, а отец и брат ловили ее, били — «такой веревкой били, как лошадь»! — и запирали в сарай. Под венец повезли связанную, так и венчали…

— А ночью все заснули, пьяные были, а я не пила, не заснула. Кузнеца задушила, отца, брата убила, потом в лес убежала…

Она сверкала зелеными глазами, огромные руки ее шевелились, сильное тело дрожало от волнения.

Потом власти согнали мужиков и три дня ловили ее по лесу облавой. Поймав, били, потом судили и сослали. Бедная Марийка! Бедный рыжий лесной зверь! Где-то она заполучила сифилис (может быть, от кузнеца), а скоро получит и чахотку. Сколько таких Марийк прошло по русским тюрьмам?..

В мае произошли два решающие события: Тарасова из-за отпусков стала «заменяющей» дежурной на каторжном отделении и к нам из Бутырок привели Марию Никифорову..[232]

Все искусство наших пропагандисток сосредоточилось теперь на молодой надзирательнице.

Почва оказалась необыкновенно благодарной: Александра Васильевна только что пережила тяжелую личную драму, металась в тисках противной, «стыдной», как она говорила, службы, искала выхода даже в самоубийстве. По-видимому, она была очень одинока, а внимание и ласка, с какой отнеслись к ней политические, целиком взяли ее сердце. Мягкая, очень нервная, восторженная женщина понемногу проникалась своей миссией: сперва посыльной, потом подруги и, наконец, спасительницы заключенных революционерок. Нина, Наташа и Гельма буквально гипнотизировали ее и скоро довели до состояния восторженного мученичества. Была упущена какая-то мера, и теперь весь сложный и хрупкий механизм предприятия держали руки едва владеющего собой, неопытного и ненадежного существа. Лопнет струна, не выдержат натянутые нервы — все хитроумное здание разлетится в прах. Надо было от разговоров переходить к делу и кончать, кончать во что бы то ни стало.

«Штаб» заседал непрерывно. План вырисовывался ясный и простой до смешного, слишком простой, как нам казалось.

До сих пор никто не думал, что могут уйти более 2–3 человек, ну от силы четыре. Ясно, что первые на очереди — бессрочные и долгосрочницы… Но у нас, остальных, горела надежда: когда благополучно выйдут «организованные», по их следам отправимся и мы. Им первое место, помощь на воле, адреса и проч. — мы на это не претендовали. Лишь бы выскочить за ворота! — я, например, была совсем равнодушна к дальнейшей организации и уверена, что на воле меня никто не поймает. В революционной организации и в тюрьме мы привыкли плести путанные нити подпольной интриги, высчитывать, угадывать, обходить всевозможные помехи и ловить удачу за хвост. В самом процессе немой, напряженной борьбы была полнота жизни. И упоение победой — в достижении. Мы смотрели на свой второочередной побег, как на революционный акт.

И вдруг все переменилось… С воли дали знать, что заготовят одежду, адреса и деньги для любого количества и что помощников хватит. Подробная же разработка плана Веры Петровны показала, что если отвергнуть совершенно возможность применения оружия, но действовать наверняка, меньше, чем восьмью человеками не обойтись. А восемь или двенадцать — разницы не составят. Такое положение вносило переворот не только в состав, но и в технику всего предприятия: из группового, оно делалось массовым, стало быть, надлежало ввести и соответственно обучить «массы». Конспирация раскрывалась все больше.

Вот тут-то и пришла Мария Никифорова.

Появление ее мы приняли как катастрофу… Худое и серое лицо, бегающие карие цлаза, коричневые волосы, остриженные в скобку, невысокая коренастая фигура, размашистые судорожные движения, срывающийся неровный голос — такого «политического» типа мы еще не видали! На обычные вопросы — откуда? кого знает? по какому делу? — провралась немедленно. А уж если врет о деле, плохой признак: уголовная повадка, ничему верить нельзя.

Бросили, конечно все конспирации; написали на волю разузнать у адвокатов, защищавших в деле о покушении на пристава в Стародубе Черниговской губ. — что за такая Никифорова? И стали наблюдать.

Надо оговориться, что несмотря на большую настоящую дружбу и уважение, которое связывало по-разному всех обитательниц 8-й камеры, откровенность, а тем паче ласки, были у нас не в ходу: тюрьма приучает к сдержанности, теснота общей камеры не располагает к излияниям. Поэтому развязность новенькой, ее готовность к «тыканию» (мы все были на «вы»), попытки обниматься и проч. — были встречены более, чем холодно.

Должна оговориться, что тут были разноречия: большая часть видела только взбалмашную крикливую девчонку, перенявшую от уголовных их жалкий шик, истерическую возбудимость и легкомыслие. Другие — и таких было меньшинство — явно чувствовали что-то уродливое, враждебное здравому смыслу и неприемлемое в угловатой фигуре и особенно в старообразном и вместе мальчишеском бескровном лице. Фаничка Иткинд, я и Анна Павловна объединились в активной ненависти к вновь вошедшей — скоро она стала бегать от меня, как от огня. Остальные относились по-разному: подозрительно, с любопытством, с жалостью. Симпатии не чувствовал и не высказывал никто. Ей дали крайнюю, около Марийки койку и молча приняли в коммуну. Вопрос об ее участии в побеге повис в воздухе: с одной стороны, смертница (по ее собственным рассказам), теперь 20 лет, с другой — вновь пришедший, непонятый, чужой человек; придется ей все рассказать, посвятить в план в подробности, взять с собой на. волю, т. е. ввести в организацию. Мы трое стояли за устройство перевода ее в другую камеру (можно было поговорить со старшей), но нас не поддержали: нельзя так относиться к товарищу, основываясь на личных впечатлениях..

А товарищ себя проявлял все лучше: не зная совершенно постовой, сунула ей письмо; отправилась в уголовную камеру, навела оттуда к нам гостей (в праздник), чуть не завалила всех с обыском; девочек наших раздразнила до слез и т. д. На одергивания стала огрызаться, а потом вдруг разревелась чуть не до припадка… Тем временем пришла справка от защитника; действительно, Мария Никифорова по Стародубскому делу судилась, но приговорена была не к казни, а прямо к каторге, на суде держалась неровно — то вызывающе, то со слезами; есть основание думать, что фамилия ее ненастоящая. Называл всех сопроцессников.

Обстоятельство не то, чтобы уличающее — многие из нас судились под фальшивками — но при данных условиях непонятное: что такое может скрывать от суда восемнадцатилетняя девушка, привлеченная за убийство пристава по смертной статье? Очевидно, что-то скрывалось не только от суда, но и вообще… Значит, было что скрывать… И от нас она явно пряталась: раздевалась под одеялом, не мылась, как все мы, в уборной до пояса, в коридор выскакивала, обязательно убедившись, что все сидят в камере (днем нас «свои» надзирательницы выпускали ненадолго по 2–3 человека)… и т. д. Смутное подозрение невероятного, невозможного положения бродило в головг.

Тут пришла записка из Бутырской тюрьмы от ее сопроцессника; очень осторожно он сообщал, что Маню Никифорову он знает за хорошего и честного товарища, но есть одно обстоятельство… «Она вам сама расскажет»…

Опять обстоятельство!.. И я высказала свое предположение:

— Это не девушка, а мужчина, вернее всего — шпион. Анна Павловна подтвердила, что давно подозревает насчет мужского пола.

Кто-то засмеялся. Другие усомнились — зачем это? Но в общем положение становилось дикое — надо было его выяснить немедленно, ибо нарастала трагедия: Фаничка уже заявила, что если это мужчина, стало быть, наверное от охранки, и как только подтвердится, она его убьет. Что Фаня была на это способна, мы не сомневались, но как же тогда побег? И как побег теперь вообще?..

Попросили Анну Павловну, как самую у нас старшую и уважаемую, расспросить Маню подробно и выяснить — насколько справедливы наши подозрения в обоих случаях? Выпустили их в коридор, где можно было поговорить наедине, сами стали гадать — что теперь может быть и как тут выкрутиться? Ни до чего не договорились, конечно, потому что в верность наших наблюдений не верили. Прорывались даже обвинения в «разнузданном воображении», «начитались Фаррера» и проч. Я их обругала «наивными дурами»… Стычку эту прервало возвращение Анны Павловны, которая рассказала, разводя руками:

— Действительно мальчик, но история совсем особенная, и не провокатор вовсе, а участвовал в убийстве пристава, потом скрывался в женском платье, был так арестован и осужден; сидел в Чернигове, в одиночке, потом в Бутырках — тоже, знает тех-то, и те знают его, в общем несчастный и просит, ради бога, понять и пожалеть, плачет.

Камера ахнула… Что же теперь делать?.. Политический несомненно, хоть и врет много, но это может быть по молодости и дурости. Садить к уголовным — нельзя, сейчас же откроют и либо донесут, либо замучают ласками (на столько-то мы их знали). Оставить здесь — он и нас и себя провалит, так как ведет себя глупее глупого, а в камере три бабы, их не обманешь. Если откроется, не только лопнут все планы, но и все мы лопнем: пойдет следствие, обыски, допросы, перетряхнут всю тюрьму, а нас обольют грязью с ног до головы.

Нельзя сказать, чтобы все понимали ясно положение: большинство увлеклось романтичностью происшествия и находило наши страхи преувеличенными. Однако, приступили к обсуждению и решили следующее: Маня останется Маней, что он мальчик или мужчина — нам все равно. Ставим ему приставную койку у окошка за столом и не велим выходить из камеры иначе, как с Гельмой или Лизой, а также запрещаем петь, скакать, кричать, ходить к доктору, в уборную, когда там кто-нибудь есть и, конечно, в баню. О плане «окисления» не говорить, но работу продолжать. С ним или без него надо «окисляться» как можно скорее — иначе доживем до скандала, из которого не вылезем.

Маньку позвали, все это ей доложили и потребовали клятвенного обещания. Она плакала, сморкалась, обещала… А на другой же день запела во все горло сильным мальчишеским альтом: «У Полтави на рыночку»…

Сама судьба, таким образом, толкала нас к финалу. Выработанный план сводился к следующему: воспользоваться тем, что тюрьма сообщается нижним (как раз под нашим) так называемым «малым срочным» коридором непосредственно с конторой, которая, в свою очередь, имеет выход прямо на улицу; подобранными ключами отворить дверь камеры, выйти на наш коридор, оттуда на площадку лестницы и вниз по лестнице на 1-й этаж, затем в «малый срочный»; связывая встречных надзирательниц, при помощи Тарасовой проникнуть в контору, а оттуда на улицу, где будут в условленном месте ждать вольные товарищи.

Обязательно придется иметь дело с двумя надзирательницами — в «малом срочном» и в конторе, и с одним надзирателем — в сенях перед выходной дверью. Но нельзя надеяться, что в коридорах, примыкающих к лестнице с другой стороны — «большом срочном» и «следственном» — надзирательницы будут спать, а не выйдут от скуки, или от усердия, или на шум на площадки лестниц. Поэтому и для них должен быть готов резерв — словом, все, способные действовать, составляют группы, назначенные на ту или другую цель, должны развить в себе уменье, ловкость и силу — ведь от быстроты и точности движений активисток зависит успех всего «окисления».

И мы начали тренироваться.

Как я говорила, по дороге приходилось вязать постовых надзирательниц. Кто именно из них где будет дежурить — можно рассчитать только за 2–3 дня, да и то надо быть готовым ко всяким неожиданностям: эту передвинули, та заболела… И мы готовились вообще нападать и вязать. Предназначенные к активной роли заговорщицы, выбранные из самых ловких и сильных, практиковались на нас, грешных, и можно сказать, что мы принесли на алтарь свободы немалые жертвы. Было условлено, что «корни квадратные могут доводить до состояния покоя любой элемент, изображающий в данном случае анод», — и вот по утрам, после уборки, когда мы оставались одни в камере, в различных углах стали происходить молчаливые, но яростные схватки. Активистки, выбрав воображаемого «анода», наваливались на него в строгой системе; одна на ноги, двое на руки и еще одна хватала за глотку, чтобы заставить открыть рот и запихать туда кляп; «анод» должен был отбиваться всеми силами, но не кричать… В борьбе увлекались до настоящего азарта; Нине заткнули рот с такой энергией, что надорвали подъязычную перепонку, а со мной вышло похуже.

Я невинно сидела на «собачке», когда почувствовала, что меня схватили, давят и тащат. Верная инстинкту и инструкции, я стала вывертываться, брыкаться, вертеть головой, но вдруг почувствовала, что рука, схватившая меня за глотку, соскользнула на дыхательное горло и сжимает его мертвой хваткой… Зазвенело в ушах, перед глазами поплыли зеленые, красные, оранжевые круги… Последняя, яркая, как молния, блеснула мысль:

— Они меня задушили — пропал наш побег! И темная волна захлестнула сознание…

Очнулась на койке. Не открывая еще глаз, услышала слова:

— Ниже голову… Компресс на сердце… Пульса никакого? Надо за фельдшерицей. Я постучу…

Последние слова меня окончательно привели в чувство, и я открыла глаза. Думаю, что я не могла быть бледнее окружавших меня лиц… Подумать только: удавили товарища… и провалили побег!

Без преувеличения скажу, что к тому времени все мы были уже как бы помешаны на побеге: все явления, переживания, происшествия, как и у меня на смертном одре, сводились к одному — как это отразится на побеге?

И Зоя Ивановна, едва меня не задушившая, стояла в это время у окна и соображала — как ей устроить, чтобы немедленно ее одну арестовали за убийство, а камеру не трогали, не доискивались. Опоздай я очнуться еще минут десять — и она пошла бы донести на себя по начальству…

Но все ограничилось распухшей шеей и хорошим уроком.

Связывать же они научились, действительно, гениально.

Атмосфера в камере накалялась. К тому же нас очень нервировала Маня. Пришлось, конечно, посвятить ее в возможность побега, и она совсем потеряла голову: приставала ко всем с вопросами и предложениями, показывала приемы борьбы, не считалась не со временем, ни с местом, ни с чужими глазами… А глаза были, и по тюрьме поползли слухи: у политических сидит какая-то чудная: девка — не девка, мужик — не мужик. И они ее прячут… Я лично уже мало верила, что это был «мужик»: ни один мужчина не выдержал бы и недели, не проявив себя, запертым среди 20-ти женщин, которые в большинстве были молоды, беспечны и наивны до глупости. Вернее, что этот урод, истеричка, лживое и хитрое создание, и по чем мы знаем — не следят ли уже за Тарасовой и нашими помощниками на воле? Она могла отправить письмо, шепнуть в коридоре старшей, вызваться в контору…

И мы, мучительно переживая все эти сомнения, старались не спускать с глаз ее нелепую даже среди уголовных фигуру.[233]

В особенности стыдно и страшно было за тот риск, — которому мы подвергали теперь наших свободных товарищей: эти люди, не связанные ни с кем из нас и лично знакомые только с теми, к кому они ходили на свидание, отдавали все за призрак нашего освобождения, который многим показался бы несбыточным миражем. Они нам поставили единственное условие: ни один человек, кроме прямых участников побега, не должен знать о нем ничего. И мы свято соблюдали его до сих пор, не посвящали даже своих сокамерниц в подробности плана. Я, например, ничего не знала об организации на воле, а мне верили безусловно. Писать с чужих слов не хочется и потому эту интереснейшую часть заговора я обойду.

* * *

В июне Тарасова принесла тревожную весть: ее собираются снять с каторжного отделения. Заметили ли ее близость с нами, что было совсем немудрено, или такова была общая политика начальства — в сущности, было все равно; важно одно: главный козырь уходит у нас из рук. Тогда стали высчитывать первый удобный по комбинации дежурств и постов день — оказалось, что раньше 30-го июня ночные дежурства Федотовой и Тарасовой совпасть не могут, а нам очень важно иметь в лице Насти Федотовой одним сильным врагом меньше. О побеге она не знала ничего, но была уже настолько своим человеком, что подвести не могла. Оставалось 10–12 дней и за это время нужно было сделать кучу вещей, завязать концы, согласовать с волей…

Слепки с замков были сняты. Ключ от коридорных дверей был у всех постовых, но камеры на ночь запирались двойным оборотом, и ключи сдавались в контору. Кроме того, особые замки были у двух дверей, отделявших тюрьму от конторы. Итого надо было заказать 3 ключа и сделать это в последний момент, чтобы в случае догадки не успели нащупать. Кроме того, вольная одежда, адреса, деньги, маршрут улиц, где встретиться.

Со всеми этими вычислениями и заказами Александра Васильевна отправилась на свидание к «Чертику».

Тут нужно сказать несколько слов о героине этой драмы. Все слухи о том, что А. В. Тарасова была партийным человеком и специально поступила в Новиковскую тюрьму для осуществления побега — сущий вздор. Это был акт личного героизма. С трогательной простотой она ломала всю свою жизнь, рвала со всем, что составляло для нее настоящее, и доверчиво полагалась на неизвестное будущее, которое мы ей должны устроить.

А мы взвалили ей на плечи огромную ношу и даже не понимали сначала, как не по силам ей такой груз. Мы забыли, что годами учились прятаться, скрывать чувства и глаза, быстро соображать и смело действовать. А она… Ведь это была только молодая тюремная надзирательница! Но вера и любовь двигают горами — Александра Васильевна Тарасова была тому примером.

* * *

Кто же идет и кто остается? Надо помнить, что предприятие рискованное, может окончиться трагично, а в случае ареста результаты известные: удвоенный срок, кандалы и наручни, разряд «склонных к побегу» со всеми последствиями.

Малосрочным и кончающим нет смысла рисковать…

Но все уже было взвешено и решено. Отказались 4 человека: Ю. А. Овечкина, старая и больная женщина, рассчитывающая на близкое поселение; Настя Святова, кончавшая срок; Ханна Дзюм, плохо говорившая по-русски, беспомощная и заметная в Москве, и Вера Королева, страдавшая тяжелой болезнью сердца с внезапными жестокими припадками — она побоялась быть нам в тягость. Если они останутся в камере их ждет большая ответственность «за сообщество и недонеседие», поэтому они постарались уйти из тюрьмы — кто в околоток, кто в больницу. Одна Вера отказалась и вся отдалась сотне мелочей, которые нужно было подготовить к сроку.

На ночную смену пришла Тарасова и в щель под дверью просунула записку: взволнованно и страстно «Чертик» писал, что план наш — безумие, равное самоубийству, что нельзя рассчитывать на счастливые обстоятельства, которые очистят нам дорогу на свободу, что как раз теперь вокруг тюрьмы бродят шпики и нас при выходе перестреляют, как куропаток; наконец, нет ни денег ни людей, чтобы в неделю приготовить все, что надо — и вообще, он отказывается участвовать в этом «преступлении».

Если бы посреди камеры очутилась «Сияние» со сворой надзирателей, это не придавило бы нас больше, чем письмо «Чертика»: все готово, по крайней мере, десяток лишних людей знает о готовящемся побеге, камера полна запрещенных вещей, мы все превратились в манъяков, которые уже не в состоянии отказаться от своей мечты. Тарасову того гляди снимут — а они там, на воле, рассуждают об отсрочке, предлагают подождать, обсудить, йё спешить… Самые умеренные были возмущены.

Просунули Александре Васильевне записочку — стеречь обход, постучать нам, если появится начальство (ночью часто старшие и сама Вадбольская заглядывали в глазки), и на моей койке устроили совещание. Прошептали до света и решили: настаивать, требовать, предупредить, что все равно пойдем, без всякой помощи, прямо на улицу. Гельма и Зоя добивались оружия: если будут ловить, пробиться хоть кому-нибудь, — какой угодно ценой. И об оружии написали, хотя в общем были против: вооруженное сопротивление грозило виселицей всем участникам побега, и если мы сами вольны были лезть в петлю, то тащить туда А. В. Тарасову и товарищей. с воли не имели никакого права.

Под утро сдали ответ под дверь и расползлись по койкам: еще 18 долгих часов, когда придет желанная смена…

Прошел день, как сплошной туман. Перед вечерней поверкой неожиданно в камеру входит Тарасова — добрая душа поняла, какую мы должны испытывать муку, и сменила на три часа товарку, предложив ей идти к портнихе.

— Готовьтесь к поверке. Камеру подмели? Кто дежурный — идем за кипятком!

Нина и Шура выскочили моментально.

Прошла уборка, поверка, заперты двойным поворотом замки — тюремный день кончился. В уголку наш секретарь читал ответ «Чертика», а мы жадно смотрели на ее лицо. — Быть иль не быть?

Вдруг все оно засветилось улыбкой, и синие Шурины глаза засияли, как звезды. Стало быть все хорошо! Нина звонко запела, как всегда, в минуты радости, Гельма запрыгала, все заговорили, засмеялись.

Действительно «Чертик», «Взрослый мальчик» и другие как легендарные рыцари отдавали себя в наше распоряжение, готовили ключи, адреса, платье, но решительно отказывали в оружии. На радостях мы не настаивали и впервые за много дней заснули спокойно — все пустяки, лишь бы совершилось «окисление».

Верили ли мы в удачу? Скажу с уверенностью: нет, не верили. Полная удача была бы чудом, а чудеса не живут на земле. Но большое, сложное коллективное чувство говорило: кто-нибудь да уйдет, а «на миру и смерть красна». Да и жить дальше в тюремных буднях не было сил: «хич гирше, да иньше». Все равно никто не надеялся дотянуть до конца срока, благополучно окончить каторгу. Хоть несколько минут прожить по своей воле, ярко и полно — а там все равно…

* * *

Понеслись сумасшедшие дни. На Тарасову больно было смотреть: похудевшая, с синими кругами под глазами, она беспрестанно резко смеялась и, казалось, вот-вот оборвется истерическим припадком. На вчерашнюю обывательницу надели наряд заговорщицы и героини, и она изнемогала в чужой и чуждой ей роли. Но ее поддерживали твердые руки и на воле и в тюрьме, — это ее бодрило, давало силы и веру. Одно было страшно: перепутает, забудет, неверно рассчитает — ведь многое мы могли видеть только ее глазами. И в последние часы, когда все уже было принесено, готово, слажено, когда отступать было уже некуда — ей дали на руки писаную инструкцию, чтобы привести в систему все то, чем набивали голову все эти дни.

Уходя, она сунула ее в печку — там ее и нашли при обыске после побега. Вот она:

«Получив сигнал, что путь свободен, мы стучим Вам в дверь. Вы идете по коридорам, подходите к надзирательницам, называете их по именам, но не очень громко; если не отвечают, уходите и запираете за собой дверь на большую лестницу, дверь с „большого срочного“ и со „следственного“, а на маленький нижний коридор дверь оставляете открытой. Тушите лампу иа большой лестнице, окна закрываете на час раньше.

Открываете дверь в нашу камеру, мы выходим все в коридор.

Все надзирательницы спят. Вы идете вперед и становитесь спиной к той части окна (на лестнице), которая близко к лампе. Мы пробираемся от куба к стене и проходим у самой стены до половины лестницы, а затем, согнувшись, переходим к перилам; вблизи поворота согнуться как можно больше. По второй лестнице идут вдоль стены, и когда первая останавливается, все стоят шеренгой вдоль стены. Тогда Кальций.[234] идет и становится спиной к волчку „следственного“ коридора; смотрит в скважину, в каком положении Л.И..[235]

Л.И. покойна — Кальций делает легкий (было написано „знак“, но зачеркнуто) — кивает головою. Тогда сильная группа сразу идет на коридор, при чем Шура остается в дверях; трое отправляются к Радию.[236]

Если спит — Шура делает знак, и все идут на маленький коридор, а Кальций тихо затворяет дверь.

Если Радий не спит, Гельма вступает в переговоры, при чем никто Радия не трогает и схватывает Радия лишь в том случае, если она начинает крик.

Л.И. не спит: Шура дает знак, чтобы вся шеренга подалась вверх. Кальций открывает дверь, подходит к Л. И. и наклоняется над нею так, чтобы загородить собою дверь. Когда она услышит приближенье наше, она делает полушаг в сторону, чтобы дать дорогу нам. В то время, как сильная группа находится у Л.И., более слабая идет к Радию и делает по вышеуказанному.

Никто не спит. Если Вал. Ал.[237] не спит, то в то время, как мы иа своем коридоре. Кальций подходит к двери и загораживает рукою волчок, смотрит в щель; если Вал. Ал. сидит спокойно у своего поста, идем по указанному выше, если она ходит по коридору, то Кальций входит к ней, как с Л.И., более слабая группа моментально идет к В. А. и доводит ее до состояния покоя. Лишь только слабая группа взяла В. А. — Кальций с сильной группой идет к Л. И. Мы остаемся на последней лесенке, а Кальций подходит к волчку, закрывает его рукой и смотрит в скважину; если Л. И. спокойна, то Кальций остается у двери, не входя (но все время следит), и ждет, пока освободится слабая группа.

Сильная группа и Кальций остаются на месте, г) слабая группа идет к Радию и действует вышеуказанным путем. Если Л. И. спокойна, то лишь только освобождается путь в маленький коридор, все идем в контору.

Вход в контору и действие там: 1) Кальций идет одна и тихо открывает первую дверь, подходит ко второй и смотрит: если В. И. Веселова спокойна, все идут в комнату следователя, дверь приоткрывается, ключ у Лизы; 2) Если Веселова спит, Кальций открывает вторую дверь, около Веселовой остается слабая группа, а Кальций идет к Федорову; если он спит, Кальций наклоняется, сильная группа становится у изголовья — Кальций осторожно берет ключи, Нина сигнализирует и как только получит ответ, что путь свободен, первая группа выходит, а дежурит у Федорова вторая группа.

Если Веселова не спит: в комнату следователя входит Гельма, за ней слабая группа. Кальций подходя к двери, говорит, что идет начальница, и открывает дверь, ключ из руки не выпускает. Первой идет Гельма, а за ней Нина и вся слабая группа и берут Веселову. Все остальные идут в комнату следователя и закрывают дверь.

Кальций направляется к Федорову, а за ней сильная группа действует по вышеуказанному».

Вся долгая и сложная организационная работа, проделанная в невозможных условиях завинченной уголовной тюрьмы, целиком вылилась в эту инструкцию. Торжеством стратегического искусства можно бы назвать побег, задуманный разработанный и проведенный случайно сошедшимися вместе 14-ю женщинами как на сцене, ни в чем не отступая от плана. Рассказ о нем будет только более красочный, — но основное вы уже прочли в сухой инструкции, которую Шура Карташева составила для надзирательницы А. В. Тарасовой.

* * *

В ночь на 1-е июля в 8-й камере никто не спал. В двенадцать часов пришла на ночную смену Тарасова и сообщила под дверь: все готово, сегодня выходим. Потом в ту же щель поползли: пакет с деньгами, сверток черного тюля, две рубашки, трое брюк, нитки, иголки, ножницы, письмо… Как она сумела пронести такой багаж — тайна женской изобретательности..[238] Часть вольной одежды еще днем она протащила под видом грязного белья в стирку и спрятала где-то в кубе — сейчас все это переправлялось под дверью.

Бежать готовы были 13 человек и для каждой нужно пригнать, подобрать или сшить вольное платье. Своего на нас были только чулки и черные гладкие без каблуков туфли-лодочки. Из готовых комплектов кое-как составили: 3-х мальчиков — Зоя, Шишкарева и Манька, конечно; 4-х барышень; одну даму (Гельма); одну девочку (Лиля Матье); 2-х женщин из народа; одну сборную и одной не хватило совсем. Эта одна была я; и так как у меня был свой собственный адрес (я отказалась от помощи с воли) на какую-то акушерку, то наши швеи принялись кроить и шить из казенных суровых простынь на меня широкое, как для беременной женщины, платье-реформ. Из черного тюля вырезали кружева и состряпали шляпу. Вера, Фаня и Анна Павловна, не разгибаясь, шили, подгоняли, резали, украшали — понемногу серые каторжанки превращались в пеструю толпу уличных прохожих. Менее способные приготовляли вязки — длинные полосы тех же добротных простынь резались на широкие бинты, сшивались, скатывались и складывались аккуратно в казенные же наволочки.

Шура торопливо дописала инструкцию и, кончив, сунула ее под дверь. Лежа на полу она расспрашивала Тарасову. Оказывается в последний момент произошли кое-какие изменения: Лидия Ивановна, старая, опытная и решительная надзирательница, дежурила эту ночь не на 2-м этаже, как мы предполагали, а на «следственном», т. е. как раз дверь в дверь против «малого срочного», где неминуемо должно произойти столкновение с постовой, — малейший шум может привлечь ее внимание. Но ведь мы знали, что идем на случайные комбинации и несомненно таких перемен будет в эту ночь еще немало — все учтено и принято во внимание. К тому же на «малом срочном» — Федотова, как мы и предполагали. А это уже очень много! Успокоенная Александра Васильевна пошла пройтись по постам; Настю и Валентину Александровну она в этот вечер подпоила, празднуя, якобы, свое рождение, и девушки дремали в тишине светлых коридоров. Лидия Ивановна, на которую она поглядела из глазка с площадки лестницы, сидела, положив голову на руки.

А мы уже были готовы и лежали на койках, прислушиваясь к малейшему шороху за открытым окном: не идет ли с обходом ночной дозорный? не вздумает ли Капитоновна делать ночную проверку? не придет ли скучающая постовая в гости из соседнего отделения на каторжный коридор? не вздумает ли, ради хорошей ночи, постовой во дворе завести разговоры через окно на лестнице с хорошенькой Федотовой? Мало ли что еще!

Сотни случайностей могли перевернуть все вверх дном.

Уголовных мы за чаем угостили вареньем с сонными порошками, и они спали крепко, да теперь уже нечего скрываться. Лежали все потому, что по правилам в камере горела лампа и со двора через широкие окна можно было бы видеть неспящих людей.

На своей койке у крайнего окна неподвижно сидела Зоя — ее тонкий силуэт в синей косоворотке четко вырисовывался на побледневшем небе. Зоя была часовым-разведчиком: смотрела и слушала; и глаза всех были прикованы к ней, как к сигнальному флагу.

Вдруг, резко прерывая тишину, зазвенел отчаянный кошачий вопль. Один, другой, третий… Готово!

Это с церковной горы, что так кстати расположилась против тюрьмы, подают товарищи сигнал: «мы в сборе — начинайте».

Камера зашевелилась. Быстро и молча заняли свои места: впереди Шура, за ней «сильная группа» — Нина, Зина Клапина, Зоя и Гельмс; за ними «слабая» — Наташа, Анна Павловна, Лиля Матье и, наконец, «обоз»: Фаничка, Галя Корсунская, Шишкарева, Никифорова и я.

Мое назначение оказалось, собственно, сложнее: нужно было замыкать шествие и, главное, держать подле себя двух неуравновешенных особ: Маруся Шишкарева (запутанная в нелепую экспроприацию и изуродованная тюрьмой девочка) могла закатить настоящую истерику, а Мане мы вообще не доверяли. Чтобы занять их и освободить активисток, я нагрузила их мешками-наволочками, в которые сложила тщательно связанные по парам и надписанные туфли — все мы шли в чулках. Простынные связки и кляпы были в распоряжении Фанички и Лили.

— Стали? Нина, сигнал!

Вскочив на стол, Нина три раза притушила лампу — с церковной горы хорошо видно наше крайнее окно. В ответ снова мяучит кошка, и, повинуясь далекому зову, Шура отчетливо постучала в двери.

Без шума (накануне попробовали ключ и смазали петли) приотворилась дверь, и один за другим легкие силуэты выскользнули на коридор. Я оглянулась: посредине пустой и разоренной камеры, высокая и тонкая стояла одна Вера; бледное лицо ее, в венце рыжих кудрей, улыбалось. Дверь захлопнулась — конец.

На коридоре было тихо, светло и непривычно просторно. Впереди меня уже выстраивалась вереница и колеблющейся линией двинулась вдоль стены. Открылась коридорная дверь — все уже на верхней площадке лестницы, ярко освещенной большой лампой (электричества в «Новинке» не было).

Шура махнула рукой — мы замерли у куба, только двое (кто именно — не помню) стали у двери в «следственный» коридор, на случай, если надзирательница вздумает выйти на площадку.

Тарасова подошла к лампе — она вспыхнула и погасла. Серый свет заполнил лестницу, а через большое окно со двора легли яркие пятна от ацетиленового фонаря. Сильный ветер раскачивал его, и свет бегал по стене, по перилам, по широким чугунным ступенькам. И, следя за этим светом, стараясь слиться со стеной, бесшумной цепью замелькали тени. Одна за другой, пригибаясь на поворотной площадке, соскользнули в 1-й этаж.

Здесь снова к волчку правой двери отошли двое — Нина и Шура: они стерегут Лидию Ивановну. В глазок видна вся она, сонно сидящая у постового стола. Ее спокойствие — половина нашего успеха, 50 % выигрыша.

Напротив, в «малом срочном», в это время вязали Федотову. Она дремала, когда к ней подошли, очень испугалась, но не оказала никакого сопротивления, только шептала: «скорее, скорее!». Ее аккуратно и быстро спеленали.

Зина выглянула на площадку, махнула рукой.

Сверху сбежали двое часовых; последней вошла Нина, закрыла дверь коридора и стала у внутренней ее стороны — на случай, если Лидия Ивановне все-таки выйдет и захочет прийти в «малый срочный». Все стояли уже в две шеренги на 5-ти ступеньках, которые вели к железной двери, соединявшей коридор со следовательской комнатой.

У поста, спеленутая бинтами, лежала Федотова. Рот ее был завязан, на большие глаза набегали слезы. Видно, что она сильно испугалась. Проходя, кто-то снял со стула ее шаль — пригодится. Другая добавила:

— И юбку тоже — у Анны Павловны нет.

Сняли синюю шерстяную юбку, отдали Анне Павловне.

— Настенька, не сердитесь, очень уж нужно! Она улыбнулась глазами.

У железной двери — смертная черта: ключ к ней не примеряли и не знали — подойдет ли, отворит? Тарасова вкладывает в скважину… раз, другой — не цепляет! В третий раздается отчаянный скрежет и одновременно ее возглас:

— Боже мой, все пропало!

— Что вы, опомнитесь, замолчите!

Гельма вырвала у нее ключ, энергичный поворот — и дверь открыта.

В следовательской комнате, длинной и узкой, пересчитали друг друга возбужденными глазами. Все…

Уже половина пути пройдена, и железная дверь между нами.

Гельма отдала мне ключ:

— Слушайте хорошенько, без нужды не запирайте. Это значит, что я остаюсь сторожем у железной двери и при малейшем признаке тревоги захлопну ее, запру двойным поворотом — и спасайся кто может! Не делаем этого сразу, чтобы не производить лишнего шума — стук тяжелой двери слышен далеко по гулким коридорам.

Я вложила ключ в замок, приникла глазом к волчку и, как рулевой у штурвала, оглохла и ослепла ко всему, что происходило за моей спиной.

А там разыгрывался последний акт.

Решетчатая дверь в конце продольной стены комнаты соединяла ее с конторой, так что всякий, подошедший к ней, был виден постовой надзирательнице, которая сидела у стола посередине конторы. Мы это знали и загримировали Гельму под начальницу, нарядили ее в черное пальто и большую шляпу. Тарасова, идя по уставу впереди, отперла ей дверь, и она пошла прямо на сонную Веселову. Та подняла навстречу голову — в этот момент Гельма схватила ее за горло. Зина, Наташа, Нина, бросились на помощь. Дикий заглушённый вопль, потом мычание… Большая сильная женщина, охваченная бессмысленным страхом, забилась, как под ножом. Полетел стул, клубок тел завертелся по полу. Ее успокаивали, просили, грозили — все напрасно: остановиться она, очевидно, не могла и замолчала только, когда ей забинтовали рот.

В это время я почувствовала, что Маруся, руку которой я не выпускала, начинает дрожать, как в лихорадке.

— Сейчас закричит! — мелькнула страшная мысль. Я в ярости обернулась к ней:

— Маруся, я вас убью! Перестаньте дрожать!

Маруся глотнула воздух, дернулась, но дрожать перестала. Маня, которая все время рвалась в бой, убежала, наконец, в контору, остальные тоже ушли, и мы остались вдвоем.

Наконец, кто-то заглянул:

— Что-же вы? идите!

В конторе было чисто, прибрано, по казенному уютно. Поблескивал телефон, тикали стенные часы. Все чего-то ждали.

Мы принялись деловито распределять туфли из мешков. В это время через окно по стене промелькнул яркий свет, и Нина сказала:

— Дорога свободна, можно идти.

Это товарищи с воли, поняв по прикрученной лампе в конторе нашу удачу, электрическим фонариком давали знать, что можно выходить.

Почти сейчас же щелкнул американский замок: вышли первые две группы — трое направо, четверо налево. Спустя две минуты двинулись и мы.

Проходя через сени, я почти наступила на дежурного ночного надзирателя: раскинувшись на ларе, он спал богатырским сном, толстое лицо его было налито кровью, а воздух кругом полон сивушного духа.

Дверь открылась и захлопнулась за нами — мы были на свободе.

Случилось все это в ночь под 1 июля 1909 года, двадцать лет тому назад.

* * *

P.S. Рассказ о дальнейших наших приключениях мог бы составить толстую интересную книгу.

10 человек и Тарасова попали за границу, трое — Иванова, Шишкарева и Карташева — были арестованы в первые два дня; их освободила февральская революция. Арестованы также и судились с ними наши благородные помощники с воли.[239]

Дожили до настоящего времени 8 человек: Гервасий, Иванова, Иткинд, Клапина, Корсунская, Матье, Никитина и Тарасова.

СПИСОК лиц, бежавших в ночь с 30-го июня на 1-е июля 1909 г. из Моск. Губернск. Женской тюрьмы.

И. Морчадзе (С. Коридзе). Организация побега 13 политических каторжанок// Каторга и ссылка. 1929. № 7. С. 94–99, 104–105.


Примечания:



2

См. Николаевский Борис. История одного предателя: террористы и политическая полиция. М.: Высшая школа, 1991. В книге Б. И. Николаевского исследована не только история Азефа, но и эсеровского терроризма.



22

Gelfman Anna. Thou Shalt Kill. P. 324; Письмо М. А. Спиридоновой/ / «Кровь по совести». С. 150, 151. 152.



23

Зензинов В. М. Пережитое. С. 275. Таким образом, право на политическое убийство получало философское обоснование и исходя из приведенных выше моральных оценок, можно было утверждать, как это делал Зензанов, что террористы, «бравшиеся за страшное оружие убийства — кинжал, револьвер, динамит — были в русской революции не только чистой воды романтиками и идеалистами, но и людьми наибольшей моральной чуткости!» — Там же. С. 271



229

Никитина-Акинфиева Екатерина Дмитриевна (1885-?), так же как упоминаемые в тексте Н. С. Климова и Е. А. Матье принадлежали к эсерам-«максималистам», отпочковавшимся от ПСР; «максималистов» отличала вера в возможность немедленного перехода к социализму и применение террористической тактики как едва ли не универсального средства борьбы. Климова была в числе организаторов одного из самых кровавых террористических актов в истории русской революции — взрыва дачи премьер-министра П. А. Столыпина 12 августа 1906 года в часы приема посетителей. О других участницах побега, принадлежавших к ПСР и РСДРП см. ниже розыскной список Московского охранного отделения.



230

Я была арестована и долго сидела под именем Елизаветы Васильевны Артемовой — так все и привыкли.



231

Непосредственными организаторами побега были максималисты И. И. Морчадзе (С. Коридзе), братья Василий и Владимир Калашниковы. Участие в подготовке побега принимал также В. В. Маяковский и его семья.



232

По некот. данным, впрочем, Никифорова пришла в начале мая или даже в конце апреля.



233

Чтобы кончить с Марией Никифоровой — расскажу ее дальнейшую историю: это оказался не мальчик и не девочка, а полного и редкого типа гермофродит — более грамотные из нас скоро об этом догадались и звали его «Оно». Он не был провокатором, но, конечно, половое уродство сказалось на всей психике — истерической, извращенной и аморальной. За границей, куда он попал после побега, он ориентировался на анархистов, жил странно, то в мужском, то в женском платье, имел соответственные романы, получал какие-то средства. Мы все с ним совсем разошлись. В 1917 г. вернулся в Россию, очутился среди зеленых и с поездом ездил (под именем Маруси Никифоровой) по Черниговской и Харьковской губернии, жег, грабил, бесчинствовал. В 1919 г. он был арестован и судим в Москве; за него почему то вступился покойный А. А. Карелин, заверив его честное революционное имя. Потом, — через год, кажется, — газеты сообщали, что его снова арестовали на какой-то новой пакости и на этот раз расстреляли.



234

Тарасова — свой человек.



235

Лидия Ивановна — старая надзирательница.



236

Федотова — свой человек.



237

Валентина Александровна — молодая надзирательница



238

Значительная часть одежды для беглянок была пошита семьей В. В. Маяковского.



239

Приведу далее выдержки из воспоминаний И. Морчадзе (С. Коридзе) о том, что ждало беглянок за пределами тюрьмы, а также розыскной список Московского охранного отделения:

И вот начинается лихорадочная, прямо головокружительная работа по организации побега.

Спешно шьются платья и днем и ночью семьею Владимира Маяковского и через Тарасову направляются, частями на теле, в тюрьму; пересылаются деньги, адреса квартир и прочее, необходимое для побега, а в самый последний день — тюремные ключи, изготовленные нашим товарищем слесарем по восковому слепку, снятым Тарасовой.

По плану побега бежавших каторжанок должны были поджидать провожатые, на обязанности которых лежало доставить беглянок на заранее приготовленные квартиры. Это делалось оттого, что не все каторжанки знали Москву и могли запутаться и не найти квартиру, во-первых, а во-вторых, это отняло бы много времени, а нужно было дорожить каждой минутой, так как предвидели погоню.

Провожатые стояли и дожидались беглянок у Новинского бульвара и у Горбатого моста, так как беглянки должны были выйти из тюрьмы двумя группами, из которых одна должна была идти к Новинскому бульвару, а другая к Горбатому мосту. Был условлен пароль, по которому провожатые должны были узнать беглянок. В день побега, 30-го июня, мы, все участники побега, в количестве 7 человек, а именно — я, Влад. и Вас. Калашниковы, Роза Ландсберг, Яковлев, Усов и товарищ-слесарь, делавший ключи, собрались на квартире Калашникова в Волковом пер. Это было приблизительно около 7 часов вечера. Нужно здесь отметить, что организация побега велась так конспиративно, что, кроме меня, Вас. и Влад. Калашниковых, об этом никто не был осведомлен. Конечно, некоторые товарищи, быть может, догадывались, в чем дело, но для какой цели мы их собрали 30 июня 1909 г. в Волковом пер. они узнали от меня и Вас. Калашникова только вечером того же дня, когда мы объяснили им, в чем нам нужна их помощь. Боясь провокации, мы никого из них уже из квартиры не выпускали и через некоторое время приступили уже к реализации нашего пиана Первым делом Вас. Калашников вместе с Усовым пошли встретить надзирателя Федорова в пивной, чтобы напоить его снотворным веществом. Репетиция выпивки не раз была проделана Вас. Калашниковым, и надзиратель Федоров, любитель выпить, привык уже к этому. В 11 ч. или 11.30 ночи вернулся Вас Калашников вместе с Усовым и сообщил, что первая наша задача выполнена блестяще, что Федорова так напоили снотворным веществом, что он едва ушел к себе в тюрьму, но сами Вас. Калашников и Усов были сильно пьяны, и нам пришлось откачивать их нашатырным спиртом и холодным компрессом. Перед тем, как уйти из квартиры к тюрьме, мы распорядились осветить все комнаты квартиры и не тушить огня, а сами ушли через задний двор, перескочив через стену и выйдя в зоологический сад и смешавшись с гулявшей там публикой. Все эти шаги мы предпринимали из боязни слежки за нами и провокации.

Подойдя к Новинской тюрьме, мы расставили провожатых по своим местам, а я и Вас. Калашников зашли в церковную ограду напротив Новинской тюрьмы, спрятались за густыми кустами акации и дали сигнал каторжанкам, чтобы они начали действовать. Сигнал был дан Вас. Калашниковым кошачьим мяуканьем, что он в совершенстве делал. В ответ на эту сигнализацию мы получили сигнал и от каторжанок, что они слышали наш сигнал и начинают действовать. Их ответный сигнал состоял в том, что они три раза припустили горевшую в их камере лампу. После этого, затаив дыхание, мы впились глазами в двери тюремной конторы, откуда должны были выйти беглянки, и в окно конторы, откуда мы ждали второго сигнала — свободен ли путь, можно ли выходить. Не прошло и 15 минут, как блеснул огонек в окне конторы, и беглянки извещали нас, что все прошло благополучно, и можно выходить на улицу, но оказалось, что на улицу выходить еще нельзя, и мы дали соответствующий сигнал электрическим фонарем, что выходить нельзя и чтобы ждали нашего сигнала, когда путь будет свободен.

Дело в том, что на этой улице около самой тюрьмы всегда дежурил городовой, но он не всегда стоял на одном месте, а менял как-то стоянку. Наше двухнедельное наблюдение за этим городовым дало нам следующие результаты: 5 раз в неделю городовой сей стоял так, что ему не видно было дверей тюремной конторы, откуда должны были выйти беглянки, а 2 раза в иеделю стоял так, что ему видно было все, и не представлялось возможности выходить из тюремной конторы незамеченным. Как раз случилось так, что городовому в эту ночь было видно все, и поэтому нужно было сначала его устранить, а потом дать сигнал беглянкам, чтобы они выходили. Такой случай у нас был предвиден и потому, дав сигнал беглянкам о том, чтобы они ждали, я остался в ограде церкви, а Вас. Калашников с полубутылкой s руках торопливо направился к городовому, предварительно рассыпав золотые и серебрянные монеты с таким расчетом, что, собирая их, можно было отвлечь городового так, чтобы ему не было видно выхода беглянок. Притаив дыхание, я смотрел из церковной отрады на городового и разыгравшего пьяного Вас. Калашникова, который с полубутылкой в руках просил городового помочь ему собрать рассыпанные деньги и обещал, что половину всех денег отдаст ему, городовому.

Городовой с жадностью бросился собирать деньги и совать их в карманы. а в это время, когда я убедился, что городовой отвлечен от конторы и что ему теперь ничего не видно, я дал беглянкам сигнал, чтобы они выходили, и, действительно, через мгновение первая группа беглянок, а минуты две спустя и вторая группа. Когда они прошли к Новинскому бульвару и были уже вне опасности, городовой все еще продолжал собирать деньги. Я вышел из церковной ограды и торопливо пошел догонять беглянок. Вас. Калашников тоже быстро нас догнал. Провожатые, ожидавшие беглянок у Новинского бульвара, растерялись, л пришлось их каждого останавливать и вновь напомикнать о том, что онн должны сделать. В результате такой путаницы, распределив среди провожатых беглянок, я очутился с последней группой в 4 чел. (я должен был взять 2-х), которых я и забрал с собой. В этой группе были Зинаида Клапина, Нина Морозова, Иткинд и Корсунская, с которыми я и направился по Б. Садовой ул. нанять изозчиков и поехать к Рогожской заставе, а через Рогожскую заставу — к дачной местности Чухлинка. Была ужасно темная ночь, и шел дождь, так что погода эта нам была на руку, так как представлялось поехать в закрытых пролетках без всякого подозрения. Но дойдя пешком с беглянками до угла Б. Бронной ул., мы не могли достать нигде извозчиков, чтобы не идти вместе с беглянками к Триумфально-Садовой ул., что было небезопасно, я завел их во двор храма св. Ермолая на Садовой ул., а сам отправился на поиски извозчиков. Когда я, наконец, достал двух извозчиков и подъехал к тому месту, я увидел картину, не понравившуюся мне: с беглянками разговаривал городовой; но по веселости и смеху поняв, что это случайное явление и нет никакой опасности, я быстро направляюсь к ним, беру их под руку, сажаю на извозчиков и едем к Рогожской заставе. Оказалось (как мне передали беглянки), что городовой принял их за проституток. Доехав до Рогожской заставы, мы слезли и дальше через поля направились к Чухлинке. Но здесь опять произошла с нами маленькая неприятность. У меня не было мелочи, не хватало копеек 60, а беглянки забыли пересланные им деньги в камере тюрьмы. Дать же извозчикам, вместо 60 к., 10 р., обратило бы внимание и вызвало бы подозрение, а потому я ссадил с извозчиков беглянок, объяснил им как нужно идти, а сам, поскандалив с извозчиками, что не я виноват в том, что у них нет сдачи, ушел самым бессовестным образом, так и не доплатив 60 коп. Скоро я нагнал женщин, и уже было совсем светло, когда мы очутились у названной дачи (на этой даче проживала вместе с мужем Вера Александровна Демме, сестра известного с.-р. Новотворжского). Хозяева встретили нас приветливо; появился, несмотря на такой ранний час, самовар, вино, сладости и т. д… Стали обсуждать вопрос о дальнейшей судьбе беглянок, о том, что их надо вечером перевести на другую квартиру, и т. д… Некоторые девицы, сильно уставшие и от волнения и от пути пешком, заснули. Не спал я один и рано утром, около 7 часов, я уехал в Москву устраивать оставшихся там беглянок. Не помогли уговоры беглянок и хозяев не ехать в Москву, так как меня наверняка арестуют. Особенно настаивала на этом Нина Морозова, которая предлагала вместе с ними бежать за границу. Я сам сознавал и понимал всю опасность поездки в Москву, но другого выхода не было. Я волновался за судьбу других беглянок, боясь, что другие не сумеют их скрыть и устроить; особенно в этом меня убеждала та путаница и волнение, которые проявили провожатые во время самого побега.

Поэтому, попрощавшись с беглянками и поручив их дальнейшую судьбу хозяевам дачи, я отправился в Москву связаться через нашу центральную конспиративную квартиру — Кузнецкий мост, зубной врач Гефтер — и руководить дальнейшей работой по укрыванию бежавших. По приезде в Москву сразу бросилось в глаза необычайное явление: городовые стояли с винтовками на постах, и среди полицейских царила большая суматоха и волнение. Я сразу же заметил, что за мной следят два агента, и, чтобы отделаться от них, на полном ходу вскочил в трамвай и поехал к центру. Слез на Театральной площади и пошел к Кузнецкому мосту, но в виду того, что Кузнецкий мост кишел полицейскими и агентами, я на нашу конспиративную квартиру не зашел. Вообще я сразу понял, в какое положение попал; выяснилось, что помогать далее беглянкам я не могу и только повредил бы им, если бы стремился с ними связаться. Никакие приемы и ухищрения не помогли мне отделаться от шпиков. До 2-х часов дня я бродил по Москве и хотел уже обратно ехать в Чухлинку, но побоялся привести за собой шпика и провалить беглянок. Поэтому я принял решение пойти на свою квартиру и сесть. Уничтожив предварительно компрометирующие записки, я явился к себе (по 1-й Мещанской ул., д. № 9, кв. № 9). Квартира была полна полицейскими охранниками всех чинов и рангов, во главе с полицмейстером Золотаревым. Со всех сторон раздались обрадованные крики: «Пожалуйте, мы вас ждем!». Четверо агентов охранного отделения набросились на меня и начали обыскивать. У меня же в засаде попал, между прочим, и известный поэт Владимир Маяковский. Во время составления протокола, когда Влад. Маяковскому пристав задал вопрос, кто он такой и почему пришел сюда, Маяковский ответил ему каламбуром:

— Я, Владимир Маяковский, пришел сюда по рисовальной части, отчего я, пристав Мещанской части, нахожу, что Владимир Маяковский виноват отчасти, а посему надо разорвать его на части.

Общий хохот…

Почти в тот же день были арестованы все участники побега с воли. Для поимки же беглянок была поставлена на ноги не только Московская, но вся полицейско-жандармская Россия; за поимку каждой беглянки была обещана награда в 5000 руб. Охранка и полиция совсем потеряли голову. Характерным явлением служит то обстоятельство, что одна из бежавших каторжанок, Е. Матье, в ту же ночь попала в охранку вместе со своим спутником рабочим, но ее не узнали, и она была выпущена вместе с другими арестованными «девчонками», по выражению жандармского ротмистра. Оставшись одна, наконец, она долго бродила по улицам Москвы никем неузнаваемая и, наконец, отправилась к одной буржуазной даме, которую она когда-то учила русскому языку, и во всем ей призналась и просила приютить ее. Дама эта проживала в Петровском парке, в своем особняке. Она любезно ее приняла, но когда вечером пришел муж этой дамы и узнал об этом, он пришел в ужас и решительно потребовал, чтобы она покинула их квартиру. Дают ей 10 рублей и выпроваживают из квартиры прямо на улицу; но здесь совершенно неожиданно пришла на помощь горничная, которая повела ее тайно от хозяев на чердак. Часа через два после этого весь двор был окружен полицией и жандармами. Обшарили и чердак, где находилась беглянка за какой-то трубой. 2–3 раза были так близко от нее, что чуть-чуть не коснулись ее платья. Наконец, полицейские и жандармы с сыщиками уходят. Через 10 минут после этого на чердак пробирается с большой бельевой корзиной горничная, которая переносит беглянку в корзине с бельем в сарай. Днем она вылезает из сарая, связывается со знакомыми и через них переправляется за границу через Кавказ.

Беглянка Климова попадает к одному инженеру, который на автомобиле перевозит ее к себе на дачу под Москвой, а через некоторое время отправляет ее в качестве своей жены сибирским экспрессом в Сибирь, а оттуда за границу через Китай.

С беглянками Морозовой, Клапиной, Иткинд и Корсунской, которых я устроил в Чухлинке, я условился, что приеду туда не позднее 3-х часов дня, если не сяду. В виду того, что я не возвратился, беглянки, чтобы скрыть следы, в тот же вечер были переведены в лес, и там они ночевали, окруженные вооруженными товарищами. На второй день они были по одиночке отправлены в деревню, где они скрывались некоторое время, а затем, когда более или менее все улеглось, были отправлены за границу через Кавказ.

Несмотря на крупную награду за поимку беглянок, несмотря на то, что вся полиция и жандармерия были поставлены на ноги, большинство беглянок вместе с бежавшей с ними надзирательницей Тарасовой не были разысканы. Из всех бежавших каторжанок были арестованы трое — Иванова, Шишкарева и Карташева, при след. обстоятельствах. Веглянок Иванову и Шишкареву провожал студент сельскохозяйственного института Яковлев, который приводит их на свою квартиру, но об этом узнает квартирная хозяйка и выгоняет их оттуда. Тогда Яковлев уводит их на другую квартиру, но для конспирации предлагает идти сзади него. Но так как он уходит очень быстро, беглянки теряют его из виду и остаются одни на улице, предоставленные своей судьбе. Во время этих скитаний они были арестованы совершенно случайно около одной фабрики городовым, и когда этого городового пристав спросил в участке, почему он их арестовал, городовой ответил:

— Так что, ваше благородие, агитаторы подозрительные, около фабрики все шныряли.

Как оказалось, на этой фабрике в то время шла забастовка, и этот городовой был поставлен, чтобы следить за подозрительными элементами.

Третья беглянка была арестована в трамвае при переезде на другую квартиру, так как агенты охранки опознали ее.

Все же остальные, вместе с надзирательницей Тарасовой, были, как сказано, переотправлены за границу.









Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх