• I. ОТЕЦ
  • II. У БАБУШКИ САРС
  • III. ПЕРВОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ ФРИТЬОФА
  • IV.  В БЕРГЕНЕ
  • V. НА ЛЫЖАХ ЧЕРЕЗ ГРЕНЛАНДИЮ
  • VI. ФРИТЬОФ ВСТРЕЧАЕТ ЕВУ
  • VII. ПРОЩАНИЕ С ЕВОЙ
  • VIII. «ФРАМ» ВО ЛЬДАХ
  • IX. К СЕВЕРНОМУ ПОЛЮСУ
  • X. А В ЭТО ВРЕМЯ В ГОТХОБЕ
  • XI СЛАВНОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ И ПОСЛЕДУЮЩИЕ ГОДЫ
  • XII ПУЛЬХЁГДА И ОБЩЕСТВО В ЛЮСАКЕРЕ
  • XIII. НАНСЕН В 1905 ГОДУ
  • XIV. ПОСОЛ НОРВЕГИИ В ЛОНДОНЕ
  • XV. ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ЖИЗНИ МОЕЙ МАТЕРИ
  • Книга об отце

    ЕВА  И ФРИТЬОФ




    I. ОТЕЦ

    Когда мой отец собирался в экспедицию к Северному полюсу в 1893 году, мне было всего лишь полгода. Матери был нужен кто-то, чтобы не страдать от одиночества, пока не вернется отец, поэтому я должна была появиться на свет до его отъезда.

    Разумеется, на меня произвели впечатление слова, которые я не раз слышала от отца, что на пути к Северному полюсу он думал о матери и обо мне. И, разумеется, мне приятно сознавать, что те три долгих года, пока мама ждала его возвращения, я была ее утешением. С нами ему было трудней всего расставаться. Вернулся он к нам обеим.

    Сказать, что я помню что-то о его возвращении, было бы не­верно. Но позже, будучи взрослым, нередко трудно различить, что ты знаешь о своем раннем детстве по рассказам, а что помнишь сам. У меня сохранились смутные воспоминания о суматохе в доме и о том, как мама уезжала. Она сказала мне, что отец вернулся и чтобы я не забывала, что его надо называть «папа».

    Столь же смутно вспоминается мне и двор нашей виллы Гот­хоб[14]. Шел дождь, и перед входной дверью стояла коляска, запря­женная мокрой гнедой лошадью. На козлах сидел кучер. Должно быть, мама собиралась на север в Хаммерфест встречать отца.

    Подошел кто-то, взял меня за руку и сказал, что мы останемся имеете и будем ждать папу с мамой. Позже я узнала, что это была Анна Шёт, без мамы она смотрела за мной. Я называла ее «Да» — так я упростила слово «дама».

    Единственное, мне кажется, ясное воспоминание — это торже­ственная встреча, устроенная во дворце, где мы с Да и еще много народу ожидали папу и маму. Никогда еще я не видела столько людей сразу, и мне и посейчас кажется, что мы все тогда стояли на крыше, но этого, конечно, не могло быть. Наверное, это был большой дворцовый балкон, который и произвел на меня такое впечатление высоты и простора. Должно быть, я была в центре внимания, со мной много возились, но мне запомнилось, что надо мной смеялись.

    Сначала засмеялись потому, что я сделала реверанс перед ла­кеем. Мне внушили, что когда появится важный господин с золо­тыми аксельбантами и золотыми пуговицами,— это король и мне надо подойти к нему и сделать реверанс.

    Немного погодя пришел настоящий король, и меня подтолк­нули вперед. Но я была разочарована: лакей мне показался куда важнее.

    Потом все смеялись надо мной за то, что я свесилась через перила балкона и принялась плевать вниз. Шокированная Да бро­силась ко мне и сказала, что так делать во дворце нельзя, это гадко и неприлично. Но было поздно, многие уже увидели это и рассмеялись.

    Еще одно воспоминание сохранилось у меня об этом дне, и я до сих пор помню укол совести, который я тогда почувствовала. Дело в том, что я солгала. Все наперебой старались показать мне «Фрам» внизу, во фьорде. Все беспрестанно указывали мне на него руками, поворачивали мою голову в его сторону и приговаривали: «Смотри! Вон там! Большой корабль! Это — «Фрам»! Прямо перед крепостью Акерсхус! Разве ты не видишь — вон там!»

    Нет, я не видела «Фрама». Гавань была полна кораблей, для меня все они были похожи один на другой. Наконец я устала от приставаний. Вот тут-то я и солгала. «Да,— сказала я,— теперь я вижу «Фрам». И все успокоились.

    Но эта маленькая ложь долго мучила меня. Нянька вбила мне в голову достаточно бредней, и матери потом нелегко было иско­ренить их. Я была уверена, что бог слышал все, что я сказала, и огорчился, а гадкий дьявол злорадствовал.

    Больше я не помню ничего о славном возвращении. Но воспо­минания о более поздних годах всплывают в памяти. Не в хроно­логическом порядке, но мало-помалу передо мной вырисовывается весь путь от солнечной страны детства до того печального свет­лого майского дня, когда отец ушел из жизни.

    Самое первое, что мне вспоминается четко, это одно утро у нас в Люсакере[15]. Вероятно, это было вскоре после возвращения отца из путешествия к Северному полюсу. Я стояла во дворе и само­забвенно слушала шарманщика, усердно накручивавшего свою машину. Вдруг из дома выбежал отец и принялся танцевать со мной по двору и танцевал до тех пор, пока ноги меня уже не держали, а он все кружил, держа за руки, и сделал мне больно. Наконец он подхватил меня на руки и танцевал, пока шарманка совсем не выдохлась.

    Потом мы с ним не раз кружились по навощенному паркету, но вальсу под шарманку в Люсакере в моем сердце принадлежит первое место.

    Прежде чем перевернуть новые страницы в книге моих воспо­минаний, я хочу обратиться к детству моего отца. И тут невольно вспоминаю то, что мне однажды рассказала Марта Ларсен и что нам обеим показалось как бы прелюдией ко всей жизни и дея­тельности Фритьофа Нансена.

    Марта была экономкой в усадьбе Стуре-Фрёен у родителей моего отца, адвоката суда средней инстанции Нансена и его жены. Когда Марта поступила в услужение, в семье было девять детей и большое хозяйство, так что ее работа была не из легких.

    Она очень любила всю семью, но ближе всех ее сердцу всегда был Фритьоф, она не раз говорила мне об этом. Уже с тех вре­мен, когда он был еще совсем маленьким, она верила, что Фритьофу на роду написаны великие свершения, и потом с гордостью могла говорить, что не ошиблась. Марта любила вспоминать прошлое и нашла во мне благодарную слушательницу. Я девочкой частенько бывала у нее в гостинице на улице Карл-Юхансгате[16]и угощалась лимонадом с пирожными. Это была «Гостиница Сестер Ларсен», названная так в честь Марты и ее сестры, с кото­рой они сообща владели гостиницей, с тех пор как Марта ушла из Фрёена. Но связи с нашей семьей она сохранила. Отец очень ценил ее и часто навещал. Именно у нее в гостинице останови­лись, вернувшись на родину, отец и другие участники экспедиции в Гренландию. Она ухаживала за ними, как мать, счастливая оттого, что ее дорогой Фритьоф вернулся домой живой и невреди­мый. Раз в неделю, когда я ребенком ездила из Люсакера на Букстадвейн[17] к Элизе Виель на уроки музыки, я обедала у Марты. (3)

    Она помнила мартовское утро 1867 года, когда маленький маль­чик взбирался на лыжах на горку сразу за воротами усадьбы Фрёен. Это был Фритьоф. Он вбил себе в голову, что непременно научится прыгать с трамплина на лыжах, как его старшие братья. Лыжи у него были очень плохие. Они достались ему от сводных братьев и были разной длины. Снег был соскоблен, и склон трам­плина сплошь обледенел. Фритьоф прыгал и прыгал снова, но трамплин был большой, а мальчик маленький, так что лыжи ле­тели сами по себе, и он падал у самого подножия трамплина.

    Но он не сдавался. Ему казалось, что с каждый разом полу­чается все лучше, и это придавало ему духу. Наконец он взял разбег от самого леса, и ему удалось осилить половину трам­плина, но посреди склона была наледь. Фритьоф налетел прямо на нее и до крови разбил голову. Он даже не пикнул, но делать было нечего, пришлось ему плестись к Марте залечивать раны.

    «Деточка, да у тебя ведь все лицо распухло! — вскрикнула Марта.— Надо маме сказать». «Нет, нет! — запротестовал Фрить­оф.— Тогда мне придется сидеть дома, а я хочу сегодня одолеть трамплин». Марте пришлось уступить. Она промыла раны как умела, и с лицом, сплошь залепленным пластырем, он опять устремился к трамплину».

    «Да, всегда он был особенный, этот мальчишка»,— говорила Марта. Но старшие братья и сестры Фритьофа не видели в нем ничего особенного. Они смеялись над ним, когда по утрам, надевая носки, он вдруг задумывался: «Поглядите на этого увальня! Из тебя никогда ничего не выйдет!».

    Фритьоф Нансен всегда презирал тех, кто кичится своим про­исхождением и воображает, что он лучше других только потому, что принадлежит к одной из «знатных семей». Он говорил: «У всех у нас одинаковое число предков, независимо от того, знаем мы их или нет». Но в наследственность он верил. Все наши способности и свойства заложены в нас наследственностью, говорил он. Вос­питание и среда влияют на развитие этих свойств, но главное — наследственность.

    Однажды, выступая перед датскими студентами, устроившими в его честь факельное шествие, он против обыкновения упомянул об основателе рода Нансенов Хансе Нансене, который был бургомистром Копенгагена и чье имя занимает почетное место в исто­рии борьбы за независимость Дании. «Я горжусь, что в моих жилах течет кровь этого человека, который в трудную минуту помог своей стране».

    Сказано это было ради датчан, но я уверена, что сам он тоже так думал. Интересно заметить, как много общего было между Хансом Нансеном и его прапрапраправнуком Фритьофом. Прежде всего, оба были путешественниками-первооткрывателями в аркти­ческих водах, и, очевидно, еще в детские годы Фритьоф слышал рассказ о зимовке шестнадцатилетнего Ханса Нансена во льдах у Кольского полуострова. Это было в 1614 году. Он находился на борту шхуны своего дяди по отцу, но потом отправился один до­мой пешком через Россию.

    Впоследствии он руководил промысловыми экспедициями в Ле­довитом океане и проводил во время этих экспедиций планомер­ную исследовательскую работу. Для Ханса — как и для Фритьофа — эти путешествия стали основой для дальнейшей деятельно­сти в других областях. Будучи бургомистром, он руководил оборо­ной Копенгагена во время осады 1658 года. Несколько лет спустя он возглавил борьбу копенгагенского бюргерства против дворян­ства. Тогда-то и состоялась знаменитая встреча между Хансом Нансеном и предводителем дворян Отто Крагом на подъемном мосту перед Копенгагенским дворцом. «Знаете ли вы, что это та­кое?» — воскликнул разъяренный Краг и указал на тюрьму Бло-Торн. «А что это такое, вы знаете?» — сказал Нансен и указал на колокольню кирки Богоматери. Там висели набатные колокола, которые в мгновение ока могли призвать граждан Копенгагена к оружию.

    И Краг умолк.

    Род Нансенов обосновался в Норвегии в середине XVIII века, когда прадед Фритьофа, Аншер Антони Нансен, получил место нотариуса в Итре-Согн[18]. Его единственный сын, Ханс Лейердал Нансен, учился в датской школе и говорил всю жизнь по-датски. Тем не менее его считали хорошим норвежцем, что он и доказы­вал много раз на деле. В качестве представителя от округа Ёрен в первом чрезвычайном стортинге он выступал за объединение со Швецией, но только при условии, что во всех тех вопросах, где общность не является необходимой, интересы Норвегии и ее неза­висимость  будут  гарантированы.  Его  остроумие  было  общеизвестно. Когда обсуждался вопрос о том, где должен распола­гаться Норвежский банк, и каждый депутат стортинга добивался, чтобы банк находился в его городе, он встал и сказал: «Эгерсунн — прекрасный маленький городок, и там живу я».

    Об этом Нансене, который не всегда был удачлив в полити­ческих делах и так и не стал великим политиком, епископ Сигвард сказал: «Его речи и деяния свидетельствуют о том, что он был верен королю и стране, был неподкупным другом правды и справедливости». А также: «Он всегда смело высказывал то, в чем был убежден».

    Госпожа Венделия была второй женой Ханса Лейердала и ба­бушкой Фритьофа со стороны отца. Это была на редкость одарен­ная женщина с ярко выраженными литературными наклонностями.

    В роду матери Фритьофа, Веделен, было тоже немало выдаю­щихся людей. Один из них командовал кавалерийским полком во время Тридцатилетней войны и получил прозвище «Сорви­голова». Его сын, граф Густав Вильхельм фон Ведель, в 1683 году купил у Петера Гриффенфельда графство Ярлсберг у Тенсберга. Впоследствии он стал главнокомандующим норвежской армией. Граф Херман Ведель-Ярлсберг, правнук первого графа, с 1814 года занялся политикой и стал затем наместником Норвегии. Его млад­ший брат, барон Кристиан Фредерик Вильхельм Форнебу, был дедушкой Фритьофа по матери. Барон, в отличие от брата, не оставил следа в истории Норвегии. У него не было ни энергии брата, ни его дерзости, ни светлого ума, и в политической жизни страны он не сыграл никакой роли, если не считать недолговре­менного пребывания на посту председателя муниципалитета Берум. Однако он был человек изысканно воспитанный.

    Непонятно только, как его дочь Аделаида Юханна Текла Иси­дора выросла настолько свободной от предрассудков, лишенной надменности, простой и открытой. Подобно лучшим представите­лям своего рода, Аделаида обладала сильным характером и не питала никакого уважения к своему аристократическому проис­хождению. Пожалуй, что и к своему «благородному отцу» она не испытывала должного почтения.

    Молоденькой девушкой она шокировала высшее общество Хри­стиании тем, что занималась неприличным для женщины лыжным спортом. Потом она влюбилась в сына пекаря, чем в еще большей степени шокировала общество и уж, конечно, своих домашних. Это была пощечина портретам предков в Форнебу, и родители наотрез отказались дать свое согласие на такой мезальянс. Поэтому Аде­лаида бежала из дому и справила свадьбу со своим возлюбленным у своих более покладистых родственников в усадьбе Букстад; ро­дители на свадьбе не присутствовали. В браке с сыном пекаря, лей­тенантом Якобом Бёллингом, она родила пятерых детей и прожила с  ним счастливо до самой его  смерти в усадьбе Стуре-Фрёен.

    Вторично она вышла замуж за адвоката суда средней инстан­ции Бальдура Фритьофа Нансена. С ее стороны это был, по всей вероятности, брак по рассудку, а не по любви; прежде чем ре­шиться на этот шаг, она посоветовалсь со старшими сыновьями.

    Адвокат Нансен тоже был женат прежде (на свояченице поэта Йоргена My[19]), и некоторое время они могли говорить: «Мои дети, твои дети, наши дети». Но сын Нансена от первого брака, Мольтке, был болезненным мальчиком и умер в отрочестве. (1)

    Бальдур Ф. Нансен в книге В. К. Брёггера и Нурдаля Рольфсена об отце характеризуется как «прилежный, хороший человек, примерный во всех отношениях, воспитанный в скромности и стро­гости... весьма культурный, однако без особых талантов». Он по­лучил основательное юридическое образование и пользовался у своих клиентов неограниченным доверием. В основном он вел дела по переводу собственности и распоряжению денежными сум­мами. Представляется, что умеренность, скромность стала наслед­ственной чертой рода Нансенов. Это свойство присуще им всем. Фритьоф с благодарностью вспоминал свое спартанское воспита­ние и старался так же воспитывать собственных детей.

    Пример отца рано воспитал в нем убеждение, что только тот, кто доводит до конца поставленную перед собой задачу, является настоящим человеком, и способен на это только человек с сильной волей. А способность ставить перед собой дерзкую цель и прини­мать смелые решения он, пожалуй, унаследовал от матери.

    Женившись на Аделаиде Бёллинг, адвокат Нансен переехал к ней в усадьбу Стуре-Фрёен (2)в Вестре Акер, и здесь 10 октября 1861 года появился на свет Фритьоф Нансен. Через год родился Александр, друг и товарищ детских игр Фритьофа.

    Постройки усадьбы Фрёен целы до сих пор и называются «Нансен-Фрёен». Но теперь усадьба превратилась в обычную виллу. Сейчас она расположена уже посреди Большого Осло, на улице Фритьофа Нансена, позади кинотеатра «Колизей», со всех сторон зажата другими зданиями, рядом проходят оживленные магистрали. Прежде это была большая усадьба с хлевом, конюш­ней, сеновалом и другими надворными постройками, с голубятней посреди обширного двора. Усадьба находилась далеко от города. Вокруг расстилались поля и луга, в которые вклинивались густые леса, а вдали на западе открывалась панорама гор, покрытых лесом. У самого дома протекал ручей Фрогнербекк, летом его омуты были полны форели, а зимой он покрывался гладким льдом, по которому так чудесно кататься на коньках.

    Для мальчишек здесь было вдоволь занятий круглый год, можно вволю побегать на просторе, но дома у каждого имелись свои обязанности. Мать была занята с утра до вечера, то в хлеву со скотницей, то в подвале — стиркой. Она ухаживала за садом, аккуратно вела счета, сама обшивала детей.

    Говорят, что противоположности сходятся. Это вполне подхо­дит к чете Нансенов. Оба были людьми работящими и порядоч­ными, но почти во всем остальном совершенно разными: она — сильная, высокая, смелая, с открытым волевым взглядом, очень прямая, решительная в своих суждениях. Он — маленького роста, тихий, уважающий правила и осторожный, спортом не занимался, своих взглядов не имел, а во всем руководствовался библией и сво­дом  законов.   Оба  отличались  добротой  и  сердечностью,  были глубоко верующими христианами и имели одинаковые взгляды на воспитание детей.

    Аделаида Нансен обладала живым умом, интересовалась лите­ратурой и политикой и, несмотря на большую занятость, находила время для удовлетворения таких культурных запросов, которыми пренебрегали во времена ее девичества в Форнебу. Оба любили музыку. Адвокат немножко играл на скрипке, а его жена — так же скромно — на пианино.

    Для домашнего уклада Нансенов характерны были порядок и дисциплина. Детям редко приходило на ум своевольничать. Млад­шие не делали этого никогда. Лишь изредка старшие сыновья Аделаиды от первого брака давали понять своему несколько пе­дантичному отчиму, что его речи им малоинтересны. Эйнар, боль­шой и сильный парень, сохраняя полное спокойствие, поднимал его на руки и выносил за дверь.

    Фритьоф же благоговел перед отцом. Еще в раннем детстве он узнал силу отцовского характера. Он сам рассказывал об этом такую историю. Для укрепления здоровья доктор посоветовал отцу ежедневно выпивать перед обедом рюмку вина. Однажды, придя в кабинет отца, он обнаружил, что находившиеся там обычно рюмка и бутылка вина исчезли. Фритьоф спросил отца, почему он не хочет больше пить вина. «Я заметил,— сказал отец,— что от вина у меня делается очень хорошее настроение. Но подкреп­лять свои силы вином я считаю неправильным, и поэтому я бросил его пить».

    Фритьоф запомнил это на всю жизнь.

    Будни в усадьбе Фрёен отличались простотой обычаев и скром­ностью запросов. Питание было хорошее, но без особых разносо­лов: на завтрак и на ужин полагалась каша и почти на каждый день недели было раз и навсегда установлено обеденное меню. А воскресного жаркого и сладкого блюда из вареных ломтиков яблок, черного хлеба, обжаренного в сахаре, масла и взбитых сливок все с нетерпением ожидали целую неделю.

    Покупных игрушек и в помине не было. Лук со стрелами, удочки, мельнички на ручье ребята мастерили сами. В качестве карманных денег им выдавалось несколько скиллингов, вероятно, чтобы приучить их вести счет деньгам.

    Если от отца Фритьоф не мог научиться любить природу и спорт, образцом для него в этом был брат Эйнар, которому ма­ленький Фритьоф во всем старался подражать. Когда мать бывала занята, он всегда мог обратиться к старшей сестре Иде, которая с удовольствием с ним занималась. Но товарищем в играх с утра до вечера был Алек. Фритьоф считал, что должен защищать Александра, потому что тот был самым младшим. И если при­ходилось просить о чем-то, то говорил за себя и за брата Алексан­дра. Никогда не говорилось: «Можно мне?», но всегда: «Можно нам с Алеком?» И естественно, отвечать за обоих приходилось тоже Фритьофу. Когда летом они купались в ручье, Фритьоф во­время вытаскивал брата из воды, не дожидаясь, пока он посинеет от холода. А однажды, когда они бегали наперегонки по тонкому льду и Алек провалился под лед, вытащил его и привел до­мой Фритьоф.

    Говорят, что мировоззрение у человека закладывается уже в детские годы. И счастливые дети не размышляют над противо­речиями жизни. По-настоящему мировоззрение Фритьофа сложи­лось, вероятно, лишь после того, как он покинул отчий дом. Но, конечно, именно та доброжелательная, спокойная обстановка, в которой он вырос, воспитала в нем уравновешенность, которую он сохранял всегда — и в дни неудач, и в дни побед. Фритьоф и Александр были счастливыми детьми. Для них родители являлись воплощением всего справедливого и правильного. Послушно шли они с родителями в церковь каждое утро в воскресенье, хотя и предпочли бы поиграть на воле. Прилежно твердили они вечер­нюю молитву в то время, как мать, молитвенно сложив руки, сидела на краю постели. Господь бог был в их представлении седобородым старцем, который добрыми очами следил за их жизнью, за их играми. А дьявола для них не существовало.

    Отца нельзя было причислить к жизнерадостным христианам. Основным в христианстве для него было неукоснительное соблю­дение заповедей. А мать не любила ломать голову над вопросами религии, и религия была для нее чем-то самим собой разумею­щимся, с чем все должны считаться, и точно так же, вслед за матерью, относились к христианской религии ее сыновья, пока были детьми.

    Когда мальчики подросли, их отдали (как оказалось, очень удачно) в школу Ош ог Фосс[20], одну из лучших в стране. Фритьоф не был лучшим учеником школы, но в классе часто бывал первым. Он всегда стремился вперед, и школьные задания только побу­ждали его узнать о предмете еще больше, уже самостоятельно. Особенно основательно занимался он естественными науками и историей, но любимыми его предметами были физика и химия. Во Фритьофе было достаточно и упрямства, и самоуверенности, что часто выводило из себя учителей и товарищей. Но в то же время ему присуще было и обаяние, которое всех привлекало. Это обаяние, вероятно, шло от его добросердечия и честности.

    По рассказам всех, кто помнил его в эти годы, он обладал также врожденным рыцарством. Если он видел, что обижают ма­лыша, будь то мальчик или девочка, он тотчас был готов встать на защиту. Поэтому учителя любили его, а если порой и делали ему замечания, то скорее из заботы о его успехах, чем из раз­дражения против него.

    Одно время он заметно охладел к занятиям. Тогда и было записано в журнале школы Ош ог Фосс: «Фритьоф Нансен неусид­чив и во многих предметах не делает таких успехов, каких можно бы от него ожидать». Конечно же, от мальчика с таким восприимчивым умом ожидали немалых успехов. Но наставники забывали, что у мальчика могут быть увлечения и помимо школь­ных занятий. Столько удивительного видел он в живой природе, столько хотелось понять!.. Да еще и книги — сначала это были книги об индейцах, а потом и романы Вальтера Скотта, да и потан­цевать было весело, а зимой часто устраивались балы. Много вечеров провел Фритьоф в мечтах при луне под окнами своей из­бранницы. Нередко он встречал под теми же окнами своего приятеля Карла Доуэса, тогда они разгуливали вдвоем.

    Большую часть времени, однако, поглощали спорт и увлечение природой. С детства Фритьоф и Александр знали все окрестности усадьбы Фрёен. На заре они уже сидели у омута и удили форель. Затем жарили ее на угольях и чувствовали себя Робинзоном и Пятницей. Один из старших родственников, заядлый рыболов и охотник, брал их с собой и в дальние походы. Частенько, захва­тив с собой немного еды, они на несколько дней исчезали из дому и возвращались голодные и усталые, но счастливые, с гордостью неся подстреленных зайцев.

    Однажды летом Эйнар взял Фритьофа с собой в горы. Много лет спустя Эйнар писал ему: «Помнишь ли ты, как еще ребенком ты впервые увидел сказочный мир высоких гор, что поднимались перед тобой, насколько хватало твоего взора?» Эйнар вспоминал Йотунхейм[21]. Со своим уже взрослым старшим братом Фритьоф бродил по Эстре-Слидре[22]. «А с тех пор — с тех пор уже не мог это позабыть».

    Место, с которого вдруг открываются взору вершины Йотунхейма, он не забывал никогда. Однажды летом мы с ним ехали в автомобиле по той же дороге, и он с нетерпением следил за каждым поворотом. И все время не спускал глаз с меня, чтобы увидеть, какое впечатление произведет на меня эта панорама — такое же сильное, как на него в тот раз, или нет. И когда мы доехали до этого места, у него захватило дух от восхищения: «Ты видишь? Вот они, горы!» — и он засмеялся, как мальчик.

    В начале зимы, с первыми же заморозками, с чердака доста­вали лыжи и коньки. Их надо было привести в порядок к первому снегу, пока не замерз ручей Фрогнербекк. В те времена, когда росли мальчики Нансены, фьорд замерзал зимой и по льду ка­тались до самого Сандвика и Аскера, а перед крепостью Акерсхус был большой каток.

    Фритьоф почти всегда принимал участие в соревнованиях и нередко получал призы. На первенстве Норвегии по конькам 1881 года, когда будущий чемпион мира Аксель Поульсен занял первое место, Нансен был вторым. Но как конькобежец он на большее и не претендовал. Зато лыжи он любил по-настоящему, и впоследствии это ему пригодилось. Поблизости от столицы на холме Хюсебюбаккен был самый высокий трамплин, и проводив­шиеся на нем соревнования мало в чем уступали нынешним со­стязаниям в Холменколлене[23]. Но отношение к этим соревнованиям в Хюсебюбаккене, как, впрочем, и ко многому другому, в доме Нансенов было такое: только смотреть, руками не трогать! Те лыжи, которые были у мальчиков, не годились для больших трамплинов. Но Хюсебюбаккен был виден из дома, и с каждым днем он манил ребят все больше.

    И вот что произошло. Отец сам писал об этом. Владелец типо­графии Фабрициус, живший с ними по соседству, заметив, сколько рвения и старания вкладывает Фритьоф в занятия лыжным спор­том, остановил однажды свою лошадь возле усадьбы Фрёен и сказал: «Я подарю тебе лыжи». Всю весну и все лето звучали эти слова в ушах мальчика. Когда пришла осень и по утрам поля стали покрываться белым инеем, Фритьоф спросил Фабрициуса напрямик: «А как же лыжи?» «Будут тебе лыжи, непременно будут»,— ответил Фабрициус и рассмеялся.

    Фритьоф не успокоился. Изо дня в день появлялся он перед Фабрициусом со словами: «Ну, так как насчет лыж?»

    Но вот однажды в дверях с таинственным видом появилась Ида. За спиной она держала большой длинный сверток. Фритьоф бросился к ней, вмиг сорвал бумагу, и в руках у него очутились сверкающие, покрытые красным лаком, с черной полосой лыжи и длинная голубая палка[24]. Не помня себя от счастья, он опрометью помчался на холм Хюсебюбаккен.

    Но первый его прыжок был не из блестящих, рассказывал он. Тогда не было жестких креплений, и, когда он разогнался до бе­шеной скорости, лыжи полетели сами по себе, а сам он описал в воздухе большую дугу и врезался в огромный сугроб.

    «На холме все смолкло, ребята думали, что я сломал себе шею. Но когда увидели, что я жив и барахтаюсь в сугробе, какой тут поднялся нескончаемый хохот!»

    Вскоре после этого Фритьоф все же завоевал приз. Но он не принес его домой. «На этот раз мне было очень стыдно. Тогда я впервые увидел, как прыгают ребята из Телемарка[25], и понял, что не иду с ними ни в какое сравнение». В соревнованиях мальчиков принимали участие Торюс Хеммествейт[26] и еще один мальчик из Телемарка. Они участвовали также и в соревнованиях взрослых, и с таким блеском, что у зри­телей захватывало дух. Что же до дам Христиании, то их восторг был безграничен.

    Фритьоф решил, что не нужен ему никакой приз, пока он не научится прыгать с трамплина так же, как эти ребята. Потом он не раз приносил домой призы с Хюсебюбаккена; среди них есть и первые, а один из них — за элегантный стиль в прыжках — до сих пор стоит у меня в комнате. Отца считали лучшим лыжником столицы.(3)

    Для него самого призы, сколько я помню, не очень много зна­чили. Хоть он и соглашался, что соревнования оказывают стиму­лирующее воздействие на молодежь, но чем старше становился, тем больше возмущался погоней за рекордами и откровенно вы­сказывал свое убеждение, что страсть к рекордам губит спорт.

    Бывало, что он в качестве зрителя посещал Холменколлен, да и меня, совсем еще маленькую, однажды водил на соревнования. Я хорошо это помню, потому что отец напялил на меня меховую куртку, которую привез из Гренландии. Куртка была жесткой,и такой тесной, что я не могла дышать. Было ужасно в ней неудобно, и я была в полном отчаянии, а тут какой-то долговязый и неуклюжий человек подошел поздороваться с отцом, и отец велел мне поклониться, а я еле двигалась из-за своей тесной куртки. Это был кронпринц Густав.

    С большим увлечением Фритьоф Нансен изучал технологию изготовления лыж — их форму, крепления, сорта дерева. Этот ин­терес остался у него на всю жизнь. Последней его работой, кото­рую он писал, лежа в постели, перед самой смертью, была статья: «Скольжение .различных сортов дерева по снегу».

    Он всегда утверждал, что лыжи в первую очередь являются средством передвижения. Вдобавок лыжи — лучшее средство для «тренировки всех мышц» и для «поддержания здоровья души и тела». Для Нансена лыжи действительно впоследствии служили средством передвижения, с помощью которого он преодолевал огромные расстояния..

    За Фритьофом и Александром укрепилась слава лучших лыж­ников, и многие школьники мечтали походить на них. Нильс Коллет Фогт[27], мальчик немного помладше братьев Нансен, вос­хищался ими издали, «безмолвно, безгранично». Он также расска­зывал, что ежедневно встречал их отца, адвоката, «пожилого че­ловека, жившего в усадьбе Фрёен». «Было в его облике,— писал Фогт,— что-то грустное, что-то смиренное и одинокое, что пора­жало меня: ведь он должен был радоваться, имея таких сыновей!»

    Коллет Фогт преклонялся перед нашим отцом всю свою жизнь, хотя впоследствии как-то признался мне, что книги отца о поляр­ных путешествиях кажутся ему «слишком сентиментальными». Это мне показалось довольно забавным, так как сам Фогт был весьма чувствителен. Отец в свою очередь восхищался стихами Фогта и читал их мне, когда я была молоденькой девушкой; осо­бенно нравились ему стихи о любви.

    С юности природа была для отца не только ареной спортивных побед и подвигов. Он любил природу во всех ее проявлениях — и суровую, и ласковую, такую, которую надо побеждать в борьбе, и такую, которая давала ему покой и отдых. Жизнь «на природе» означала для него и возможность изучать природу. Ничто не укры­валось от его внимания. Животные и растения, облака, ветры, течения, звездное небо — все пробуждало в нем жажду познания.

    Когда Фритьофу минуло пятнадцать лет, ему пришлось пере­жить первый тяжелый удар. Мать давно уже хворала и летом 1877 года умерла.

    К тому времени большинство детей от первого брака обзаве­лись семьями, разлетелись из родительского гнезда, и адвокату ни к чему была такая большая усадьба. Порядок в усадьбе поддерживала госпожа Нансен, она была здесь главою. И усадьба Стуре-Фрёен была продана, а семья переехала в Христианию, на улицу Оскарсгате.

    Фритьоф и Александр очень горевали. Они тосковали по ма­тери, по дому, где прошло их детство, им больно было видеть усадьбу в руках чужих людей, и если им приходилось бывать в тех краях, они обходили ее стороной.

    Трогательно и неумело адвокат старался утешить сыновей, быть для них и отцом, и матерью. Но горе было столь велико, что скрыть его он был не в силах. Мальчики слонялись одиноко и грустно.

    Они не жаловались — нельзя же было усугублять горе отца. Но свою вечернюю молитву они читали уже без прежней детской веры.


    II. У БАБУШКИ САРС

    То, что я написала в этой книге о детстве и юности моего отца, я узнала частично от него самого, частично из его писем, из книг и дневников, частично из рассказов других людей. Иногда мы просили отца рассказать о своем детстве, и он охотно делился с нами воспоминаниями.

    Мама реже вспоминала о своем детстве. Завзятой рассказчицей была у нас тетя Малли, в этом она пошла в бабушку, не унасле­довав, правда, ее живой фантазии. Рассказам тети Малли не хва­тало драматизма и таинственности, она не умела так захватить слушателей, как это удавалось старой «матушке Сарс». У тети Малли рассказы получались простые и бесстрастные, она описы­вала все так, как оно было на самом деле, часто без всяких при­крас, просто она любила поговорить о том, что ей самой приятно было вспомнить.

    Малли была на восемь лет старше Евы, и всю жизнь они были очень дружны. У них были схожие способности и увлечения, и обе впоследствии стали певицами. Но если способности Малли разви­вались в направлении юмористическом, то у Евы был ярко выра­женный драматический талант, сочетавшийся с большой эмоцио­нальностью, и этим она покоряла своих слушателей.

    Мама в семье была последним ребенком, и ее появление на свет было встречено особым восторгом.

    Ее мать Марен Вельхавен девятнадцати лет вышла замуж за священника и зоолога Микаэля Сарса, который был другом ее брата, поэта Юхана Себастьяна Вельхавена[28]. Ее обручение с Микаэлем Сарсом было воспринято семьей почти как мезальянс. Его отец был шкипером, а о его предках ничего не было известно. Мать была не просто «мадам», а «фру», и это различие в те вре­мена означало очень многое. И когда в один прекрасный день ее муж исчез, оставив ее без всяких средств к существованию, она открыла торговлю молоком и водкой, чтобы прокормить себя и сына, старшего брата Микаэля. Правда, через двенадцать лет шкипер вернулся и рассказал, что англичане посадили его в «ку­тузку»,— что, впрочем, так никогда и не было доказано,— и в семье опять поселились любовь и счастье. И вскоре родился Микаэль.

    Марен Сарс за годы своего замужества не совершила ничего значительного, кроме рождения детей, которых теряла одного за другим: одни погибали при неудачных родах, другие — от болез­ней. В те годы в районе шхер, где находился приход Микаэля Сарса, не было больницы. Микаэль Сарс пытался совместить свою работу священника, доставлявшую ему средства к существованию, с делом, которому он посвятил всю свою жизнь,— с изу­чением морской фауны.

    В 1854 году он стал профессором университета имени короля Фредерика в Христиании, семья переехала в столицу, и тут фру Марен решила, что теперь пора и ей пожить в свое удоволь­ствие, подумать о своих интересах. Ей было сорок шесть лет, к этому времени она перенесла девятнадцать родов. (7)

    И вот все повторилось снова.

    Впервые фру Сарс плакала при мысли о рождении нового ребенка. Но вскоре она осушила слезы и решила, что раз уж этого не миновать, то по крайней мере от этого ребенка она получит полное удовольствие. И  она кормила Еву грудью до трех лет.

    Много лет тому назад я встретила в Стокгольме Эллен Кей[29], и она рассказала мне следующее. Однажды она сидела у фру Сарс и разговаривала с ней. Вдруг тихо открылась дверь, и в комнату вошла маленькая девочка. Не говоря ни слова, она прошла в угол, принесла оттуда скамеечку и поставила ее рядом с матерью. Затем Ева взобралась на скамеечку и сама расстегнула на матери блузку.

    «Маленькая Ева стояла и сосала грудь матери, а та продол­жала между тем свои удивительные рассказы».

    Ева стала не только любимицей матери, но и баловнем всей семьи. Когда в 1869 году умер отец, старшие братья заменили ей отца. Все любили ее и как могли ограждали от трудностей и неприятностей. (8)

    У Евы рано обнаружилась тяга к искусству. Как и большин­ству ее братьев и сестер, ей легко давалось рисование. Они уна­следовали этот дар от отца, который сам иллюстрировал свои труды по зоологии, причем блестяще. Но Ева к тому же была очень музыкальна. Первой это заметила тетя Малли. В детстве Ева брала уроки музыки у Иды Ли, сестры Эрики Ниссен и Томасины Ли. Маленькой девочкой она посещала художественную школу  Эйлифа  Петерсена  и  одновременно  брала  уроки  пения у своего шурина, Торвальда Ламмерса, и было время, когда она колебалась, кому из учителей отдать предпочтение. Победило пение, оно принесло ей известность. Раз сделав выбор, Ева сосре­доточила все свои силы на музыке. С тех пор она никогда больше не рисовала, я могу припомнить только один случай, когда она разукрасила розами какой-то шкаф на нашей даче в горах в Сёркье.

    Религии в семье Сарсов никогда не придавали особого значе­ния. Хотя Микаэль Сарс и был священником, но о религиозных вопросах в семье говорили редко. Требовалось лишь уважать тра­диции, следовать заведенным обычаям и порядку, а в остальном всяк был волен думать и верить как ему угодно, это считалось личным делом каждого. Духовенство из семьи Вельхавенов взи­рало с ужасом на религиозную терпимость Сарсов. У фру Сарс был брат, Юхан Андреас Вельхавен, приходский священник в Несоддене, относившийся к религии с величайшей серьезностью. Его дочь Мария жила в столице, и он писал ей, что ничего не имеет против ее визитов к Марен, но просит ее не ходить туда по воскрес­ным дням после церковной службы. Это-де слишком «нехристиан­ский дом».

    Молодая девушка не могла ослушаться наказа строгого отца. Но очень трудно было устоять против соблазна и не приходить на знаменитые воскресенья Сарсов.

    Когда пришло время конфирмации, Ева впервые задумалась над тем, почему в христианской религии так много темных мест. Сказочник Йорген My, который был тогда приходским священ­ником в Вестре Акер, собрал своих конфирмантов и предложил им задавать вопросы обо всем, что им неясно в прочитанном. Ева смущенно подняла руку: «А я не понимаю учения о Троице!»

    В ответ My привлек ее к себе и по-отечески ласково сказал: «Ну что ж, дитя, ты не одинока, это очень многие не могут по­нять».

    Ева вполне удовлетворилась таким ответом, он так соответ­ствовал атмосфере, царившей в ее собственном доме. Там никто не пытался делать из пустяков неразрешимые проблемы.

    Ева пользовалась всеобщей любовью дома и вне дома; каза­лось бы, она должна была расти эгоистичным и избалованным ребенком. «У нее от природы был хороший характер,— говорила тетя Малли.— Она всегда оставалась славным ребенком».

    Сестра Евы, Элиза, была старше на двенадцать лет и задолго до того, как Ева выросла, вышла замуж за учителя гимназии Эмиля Николаусена. Она часто осуждала свою мать за неразум­ное воспитание младшей сестры. И не без оснований. Зато когда у Элизы появились свои дети, она баловала их не меньше, чем матушка Сарс Еву, и Ева очень смеялась над этим.

    Мне просто не верилось, что тетя Элиза может кого-то осуждать. Она была тишайшим, смиреннейшим существом, а ее старший сын Петтер был моим самым любимым кузеном. Он был славным, человечным, мягким, у него, несомненно, тоже был «от природы хороший характер».

    Из родственников матери самым примечательным был дядя Оссиан[30], профессор зоологии, человек какой-то изумительной доб­роты. Я думаю, что ему ни разу не приходила в голову ни одна дурная мысль, и никто никогда не сказал о нем ни одного дурного слова. И совершенно справедливо мать называла его «прелестью» до конца своей жизни. Ходило много историй про то, как он при­нимает экзамены в университете. Он просто не мог причинить кому-то зла, и даже за скверные ответы студенты получали у него хорошие оценки.

    Как-то одной студентке достался билет, в котором спрашива­лось, почему птицы поют весной. Она долго обдумывала ответ и наконец заявила: «Они воздают хвалу Господу». С самой привет­ливой улыбкой профессор Саре ответил: «Едва ли». И конечно, она, как все остальные, получила единицу с плюсом[31].

    Дядя Эрнст[32], профессор истории, был более земным. Он был, что называется, с огоньком и мог в сердцах стукнуть кулаком по столу. Седовласый, с длинной бородой, карими глазами и орлиным носом, он, точно ветхозаветный пророк, восседал за своим пись­менным столом. Смолоду он был красавцем, и тетя Малли расска­зывала, что многие дамы на него заглядывались. До последних дней жизни он был окружен поклонницами.

    Никто не знал, каким добровольным лишениям подвергали себя эти старые холостяки в молодости. Несомненно только, что ни тому, ни другому и в голову не пришло, что они вовсе не обя­заны жить по-прежнему вдвоем в старой своей детской комнате и отдавать все свое профессорское жалованье матушке Сарс. Вдвоем они содержали мать, младших братьев и сестер.

    В их доме собирались ученые, писатели, артисты и политики. Душою общества, собиравшегося по воскресеньям в салоне гос­пожи Сарс, был Эрнст. Сама она умела занять гостей интерес­ными рассказами, а Ева и Малли пели. Началось все с того, что у дядюшек стали бывать коллеги, которых они принимали в своей комнатке, беседуя о политике и науке. Фру Сарс заинтересовалась этими беседами и тоже захотела в них участвовать. Она стала приглашать всех в гостиную. Я была слишком мала, чтобы бывать в бабушкином салоне, но слышала о нем от тети Малли; она го­ворила, что время от времени его посещал брат бабушки, поэт Вельхавен, правда, он только стоял в дверях, саркастически огля­дывая общество, и не принимал участия в спорах.

    Сарсы были пылкие венстре[33], и само собой разумеется, что весь круг собиравшихся в салоне придерживался таких же поли­тических взглядов.

    В те времена, как известно, хейре[34] (правые) и венстре (ле­вые) были отнюдь не в добрых отношениях. «Когда историк-хейре До встречал историка-венстре Сарса, он багровел от злости и круто сворачивал в сторону,— рассказывает «Сфинкс»[35].— По-латыни и по-норвежски обрушивался он на историю Норвегии, написанную Сарсом».

    Я не могу разделить чувства «историка-хейре», потому что и родители мои, и их друзья, под влиянием которых я росла, восхи­щались и дядей Эрнстом, и делом его жизни — историей Норвегии. Между отцом и родственниками моей матери были прекрасные отношения. Отец любил их всех, семья Сарсов стала и его семьей, он чувствовал духовное и культурное родство с ними. Дядя Эрнст и дядя Оссиан на всю жизнь остались его лучшими друзьями. Отец и дядя Эрнст имели в основном одинаковые политические взгляды, и общение с ним было для отца радостным и полезным; он был также одним из немногих, с кем дядя Оссиан мог говорить о своей профессии.

    Отец боготворил свою тещу — ее вольнодумство и протест про­тив традиционного образа мышления и бюрократизма чрезвычайно ему импонировали, а в ее доме он находил любовь и тот домашний уют, которого ему так не доставало с детства, с тех пор как умерла его мать. Поэтому он называл фру Сарс мамой, и это было естественно; так он обращается к ней и в письме, посланном из Кьёллерфьорда перед отплытием «Фрама».

    «Фрам», Кьёллерфьорд, Финнмаркен, 16 июля 1893 года

    Дорогая, милая мама!

    Вот я и вдали ото всех вас, так странно, пусто делается, как подумаю, что нескоро увижу вас снова; но хотя и пришлось мне отправиться так далеко, сердце мое и помыслы остались дома, мысленно я никогда не по­кидал Готхоба, ты сама это знаешь, а по воскресеньям, вот как и сегодня, я буду мысленно отправляться вместе с Евой из Готхоба в Скарп-Сно и проводить чудесные часы в твоем светлом доме, где жизнь впервые предстала предо мною во всей своей красоте.

    Я не мог отплыть из Норвегии, не послав тебе последнего привета. Через несколько дней мы покидаем последнюю нашу гавань и направ­ляемся к Новой Земле. Прежде чем отправиться в путь, я хочу за многое поблагодарить тебя. Тебе я обязан самым дорогим, но не только этим. Я еще должен благодарить тебя за твою любовь и за многое другое. Я отложу это, до иных времен, когда я вернусь домой из неизведан­ных краев и когда, веселые и здоровые, мы соберемся снова в Готхобе и опять будет всеобщее ликование, чему я заранее радуюсь. Но я на­деюсь, что во время моего отсутствия ты будешь часто навещать Еву и Лив. Летом ты ведь собиралась пожить у них. Я так рад этому! У Евы там достаточно друзей, но если бы там была только ты, я знал бы, что время пройдет быстро; твое общество для нее дороже, чем все прочие вместе взятые.

    Мне хотелось бы сказать еще многое, да не находится подходящих слов, я, пожалуй, могу добавить только, что за нас не нужно бояться, мы вернемся домой целыми и невредимыми, и это так же точно, как то, что я сейчас сижу в моей каюте и пишу. На это может, конечно, потре­боваться некоторое время, но — рано или поздно — мы вернемся, да и время это, как бы долго оно ни тянулось, пройдет.

    Эрнсту и Оссиану передай от меня большой привет. Я часто думаю о них, тоскую по ним и заранее радуюсь встрече с ними. Они всегда были  так  добры  и  милы  со   мной,  мои  мысли  становятся  радостными и светлыми, как только я вижу их или думаю о них. Передай привет дорогой Биен и тетушке Лизе.

    И наконец, желаю тебе всего хорошего, будь всегда весела и здорова, будь такою, какою ты всегда бываешь. Я знаю, ты время от времени будешь посылать дружеские мысли на Север, во льды.

    Прощайте, прощайте. Твой преданный зять фритьоф Нансен»

    У семьи Сарсов были свои боги, которых они чтили. Приход П. Хр. Асбьёрнсена[36] был праздником, даже младшие дети знали, что это король сказки, который написал и о принцессах Голубой Горы, и о Золушке, и о троллях, и все прочее. Асбьёрнсен был крупным и статным человеком и вполне соответствовал детским представлениям о короле сказки. Но когда Ева, совсем еще ма­лышкой, остановилась у ног Асбьёрнсена и её мать спросила: «Ева, кого это ты видишь?» — она ответила: «Живот».

    Одним из богов кружка Сарсов был Бьёрнстьерне Бьёрнсон. Он был кумиром молодежи, а семья Сарсов была молода душой. Они просто упивались его речами. А что до фру Сарс, то она заходила в своем восхищении так далеко, что, упоминая Ибсена, говорила, что у него взгляд угрюмый. Разве же это поэт по сравнению с Бьёрнсоном?

    Когда Уле Булль[37] давал концерт в столице, фру Сарс при­ходила слушать его со всеми своими детьми.

    «Я увидел две сияющие звезды, они вдохновили меня»,— ска­зал Уле Булль в гостях у Сарсов после одного из концертов. Этими звездами были глаза старшей дочери Ютты, которая потом всю жизнь помнила комплимент знаменитого артиста и им только и жила. Через много лет она умерла совершенно внезапно — с именем Уле Булля на устах. Так утверждала тетя Малли. Она любила сестру Ютту и охотно рассказывала о ней.

    Отец любил рассказывать о тетушке Лизе и барышне Корен. Он всегда смеялся от души, вспоминая этих двух старых девиц. Тетя Лиза была сестрой бабушки Сарс и жила у нее до самой смерти, а барышня Корен была из тех «серых кошек», что сло­няются целыми днями по дому. Они всегда препирались, особенно по поводу своих семей. Малли и Ева мастерски умели поддразни­вать их, а бывало, что и матушка Сарс грешным делом поощряла представление, когда и ей хотелось немного поразвлечься. Они все больше разъярялись, а вся семья принимала участие в споре и подзадоривала то одну, то другую. В конце концов они взрыва­лись обе — и цель была достигнута.

    «О, поцелуйте меня в зад! — восклицала тетушка Лиза на своем звучном бергенском диалекте.— Ишь какая нашлась, гово­рит, что какой-то там неизвестно кто может сравниться с моим великим братом, поэтом Юханом Себастьяном!»

    Но тетушка Лиза была совершенно одинока в своем слепом по­клонении Вельхавену, и это было горько. Для всех остальных пред­метом поклонения был Хенрик Вергеланн[38]. Я хорошо помню тетушку Лизу. Она знала, помнится, множество историй, в которых я мало что понимала, а еще она подбрасывала меня на ко­ленях и пела жуткую песню, которая кончалась тем, что гадкая кошка переловила всех милых маленьких мышат.

    Пожалуй, сидеть на коленях у бабушки было лучше.

    У мамы были еще и другие братья и сестры. Это была тетя Биен, которая жила у бабушки и, кажется, никогда не улыбалась. Она без конца ходила по дому, вечно суетилась и все время что-то вышивала для меня. Еще она рисовала троллей и карликов и де­лала для нас красивые елочные украшения, поэтому я очень ее любила. Дядя Улаф, младший из братьев, был очень добр и лю­бил шутить. Он был управляющим в страховом обществе, его жена, тетя Андреа, часто болела. У них было двое детей, Микаэль и Ингеборг, с которыми я играла и у бабушки, и у тети Малли.

    Да, тетя Малли! Она была самой любимой нашей теткой и возилась со всем выводком детей. Она приглашала малышей в гости, играла с ними, прятала массу забавных вещиц для нас в самых невероятных местах, а мы должны были их разыскивать. В ее светлой гостиной всегда было солнечно и уютно, неслышно ходила по ней Майя Миккельсен и поливала гортензии и другие цветы, которые дарили тете Малли ее ученики. Тетя Малли вся как бы излучала тепло и сердечность. Мне казалось, что самое лучшее в ней — ее волосы, блестящие, всегда изящно и красиво уложенные. Я помню их седыми, помню также и ее слова о том, что искусству прилежно ухаживать за волосами она научилась у итальянок, которые утверждали, что волосы — лучшее украше­ние женщины. У нее был умный открытый взгляд, как у большин­ства Сарсов.

    У нее не было детей, но зато был дядя Ламмерс. Он был доб­рый и славный, но порядочный ворчун, как мне казалось. И еще ребенком я открыла для себя, что тетя Малли умеет подлажи­ваться к нему, а он к ней — нет. Профессор Софус Торуп[39], или Доддо, как я окрестила его, будучи маленькой, и как с тех пор стали его звать все, произнося однажды тост в ее честь, сказал: «У Малли талант быть женой».

    Это до известной степени объясняло все. Во всяком случае, они были образцом счастливого брака. Одно омрачало их счастье — у них не было детей. Эдвард Григ, побывав у них однажды, сказал: «Да, дом этот чудесен, но не хватает малыша». Тетя Малли горделиво рассмеялась, услышав ответ дяди Ламмерса: «Нам всего хватает, потому что у меня есть Малли, а у Малли есть я».

    Великим днем для семьи и друзей был день рождения ба­бушки, но в год возвращения отца из экспедиции к Северному по­люсу она должна была разделить этот праздник с отцом. Ее одинаково сердечно поздравляли и с возвращением зятя, и с вось­мидесятидвухлетним юбилеем. Письма и телеграммы потоком устремились со всех концов Норвегии и из-за границы, и на устах у всех ее гостей было только что полученное потрясающее из­вестие.

    Между прочим, говорили и о том, где встретит отца маленькая Лив. И одна только бабушка настаивала на том, что, вернувшись после трехлетнего отсутствия, он должен увидеть меня в Готхобе.

    Бабушка была права. Отец потом еще долго досадовал, что встретился со своим ребенком во дворце, среди чужих людей.

    Сначала был большой прием при дворе, масса народу, и когда он наконец разделался с этим, «то с лестницы скатился коло­бок» — так рассказывал он сам.

    Конечно, мне заранее подробно втолковали, как следует себя вести, но все-таки я потерпела полное фиаско. Весь этот шум и уговоры, масса людей, стоявших вокруг и глазевших на нас, да еще чужой дядя, поднявший меня на руки и прижимавший к себе,— это было слишком много для меня. Я подняла крик. Нет, я была еще недостойна чести появляться при дворе.

    Поздно вечером, когда отец и мать наконец вернулись с празд­ника во дворце, состоялось колоссальное факельное шествие по Драмменсвейн[40] в Люсакер. Когда все кричали «ура», и в честь маленькой Лив тоже, отцу пришлось взять спящую дочку на руки и вынести на всеобщее обозрение. Но сама я об этом почти ни­чего не помню.

    А вот возвращение отца и матери из заграничной поездки с лекциями помню хорошо. У отца в руках был большой сверток, в котором оказалась кукла неописуемой красоты в розовом шелко­вом платьице. Он сказал, что кукла из Парижа, от Ротшильда, и я решила, что Ротшильд, видно, богатая персона, потому что в наших краях я таких кукол не видела. Однако жизнь куклы, полученной от Ротшильда, рано оборвалась. Однажды я уронила ее на пол, и она разбилась вдребезги. Отец утешал меня, говоря, что это ведь только кукла, и скоро у меня появилась новая. Но ни одна из кукол нашего производства не могла сравниться с парижским чудом, и с тех пор у меня навсегда пропал всякий интерес к куклам. Все мое детство прошло преимущественно в иг­рах с мальчиками. Мы играли в снежки, в индейцев, бегали на лыжах, катались с гор на санках.

    Такие игры любил и отец, и время от времени он выходил из дома и включался в нашу игру. Он учил нас ходить на лыжах и, спускаясь с горы, делать изящный поворот «телемарк». Он учил нас делать луки и стрелять в цель. В этом искусстве он был мас­тером и, к собственному восторгу, всегда выходил победите­лем. Весной он вырезал отличные дудочки из ивы и играл на них. Он умел подражать голосам птиц и рассказывал нам, как их зовут.

    Весной самой большой радостью было разыскать и принести маме первые подснежники, первые фиалки и первые ландыши. Мама их очень любила. Очень интересно было спускать на воду лодку. Сначала отец с кем-нибудь из взрослых вытаскивал ее на берег из сарая и оставлял лежать вверх килем. Потом, надев какие-нибудь старые брюки, смолил ее, это занятие приводило его в прекрасное настроение. Наконец наставал день спуска на воду. Тогда мы уплывали на остров Ладегошеен и там выходили на берег. Помню, однажды отец уплыл на лодке, взяв огромный сачок для ловли рыбы, и возвратился назад с кадушкой, пол­ной живых креветок. Креветок тут же сварили и съели за ужи­ном. Все лето лодка стояла на привязи у нашей маленькой пристани, сделанной из двух досок, уложенных на стоящие в во­де сваи. И часто по вечерам, когда фьорд был тихим и блестя­щим, мать с отцом уплывали на лодке, и я слышала, как мама пела вдали.

    Отец всегда держал в Готхобе одну или двух охотничьих собак, а у матери были кошки. Я очень любила собак, а маминых кошек избегала из-за того, что у них когти и с ними нельзя баловаться, к тому же они ужасно орали по ночам. Ночь за ночью мне снился один и тот же сон: огромный огненно-рыжий кот сидит на острове Ладегошеен и смотрит на меня. Я с криком просыпалась и видела отца в одной ночной рубашке возле моей кровати. Почти всегда он брал меня на руки и уносил к себе в кровать, где я снова засы­пала, уже без сновидений.

    У нас в Люсакере — и у детей, и у взрослых — был свой соб­ственный «тон». И не все его понимали. Когда приезжала тетя Эйли, жена дяди Александра, и привозила с собой своего старшего сына Эйнара поиграть с нами, то договориться с ним бывало не­легко. Эйнар был городским мальчиком, а я «беспризорница из Люсакера». Так, не моргнув глазом, он окрестил меня. Позже, когда мы стали старше, игры пошли лучше. Но я так и оста­лась «беспризорницей из Люсакера». А небрежную речь, ко­торой мы пользовались, он не переваривал. Для тети Эйли, англичанки, понять наш язык было еще труднее. Даже «при­личный» норвежский был для нее испытанием, а привыкнуть к норвежскому характеру и норвежским условиям ей было еще труднее. Это пришло много позже. Настроения у дяди Алека — как и у отца — были очень изменчивы, так что ей приходилось нелегко. Позднее я услышала, что мать отца обладала такой же лабильностью и что все ее дети — и от Бёллинга, и от Нан­сена — унаследовали ее темперамент. Но моя мать умела подбод­рить любого.

    «Веселей, моя девочка!» — говорила она тете Эйли и подталки­вала ее в спину. Да, именно это она и делала! И серьезное лицо Эйли озарялось довольной улыбкой, так что, наверное, это было не так уж плохо.

    Тетю Эйли огорчало, что у ее мужа не хватало терпения зани­маться детьми. Мама, та примирилась с этим — откуда было отцу взять время заниматься всем на свете? Зато сама она занима­лась нами как можно больше, была своего рода буфером между нами и отцом.

    Каждый день рождения у меня бывали гости — все соседские ребятишки. Среди них были два больших мальчика, которые мне казались особенно интересными. В старшего я, пожалуй, даже была немного влюблена. Он был красив, высок ростом и ничуточки не важничал, хотя был гораздо старше меня. Они были такие воспитанные, говорила мама, и не шумели, как другие ребятишки. Я это запомнила, потому что, мне казалось, гости отца и матери часто шумели куда больше, чем мы. Однажды у нас был Бьёрнстьерне Бьёрнсон, и уж он-то вел себя совер­шенно невоспитанно, по моему мнению. У нас в доме только что появился новый столовый сервиз — темно-синий фарфор с золотым узором, и мама сказала, что он слишком хорош, чтобы из него есть. Бьёрн тотчас же отодвинул свою тарелку и на­чал есть прямо со скатерти! Стоя за маминым стулом, я тара­щила на него глаза. Разве можно так! Но все взрослые только смеялись. «Здорово!» — сказал Эрик Вереншельд[41], сидевший возле матери. Но я была уверена, что Вереншельд никогда не совершил бы такого ужасного поступка. Хотя и он, и другие люди из Люсакера были мастера посмеяться и рассказать что-ни­будь забавное.

    Вереншельд часто бывал у нас и рисовал меня. Во время работы он разговаривал со мной, чтобы я сидела тихо. Его од­ного я помню изо всех живших в то время в Люсакере семей. Он уже в 1893 году — наверняка по заказу отца — сделал ка­рандашный портрет матери со мной на руках, который потом отец взял с собой на «Фрам». В том же году он написал мой портрет. Мать и отец подарили его бабушке, а после ее смерти он висел у моих дядей в Бестуме. Я много раз позировала Вереншельду, и он даже разрешал мне провести несколько черточек на рисунке.

    Исследователь народной старины Мольтке My[42] — сын Йоргена My — тоже принадлежал к обществу, собиравшемуся в Готхобе. Я считала его своим вторым отцом и очень его любила. По моему мнению, он был так же хорош и добр, как дядя Оссиан, толь­ко более общителен и прост. И хотя он был так глух, что нам приходилось кричать у в ухо, не было лучшего собеседника, чем он.

    Изо всех праздников в Готхобе лучше всего я помню праздник Святого Ханса[43]. В саду много народу, а бабушка, одетая в на­циональный костюм, с кружевами, с селье[44], в шапочке, расши­той жемчугом, сидит на ступеньках веранды. Фьорд тих и спокоен, он сверкает, отражая светлое летнее небо. В бухте много лодок, на лодках люди с гармониками, все поют, а над водой белые па­руса. Костры на шхерах, костры на нашем мысу, костер за кост­ром вдоль всех берегов.

    Отец устроил фейерверк на лужайке перед домом. Он хохочет от радости, когда ракета взлетает вверх, а гости кричат: «О! Ах!» — и следят за ее полетом и взрывом с каскадом звезд. Поды­мают бокалы с шампанским. Я отпиваю глоток из бокала матери, очень вкусно. Мне запомнилось, как дядя Эмиль Николаусен с бокалом в руке держит речь. В речи все время повторяется «Ева и Фритьоф». Это прекрасная речь. Все чокаются, когда он заканчи­вает, и кричат «ура». Затем дядя Ламмерс становится в позу, от­кашливается и запевает «Прекрасная долина, ясное лето», так что сотрясается воздух. Затем они с тетей Малли поют дуэты, из ко­торых мне лучше всех запомнился «Спор между мужиком и ба­бой». Я и после часто слышала, как они пели этот дуэт, и всегда вспоминала праздник Святого Ханса в Готхобе.

    Ночью, уже в доме, мать пела Кьерульфа[45] и Нурдрока[46], Грига, это было самое прелестное из всего, как думалось мне по­том. В те чудесные часы я была в мире грез.

    Когда осенью 1897 года появился на свет мой брат Коре, я была несколько разочарована. Я понимала, что что-то должно слу­читься. Соседские ребята намекали уже много раз, что скоро к нам прилетит аист, так им сказали родители. «Фу,— думала я презрительно,— аист! Как они могут верить такой чепухе!» Хотя мне было только четыре года, я больше их представляла, что к чему.

    И вот однажды я услышала в доме звуки, похожие на детский крик, и затаила дыхание. Неужели? Нет, крик не повторился. Это, наверно, всего-навсего глупая кошка. Но тут появился отец, весе­лый и довольный, и сказал, что у меня теперь есть маленький бра­тец. Полная нетерпения, я поднялась вместе с отцом по лестнице в комнату матери. Она лежала на широкой двуспальной кровати и улыбалась. Возле нее, в люльке, был крошечный сморщенный  малыш. Какой же это брат? Такой малюсенький! Ведь он только и умеет, что кричать!

    Отец и мать, напротив, были в приподнятом настроении. Осо­бенно радовались они тому, что это мальчик. Я почувствовала укол ревности, и это чувство удерживалось долго.

    Когда Коре было полгода, он заболел скарлатиной, и мать была вне себя от страха. Отец тотчас же вызвал лошадь и ко­ляску из Люсакера и отвез меня к бабушке на Фрогнерсгате (те­перь эта улица называется Нобельсгате). За всю поездку он не сказал ни слова и, сдав меня на попечение бабушки и тети Биен, бросился назад домой. Скарлатина в те времена была нешуточной болезнью, и отец не отходил от матери и мальчика, пока опасность не миновала.

    Мне в то время прекрасно жилось у бабушки, меня совершенно избаловали, и, когда за мной приехал отец, я не разделила его радости по поводу возвращения домой. Отец был в приподнятом настроении, сияющий. Он обнял бабушку, взял меня на руки и вынес в коляску.

    В этот же год, осенью, бабушка умерла. Это было мое первое настоящее горе. Когда я однажды вошла в столовую, мать стояла там, рыдая, а отец обнимал ее. Он гладил ее по плечу и пробовал утешить, но у него самого на глазах были слезы.

    «Подойди сюда, дружок»,— сказал он мне, голос его был очень мягок. Он осторожно рассказал мне о том, что бабушка ушла от нас, но ей хорошо и плакать не надо.

    Конечно, я заплакала, хотя бы потому, что плакала мама. Потом я убежала в лес, чтобы побыть одной. Я долго ходила по лесу и думала, что никогда уже больше не увижу бабушку. Я ни­как не могла этого понять. Совсем недавно она была у нас, и я сидела  у  нее  на  коленях,   играя  длинными  звенящими  сёлье.

    В лесу не было цветов, только заросли брусники. Я нарвала букет и пошла с ним домой. Но когда я сказала, что это для ба­бушки, мама заплакала еще сильнее и всеобщая печаль лишь усилилась.

    Коре подрос. У него были золотистые локоны, он носил остро­конечную красную вязаную шапочку и был ужасно мил, как гово­рили все. Мне же казалось, что он глуп и совершенно не умеет играть.

    Когда Коре было два с половиной года, холодным ветреным зимним утром мать одела нас и сказала: «Ну, дети, погуляйте часок во дворе!»

    Мы мерзли и дрожали от холода и много раз стучались в дверь, просясь домой. Но отец, побывавший в походе к Север­ному полюсу, безжалостно выталкивал нас назад, на мороз: «Че­пуха, малыши, не сдавайтесь!»

    Когда отец некоторое время спустя — видно, его начала грызть совесть — вышел посмотреть на нас, он обнаружил, что Коре исчез, а я у соседей в саду. Отец бросился на розыски в чем был. Я слышала его крики с дороги: «Коре! Коре!»

    Он шел по следу детских саночек все дальше с холма к фьорду, по льду к мосту у впадения реки во фьорд. Там он увидел толпу. Несколько парней перегнулись через перила моста. Отец подумал, что они разыскивают Коре, что Коре провалился под лед. Он за­кричал в отчаянии: «Коре! Коре!»

    Но тут люди стали показывать на берег, и там среди деревьев отец увидел красную шапочку. У него камень с души свалился, и он так обрадовался, что после обеда до самого вечера играл с нами в гостиной. Мы строили башню из кубиков и разрушали ее. В конце концов мы опрокинули красивую китайскую вазу. Она с грохотом упала на пол. Мгновенный испуг, а мама сидит на стуле, складывает лорнет и хохочет: «Нет, вы невозможны, все трое!»


    III. ПЕРВОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ ФРИТЬОФА

    Могут ли все детские воспоминания претендовать на достовер­ность, я не знаю. Но что такое сама достоверность? По мере того как мы становимся старше, жизнь в доме отца и матери, все круп­ные и мелкие события детских лет занимают все большее место в нашем сознании; воспоминания расцвечиваются под воздей­ствием всего примечательного, что произошло позже, и сливаются в одно целое с нашей последующей самостоятельной жизнью, лучше сохранившейся у нас в памяти. Свои и чужие воспоминания как бы дополняют друг друга. И вот появляется достоверность — не хуже других достоверностей.

    Я слышала очень много рассказов о детстве и юности отца, и мало-помалу мне и самой стало казаться, что я была свидетель­ницей всей его жизни.

    Как сейчас вижу его — вот он сидит и рассказывает. Вы­сокий лоб, изборожденный морщинами, когда он думает, раз­гладился, а голубые глаза — порой такие далекие — светятся лаской и доверием. Руки его оживают, а голос! В нем часто звучала глубокая тоска, но он мог быстро переходить и в ко­роткий отрывистый смех, такой характерный для него. Отец выглядел очень молодо, и поэтому нетрудно было себе пред­ставить, каким он был в те времена, когда, сдав экзамен на аттестат зрелости, а затем благополучно выдержав предвари­тельные зачеты в университете, встал перед выбором жизнен­ного пути.

    В то время предварительные зачеты занимали целый год. Так было устроено для того, чтобы дать гимназическим зубрилкам после экзамена на аттестат зрелости возможность получше разобраться в собственных интересах, прежде чем учиться дальше. Фритьоф Нансен не принадлежал ни к зубрилкам, ни к тем, у кого все давно уже решено. Способности и интересы у него были разносторонними. Становиться просто прилежным муравьем он не со­бирался. Его влекли неизведанные дороги. Только приносить пользу казалось ему мало.

    В школе его любимыми предметами были математика и фи­зика. Для человека талантливого, который к тому же успел дока­зать, что умеет решать задачи самостоятельно, в этой области таятся широкие возможности. Но и астрономия тоже его при­влекала. Бесконечность звездного неба еще предстояло исследо­вать, здесь было куда приложить силы. Геология и вопросы про­шлого Земли тоже занимали его. Порой природа будила в нем мечты художника, а впрочем, почему бы не стать писателем и не написать философские произведения, которые откроют но­вую эру?..

    Столько путей открывалось перед ним, и все манили.

    Одно было совершенно ясно: о профессии, закрывавшей ему доступ к свободной жизни дикаря, которую он привык вести в лесу и в горах, не могло быть и речи.

    «Представляешь — путешествовать по неизведанным просто­рам, где еще не ступала нога человека!» — сказал он однажды своему отцу.

    Адвокат Нансен сокрушенно покачал головой, слушая сына, на способности которого возлагал такие надежды. Хватит ли у него выдержки, чтобы сосредоточить все силы на чем-нибудь одном?

    Вот Александр — тот совсем другой! Он пошел по стопам отца и решил изучать юриспруденцию. Это уравновешенный мальчик, а несчастье Фритьофа — слишком разносторонняя одаренность. Ничего еще не сделав, он мечтает о великих деяниях. Но есть ли смысл в увещеваниях?

    Однако увещевания не остались безрезультатными. Они глу­боко запали в душу Фритьофа, он понимал тревогу своего отца. Но это будет его борьба, и он хотел бороться сам.

    И вот, когда он так размышлял, мысль его набрела на зоологию. Вот наука, которая во всяком случае даст ему возможность сочетать работу с жизнью на природе. Он вспомнил и об известном зоологе Микаэле Сарсе, священнике с островка в Вестланне[47], ко­торый сделал значительные открытия в морских глубинах. Лучше всего спросить совета у профессора Роберта Коллета[48], выдающе­гося специалиста в этой области, а вдобавок доброго друга семей­ства Нансенов.

    Коллет тут же вспомнил, что ему не раз уже предлагали отпра­виться на промысловой шхуне в Ледовитый океан, чтобы изучать животный мир во время охоты на тюленей. Вот подходящее дело для молодого спортсмена.

    Фритьоф сразу загорелся. На другой же день он побывал у ка­питана Крефтинга на промысловой шхуне «Викинг». Они быстро договорились. Но «Викинг» был новым судном, и сперва полага­лось получить согласие пароходства. Адвокат Нансен уладил это. Он не сомневался, что сын покажет себя умелым парнем, который не будет обузой на борту.

    Жребий был брошен. Фритьоф отправился в свое первое пла­вание по Ледовитому океану.

    Отцу его это путешествие скорее всего казалось отклонением от прямого пути. В душе сын «ветрогон», вот и помчался за при­ключениями, вместо того чтобы учиться. Отец был убежден, что, выбрав зоологию, сын совершил роковую ошибку, «ибо выбрал-то ее лишь потому, что эта специальность обещала развлечение и жизнь на лоне природы», и очень был огорчен тем, что Фритьоф не занялся физикой и химией, которыми «больше всего» увле­кался.

    Если Фритьоф и был когда-то в душе ветрогоном, то с этим давным-давно было покончено. И с тех пор вся жизнь его и работа были более всего отмечены чувством долга.

    Хотя он впоследствии забросил зоологию и стал полярным ис­следователем и океанографом, но это произошло лишь после того, как он довел до конца поставленные перед собой задачи и оставил после себя след и в зоологии.

    Наверняка он бы далеко пошел и в физике, и в химии, он и здесь не отступил бы, не добившись своего. Но совершил ли бы он тогда свои великие арктические экспедиции, которые в свою оче­редь открыли путь новым проблемам,— неизвестно.

    В марте 1882 года на рассвете «Викинг» вышел из гавани Арендаля[49]. Матросы огласили спящий город мощным «ура», несколько человек на набережной помахали на прощанье шляпами, а больше никто не обратил на них внимания. Впервые в своей жизни Фритьоф Нансен сжег за собой мосты.

    Первые впечатления от моря были не особенно обнадеживающими. Надвигался шторм, судно вздымалось на волнах, и брызги перехлестывали через борт. Низко нависло небо, все в тяжелых угрюмых тучах. По-своему и это было красиво, но Фритьофу было не до красот природы. Только после шести суток мучений он смог записать в своем дневнике: «Морская болезнь прошла бесследно. Жизнь превосходна». Он отметил это событие тем, что, сидя на палубе до трех часов ночи, курил длинную трубку с голланд­ским табаком. В этом плавании отец впервые увидел царство льдов и был потрясен. Он принимал участие в охоте на тюле­ней в качестве стрелка и провел на борту корабля несколько научных опытов. А главное — он увидел с палубы корабля вос­точный берег Гренландии и уходившие вдаль цепи сверкающих горных вершин.

    Он прилежно вел дневник: «Ледовитый океан — это нечто со­вершенно особое, ни на что не похожее, он совсем не такой, каким его представляют. Море то зеленовато-синее, то покрыто плоскими дрейфующими льдинами, то туман, то солнце, то буря, то штиль».

    Он увидел еще много другого. Зачарованный, сидел он на па­лубе и глядел, как полыхает в небе северное сияние: «Это словно отблеск огромного далекого пожара. Но, должно быть, самый пожар   был  в   Стране  духов,   отсветы  были   призрачно   белые».

    Тогда он впервые услышал грохот торосящегося льда.

    Работы на судне хватало, и он ее не чурался. Адвокат Нансен не зря говорил, что сын будет полезен на борту. Фритьоф был силен, как медведь, и за все брался с охотой: грузить уголь, драить медяшку, мыть посуду на камбузе, взбираться на мачту и высматривать разводья. Он быстро проявил себя как хороший товарищ, неистощимый шутник и весельчак, не краснеющий от смачных анекдотов.

    И все же моряки удивлялись, глядя на то, как он возился с точными приборами. На что ему все это? Что это за работа?

    Но когда началась охота на тюленей и Фритьоф показал себя метким стрелком и хорошим гребцом, он сразу вырос в их глазах. Когда «Викинг» вошел в район охоты на хохлачей, на льду началась бойня. Чем больше убийств и жестокости, тем больше заработают охотники и пароходство. Поесть — и то стало некогда. Старшие уже были привычны к такого рода работе, а новичка тошнило от отвращения. Но он сжал зубы и виду ни­кому не подавал.

    Охота шла великолепно. Все радовались необычайному везе­нию. Но, увы, «Викинг» вмерз в лед и потом целый месяц дрей­фовал — и это в самый разгар промыслового сезона! Для команды это означало невозместимый ущерб. К тому же дрейфующий лед представлял большую опасность. Бывали случаи, когда он раз­давливал судно, как скорлупку.

    Но для отца этот месяц был самым важным в путешествии. Теперь у него было время для наблюдений, и многие из них впо­следствии пригодились ему.

    Он нашел и другое применение своим силам. Однажды в шесть часов вечера Фритьоф сидел в бочке на мачте и рисовал видневшиеся вдали горные вершины. Солнце освещало самые высокие пики, и он жадно всматривался в неведомую страну, завладевшую всеми его помыслами.

    И вдруг снизу крик: «Эй, глянь-ка, парень,— медведь!» И впрямь! Впереди, у самого бушприта, стоял огромный мед­ведь.

    С быстротой молнии Фритьоф слетел с мачты и бросился в каюту за ружьем. Но медведь уже успел улизнуть, и Фритьоф, повесив нос, вернулся назад после бешеной погони по льдинам.

    Теперь у капитана был козырь: «Нечего сказать, хорош вперед­смотрящий — медведя перед самым носом не видит».

    Через несколько дней появился еще медведь. Теперь Фритьоф мог взять реванш. Он сам, капитан и один из матросов бросились за медведем, но у Фритьофа было преимущество, так как он был и гимнастических ботинках и в легкой шерстяной одежде, без куртки, и свободно прыгал со льдины на льдину. Внезапно он упал в воду, успев, однако, бросить ружье на льдину, и вскоре вска­рабкался на нее и сам. Фритьоф бросился дальше с удвоенной энергией. Медведь ушел за торос, Фритьоф — за ним. Но когда он выстрелил, медведь бросился наперерез, к воде, и пуля попала ему в лапу. Разводье было длинное, и Фритьоф, сделав большой прыжок, приземлился на льдину посреди разводья. Там он и стоял, с трудом удерживая равновесие, когда огромная морда зверя вынырнула у края льдины. Разъяренный медведь выбросил перед­ние лапы на льдину, казалось, сейчас он доберется до Фритьофа! Но у отца хватило самообладания выстрелить зверю в грудь. По­том он удерживал тушу зверя за уши, пока не подоспели ос­тальные.

    Капитану понравилось, как вел себя Фритьоф. Он прогнал на­сквозь промокшего парня на корабль, переодеваться. Но там Фритьоф узнал, что заметили еще трех медведей и несколько матросов помчались за ними в погоню, и в чем был побежал следом. Остальные увидели и испугались, что он всех опере­дит, и поторопились прикончить одного зверя. Другой медведь бросился бежать прямо на Фритьофа, но, получив пулю в грудь, кинулся наутек. Внезапно медведь круто повернулся и бро­сился прямо на охотника. Фритьоф выстрелил ему в голову и убил наповал.

    Но оставался еще один.

    «И снова со льдины на льдину. Если попадались чересчур ши­рокие разводья и нельзя было перепрыгнуть, медведь пускался вплавь, и тогда я почти настигал его. Но пока я сам переплывал разводье, медведь уходил от меня».

    Так они пробежали милю. Медведь стал петлять, а Фритьоф бежал напрямик. Наконец он приблизился к зверю на расстояние выстрела и убил его.  У  Фритьофа это был последний патрон.

    После этой погони никто уже не смеялся над Фритьофом. «Да, он настоящий охотник на медведей,— сказал кто-то из парней.— Он пробыл в воде столько же, сколько на льду. Я ему говорю, заболеешь ведь. А он только показал на свою шерстяную одежду».

    В периоды затишья Фритьоф занимался изучением подлед­ного мира. Он опускал на различную глубину свои сачки с мел­кими ячейками и поднимал множество крохотных животных, которых затем изучал под микроскопом. Он сам придумал об­вешать сачки крючками. Наградой было множество крупных креветок, похожих на маленьких омаров. Команда ожила — появилась хорошая еда. Капитан тотчас же выделил матроса на лов креветок, и теперь каждый день у команды был вкусный завтрак.

    Лед давал богатую пищу для размышлений. Фритьоф обратил внимание на то, что на крупных льдинах имеется какой-то стран­ный налет, придающий льду сероватую окраску. Он решил, что этот налет берегового происхождения. Вопрос заключался только в том, была ли это пыль из воздуха или органические вещества. Позднейшие исследования показали, что этот налет имеет двоякое происхождение — и органическое, и неорганическое. Особый инте­рес представляли остатки микроскопических водорослей. Их на­считывалось шестнадцать видов. Двенадцать из них были известны только в морях Восточной Сибири. Отсюда Фритьоф Нансен за­ключил, что, очевидно, существует связь между Беринговым про­ливом и Гренландским морем. Это было еще одним подтвержде­нием гипотезы о дрейфе льда с востока на запад через Ледовитый океан. Эта гипотеза впоследствии легла в основу плана экспеди­ции на «Фраме».

    Дрейфуя, «Викинг» приближался к берегам Гренландии. Вот уже до нее осталось каких-нибудь двадцать пять — тридцать миль. С бьющимся сердцем стоял Фритьоф на палубе и, глядя в бинокль, совершал мысленно путешествия по долинам и гребням гор. Если бы ему на несколько дней дали лодку, то он мог бы волоком тащить ее по льдам и переплывать в ней большие разводья. Но Крефтинг и  слышать  ничего  не  желал о подобном  безумстве.

    Наконец лед расступился, и команда вздохнула с облегчением. Теперь можно было возвращаться домой.

    И вот уже «Викинг» идет по Христианияфьорду, вот уже видны знакомые горы, покрытые лесом. Фритьоф никогда не воспринимал родную природу с такой остротой, как теперь. Он радовался, что сможет опять бродить в лесах Нурмарка[50] с ружьем и удочкой, а прежде всего тому, что снова увидит отца, братьев и сестер.

    Но свидание с родными было коротким. Профессор Коллет предложил ему должность препаратора в Бергенском зоологиче­ском музее. Коллет предупредил руководство музея, что у Фрить-офа нет в этой области необходимой подготовки, но все-таки очень горячо его рекомендовал.

    Фритьоф тотчас же согласился, но с тяжелым сердцем. Не­легко было ему расставаться со старым отцом, грустно было ду­мать, что уже не будет прежней привольной жизни. Отец не пытался удерживать сына.  Коллет уже объяснил ему, что это очень удачное предложение, и он не хотел портить сыну будущее. Смирение и печаль были написаны на его лице. Фритьоф не очень понимал, почему. Берген ведь не край света. Может быть, долж­ность окажется не такой уж замечательной, и тогда он тотчас же вернется домой. Но, как ни странно, расставаться тяжело, хотя и манят новые надежды.


    IV.  В БЕРГЕНЕ

    Фритьоф Нансен учился в Бергене и здесь же начал свою науч­ную деятельность. (4) Впервые ему пришлось самостоятельно решать жизненные вопросы и строить планы на будущее. Условия жизни здесь были совершенно иные. Он был уроженцем Эстланна[51], с дет­ства привык к лесам, к лыжным прогулкам в окрестностях Хри­стиании и никак не мог теперь привыкнуть к природе Вестланна с его бесснежными зимами.

    Отношения с людьми у него складывались хорошие и на службе, в музее, и в доме священника Хольта, где он прожил все пять лет. Фритьоф считал Вильхельма Хольта и его жену фру Марию своими «приемными родителями», и хотя, живя в этом доме, он не отказывался от своих взглядов на религию, хозяева прекрасно уживались со своим постояльцем. (5) Хольты не были рев­ностными миссионерами и не стремились во что бы то ни стало обратить людей в свою веру. А если б и захотели, то Фритьоф за­дал бы им работку. В те годы он как раз переживал бунтарский период своего становления и с отчаянным упорством отстаивал свои взгляды на основные вопросы бытия.

    Хольты были умными и добрыми людьми и до конца своих дней с трогательной гордостью следили за жизнью приемного сына. Из всех бергенских друзей отца я знала их лучше всего. Я познакомилась с ними, когда они были уже стариками, однако, по словам отца, ничуть не изменились. Я очень полюбила их за доброту и приветливость. Своим умением и желанием понять чело­века Хольты очень помогли Фритьофу в тот период жизни, когда он должен был избрать жизненный путь и сам строить свое бу­дущее.

    В те годы Фритьоф много читал и, как большинство людей его поколения, увлекся драмами Ибсена. Он находил в них ответы на вопросы, которые и сам себе задавал. Особенно поразил его «Бранд», однако судьба доктора Штокмана из пьесы «Враг на­рода» произвела на него не меньшее впечатление. В пьесе стави­лись проблемы, которые и он должен был решить для себя,— гражданское мужество, умение оставаться при своих убеждениях, даже если все на свете окажется против тебя. Хольты наверняка не одобряли это увлечение Ибсеном и его мировоззрением.

    ...И воля спину разогнет,
    И победит в сраженьи гнет...

    Вот что вычитал Фритьоф из «Бранда» и вот чем воспламе­нился.

    Он теперь сделал выбор, решил стать ученым и всю свою волю и энергию направить на достижение этой цели. Он еще пока­жет отцу, на что он способен. Старик не раз предостерегал Фритьофа, что нельзя заниматься несколькими делами сразу; да Фритьоф и сам знал, как легко увлечься чем-то и свернуть в сто­рону — в жизни ведь так много заманчивых дорог.

    Никто еще не верил в него, и он это прекрасно понимал. Чаще всего его принимали за обыкновенного любителя спорта, которому лишь бы блеснуть физической силой и сноровкой.

    Ну что ж, он им еще докажет.

    Фритьоф набросился на науку со всей своей энергией и, если не сидел дома над книгами, значит, работал в музее со своим новым микроскопом. «Ты просто счастливчик»,— сказал Хольт, узнав об этом приобретении Фритьофа. Так оно и было. Если бы Фритьоф не был уверен, что хороший микроскоп совершенно необ­ходим ему, то ни за что не попросил бы у отца в долг такую сумму. Микроскоп стоил целых семьсот крон, для старика, вынуж­денного беречь каждый скиллинг, это были громадные деньги, однако же они были высланы без всяких возражений — раз это нужно сыну для работы, то какой может быть разговор. Отец только выразил надежду, что деньги не будут потрачены впустую. За это Фритьоф ручался, и, как только ему повысят оклад в музее, он начнет выплачивать долг.

    Теперь это чудо стояло у него на рабочем столе, и коллеги даже немножко ему завидовали. «Когда Нансен сидит за микро­скопом, тут хоть землетрясение — он и ухом не поведет»,— гово­рили они друг другу.

    Он и сам был такого же мнения.

    «Знаешь ли, это такая прелесть, что передать невозможно! — пишет он отцу.— Я теперь прилежно тружусь, причем с удоволь­ствием, потому что чем больше углубляешься в Науку, тем она интереснее».

     Лучшего места, чем Бергенский музей, нельзя было себе пред­ставить для находящегося на распутье, еще неопытного юноши, и ученые, с которыми ему приходилось ежедневно общаться, оказали на него большое влияние. И прежде всего нужно на­звать главного врача Даниэля Корнелиуса Даниэльсена, дирек­тора музея, труды которого помогли добиться столь замеча­тельных успехов в борьбе с проказой в Норвегии. Он был настоя­щим энтузиастом и обладал характером, как нельзя более под­ходившим для трудолюбивого Фритьофа. Кроме того, там был зоолог и купец Херман Фриеле[52], председатель Бергенского охотничьего общества, товарищ Фритьофа по охоте и хороший друг. И наконец, главный врач Армауэр Хансен[53], открывший бациллу проказы.

    И в этот круг выдающихся ученых, известных и за пределами Норвегии своими заслугами в борьбе с проказой, Нансен получил доступ в особенно удачный момент — как раз тогда, когда они увидели результаты своей работы. У них он мог поучиться глав­ным добродетелям ученого — терпению, основательности, мето­дичности.

    Даниэльсен одно время был депутатом стортинга и, являясь главным врачом Люнгордской больницы, активно участвовал в дея­тельности бергенского муниципалитета и в культурной жизни города. Он был энергичным директором музея, и поскольку его соб­ственная энергия не знала границ, то и к младшим сотрудникам он предъявлял немалые требования. И сам он, и другие работники музея — все в той или иной степени занимались зоологией, кото­рая была специальностью Нансена.

    И в студенческие годы, и став ученым, Фритьоф оставался ве­рен себе. Другие зоологи старались собрать и заспиртовать как можно больше видов животных. Его же это не интересовало. Он решил изучать гистологию отдельных видов, исследовать функции нервной системы, «найти источник мысли», как он сам говорил. Микроскопы, имевшиеся в музее, не позволяли проводить наблю­дения с точностью, необходимой для таких исследований, поэтому ему пришлось самому купить более сильный прибор.

    Под микроскопом открывался особый мир, со своими еще никем не изученными законами. Нансен с головой погрузился в свою тему, отдавая ей все свободное от служебных обязан­ностей время.

    Размышлял Фритьоф и над другими проблемами. Он сам гово­рил, что когда Армауэр Хансен познакомил его с дарвинизмом, для него открылось совершенно новое направление человеческой мысли. Вера в истинность христианского учения, привитая с дет­ства, поколебалась. В законах природы он нашел новую истину. Растения, животные, люди — все одушевленное и неодушевлен­ное — являются частью одной и той же материи.

    В письмах домой он никогда не делился этими мыслями. Для отца христианская религия была истиной, зачем же затрагивать этот вопрос. Фритьофу оставалось только пожелать отцу найти в ней утешение, но как раз этого не было. Отца все больше одо­левала тоска и тревога. И сыновьям приходилось подбадривать и успокаивать его по мере возможности,

    «У меня один день похож на другой,— писал Фритьоф.— С утра до обеда в музее, потом иду домой на обед ровно в час тридцать, и если я на пять минут опоздаю, они уже сидят за столом. После обеда я снова отправляюсь в музей и сижу там до восьми часов. Затем мы ужинаем, а после ужина читаем вслух».

    Фритьоф все больше сближался с Хольтами. Иногда он ходил со священником навещать бедняков и больных и, видя, сколько любви и самоотверженности требует от священника его сан, пре­исполнялся к нему уважением. Особенно теплые отношения сло­жились у Фритьофа с Марией Хольт. У нее не было детей, а у него умерла мать, и теперь они давали друг другу то, чего им недоста­вало.

    Если поначалу отца успокаивало сознание, что в семье свя­щенника сын находится в надежных руках, то вскоре у него по­явилась новая забота. Фритьофу «надо бывать в обществе сверст­ников», нельзя «стареть преждевременно», пишет он. Фритьоф утешил отца, сообщив, что является членом целых двух гимнасти­ческих обществ и Бергенского охотничьего общества и что бывает в доме своего друга Лоренца Грига, где вся семья так же балует его, как и Хольты.

    Однако и это ненадолго успокоило отца. Он страшно стос­ковался по старшему сыну, и тут не могли помочь никакие утешения. Пять долгих месяцев полярного путешествия ему скрашивала надежда, что сын наконец вернется и они уже долго не будут расставаться. «Теперь разлука, пожалуй, про­длится до конца жизни, меня только утешает, когда я слышу от людей сведущих, что эта должность поможет тебе выйти в люди. Коллет объяснил мне, что ты станешь всесторонне образованным в своей области, а здесь ты никогда бы этого не достиг».

    Фритьоф и сам понимал, как ему повезло, хотя бы уже потому, что должность давала ему средства к жизни. При некоторой бережливости можно из каждого жалованья в конце месяца вы­плачивать небольшую сумму отцу в погашение долга. Человек он был непритязательный, единственное, о чем он сожалел,— это о том, что маловато денег на материалы, необходимые для за­нятий.

    Письма из Христиании по-прежнему были мрачные — полные тревоги если не о сыне, так о деле. У Фритьофа на все находи­лись слова утешения, даже когда отец стал тревожиться, что не удостоится спасения в загробном мире. Он чувствовал себя дряхлым стариком, хотя ему было шестьдесят лет с небольшим, и у него появился страх, что его молитвы недостаточно горячи и искренни.

    Фритьоф отзывался немедленно.

    «Будь спокоен, дорогой отец. Не тревожься ни о будущем, ни о вечности. Тот, в чьих руках будущее, не отвергнет ищущее человеческое сердце и не пожелает гибели ни одной душе».

    Такие слова были бальзамом для старика. Он только и жил теперь письмами Фритьофа. Хорошо, что он не слышал, как его смиренный сын обсуждает современные проблемы в доме Лоренца Грига. Споры разгорались там жаркие, и Фритьоф отважно от­стаивал свои убеждения. «Друзья любили Фритьофа, хоть он и был изрядным упрямцем и не больно-то считался с другими; при­чина же их любви заключалась в том, что бывали и такие часы, когда окружающие невольно угадывали в нем нежную, любящую душу,— говорил о Нансене Лоренц Григ.— В этом возрасте редко встретишь у человека такую любовь и такое стремление к добру, к правде и чистоте, такую неустрашимость и упорство в безуслов­ном служении своему идеалу».

    Сестра Грига была певицей, и Фритьоф часами готов был слушать ее романсы. Если в споре с Лоренцем он высказывал свои мнения резко и безоговорочно, то слушая пение Камил­лы, бывал тих и покладист. Лучше всего он понимал простые вещи. Чтобы воспринимать большие симфонические произведе­ния, он был недостаточно музыкален. Больше всего он любил пение. «Человеческий голос,— говорил он,— самый совершенный инструмент». Об этом могут быть различные мнения, но его мне­ние было таким.

    К тому же у песен есть еще одно преимущество — слова, а Фритьоф очень любил поэзию. В то время как молодежь восьми­десятых годов нередко боялась прослыть «сентиментальной», он, не смущаясь, с воодушевлением декламировал стихотворение за стихотворением. Он помнил наизусть всю «Сагу о Фритьофе»[54] и «Песни Фенрика Стола». Ибсена, Шекспира, Байрона, Бернса, Карлейля, Гюго и других любимых писателей знал «от доски до доски». Он сам всю жизнь говорил, что на его развитие огромное влияние оказал «Бранд» Ибсена.

    С детских лет у Фритьофа был девиз: «Береги время!» Но у него было столько увлечений, что тут никакого времени не хва­тало. Он готов был заниматься всем, что его интересовало, а инте­ресовало его многое. В Бергене он брал уроки рисунка и акварели у художника Ширтца. Старик Ширтц считал, что Фритьоф должен стать художником, это его подлинное призвание.

    «Бросайте науку, Нансен,— говорил он.— Будьте художни­ком, у вас же талант».

    Но Фритьоф помнил слова отца: «Не позволяй себе разбрасы­ваться, сынок». А он ведь уже выбрал науку. К тому же доста­точно в семье и одного художника. Его сводная сестра Сигрид училась живописи в Париже. Она была не лишена таланта, но Фритьоф сомневался, что она пойдет далеко. Сигрид уже начала выставляться, и одна из ее картин попала в Берген. Отец, нашед­ший в этом еще один повод для забот, спросил мнение Фритьофа об этой картине. Фритьоф отвечал: «Здесь, в Бергене, я бесе­довал со знатоками и слышал их мнение. Так вот, суд гласит, что работа хороша». Сам Фритьоф не придавал большого зна­чения суждению знатоков. Все равно теперь ее уже не оста­новишь.

    «В заключение еще одно соображение,— писал он.— Как ты думаешь, способна ли теперь Сигрид на что-нибудь другое в жиз­ни? Неужели ты думаешь, что человек, сжившийся с мыслью стать художником, сумеет приспособиться к другому занятию? Сигрид, наверное, не сможет. Если она утратит веру в себя, то на этом у нее свет клином сойдется. Сейчас она по-своему довольна жизнью, надеюсь, только не так, как Ялмар в „Дикой утке"[55]».

    И вот из Христиании пришло известие, что с отцом случился удар, и Фритьоф тут же помчался к нему. Когда он прибыл на место, паралич уже прошел и рассудок как будто не пострадал.

    Но трудиться отец был уже не в силах, и он впал в еще большее уныние.

    Адвокат Нансен взял себе в компаньоны мужа своей падче­рицы Иды, Акселя Хюнтфельда. С тех пор его доходы стали так малы, что он не мог ничего откладывать. Теперь он горевал, что не оставит сыновьям никакого наследства. «Зачем нам наслед­ство? — сказал на это  Фритьоф.— Мы сами можем работать».

    «Дорогой отец,— писал он,— возможно, ты устал от жизни, но ради бога и ради твоей старости не мучь себя ненужными заботами. У тебя ведь есть два молодых, здоровых и сильных парня, которые, когда пона­добится, не только смогут, а даже с величайшей радостью будут тру­диться, чтобы обеспечить старость отца в благодарность за свое детство и юность. Я буду горд и счастлив, если мне дано будет сделать это для тебя.

    ...Не тревожься о будущем своих детей, милый, дорогой отец. Ты дал им такое воспитание, что теперь можешь быть спокоен за их благополучие. Подумай же наконец о себе и дай себе покой.

    ...А что до меня самого, то со мной, как всегда, все отлично. Живу я тихо и спокойно в нашем маленьком кружке, занимаюсь то наукой, то литературой, мало интересуюсь внешним миром. Время от времени чув­ствую, что застоялся, и тогда отправляюсь в горы. Так, несколько дней тому назад в прекрасную погоду я был в горах к востоку от Бергена. Закат над морем был хорош как никогда. Это сочетание — горы, зеркаль­ная гладь моря и великолепное освещение — произвело на меня чудесное впечатление.

    Потом я лихо прокатился по снегу от самого гребня горы в долину. Я не взял с собой лыжи, но на плотном насте их заменили сапоги. За мною ринулся Флинк, даже залаять не успел».

    Но и это оптимистическое письмо не подбодрило отца. Отец отвечал: «Ты совершенно небрежен по отношению к себе, слишком многим пренебрегаешь. То же самое говорит один человек, кото­рый ценит тебя очень высоко».

    Отец повстречал старого Карстена Борхгревинка, который слышал о  Фритьофе  много  хорошего  от капитана  Крефтинга.

    «Он так много рассказывал о твоем путешествии по Ле­довитому океану и о совместной медвежьей охоте, что сын Борхгревинка[56] теперь только и мечтает, как бы ему отправить­ся по твоим стопам. Крефтинг говорит, что для него было чрез­вычайно приятно постоянное общение с таким любезным, обра­зованным, бесстрашным и толковым молодым человеком, а вдобавок ты оказывал такое исключительное влияние на всю команду, что ему очень хотелось бы снова видеть тебя на своем корабле».

    Тут отец Нансена стал уверять, что его сын с радостью повто­рил бы это путешествие, но в ответ услышал: «Нет, Фритьоф Нан­сен стоит гораздо большего. Нельзя молодому человеку с его усер­дием, его духовной и физической силой, с его способностями зани­маться такими пустяками. В молодости это хорошо, а с другой стороны, как знать, чего он достигнет, став ученым?» Отец Нан­сена ответил: «Все в руках божьих».

    Но Борхгревинк стоял на своем: «Если человек так серьезно и с таким жаром делает все, за что бы ни взялся, будь то лыжи, охота на медведя или птицу, учеба или научная деятельность, то он непременно добьется успеха!»

    Отец не смог скрыть свою гордость.

    «Мне, старику, конечно, приятно было услышать такое сужде­ние от пожилого серьезного человека,— писал он Фритьофу.— Но я все-таки сказал, что, по-моему, он тебя перехвалил. Я помолюсь богу, чтобы ты не возомнил о себе, наслушавшись та­ких похвал. А если ты возгордишься — что ж, тогда пиши про­пало».

    Но бояться было нечего. Конечно, Фритьоф не скрывал, что письмо его обрадовало, но больше всего он был рад тому, что отец доволен им. Он с головой ушел в занятия, но беспокойство в крови не так-то легко было сдерживать, а в один прекрасный день Фритьоф получил весьма соблазнительное предложение из Америки, которое никак не могло подействовать успокаивающе. Фритьоф решил пока не писать о нем отцу.

    Приглашение исходило от самого профессора Марша[57], ру­ководителя Палеонтологического общества Соединенных Шта­тов. Он расширял штат, и в связи с этим открылась вакансия. Фритьоф не спешил ответить отказом, он хотел сначала узнать условия.

    К несчастью, слухи о переписке достигли Христиании, и если раньше отец тревожился беспричинно, то теперь и причина появи­лась. На этот раз Фритьоф ответил в несколько более решитель­ном тоне, чем обычно.

    Во-первых, это совсем не «какая-то компания, которая того и гляди лопнет, а как-никак Соединенные Штаты», а во-вторых, ра­бота эта — не временная и ненадежная, а постоянная, и притом под руководством одного из виднейших американских ученых. Она сулит, по-видимому, интересные экспедиции в Скалистые горы и на западное побережье Америки. К тому же масштаб научных работ там куда шире, чем в Бергене. Но отцу не из-за чего волно­ваться.

    «Это было только мимолетное намерение, о котором я почти забыл, о котором я ничего не писал ни тебе, ни другим, чтобы не причинять ненужных огорчений. Кроме того, я подумал о тебе, дорогой отец. Рас­стояние между нами стало бы неизмеримо больше, чем теперь, когда я здесь. Хольт считает, что было бы безумием уехать отсюда, где у меня такое место и такие перспективы (!!), да еще в Америку, к которой он не питает никакого почтения. Тут я с ним, правда, не согласен, и об этом мы не раз с ним спорили. Да и фру Хольт сказала, что они с мужем никуда меня не отпустят. Тут уж ничего не попишешь! Ты ведь знаешь, как я всегда легко склоняю свою упрямую голову».

    Нет, надо оставаться, да и не собирался он принимать чужое подданство. Это решено. Его только раздражало, что каждый вме­шивается в его дела со своими советами.

    Он не искал надежного заработка, о котором твердили все со­ветчики. Совсем наоборот. Обеспеченное существование связывает человека, ставит его в зависимость от материального благопо­лучия. А у него была другая цель.

    Независимость его проявлялась во всем. Он не желал оде­ваться «по моде». Для него было мучением носить длинные, слиш­ком просторные сюртуки, стоячие воротнички и широкие галстуки, не говоря уже о долгополых пальто, которые не только путаются в ногах, но и скрывают хорошую фигуру. Фритьоф создал свою собственную моду, и когда он почти бегом шел в сером спортивном костюме в обтяжку, в рубашке с распахнутым воротом и в шапке набекрень, он знал, что люди оглядываются на него не только с насмешкой.

    Брат Александр уговаривал его вести себя как все. Над ним, мол, уже посмеиваются в столице. Да и над Александром смеются за то, что у него такой смешной брат.

    «Какое мне дело, что другие говорят и делают»,— отвечал Фритьоф. Между прочим, он может похвастаться, что в Бергене спортивная молодежь уже начала ему подражать. Многие уже признали более рациональным спортивный костюм, а в магазинах появилось егеровское белье, за которое он давно ратовал, по­тому что по собственному опыту знал, что шерсть наилучшим образом защищает и от холода, и от жары.

    Однажды субботним вечером в конце января 1884 года шел проливной дождь. Барометр все падал, пока не остановился на землетрясении. Люди сидели по домам, лишь изредка промелькнет в переулке черный непромокаемый плащ и скроется в подъезде. Но Фритьоф, возвращаясь из музея, шел по улицам не спеша, хотя и промок до нитки. Пускай себе льет, думал он, чем сильнее льет, тем быстрее перестанет.

    А в Эстланне самый разгар лыжного сезона! Взять бы рюкзак с припасами на плечи и отправиться в Нурмарк! Еловый лес весь белый, и снег искрится на солнце. Фритьоф с сожалением вздохнул.

    Когда он пришел домой, священник читал газеты, а фру Мария вязала что-то, вероятно, для прихожан. Как хорошо снять промок­шую одежду и переодеться в сухое платье! Фритьоф уселся в ка­чалку, развернул купленную на почте спортивную газету. На пер­вой странице было напечатано: «Четвертого февраля на холме Хюсебюбаккен состоятся лыжные соревнования».

    В ту же минуту он решил, что будет в них участвовать, и тут же сказал об этом Хольтам.

    «Ну, ну, не спеши, милый Фритьоф. Давай-ка сначала посмот­рим прогноз погоды,— ответил Хольт. Он перелистал газету.— Ну вот, видишь, по всей стране оттепель!»

    Воскресенье началось с еще более сильного ливня, но мысль о соревнованиях не давала Фритьофу покоя, и после обеда он от­правился к доктору Даниэльсену. Флинк бежал впереди.

    «Я пришел просить разрешения — если это, конечно, не очень несвоевременно. Вы знаете, в Хюсебюбаккене будут лыжные со­ревнования, на это уйдет всего несколько дней»,— выпалил Фритьоф, запыхавшись.

    «Итак, у нашего молодого друга кровь взыграла? — ответил Даниэльсен.— Ну что ж, тогда не стоит его удерживать. Когда же отходит пароход?»

    «Я собирался пешком через горы, так быстрее».

    Даниэльсен засомневался.

    «Полагаю, что вы все обдумали, Нансен. Но я не нахожу эту прогулку благоразумной»,— сказал доктор Даниэльсен.

    Фритьоф облегченно вздохнул. Он помчался в музей, чтобы уладить самые необходимые дела на время своего отсутствия. Он встретил кое-кого из коллег и поспешно объяснил, в чем дело. Они решили, что Нансен просто спятил. Со времен короля Сверре[58] никому не приходило на ум идти в столицу напрямик через горы, да еще зимой.

    «Я  и  раньше  ходил  на лыжах»,— важно  сказал  Фритьоф.

    На следующее утро он сидел в поезде, идущем до станции Фосс. Флинк лежал под скамейкой и дрожал от нетерпения. Дождь барабанил по крыше вагона. «Подожди немного, в горах наверняка лежит снег». Вскинув лыжи на плечо, он направился в долину Раундаль, сзади с лаем бежала собака. На склонах гор искрился только что выпавший снег, это предвещало удачу. Но люди, встреченные в пути, не обнадежили его. Все в один голос говорили, что идти через горы в такую погоду — безумие.

    Над этим стоит призадуматься. Фритьоф бросил взгляд, пол­ный тоски, на вершины, повернулся и направился к Гудвангену и Лёрдалю, чтобы на почтовом пароходе добраться оттуда до Халлингдаля. К вечеру он был в Винье и проспал как убитый до сле­дующего утра. А наутро — ура! — морозные узоры на окне, осле­пительное солнце, снег.

    На крутых склонах Сталхеймских обрывов скорость была слишком большой. Приходилось тормозить на поворотах и опять мчаться дальше. «На спуске посреди горы мимо меня промельк­нула фигура крестьянина,— писал он потом.— В страхе он плотно прижался к отвесной скале».

    Назавтра снова было ясно. Но узкая долина так круто поды­малась к горе Филефьелль, что весь снег унесло ветром и лыжи плохо скользили.

    Зато на плоскогорье он был вознагражден. Позади во тьме то­нула долина, над головой мерцали звезды. Кругом ни звука, только шуршание лыж. Далеко впереди светились окна домов. Это был хутор Брейстель, где он останавливался летом по дороге в Христианию. На стук Фритьофа осторожно приоткрылась дверь. «Господи, кого же это носит по горам среди ночи?»

    «Да неужели это ты? — Дверь широко распахнулась.— Так это ты бродишь по ночам!»

    Он досыта напился молока, подкрепился тем, что у него было, и улегся спать.

    На следующее утро, когда он вышел из дома, густой туман окутал долину, но на плоскогорье было солнечно, последние клочья тумана рассеивались. Как прощальный привет Вестланна, в ти­шине загрохотал обвал.

    Он избрал неближний путь, но зато смог походить на лыжах, а это было главным. В Бьёберге попал на пирушку. Здесь оста­новились два охотника на куропаток из Лёрдаля, а множество куропаток на крытой галерее свидетельствовало о том, что в го­рах птицы немало. Фритьоф попал как раз к обеду, и его пригла­сили к столу.

    «Но, отведав оленьего жаркого, молока, пива, водки, красного вина, шерри, кофе, сигар, а также тончайшего ликера „Бьёберггуббен", я понял, что, пожалуй, этого многовато на дорогу».

    Он погрешил против своего жизненного принципа — не объ­едаться, никогда не пить спиртного и не курить в горах. И те­перь пришлось расплачиваться. До хутора Тув в Хемседале он добрался лишь поздно вечером, но дом был битком набит барыш­никами. Они сидели вокруг стола и играли в карты. Было наку­рено, раздавались взрывы смеха и ругань. Фритьоф решил тотчас же отправиться дальше.

    Не подвезет ли его кто-нибудь на лошади? Нет, никто не хо­тел выбираться на мороз. С трудом он уговорил одного, но поездка оказалась сомнительным удовольствием. Большую часть пути Фритьофу пришлось бежать рядом с санями, чтобы не окоченеть. На станции каждый угол был занят барышниками, выспаться было совершенно негде, но Фритьоф был счастлив, что наутро сможет отправиться в путь через Халлингдаль[59]. Покрытые лесом склоны были белы от снега, на самом гребне гор летние пастушьи домики, внизу, на дне долины, звенящая подо льдом река, синее небо, ослепительное солнце — Эстланн.

    Победа на Хюсебюбаккене, короткое свидание с отцом, братьями и сестрами — и назад. Через Халлингдаль до верхнего хутора в Хуль[60] его подвезли на лошадях. Здесь его хорошо приняли, но когда речь зашла о длинном переходе через Воссескавлен, люди только качали головами. «Мне думается, тебе его не одо­леть»,— сказал хозяин. Он считал, что лучше уж тогда избрать более короткий путь через Эурланн[61], хотя и там будет нелегко. Разбудили Фритьофа в два тридцать, и каково же было его удив­ление, когда хозяйка поставила перед ним на стол кашу на кислом молоке. «Хорошо перед длинной дорогой поесть как следует»,— сказала хозяйка.

    До Мирестеля была миля с четвертью. Там он встретил охот­ников на оленей и, выслушав множество наставлений, пустился в путь дальше, к Ейтерюггену[62]. Восход солнца застал его уже на перевале. Еще можно было выбирать путь, но зачем делать обход через Эурланн, когда можно прямо? Если не доберется сегодня, доберется завтра. На полпути будут летние хутора, там можно заночевать, а на худой конец можно зарыться в сухой снег.

    Долог был путь через эти нагорья, где не встретишь ничего живого. Лишь кое-где попадаются следы оленей и волков. Ни од­ного летнего хутора. Он искал долго, пока не понял, что все они занесены снегом. Взошла луна, в ее свете нагорья выглядели не­реально, это был нездешний, невзаправдашний мир, где и он больше не мог ориентироваться. Тогда вместе с собакой он за­рылся в снег позади высокого сугроба и проспал несколько часов, а на следующее утро увидел прямо перед собой махину Воссескавлена во всем его величии.

    Восхождение было тяжелым. Наст был настолько твердым, что приходилось карабкаться вверх на четвереньках и тащить за собой собаку. Но когда он наконец достиг вершины, его взору открылась уходящая к горизонту цепь горных пиков, освещенных утренним солнцем. Вдали на западе сияли вершины у Восса, на юге и юго-западе — горы Хардангерфьеллене с вершинами Ёкель и Оссаскавлен, а на севере скала Халлингскарве вздымалась к синему небу. Головокружительный спуск. Притормаживать на таком твердом насте не было никакой возможности — лыжи разъезжались в стороны.

    Стрелой спустился он к озеру Калдеватн, расположенному в до­лине Раундаль. Здесь он остановился. После бешеного спуска дрожало все тело. Он оглянулся назад. Далеко позади, у самой вершины, по его следам катился какой-то шарик. Это был Флинк.

    Дальше спуск стал еще хуже. Вдруг его понесло прямо к об­рыву. В последнее мгновение он успел круто повернуть. Пришлось снять лыжи и искать новую дорогу. Следом тащился приуныв­ший Флинк. Но когда они наконец выбрались из узкой рас­щелины и спустились по крутым откосам вниз, собака пове­селела и помчалась по насту. Фритьоф упал, расшиб голову, из ссадин на лбу и на руке текла кровь. Он увидел, что за соба­кой тоже тянется кровавый след, наст был очень тверд и резал ей лапы, но теперь было не до того. Добравшись наконец до горного хутора Клейвен, Фритьоф почувствовал такую жажду, какой никогда раньше не испытывал. Ни души. Он отыскал молочную кладовую, напился сам и напоил собаку. Вскоре при­бежала стайка девочек. Они постояли, поглядели издали на пришельца и снова убежали. Потом показалась женщина, она осторожно приоткрыла дверь. У нее за спиной гурьбой толпи­лись девочки.

    «Здравствуйте и извините меня,— начал Фритьоф,— мне очень уж хотелось пить». «Слава богу, крещеный человек,— ответила женщина.— А мы-то уже решили, что ты тролль. А на собаку подумали, что это волк. Как же ты сюда добрался?» — спросила женщина. «Да вот, прошел через Воссескавлен из долины Халлингдаль».

    Женщина чуть не лишилась дара речи: «В жизни я такого не слышала!..» — вымолвила она наконец. Многие сказали бы то же самое.

    Хольты были несказанно рады ему. Уже не один день супруги поджидали его возвращения, накануне они ходили на пристань, думали встретить его, но Фритьоф не приехал. Слушая его рас­сказ, они то и дело переходили от радости к страху. Это же безу­мие! Такое головоломное путешествие, да в одиночку, да никого не предупредив! Но как это на него похоже! И когда только он наконец образумится?..

    «Вы же видите, что я вернулся живым,— возразил Фритьоф.— Здоров как бык к тому же».

    В музее ему пришлось выслушать те же речи. Во-первых, это безрассудное поведение, а во-вторых, ему, видно, жизнь надоела, раз он пускается в такие авантюры.

    Через неделю — когда переполох улегся — пришло письмо от отца. Старик перепугался не на шутку. Фритьоф тотчас же отве­тил:

    «Я не понимаю, каким образом эта история достигла Христиа­нии, я думал, достаточно тех разговоров, что были здесь. Ты пи­шешь, что люди называют это непростительной выходкой. Но где же тут здравый смысл? Я никак не возьму в толк, почему это люди считают, что я хуже других разбираюсь в этих делах?»

    Сам же Фритьоф чувствовал себя обновленным после этого путешествия. Он обогатился новым опытом, вернул себе спортив­ную форму и уверенность в собственных силах. Опять он целыми неделями почти безвыходно сидел в четырех стенах, если не счи­тать нескольких прогулок к морю за новыми пробами планктона для занятий.

    Тогда же Фритьоф впервые начал писать в газеты. В «Афтенпостен»[63] была напечатана большая статья о его наблюдениях у восточных берегов Гренландии. Отец был горд, прочитав ее. Еще в 1882 году, увидев с палубы «Викинга» незнакомые берега, Фритьоф задумал экспедицию в Гренландию и с тех пор не забывал о своем замысле, только ни с кем не делился, не желая трево­жить отца и слушать возражения. Но сначала он хотел закончить работу в Бергене и доказать и себе, и другим серьезность своих научных занятий. Он задался целью еще до экспедиции получить звание доктора зоологии. Этой цели стоило добиваться. А потом уже ничто не помешает ему осуществить мечту о Грен­ландии.

    Первый письменный набросок плана путешествия относится к тому же лету 1884 года. Капитан Мурье из Копенгагена выска­зал ему благодарность за статью о Гренландии, которая была напечатана в «Датском географическом журнале». Фритьоф отве­чал: «В особенности после экспедиции Норденшельда, а в сущ­ности, еще гораздо раньше, я вынашивал план, который, несо­мненно, может быть осуществлен. Пересечь Гренландию можно на лыжах. Если такая экспедиция будет предпринята, лучше всего, чтобы она началась от восточного побережья, так как безусловно разумнее идти с востока на запад. Ведь на западном побережье всегда можно рассчитывать выйти к населенным местам, и, таким образом, отпадет необходимость запасать провианта больше, чем требуется на время одного перехода. Переход же едва ли займет долгое время, если его будет осуществлять маленькая отбор­ная команда отличных лыжников. Провиант можно везти на санях, поставленных на лыжи». Это письмо, которое, собствен­но, является первым документом в истории полярных иссле­дований Нансена, написано из Гардермуэна, где Фритьоф тем летом отбывал воинскую повинность. Это было досадным пере­рывом в работе, но упражнения на воздухе, простая пища, скромное жилье и товарищеская обстановка были ему по душе. Получив отпуск, он побывал дома, в Христиании, где отец устроил для своих сыновей вечер с танцами. Там было много слав­ных девушек, а Фритьоф в танцах показал себя настоящим «львом». Одна из дам проявила слишком явный интерес к нему, и, когда Фритьоф на обратном пути в Берген заехал в Гёусдаль, где жила его новая подруга, отец не выдержал.

    «Я встретил амтмана Бредера с сыном,— писал он,— они мне пере­дали привет от тебя. Сын рассказал, что ты провел там восемь дней и что фрекен Н. провожала тебя при отъезде. Я на это ничего не ответил и не стал ни о чем расспрашивать, но когда я услышал пересуды о том, что де фрекен Н. весьма к тебе неравнодушна, я подумал, что самое правильное будет сказать тебе об этом. Я сам видел ее только в тот вечер на танцах у нас и нашел ее поведение странным и неженственным. Конечно, может быть, я ошибаюсь. Я, между прочим, слышал от одной помолвленной девушки, что ее поведение произвело на всех неприятное впечатление. Она явно пыталась помыкать тобой. Говорят, что ее отец считает тебя плохой партией, ты, мол, недостаточно хорош, так как у тебя нет ни денег, ни положения, необходимых для женитьбы. Я слышал от одной дамы, что ты слишком хорош, чтобы служить забавой для фрекен Н. Подумай хорошенько, прежде чем решиться на что-либо. Я хотя и не знаю ее, но, признаться, огорчился бы, если бы что-нибудь из этого вышло и господин Н. стал бы смотреть свысока на моего дорогого Фритьофа.

    Однако я не сомневаюсь, что господь бог все направит к лучшему».

    Не вдаваясь слишком в сомнения отца, Фритьоф послал ему восторженное описание путешествия через горы из Гёусдаля. Осо­бенно он был очарован Йотунхеймом и уже в заключение добавил несколько строк в защиту своей подруги:

    «Мы с фрекен Н. очень хорошие друзья, она во всех от­ношениях славная девушка. Кто ее отец, я не знаю, и он со­вершенно меня не интересует. Успокойся, я не помолвлен и вовсе не собираюсь стать женихом. А уж если когда-нибудь надумаю жениться, в чем я весьма сомневаюсь, то совсем не в этих краях».

    Лишь в этом году он наконец увидел результаты своих трудов и был счастлив, что может порадовать отца: «Могу похвастаться, что моя работа идет успешно. Сейчас я продолжаю некоторые ис­следования и сделал интересные наблюдения, которые думаю за­вершить в течение зимы».

    После Конгресса врачей в Копенгагене Берген посетил Пастер,   к  норвежские   ученые   оказали   ему   большое   внимание.

    Фритьоф давно уже проявлял интерес к химии и, зная работы Пастера, с увлечением слушал его доклады. Однако они на­правили его фантазию по опасному пути и еще более укрепили в желании поработать в менее стесненных условиях, ознако­миться с исследовательской работой за границей. Пастер гово­рил о новых методах исследования в зоологии, и Фритьоф по­нял, что ему непременно надо войти в курс последних дости­жений в этой области. Как ни хороши условия в Бергене, а пора ехать за границу.

    Должность в музее налагала на него множество обязанностей, и времени на собственные занятия оставалось мало. Ему не хо­телось быть неблагодарным, он всегда помнил, чем обязан музею, который давал ему большую свободу и предоставлял возмож­ность вести самостоятельную научную работу. Но он был не­терпелив, и к тому же Америка по-прежнему манила. Пред­ложения и приглашения пришли и от немецких университетов, подумывал он и о Христиании. Туда он был приглашен на долж­ность препаратора. Наконец он изложил свои планы универ­ситету в Америке: от должности в Бергене он сможет освобо­диться не раньше, как через два-три месяца, затем поедет на два-три месяца в Христианию или в Германию. Могут ли они столько ждать?

    Об Америке отцу он из осторожности ничего не писал, но на всякий случай решил разузнать через него об условиях работы в Христиании. Отец был счастлив:

    «Христиания, 16.3.1885 Дорогой мой Фритьоф! Твое письмо от 11 марта не было для меня не­ожиданным, я нахожу твои раздумья, мысли, сомнения и решения совер­шенно естественными. У меня было много опасений, так как, приняв эту должность, ты будешь изолирован и обязанности, которые она на тебя налагает, будут мешать твоей научной работе. Поэтому я полностью одобряю твое решение. Освобождайся как можно скорее от твоей работы и приезжай сюда, и вдвоем мы все обдумаем. Хорошо бы тебе получить стипендию, так как я все свои доходы делю с Акселем, который ведет теперь большую часть дел в конторе.

    У меня ты получишь комнату для занятий, одежду ты получишь, так же как и Александр, так что на жизнь здесь тебе не придется зарабатывать. Тебе лишь остается заканчивать научный труд, заниматься, может быть, учить языки.

    В одном только я с тобой не согласен. По-моему, ты недооцениваешь ту пользу, которую ты получил от тех, с кем вместе работал. Возможно, теперь они и эксплуатируют тебя, но поначалу тебе было за что благодарить их. И мне очень бы хотелось, чтобы и ты сам в душе чувствовал признательность за это и высказал им ее. В начале твоей работы ты ведь смотрел на старших как на авторитеты и не считал себя умнее всех. Я также не одобряю твоего желания принять американское предложение.

    Твой любящий отец Б. Ф. Нансен».

    Пришло еще одно длинное письмо. У отца был долгий разго­вор о будущем сына с профессором Робертом Коллетом, у послед­него нет веры в постоянство Фритьофа; Фритьофу пришлось набраться терпения и снова пуститься в объяснения.

    «Мне было больно видеть,— писал Фритьоф отцу,— что ты неправиль­но меня понял, и моя непреклонная гордость, наследственная черта рода Нансенов, которой, увы, обладаю и я, должен признать это, претерпела чувствительный удар.

    У меня много, к сожалению, очень много недостатков, но если бы ты мог заглянуть в глубину моей души, вряд ли ты нашел бы среди моих скрытых пороков неблагодарность.

    Никогда у меня и в мыслях не было сесть тебе на шею. Нет, дорогой отец, я считаю, что куда естественней содержать своего отца, нежели быть у него в долгу. Я молод и силен и ни за что не соглашусь жить в нахлеб­никах, а уж тем более за твой счет, я и так всем обязан тебе. Я только спрашивал, можно ли мне будет некоторое время у тебя столоваться, поскольку я думал, что это не очень увеличит расходы на хозяйство. В остальном, за квартиру и одежду, я в состоянии платить сам сколько потребуется. И я совершенно уверен, что через некоторое время смогу сам полностью себя обеспечить.

    Если я и оставляю мою должность здесь, то это не совсем непро­думанный шаг. У меня будет тысяча пятьсот крон в год прочного дохода при обязанности работать два-три месяца в год. Неудобство здесь только в том, что эта работа начнется не раньше февраля следующего года, хотя я, конечно, кое-что заработаю до этого времени. Дело в том, что мне настойчиво предлагали стипендию, с тем чтобы я занялся изучением лова сельди, а это означает два-три месяца работы и тысячу триста крон дохода. Кроме того, я мог бы заработать еще двести крон в год за четыре листа для «Вестника рыболовства»  (по пятьдесят крон за лист).

    Ты видишь, что финансовые перспективы, хоть и не блестящи, но вce-таки лучше, чем требуется мне, так как я благодаря моему воспитанию очень непритязательный человек. Если придется туго, я смогу жить скром­но, особенно если речь идет о моих научных занятиях, которым я наме­рен себя посвятить и ради которых готов пожертвовать всеми прочими из так называемых жизненных благ.

    Относительно того, что Коллет наговорил о немецких университетах, будто бы там «нужно заниматься в одиночку в тишине (!), ходить только и лабораторию и обратно и затем зубрить, штудировать и исследовать (!!), что это, мол, изнурительная работа, требующая мужества (!),— так разве Коллет учился когда-либо в немецком университете? И работал ли он когда-нибудь с микроскопом?

    Я полагаю, что знаком с немецкими университетами и учебой в них очень хорошо, так как в течение многих лет работал с немецкими зооло­гами, приехавшими сюда (более или менее выдающимися). Я смог бы освоиться с тамошней жизнью и жить дешево.

    Что касается сидячей работы, то я думаю, что три года, проведенные большей частью у микроскопа, кое-чему меня научили. Тот, кто по-настоя­щему ушел в занятия, об этом даже не задумывается, для него просто необходимо пожертвовать всем остальным, даже и вылазками в лес и горы, пойти на это для него ничего не стоит. В последние годы от прогулок мне пришлось совсем отказаться, одним словом, это и была как раз такая жизнь, о какой говорит Коллет. Только я бы не назвал это долбежкой, потому что работал с удовольствием, если только времени хватало. А если времени не хватает, так пользуешься тем, что есть, не думая ни о чем другом.

    Что же касается Америки, то, по-моему, Коллет и здесь не вполне представляет себе их условия. Я думаю, там как раз есть будущее для зоолога. Каждый год там жертвуются большие суммы на зоологические исследования, и Коллет, наверное, не станет оспаривать, что такие люди, как Агассис и сын,— выдающиеся зоологи, хотя, наверное, есть такие и в Европе. К тому же я думаю, что если представляется случай, то ничто так не развивает, как путешествия в другие края Земли, знакомство с дру­гими цивилизациями, вместо того чтобы постоянно общаться с одними лишь надоевшими европейцами.

    У меня нет большого желания занять должность препаратора в уни­верситете Христиании, о которой ты пишешь, потому что там вряд ли окажется лучше, чем здесь.

    Но чтобы уж покончить с этим, я хочу утешить тебя и сказать, что я решил остаться в музее до осени, а дальше будет видно. Я тебя настоя­тельно прошу — когда ты прочтешь это письмо, перестань об этом думать. Будь спокоен за твоего Фритьофа, он совсем не такой неосторожный, как ты думаешь, и не собирается поступать необдуманно. Не беспокойся больше, бедный отец.

    Будь здоров, мой дорогой отец. И если я невольно причинил тебе боль, то во всяком случае не по злому умыслу. Прости твоего сына Фритьофа».

    Но Фритьоф очень ценил профессора Коллета и его мнение. Из письма, в котором он говорит о приглашении из Америки, также видно, как рано он понял, что однообразная работа в музее не для него и что как ученый он должен искать себе занятия в других областях.

    «Дорогой Коллет! Примите мою горячую и сердечную благодарность за Ваше письмо, которое обнаруживает Вашу неизменную доброту и благо­желательность ко мне, а также за веру в мое будущее в области зоологии. Могу только сказать, что получил чрезвычайно заманчивое предложение, и многое в нем склоняет меня к отъезду, а поскольку я к тому же, видимо, обладаю качествами, необходимыми для такой должности, что, впрочем, может быть и не так, то, полагаю, оно мне подходит.

    Правда, честно говоря, я с каждым годом чувствую в себе все меньше склонности руководить музеем, коллекционирование также недостаточно меня интересует, ведь не все люди в этом отношении одинаково устроены. И если я делаю что-то в этой области, то скорее руководствуюсь чувством долга, чем душевной потребностью.

    Всегда преданный Вам Фритьоф Н.»

    Отправив по почте это письмо, Фритьоф вернулся в музей, погруженный в свои мысли, и принялся за работу. Тут вошел доктор Даниэльсен.

    «Ну, Нансен, как дела с нервной системой у ваших крошек?» «Спасибо, им получше»,— отвечал Фритьоф в том же тоне. «А с вашей собственной нервной системой?» — «Тоже неплохо». Даниэльсен выглянул в окно: «Плохая погода для донных проб. Поди, скоро потребуется новый материал?»

    «И на что он только намекает?» — подумал Фритьоф. «До меня дошли слухи, что вы собираетесь покинуть музей». Фритьоф по­краснел.

    «Послушайте, дорогой друг, мне кажется, вы не должны этого делать. Нет, не прерывайте меня, я хочу вам кое-что сказать. Вам лучше заниматься здесь, у нас, чем в Христиании. Попро­сите только отпуск на год, ничто не мешает вам получить его. Тогда вы сможете сами распоряжаться своим временем. Вам надо все устроить так, чтобы большую   часть вашего заработка употребить на поездку. Что же касается музея, то вы сами по­нимаете, что не может все годами идти по-старому. Ручаюсь, что у вас будет должность. Под вашим началом будет молодой чело­век, которому достанутся все тернии, а вы сами устроите все по своему желанию».

    Что можно было ответить на такое предложение? Фритьоф безмолвствовал. Ему так великодушно пошли навстречу! И как раз в нужный момент!

    «Разве это не странно? — писал он в тот же вечер отцу.— Если есть человек, который верит в своего гения судьбы, то этот чело­век, я. Так часто именно в критический момент моей жизни наступают такие странные случаи, которые указывают мне путь. Вот и сегодня так... Я рассчитал, что на свои сбережения и оста­ток жалованья я сумею прожить, и, надо сказать, предложение было соблазнительным».

    Это было его последнее письмо домой. На него он не получил ответа. Через несколько дней пришла телеграмма о том, что у отца опять был удар. Фритьоф сразу же выехал, но опоздал. Он тяжело переживал это. Он понимал, конечно, что когда-ни­будь это должно было случиться — отец был таким усталым, по­давленным,— и все-таки не мог примириться. Было горько, что так и не повидал отца перед смертью.

    С тяжелым сердцем вернулся он в Берген. Пробовал сосредо­точиться на работе, но не мог. Теперь он сам себе голова и может делать что хочет, не давая никому отчета. Но радости от этого не было. Он чувствовал себя одиноким. Никто не заменит ему отца.

    Предложение доктора Даниэльсена поехать за границу было спасением. И теперь он знал, чего хочет. Изучая нервную систему низших животных, он узнал о новом методе Гольджи — методе окраски нервных волокон. И решил им овладеть. Весной 1886 года Фритьоф отправился в Италию.

    Сначала он занимался у профессора Гольджи[64] и доктора Фузари в Павии и основательно освоил новый метод окраски. Затем он выехал в Неаполь, где немецкий биолог Антон Дорн[65] претворил в жизнь свою замечательную мысль о создании биологиче­ской станции. Фритьоф мог работать здесь с аквариумом. Он был в восторге. Это не шло ни в какое сравнение с мертвыми музеями и пробами, заспиртованными в банках. Несколько ступенек вниз из жаркого солнечного города — и вот уже ты на дне моря, в непосредственном контакте с животным миром морских глу­бин: великолепными коралловыми рифами, морскими анемонами с их жгучими щупальцами, крабами и омарами необычайных раз­меров и окраски, улитками, раками-отшельниками, безобразными каракатицами и рыбами всех цветов радуги. В бассейне с песча­ным дном и скалами можно было наблюдать жизнь различных видов и их борьбу за существование.

    Во втором этаже биологической станции был большой зал с длинными столами, на которых ученые анатомировали крупных животных или изучали рыбью молодь и мелких животных, которые плавали в стеклянных аквариумах.

    Фритьоф живо заинтересовался новыми методами иссле­дований, с которыми он познакомился здесь. В восторженных письмах, которые он слал в Берген своему шефу доктору Даниэльсену, он рассказывал о своих впечатлениях от биологиче­ской станции:

    «Впредь все наши старания должны быть направлены на то, чтобы научиться получать такие же отличные материалы для зоо­логических исследований, как здесь. Правда, трудно выяснить, какими методами здесь пользуются, так как это держится в секре­те. Но кое-что все-таки можно узнать. В конце-то концов мы и сами можем, поработав над этой задачей, найти свои методы, которые дадут такие же результаты. Как хорошо было бы составить по этому же способу коллекцию нашей великолепной фауны (ко­торая, по-моему, ничуть не уступает здешней)! Не много музеев смогут сравниться с нашим в этом отношении. По крайней мере цель перед нами будет достойная».

    В письмах из Италии Фритьоф описывал станцию и подробно излагал собственные предложения касательно создания подоб­ной биологической станции в Норвегии, но пока что доктор Даниэльсен и другие специалисты не решались высказаться по этому вопросу. Нансен не оставлял этой мысли, и через семь лет с его уча­стием была создана биологическая станция в Дрёбаке. Приблизи­тельно в то же время подобная станция с отличным аквариумом была построена в Бергене — хотя она и не могла сравниться с аква­риумом в Неаполе.

    Залив, прекрасные окрестности, Неаполь с его южной расти­тельностью, с его забавным уличным бытом, с великолепными старинными памятниками, с его солнцем, сверканием красок, кипучей жизнью — все это положило конец тоске и печалям. Осо­бенно украсило пребывание в Неаполе знакомство с одной девушкой из Шотландии. Она была хороша собой, интересо­валась литературой и хотя была несколько старомодно воспи­тана, как большинство британских девушек, но и ей было трудно устоять перед обаянием этого бурного гения. Он очаровал даже ее старую мать.

    В густой тени акаций он читал матери и дочери своих люби­мых писателей, и ему внимали с восхищением. На террасах над Неаполем он ночь напролет танцевал с прекрасной Марион, на скалах у Капри они стояли рука об руку, а море колыхалось перед ними в лунном сиянии. Ни тот, ни другая еще не задумывались о будущем, но им было хорошо. Со временем влюбленность пе­решла в дружбу, которая осталась на всю жизнь.

    Не оборвалась и дружба с ее матерью. До конца своих дней она внимательно следила за жизнью Фритьофа, его успехами. В то лето у него появилось еще много друзей. Раз познакомив­шись с ним — забыть его было уже невозможно. Он и сам был верным другом, никогда не забывал друзей, тем более тех, кто делал ему добро, и со временем у него установилась постоян­ная переписка с целым рядом друзей, круг которых с годами все расширялся.


    V. НА ЛЫЖАХ ЧЕРЕЗ ГРЕНЛАНДИЮ

    Пока человеческое ухо слышит удары волн в откры­том море, цока глаз человеческий видит сполохи северного сияния над безмолвными снежными про­сторами, пока мысль человеческая устремляется к да­леким светилам безбрежной вселенной — до тех пор мечта о неизведанном будет увлекать за собой дух человеческий вперед и ввысь.

    Фритьоф Нансен «На севере в стране Туманов» (1911)

    С возвращением Фритьофа в научном мире Бергена повеяло све­жим ветром. Он был переполнен замыслами, его восхищение аква­риумом и живые рассказы о блестящих условиях для научной ра­боты в Неаполе пробудили, взбудоражили многих его коллег по всей Норвегии. Сам он с новым задором, обогащенный новыми методами исследования, набросился на работу. Теперь дело пошло быстро. Осенью 1885 года, на двадцать пятом году жизни, он за­кончил первую свою самостоятельную работу «Материалы к ана­томии и гистологии мизостом». Эта работа была удостоена золотой медали Фриеле. Занимался он также ракообразными моллюсками, низшими позвоночными и миксиной европейской.

    Сам он наиболее удачной считал свою работу «Микроскопи­ческое строение центральной нервной системы». В возрасте два­дцати пяти лет он опубликовал работу «Нервная система у асци-дий и миксины глютинозы». Результаты этих исследований были обобщены в монографии «Структура и связь гистологических эле­ментов центральной нервной системы», которая явилась самой зна­чительной его работой в области зоологии.

    Фритьоф понимал, что его задачи в Бергене в известной сте­пени решены. Всякие мысли об Америке он давно уже оставил. Теперь всеми его помыслами владела экспедиция в Гренландию. Оставалось лишь выполнить задуманное — защитить докторскую диссертацию.

    Однако это не так-то просто было сделать. Такие ученые, как анатом Густав Ретциус[66] и зоолог Райханкастер, убеждали его, что не стоит ему теперь бросать свою специальность. Оба возлагали на него большие надежды, и все это вызывало в нем угрызения совести.

    Гренландия манила его еще с тех пор, как Норденшельд вер­нулся с западного побережья в 1883 году и Фритьоф прочитал в газете, что два саама (лопаря), участвовавшие в экспедиции, заявили, что по леднику можно ходить на лыжах. Нансену тогда уже стало ясно, что поход на лыжах через материковый ледник с востока на запад вполне осуществим.

    В Неаполе он пробовал было поделиться своими планами с Ма­рион. Но она ужаснулась при одной только мысли о столь опасном путешествии. Впоследствии, во время поездки Нансена по Англии и Шотландии, они встретились снова, но Марион так и не изме­нила своего взгляда на этот план. Марион была очаровательна и красива, но они принадлежали к двум разным мирам. Она была комнатным растением, ему же хотелось помериться силами с природой. Сперва в Гренландию. А дальше? Разве этим путе­шествием все кончится? У него зрел уже новый замысел. «Еще более дикий»,— сказала бы Марион. Прощай, Марион.

    И было бы прекрасно,
    да быть не суждено[67].

    Последние годы пребывания в Бергене Фритьоф был очень за­нят докторской диссертацией и подготовкой к походу через Грен­ландию. Кое-кто считал, что он проскочил через игольное ушко, что лишь счастливая случайность принесла ему докторскую степень. Решил дело один из оппонентов, сказав: «Кажется, моло­дой человек собирается в экспедицию через материковые льды Гренландии. Практически вряд ли можно надеяться, что ему удастся вернуться из этого похода живым, и если он будет счаст­ливее от того, что получит перед отъездом докторскую степень, так почему бы не дать ему ее?»

    Впрочем, позднее его докторская диссертация была оценена по достоинству. Много лет спустя, когда профессор Вильгельм Бьеркнес[68] читал лекции в Колумбийском университете в Нью-Йорке, в соседнем зале студенты слушали лекцию об эпохальной работе «Нервные элементы, их структура и взаимосвязь в центральной нервной системе асцидий и миксины глютинозы», то есть о той самой докторской диссертации Нансена, которая в свое время заслужила такую пренебрежительную оценку.

    Вероятно, все-таки прав был профессор Вернер Вереншельд, заметив, что высказанные в ней мысли так новы и оригинальны, что уважаемые оппоненты ничего в них не поняли. Да и как им было понять? Тогда эта тема была еще совершенно не разрабо­тана в Норвегии. Впоследствии докторская диссертация Нансена легла в основу дальнейших исследований в этой области.

    Кроме Норденшельда и еще нескольких человек, никто по-на­стоящему не разобрался и в его плане Гренландской экспедиции. «Невозможно,— заявили специалисты.— До сих пор все либо по­ворачивали на полпути, либо погибали».— «Да, но они-то шли с запада на восток,— возражал Нансен,— а я отправлюсь с без­людного и пустынного восточного побережья на западное побе­режье и выйду к эскимосам».— «Да, но если вы преодолеете дрей­фующий лед у восточного побережья и ледник — то вам некуда будет отступать. Бог с вами, Нансен, вы сжигаете за собой все мосты».— «Это мне и нужно,— отвечал Нансен.— Отступать будет некуда — в этом суть моего плана». Это осталось девизом всей его жизни: «Сжигать за собой мосты — и вперед, к цели!»

    Конечно, он сам отдавал себе полный отчет в предстоящих опасностях. Но он верил в свой план и в себя самого. Он решил во что бы то ни стало внести ясность в загадку материковых льдов, а это можно было сделать только на месте. Предстояло решить чрезвычайно важные вопросы, и не только из области географии, но и метеорологии. Что гренландские льды оказывают заметное влияние на климат и погоду всей Северной Европы и северной части Атлантического океана — было известно, но какое именно?

    Прежде всего Нансен хотел посоветоваться с Норденшельдом и изложить свой план ему, и в один прекрасный ноябрьский день 1887 года он прибыл в Стокгольм.

    Профессор стокгольмской Высшей школы В. К. Брёггер в своей книге о Фритьофе Нансене, написанной совместно с Нурдалем Рольфсеном, так рассказывает об этой встрече.

    Однажды, входя в свой кабинет, Брёггер услышал от служи­теля, что его спрашивал молодой норвежец.

    «Каков он из себя?» — спросил Брёггер, несколько раздражен­но. «Долговязый и светловолосый»,— был ответ. «Одет прилич­но?» — «Без пальто».— «Ага, значит, еще один норвежский моряк, который хочет выпросить себе пальто!»

    Немного погодя к нему вошел один коллега, будущий профес­сор Вилле, и спросил: «Застал тебя Нансен?» — «Нансен? Этот норвежский моряк без пальто?» — «Да. Он был без пальто? Он собирается пересечь Гренландию на лыжах!» И Вилле выскочил из кабинета.

    Через некоторое время пришел профессор зоологии Лекке: «Хорош ведь, а? Ты видел Нансена? Он рассказал мне много ин­тересного о половом аппарате у миксин».

    Наконец появился и сам «моряк». «Высокий, крепкий, строй­ный и подвижный,— рассказывает Брёггер,— волосы с огромного лба откинуты назад, немного небрежен в одежде».

    «Вы хотите идти через Гренландию?» — спросил Брёггер. «Да, собираюсь».

    Брёггер проводил его к Норденшельду. Тот был явно недоволен тем, что его оторвали от работы.

    «Препаратор Нансен из Бергена,— представил Брёггер.— Он хочет идти через материковые льды Гренландии».— «С нами крестная сила!» — воскликнул Норденшельд и критически оглядел молодого человека. Тот стоял перед ним, простой, доверчивый, с обаятельной улыбкой. В ходе разговора план похода приобре­тал вполне реальные черты. Норденшельд считал, что предприя­тие это, конечно, рискованное, но возможное. И готов был поде­литься своим опытом.

    Нансен испросил у Академии наук ошеломляющую сумму — пять тысяч крон. Прошение начиналось (что характерно для Нансена) так: «Я намерен летом предпринять поход через ма­териковые льды Гренландии от восточного побережья к запад­ному». Заканчивалось же оно тем, что, по его мнению, «в науке нет задачи более важной, чем изучение центральных областей Гренландии».

    Академия с наилучшими рекомендациями препроводила про­шение Нансена правительству. Последнее же, по словам одной правой газеты, «не видело, с какой стати норвежское государство должно выдать столь громадную сумму для увеселительной по­ездки какого-то частного лица».

    Юмористический   журнал   в   Бергене   поместил   следующее объявление:

    ВНИМАНИЕ!

    В июне сего года препаратор Нансен демонстрирует бег и прыжки на лыжах в центральной области Гренландии. Постоянные сидячие места в ледниковых трещинах. Обратного билета не требуется.

    Другие газеты помещали не менее резкие выпады. Выставля­лись весьма убедительные доводы: ссылались, например, на опыт известных полярников Пири[69] и Норденшельда, которым все же пришлось отступиться от выполнения этой задачи. Разве не по­гибли на восточном побережье Гренландии лет двадцать тому назад  все  до   одного   члены  немецкой  экспедиции   Кэльдевея?

    Нансен парировал: «Все это я знаю. Но я сам дрейфовал в этих льдах в течение двадцати четырех суток и считаю, что сумею преодолеть все препятствия и трудности».

    Денег, нужных для проведения экспедиции, все еще не было. Нансен уже давно примирился с тем, что ему самому придется покрыть экспедиционные расходы за счет того небольшого со­стояния, которое он унаследовал после смерти отца. Но тут про­фессор Амунд Хелланд[70] выступил в одной из ведущих газет Христиании с пылкой статьей в защиту экспедиции. Непосред­ственно после этой статьи датский министр Августин Гамель[71] телеграфировал, что предоставляет в распоряжение экспедиции всю нужную сумму. Нансен принял ее с радостью и благодар­ностью. И тут задним числом на него обрушились с жестокой критикой за то, что он принял датскую помощь. Можно ли было упрекать его за это? Он думал, что собственные деньги еще приго­дятся в том случае, если пяти тысяч не хватит. Так оно и вышло. Когда экспедиция была закончена, выяснилось, что расходы в три раза превысили предполагаемую сумму. Но тогда Нансена выру­чило норвежское Студенческое общество. Восторженно встретив известие о счастливом возвращении экспедиции в Готхоб, студенты провели сбор средств и к возвращению Нансена успели собрать недостающие 10 тысяч крон.

    Всю весну 1888 года у Фритьофа было очень много работы. То он выступал в Бергене с докладом о предстоящей экспедиции, то ездил в Христианию, где обсуждались вопросы финансирования, то отправлялся в горы испытывать спальные мешки, палатки, аппараты для варки пищи и инструменты. А в один прекрасный день он взошел на кафедру в Христианийском университете — и защитил свою докторскую диссертацию. Это тоже надо было сделать.

    «Лучше плохая защита, чем плохое снаряжение»,— сказал он своему другу Григу. Надо было подумать о тысяче вещей. Каждый предмет из снаряжения Нансен испытывал сам. Он знал, что малейшая оплошность может погубить все предприятие.

    Затем встал вопрос об участниках экспедиции. «Если кто-нибудь и пойдет с тобой в поход, то тебе нельзя предъявлять к этим людям такие же требования, как к себе самому»,— сказал ему Хольт. Он сильно сомневался, что кто-либо отважится уча­ствовать в экспедиции. Но ошибся — от желающих не было отбоя. Хотя многие авторитетные и неавторитетные специалисты уже объявили этот план безумным, нашлось много молодых людей, которые просились в экспедицию. Нансен отобрал моряка Отто Свердрупа[72], тридцати трех лет, Олафа К. Дитрихсона, три­дцати двух лет, в то время старшего лейтенанта пехоты, и Кри­стиана Кристиансена Трана, двадцатичетырехлетнего крестьянина из Стейнкьера. (6)

    Сначала Нансен думал взять оленью упряжку и потому выпи­сал из Финнмаркена двух лопарей. Но по зрелом размышлении он решил, что лучше взять вместо оленей собак. Однако собачьей упряжки в Норвегии не нашлось, и ему пришлось от нее отка­заться, но лопарей он все-таки взял. Их звали Равна и Балту, пер­вому было сорок шесть, второму — двадцать семь лет. Он считал, что поскольку лопари умеют ходить на лыжах по пересеченной местности, то будут полезны. Но уже по пути из поселка Карашок, узнав, в каком опасном путешествии им придется участво­вать, оба страшно перепугались. Страх не покидал их и в Грен­ландии. Тем не менее они были покладисты и трудолюбивы, и Нан­сен очень привязался к ним. Нансен долго колебался, брать ли в экспедицию Кристиансена, поскольку тот был «значительно мо­ложе того возраста, который я считаю наиболее подходящим для преодоления такого рода трудностей». Вряд ли Кристиансен был так уж «значительно моложе». Сам Нансен был только на три года старше, и можно было сказать, что оба они чересчур молоды.

    Возглавлять в двадцать семь лет такую экспедицию и иметь под своим началом людей, которые и годами старше, да к тому же сами привыкли командовать,— дело нелегкое. Пожалуй, такая задача по плечу только зрелому человеку.

    В конце апреля 1888 года все было готово. Фритьоф простился с Бергеном, с товарищами по работе, с друзьями и со своими приемными родителями. Из Христиании через Копенгаген и Лон­дон он приехал в Шотландию и там, в Лейте, встретился с осталь­ными участниками экспедиции. Датский пароход «Тира» перепра­вил их в Исландию, а там они пересели на промысловое судно «Язон» из Сандефьорда. Когда они ступили на палубу «Язона», вся команда, состоявшая из шестидесяти трех человек, приветство­вала их троекратным «ура». И вот наконец-то они держат путь через Датский пролив к восточному побережью Гренландии.

    Владевшая судном компания взялась доставить экспедицию к пункту назначения при условии, что это не помешает промыслу. Целый месяц шхуна провела в охоте на хохлачей, прежде чем приблизилась к Гренландии на расстояние, достаточное для того, чтобы участники экспедиции смогли добраться до берега на двух лодках.

    Вечером 17 июля все было готово: сани и ящики уложены в лодки, написаны последние письма. В последний раз Нансен поднялся на мачту, чтобы сориентироваться в ледовой обстановке, и — прощай, «Язон»!

    Они находились к западу от Семиликфьорда. Там был удобный подъем на ледник. Когда они подошли к берегу так близко, что стали различать камни и другие предметы на берегу, льды стали плотнее и течение оказалось настолько сильным, что их понесло к югу. Одна лодка дала течь и чуть не потонула под тяжестью груза. Пришлось высадиться на льдину и чинить лодку, а в это время льды стали еще сплоченнее. «Течь в лодке решила нашу судьбу,— пишет Нансен в книге о Гренландии.— Небо нахмури­лось, полил дождь, и туман окутал все вокруг нас. Оставалось только поставить палатку и ждать».

    В последний раз увидев со льдины шхуну, Равна сказал Балту: «Ах, какие мы, лопари, глупые! Покинули корабль, чтобы умереть здесь». Слова его чуть было не оправдались. Сильный дрейф льда вдоль берега увлек их на юг. Дрейф оказался гораздо стремитель­нее, чем предполагал Нансен, и вскоре их отнесло далеко в сто­рону от Семиликфьорда. Через сутки льды разредились. Образо­вались длинные разводья, и путешественники принялись изо всех сил выгребать к берегу поперек течения. Но теперь до земли уже было вдвое дальше, чем прежде. Вскоре лед опять стал сплочен­нее, и опять пришлось выбирать льдину и ставить лагерь. На сча­стье, выглянуло солнце. Это было очень кстати,!так как Нансен, прыгая в лодку, угодил в воду. Хотя такие «купания» были ему не в новинку, но от этого не становилось приятнее. Теперь их уно­сило прямо в открытое море, горы постепенно исчезали за гори­зонтом, а Семиликфьорд остался далеко на севере. Чтобы скра­сить вынужденное безделье, Нансен вынул альбом для рисования. Но в то время, как он пытался нанести на бумагу контуры исче­зающих горных вершин, он вдруг ощутил качку. На льдину стало выбрасывать осколки льда, и вскоре до них донесся шум прибоя, разбивающегося о льды. Взобравшись на самый высокий торос, они увидели огромные льдины, нагроможденные друг на друга, и пену прибоя, вздымавшуюся белым облаком к небу. Теперь каж­дая минута была дорога. «Если не будет иного выхода, то мы в крайнем случае попытаемся провести лодку через прибой. Жизнь хороша, и мы продадим ее дорого»,— записал Нансен в дневнике.

    Еды у них было вдоволь, в снежницах — хорошая питьевая вода, палатка стояла еще сносно, и они спали в мешках, по очереди неся вахту. Только лопари были в полном отчаянии. Однажды утром они куда-то исчезли, и только после долгих поисков Нансен нашел их в одной из лодок, накрывшихся палаткой. Они пригото­вились к смерти, и Балту читал вслух по-лопарски тексты из Но­вого завета. Чтобы как-то их приободрить, Нансен разрешил сва­рить гороховый суп — неслыханная роскошь. Но лопари ели в мрачном молчании.

    В самую страшную ночь на вахте стоял Свердруп. Волны взды­мались над торосами и водопадом обрушивались на палатку. Ка­залось, льдина вот-вот расколется надвое. Но, просыпаясь от толчков и качки, Нансен слышал равномерные, твердые шаги Свердрупа, взад и вперед, взад и вперед между лодками и палат­кой. Успокоенный, он снова засыпал. В ту ночь Свердруп не раз подходил к входному отверстию палатки, чтобы разбудить всех, но передумывал. И вот случилось чудо. Льдина уже была готова попасть в водоворот, как вдруг течение повернуло и стремительно помчало их к берегу. Наутро Свердруп рассказал, что льдину будто повернула невидимая рука. Теперь лед был надежным, но зато вырваться из ледовых тисков было невозможно. Дрейфуя все дальше к югу, они все время видели берег. Материковый ледник спускался до самого моря, и только несколько горных вершин и нунатаков чернело на фоне неба.

    Лопари по-прежнему пребывали в унынии. Однажды, когда все сообща обсуждали, как бы им высадиться на берег, Балту сказал: «Не говорите об этом. Мы никогда не высадимся на берег, нас унесет в Атлантический океан. Об одном только я молю господа — чтобы он не дал мне умереть нераскаявшимся грешником».

    Нансен спросил его — разве не нужно раскаиваться в грехах, даже когда смерть далеко? Балту с ним согласился, но сказал, что обычно с этим не спешат.

    Утром, отстояв последнюю вахту, Равна просунул бородатую физиономию в палатку. «Ну, ты видишь берег?» — шутливо спро­сил Нансен. «Да, берег слишком близко»,— живо ответил Равна. Оба лопаря вместо «очень» говорили «слишком».

    Все участники экспедиции с быстротой молнии повыскакивали из спальных мешков. И впрямь — вот он, берег, «слишком» близко! Лодки вошли в бухту и вскоре уже лежали на берегу. «Мы ощущали камни под ногами. Мы гуляли по горам, мы вели себя, как мальчишки. Клочок мха, какая-нибудь травинка вызы­вали бурю радости». Однако еще не все напасти миновали. Их лодки чересчур далеко отнесло к югу, и было потеряно много вре­мени. Поэтому они снова сели в лодки и на веслах отправились к северу вдоль дикого побережья. То сзади, то спереди с берега в море срывались огромные льдины. Льдины и айсберги ежеми­нутно грозили раздавить лодки, но они плыли и плыли вперед. Они расталкивали льдины баграми и палками, топорами обру­бали их края, чтобы провести между ними лодки. Это был беско­нечный изнурительный труд.

    Однажды они высадились на мысу, чтобы приготовить еду. Вдруг сквозь крики чаек и шум моря до них донеслись звуки, которые они совсем не ожидали здесь услышать. Это были чело­веческие голоса. Двое маленьких эскимосов подплыли на каяках к берегу и не спеша шли к ним. Широкие улыбки озаряли их смор­щенные физиономии. Перебивая друг друга, они заговорили на совершенно непонятном языке.

    Нансен не растерялся. Он заранее заготовил несколько вопро­сов и ответов по-эскимосски и теперь достал свои записки и принялся расспрашивать о ледовой обстановке на севере. Эскимосы в ответ только улыбались. Он попробовал задать другие вопросы. Эскимосы опять ничего не поняли. С досадой отбросил он бумаги и перешел на язык жестов. Так дело пошло лучше. Кое-как уда­лось выяснить, что дальше на север живет много эскимосов. Но большой ледник Пуисорток, мимо которого предстоит плыть нор­вежцам, очень опасен. Под ним надо плыть, не произнося ни слова, не то он их накажет.

    Когда Нансен и его товарищи в тот же вечер приблизились к мысу Кап Билле севернее опасного Пуисортока, там действитель­но оказалось много эскимосов. Они группами стояли на вершинах холмов, кричали и размахивали руками. Одни побежали вниз, на берег, чтобы указать место высадки, другие полезли наверх, оттуда виднее. Несколько человек сели в каяки и поплыли на­встречу.

    Улыбками и жестами гостей пригласили в самую большую хижину. Там сидели, стояли и лежали вдоль стен мужчины, жен­щины и дети, и все они были голые. Пахло рыбьим жиром, ворванью светильников, мочой и еще чем-то. Потребовалось неко­торое время, чтобы привыкнуть к этому «букету». Между тем в хижину набивалось все больше эскимосов. У входа они разде­вались и, оставшись голыми, усаживались. Гостей усадили на ящи­ках в переднем углу перед пологом, сшитым из нерпичьих кишок. Эскимосы начали демонстрировать свою домашнюю утварь, ору­жие, объясняли свои родственные отношения. Потом норвежцы получили подарки. Мужчины принесли связки упругих, прочных ремней из тюленьких шкур, из которых эскимосы делают арканы, и отрезали гостям длинные куски.

    Наутро экспедиция отправилась дальше на север. Многие эски­мосы вышли на лодках проводить их.

    «Беззаботное племя простых, счастливых детей,— пишет Нан­сен в своем дневнике.— Невольно позавидуешь их свободе и не­зависимости. Они подарили нам самое лучшее из того, что имели, то, что, по их мнению, могло нам пригодиться. Гостеприимство этих людей, жителей пустынного побережья, не знает границ».

    Вечером 10 августа члены экспедиции достигли наконец Умивикфьорда, и здесь они попытались взойти на материковый лед. Подъем они начали под проливным дождем. Как пригодилась бы теперь собачья упряжка! Ведь им пришлось на себе тащить тяже­лые сани вверх, по крутым склонам, через предательские тре­щины.

    Наконец восхождение окончилось. На леднике их встретил сильный мороз. Бушевали метели, и палатку заносило таким тол­стым слоем снега, что по утрам приходилось раскапывать выход и соскребать лед с саней и лыж перочинным ножом. Лопари каж­дый день думали, что наступил конец. Даже Кристиансен порою призадумывался. «Господи, как люди сами себя мучают!» — вырвалось у него однажды.

    К несчастью, в пеммикане[73] было очень мало жира. Участники экспедиции постоянно испытывали голод, и вполне понятно, что Свердрупа иногда одолевала охота съесть свои собственные сапоги. Самой тяжелой работой было устанавливать вечером палатку. Не раз при этом они обмораживали пальцы. Не лучше обстояло дело и с подготовкой инструментов для наблюдений. Метеорологи­ческие измерения производил чаще всего Дитрихсон. Он их вы­полнял в течение всего путешествия регулярно в определенные сроки.

    Двигаясь навстречу ветру, кто-нибудь вдруг замечал, что отмо­розил нос, и приходилось оттирать его снегом, а там наступал черед оттирать подбородок и шею. Бывали и несчастные случаи. Кристиансен повредил колено, и несколько дней пришлось везти его на санях. Лопари, относившиеся с глубоким презрением к тем­ным очкам, ослепли от снега, и пришлось закапывать им в глаза раствор кокаина. От яркого света лупилась кожа на лицах. Жажда мучила их не меньше, чем недостаток жиров. На кипятильном аппарате нельзя было натопить достаточно снега.

    Но иногда дул попутный ветер, и тогда продвигались под парусом. Сани соединялись друг с другом с помощью палок, а в качестве мачт устанавливались бамбуковые шесты.

    Надо было спешить, ведь осень будет еще суровей, чем лето, и, кроме того, они хотели до наступления зимы попасть на послед­ний пароход, уходящий домой с западного побережья. Наконец 31 августа скрылась в тумане последняя черная скала — «нунатак Гамеля», как они ее окрестили. Теперь их окружала сплош­ная белая пелена, и глазу не на чем было остановиться. Единственными темными точками на белом безграничном пространстве были они сами. Как-то прилетела пуночка — последний привет с восточного побережья. Она села на снег рядом с ними, пощебе­тала и улетела восвояси.

    5 сентября они достигли самой высокой точки — 2700 метров над уровнем моря. Но впереди сколько-нибудь заметного спуска видно не было. Все так же с трудом пробивались они вперед про­тив холодного, пронизывающего ветра и тянули сани по тяжелой дороге.

    Однажды не вытерпел Балту: «Черт возьми! Ведь здесь никто никогда не проходил, откуда нам знать, сколько еще идти до западного побережья!» Нансен пытался объяснить ему, что изме­рял высоту стояния солнца и что, зная точно время, можно рас­считать долготу, а зная долготу, определить расстояние до бе­рега. Балту почесал в затылке, но, будучи человеком смышленым, поверил, что это возможно. По правде говоря, и сам Нансен не мог бы сказать точно, сколько еще осталось идти. Он начал сомне­ваться, не ошиблись ли они в расчетах при оценке дневных пере­ходов, но проверять боялся, не желая огорчать своих спутников. 17 сентября исполнилось два месяца с тех пор, как они покинули «Язон». В то утро стены в палатке впервые не были покрыты инеем. И в этот же день впервые было выдано на завтрак масло. Настроение по этому поводу у всех было приподнятое, все завтра­кали, не вылезая из спальных мешков.                                  

    Вдруг им почудился птичий щебет. Вскоре щебет смолк, и они подумали, что ошиблись. Но, снявшись с места и отправившись в путь, они опять услышали, а затем и увидели маленькую пу­ночку. Она покружилась над ними, намереваясь сесть на сани, но побоялась. Опустившись на снег, она склонила головку набок, посмотрела на них, потом взлетела и исчезла вдали.

    «Мы благословили двух щебечущих пуночек, одну, пославшую нам последний привет восточного побережья, и другую, встретив­шую нас у западного».

    Теперь уже они почувствовали, что дорога пошла под уклон. С юго-востока подул свежий ветер, и они снова поставили парус. Лопари неодобрительно смотрели на эти приготовления. Они счи­тали езду под парусом по льду просто глупой выдумкой, но вы­нуждены были подчиняться.

    Свердруп стоял впереди и управлял первыми санями. Нансен и Кристиансен сидели сзади, скрытые от него парусом. Дитрихсон находился на вторых санях, на которых, крепко уцепившись, си­дели отчаявшиеся лопари. Сперва все шло хорошо, хотя лед и был неровным. Потом бугры стали крупнее, а скорость увеличилась. На передних санях отвязался ледоруб, и Нансен осторожно подви­нулся вперед, чтобы закрепить его, но тут острие лыжи врезалось ему в голень, и не успел он глазом моргнуть, как очутился на снегу. Он подхватил упавший ледоруб и пустился догонять сани. Но через несколько шагов наткнулся на жестяной ящик с драго­ценными мясными припасами, а пробежав еще немного, увидал на снегу множество темных предметов: свою меховую куртку, за­пасные лыжи и несколько ящиков с провиантом. Делать было не­чего, оставалось ждать помощи. Кристиансен тоже свалился с са­ней и немного погодя запыхавшись добрался до Нансена. Теперь они сидели вдвоем и ждали.

    «Здорово!» — крикнул Свердруп, радуясь быстрой езде, но никто ему не ответил. Через несколько минут он повторил уже погромче: «Здорово ведь, а?» По-прежнему никакого ответа. Про­ехав еще немного, он закричал во всю глотку: «Ну скажите, разве не великолепно идем!» Сзади опять никто не отозвался. Теперь уж это показалось ему немного подозрительным. Он развернул сани, заглянул за парус, и тут лицо у него вытянулось.

    В конце концов все нашлись. Вещи подобрали и привязали к саням. Нансен сменил Свердрупа на передних санях, и час за часом они мчались все дальше вниз. Уклон делался все круче, ветер так и свистел в ушах. Вдруг они услышали радостный крик с других саней: «Земля!»

    Да, так и есть. Из снежного вихря проступила темная вершина горы, а южнее — другая, пониже. Вскоре вершины опять скрылись, но все равно они были там! Сомнений не было — экспедиция приближалась к побережью. Спустились сумерки, но людьми овла­дело нетерпение, они продолжали мчаться вперед. На бешеной скорости Нансен заметил в снегу поперек пути что-то подозри­тельно темное и длинное. В последний миг он резко свернул в сто­рону. Сани остановились на краю широкой трещины. Нансен встал на лыжи  и  пошел вперед, разведать путь.  Подойдя  к темному пятну, он сперва пробовал его лыжной палкой и подавал знак остальным. Нельзя было допустить, чтобы сани Свердрупа и Кри-стиансена провалились в трещину вместе со всей поклажей.

    На ночлег все-таки пришлось остановиться. Они попали в мест­ность, испещренную поперечными трещинами и глубокими про­пастями. Но впереди была земля, которую они уже видели. Она высоко поднималась над поверхностью льда и простиралась на юг насколько хватало взгляда, призрачная в лунном свете.

    На резком ветру не скоро удалось поставить палатку, однако праздничный ужин, который заранее был назначен на тот день, когда покажется чистая ото льда и снега земля, пришлось отложить. Они разделили на части кусочек швейцарского сыра и, усталые, забрались в спальные мешки. Только тут Нансен за­метил, что обморозил все пальцы. Растирать их снегом было поздно, и теперь они медленно отходили, причиняя отчаянную боль. Он долго не мог уснуть.

    Выглянув наутро из палатки, путники увидели великолепное зрелище. Горные пики и округлые вершины купались в лучах солнца. Высоко на вершинах лежал только что выпавший снег, черные борозды прорезывали его. Можно было заключить, что горы вплотную подступают к берегам фьордов. Завтрак был обиль­ным, как никогда. Даже Равна сиял точно ясное солнышко. Он сказал, что чует запах земли и мха.

    И тут они сделали неприятное открытие. Вечером все были так измотаны, что и Нансен, и Свердруп забыли завести хронометр. Они утешились тем, что раз берег так близко, то можно, пожалуй, определить долготу и без хронометра. Хуже, что они забрались в местность, окруженную со всех сторон трещинами, и всем стало не по себе при мысли о том, мимо каких ловушек они прошли в обманчивом лунном свете, полуослепшие от усталости.

    Положив лыжи на сани, они пошли дальше пешком. Труднее всего было править санями. Они сдерживали их, тормозя изо всех сил, продвигаясь вперед буквально сантиметр за сантиметром. В довершение всего разразился шторм с градом, и сани стало бросать ветром из стороны в сторону.

    В течение многих дней путь был таким же тяжелым, к тому же их все больше мучили жажда и голод. Но однажды Свердруп, Нансен и Кристиансен пошли на разведку. Вдруг они заметили на льду темное гладкое пятно. Да это же вода! Они поспешно спу­стились вниз. Так и есть — вода! Не произнеся ни слова, все трое бросились на лед, приникли к воде и пили, пили...

    Теперь им было ясно, что между ними и Готхобфьордом нахо­дится огромный ледник. С попутным ветром им удалось пройти под парусом большой кусок пути вниз по склону, но дальше опять пошли трещины. Они тянулись во всех направлениях, зияя темно-синей бездной.

    Пришлось снова подниматься в гору и сворачивать на юг. Нансен шел впереди. Время от времени он проваливался в засы­панные снегом мелкие трещины, но с помощью лыжной палки выбирался на поверхность. И вот в один прекрасный день он увидел, что стоит на краю крутого склона без трещин. Лед спускался вниз в маленькое, покрытое льдом озерко, из которого вытекала речушка и бежала по глубокой расселине вниз, по земле, свобод­ной ото льда и снега, прямо к фьорду. Он не верил своим глазам! «Наконец-то страшный материковый лед позади,— записал Нансен в своем дневнике.— Длинный, холодный, серый, усыпан­ный камнями склон к озеру остался позади. А перед нами лежит чистая ото льда земля, долина, окруженная грядами горных вер­шин. Это путь к фьорду».

    Спустившись к Амераликфьорду, Свердруп и Нансен сразу же начали мастерить из брезента лодку, используя для каркаса бере­зовые ветки и бамбуковые палки. Четверо участников экспедиции остались на берегу фьорда и принялись перетаскивать груз, остав­ленный на краю ледника, а Нансен со Свердрупом, спустив свою скорлупку на воду, отправились на север. По пути они пополнили свои запасы, настреляв птиц, и после шести суток трудного пути добрались до датского торгового поселка Готхоб.

    Здесь их радушно встретили. Эскимосы высыпали из хижин, чтобы помочь высадиться на берег, а датчане-торговцы привет­ствовали гостей самым сердечным образом.

    Однако путников ожидало жестокое разочарование — послед­ний корабль уже давно ушел из Готхоба.

    «Все наши надежды рухнули с этим известием. Желание успеть на корабль, идущий в Европу, двигало нами во льдах, не позво­ляло поддаваться усталости, гнало нас вперед и вперед».

    Зато южнее, в четырехстах километрах от поселка Готхоб, стоял другой корабль, готовый отплыть со дня на день. О том, чтобы этот корабль задержался и взял на борт экспедицию, не могло быть и речи, но Нансен тотчас же снарядил два каяка, чтобы по крайней мере отправить домой почту. Это удалось, и таким образом известие о том, что экспедиция в целости и со­хранности вышла на западное побережье и справилась со своей задачей, дошло до Норвегии. Им же самим не оставалось ничего другого, как смириться со своей судьбой и зазимовать в Готхобе.

    Экспедиция Нансена впервые установила, что Гренландия пред­ставляет собой покрытый льдом остров и что она является живым примером того, как выглядели Северная Европа и Северная Аме­рика в период великого оледенения. Нансен установил также, что внутренняя область Гренландии является полюсом холода, кото­рый оказывает колоссальное влияние на большую часть северного полушария. Экспедиция добыла ряд сведений, неизвестных ранее, которые дали толчок для дальнейших исследований.

    Зимуя в Готхобе, Нансен не терял времени даром. Пользуясь возможностью Изучить жизнь эскимосов, он жил вместе с ними в их хижинах и следовал их образу жизни. Он изучал их нравы и обычаи, культуру, религиозные верования. В любую погоду от­правлялся с ними на охоту и рыбную ловлю, учился обращаться с их оружием и снастями, управлять каяком. Он неплохо изучил язык эскимосов и разделял с ними все их радости и печали.

    Нансен навсегда остался горячим защитником всех первобыт­ных народов, которые были, по его мнению, добрыми и счастли­выми людьми, пока им не навязывали «благодеяний» цивилиза­ции. А эскимосы считали Нансена своим и гордились «своим белым эскимосом». Они очень уважали его за умение обращаться с каяком. Нансен систематически упражнялся в плавании на каяке. Сначала он для равновесия привязывал справа и слева по пустому каяку, но вскоре научился обходиться одним и баланси­ровал на волнах не хуже местных эскимосов-охотников.

    Однажды он оказался посреди стада белух, увлекся охотой и, преследуя животных, ушел далеко в море, не заметив, что уже темнеет. Вдруг налетел южный ветер. Этого ветра эскимосы боятся больше всего, в Готхобе поднялся страшный переполох. На всех холмах и пригорках стояли люди, вглядываясь в морскую даль, а датчане-колонисты уже собрались выйти в море за Нансеном на лодке. Но он справился сам, появившись у берега в тот момент, когда они уже отчаливали.

    Книга Нансена «Жизнь эскимосов» — это гимн отважному ма­ленькому народу, «который находится на аванпосте человечества в его непрестанной битве с природой». Книга прозвучала как стра­стный протест против губительного воздействия европейцев на местное население Гренландии.

    Он описывает самобытную культуру, легенды и обычаи, обще­ственную жизнь, методы охоты и восхищается безграничной стой­костью этого народа. Первейшей обществейной обязанностью у эскимосов является взаимная помощь. У них немыслимо, чтобы кто-то жил в довольстве, а другие терпели нужду. Между ними почти никогда не возникает конфликтов. Примечательно, что в их языке нет бранных слов. Жизнь эскимосов полна опасностей и ли­шений, и все-таки они сохранили жизнерадостность.

    «Вот каков народ, на который мы, европейцы, считали себя вправе смотреть свысока,— пишет Нансен.— На словах наша миссионерская культурная работа в Гренландии велась не только для того, чтобы возвеличить самих себя в глазах бога и людей и обеспечить себе блаженство на том свете, но и для того, чтобы принести пользу туземцам.

    А чего мы добились на деле?

    Деморализовали первобытный народ, отняли у него здоровье, свободу, самостоятельность — вот все, чего мы достигли своими реформами».

    Для молодого человека двадцати восьми лет это было смелым выступлением. Знакомство с эскимосами и глубокое сочувствие этому маленькому народу сослужили ему хорошую службу впо­следствии, когда ему пришлось заниматься работой по оказанию помощи беженцам и национальным меньшинствам, лишившимся родины.

    Как-то весной Нансен и другие члены экспедиции пили кофе в гостях у главы колонии. Вдруг поселок огласился криками эски­мосов: «Умиартуит! Умиартуит!» («Корабль! Корабль!»)

    Все вскочили  с  мест и выбежали наружу.  Далеко впереди в снежной пелене едва различимо виднелась «какая-то смутная тень».

    Это был «Витбьёрн».

    Прощание было грустным. И у тех, кто отплывал, и у тех, кто оставался, было тоскливо на душе. За несколько дней до отплы­тия парохода к Нансену пришел один из его друзей-эскимосов и сказал: «Теперь ты возвращаешься к себе в большой мир, откуда ты пришел. Там ты встретишь много людей, увидишь много но­вого и скоро забудешь нас. А мы тебя никогда не забудем».

    Нансен не забыл эскимосов — ни своих личных друзей, ни весь этот народ. Каждое рождество он посылал подарки тому эски­мосу, который научил его управлять каяком, и на всю жизнь остался защитником интересов этого народа.

    30 мая корабль вошел в Христианияфьорд. Сияло солнце, сотни парусников и пароходов и толпы ликующих людей вышли встре­чать путешественников. Тогда-то на вопрос Дитрихсона о том, разве не приятно видеть всех этих людей, Равна и ответил: «При­ятно. Хорошо бы это были олени».

    Этим походом Фритьоф Нансен прославился на весь мир. Но известность очень скоро стала ему в тягость. Когда-то, еще ничего не совершив, он мечтал о славе как о большом счастье. «Теперь же, отведав славы, я уже больше к ней не стремлюсь»,— сказал он. Нансена возмущало, что люди думают и говорят не о научной ценности экспедиции, а лишь о спортивной стороне похода. Он слышать не мог слова «спорт». Конечно, переход был бы немыслим без лыж, но спортивные навыки ему и его товарищам нужны были лишь как средство, поставленное на службу науке. Об этом почти все забывали. Нансен надеялся, что в конце концов люди поймут истинное значение экспедиции. Когда- все наблюдения будут обработаны и опубликованы, это даст результаты, имеющие практическое значение.

    Конечно, даже в день их возвращения были люди, действи­тельно понимавшие важность этой экспедиции и придававшие ее результатам еще большее значение, чем сам Нансен. 30 мая Бьёрнстьерне Бьёрнсон прислал отцу следующее приветствие:

    «И я тоже в моей одинокой лодке выйду Вас встречать и буду привет­ствовать Вас норвежским флагом.

    Нам сейчас нужно освобождение — внутреннее, духовное, и внеш­нее — от Швеции.

    Каждый подвиг, подобный Вашему, является важным вкладом в это дело. Он укрепляет в нашем народе самосознание и мужество и ослабляет единство наших противников.

    Передайте Вашим славным соратникам привет от глубоко уважаю­щего Вас

    Бьёрнстьерне Бьёрнсона».

    А Нансен уже вынашивал новые планы. Еще в 1884 году, когда он прочитал в газете изложение отчета профессора Мона о находке остатков «Жаннетты»[74], у него появилась и уже более не оставляла его мысль об экспедиции к Северному полюсу.

    Экспедиция Де Лонга погибла во льдах в 1881 году, но не­сколько проолифленных штанов и еще кое-какие предметы с «Жаннетты» были найдены на юго-западном побережье Гренлан­дии, очевидно, занесенные сюда со льдом, дрейфовавшим через весь Ледовитый океан.

    «Если льды могут дрейфовать этим путем, то, значит, этот дрейф можно использовать в исследовательских целях»,— поду­мал Нансен, еще не отложив в сторону газету. Об этом плане он говорил со Свердрупом еще тогда, когда они пробивались сквозь материковые льды Гренландии. И не раз они обсуждали возмож­ность претворения этого плана в жизнь. Оба понимали, что под­готовка к походу займет не один год.

    Нужны были средства, и Нансен знал, что встретит сопротив­ление. Но это его не пугало.

    Зато о зоологии думать было невесело. Выходило, что он опять вероломно забросил ее. Ведь его настоящая специаль­ность — зоология, и он помнил предостережения отца о том, как опасно разбрасываться и заниматься несколькими делами сразу.

    Но тяга к неведомому имела глубокие корни. Еще в «Коро­левском зерцале»[75], написанном шестьсот лет тому назад, есть строки о том, что «свойственное человеку влечение к неведомому, несмотря на великие опасности, имеет троякую природу. Первое в ней — дух соревнования и желание прославиться, второе — жажда знания, а третье — надежда на выгоду».

    Слава и материальная выгода не влекли к себе Нансена, но, конечно же, его натуре было присуще страстное желание знать и видеть. И он с радостью готов был рисковать своей жизнью, лишь бы приподнять хоть краешек завесы, скрывающей загадки Ледовитого океана. Многие до него брались за это дело и поги­бали. Но все эти люди шли наперекор природе, а не заодно с нею. Вот в чем было главное различие.

    Догадка о морском течении молнией озарила проблему, а за­тем из нее родился великий замысел, отказ от которого означал бы для Нансена измену самому себе.


    VI. ФРИТЬОФ ВСТРЕЧАЕТ ЕВУ

    Теперь-то уж Северный полюс полетит ко всем чертям»,— это было первое, о чем подумал Отто Свердруп, услышав, что Фритьоф Нансен помолвлен с певицей Евой Сарс.

    Но тревога оказалась напрасной. Рассказывают — и это прав­да,— что, сделав Еве предложение, Фритьоф тут же добавил: «Но я должен отправиться на Северный полюс».

    С первого же часа она знала об этом и не помышляла удержи­вать Фритьофа, хотя ей и нелегко было смириться с тем, что Фритьоф от нее уедет.

    Самая первая их встреча произошла в лесу у Фрогнерсетера задолго до Гренландской экспедиции.

    Однажды Фритьоф возвращался с лыжной прогулки в Hypмарке и вдруг заметил пару лыж и белый от снега зад, торчащий из сугроба. Из любопытства он остановился. Из сугроба пока­залась вся залепленная снегом голова, и на него глянули большие черные глаза.

    Это была Ева.

    Они представились друг другу, немного посмеялись и разо­шлись — каждый своей дорогой. Вот и вся встреча. В то время другая владела его помыслами.

    Это была кареглазая девушка, пользовавшаяся большим успе­хом в Христиании, холодная и скучная, но очень красивая.

    Позднее Фритьоф и сам не мог понять, что он тогда в ней на­ходил. Так и бывает чаще всего, когда влюбленность уже прой­дет. Но тогда влюбленность еще не прошла, и Фритьоф усердно ухаживал за красавицей, которой нравилось его поклонение, но которая поощряла его ровно настолько, чтобы он не охладел. Ис­кусством ухаживать за такой дамой он, конечно, не обладал. Под­носить цветы, французские духи и конфеты он не научился и уж совсем не владел тем «легким тоном», которым обсуждались в ее кругу даже самые серьезные вопросы. Его спортивное платье в обтяжку не годилось ни для Карл-Юхансгате, ни для ее салона. В своей оригинальности он был почти смешон, однако не настолько, чтобы без промедления отвергнуть его.

    Вспоминая потом свою молодость, он сказал: «Я никогда не понимал женщин, а вернее, они меня не понимали. Однако же они всегда были у меня на уме».

    А теперь его мыслями завладела лыжница из леса у Фрогнерсетера. Она была полной противоположностью светской кокетке, любила спорт и природу, была отважной и веселой. А какие у нее глаза!

    Он знал, что она известная камерная певица. Слышал и о том, что Ева заядлая лыжница и что она дочь одного из выдающихся людей Норвегии, зоолога Микаэля Сарса, профессора Христианийского университета. Еще лучше ему были известны имена ее братьев, профессоров Эрнста и Оссиана Сарсов. О матери Евы, фру Марен, он много слышал еще в Бергене, от людей, которым посчастливилось побывать на ее знаменитых воскресеньях. Но сам Фритьоф еще не встречал никого из этой замечательной семьи, хотя давно уже собирался побывать у профессора Оссиана, чтобы побеседовать с ним о зоологии. Теперь он пожалел, что до сих пор с ним не познакомился. Он страстно желал встретиться с фрекен Сарс и договориться с ней о лыжной прогулке, но прийти прямо к ней в дом без приличного повода? Он даже не был уверен, по­мнит ли она ту короткую встречу в лесу.

    Нейтральным местом было кафе «Музыка» на улице Карл-Юхансгате. Сюда в обеденное время заходили дамы Христиании. Однажды он заглянул туда и действительно посреди толпы уви­дел стройную девушку. Это была Ева. Он поклонился, она взгля­нула на него темными, немного близорукими глазами, доволь­но критически, как ему показалось, но затем узнала и улыб­нулась.

    Это мгновение он запомнил на всю жизнь. Через восемнадцать лет — в 1907 году — в Лондоне, вспоминая первые их встречи и первые лыжные прогулки вдвоем, он писал Еве:

    «...Ты была для меня словно свежий ветер из Мира, мне еще не извест­ного, вдруг вошедшего в мое серое существование. ...Подумай, разве это не дивный подарок судьбы, что мы тогда встретились!

    ...И потом, я вспоминаю первую нашу лыжную прогулку и возвра­щение из леса. В тот день я обедал с Харальдом Петерсеном у его зятя, и мне очень хотелось пойти к вам, но я боялся показаться навязчивым и не пошел.  Как я был глуп,  но теперь, пожалуй,  не стоит жалеть...»

    Однако он уехал из Норвегии свободным, ничем не связанным человеком и написал прощальные письма лишь Марион и «пре­красной даме». Но он не забыл свою встречу с фрекен Сарс и только ее вспомнил в дороге, прислав какой-то пустячок из Шот­ландии и следующую записку:

    «Эдинбург, 9.5.88

    Собираясь покинуть цивилизованный мир, я прошу разрешения по­слать Вам то, что обещал, и сказать последнее прости. Через два часа мы отплываем на Север.

    Надеюсь на встречу в добром здравии через шесть месяцев. С приветом

    Ваш Фритьоф Нансен».

    О первом свидании после возвращения из Гренландии отец рас­сказывал мне сам. Мы сидели и щелкали орехи и нашли орех-двойняшку. Когда отец положил в рот свою половинку, он вдруг рассмеялся: «Я уже один раз играл в орехи-двойняшки[76], и тогда я действительно выиграл».

    Я спросила, как это было, и он ответил: «Да, об этом надо тебе рассказать. Это было сразу после моего возвращения из Гренлан­дии. Я ехал на полной скорости по улице Карл-Юхансгате и увидел на тротуаре твою мать с подругой. Я выпрыгнул из коляски, подбежал к ней и взял за руку. «Двойняшки!» — крикнул я и по­ехал дальше, прежде чем она успела перевести дух».

    Отец захохотал, вспоминая этот случай. «И что же ты потом потребовал?» — спросила я невинно. «Всю девицу — и по­лучил ее!»

    Думаю, что не так-то легко было ее «получить». Ева Сарс была девушкой, очень привыкшей к вниманию, красивой, талантливой и очень сдержанной, и ее еще надо было завоевать. Тетя Малли рас­сказывала мне, как отец «осаждал» маму и не давал покоя ни ей, ни ее семье, пока не добился своего. Вероятно, он ей понравился с первой встречи и она была не на шутку влюблена в него уже тогда, когда он отправился в Гренландию, и дожидалась его возвращения оттуда. Я поняла это из письма, которое отец написал Бьёрнстьерне Бьёрнсону в августе 1889 года:

    «Дорогой Бьёрнсон! Примите сердечную благодарность, мою и Евы, за Вашу теле­грамму. Ева спрашивает, помните ли Вы еще слова, которыми уте­шали ее, когда я был в Гренландии: «Вот увидите, Вы получите своего Нансена»?

    Так оно и вышло, и, я думаю, Вы согласитесь со мной, что луч­шей награды я не мог бы придумать себе. Я чуть было не проци­тировал Ваши слова из стихотворения «Моя свита», но не стану».

    Никогда еще Фритьоф не был так увлечен женщиной. Редко встретишь такое сочетание врожденной жизнерадостности и глубо­кой серьезности, юмора и достоинства, доброты и царственного презрения к мелочным условностям. Она была умна и уверена в себе, но в то же время трогательно наивна во многих вопросах.

    Вдобавок она была и хороша собой. Маленькая головка, боль­шие живые глаза с длинными ресницами, изящно очерченные брови, ясный и чистый профиль, энергичный подбородок. Строй­ная, гибкая фигура.

    Главным, однако, была не внешняя красота, а красота и богат­ство ее внутреннего мира.

    Только о ней он теперь и думал, не зная покоя ни днем, ни ночью. Если нельзя было увидеться, он писал ей:

    «Ева — что ты сделала со мной? Я и сам не пойму. Все, что раньше привлекало меня — красота природы, море, работа, книги,— все теперь стало неинтересным. Я смотрю на это, как бес­смысленное существо, а мысли все кружат вокруг одной-единственной — вокруг тебя».

    Для Фритьофа, жизнь которого всегда была такой наполнен­ной, это было подлинным переворотом.

    Он часто говорил: «Жизнь началась с Евы».

    А сама Ева?

    Она и в своем доме, и в мире искусства привыкла видеть зна­чительных людей, но этот человек не был похож ни на одного из тех, кого она встречала раньше. Его независимый образ мыслей, его подвиги, его титанические замыслы — все было сказкой!

    То, что он не принимал на веру ходячих мнений, а сам хотел докапываться до сути вещей, часто вразрез с общепринятым мне­нием, было ново для нее. Она росла под влиянием высокоодарен­ных, утонченных людей, окружавших ее дома, людей, которых она любила и уважала. Веселая и беззаботная, она на многие вещи смотрела глазами братьев. Ей самой никогда не приходило в го­лову докапываться «до сути вещей». Поэтому она еще не задумы­валась о том, во что, собственно, «верует». Как и Фритьоф, она не была склонна к какому бы то ни было мистицизму. Однако и философствовать она не любила.

    Фритьоф, напротив, с ранних лет привык думать и разрешать свои сомнения сам. Он во всем полагался только на себя и считал, что нужно иметь свое собственное, а не чужое мнение. Христианская вера, в которой его воспитали, была для него слишком тесной, и, поняв, что она несовместима с законами природы, он тут же от нее отказался. Это не поколебало его уважения к родителям. Их высокие моральные принципы наложили на его мировоззрение неизгладимый отпечаток, они-то и побуждали его к бескомпро­миссному самопознанию.

    То мировосприятие, к которому он пришел, было достаточно просто. Мир создан без какой-либо определенной цели, свойства людей унаследованы, а все их поступки диктуются инстинктами, чувствами и потребностями. Душа неотделима от органической жизни. Бога не существует, и никакой потусторонней жизни нет. Единственная цель жизни заключается в том, чтобы развивать свои способности и возможности на пользу грядущим поколениям.

    В то время он яростно отстаивал свои убеждения и называл себя атеистом. Впоследствии он стал называть себя агностиком. Всю жизнь он продолжал искать истину и всегда стремился жить согласно своим убеждениям. Его принципы пробудили в характере Евы черты, которые прежде в ней дремали. Мысленно возвращаясь к своей юности, Ева вспоминала одни лишь ясные солнечные дни. Никто не требовал от нее слишком многого, и, за что бы она ни бралась, все давалось ей легко. «Где наше солнышко?» — то и дело слышалось в доме. «Ева, иди сюда, дай послушать, как ты смеешься»,— говорили ее друзья.

    Она танцевала и веселилась, ходила на лыжах и рисовала. У нее было много поклонников, и, конечно, порой она и сама слегка влюблялась. Влюблены были в Еву ее кузены Пауль и Эрнст Винге, с которыми она прилежно переписывалась, когда бывала за границей или когда они уезжали. Некоторые из писем Евы сохранились, они дают хорошее представление о ее беззабот­ной молодости и живой речи, характерной для молодой современ­ной женщины. После своего дня рождения, совпавшего со смертью ее  брата   Киа,  она пишет Эрнсту, который учился в Ганновере:

    «Дорогой Эрнст! Спасибо за твое участливое письмо к моему два­дцатичетырехлетию. Прими также мою глубокую благодарность за пре­красную открытку с соболезнованием. День рождения я не отмечала. У меня был назначен вечер, но, как ты знаешь, умер Киа, и вечер теперь отложен на Новый год. Жаль, что тебя здесь не будет.

    ...Рождество-то как будешь встречать, горемыка? По-моему, ты будешь сильно тосковать по дому!

    Я отправлюсь во Фрогнерсетер и буду кататься на лыжах. После рож­дества я, как ты, может быть, слышал, буду выступать в опере «Фауст» в роли Зибеля. Фру Кристиан Ларсен будет исполнять роль Гретхен, Фаустом будет тенор по имени Скрам, а Мефистофеля пока еще не нашли. Будет поставлен также один акт из «Кармен»,с Милли Тавлов в заглавной роли. Во главе этого предприятия стоит фру Илен, ей удалось снять помещение театра на Меллергатен, с оркестром, на две субботы подряд. Все это, конечно, провалится. Не так это легко, как они думают, поставить такие прекрасные оперы, как «Фауст» и «Кармен». А пока что мы можем забавляться на репетициях, которые бывают весьма веселыми.

    Если бы было больше бумаги, мое письмо было бы длиннее. Но теперь я кончаю.

    Твоя кузина Ева».

    В письмах, относящихся к тому времени, когда она училась  пению в Берлине, сквозит добродушное, веселое кокетство, которое  свидетельствует о ее живом характере. Она всегда увлекалась исскусством, живо интересовалась людьми, и особенно молодыми  людьми. Но я никогда не слышала, чтобы она кого-то всерьез любила до встречи с Фритьофом.

    В молодости Еву одинаково сильно влекло к двум видам искус­ства. Но постепенно ей стало ясно, что к живописи у нее нет доста­точных способностей, и победило пение. В пении она предъявляла к себе серьезные требования, но ее честолюбие имело определен­ные пределы. Пять лет она проучилась у Торвальда Ламмерса. Она также ездила в Берлин и занималась пением у мадам Арто. Ева успешно дебютировала в филармонии в 1881 году, исполнив «Сон Эльзы» из «Лоэнгрина». Она пела с чувством, сохраняя есте­ственность в передаче тонких оттенков. Ее одинаково хорошо принимала и публика, и музыкальная критика. Позже она оставила оперу и стала исполнительницей романсов. Публика Христиании очень любила ее концерты. Еще живы многие люди, слышавшие пение Евы. Они не могут забыть ее толкование Кьерульфа и Шу­берта. Однажды публика аплодировала ей, стоя на стульях, пока не заставила в пятый раз повторить песенку Грига «Приходи, коз­лик, к мальчику».

    И все же, хотя она и завоевала себе имя в нашем музыкальном мире и могла быть уверена в своей публике, она перед каждым выступлением неизменно волновалась.

    «И сама не знаю, зачем я себя терзаю»,— говорила она и часто делала длительный перерыв между концертами. Поэтому ей не так трудно было отказаться от артистической карьеры и безраздельно посвятить себя отцу, его жизни, его планам.

    Они с отцом были очень разные — и внешне, и внутренне. Но оба были художниками, личностями прямолинейными и сильными. Оба не терпели неправды и мелочности, оба любили природу — лес, горы, любили друг друга.

    Решив пожениться, Ева и Фритьоф не видели надобности от­кладывать свадьбу. Оставалось только найти жилье. Пока Фритьоф на неделю уехал в Осгордстранн, где Ханс Хейердал писал его портрет, Ева обошла всю Христианию в поисках квартиры. Но не нашла ни одной, которая понравилась бы ей самой или Фритьофу. Что до него, то больше всего ему бы хотелось поселиться в хижине в безлюдной местности.

    Но это было не единственное, что заботило Еву. Ее родные ожидали, что она будет венчаться в церкви, Ева же опасалась, что Фритьоф, как раз задумавший выйти из государственной церкви, не захочет и слышать ни о чем, кроме гражданского брака. Она не привыкла задумываться над подобными вопросами, а теперь оказалась между двух огней.

    Всю неделю она страшно тосковала по Фритьофу. Так глупо пропадают чудесные дни. Неужели этот Хейердал не может писать побыстрее?!

    «Ненавижу Хейердала!» — писала она Фритьофу.

    Однажды вечером оба в одно и то же время сели писать друг другу, и письма одновременно пришли к адресатам. Фритьоф рассказывал, что только что получил письмо от Оссиана Сарса.

    «Он обрисовал мне отрицательные стороны выхода из государственной церкви. Я прекрасно отдаю себе отчет в этом, но иначе не могу. Ева, что-то во мне сопротивляется этому. Между тем мысль о тебе заставляет меня колебаться. Он пишет о тебе, а это больное место, до которого нельзя касаться. Я могу ради того, что свято и дорого тебе, сделать все, только не могу перестать быть самим собой. А если я так поступлю, то буду чувствовать, что изменил себе. Ну, у меня есть еще время для раз­мышлений такого рода».

    Ева, же писала:

    «Кроме того, что мне недостает тебя, меня еще изо дня в день терзают разговорами о нашем гражданском браке. Особенно огорчаются домаш­ние — Эрнст, Оссиан и мама. Все они считают, что ты неправ.

    Мама просит, чтобы я попыталась отговорить тебя. Но я не могу, Фритьоф. Что-то во мне этому сопротивляется, мне кажется, я не должна оказывать какого-либо давления на тебя в этом деле.

    Я могу только повторить, что во всем с тобой соглашусь без тяжких вздохов.

    Но ты подумай еще раз об этом ради себя самого, чтобы тебе самому не пришлось слишком плохо из-за этого в будущем.

    Ты и правда считаешь, что это ужасно — пойти в церковь? Эрнст и Оссиан говорят, что если бы им пришлось жениться, они с радостью пошли бы туда и последовали бы старому обычаю вопреки своему неверию.

    Помни только об одном: не беспокойся ни о чем, поступай так, как ты сам считаешь правильным».

    Бракосочетание все-таки состоялось в церкви. Народу было столько — и в самой церкви Ураниенборг, и на улице перед нею,— что матушку Сарс чуть было не задавили. Увидев это, невеста закричала, и жениху пришлось вызволять тещу.

    Обвенчавшись, они отправились в свадебное путешествие по Европе; Фритьофу предстояло выступить в нескольких странах с докладом об экспедиции в Гренландию.

    Ева разделяла со своим супругом все — и его планы, и мысли, и его аскетические привычки. Ради него она ела простую и не­вкусную пищу, которой он придерживался, и ради него она мерзла первый год супружеской жизни, так как жили они в деревянном домике в Люсакере, где дуло изо всех щелей и где за ночь вода в кувшине промерзала до дна. «Мы никогда не были так здоровы, как в ту зиму»,— утверждал Фритьоф, считавший, что сквозняк и холод — самое полезное для здоровья.

    Ему-то самому было жарко от работы. Он заканчивал объеми­стые книги «На лыжах через Гренландию» и «Жизнь эскимосов», последнюю к тому же он писал и по-норвежски, и по-английски. Несколько научных статей о результатах экспедиции он также на­писал на двух языках. В соавторстве с профессором Гюльдбергом он  подготовил  большую  книгу  «Строение  и  развитие  кита»  и вместе с тем же Гюльдбергом и профессором Вилле[77] открыл новую биологическую станцию в Дрёбаке.

    Помимо этого надо было следить за постройкой дома в Люсакере у залива Свартебукте. Бьёрнстьерне Бьёрнсон окрестил его «Готхоб», архитектором же был кузен Евы — Ялмар Вельхавен. Впоследствии он же строил дом в Пульхёгде, задуманный отцом в итальянском стиле. Он был женат на Харриет Баккер, сестре Агаты Баккер-Грендаль, подруге тети Малли. Помню, что Ялмар Вельхавен очень любил плавание и не бросал купаться даже в пе­риод ледостава, что, как ни странно, вызывало глубокое презрение отца: ведь это всего лишь спорт!

    Отец получил теперь должность препаратора в Христианийском университете, и работать там приходилось много. Но больше всего его занимала подготовка к экспедиции на Северный полюс. Надо было обдумать великое множество вопросов, и он думал о них днем и ночью. Порою он просыпался, вспомнив о какой-нибудь мелочи, которая может случиться во время путешествия, зажигал стеариновую свечу на ночном столике и тут же записывал эту мысль.

    Все-таки они часто совершали прогулки в лес и поля. Тогда Фритьоф забывал на время о своих заботах и был свободен и счастлив. Ева оказалась прекрасным товарищем. На охоте и на рыбалке, в пеших прогулках и на лыжах она не отставала от него. Однажды, вскоре после женитьбы, он ради шутки решил испытать ее. На полной скорости он съехал на лыжах с вершины Холменколлена, не оглядываясь назад.

    «А когда спустился, она была рядом»,— рассказывал он.

    Смолоду, так же как и у Фритьофа, у нее был сознательный и продуманный взгляд на лыжный спорт и на его значение для здоровья народа и воспитания молодежи. Ева считала, что лыж­ный спорт особенно полезен молодым женщинам, поскольку он укрепляет здоровье и воспитывает самостоятельность. Это видно из опубликованной ею в марте 1893 года в газете «Вердене Ганг»[78] статьи в защиту права женщин ходить на лыжах. Это было пер­вым и последним ее выступлением в прессе, которое к тому же относилось к моменту, когда, казалось бы, у нее не было на это ни особенных причин, ни лишнего времени. Я только что появи­лась на свет и требовала много внимания, а до отправки Фритьофа в экспедицию на «Фраме» оставалось всего несколько недель, так что все это не должно было оставлять в ее сердце места для чего-нибудь другого. Она горячо отстаивает право женщины само­стоятельно совершать походы в лесу и в поле и не видит в этом повода для обвинения в вызывающем поведении. Право женщин заниматься спортом — это их человеческое право. Словом, статья была вызовом обществу, в котором господствуют мужчины, и ее личным вкладом в дело эмансипации женщин. Неожиданное уча­стие в этом деле одной из известных певиц страны произвело впе­чатление в Христиании.

    В новогоднюю ночь Фритьоф вместе с женой совершил переход через гору Нурефьелль. Оба были молоды и легкомысленны и отправились в путь довольно поздно, к тому же не взяв с собой ни­чего съестного, кроме нескольких кусков «противной замазки» — так Ева обычно называла пеммикан Фритьофа. А собирались они добраться до Хегеварде. Но не успели они дойти до вершины, как стемнело, и прекрасный вид и спуск с горы — все исчезло. Ветер хлестал им в лицо, они потеряли правильное направление. Но хуже всего было то, что они то и дело теряли друг друга, и Фритьоф каждый раз пугался и кричал в темноту: «Ева, Ева!» И голос ее доносился откуда-то издалека снизу.

    Они пробирались вперед по склону, поросшему березками, и наконец набрели на какую-то хижину.

    «Мне она показалась довольно уютной,— рассказывал позже Фритьоф,— но Ева сказала, что она черная и отвратительная; Тут у нее прибавилось сил, и мы двинулись дальше».

    Добравшись через несколько часов до усадьбы звонаря в Эггедале, Ева уже не привередничала. Не успела она присесть на стул, как тотчас же заснула.

    «Он, верно, устал, твой парнишка»,— сказал звонарь. «Это моя жена»,— ответил Фритьоф. «Боже правый, это же надо — потащить жену через Нурефьелль в новогодний вечер!»

    Но когда на столе появилась еда и Ева почуяла сквозь сон, что это не пеммикан, она положила конец огорчениям звонаря. (9)

    Дома Фритьоф был вечно занят работой, и Ева часто остава­лась одна. Но, выходя замуж, она получила единственное напут­ствие от матери: «Помни, что ты жена ученого и никогда не должна претендовать на большее, чем на половину его».

    Уж кто-кто, а Марен Сарс это знала.

    Часто Ева не получала и этой половины. Днем и ночью он был занят своими планами, и она не смела мешать. Но все-таки они немного стесняли друг друга.

    У Евы вскоре должен был появиться ребенок. Радостно меч­тала она о новой жизни, которую носила в себе, однако уже на третьем месяце случилось несчастье. Она не пала духом — что ж, и такое бывает, но она молода, сильна, и в следующий раз все бу­дет хорошо. Но и второй ребенок родился преждевременно, по­мощь при родах была неквалифицированной и мальчик умер через несколько часов. Теперь Ева тяжело это переживала. Она была подавлена и много плакала. Фритьоф пытался ее утешить. Он уверял, что ребенок ему совсем не важен, лишь бы она сама была здорова и весела.

    Ева скорбела не только об умершем ребенке. Она была огор­чена тем, что останется совсем одна, когда Фритьоф уйдет в экс­педицию к Северному полюсу. Ей нужен был ребенок — частичка Фритьофа, если же его не будет, то она должна быть вместе с мужем на борту «Фрама».

    У них был прекрасный дом у фьорда, и когда там собирались родственники и друзья, Ева и Фритьоф были самыми веселыми, самыми радушными хозяевами. Никому бы и в голову не пришло, что Северный полюс уже отбрасывает свою тень на них обоих. Они пытались скрыть это друг от друга. Прощание и разлука пугали обоих, но никто из них не проронил об этом ни слова.

    В эти годы они жили большей частью очень уединенно. Неко­торые старые друзья находили это эгоистичным, другие же по­смеивались, но их это не заботило. Плохо стало с деньгами. Боль­ших расходов требовали постройка дома и многое другое. Фритьоф думал также и о том, что надо обеспечить Еву на время экспеди­ции. Поэтому он хотел подкопить денег, пока еще было время.

    Он как раз собирался ехать с докладами и лекциями в Англию, это могло дать немалые средства. Надо только прочесть вдвое больше лекций, чем было задумано, и он вернется богачом. Он собирался читать лекции об экспедиции в Гренландию и об эски­мосах, которые стали ему так дороги. Одновременно он хотел про­будить в Англии интерес к экспедиции на Северный полюс.

    Ева еще не совсем оправилась от неудачных родов, и, кроме того, поездка вдвоем обошлась бы вдвое дороже, поэтому они решили, что Ева останется с матерью на улице Фрогнерсгате. Дни пролетят незаметно, и тем сладостней будет встреча.

    Но как только Фритьоф сел в поезд, он нашел эту разлуку бессмысленной. В письме, наскоро набросанном карандашом в поезде, он умолял ее приехать к нему. Он все устроит, ей нужно только пойти в контору к Александру и взять там деньги.

    Ева заболела от тоски. «Если я не буду участвовать в экспе­диции к Северному полюсу, я умру, я чувствую это»,— писала она. Но ехать за Фритьофом сейчас она не хотела.

    Ее семья была рада хоть немного побыть с ней вместе.

    «Мама и Биен нянчатся со мной, а Эрнст весь день напевает мелодии, которые я играю, петь-то, ты понимаешь, я не могу»,— писала Ева мужу. Лучше всего было уединиться с матерью и го­ворить о Фритьофе. Только с ней Ева могла быть полностью откровенна. Рассказывая матери о днях помолвки, о прекрасном времени, проведенном после этого вместе, она скрашивала себе разлуку.

    Фритьоф тем временем читал лекции в Англии, Шотландии и Ирландии. Повсюду лекции давали полный сбор, вызывали инте­рес слушателей, а газеты посвящали целые полосы организатору Гренландской экспедиции, который теперь собирался в еще более рискованное путешествие. Интерес к экспедиции на Северный по­люс был велик. От предложений денежной помощи и других видов поддержки не было отбоя. Это радовало Нансена, но, как пра­вило, он ничего не принимал.

    Доклад об эскимосах вызвал настоящую сенсацию. «Кажется, я сурово говорил о миссионерах и развитии цивилизации,— писал он из Бирмингема.— Но доклад был хорош и хорошо принят».

    Он навестил родственников своей невестки — жены Алексан­дра, которые встретили его очень радушно.

    «Это очень добрые люди, которые изо всех сил стремятся быть приятными. Но, боже мой, до чего они скучны, по большей части».

    Он тосковал по Еве, и поэтому все окружающие люди казались ему несносными.

    Но вдруг случилось нечто волнующее. В гостиной этой семьи было много безделушек и фотографий в рамках, расставленных повсюду, как в большинстве английских домов, и посреди всех этих совершенно неинтересных ему портретов он увидел на одном из столиков фотографию. «Я — к ней, и долго стоял и смотрел на нее, у меня чуть не брызнули слезы из глаз. В тот миг я желал, чтобы все эти люди провалились ко всем чертям, тогда я мог бы поцеловать портрет. Ведь это была ты!»

    У Фритьофа для мамы было удивительное прозвище. Оно встречается почти во всех его письмах к ней. Он называл ее «Ева-лягушка».

    «Дорогая, трогательная моя Ева-лягушка! — пишет он из Бир­мингема.— Не мучай ты себя домашними заботами, о которых я не могу без боли читать. Я ведь теперь так много зарабатываю, а к тому же, когда мы вместе этим займемся, вот увидишь, дело пойдет на лад.  Да  ну их к чертям, все эти проклятые деньги.

    Сказать просто не могу, до чего я рад, что ты опять здорова и Шельдеруп так доволен тобой. Да, ты замечательный человек, это ясно. Ты только не грусти больше, моя лягушечка, и что это ты вздумала терять аппетит, ты ешь побольше и веселись как следует. И пора тебе наконец ехать меня встречать».

    А Ева у себя в Христиании «тосковала так, что даже поблед­нела и отощала и стала уродиной», как писала она Фритьофу. Но все-таки не вешала носа. Окрепнув немного, она сразу же на­чала занятия с детьми торговца музыкальными инструментами Вармута.

    «У меня тоже денег — куры не клюют,— писала она с гор­достью.— И я чувствую, что действительно могу чему-то на­учить».

    Однажды в дружеском кругу профессора Амунда Хелланда ее все-таки вывели из равновесия. Шутник Хелланд, поддразнивая ее, рассказал о кареглазой красотке, в которую Фритьоф был влюблен до отъезда в Гренландию. И тут Ева не выдержала, написала об этом Фритьофу:

    «Мы болтали о том, о сем, и между прочим Блер спросил меня, не были ли мы влюблены друг в друга до экспедиции в Гренлан­дию. «Нет, не особенно»,— ответила я. «Ах да,— сказал Хел­ланд,— тогда было «Сокровище» и он».

    И я, несчастная, страшно покраснела. Можно было подумать, что я ревную. Ну и рассердилась же я! А хуже всего, что так оно и есть на самом деле. От таких разговоров у меня всегда сердце сжимается, ой как худо, что ты, родной мой, когда-то мечтал о другой. Ты уж не сердись на меня, мальчик мой дорогой, я ведь знаю, что теперь ты влюблен в меня, как крыса в зеленый сыр...»

    Фритьоф отвечал:

    «Я улыбнулся, прочитав всю эту чепуху в твоем вчерашнем письме. Ах, какая же ты у меня чудачка, что можешь заниматься такой чепухой!»

    Наконец приблизилось время возвращения.

    «Я чувствую себя так легко, так радостно, что прямо не могу спокойно усидеть,— писал Фритьоф.— Теперь до нашей встречи остается всего лишь неделя. Представить себе невозможно, правда же?.. Кажется, будто нам с тобой еще год не видаться. Теперь мы снова как молодожены, да, пожалуй, так оно и было все время.

    Я, как видишь, опять в нашем лондонском отеле, приехал сюда в полдень из Трафальгара в Уэльсе. Вчера вечером я прочел там неплохой доклад перед множеством людей, среди них было много рабочих с больших металлургических заводов. Но сейчас просто терпения не хватает рассказывать обо всей этой надоевшей чепухе, ведь скоро я смогу рассказать тебе устно все, что ты пожелаешь».

    И опять он пытался упросить Еву выехать ему навстречу. Если только она приедет в Гамбург, то он задержится здесь на один день, и они замечательно проведут время. Но она решила, что ехать не стоит.

    Ну, тогда, может быть, в Копенгаген? Нет, там слишком много знакомых, и побыть вместе не удастся.

    Кончилось дело тем, что Ева встретила его на Восточном вок­зале в Христиании, и они вдвоем поехали в Готхоб.

    Следующие несколько месяцев прошли в лихорадочных сборах в экспедицию к Северному полюсу.

    Ева по-прежнему давала уроки пения и старалась чем-то за­няться. Не раз они возвращались к разговорам об ее участии в экспедиции. Она говорила об этом совершенно серьезно, но Фритьоф был непреклонен. В конце концов, должно быть, и она поняла, что есть на свете некоторые «невозможные» вещи. У Евы должен был родиться ребенок, которому в отсутствие Фритьофа потребуется ее внимание. На этот раз решили быть очень осторожными. И когда в ноябре 1892 года отцу опять пришлось ненадолго съездить в Англию, он и сам не стал звать с собой Еву.

    Ему предстояло доложить о плане экспедиции к Северному по­люсу в Королевском Географическом обществе в Лондоне, а за­одно уладить и другие дела, связанные с экспедицией.

    «Я ношусь по Лондону с утра до ночи, чтобы поскорее вер­нуться к тебе,— писал он Еве.— Как жаль, что за день так мало успеваешь сделать», И в другом письме: «Я ужасно стосковался по тебе, по дому! Ночью никак не могу уснуть и все думаю о тебе, а утром, как проснусь, опять начинаю думать.

    У тебя-то все в порядке? Здорова, спокойна? Не объедайся и двигайся побольше. Ты знаешь, что ходить полезно, только не слишком увлекайся.

    Ты ведь понимаешь, мне не совсем спокойно вдали от моей Евы-лягушечки, особенно теперь. Скорей бы покончить с делами в этом городе, а там скорей на поезд и на всех парах домой, к тебе, да присмотреть за тобой.

    ...Надеюсь, ты наконец побывала у доктора. Если нет, пойди немедленно».

    На этот раз все страхи Фритьофа были напрасны. Ева ни разу не болела, и роды прошли нормально. В начале января, через не­сколько месяцев после спуска на воду «Фрама», появилась на свет девочка. Бьёрнстьерне Бьёрнсон сейчас же послал Фритьофу по­здравление:

    «Дорогой Нансен!

    Один спуск со стапелей счастливее другого, один еще более драгоценен, чем другой. Врываются ко мне и показывают «Вер­дене  Ганг»:  «У  Евы Нансен родилась дочь!»   (Не у Нансена!)

    Но только, ради бога, не назовите ребенка Марен!»

    Нет, напрасно он беспокоился, младенца назвали Лив.

    Теперь она была на руках у Евы, и Фритьоф мог отправиться в путь.


    VII. ПРОЩАНИЕ С ЕВОЙ

    От знания к Познанью он                                                
    подобно мысли устремился.
    Норвежским флагом осенен,
    на диво веку в путь пустился.
    Норманнов славных имена
    пусть мужество его утроят!
    Сей муж — норвежец. Вся страна
    ждет возвращения героя.

    Бьёрнстьерне Бьёрнсон «Фритьоф  Нансен» (1895)

    План экспедиции к Северному полюсу был разработан в 1890 го­ду и представлен Норвежскому географическому обществу в Христиании. Он был принят недоверчиво и критически, как и план экспедиции в Гренландию. У нас в стране никто, пожалуй, не был достаточно хорошо знаком с арктическими условиями, чтобы по достоинству оценить замысел Нансена и план его экспе­диции, которые во многом шли вразрез со всеми прежними тради­циями полярных путешествий.

    Самой трудной задачей была постройка такого корабля, кото­рый сможет выдержать сжатие льдов. Отец с нею справился бла­годаря известному кораблестроителю Коллину Арчеру из Ларвика[79]. Он взялся построить «самую прочную на свете шхуну», не похожую ни на одну другую. Это судно водоизмещением в 402 регистровых тонны было коротким и широким, как разрезан­ный кокосовый орех, но заостренным спереди и сзади. Днище было округлым, яйцевидным, поэтому, сжимаясь, льды должны были только приподнимать его, а раздавить не могли. Путем различ­ных экспериментов Нансен рассчитал трение льда о дерево. Затем он рассчитал прочность корабля, учитывая, под каким углом его борт будет соприкасаться с поверхностью воды.

    Нансен вместе с Коллином Арчером продумал все до мелочей. На корпус пошли лучшие сорта дерева, а между отдельными слоями обшивки была для большей прочности сделана прокладка из кожи. Много трудов было положено на то, чтобы сконструи­ровать паровую машину, которая могла бы развивать достаточную мощность, если даже придется форсировать льды.

    Жилые помещения располагались на корме под полуютом, а салон, где полярники будут обедать и проводить свободное время, находился посредине, со всех сторон защищенный от хо­лода. Потолок и стены были очень толстыми и обладали хорошей теплоизоляцией. Никогда еще не было корабля, столь непрони­цаемого для стужи и воды.

    Одним из самых важных вопросов был, конечно, полярный ра­цион. Вместе с профессором Софусом Торупом Нансен тщательно изучил этот вопрос и пришел к совершенно неожиданным выво­дам. Чтобы уберечься от цинги, нужна пища не только питатель­ная и здоровая, но и как можно более разнообразная. И она должна содержать что-то такое, что в ту пору еще не имело на­звания, но что Нансен и Торуп считали необходимым, а именно — витамины. Результат был блестящим. Никогда еще не было аркти­ческой экспедиции, участники которой были бы столь здоровыми и бодрыми, как команда «Фрама».

    Духовной пище было уделено не меньше внимания. Ото­всюду — из Норвегии и из-за границы — друзья присылали все­возможную литературу, и для «Фрама» была укомплектована биб­лиотека, столь же богатая и разнообразная, как и запасы продо­вольствия.

    С особой тщательностью были подобраны и изготовлены ин­струменты для научных исследований. Правда, от экспедиции в Гренландию остались кое-какие инструменты, но этого было мало. И Нансен не пожалел ни трудов, ни расходов, чтобы науч­ное оборудование было насколько возможно совершенным. Все остальное снаряжение было подобрано так же тщательно, и когда Нансена после экспедиции спросили, не случалось ли чего-либо непредвиденного во время похода, он смог ответить с чистой со­вестью: «Мы взяли с собой по меньшей мере в пять раз больше того, что понадобилось».

    И наконец, команда. Как только стало известно о подготовке экспедиции, сотни людей из Норвегии и других стран изъявили желание принять в ней участие, и каждому Нансен отвечал лично. Выбрать было нелегко, но в конце концов он отобрал двенадцать решительных, сильных парней, хороших лыжников и хороших спе­циалистов в своей области.

    Капитаном «Фрама», конечно же, стал Отто Свердруп. Сигурду Скотт-Хансену, в ту пору старшему лейтенанту военно-морского флота, было поручено ведение метеорологических, астрономиче­ских и магнитных наблюдений, лиценциат медицинских наук Хенрик Блессинг стал врачом экспедиции и ботаником, Теодор Якобсен — штурманом, Антон Амундсен — первым механиком, Адольф Юэлл — заведующим провиантом и коком, а Ларс Петерсен — вторым механиком. Педер Хенриксен шел матросом. Ивар Могстад подвизался на многих ролях — от часовщика до каюра. Бернгард  Нурдаль ведал динамомашиной  и  электрическим  освещением, а лейтенант запаса Фридерик Ялмар Юхансен так стре­мился участвовать в экспедиции, что согласился за неимением другой вакантной должности пойти кочегаром. И наконец, в Тромсё был взят на борт — тринадцатым — Берн Бернтсен.

    «С ним все решилось быстро,— писал Нансен.— В половине девятого он взошел на борт, а в десять „Фрам" отчалил».

    Эта экспедиция должна была быть чисто норвежской, и стор­тинг без долгих размышлений ассигновал двести восемьдесят тысяч крон, которые покрыли две трети расходов. Уже в 1891 году консул Аксель Хейберг[80], владелец пивоваренного завода Эйлиф Рингнес и оптовый торговец Томас Фернлей взяли на себя труд собрать недостающую сумму. В течение нескольких дней она была собрана по подписке, и первым в списке стоял король Оскар.

    Осенью 1892 года со стапелей в Ларвике сошел корабль. «Имя ему — „Фрам"»,— сказала Ева и разбила бутылку шампанского о форштевень корабля. Отец сжал ее руку.

    На берегу стоял седовласый Коллин Арчер, гордым взором он следил, как корабль медленно скользил по стапелям.

    «Когда подумаешь о мрачной обстановке, в которой, вероятно, будут находиться корабль и его команда, становится не по себе. Однако в твердом, ясном и спокойном взгляде Фритьофа Нансена не видно и тени страха или сомнения. Он обладает силой воли и той верой в свое дело, которая может сдвигать горы»,— писал шведский исследователь Густав Ретциус об этом торжестве.

    В ноябре того же года Нансен поехал в Лондон, чтобы доло­жить свой сенсационный план экспедиции к Северному полюсу в Королевском Географическом обществе. Сопротивление, с кото­рым он столкнулся у себя в Норвегии, было пустячным по срав­нению с той критикой, которая обрушилась на него здесь. Все светила дружно объединились против него. Лишь немногие с ува­жением отнеслись к его бесстрашию (да и те считали, что успех Гренландской экспедиции объясняется просто везением), но в этот план не верил никто.

    Президент Общества адмирал Макклинток открыл дискуссию: «Полагаю, я не ошибусь, если скажу, что более дерзкого плана никто еще не представлял на рассмотрение Королевскому Геогра­фическому обществу». Пожелав доктору Нансену всяческих удач, он сказал, что все его друзья в Англии вздохнут с большим облег­чением, если он вернется из этого предприятия целым и невредимым. Если сам Нансен ищет смерти, говорили другие, то это его личное дело. Но тащить с собой на верную гибель других — это же просто преступление!

    Когда уже поздно вечером предоставили слово Нансену, он начал по пунктам отвечать на возражения и обвинения.

    «Здесь высказано замечание, что, пускаясь в арктическую экспедицию, нужно обеспечить себе отступление. Я же придержи­ваюсь противоположного взгляда. Своей экспедицией в Гренлан­дию я уже доказал, чего можно добиться, если сожжешь за собой мосты, и я рассчитываю на удачу и на этот раз».

    И в заключение он сказал: «Поскольку не было высказано никаких серьезных возражений, то, я, полагаю, можно закрыть дискуссию».

    Нансен не придал особого значения мнению именитого собра­ния. Отменить экспедицию было уже невозможно, Ева в него верит, а другие пускай думают что им угодно.

    Спустя почти четыре года Нансен снова выступал в Лондоне, на этот раз — с докладом о результатах экспедиции на «Фраме». В зале Альберт-Холл среди нескольких тысяч людей присутство­вали почти все те, кто был на заседании 14 ноября 1892 года. Когда вошел Нансен, все как один поднялись с мест и оркестр заиграл победный гимн из «Иуды Маккавейского» Генделя:

    О, дайте лавровый венок! Он победитель.

    Впоследствии Нансен сказал, что никогда в жизни он не был так горд, как в ту минуту.

    Серый и печальный, наступил день Святого Ханса 1893 года. Фритьоф один вышел в сад и спустился к морю, где уже тарах­тела маленькая моторная лодка с «Фрама». С Евой он попро­щался в спальне.

    «Чего бы я не отдал в это мгновение, чтобы вернуться назад,— писал он в дневнике.— Но наверху в окне сидела маленькая Лив и хлопала в ладошки. Счастливое дитя, ты еще не знаешь, что такое жизнь, как она удивительно сложна и переменчива».

    Когда «Фрам» медленно проходил мимо Бюгдой[81], Нансен стоял на палубе и, всматриваясь в глубину Люсакерфьорда, где стоял Готхоб, в бинокль разглядел на скамейке под сосной одетую в белое Еву с ребенком на руках.

    «Это был самый тяжелый миг за все время путешествия».

    Затем корабль вышел из фьорда.

    Ева несколько дней не выходила из дому. Она писала Фритьофу:

    «За меня не бойся. Пройдет время, и печаль немного утихнет, и душа успокоится. Я ведь всегда тебе говорила, что верю в тебя. Я знаю, ты избранник судьбы, и в один прекрасный, счастливый день ты вернешься с победой. И тогда не будет конца твоему, моему блаженству, блаженству Лив».

    Марта Ларсен, добрая душа, прислала ей омара. Ева на всю жизнь запомнила деликатность Марты, которая, послав привет, не пришла сама. Самым тяжким испытанием для Евы было прини­мать людей, которые приходили к ней с наилучшими намерениями, а потом плакали и называли ее бедняжкой.

    Братья Фритьофа Эйнар Бёллинг и Александр Нансен прово­дили «Фрам» до Ларвика. Там взошел на борт Коллин Арчер и сам встал к штурвалу. Он управлял кораблем некоторое время, пока тот не вышел из фьорда. Тогда все трое сошли на берег.

    Свердруп должен был присоединиться к экспедиции в Трон­хейме и перед отъездом нанес Еве прощальный визит. Он расска­зал, что экспедиции не хватает пятнадцати тысяч крон и Нансену придется еще читать лекции и в Бергене, и в других местах, чтобы покрыть хоть часть этой суммы.

    Ева была в отчаянии. Перед отъездом он был таким усталым, и она боялась, что это его совершенно измучает.

    «Что же, тебе никогда не будет покоя? — писала она Фритьофу.— Разве не лучше взять деньги из нашей кассы, мне не нужно теперь так много. Ради бога, сделай это! Тебе ведь надо отдохнуть, я знаю, не то ты заболеешь. Возьми у нас эти пятнадцать тысяч, я умоляю тебя, слышишь? Я прекрасно проживу без них, а когда ты вернешься, они не будут нужны ни тебе, ни мне. Эти проклятые деньги!»

    Фритьоф был растроган и написал в ответ:

    «Я долго сидел и смотрел на твой портрет, нарисованный Вереншельдом. (13) Как хорошо, что он со мной. Потом вынул твою фотографию работы Жазинского и поцеловал ее. Я достал альбом со всеми фотографиями Лив и твоими. (12) Милая, удивительная наша малышка Лив! И я просто заболел от тоски по тебе, дорогая моя Ева-лягушечка. Здесь, в моей маленькой каюте, меня окружают воспоминания о тебе, и я еще много раз часами буду мечтать о тебе. Любовь светится в каждой строчке, в каждом слове твоих писем, и они находят отклик глубоко-глубоко во мне. Ах, как прекрасно так крепко любить, разве не делает это жизнь совсем другой, и разве не прекрасна тоска, вопреки всему? Ведь мы обладаем друг другом во всех наших воспоминаниях, во всех мыслях, в нашей беско­нечной любви. Пускай нас разделяет даль, что из того? Все снова на­ладится, и пока наши мысли будут находить дорогу к нашим сердцам, мы всегда будем вместе. А там, глядишь, мы встретимся опять, живые и здоровые, и счастье будет безгранично. Ты ведь знаешь, я и сам не могу сказать, сколько пройдет времени, но долго ли, коротко ли придется ждать — жди смело и знай, что мы хорошо снаряжены и наверняка вернемся домой. Я совершенно спокоен в этом отношении, никакого несчастья быть не может, я уж позабочусь, и рано или поздно я вернусь.

    Ты, дорогая моя, хочешь, чтобы я взял наши деньги, чтобы собрать нуж­ную сумму. Какая ты добрая и великодушная, и как я горжусь тобой! По счастью, это дело как будто улаживается, как ты, наверное, уже слы­шала от Александра, и эта забота отпала».

    Все-таки он сделал доклад в Бергене, как было решено. Но публике пришлось прождать его почти полчаса, потому что, как раз когда ему надо было одеваться, хлынули потоком сче­та, а разобравшись в них и надев фрак, он, к своему ужасу, обнаружил, что в кают-компанию вошла целая группа американ­ских туристов. Они пришли познакомиться с ним и осмотреть корабль.

    Вдоль всего побережья толпился народ. То и дело с берега слышалось «ура» — то это была стайка детей, то крестьяне и ры­баки, которые стояли и смотрели вслед кораблю. Груженые пароходы выходили из гаваней и приветствовали их музыкой и пением. Битком набитые людьми большие туристские пароходы салюто­вали и поднимали флаги, и повсюду выходили в море маленькие лодки и поджидали «Фрам». Мужчины вставали и размахивали шляпами, женщины — платочками.

    «Довольно неловко принимать все эти почести, не успев еще ничего совершить»,— писал в дневнике Нансен.

    В каждой гавани его ждали письма и телеграммы от Евы, и из всех мест, где они по пути останавливались, Фритьоф писал и телеграфировал ей. Эти письма были самым большим утешением для них обоих в последующие три года, и оба не раз их пере­читывали.

    Ева уверяла, что она уже «пришла в норму» и Фритьофу не надо о ней беспокоиться. Она опять дает уроки, встреча­ется с людьми, Лив растет и умнеет. Сколько бы лет ни про­шло — три, четыре года,— она все равно будет ждать с верой и надеждой.

    В Тромсё лето кончилось, и Полюс послал им навстречу сви­репую метель. Зимняя погода сопровождала их вплоть до Вардё, последнего норвежского порта. Здесь их встретили с большой тор­жественностью. Весь фьорд был усеян лодками, люди дожидались на улицах еще с вечера. Многие приехали издалека и, воспользо­вавшись случаем, устроили сбор средств на покупку нового боль­шого барабана для городского духового оркестра, который назы­вался «Северный полюс». Вечером в честь команды «Фрама» были устроены роскошные проводы, на которых прозвучало множество речей. Еву тоже вспомнили, и так хорошо, что Фритьофу с трудом удалось удержаться от слез.

    Нелегко было собрать всех членов команды «Фрама», когда пришло время отправляться в путь. Все знали, что никаких пиру­шек на «Фраме» уже не будет, и, конечно же, всем хотелось выпить на прощанье.

    В последнюю ночь на вахте стоял сам Нансен. Все было го­тово. Лоцман Хогенсен, провожавший их от Бергена, сошел с ко­рабля и забрал с собой всю почту. На борту кроме команды оста­вался только секретарь Нансена Кристофферсен, который следо­вал вместе с ними до Югорского Шара. В три часа утра Фритьоф разбудил Свердрупа и, взяв несколько матросов с Кристофферсеном, отправился в шлюпке на берег, передал письма и сразу же вернулся назад. И вот «Фрам» снялся с якоря. Это было 21  июля.

    Нансен стоял на капитанском мостике и смотрел, как вда­ли исчезает Норвегия. «Наша прекрасная отчизна, где жи­вет Ева».

    Но он уже не грустил. Письма Евы вселили в него бодрость, на душе было легко. На миг сквозь туман пробилось солнце и осветило вершины гор, когда «Фрам» выходил в море.

    27-го вечером уже показался первый лед, и тут все увидели, какими превосходными ледовыми качествами обладает «Фрам».

    Пройти через сплоченные дрейфующие льды в густом тумане было нелегко. Но «Фрам» вертелся, «как клецка на тарелке», и, как ни узок был проход между льдинами, он все же одолел его. Рулевому приходилось нелегко, зато какое наслаждение провести корабль через тяжелые льды! Они быстро прошли Югорский Шар и 29 июля были в Хабарове. Здесь надо было доверху набить углем трюм «Фрама» и принять на борт собачью упряжку, которую при­гнал Тронтхейм.

    В первую очередь Нансен расспросил его о ледовой обста­новке в Карском море. Вместе со Свердрупом и Хенриксеном он отправился на рекогносцировку на восток. Обстановка была хоро­шей, надо было только выходить как можно быстрее.

    Нансен сделал несколько пробных ездок на собаках и был очень доволен. Но оказалось, что большинство собак кастри­ровано и среди них нет ни одной суки. Оставалось надеяться только на маленькую суку Квик, которую он, к счастью, взял с собой из дома, и на четырех кобелей, которых не успели кастри­ровать.

    3 августа все наконец было готово к отплытию. Всю ночь на­пролет Фритьоф писал письма. Надо было написать Еве и друзьям и, кроме того, деловые письма. Он написал также Бьёрнсону, который принимал живое участие в разработке планов экспе­диции, следил за приготовлениями Нансена и подбадривал его. Особенно сильное впечатление произвело на отца стихотворение Бьёрнсона об исследователе и путешественнике Нансене. То, что Бьёрнсон считал его путешествия делом национального масштаба, было для отца большой поддержкой, и, конечно же, он пони­мал, что это накладывает на него соответствующие обязатель­ства. В своем письме отец выразил, что значит для него эта дружба:

    „...Фрам", Хабарово, 3 августа 1893 г.

    Дорогой Бьёрнсон!

    Теперь, когда я надолго со всеми прощаюсь и думаю о прошедшем, ты, конечно, встаешь перед моим мысленным взором, как одна из вы­сочайших вершин, и ты навсегда останешься той вершиной, той вехой, к которой, как птицы, будут устремляться из полярного безлюдья мои мысли.

    А потому спасибо тебе великое за напутствие, и пусть доведется мне, вернувшись назад, увидеть Норвегию свободной. Швеция — пустяки, лишь бы нам освободиться от нашей инертности и трусости, тогда мы и от Швеции освободимся, это, я думаю, получится само собой, и это и прочее. Но тебе придется вынести всю тяжесть этого дела.

    Прощай и до радостной встречи.

    Преданный тебе Фритьоф Нансен.

    ...Ты доставишь нам много радостных часов во время похода, я раздо­был все, что ты написал».

    При этом ему пришли на память строки одной из песен Евы:

    Неумолимый пробил час —
    Я разлучен с моей любимой.

    Он не мог усидеть внизу и вышел на палубу. Радость напол­няла его, он напевал песню.

    Потом он вернулся в каюту и взялся за длинное письмо-днев­ник к Еве.

    «Ты знаешь, на что я досадую? Что нет со мной нескольких из тех пе­сен, которые ты поешь. Время от времени мне вспоминается какой-нибудь отрывок, и вот я его напеваю. И тут у меня делается такое отличное настроение, и я вспоминаю, как прелестно ты ее пела. Да, так будет не раз, я буду отыскивать в памяти то, что помню из твоих песен, и, напевая, предаваться милым радостным мечтам. О да, жизнь все-таки прекрасна.

    Пианола, которая есть у нас, создает нам уют, но так досадно, что ни одна из мелодий, которую она играет, не напоминает о тебе и Готхобе. Только та музыка хороша, которая напоминает о тебе.

    Я не рассказал тебе, что Мольтке My послал мне прекрасное привет­ствие по телеграфу из Тромсё. Вот оно:

    «Доброй погоды
    вам, мореходы!
    Неба высокого!
    Моря глубокого!
    Ветра от суши!
    Мир в ваши души!
    Пусть перед вами всегда
    чистая будет вода.
    Пусть за спиною вздымаются льды —
    Будьте и духом, и телом тверды,
    чтобы увидеть берег родной,
    путь проложив через полюс земной.
    Пусть не обманут морские течения.
    Благополучного вам возвращения!

    Мольтке»

    Правда же, хорошо, как ты думаешь? А Мольтке-то, какой славный парень! Я, право, очень его люблю».

    Пришел Кристофферсен, чтобы проститься и забрать почту всех тринадцати членов команды «Фрама». Ему пришлось еще подождать несколько минут за дверью, пока Фритьоф дописывал последние строки.

    «Я мог бы сидеть и писать тебе бесконечно. Но ты со мною будешь всюду, и во льдах, и в туманах, во всех морях, во время работы и даже в снах — везде ты будешь со мной.

    Последняя просьба к тебе: не бойся за меня, сколько бы я ни отсут­ствовал. Знай, что я не буду подвергаться опасности. Опасности нет! Совершенно нет!

    Если я буду знать, что ты не будешь бояться и слишком тосковать, все для меня будет нипочем, я отправлюсь в путь счастливый, как молодой бог, идущий к победе.

    А если меня и ждет поражение, я все равно вернусь к тебе счастливым.

    Итак — прощай, прощай».

    Он вложил в письмо букетик засушенных цветов, собранных для Евы в сибирской тундре.


    VIII. «ФРАМ» ВО ЛЬДАХ

    Отход из Хабарова чуть не кончился трагически.

    Фарватер в Югорском Шаре был опасным, к тому же снова поднялся туман. Поэтому Нансен и Скотт-Хансен шли впереди «Фрама» на моторной лодке, непрерывно измеряя глубину. Лодку бросало на волнах, и пролившийся на дно лодки бензин вспых­нул. Пламя неожиданно охватило всю корму. Загорелась забрыз­ганная бензином одежда Нансена, вспыхнул бидон с машинным маслом. Нансен поднял его и бросил в море. Вокруг лодки запо­лыхало пламя. Нансен сильно обжег пальцы, но все же схватил черпак и принялся поспешно заливать огонь в лодке.

    Все, кто был на «Фраме», перепугались. Команда собралась у борта, держа наготове канаты, спасательные круги и шлюпоч­ные багры. Сначала с корабля они увидели большое пламя, затем все окуталось густым дымом. Не успели они понять, что же про­изошло, как все закончилось.

    Пока шли Югорским Шаром, туман постепенно рассеивался. Впереди открылось Карское море, где должна была решиться их судьба. И вот на горизонте показался дрейфующий лед. При бли­жайшем рассмотрении лед оказался очень сплоченным, а начинать дрейф было еще рано, поэтому корабль отклонился к берегу и вошел в разводье. Здесь снова попали в туман, и несколько дней спустя пришвартовались к ледяной глыбе, сидевшей на отмели у Ямала.

    Нансена очень заинтересовал плавник, которым было усеяно все побережье. Видимо, его занесло сюда течением рек.

    Через несколько дней «Фрам» под всеми парусами пошел вперед. Дул встречный штормовой ветер, и хотя в бейдевинд шхуна ходила неважно, все же она продвигалась вперед, лавируя переменными курсами. Команда часто выходила на берег, и вместо белых пятен на картах появились остров Свердрупа, бухта Коллина Арчера и острова Акселя Хейберга.

    Через разреженный лед «Фрам» шел легко, словно танцуя. Здесь шхуна была в своей стихии и мчалась на север на всех парах и парусах; 9 сентября она подошла к северной оконечности Старого Света. Берега были плоскими, в бинокль на севере уда­лось рассмотреть возвышенность. Туда они и направились, но так как течение оказалось встречным, то переход дался им нелегко. Нансен с самого начала говорил, что, когда они минуют Карское море и мыс Челюскина, самое трудное будет позади. «И вот при смене вахты в четыре часа утра взвились на мачтах флаги, и наши пушки прогрохотали над морем салютом. Тут взошло солнце, и в тот же миг показался тролль Челюскин, под чарами которого так долго томились наши души».

    Подняли всю команду, в кают-компании зажгли свечи, на столе появилась большая чаша с пуншем. «По такому поводу,— писал Нансен,— полагалось произнести торжественную речь. Я же под­нял бокал, и моя речь получилась такая: „Ваше здоровье, ребята, поздравляю с Челюскиным!"»

    В конце сентября «Фрам» всерьез застрял во льдах. Все понимали, что корабль выберется из них не раньше, чем минует полюс, на подходе к Норвежскому морю. Трюм приспособили под столярную мастерскую, машину разобрали, смазали и убрали. На ее месте устроили слесарную мастерскую. Рубка корабля превратилась в мастерскую жестянщика, кузницу поначалу устроили на палубе, а после прямо на льду. Шить паруса и чинить сапоги приспо­собились в кают-компании. Тоска и безделье не грозили обитате­лям «Фрама». Кроме работы в мастерских, надо было следить за состоянием оснастки. Каждый день приходилось носить со склада продукты, растапливать лед для питья и стирки, проверять часы, откачивать воду из трюма.

    Кроме того, значительная часть команды была занята регуляр­ными научными наблюдениями, которые велись круглосуточно под непосредственным руководством Нансена. Проводились наблюде­ния над температурой поверхностных слоев воды, соленостью, изучалась морская фауна, плотность и нарастание льда, помимо того, измеряли скорость ветра и течений. Здесь были хорошие условия для изучения северного сияния. Эта работа проводилась самим Нансеном. Со временем ответственность за многие другие работы была возложена на Блессинга, а когда Нансен покинул корабль, ему пришлось отвечать за все научные работы. Как ме­дику Блессингу почти нечего было делать, его обязанности своди­лись к тому, чтобы еженедельно взвешивать членов команды и от­мечать, на сколько они поправились (при сытном-то питании), да , еще он подсчитывал количество красных телец. За этой работой следили с большим интересом, так как все боялись цинги. Но ни­каких признаков этой болезни не замечалось.

    Через  каждые  четыре  часа  проводились  метеорологические наблюдения, а через каждые два часа — астрономические. Эта ра­бота интересовала и членов команды. И когда Скотт-Хансен обра­батывал результаты наблюдений, каюта быстро наполнялась внимательными слушателями.

    Нансен сам составил распорядок дня.

    «Утром в 8 часов будили всю команду и подавали завтрак, в который входили сухари, масло, сыр, творог, мясные консервы, ветчина, бычий язык по-чикагски или же бекон, тресковая икра, анчоусы, а также овсяное печенье или галеты с повидлом или  с вареньем. Три раза в неделю выпекали хлеб и довольно часто какие-нибудь пироги. Что касается напитков, то сначала мы пили кофе или шоколад, потом кофе стали готовить только два раза в неделю, два раза чай и три раза шоколад.

    После завтрака кто-нибудь шел накормить и выпустить на про­гулку собак, а заодно осмотреть льды и отметить изменения в об­становке, остальные приступали к работе. Дежурить на камбузе  каждому приходилось по одной неделе, в обязанности дежурного входило помочь коку мыть посуду, накрыть на стол и убрать со  стола.   Сам  кок  сразу  после  завтрака  начинал  готовить  обед.  Если блюда не были заказаны накануне вечером, то он составлял меню сам.

    Ровно в час все собирались на обед. Обычно обед состоял из трех блюд: супа, жаркого и сладкого или же супа, рыбы и слад­кого, или рыбы, мяса и сладкого. К мясным блюдам полагались картофель, овощи или макароны. Кажется, все были довольны условиями жизни, у нас было ничуть не хуже, чем дома. Мы и с виду стали похожи на откормленных поросят, кое-кто отрастил двойной подбородок и брюшко. За обедом блюда сдабривались солеными анекдотами и пивом.

    После обеда курильщики выходили в камбуз. Курить в каютах запрещалось. В камбузе же можно было всласть покурить, побол­тать, переброситься веселыми шутками, а иногда и крепко поспорить. После этого большинство отправлялось отдохнуть, а потом все опять принимались за работу. Ужинали мы в шесть часов, когда официально рабочий день кончался. Ужин состоял примерно из тех же блюд, что и завтрак, но теперь мы пили только чай.

    После ужина курильщики опять уходили в камбуз, а тем вре­менем кают-компания превращалась в тихую читальню. Библио­тека была богатой, и ею довольно часто пользовались. Часов в восемь принимались играть в карты или другие игры, которые продолжались до самой ночи. Кто-нибудь садился за пианолу и извлекал из нее великолепные мелодии. Или Юхансен брал аккордеон и радовал нас хорошей музыкой. Его коронными номе­рами были: „О, Сусанна" и марш „Переход Наполеона через Альпы".

    Примерно в полночь все расходились спать, а вахтенные зани­мали свои посты. Каждый должен был простоять на вахте один час. Работа эта была не особенно трудной — сделать запись в вахтенном журнале да если собаки залают, посмотреть, не мед­ведь ли пришел. Через каждые четыре часа вахтенным приходи­лось   спускаться   на  лед  для   метеорологических   наблюдений».

    Первое торошение началось 9 октября. Раздался оглушитель­ный грохот, шхуна содрогнулась. Все выскочили на палубу. «Фрам» выдержал натиск великолепно. Корабль медленно под­нялся на несколько футов, но тут лед не выдержал и проло­мился. Торошение продолжалось, гремело на все голоса, шхуну сотрясало.

    «Как-то даже уютно и хорошо, когда сидишь и слушаешь весь этот шум, а сам знаешь, что шхуна выдержит. Мысль, что торо­шение в значительной степени вызывается приливо-отливными яв­лениями, неоднократно уже высказывалась другими полярными исследователями. Во время дрейфа „Фрама" у нас было гораздо больше возможностей, чем где-либо, для изучения этого явления, и на основании нашего опыта можно утверждать, что приливо-отливные явления в значительной степени вызывают движение и торошение льда».

    Хотя Нансен и писал, что «один день похож на другой», все же путешественники не страдали от однообразия. Иногда, если под­ходил медведь, собаки поднимали страшный шум. Тогда Нансен быстро, на ходу, натягивал одежду и хватался за ружье.

    Собака Квик исправно приносила щенят, а когда они подрас­тали, их нужно было приучать ходить в упряжке. Нансен не раз принимал участие в испытании упряжек. Его швыряло то на спину, то на живот, а упряжка, обежав вокруг торосов, выносила его назад к шхуне. Нансену здорово доставалось, зато скучать не приходилось.

    С особым вниманием все следили за дрейфом «Фрама». Путь его на карте представлял собой зигзагообразную линию. Порой судно относило на юг так далеко, что Нансен приходил в отчая­ние. В одном вопросе предположение Нансена не подтвердилось, а этот вопрос был одним из самых важных. Нансен полагал, что Ледовитый океан мелководен. Глубина 480 футов, измеренная в 1881 году экспедицией Де Лонга, считалась предельной.

    Но Нансен обнаружил большие глубины. Имевшиеся на судне тросы не доставали до дна. Глубина могла здесь достигать 6000 футов, а возможно, и более. Ранее Нансен предполагал, что морские течения сильно влияют на водные массы этого мелковод­ного океана и что впадающие в него сибирские реки относят лед значительно дальше на север. В дневнике он писал: «Колумб от­крыл Америку благодаря ошибке в расчетах, к тому же не им самим выполненных. Бог знает, к чему приведет моя ошибка. Но я снова повторяю: сибирский плавник в Гренландии не обманет. Мы должны идти тем же путем».

    Но вот они оказались в более северных широтах, и настроение улучшилось.

    Первый сочельник принес с собой 37-градусный мороз и дивную лунную ночь. «Первое рождество так далеко от дома. Как я сто­сковался! Мы находимся на 79°11'. На две минуты южнее, чем были шесть дней тому назад. Дрейфа нет».

    На корабле царило необычайно торжественное настроение. Все, конечно, вспоминали своих близких, но старались не показать этого товарищам. Все свечи и лампы были зажжены. Стол был накрыт с невиданной роскошью. Обед состоял из пяти блюд и разных деликатесов, а на ужин были поданы кофе, сигары и, на­конец, горы рождественских пирожков.

    Самый торжественный момент настал, когда появились два огромных ящика с подарками для всех путешественников от ма­тери и невесты Скотт-Хансена.

    В последний день этого года Нансен записал в дневнике:

    «Вот и Новый год пришел-таки. Да, долог был этот год, много было и хорошего, и плохого. Начался он хорошо, появилась маленькая Лив. Зато как тяжело было расставаться! С тех пор я все тоскую и тоскую.

    Мы прошли на север не так далеко, как хотелось бы. Но все же дело идет хорошо. Разве наши надежды и расчеты не оправда­лись сверх всякого ожидания? Жаль только, что несет нас и вкривь и вкось, не так, как я думал. Новогодняя ночь так пре­красна, что лучше не бывает. Через все небо перекинулась волную­щаяся цветная лента северного сияния. Ярче всего она в северной части неба. Тысячи звезд мерцают на синем небе среди сполохов, и мертвенная ледяная равнина бесконечно и безмолвно исчезает в темноте ночи. Покрытый инеем такелаж „Фрама" четко выри­совывается на фоне темно-синего небосвода».

    Во время рождественской недели вся команда отдыхала. Но 3 января Нансен и Свердруп решили, что с отдыхом пора кончать. Долгое безделье во время полярной ночи могло бы пагубно отра­зиться на психике людей.

    Нансен любил полярную ночь:

    «Северное сияние раскинулось по всему небосводу серебряной пеленой, которая то желтеет, то зеленеет, то становится красной, то быстро свертывается, то снова колышется серебряной лентой. Вот заиграло оно язы­ками пламени высоко, в самом зените, вот метнуло яркий луч прямо над грризонтом. Затем пелена растворяется и пропадает в лунном свете.

    Будто слышится вздох какого-то далекого духа. Лишь кое-где проплывает облачко света, неясное, расплывчатое, словно призрак. Но вот снова облака растут, опять мечут молнии, опять продол­жается эта бесконечная игра. А кругом вечная тишина, потрясаю­щая душу, как симфония бесконечности».

    Порой в душу закрадывалась усталость. Причиной этого была тоска по Еве. «Устал я от твоей холодной красоты,— вздыхал вре­менами Нансен,— стосковался я по жизни...»

    Однажды Амундсен воскликнул: «Не правда ли, мы самые счастливые люди на свете! Забот мы не знаем, все у нас есть». Скотт-Хансен согласился с ним, Юэлл же особенно радовал­ся тому, что здесь их не тревожат ни суды, ни векселя, ни кре­диторы.

    Нансен некоторое время прислушивался к их разговору. Да, думалось ему, жизнь среди льдов имеет много преимуществ. Великолепный покой, жизнь, словно в монастыре, удаленном от внешнего мира. Но дома есть человек, который ждет... Нан­сен ушел в каюту, достал фотографии и письма Евы. «Сегодня маленькой Лив исполняется год. Дома конечно, праздник, а я сижу здесь. Беспокоятся ли они обо мне? Догадываются ли, где мы сейчас?»

    Во время родов Нансен был все время рядом с Евой, и ни­когда не забыть ему того мгновения, когда она открыла глаза и спросила: «Ребенок жив?» — «Да, слышишь, кричит»,— отве­тил он.

    «Твое лицо осветилось улыбкой, ты никогда не была так пре­красна, как в это мгновение. А когда увидела ребенка, расплака­лась от счастья и прошептала: „Ты только никому не рассказывай, знаешь, я никогда не видела ничего более прекрасного"».

    Нансен сидел, погрузившись в воспоминания, когда Педер, просунув голову в дверь, сказал: «На небе какая-то необыкно­венная звезда». Нансен вышел посмотреть на нее. Прямо над краем льда, на юге, светился яркий красный огонь. Он мерцал и все время менял окраску. Это впервые показалась над горизон­том Венера.

    «Удивительно, что она взошла именно сегодня. Это, должно быть, звезда Жизни[82], звезда Лив, так же как Юпитер — звезда до­машнего очага».

    Дрейф то повергал Нансена в отчаяние, то снова возрождал в нем надежду. Вся команда с интересом следила за дрейфом «Фрама». Если судно дрейфовало к югу и данные наблюдений показывали, что за несколько месяцев они почти не продвинулись на север, Нансен начинал думать, что где-то поблизости есть суша. Это объяснило бы характер течений в этом районе. Но стоило дрейфу принять северное направление, как настроение поднима­лось и мысль о «суше» исчезала. У Нансена зрел план достичь полюса на собачьих упряжках, но время для этого еще не пришло, надо было внимательно проследить, как далеко на север продрей­фует судно летом. Если «Фрам» всерьез начнет нести не в ту сто­рону, значит, отступать будет некуда.

    18 января ему приснился странный сон. Как будто он, как и было задумано, достиг на собачьих упряжках Северного полюса — через Землю Франца-Иосифа — и возвратился домой, в Норвегию, но он не делал точных астрономических наблюдений, и, когда его спрашивали, где он побывал, он не знал, что отвечать. Интересно, что похожий сон приснился ему в 1888 году, когда он дрейфовал на льдине вдоль восточного побережья Гренландии и казалось, что их все дальше и дальше относит от цели. И тут ему присни­лось, будто он вернулся домой, пройдя через весь Гренландский материк, но, к стыду своему, ничего не мог рассказать о том, что видел, так как все забыл.

    В конце января стало уже настолько светло, что в полдень можно было читать без освещения. В середине февраля солнце пронизало воздух своим отраженным светом, словно предупре­ждало о своем появлении. Волнующим зрелищем была эта плос­кая красноватая полоска над горизонтом, которая постепенно пре­вратилась в четыре-пять огненных горизонтальных линий, одна над другой, одинаковой длины. Первые признаки появления солнца от­метили небольшим праздником. Настоящий же праздник солнце­ворота наступил 20 февраля, но солнце в этот день не показалось. Небо было сплошь серое, ни один солнечный луч не проникал сквозь плотный слой облаков. Но ветряной двигатель работал ис­правно, и в помещении было светло. Снаружи термометр показы­вал минус 40°.

    «Подумать только, как преувеличены все рассказы о страшных морозах»,— писал Нансен. Сам он, по его словам, потел, «как ло­шадь». Надо сказать, что одет он был весьма тепло: длинные шер­стяные кальсоны, толстые носки и лопарские сапоги, штаны до колен, сверху — шерстяная рубашка, куртка из тюленьей шкуры и меховая куртка на гагачьем пуху. Когда температура падала ниже минус 50°, мерзли только колени и живот, да и то если забывали надеть специальную ветрозащитную одежду.

    На корабле шили, ковали, чинили. Были даже созданы настоя­щие мастерские по изготовлению деревянной обуви, гвоздей, пере­плетная мастерская и фотоателье. Фирма «Амундсен и Нансен» начала печатать даже ноты. От частого употребления и сырости нотная бумага сильно пострадала, поэтому, к всеобщему огорче­нию, любители музыки остались без нот. Нансену удалось выгра­вировать ноты на цинковом листе.

    Медведи долго их не беспокоили, но как-то пришли сразу чет­веро. За ними бросились в погоню, но подойти на выстрел не удалось.

    «Неужели нас покинула удача? Я ведь так кичился, что ни один медведь, за которым мы гнались, не уходил от нас, а тут...»

    Однажды пришли сразу две медведицы с медвежатами. Это на­вело Нансена на размышления. В конце зимы у медведей конча­ется спячка, а отсюда было добрых 65 миль до ближайшей земли.

    Другим замечательным явлением были аномально теплые воды, обнаруженные Нансеном на больших глубинах. Температура воды в Восточно-Гренландском течении не поднималась выше 0° С (среднегодовая температура), чаще же была ниже (даже на 70° с. ш.), а здесь, севернее 80° с. ш., начиная с глубины 160 мет­ров и до самого дна температура воды не опускалась ниже ми­нус 1°. Такие воды не могли поступать из Ледовитого океана. Либо их приносят сибирские реки, либо до этих широт доходит Гольфстрим. Последнее казалось наиболее вероятным, так как пресная речная вода имеет слишком малую плотность, чтобы опускаться на такие глубины. Так что скорее всего до этих широт доходят воды Гольфстрима.

    С апреля дрейф «Фрама» ускорился. Удивительно то, что если северный ветер отнес судно к югу на 3 минуты, то слабый южный ветер за сутки продвинул их к северу на 9 минут!

    «Все это вполне согласуется с моими собственными первона­чальными предположениями и подтверждает теорию, которая легла в основу плана экспедиции».

    17 мая[83], конечно, отпраздновали торжественно. Все члены команды прикололи банты, окрашенные в цвета национального флага[84]. На мачте утром взвился норвежский флаг, а в 11 часов все вышли на лед, даже собаки участвовали в демонстрации. Во главе процессии шел начальник экспедиции с норвежским флагом, за ним Свердруп нес шестиметровый шест с плакатом, где на красном фоне сверкало слово «Фрам». Зрелище было великолепным. За ними на собачьей упряжке ехал «оркестр» — Юхансен с аккор­деоном, кучером был Могстад. Дальше шествовали штурман с ружьем и гарпуном, Педер Хендриксен с большим гарпуном, Амундсен и Нурдаль несли красное знамя. Затем шел врач, кото­рый нес огромный шест с воинственным плакатом «За нормаль­ный рабочий день». Плакатом была шерстяная рубаха с нашитыми на ней буквами «НРД». Замыкал шествие метеоролог, он нес черный жестяной щит. Величественная процессия дважды обогнула «Фрам», а затем, когда дошли до «Большого бугра», прозвучало троекратное «ура» в честь «Фрама». Раскатистый салют из шести залпов был настолько громким, что собаки со страху попрятались за торосы, где и скрывались несколько часов. «Мы же спустились в уютные каюты, празднично убранные флагами, и приступили к великолепной трапезе».

    Из дневника за весну и лето 1894 года можно увидеть, что Нан­сена постоянно снедало беспокойство. То он занимался фотогра­фией, то, когда это надоедало, рисовал: Обязательные научные на­блюдения он делал скорее из чувства долга, чем по желанию, а чаще предавался размышлениям о жизни, о самом себе и мир­ской суете.

    «Ох, эти вечные поиски и перескакивания с одного занятия на другое! Ведь это — несчастье моей жизни, ничего-то цельного у меня не получается. Хоть бы что-нибудь произошло!» Но ничего не случалось. Нансен вспоминал свое детство и юношеские годы. В то время он мечтал весь мир перевернуть. Это он-то, которому даже собственную жизнь не под силу направить по твердому пути! Перед его взором вставали корифеи науки — естествоиспытатели, и он спрашивал себя, хочет ли он стать таким, как они. «Ни один в моих глазах не заслуживал снисхождения, даже Дарвин, Ньютон и те с трудом выдерживали мой суд».

    В бергенские годы ему впервые удалось сосредоточить все свои силы и обрести душевное равновесие, но ненадолго: поездка в Грен­ландию вновь все перевернула. А теперь еще один переворот — по­ход к Северному полюсу. Душа его раздвоилась, а та великая мысль, которой он ждал, так и не явилась.

    «Любовь к Родине, к дому у меня цельная, вернее, к той, кто для меня — сама жизнь, кто для меня все! Там, дома,— она. Так, может быть, для этого только жить — и довольно? Но раз это сама жизнь для меня, то она не может быть целью жизни. Вместе мы должны найти себе другую цель».

    Нансен перечитал свои записи и вдруг рассмеялся. Дневник ведь был предназначен для записи полярных наблюдений, а он что написал!

    «Впрочем, это никого не касается!»

    «А в общем-то и те записи, которые мне сегодня предстоит внести сюда, имеют так же мало ценности». Излив на бумаге свои чувства, он вскоре нашел себе занятие. Надо было подробнее изучить растительные и животные организмы, которыми изобиловали пресноводные озерца на льдине. Рассматривая под микроскопом крошечные комочки клеток, которые он собирал в озерках, он бес­конечно удивлялся той вечной борьбе за жизнь, которую ведут все живые организмы, начиная от человека и кончая одноклеточными существами.

    «Мы, люди, пробиваемся сквозь лабиринт жизни, здесь, в этом мире,— то же самое. Вечная безостановочная суетливая беготня, расталкивание  всего  встречающегося  на пути,  для  того  чтобы урвать себе лакомый кусочек. А любовь! Взгляните, с какой страстью они стремятся друг к другу, затем сливаются. Мы же, с нашими высокоорганизованными клетками мозга, испытываем не более сильные чувства... Но что такое жизнь? — Это одноклеточ­ные комочки, миллионами населяющие озерца на всех льдинах, рассеянных по всему бесконечному Ледовитому океану, океану, с которым мы отождествляем только смерть! Мать Земля обладает удивительной способностью всюду сеять жизнь. Даже этот лед яв­ляется для нее плодородной почвой».

    Наука — хорошее убежище. «Но она холодна, а мне несказанно не хватает тепла».

    В целом Нансен уже не сомневался в удаче экспедиции. Ошибка в расчетах в конечном счете не так уж и велика. Другой вопрос .— как далеко на север они продрейфуют. Кроме всего про­чего, это зависело и от того, насколько далеко простирается Земля Франца-Иосифа. Но он и так уже видел, что к самому полюсу дрейфом их не принесет. «Да, признаться, нужно быть чудаком, чтобы надеяться достигнуть полюса».

    На всякий случай они готовились к тому, чтобы при первой же необходимости покинуть корабль. Приготовлено было шесть саней, а помимо этого, для каждого члена команды мастерили по каяку. Нансен же, никому ничего не говоря, готовился к санному походу. Этой тайной он поделился лишь со Свердрупом, который в случае осуществления этого плана должен был стать командиром «Фрама». Тот согласился, и это было главное.

    В конце августа почувствовалось приближение зимы, а в сен­тябре Нансен уже всерьез начал готовиться к походу. И чем де­тальнее он обдумывал свой план, тем больше верил в успех. И на­конец решился огласить его.

    10 октября Нансену исполнилось 33 года. Это событие было от­мечено с трогательным вниманием. Кают-компанию украсили нор­вежскими флагами. Когда он вошел, все как один встали и дружно поздравили его. Нансен был тронут и глубоко благодарен им, и тем сильнее он ощутил ответственность за всех этих парней, ко­торые вверили ему свою жизнь. Он знал, что каждый не задумы­ваясь готов отправиться с ним в поход и все только и ждут, кого он выберет.

    Ялмар Юхансен был счастлив, когда Нансен выбрал его. Он был великолепным лыжником, выносливым и сильным человеком. Нансен был уверен, что он способен перенести все тяготы пути.

    Хотя все давно было решено и продумано и пора было отправ­ляться, Нансена одолевали сомнения.

    «Как изводят меня эти вечные сомнения перед каждым ответ­ственным решением! Не слишком ли велик риск в сравнении с по­ставленной целью? Но, как бы то ни было, я достигну больше, чем если останусь здесь. И разве это не мой долг? Я отвечаю только перед одним человеком, а как же она? Я вернусь!»

    Рождество, как и в прошлый раз, отметили роскошным уго­щением.  Блессинг  и  Нансен приготовили  вызвавшее  всеобщее восхищение «Полярное шампанское, 83°», сделанное из морошки.

    В январе началось такое сильное торошение, какого они еще не видели. Казалось, наступило светопреставление. Глыбы льда бук­вально засыпали корабль. Треск и грохот льда заглушали все другие звуки. Команда днем и ночью, орудуя лопатами и ломами, ска­лывала с бортов лед, но все усилия были ничтожны в сравнении с мощью разбушевавшихся стихий. Огромный торос наползал на «Фрам». Теперь все зависело от того, выдержит ли шхуна это ис­пытание.

    Провиант, сани и другое оборудование заранее сложили на льду. Собаки выли, и их спустили с привязи. Нансен скомандовал: «Все наверх!» Все вышли на палубу со своими пожитками, царила невообразимая суматоха — и все это в кромешной тьме, так как в довершение всего оказалось, что ни один фонарь не работает.

    Поэтому не сразу заметили отсутствие Свердрупа. Начали звать его, но грохот заглушал человеческие голоса. Нансен вбежал в отсек, где была баня, и увидел там Свердрупа, стоявшего в ло­хани голым.

    «Ты что, спятил? Ведь сейчас „Фрам" будет раздавлен!» — «Я подумал, что еще успею помыться»,— невозмутимо, как всегда, ответил Свердруп.

    «Фрам» накренился. Всю кормовую часть завалило льдинами. Затем судно начало медленно освобождаться ото льда, поднимаясь все выше и выше и подминая под себя окружающий лед. Наконец «Фрам» открылся взору, белый от инея, гордый и невредимый.

    В последние дни судно дрейфовало на север. За одну неделю оно продвинулось на 13 минут. Теперь они находились в таких мес­тах, куда еще не проникала ни одна живая душа.

    «Должно быть, ледяная канонада была просто салютом в честь достижения нами столь высоких широт. В таком случае надо при­знать, что салют получился на славу. Ну да ладно, пусть трещит и сжимает со всех сторон, только бы нам дрейфовать на север. Те­перь-то уж „Фрам" выдержит».

    Колуны и лопаты были в работе весь день. Дело шло живо, весело, с шутками. Нансену невольно взгрустнулось при мысли, что придется покинуть эту веселую компанию. На корабле было хо­рошо, а что-то будет на льду? При взгляде на карту казалось, что пути конца не будет. Сделано много, надо ли добиваться большего?

    Но тут ему пришли на память слова Карлейля[85]: «Мужчине пристало бесстрашие, он должен идти вперед и вести себя как мужчина,  непоколебимо веря в свое призвание и  назначение».


    IX. К СЕВЕРНОМУ ПОЛЮСУ

    Неделя за неделей проходили в энергичных сборах, но обнару­живались все новые дела, и отъезд снова откладывался. Все надо было предусмотреть и заранее подготовиться к возможным опас­ностям. Нансен и его товарищи были уверены в успешном завершении задуманного похода. Однако отец по опыту знал, что Ледо­витый океан опасен и может произойти что-нибудь непредви­денное. Поэтому совершенно понятно, почему он решил напи­сать брату Александру письмо, в котором было сказано, что следует делать семье, если дело, против ожидания, обернется плохо. Из письма также видно, как любил Нансен своего брата и как полагался на его доброту и глубокое чувство ответственности.

    «Дорогой Александр! Перед началом похода, в который отправляюсь завтра утром, пишу тебе только несколько слов, к сожалению, на большее нет времени, ибо в последнюю ночь мне надо немного поспать. Знаю, что просить тебя ни о чем не надо. И все-таки, ежели я не вернусь из этого похода, прошу тебя взять на себя заботу о Еве и постараться устроить так, чтобы она и Лив жили без особых забот.

    Еве я посылаю несколько моих дневников (последние из них я, к со­жалению, не успел переписать, так что возьму их с собой), и, если пона­добится и если Ева согласится, так, мне кажется, можно будет кое-что заработать, издав то из них, что подойдет, может быть, дополнив отчетом о дальнейшей судьбе экспедиции. Как тебе известно, право на публикацию отчета об этой экспедиции принадлежит мне, а если я умру, то оно не­пременно должно перейти к Еве по наследству. Замысел был мой и дело мое, так что будет справедливо, если это право унаследует именно она. Я думаю, что Мольтке My или Брёггер, или оба вместе охотно возьмутся издать избранное из моих дневников и отчеты. Я очень люблю обоих и надеюсь, что и они меня немножко любят, и хотел бы, чтобы именно они занялись этим делом. Знаю, что скверно взваливать на кого-то лишние заботы, и я никогда не стал бы просить для себя, но ради Евы я решаюсь на это! Я бы им написал, и другим тоже, если бы хоть немного сомневался в том, что вернусь, но я отправляюсь завтра в путь в твердой уверенности, что все будет благополучно, только нечеловеческие трудности могут этому помешать. Ну, а пока я пишу тебе вот это и еще письмо для Евы, долг заставляет сделать это на всякий случай.

    Сердечный привет тебе и Эйли и спасибо за все, что ты сделал для Евы, и за все, что еще сделаешь для нее и для нашей девчушки.

    Любящий тебя брат Фритьоф».

    Прощались трижды.

    В первый раз порвались два боковых крепления саней, при­шлось возвращаться, чтобы их починить. Во второй раз оказалось, что сани перегружены и собакам трудно их тащить. Снова верну­лись, чтобы разгрузиться.

    14 марта друзья устроили в их честь прощальный салют, а не­которые немного проводили их.

    Сначала путники продвигались по снежной равнине, без пре­пятствий, если не считать небольших торосов, которые они легко обходили на санях. За первую неделю они прошли значительный отрезок пути. Но уже 24 марта ровный путь кончился. Препят­ствий встречалось все больше и больше, а переходы с каждым днем становились все меньше. В тот вечер забили первую собаку. Так было задумано с самого начала — постепенно убивать собак, чтобы прокормить живых. Забой собак был одной из самых неприятных обязанностей во время перехода. Собаки долго отказывались есть мясо себе подобных, но после того как изрядно проголодались, начали есть.

    По вечерам, когда разбивали лагерь, было холодно и промозгло. Нередко не хватало времени на то, чтобы разбить палатку, приго­товить обед, накормить собак и как следует устроиться на ночлег. Поэтому приходилось нещадно погонять собак, и Нансен не мог без сожаления смотреть на них. Но надо было идти вперед, ни на что не обращая внимания.

    Благодаря великолепному аппарату для приготовления пищи им не приходилось страдать от «арктической жажды», которая за­мучила их во время Гренландского похода. Но зато были другие неприятности: заледеневшая одежда до крови натирала тело, а раны легко обмораживались. Все это вызывало жгучую боль и доставляло много хлопот. Вечерами, забравшись в спальные меш­ки, они не могли согреться, пока не оттаивала одежда. Но часто они настолько изматывались, что, забыв о поставленной вариться пище, моментально засыпали, несмотря на боль и холод.

    Но чем дальше они продвигались к северу, тем труднее было идти по льду. На пути вставали огромные торосы, полыньи с об­рывистыми ледяными краями, ямы, замаскированные снежной пленкой, трещины и ловушки. Оба то и дело проваливались, про­мокали насквозь и утешались тем, что хоть руки и ноги пока целы. Хуже всего было то, что они мало успевали пройти за день, хотя выбивались из сил. Во время пути Нансен производил рас­четы, и вскоре для него стало очевидным, что до полюса им не дойти — из-за дрейфа льда, направление которого все время меня­лось под действием ветра и течений. Собаки тащились из по­следних сил, и Нансен начал замечать, что они сдают. Горько, конечно, было отказываться от мысли достигнуть полюса. Но в конце концов это не главное. Лучше вернуться домой с тем, что уже сделано, чем рисковать жизнью ради рекорда.

    «Вопрос сводится лишь к одному: не попытаться ли нам до­стигнуть 87° северной широты? Не знаю, долго ли еще мы продер­жимся, если путь не станет легче, чем теперь». Но легче он не стал. «Вечно перетаскиваешь на себе сани через торосы, тут и богатырь из сил выбьется».

    8 апреля дошли они до 86°14'. Эта стоянка оказалась самой северной точкой их пути. Нансен прошел еще немного на север, чтобы разведать дорогу. Но дальше тянулись те же непроходи­мые льды.

    «Тогда я решил остановиться и идти к мысу Флигели[86]». Не­легко было принять это решение, может быть, самое важное в его жизни.

    По возвращении Нансена Бьёрнстьерне Бьёрнсон сказал: «Он сумел увидеть,  где  лежит  предел  человеческих  возможностей».

    Нансен и его спутник водрузили на льду норвежский флаг и отметили это событие праздничным ужином.

    На другой день утром они повернули на юг. К своему удивле­нию, они обнаружили, что идти стало легче. Легче стало обходить торосы, и реже приходилось переносить на себе сани. Но вот на­чался северный дрейф и вернулись прежние мучения. Они шли и шли на юг, но почти не сдвигались с места.

    С наступлением весны путь стал еще тяжелее. В мае задул юго-восточный ветер. Для «Фрама» это было хорошо, но для них плохо. У Нансена начались приступы застарелой болезни — прострелы. Собаки выбились из сил, и их приходилось забивать одну за дру­гой. Особенно тяжело было расставаться с Квик. Но она была самой крупной собакой, ее мяса хватило для восьми оставшихся на три дня.

    Запасы провизии подходили к концу. Путники разделили ее на порции и уже не смели наедаться досыта. Из мяса собаки Стурревен приготовили себе что-то наподобие кровяной каши. Они уже подумывали, не забить ли теперь всех собак, чтобы пополнить за­пасы, но кто же поможет им тащить сани?

    Сильно пострадало снаряжение. Им пришлось чинить сани и одежду закоченевшими пальцами и на пустой желудок, а это было не так-то легко. Но, к счастью, температура начала подниматься. И когда Нансен латал брюки при минус 28°, ему казалось, что уже совсем тепло.

    День за днем с трудом продвигались они вперед. Нередко в свирепую метель, в густом тумане, обходя торосы, они в конце концов возвращались на старое место. Все время они высматри­вали на горизонте землю, но со всех сторон их окружали только плавучие льды.

    «Если бы можно было взглянуть на лед с высоты птичьего по­лета, то полыньи показались бы сетью с ячейками разной вели­чины. Горе тому, кто в них запутается!»

    Надеяться вернуться на родину до наступления зимы не прихо­дилось. Но за лето нужно было успеть хотя бы добраться до от­крытой воды и найти остров, тогда можно будет благополучно перезимовать. Жизнь тогда у них будет царская, не то что на льду, когда не знаешь, где ты находишься и куда тебя занесет. Но хуже всего было то, что из-за подлого дрейфа они за целый месяц не продвинулись ни на шаг.

    Она не знает, где он теперь, и хорошо, что не знает! Перед отъ­ездом он обещал ей, что не будет рисковать понапрасну. А сдер­жал ли он слово?

    Проверив все свои запасы, они обнаружили, что с патронами дело обстоит не так уж плохо. Крупный зверь им не попадался, но птиц они всегда могли подстрелить: то и дело у них над голо­вами пролетали большие стаи.

    В один прекрасный день им удалось добыть тюленя. Теперь у них был запас мяса и горючего на целый месяц.

    «Никогда еще, наверное, не бывало среди этих льдов таких счастливых людей, как мы двое,— мы все утро провалялись в спальных мешках, лопали тюленину, запивая ее мясным бульо­ном, пока не наелись до отвала».

    Оба решили, что сейчас лучше всего никуда не двигаться, пи­таться тюлениной и дожидаться, пока лед не станет ровнее. Часть тюленьего мяса нарезали тоненькими полосками и повесили про­вялить. Так будет легче везти.

    Однажды утром забрел к ним медведь. Он направился к соба­кам, и тут Нансен его подстрелил. Вначале ему показалось, что зверь убит, но медведь вдруг поднялся и побежал, Нансен — за ним. Чуть поодаль показались два медвежонка. Встав на задние лапы, они высматривали свою мать. Потом кинулись наутек все трое. Медведица была тяжело ранена, а медвежата испуганно крутились вокруг нее, забегали вперед, чтобы она бежала скорее. На одном из торосов пуля настигла ее, и она рухнула на лед.

    «Озабоченные медвежата подбежали к ней. Грустное зрелище. Они обнюхивали ее, тыкаясь мордочками, бегали вокруг, беспо­мощные, растерянные».

    Нансен застрелил одного из них. Другой теперь уже и не ду­мал убегать, стоял и смотрел то на мать, то на брата, и когда Нансен приблизился к нему, равнодушно обернулся и посмотрел на человека.

    «Какое ему теперь дело до меня. Ведь все, что было дорого ему на свете, лежало перед ним изувеченным и погибающим». Пуля сразила его в грудь, и он упал мертвый рядом с матерью.

    В дневнике Нансен писал: «Что же мне поверить этим листам? Ах да, позавчера мы смастерили из медвежьих шкур такие отлич­ные постели, что проспали потом целые сутки».

    Целый месяц прожили они в «Лагере Томления».

    С саней сняли все лишнее, потому что осталось всего две со­баки и людям самим пришлось впрягаться в сани. 22 июля вышли в путь. Он оказался легче, чем ожидали, снега поубавилось, и те­перь они могли идти без лыж.

    И вот в среду, 24 июля, чудесное видение!

    Земля!

    «Давно грезилась нам эта Земля, и теперь она открылась перед нами как видение, как волшебная страна».

    Оказывается, она давно маячила перед ними, но только они принимали ее за скопление облаков. Теперь же она отчетливо была видна в прозрачном воздухе и оказалась совсем близкой.

    Однако чтобы добраться до нее, потребовалось тринадцать суток тяжелого труда. Главным препятствием были встречав­шиеся на каждом шагу полыньи. Однажды Нансен, очищая по­лозья саней от ледяных наростов, вдруг услыхал у себя за спиной крик Юхансена: «Скорей ружье!»

    Огромный медведь набросился на Юхансена и подмял его под себя. Нансен потянулся за ружьем, которое лежало на одном из каяков, но тут каяк соскользнул в воду. Нансен, стоя на коле­нях, пытался дотянуться до ружья и тут снова услыхал голос Юхансена: «Поторопитесь, а то будет поздно!» Поздно! Легче сказать, чем сделать. Медведя, к счастью, отвлекла одна из со­бак, которая отчаянно рвалась с упряжки и громко лаяла. Только медведь двинулся  на  собаку,  как  получил  в  ухо  целый   заряд.

    Наконец-то наступил великий миг — они дошли до открытой воды. Но тейерь они встали перед печальной необходимостью распрощаться с последними двумя собаками.

    «Верой и правдой служили они нам всю дорогу, трудились, не жалея себя, и вот, когда впереди забрезжили лучшие дни, они должны расстаться с жизнью».

    Забить их, как других собак, они не могли. Юхансен взял со­баку Нансена, а Нансен собаку Юхансена, и, разойдясь в разные стороны за торосы, они застрелили их. Затем, связав каяки вме­сте, вышли в море.  Но земли достигли  только через  неделю.

    «Невозможно высказать словами, что мы почувствовали, когда наконец, прыгая с одной гранитной глыбы на другую, обнаружили в укромном месте среди камней мох и цветы — чудесные большие маки и камнеломки».

    Нансену неволько вспомнилось то утро, когда он впервые сту­пил на твердую землю после многодневного дрейфа вдоль восточ­ного побережья Гренландии. Сейчас он испытывал то же чувство радости.

    «Прежде всего мы подняли на этой пустынной земле норвеж­ский флаг. Затем принялись готовить праздничный обед».

    Они выбрались на западные острова Земли Франца-Иосифа. Самый большой из них они назвали в честь Торупа.

    Сначала путешественники пытались плыть вдоль берега на каяках, но скоро им встретились сплошные льды, и каяки при­шлось тащить волоком. Наконец они вышли к открытой воде, свя­зали лодки и поставили парус.

    «Время шло. Вряд ли удастся до осени выйти к людям. Ре­шили зазимовать здесь».

    Запасов осталось немного, но зато здесь в изобилии водились птицы, а в море было полно моржей. Теперь им нужно было не только мясо этих огромных животных, но и шкуры. Связав каяки, они вышли в море за огромным секачом. Борьба оказалась не­легкой; они выпустили немало пуль, прежде чем убили моржа. Но когда они подплыли к туше, чтобы зацепить гарпуном, она исчезла под водой.

    Молча гребли они к берегу, «и в тот день уже не пытались охотиться на моржей с каяка».

    Вскоре заметили они огромного моржа, выползшего на лед. За ним появились другие и расположились рядом. Они долго ре­вели и вообще производили невообразимый шум, пока наконец не угомонились и не заснули.

    Пока моржи успокаивались, охотники успели взять полуден­ную высоту солнца. Затем они осторожно подкрались к стаду. Нансен с первого выстрела прикончил одного из моржей, раз­дробив ему затылок, Юхансен же лишь ранил своего моржа. Кровь хлынула из носа и рта, морж уткнулся огромными бив­нями в лед.

    «Круглые глаза моржа выражали такую кроткую мольбу и бес­помощность, что весь охотничий пыл пропал. Выстрел в ухо при­кончил его, но до сих пор меня преследуют его глаза. В них как будто слилась мольба всего моржиного племени о пощаде. Но он осужден на гибель; человек — враг его».

    Вскоре начали наведываться медведи, так что зимовщики на­стреляли их порядочно. Затем они начали складывать из камней хижину. Инструментов было мало, почти все приходилось делать голыми руками. Ломом им служил кусок полозьев от саней, а киркой была моржовая лопатка. Вот так и выкапывали они вмерзшие в землю камни и перетаскивали их вниз, к месту по­стройки. Мха и лишайника, чтобы затыкать щели, кругом было достаточно, и убогая хижина хоть и медленно, но все же росла.

    Тут пригодилось все, чему выучился Нансен у гренландских эскимосов. Из ледяных глыб сложили низкий туннель, по кото­рому можно было попасть в хижину лишь ползком, на полу постлали медвежьи шкуры.

    «Гостиная» была настолько велика, что Нансен мог в ней спать вытянувшись во весь рост и свободно стоять.

    Из моржового сала натопили жиру для светильников и для еды, а медвежатина была отличной пищей. В конце сентября они настреляли столько медведей, что мясных запасов наверняка должно было хватить на всю зиму. Поэтому остатки провианта, взятого  с  корабля,  можно  было оставить про запас  на дорогу.

    Так началась их жизнь в этой зимней берлоге.

    Меню у них было очень простое. Утром варили из медвежа­тины бульон, вечером готовили жаркое. В основном питались мясом, а когда хотелось жира, макали кусочки мяса в моржовый жир или выуживали шкварки из светильников.

    «Мы находили шкварки необыкновенно вкусными и называли пирожными».

    Заняться было нечем, оставалось только спать, есть и лежать в мешках. Изношенное грязное платье уже не спасало от морозов за стенами хижины. Но когда бывало не слишком ветрено, то они с удовольствием выходили прогуляться. За эти месяцы запи­сей в дневнике почти не прибавилось — условия существования не вдохновляли да к тому же казалось, что на холоде мозг за­стыл.

    Только природой восхищаться они не уставали.

    «1 декабря.

    В последние дни погода удивительно хороша, и бродишь перед хижиной без конца. Лунный свет превращает эту ледяную страну в сказочный мир. Вон в тени грозно нависшей горы примостилась наша хижина, зато льды вокруг и фьорд залиты серебристым лунным светом. Снежные холмы и гребни так и светятся. При­зрачная красота, словно это какая-то вымершая планета, вся из сверкающего мрамора».

    Все на свете относительно, в том числе и представление о тепле. В хижине температура никогда не поднималась выше 0°. Полом служил лед, а со стен и потолка прямо на спальные мешки капала ледяная вода.

    Больше всего соскучились они по книгам. Все небольшие аль­манахи и календари, взятые с собою, они давно выучили наизусть.

    Но снова и снова принимались их перечитывать. По крайней мере видишь печатные буквы! Зато для размышлений было достаточно времени, и не всегда удавалось побороть в себе тоску по дому. Оставалось только поверять ее дневнику.

    «Зимним вечером она сидит у лампы и шьет. Рядом с ней играет с куклой голубоглазая девчурка с золотистыми волосами. Мать ласково смотрит на нее и гладит по головке. На глаза на­ворачиваются слезы и каплями падают на рукоделье... А здесь рядом спит Юхансен и улыбается во сне. Бедняга, он наверняка дома, празднует рождество. Что же, спи, досматривай сны. Прой­дет же когда-нибудь зима, наступит весна, весна жизни».

    Пришло рождество, тоска по дому усилилась.

    «Вторник, 24 декабря, 2 часа дня, температура —24°, облач­ность 2 балла, ветер восточный, 7 метров.

    Вот и сочельник. На улице мороз и метель, у нас в хижине тоже холодно и дует. Как здесь уныло!

    Дома сейчас звонят рождественские колокола. Я слышу, как плывет в воздухе этот звон. Какой чудесный звук.

    ...Вот зажигают свечи на елке. Вбегают ребятишки и радостно пляшут и веселятся вокруг елки. Когда вернусь домой, я непре­менно устрою на рождество детский праздник.

    Мы тоже празднуем рождество, в меру наших возможностей. Юхансен вывернул нижнюю рубашку наизнанку, а верхнюю ру­башку надел под низ. Я тоже надел «чистое» — кальсоны, кото­рые подержал в теплой воде. Помылся, истратив четверть чашки воды, а снятые кальсоны использовал как губку и как полотенце. Теперь чувствую себя, точно заново родился, одежда уже не лип­нет так сильно к телу. На ужин у нас была рыбная запеканка из рыбной и маисовой муки, заправленная вместо масла моржовым жиром. На десерт — хлеб, поджаренный на ворвани». Только по праздникам, на рождество и Новый год, они позволяли себе взять кое-что со склада.

    В новогоднюю ночь Нансен пишет:

    «Сейчас в Норвегии колокольным звоном провожают старый год. У нас вместо колокола ледяной ветер завывает над снеж­ными равнинами. Он дует с такой силой, что снежные вихри взле­тают до неба. А круглая луна медленно, безмятежно переплы­вает из старого года в новый».

    Грянули жестокие морозы, таких ни разу еще не бывало. Нан­сена угораздило отморозить кончики пальцев. Но это была не единственная беда. Одежда натерла до крови все тело. Хуже всего дело обстояло с ногами. Штаны так натирали кожу, что с внут­ренней стороны ляжки кровоточили. Они протирали раны мхом, намоченным в воде, нагретой в чашке над светильником. Но раны не заживали.

    «Только сейчас я понял, какое, в сущности, замечательное изобретение мыло».

    Однако со здоровьем у них было как нельзя лучше, а глав­ное — мужество не покидало их. Нансен был совершенно спокоен за «Фрам», который он оставил под командой Свердрупа, уверен он был и в собственном возвращении. По его расчетам, «Фрам» должен был вернуться домой в августе, а к тому времени, если не раньше, и они доберутся до дома.

    В феврале понемногу начали собираться в поход. Надо было починить одежду. Нансен был прямо-таки счастлив, когда из не­большого кусочка шнура получилось целых двенадцать ниток. Теперь хотя бы ветрозащитная одежда будет в порядке.

    Запасы мяса и ворвани стали иссякать. Пришлось экономить ворвань и готовить горячую пищу только раз в сутки.

    Тут как долгожданный подарок приближающейся весны к хи­жине подошел медведь.

    «Он раздумывает, не войти ли в дом»,— сказал Юхансен и выстрелил в щелку двери. Медведь взревел и бросился на­утек, Нансен помчался за ним вдогонку, но потерял след. Когда он возвращался к хижине, к нему подбежал Юхансен и ска­зал, что пристрелил медведя, но, подоспев к тому месту, где Юхансен оставил медведя, они увидели, что он удаляется в сторону большого ледника. Нансен еще ни разу не видел, чтобы убитый медведь так быстро бегал. Он бросился догонять его и успел всадить в него еще несколько пуль, но медведь не за­медлял своего бега. Добравшись до самого гребня ледника, медведь вдруг упал и покатился вниз, все быстрее и быстрее, прямо к тому камню, на котором стоял Нансен. Перевернувшись через голову, медведь растянулся у самых ног Нансена. Он был мертв.

    Мяса этого медведя хватило на шесть недель. Тех медведей, которые забредали к хижине, зимовщики теперь только отпуги­вали выстрелами.

    Наступала пора трогаться в путь, и нужно было спешно при­водить в порядок снаряжение. Нансен составил краткое описание своего похода и написал письмо Еве. То и другое положил в ла­тунную трубку и подвесил к потолку хижины.

    19 мая сани стояли наготове у самого выхода. Нансен и Юхан­сен выползли из зимней берлоги, с тем чтобы уже не возвра­щаться в нее.

    Впоследствии, когда Нансена спросили, как они выдержали эту зимовку, он по привычке пожал плечами и с улыбкой ответил: «Да, знаете, пожалуй, было скучновато».

    Тело после долгого бездействия было еще вялым и скованным, сани казались тяжелыми, так что за день поначалу проходили мало. Через несколько дней они подошли к мысу, который был им виден из хижины, но оттуда они не могли разобрать, что это такое — облака или горы. Весной на белой поверхности показа­лись темные пятна, и тогда стало ясно, что это горы. Этот мыс назвали они мысом Доброй Надежды, так как надеялись найти там выход к морю. Надежда их оправдалась. С горного хребта они увидели открытую воду, а вдали еще какую-то землю.

    Лед был ненадежен, и Нансен шел впереди, прокладывая путь. Вдруг он провалился — с лыжами на ногах. Юхансен от­стал, чтобы закрепить груз на санях, и не слыхал крика о помощи. Нансен проваливался в кашу изо льда и воды все глубже и глубже. Он уже думал, что пришел конец. Он барахтался в воде, стараясь удержаться на поверхности, и звал на помощь. Наконец прибежал запыхавшийся Юхансен. Он подоспел как раз вовремя.

    Вскоре они снова чуть было не распростились с жизнью. Весь день они плыли под парусом, а под вечер высадились на кромку льда, чтобы поразмяться и прикинуть, каким путем двигаться дальше. Они стояли на торосе, как вдруг Юхансен закричал: «Каяки относит!»

    В один миг они сбежали к воде. Но каяки были уже далеко, и их быстро уносило течением.

    «Держи часы!» — крикнул Нансен, скинул с себя часть одежды и бросился в ледяную воду. Ветер дул со льда и подгонял легкие, с высокими бортами каяки. В одежде плыть было очень трудно, и расстояние между Нансеном и каяками не уменьшалось. Он уже было решил, что все пропало. Но продолжал плыть дальше: если упустить каяки, на которые вся их надежда, то не будет никакой возможности двигаться дальше. Утомившись, Нансен поплыл на спине. Плывя, он видел, как его товарищ на берегу в волнении ходит взад и вперед.

    Потом Юхансен говорил, что это были самые страшные минуты в его жизни. Напрягая последние силы, Нансен в конце концов настиг каяки, но когда он попробовал перелезть через борт, тело отказалось повиноваться. Думая, что теперь пути назад все равно нет, он собрал остатки сил, перекинул ногу через борт и ввалился в лодку.

    «Теперь я был в лодке, но до того закоченел, что не мог грести. Да и нелегкое это было дело — действовать веслом одному, по­скольку каяки были связаны, но и развязывать их было некогда, я просто замерз бы раньше, чем справился с этим делом».

    Его так трясло от холода, что зуб на зуб не попадал и он почти терял сознание, но все-таки заставил себя взять весла, и понемногу лодки стали все же приближаться к кромке льда. Вдруг впереди он заметил двух чистиков. Соблазн оказался слишком велик. Дичь на ужин, когда запасов осталось так мало! Он схватил ружье и одним выстрелом убил сразу двух.

    Юхансен вздрогнул, а когда увидел, что Нансен гребет от бе­рега, подбирая убитых птиц, то подумал, что тот рехнулся.

    Когда он наконец выгреб к кромке льда, силы окончательно оставили его. Юхансен сорвал с него мокрую одежду, надел сухое. Расстелил на льду спальный мешок, запихал в него Нансена, на­бросил на него парус, палатку и все, что попалось под руку. Нан­сен дрожал и икал от холода, но понемногу согревался. И пока Юхансен готовил ужин из убитых чистиков, он заснул безмятеж­ным сном.

    Здесь было сильное вдольбереговое течение, так что прихо­дилось быть осторожными и выжидать смены приливов, чтобы избежать встречного течения. Море кишело моржами. И плыть поодиночке  путешественники  не  рисковали.  Запас   мяса  значительно уменьшился, и, воспользовавшись удобным случаем, они застрелили пару молодых моржей. Но матери не хотели бросать убитых детенышей. Жалобно плача, как люди, они подталкивали перед собой мертвых моржат и вместе с ними исчезали в глубине. Нансен отыскал другую стаю, и, наученные неудачей, на этот раз они застрелили и самку.

    Чтобы продвигаться побыстрее, они решили плыть поодиночке, но пробираться между моржами было и нелегко, и небезопасно. Однажды у самого борта каяка Нансена внезапно вынырнул огромный секач. Секач стал бить клыками по каяку и пытался его опрокинуть. Нансен ударил его веслом по голове, но морж и ухом не повел. От следующего удара клыков каяк чуть не опрокинулся. Нансен схватился было за ружье, но тут морж скрылся так же быстро, как и появился. И вовремя: в каяк начала просачиваться вода, и если бы Нансен не успел доплыть до льдины, то лодка пошла бы ко дну.

    17 июня они снова достигли суши, и утром Нансен отправился разведать местность. Над ним проносились стаи кайр, и слабый ветер доносил до него птичий гомон. Это была пустынная земля, покрытая огромными ледниками, дремлющая под покровом тума­нов во всйм своем арктическом величии. По ней еще не ступала нога человека.

    И вдруг среди этого птичьего шума и гама ему послышался совершенно другой звук. Он походил на лай собаки. Но звук этот исчез. Должно быть, почудилось, решил Нансен. Он прошел еще немного. И опять тот же звук. Сначала короткое тявканье, а затем заливистый лай.

    Сомнений не было. Нансен побежал к Юхансену, тот еще не вылезал из спального мешка.

    Собаки? Здесь? Уж не бредит ли Нансен?

    Что бы ни говорил Юхансен, а Нансен пойдет и посмотрит, вот только перекусит немного.

    Гам чистиков и кайр да резкие крики моевок — вот все, что он слышал, когда после завтрака снова вышел на разведку. Видно, все-таки он ошибся. Они считали, что находятся на Земле Джиллеса. Не может быть и речи о встрече с людьми так далеко на севере. Но что это? Свежие следы на снегу. Не лисьи и не волчьи, без сомнения. Нансен пошел по следу. И вдруг снова собачий лай, более отчетливый, чем в тот раз. Теперь-то он был совершенно уверен, что не ошибся.

    Вдруг ему показалось, что слышен и человеческий голос. Сердце забилось.

    Голос человека означал дом и все, что связано с домом.

    Он перемахивал через торосы и ледяные глыбы так быстро, как только позволяли лыжи, останавливаясь лишь для того, чтобы прислушаться.

    Далеко впереди темнела движущаяся точка. Собака! А чуть впереди — другая точка. Она тоже двигалась, медленней первой. Человек?

    Нансен снова прислушался, услыхал обрывки английских слов, человек что-то говорил собаке. Уж не Джексон[87] ли это? Они встречались когда-то, и, помнится, мистер Джексон собирался снарядить экспедицию на север.

    Они  сошлись.  Нансен узнал человека — это был Джексон.

    Нансен приподнял шапку. „How do you do?" — „How do you do?"

    Обменявшись приветствиями,  они пожали друг другу руки.

    «Над нами море тумана, скрывающее нас от всего мира, под нами дрейфующий лед, рядом с нами земля, где только лед и ледники. С одной стороны — цивилизованный европеец в клетча­том английском костюме, высоких резиновых сапогах, гладко вы­бритый, причесанный, вымытый душистым мылом, запах которого быстро уловило обостренное чутье дикаря.

    С другой стороны — дикарь, одетый в лохмотья, черный от жира и копоти, с длинными нечесаными космами, со спускающейся по грудь бородой; светлая кожа его неразличима под толстым слоем, против которого оказались бессильны и теплая вода, и мох, и лишайник, и, наконец, даже нож».

    Мистер Джексон: „I am damned glad to see you".

    Нансен: „Thank you. So am I".— „Have you a ship here?" — „No, my ship is not here".— „How many are there of you?" — „I have one companion on the ice edge"[88].

    Пауза.

    Нансен думал, что мистер Джексон узнал его, несмотря на ди­карское обличие. Разговаривая, они немного прошли вперед. Нан­сен что-то сказал, как вдруг Джексон резко остановился:

    „Aren't you Nansen?" — „Yes, I am".— „By Jove! I am glad to see you![89].

    Джексон схватил руку Нансена, сжал ее, потряс, лицо его сияло от счастья. Он начал спрашивать о «Фраме». Нансен рас­сказал все как было и добавил, что он ожидает возвращения корабля в августе.

    Еще рукопожатие.

    „I congratulate you most heartily! You have made a good trip of it and I am awfully glad to be the first person to congratulate you on your return".[90]

    Первый вопрос Нансена был о доме, о Еве. Джексон сказал, что два года назад, когда он выезжал, все было благополучно.

    Второй вопрос был о Норвегии и об ее внешней политике. Но тут Джексон ничего не мог сказать, и Нансен решил, что это хороший признак.

    С английским гостеприимством Джексон пригласил обоих норвежцев в дом, где якобы «сколько угодно места». Джексон ожи­дал здесь корабль «Виндворд», который, как он заверил их, до­ставит обоих в Норвегию. «Сколько угодно места» оказалось несколькими квадратными метрами пола, не занятыми членами его экспедиции. «Но если у человека большое сердце, то и в доме у него всегда найдется место».

    Дрожащими от волнения руками вскрывал Нансен письма двухлетней давности, доставленные сюда экспедицией.

    «Новости были только хорошие. Удивительный покой осенил мою душу».

    Не верилось, что можно снять с себя грязные лохмотья, вы­мыться с мылом, постричься, сбрить бороду и стать вполне циви­лизованным человеком, если это возможно сделать в один миг.

    А еда!

    «До чего же это вкусные вещи, оказывается,— хлеб, молоко, кофе, сахар и все то, без чего мы хотя и научились обходиться за эти долгие месяцы, но все же скучали».

    Но, несмотря на все лишения, по их весу нельзя было сказать, что они умирали с голоду. Нансен весил девяносто два кило­грамма, на десять больше, чем на «Фраме», Юхансен — семь­десят пять, он поправился на шесть килограммов.

    «Вот что значит питаться одним только мясом и салом в усло­виях арктического климата! Это не соответствует прежним взглядам».

    Хозяева сделали все, чтобы они забыли лишения этой зимы, но, хотя они чувствовали себя великолепно, все же с нетер­пением ожидали корабль, который, по словам Джексона, должен был прийти «со дня на день». Чтобы скоротать время, они заня­лись охотой. Птиц было достаточно, а на мысе Флора водились медведи.

    Остров оказался интересным и в геологическом отношении. И Нансен не мог упустить такую возможность. В одиночку или с врачом и геологом экспедиции Кётлицем Нансен провел ряд исследований и сделал интересные наблюдения.

    Но где же корабль?

    Нансен уже стал подумывать, не лучше ли пешком отправиться к Шпицбергену, пока не поздно. Он сожалел, что не сделал этого сразу.


    X. А В ЭТО ВРЕМЯ В ГОТХОБЕ

    Пожалуй, картина, которую рисовал себе мой отец, сидя в хи­жине на Земле Франца-Иосифа, была не так уж далека от истины. Ему представлялась мама, склонившаяся у лампы над шитьем в Готхобе, рядом с ней — маленькая светловолосая девочка, играющая с куклой. И ему казалось, что он видел, как мама уронила на шитье слезинку.

    Я уверена, что у мамы часто бывали такие минуты, когда ее одолевали страхи и тоска. Но она им не поддавалась.

    Людям, которые плохо знали маму, казалось даже, что она чрезвычайно весела и беззаботна. В ее положении женщине, хотя бы ради приличия, следовало бы держаться посерьезнее, считали они. Те, кто был ближе к ней, думали, что своей жизнерадост­ностью она хочет оградить себя от любопытства людей, не желая, чтобы они по ее лицу догадались об ее отчаянии. И мало кто знал ее настолько, чтобы понять, что жизнерадостность и искренность просто в ее характере. Близкие друзья это понимали. Они знали, что независимый характер сложился у нее еще в отрочестве и что — как бы ни были трудны годы ожидания и неизвестности — она выдержит это испытание. После смерти моей матери про­фессор Герхард Гран[91] писал Бьёрнсону о том впечатлении, какое производила на него Ева. С особой теплотой говорил он об ее живости и  силе  воли,  за  которые  он перед  ней  преклонялся.

    «...Сперва на лице ее появлялась неуверенность, присущая бли­зоруким людям, зато какой добротой и приветливостью озарялось оно, как только она разглядит, кто перед нею. Она принадлежала к тем очень редкостным людям (среди женщин их и того меньше), которым не пришлось разочаровываться в детской вере, и это дало ей ту языческую невинность и свободу совести, которая про­изводила на всех такое же освежающее впечатление, как глоток воды. Такая гордость, такое бесстрашие, такая полная свобода от всяческих болезненных фантазий! Смех ее вспыхивал быстро, такой свежий, здоровый, такой заразительный, открывая белые крепкие зубы. Быть может, ее натуре и не хватало задушев­ности, но это совершенно искупалось ее добродушием. Не знаю, глубока ли она была — мне ни разу не удавалось проникнуть дальше самой поверхности,— зато от этой видимой глазу свер­кающей поверхности так и веяло солоноватой освежающей прохладой».

    Да, она всегда высоко держала голову, но не наперекор злой судьбе. Напротив, она благословляла свою судьбу за то, что та послала ей Фритьофа, такого, каков он есть, и только одна мечта была у нее — чтобы он нашел приложение всем своим силам и талантам и завершил то, за что взялся.

    Ева целиком и полностью была на его стороне. И тогда и все дальнейшие годы.

    Через несколько недель после отъезда Фритьофа к маме в Гот­хоб приехал Фогт-Фишер, ее импрессарио. Он хотел устроить ей несколько концертов. Впоследствии он очень гордился тем, что сумел ее тогда уговорить. Сперва мама отказывалась, ей и думать-то об этом тогда не хотелось, но Фогт-Фишер был не из тех, кто легко сдается. К тому же в одном из своих предотъездных писем Фритьоф просил ее обязательно «выступать в концертах». И вдруг ей самой захотелось выступить. Быть может, пение хоть немного заполнит пустоту. И Ева занялась подготовкой к концерту с необычайным усердием. (14)

    Возвращение на сцену было блистательным. Пение Евы Сарс всегда нравилось публике, но в исполнении Евы Нансен появи­лась такая глубина и такая страсть, какой раньше не  было у певицы. Это единодушно отметили критика и публика. Вот когда она по-настоящему поняла «Песню Гретхен за прялкой» Шу­берта:

    Груз на сердце лег,
    в смятенье грудь,
    тех дней безмятежных
    уже не смогу вернуть.

    Серьезно и проникновенно передавала она простую, чистую поэзию народных песен. Она часто исполняла шотландскую песенку на слова Бернса:

    Целуй нежней —
    пора расстаться.
    Уж никогда
    нам не встречаться.

    И когда ее спрашивали, как она при этом сама удерживалась от слез, с ясной улыбкой отвечала: «А я выплакалась заранее».

    И растроганным слушателям, которые уже готовы были попла­кать и пожалеть бедную одинокую женщину, приходилось пря­тать платочки.

    Все члены тогдашней нашей королевской фамилии были люби­телями музыки, и если концерты Евы Нансен совпадали с ежегод­ными приездами короля в Христианию, то он сам и вся его семья с удовольствием присутствовали на них. Особенно горячим поклон­ником ее был принц Оген. Рассказывают, что однажды Ева из кокетства спела «Спи, милый принц мой, усни...», перефразировав песню Моцарта.

    Принц Оген хотел, чтобы Ева дала концерт в Стокгольме. Он мне рассказывал, что лично покровительствовал ее первому кон­церту в Стокгольме, состоявшему в ноябре 1895 года, но когда приблизилось время выступления, он порядком поволновался. Одно дело — норвежская публика, которая давно уже оценила ее пение, и совсем другое — шведы, которые вообще куда сдержаннее норвежцев и к тому же слышали на своей оперной сцене всемирно известных певцов. «Однако все получилось неплохо»,— закончил он с улыбкой.

    Но отзывы других заставляют меня думать, что он высказался слишком сдержанно. Вначале публика приняла ее несколько насто­роженно, да и певица была довольно холодна. Говорили даже, что она просто обдавала публику холодом. Часто музыканты, едва вый­дя на сцену, принимаются кланяться и улыбаться, и публика уже при выходе награждает их аплодисментами. Для Евы сидевшая внизу публика просто не существовала, до тех пор пока она не чув­ствовала, что установила с ней контакт. Быстрой и легкой походкой подходила она к роялю. На красивом лице ни разу не появлялось улыбки. А как она в глубине души волновалась, никто не знает. Ева слегка склоняла голову, и в ее темных, близоруких, ничего перед собой не видящих глазах нельзя было прочесть волнения. Но стоило ей запеть, как лед, окружавший ее, начинал таять.

    Обычно она исполняла короткие песни, в которых была уве­рена. Они не подвели ее и здесь, в Стокгольме. Принц долго не мог забыть аплодисменты, последовавшие после исполненной ею народной песни:

    Тужить не хотела,
    да, видно, придется.
    Как минет два года,
    так милый вернется.
    ...Любовь не увянет за эти года...

    В то время эта песня была созвучна ее настроению.

    Фогт-Фишер сопровождал ее во время турне по Норвегии, был он с ней и в Швеции. После концерта в Стокгольме они поехали в Гётеборг, и он рассказывал об одном эпизоде, случившемся там в гостинице в день концерта.

    Уезжая, мама всегда беспокоилась за меня и требовала, чтобы каждое утро ей присылали телеграмму с сообщением из дома. Но в день концерта телеграммы не было. Мама места себе не находила. Фогт-Фишер был взволнован не менее. Он знал, что Ева не будет петь, пока не убедится, что с Лив все благополучно. Тай­ком он послал несколько телеграмм домой, но ответа все не было. С каждым часом напряжение все нарастало, мама ходила из угла в угол и не слушала никаких уговоров.

    «Но вы же знаете, что Лив здорова»,— осмелился сказать Фи­шер. «Нет, не знаю! Я ведь сказала, чтобы каждое утро мне теле­графировали. А сегодня они боятся, боятся!»

    И  снова заметалась по комнате, в волнении сжимая руки.

    Наконец в пять часов принесли телеграмму. «Все в порядке, Лив здорова». Ева разрыдалась, а Фишер облегченно вздохнул. Концерт был спасен.

    Вот передо мной лежит программа маминого концерта (это был последний год ожидания) — изящный пожелтевший листок, из которого видно, как упорно работала она, пока ее муж доби­вался своей цели где-то там, в неведомой дали.

    Тогда, в феврале 1896 года, она давала концерт в зале Лонга, аккомпанировал капельмейстер Пер Винге. Она пела романсы Синдинга, Грига, Кьерульфа, Агаты Баккер-Грендаль, Винге и Нейперта, но больше всего — Агаты Баккер-Грендаль. В про­грамму входили еще трудные для исполнения песни Шуберта и несколько шотландских народных песен. Начинался кон­церт несколькими немецкими вещами, которые сейчас забыты. Под занавес у нее были припасены сочинения Ивара Холтера и Фини Хенрикеса. Посмотрев сейчас ее программу, я, мне ка­жется, вправе сказать, что она была составлена умно и раз­нообразно.

    Имя Нансена стало известно всему миру, о нем ходили самые разнообразные слухи. То вдруг говорили, что он со всей экспеди­цией погиб во льдах, то — что он добрался до полюса и открыл новую землю.

    Однажды Ева получила телеграмму:

    «Коппервик, 11.9.95 Послал почтой два листа, подписаны Нансеном, извлечены из найден­ной в море бутылки, отправлены Северного полюса  1  ноября, надеемся, подлинные.

    Поздравляем. Управляющий полицией».

    Это, конечно, была мистификация, Ева и не думала верить этим листкам. Она жила, как обычно, принимала у себя родствен­ников и друзей и не обращала внимания на разные слухи. На лю­дях держалась уверенно и спокойно.

    Лишь дома, у матери, она немного давала волю своей тоске, но даже там не позволяла себе распускаться.

    «Как минет два года, так милый вернется».

    Он просил ее верить. И она верила. Даже когда третий год про­шел и все стали сомневаться, она по-прежнему верила.

    В. Брёггер и Нурдаль Рольфсен заканчивали свою книгу «Фритьоф Нансен. 1861 —1893», и в связи с этим Рольфсену нужно было взять интервью у «одинокой женщины» из Люсакера. Он называет это интервью «неудавшимся», так как за полных три дня ему так и не удалось ничего из нее вытянуть.

    Госпожа Нансен приняла его любезно, но очень сдержанно. Он вынул карандаш и блокнот, но никак не мог придумать, о чем спросить. Ева ему не помогла. Он огляделся в большой светлой комнате, и его взгляд остановился на отличной репродукции с картины английского художника. Не расскажет ли госпожа Нансен, когда приобрела эту картину?

    «В Лондоне. Мы купили ее там вместе с Нансеном». Рольф­сен вздохнул. «Дорога ли вам эта картина как воспоминание о муже?» — «Ничуть».

    Госпожа Нансен положила на стол стопку бумаги. Это были последние сообщения русской полярной экспедиции, которая по­путно должна была поискать «Фрам».

    «Кажется, количество предположений поубавилось»,— заме­тила Ева.

    Рольфсен участливо принялся взвешивать все за и против, но Ева Нансен прервала его: «По-моему, все это ерунда».

    Бедняга репортер... Он ведь должен был рассказать всей Ев­ропе, как страдает покинутая супруга, переходя от страха к на­дежде.

    «Не хотите ли посмотреть кабинет моего мужа? — спросила она.— Он к вашим услугам».

    И вот Рольфсен, дрожа от холода, стоит в кабинете Нансена.

    «Я открыл третий полюс холода на Земле!»

    Среди нагромождений коробок, шкатулок, инструментов и ба­нок, писем и бумаг, сложенных кипами в комнате, он не мог найти ничего интересного и через некоторое время перебрался оттуда назад в умеренный пояс.

    «Кажется, там прохладно?» — улыбаясь спросила Ева. Затем она села, скрестив руки на груди. «А теперь можете задавать вопросы, можно и нескромные».

    Нескромные! Куда уж там.

    Рольфсен даже не посмел спросить, когда она родилась. Нет, он просто не мог себе это позволить.

    Вечером в доме были гости, веселые, оживленные. И веселее всех была Ева.

    Перед ужином она сказала: «Извините, мне надо помыть руки».

    Нурдалю показалось, что руки у нее и так совершенно чистые. И он осмелился спросить: «Вы, вероятно, хотите пожелать Лив доброй ночи?» — «Что вы, она давным-давно спит».

    И все-таки он был уверен, что хозяйка вышла именно для того, чтобы попрощаться с Лив на ночь.

    Перед тем как она вернулась в комнату, Рольфсен услыхал голоса за дверью: «Держись, теперь уже немного осталось».— «Да разве я не держусь?» — «Конечно, конечно, держишься». А затем: «Ведь только ради Фритьофа я и терплю его. Может, книжку хорошую напишет».

    Дверь отворилась, «и с шуткой на устах, веселая и улыбаю­щаяся, Ева Нансен, молодая, прелестная, вошла в комнату и же­стом пригласила меня к столу».

    Уехав из Люсакера, в сущности, ни с чем, Рольфсен пошел на улицу Фрогнерсгате к госпоже Сарс. «Ведь она одна из лучших рассказчиц в Норвегии»,— думал он. Приняли его приветливо и радушно.

    «Три ее кофейника уже стояли на столе и шипели. Корзиночка, полная пирожных, расположилась между ними».

    Но и матушка Сарс была так же сдержанна. Вместо того чтобы отвечать на вопросы, она усиленно потчевала журналиста пирож­ными. Он понял, что придется ему уйти «не солоно хлебавши». Тогда Рольфсен поехал к Ламмерсу. Уж здесь-то он наверняка получит хоть какие-нибудь сведения.

    «Ламмерс пожал мне руку так, как лишь он один это умеет, и сказал мне своим замечательным басом, что, как только закон­чится праздник песни, к июню-то уж наверняка, он обяза­тельно найдет для меня время».

    Неудивительно, что Рольфсен разделил мнение одного дат­чанина, который составлял генеалогическое древо Нансенов: «В этой норвежской семье я встретил очень мало сочувствия и помощи».

    Если я сказала, что была в те годы маминым утешением, то теперь мне придется взять свои слова назад. На самом деле я доставляла ей много беспокойства. Вскоре после отъезда отца легкомысленная нянька бог знает чем накормила меня, чтобы я не плакала. С тех пор начались беды с моим желудком, которые довели маму чуть не до безумия. Няньку сразу уво­лили. А я болела недели, месяцы, даже годы.

    Профессор Торуп очень гордился, что спас мне тогда жизнь, но назначенная им суровая диета доставила матери много хло­пот.   Все   говорили,   что   я   смирный   и   послушный   ребенок.

    Иногда люди, не знавшие о моей болезни, пытались угостить меня фруктами, шоколадом и другими лакомствами, но я говорила: «Мама не разрешает», и больше мне не предлагали. Торуп, который считал делом своей чести сберечь меня в целости и сохранности до возвращения отца, не желал рисковать. А мы с мамой беспрекословно ему подчинялись.

    «Я подоспел как раз вовремя, чтобы еще раз спасти тебе жизнь»,— говорил потом отец.

    Видя, что я совершенно здорова, он сразу же заменил мою однообразную диету здоровой естественной пищей. Вскоре я поправилась. Вероятно, я больше не была такой смирной и послушной, как раньше, зато стала здоровой и сильной.

    Таким образом, папино возвращение для мамы было радостью вдвойне.


    XI СЛАВНОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ И ПОСЛЕДУЮЩИЕ ГОДЫ

    Вот он спускается с плато! Он из-за океана

    приносит соль воды и хладное дыханье льда.

    В  голубизне небес далеких,  в глубь зари  багряной

    взгляд погружен. И поступь необычна и тверда.

    Огонь,   кипящей   в   недрах   гор,   напоминает   речью,

    в могучем голосе звучит бескрайних далей звон.

    Не зная дома, он всю жизнь спешит мечте навстречу

    подобно королю без королевства обречен.

    Юнас Гудлаугсон «Пришелец»

    Нансен и Юхансен совсем было потеряли надежду на при­ход корабля. Лишь 26 июня «Виндворд» прибыл на рейд.

    Все пришло в движение, Джексон тут же отправился на ко­рабль и скоро вернулся с новостями. Дома, в Готхобе, все в порядке. У Нансена точно камень с души свалился. О «Фраме» по-прежнему никаких новостей, но, впрочем, пока что их ждать ра­новато. Нансен перебрался на корабль. Капитан Браун и команда сердечно приняли норвежцев. На подходе к острову «Виндворду» встретились тяжелые льды, но на обратном пути им сопутствовала удача, лед стал значительно легче, и капитан Браун мог вести ко­рабль быстрее. Надо было попасть в Норвегию раньше «Фрама», чтобы родные не испугались, увидев, что Нансена и Юхансена нет на борту.

    Днем 12 августа путешественники впервые увидели в бинокль парусник. Это был первый привет родины. Затем показалось еще несколько парусников и четыре больших парохода. Нансен часами просиживал на палубе с биноклем. К вечеру на горизонте появи­лась темная полоска. Это была родная земля — Норвегия.

    «В душу закрался страх. Что-то нас ждет там».

    Наутро приблизились к берегам Норвегии. Плоские низкие шхеры и островки, заливаемые волнами, такие же неприветли­вые, как там, откуда они возвращались. «И все же это Норвегия».

    И вот наконец на борт поднялись лоцманы — отец и сын. Они поздоровались с капитаном Брауном и очень удивились, услышав на борту судна норвежскую речь. Капитан не удержался, имя Нан­сена сорвалось у него с языка, он обнял лоцмана и тряс его от ра­дости, что может сообщить такую новость.

    У рыбака что-то дрогнуло в лице, он пожал путешественникам руки и поздравил с возвращением.

    Лоцман сообщил, что о «Фраме» еще ничего не слышно. Во вторник 13 августа «Виндворд», подняв все флаги, тихо и не­заметно вошел в гавань Вардё. Не успели спустить якорь, как полярные путешественники кинулись на телеграф. Никто их не узнал.

    «Никто, кроме умной коровушки. Она встала посреди узкой улицы и с удивлением уставилась на нас».

    Нансен положил перед начальником телеграфной станции це­лую пачку телеграмм с просьбой отправить все это как можно ско­рее. Телеграфист пришел в ужас. Но, заметив подпись на верхнем листке, он отвернулся, чтобы скрыть волнение, однако быстро со­владал с собой и крепко пожал руки полярникам.

    Сразу застучал телеграфный аппарат, передавая эту новость чуть ли не всему свету. В первую очередь из Вардё были отправ­лены телеграммы на имя Евы и матери Юхансена, родным осталь­ных товарищей, королю, норвежскому правительству. Некоторые содержали более тысячи слов, и бедные телеграфистки совсем за­мучились. Начальник телеграфа сказал, что в городе находится профессор Генрик Мон[92]. Это была нежданная радость, ведь он всегда был горячим сторонником экспедиции. Нансен тут же побе­жал в гостиницу. Да, профессор у себя в номере, но, к сожалению, прилег после обеда отдохнуть, сказали там.

    «Какое мне дело до его послеобеденного отдыха, я забарабанил кулаками в дверь и распахнул ее. Мон с книгой лежал на диване, курил трубку. Он вскочил и бессмысленно уставился на высокого мужчину, стоявшего в дверях. Трубка упала на пол, на лице у него отразилось волнение. Наконец он воскликнул: «Фритьоф Нансен? Быть не может! Слава богу, вы живы!» Он бросился в мои объ­ятия, а затем в объятия Юхансена».

    Пока они сидели, расспрашивая друг друга, слух о возвращении Нансена облетел весь город, и когда они выглянули в окно, то вся улица была черна от людей. В гавани повсюду развевались флаги, освещенные вечерним солнцем.

    Вскоре начали поступать телеграммы. Первая была от Евы. «Несказанно счастлива!» У них с Лив все хорошо. Юхансен тоже получил только хорошие новости. Все печали остались позади.

    Недоставало только «Фрама». Но и он придет. Сомнений быть не могло, и ждать осталось недолго. (11)

    Нансен, с Евой встретились в Хаммерфесте. Весь город в честь приезда отца был празднично убран от моря до самых гор, тысячи людей вышли встречать его. К большому своему удив­лению Нансен увидел здесь своего друга сэра Джорджа Баден-Пауля, который вместе с супругой на своей яхте «Отариа» собирался отправиться в Ледовитый океан на поиски норвежцев.

    Ева прибыла на рейсовом пароходе к вечеру. Прошло три года и два месяца нескончаемого ожидания и неизвестности, и вот они снова вместе. Несказанная радость!

    Ничего плохого за это время не произошло. Оба здоровы. С Лив все хорошо — все остальное потонуло в радости. Да, все хорошо, за исключением «Фрама». С Евой приехал секретарь Нансена Кристофферсен, что было очень кстати. После великолепного праздника в Хаммерфесте все переселились на яхту.

    Телеграммы еще продолжали поступать, однако Нансена начи­нало беспокоить отсутствие «Фрама». Все восторги казались ему бессмысленными, раз «Фрама» еще нет. Нансен уверенно телегра­фировал всем, что ожидает возвращения «Фрама» в августе, и те­перь он недоумевал, что же произошло с «Фрамом». Неужели и осенью не будет от него известий?..

    Но вот пришла телеграмма:

    «Шервей, 20.8.1896

    Доктору Нансену

    Фрам прибыл сегодня в хорошем состоянии. Все хорошо. Сразу выходим в Тромсё. С возвращением на родину.

    Отто Свердруп».

    Сперва Нансен не мог вымолвить ни слова. Комок под­ступил к горлу. Затем воскликнул: «„Фрам" вернулся!» Все вскочили. Юхансен просиял в улыбке, а начальник телеграфа, который сам доставил телеграмму на яхту, наслаждался впе­чатлением, которое произвела принесенная им новость. А Нансен уже был в каюте Евы. «Фрам» вернулся! Нет, просто не верится. Он снова и снова перечитывал телеграмму. Невыразимая благо­дарность переполняла его. «Фрам» вернулся — разнеслось по гавани, по городу, по всему миру.

    Члены экипажа «Фрама» не меньше радовались, узнав, что оба их товарища вернулись на родину неделей раньше. Все вышло, как и предполагалось. В конце мая команда подорвала лед вокруг шхуны, к 12 июня лед уже стал настолько податливым, что кораблю удалось немного сдвинуться. Потом снова началось торошение и шхуну зажало льдом. Но это продолжалось не­долго, сжатие немного ослабло, льды начали разрежаться, расхо­диться, и шхуна медленно, миля за милей, стала продвигаться к открытому морю. 13 августа, в тот же день, когда Нансен и Юхансен прибыли в Вардё, «Фрам» вышел изо льдов. С корабля дали в знак прощания с Арктикой салют, и «Фрам» взял курс на Норвегию.

    При встрече с первой же шхуной они спросили, что слышно о Нансене и Юхансене. Но их ничем не могли порадовать. У мыса Холланд им встретилась экспедиция Андрэ[93] на корабле «Вирго». Андрэ со своим капитаном поднялись на «Фрам». Но и они ни­чего не слыхали о судьбе двух норвежцев.

    Как только «Фрам» бросил якорь в гавани Шёрвей, Свердруп и Бернтсен кинулись на телеграфную станцию. Была половина третьего ночи, и пришлось довольно долго стучать в дверь, пока наконец в окне не показалось чье-то заспанное лицо. «Черт знает что за жизнь, ночь ведь!»— проворчал телеграфист. «Да, вы правы,— ответил Свердруп.— Но впустите нас, пожалуйста, мы с „Фрама"».—«Что же вы сразу не сказали?» Свердруп спросил, не слышно ли что-нибудь о Нансене и Юхансене. «Да, у меня есть что сообщить,— ответил телеграфист.— Они прибыли в Вардё 13 августа, а теперь находятся в Хаммер-фесте».

    «Нансен вернулся?!»— так и подпрыгнул Свердруп. Он бро­сился на корабль, чтобы сообщить новость остальным. Вскоре он вернулся с Блессингом, Могстадом, Скотт-Хансеном и Бернтсеном. Неужели Нансен и Юхансен и вправду вернулись? Что за день! Радость какая! Какое совпадение, они вернулись в Норвегию как раз в тот день, когда «Фрам» выбрался изо льдов! Все были не­сказанно рады и растроганы.

    В ознаменование этой новости с «Фрама» прогремели два вы­стрела, их сопровождало громкое «ура». Когда на следующий день яхта «Отариа» бросила якорь в Тромсё, «Фрам» был уже там — обветренный, крепкий и невредимый.

    В корабельном журнале Нансен писал: «Не берусь описать по­следовавшую за этим встречу. Думаю, что у всех у нас было одно чувство — вот мы опять вместе! Мы в Норвегии! Мы справились с нашей задачей».

    А Ева! Чем все это было для нее?

    У меня сохранилось ее письмо к Анне Шёт, которая жила тогда со мной в Готхобе. Письмо это из Тромсё, написано на следующий день после того, как Ева прибыла туда на яхте «Отариа».

    «Дорогая Анна! Наконец-то удалось улучить минуту поделиться не­много с тобой впечатлениями о моей замечательной поездке. Все точно во сне, я на седьмом небе. Кто бы мог подумать, что бы­вает такое счастье! Беда только с этими злосчастными празднествами. В Хаммерфесте и Тромсё отпраздновали, теперь на очереди другие города. К счастью, Нансен решил нигде, кроме Тронхейма и Бергена, не останавливаться.

    Боюсь, что домой мы доберемся только через две недели, не раньше. «Фрам» хотят привести в порядок. Мы с Нансеном живем на элегантной яхте у очень милых людей. Ради нас они готовы из кожи вон вылезть. Они доставят нас в Тронхейм, оттуда нас вместе с «Фрамом» отбуксируют в Христианию. Между нами говоря, «Фрам» похож на свинарник. Представь себе, мой муж выглядит великолеп­но — толстый, откормленный, здоровый. А я-то думала, что увижу на­стоящий скелет. Боже, какое счастье ходить по земле!

    Надеюсь, с Лив все хорошо, я все боюсь, вдруг она заболеет. Дорогая, ты уж присмотри за ней и привези на набережную в торжественный день здоровой и красивой. Ты уж постарайся, чтобы пустили на набережную и чтобы Ялмар Вельхавен и Александр были с нею. Узнай в полиции, не может ли там случиться давка, не задавят ли малышку, если так, то пусть лучше сидит в экипаже. Одень ее потеплее,  там,  наверное,  будет холодно.  Передай  привет Лив от папы и от мамы, скажи ей, чтобы не забыла назвать его па­пой. Передай привет маме и всем домашним от нас обоих. А самый большой привет тебе от

    твоей Евы.

    Письмо бестолковое, но сама понимаешь...»

    Тысячами поступали все новые и новые поздравительные теле­граммы. От Бьёрнстьерне Бьёрнсона — даже в стихах:

    Был день, одетый в солнечный наряд,
    день, возвестивший: «Нансен снова с нами!»
    И вновь цвета Норвегии гласят:
    «Пришли его сподвижники на «Фраме»!.
    Над головой сияние венца,
    Страны чудес магнитное свеченье,
    Пройти путем героев до конца
    Мечтает молодое поколенье.

    Плавание вдоль берегов Норвегии к Христиании превратилось в триумфальное шествие. «Повсюду нас ждала сердечная встреча. Начиная с нарядно одетой публики на пароходах и кончая просты­ми рыбаками, которые махали нам из лодок».

    Нансен с трудом переносил всю эту шумиху. Сам он, конечно, предпочел бы вернуться домой незаметно. Иногда его охватывал страх, что это никогда не кончится.

    «Но вот там, на поручнях яхты, сидит Ева, ее силуэт вырисовы­вается на фоне пылающего заходящего солнца и вселяет в меня покой и уверенность».

    9 сентября «Фрам», сопровождаемый сотнями больших и малых судов, бросил якорь в Христианияфьорде. Повсюду развевались флаги, грохотал салют, гремело «ура», мелькали платки и шляпы. Всю дорогу от Фердера до столицы Нансен и его товарищи про­стояли, сняв шляпы, и то и дело кланялись, кланялись, кланя­лись...

    Проходили мимо Люсакера и Свартебукте. Там дом, знакомый берег. «Фрам» неторопливо вошел в Пипервик[94]. Набережная и причал черны от огромного стечения народа, вся гавань усеяна лодками, повсюду флаги, вымпелы. И нескончае­мые восторженные приветствия. Суда военного флота дали по три­надцати залпов. С Акерхуса прогремели пушки, им ответило эхо с гор, и тринадцать полярников ступили на почетное возвышение. Хор пропел церковный гимн, затем — государственный гимн Нор­вегии «Да, мы любим», который подхватили тысячи людей, стояв­ших на набережной с непокрытыми головами. Мэр Христиании, выступивший с торжественной речью, взволнованно благодарил Нансена. Длинная вереница карет, запряженных холеными ко­нями, потянулась по разукрашенным улицам, под несмолкаемые приветствия народа. Но в центре главной улицы Карл-Юхансгате, где стояла гостиница сестер Ларсен, Нансен разглядел в окне дорогое ему лицо. Он выскочил из кареты, взбежал по лестнице и обнял старую Марту Ларсен.

    Перед университетом кортеж снова остановился. Один из про­фессоров выступил с приветствием, студенты увенчали венками «героев ледяной пустыни». Затем процессия поднялась в гору ко дворцу, где их сердечно встретил король Оскар II и пригласил всех на торжественный обед.

    Вечером город был иллюминирован. Всюду проходили факель­ные шествия. Вдоль Драмменсвейн Нансена и Еву сопровождала факельная демонстрация. Я уже спала у мамы на руках, когда они наконец отправились домой, в Люсакер.

    «Я стоял на берегу фьорда, шум праздника остался позади, кругом молчал лес. Где-то на острове догорал приветственный ко­стер, а у ног плескалось море, нашептывая: вот ты и дома».

    Мой дядя Эрнст Сарс как-то сказал мне: «Путешествие твоего отца вечно будет окружено ореолом славы. Будет еще много экспе­диций, другие люди совершат новые подвиги. В конце концов весь земной шар будет изучен. Но великое приключение никогда не повторится».

    Многие тогда заметили, что Фритьоф Нансен после экспедиции к Северному полюсу сильно переменился.

    «Теперь на его лице, неподвижном и как бы застывшем, напи­сана величайшая серьезность»,— говорил Эрик Вереншельд.

    Поход потребовал от Нансена много сил, как физических, так и духовных. Но произошло неожиданное — оказалось, что, для того чтобы начать заново обычную жизнь, тоже нужны силы. Переход от величия и простоты ледяного мира к шумной цивили­зованной жизни был слишком резким. Не раз Нансен вспоминал простые слова, сказанные Педером Хендриксеном, когда они оба стояли на палубе «Фрама» в Тронхеймфьорде, где их вышли встре­чать сотни лодок, украшенных флагами, и толпы ликующих людей: «Знаешь, Нансен, все это хорошо, но слишком уж много шума. Вот я вспоминаю Ледовитый океан, хорошая там была жизнь».

    Конечно, среди этой кутерьмы бывали и незабываемые минуты. Он на всю жизнь сохранит воспоминание о детской процессии, организованной на следующий день после возвращения «Фрама»: десять тысяч веселых ребятишек, размахивающих флажками, кри­чащих «ура» и поющих «Да, мы любим». Ведь он так часто думал о детях в ледяной пустыне! Впоследствии каждое 17 мая ему вспо­миналась детская процессия на улице Карл-Юхансгате. И конечно, навсегда запомнился ему большой народный праздник, устроенный в честь участников экспедиции на «Фраме» в Акерхусе. Там Бьёрнстьерне Бьёрнсон держал речь:

    «Великий поход Фритьофа Нансена вырос из народа, из всех нас. Он нес по земле наш флаг, наше юное счастье, и наши сердца были с ним. Добросовестность Нансена, как здесь указывали, была предпосылкой его победы. Это справедливо. И все же ни отдельный человек, ни даже целое поколение не в силах воспитать в себе та­кое качество из ничего. А дело в том, что та работа, которая незаметно совершается в народе, выливается в один прекрасный день в великий подвиг. И великий подвиг этот означает, что народ как бы дорос до конфирмации. Почему подвиг Нансена так радует нас? Только потому, что он указал нам путь к Северному полюсу?

    Нет — потому, что указал нам путь к самим себе!»

    Нансен отвечал так, как он всегда отвечал по возвращении в Норвегию на приветственные речи в честь его самого и его товарищей,— он благодарил и прославлял родину:

    «Норвежская нация мало чем нам обязана. Она сама дала нам самое высокое, что могла дать: она дала нам право плыть под своим флагом, и, получив его, мы считали, что нам оказана вели­чайшая честь. Отправляясь в путь, я чувствовал, что мы уносим с собой частицу сердца норвежского народа. И одновременно я чувствовал, какую большую ответственность мы на себя возло­жили. Я понимал, что если мы не выполним наш долг, то, значит, обманем ту любовь норвежского народа, которая сопровождала нас на протяжении всего пути. Я знаю, что мои товарищи боролись бы, пока хватит сил, пока будут живы. Норвегии никогда не при­шлось бы стыдиться за тех ребят, которых она послала со мной».

    Праздники следовали один за другим — факельные шествия, банкеты, праздничные представления в театрах, весь народ уча­ствовал в них, а между этими праздниками происходили и другие радостные события, получившие непреходящее значение. Был основан фонд имени Нансена для развития научных исследований. Возглавили это начинание профессор В. К. Брёггер и консул Аксель Хейберг. В первые же дни было собрано по подписке полмиллиона норвежских крон, а тогда это были большие деньги. Никакие чествования не радовали Нансена так, как этот живой памятник, который предназначен был служить на пользу науке и ведать которым на протяжении всей своей жизни должен был лично Нансен. Сам он завещал этому фонду четверть своего со­стояния.

    Казалось, что праздникам не будет конца. Полярникам вруча­лись ордена и оказывались почести от имени Норвегии и от имени других стран, приходили депутации и приглашали на бесконечные приемы. Нансен был уже не в состоянии разнообразить свои от­ветные речи. Совсем не об этом мечтал он, думая о возвращении на родину.

    И Ева мечтала не о том. Перед экспедицией Нансен тоже был усталым и раздраженным. Но тогда было совсем другое. Тогда только одно занимало его ум — предстоящий поход. И она, разде­ляя его увлечение этим замыслом и работой, мечтала, что, вернув­шись, он будет принадлежать ей полнее, чем прежде.

    Все эти приемы, незнакомые дамы, окружающие Нансена тол­пами, оказывающие ему знаки поклонения, к которому он не при­вык и не одобрял, но от которого не мог отделаться, вызывали в нем отчаяние. Это был какой-то кошмар. Долго мама пыталась смотреть на это как на что-то временное. Но конца этому все не было видно.

    Отцом овладела страшная меланхолия. Он стал раздражительным и неровным в обращении, сегодня парил на небесах, а на­завтра делался печальным и угнетенным. Он цеплялся за Еву как за единственную опору в жизни. И она знала, что так оно и есть сейчас. Но когда он уходил в себя и она не могла следовать за его мыслями, тогда было тяжело.

    «Счастье отмеряется каплями,— писал он в дневнике,— оно не является целью человеческой жизни».

    А для Евы счастье было целью жизни. Она сама испытала по­клонение и восхищение публики, когда была певицей, но с ра­достью отказалась от музыки, чтобы жить только ради него и ре­бенка.

    Фритьоф понимал ее, а сам себя понять не мог:

    «Душа вылиняла и обобрана, надо бежать, спрятаться где-то, пока не найду самого себя»,— писал он в дневнике. И вот он и Ева бегут в леса. Там он бросил бесплодные копания в своей душе и почувствовал себя свободным, там Ева обрела прежнего Нансена и опять стала счастлива.

    Если и было еще место, где он оставался самим собой, то это семья Сарсов. Тетя Малли, которая в то время очень была озабо­чена его состоянием, рассказывала, как радовалась, когда видела его сердечным, веселым и по-прежнему горячим в спорах. А по вечерам в Готхобе, когда Ева пела для него, он полностью откры­вал свою душу.

    «В одном, по-моему, все должны согласиться,— писал он в та­ком настроении:— когда мы попадаем во власть высокого и на­стоящего искусства, то забываем унылость будничной жизни, и тогда мы бываем действительно счастливы».

    Хорошо было в Готхобе, когда там собирались родственники и друзья. Тогда хозяева неизменно были веселы и приветливы, и оба умели создать вокруг себя праздничное настроение. Все, кто бывал там, думали: вот два одинаково сильных человека, которые вынесли трехлетнюю разлуку, хотя твердой уверенности в том, что они встретятся вновь, у них не было.

    Вскоре после возвращения отцу пришлось совершить турне с лекциями по Европе, мама сопровождала его. Всюду их встре­чали с почетом. Редко удавалось им остаться наедине, зато хоть посмеяться можно было вместе. Нансен мог гордиться своей же­ной: она оставалась равнодушной к лести, которую щедро расто­чали ей все вокруг. (15)

    «И как только ей удавалось делать такое приветливое лицо!»— говорил он своему другу по возвращении домой и искренне смеялся над этим. Нансен выступал во многих странах и на разных язы­ках. На слушателей производила впечатление та легкость, с кото­рой он объяснялся по-немецки, по-английски, по-французски. Конечно, он делал ошибки, но восторженные дамы говорили, что ошибки «придают ему еще больше очарования». Лучше всего он владел английским. И как раз в Англии сильнее всего промах­нулся. Он хотел сказать: «В глубине души мы все одинаковы», а выразил это так: «На дне мы все одинаковы», что вызвало бурю оваций.

    После экспедиции Нансену было присвоено звание профессора Христианийского университета по прежней его специальности — зоологии, причем чтение лекций не вменялось ему в обязанность. Последнее было для него очень кстати, так как мысли его и время были заняты совершенно другими проблемами. Впоследствии ему присвоили звание профессора океанографии; эта должность была учреждена специально для Нансена, причем и на сей раз без ка­ких-либо обязательств с его стороны. Однако Нансен прочел сту­дентам много лекций по океанографии.

    В первую зиму по возвращении он закончил двухтомную книгу «„Фрам" в Полярном море». Этот труд переведен почти на все языки, и читают его во всем мире.

    В ноябре 1897 года Нансен отправился с лекциями по Америке. У Евы только что родился сын — в сентябре того же года, и ей нельзя было ехать с мужем. Фритьофом опять овладела мелан­холия.

    «В голове так все перемешалось, что и сам не могу разобраться в этой путанице. Сижу, смотрю, уставившись в ночь, проезжая по безлюдным просторам Канады, и не могу найти ответа,— писал он в дневнике.— Еду через безлюдную пустыню, жизнь так же пуста».

    Но в этой «безлюдной пустыне» было много людей. И если в Европе зал всегда был переполнен и люди неистовствовали, то все это был пустяк по сравнению с Америкой. Одна амери­канка, тогда еще молодая дама, позднее рассказывала мне, как обаятелен был отец. Многие утверждали, что, услышав рассказ Нансена о его походе, «полностью пересмотрели свои взгляды на жизнь».

    «Разве это не грустно, что другим можешь помочь, а помочь себе бессилен? Ирония судьбы — быть виночерпием, когда сам испить вина не можешь». Но вскоре его опять потянуло к работе. «То, над чем я столь долго размышлял, теперь проясняется». Он бывал счастлив на охоте и на рыбалке. «Жесткая рука воли расслабляется, я склоняюсь головой к святому святых бытия и отдыхаю, предаваясь настроениям, как в детстве, когда леса были для меня раем.

    Никуда на свете меня не тянет, ибо здесь и мир, и покой, и величие».

    Он бывал счастлив, когда все его силы и помыслы были со­средоточены на великой задаче. И, едва успев разрешить ее, вновь впал в уныние. «Вершины достигнуты, но они были так низки, а равнина так мала! И ледники уже больше не сверкают. Но можно еще раз расправить крылья, отправиться в новый полет вслед за своей фантазией, теперь уже в полную силу,— через равнину, через вершины и ледники, за пределы возможного.

    О, отважный мечтатель!»

    Он и вправду мечтал еще раз расправить крылья. План уже был разработан. Теперь он собирался на Южный полюс, исследо­вать неизученную Антарктику. Он был уверен, что его опыт и такой замечательный корабль, как «Фрам», обеспечат экспедиции успех, и решил взяться за осуществление этого плана, как только приспеет время.

    Замысел был не так уж нов. Нансен думал о нем еще до своей экспедиции на Северный полюс. Еще в 1893 году, когда шотланд­ский естествоиспытатель Джон Мёррей прибыл в Христианию, чтобы проводить экспедицию на «Фраме», Нансен говорил с ним о том, что намерен пойти на шхуне к Южному полюсу, как только вернется из похода к Северному. Во время дрейфа «Фрама» он долго и обстоятельно обсуждал вопрос со Свердрупом. Свердруп готов был отправиться вместе с ним.

    Теперь отец решил доложить о своих планах в Королевском Географическом обществе в Лондоне. Для Евы это был удар. Она, конечно, понимала, что Фритьоф все равно совершит задуманное. Ведь все, за что бы он ни брался, удавалось ему. Но снова три года! Каким он вернется после новых трех лет отсутствия? Она гнала от себя эту мысль, заставляя себя жить только настоя­щим и не тревожить Фритьофа своими страхами. Однако он и сам все понимал и отчасти именно поэтому откладывал экспеди­цию к Южному полюсу. Но были у него в те годы и другие дела, которые не пускали его в путь. За годы похода на «Фраме» накопилось множество материалов, которые надо было обобщить и опубликовать, к тому же Нансен был очень занят организацией океанографических исследований в международном масштабе. И наконец, более всего его занимало внешнеполитическое поло­жение Норвегии.

    Сатирические газеты в те годы были полны карикатур на Нан­сена. На одной из них он изображен сидящим на ледяной глыбе, а по его нахмуренному лицу градом струится пот. На другой он, сидя в крохотной лодочке, гребет изо всех сил, но лодка не дви­гается с места. Под рисунком подпись: «А не в мертвой ли воде Нансен?»

    Карикатура появилась в ответ на незадолго до того опубли­кованную Нансеном статью под заголовком «Мертвая вода».

    Хотя Нансен сейчас и не удивлял мир новыми захватываю­щими экспедициями и приключениями, которых от него ждали, однако никак нельзя было сказать, что он попал в «мертвую воду». В период после его возвращения в 1896 году и до 1905 года, когда он занялся политикой, он много сделал в науке. Те, кто наблюдал его жизнь, знали, что он следовал своему де­визу и даром времени не терял.

    Благодаря исследованиям, проведенным на «Фраме», был со­бран богатый и разнообразный материал, обработка которого по­требовала многих лет труда. По сути дела Нансен так и не исчер­пал его. В своих статьях, написанных по этим материалам, он поставил много проблем, которые впоследствии разрабатывал в научных исследованиях.

    Крупнейшим географическим открытием экспедиции были неожиданно большие глубины, найденные в Ледовитом океане. «Открытие арктического глубоководного океана, можно сказать, завершило  наши  знания  о  континентах  и  глубоких  морях»,— писал в 1954 году шведский математик и океанограф В. Валфрид Экман.

    Прежде всего Нансена интересовал Ледовитый океан, его ле­дяной покров и своеобразный термический режим. Будучи по об­разованию зоологом, он со всей присущей ему энергией взялся за решение физических проблем океанографии — науки, которая на рубеже веков получила такое бурное развитие в значительной степени благодаря его заслугам. В ходе работы ему понадоби­лись более глубокие знания в области математики и физики, чем те, что он приобрел в университете. Он сам не раз высказывал сожаление, что не владеет этими науками в достаточной мере и что у него не хватает времени наверстать упущенное. Но зато у него была замечательная способность схватывать суть физиче­ских процессов, происходящих в природе.

    Во время дрейфа «Фрама» он подметил, что лед всегда дви­жется вправо относительно направления ветра, и заключил, что это явление объясняется вращением Земли. Однако он не огра­ничился этим выводом.

    Он рассуждал приблизительно так. Движение льда вызы­вается ветром. Вследствие вращения Земли любое движение на земной поверхности подвергается воздействию силы, которая в се­верном полушарии отклоняется вправо. Под воздействием этой силы лед движется не по направлению ветра, а вправо от него. Лед приводит в движение верхний слой воды, и последний тоже начинает отклоняться вправо по отношению к движению льда. Верхний слой в свою очередь приводит в движение более глубокие слои, так что и они в свою очередь отклоняются вправо от направления верхнего слоя, и так далее. При этом скорость дви­жения уменьшается вследствие действия значительной силы тре­ния. Очевидно, в результате подледное течение с нарастанием глубины все больше отклоняется вправо и при этом ослабевает; таким образом, на какой-то глубине должно существовать слабое течение, направленное против ветра.

    Во время визита в Стокгольм в 1900 году Нансен высказал свою гипотезу Вильгельму Бьеркнесу, который в то время был профессором Высшей школы Стокгольма. Бьеркнес сразу же увидел, что эту проблему можно решить математическим путем, и привлек к этому делу своего ассистента Валфрида Экмана. Эк­ман вывел соответствующие уравнения и получил решение, под­твердившее правильность гипотезы Нансена.

    Это позволило Экману сделать следующий вывод: «Благодаря этой принципиальной мысли возникла проблема, которую удалось разрешить математическим путем: таким образом, Нансен стал основоположником современной теории ветровых течений».

    Как и многие другие идеи Нансена, его мысль о ветровых те­чениях поначалу встретила сильное сопротивление среди ряда спе­циалистов, но теперь математический анализ Экмана приводится во всех учебниках океанографии, и во многих из них отмечается, что Нансен еще раньше решил эту проблему путем логических умозаключений.

    Большую часть материалов, собранных экспедицией на «Фраме», Нансен предоставил нашим крупным специалистам. Значи­тельную часть биологической коллекции обработал профессор Оссиан Сарс. Метеорологический материал достался другу Нансена профессору Генрику Мону, основоположнику норвежской мете­орологии. Вплоть до наших дней метеорологи обращаются к тру­дам Мона, когда речь идет о климатических условиях Арктики. Во время дрейфа «Фрама» велись наблюдения и за маятником для определения силы тяготения в море. Результаты наблюдений были обработаны профессором Шиетсом, и эти данные впер­вые показали, что сила тяготения в море «нормальная», такая же, как и на суше. Позднее это было неоднократно подтверждено.

    Больше всего интересовали Нансена самые глубокие водные слои — придонные воды. Его занимало, откуда ведут происхожде­ние эти воды и как они обновляются. Над этими проблемами Нан­сен сам работал вплотную.

    Методы исследования, применявшиеся в то время, когда снаря­жалась экспедиция на «Фраме», были далеко не совершенны, определения температуры и солености были недостаточно точны, что затрудняло обработку результатов измерений. Нансен неодно­кратно пытался получить новые пробы и наконец сам отправился в 1912 году на судне «Веслемей» в район Шпицбергена. Лед по­мешал ему продвинуться так далеко на север, как хотелось, но все же удалось взять ряд проб, и этого было достаточно, чтобы до­казать, что в тех местах наблюдается именно та соленость, ка­кую он предполагал.

    Нансен лучше, чем кто-либо другой, понимал, что необходимо предъявлять самые высокие требования к точности при исследова­нии физических свойств и потому не жалел никаких усилий, чтобы улучшить технику. Он взял ряд контрольных проб и выявил все возможные недостатки в аппаратуре, которой пользовался ранее. Затем он сконструировал несколько новых приборов. Вертушка Нансена до последних лет была наиболее употребительным ин­струментом при океанографических наблюдениях.

    Многие пожимали плечами, говоря о чрезмерной дотошности Нансена, которая была отличительной его чертой с юношеских лет. Но именно эта тщательность в мелочах и привела к тем научным результатам, благодаря которым Нансена стали назы­вать основоположником глубоководных исследований.

    После похода на «Фраме» он писал:

    «Из собственного опыта я извлек урок, который извлекали мно­гие до меня: теперь, когда говорить об этом уже поздно, я вижу, что все можно было сделать куда лучше. Приборы и методику можно было без особого труда значительно улучшить. Теперь я понимаю, что впредь исследования океана будут представлять какую-то ценность лишь в том случае, если они будут вестись с куда большей точностью, чем до сих пор».

    Результаты экспедиции к Северному полюсу изложены в шести томах отчета, которые выходили с 1900 по 1906 год.

    Когда Нансен обрабатывал материалы похода на «Фраме», каминная превратилась в его кабинет, в который никто не имел права входить. Даже мама не смела лишний раз туда постучаться. Ее большой бехштейновский рояль перенесли оттуда в гостиную. А в столовой осталось маленькое пианино, которое она к тому же больше любила. Здесь она музицировала и занималась с уче­никами.

    Но были люди, на стук которых всегда открывались двери ка­бинета Нансена. Это были молодые люди, организовывавшие но­вые экспедиции. Поход на «Фраме» стал образцом для последую­щих полярных экспедиций, и к Нансену часто обращались за советом и наставлениями.

    Кнут Расмуссен, один из этих молодых людей, сказал: «Не было такого случая, чтобы он щедрой рукой не поделился бога­тым опытом». Нансен помогал им не только практическими сове­тами относительно оборудования, провианта, инструментов для научных исследований, он рассказывал им об особенностях ле­довых условий и морских течений, делился всем своим опы­том — и горьким, и положительным. Он был для них мораль­ной опорой.

    «Получить от Нансена благословение на экспедицию означало крещение, посвящение в рыцари,— сказал Кнут Расмуссен в речи, которую произнес в актовом зале университета Осло в 1930 году.— Зато его рукопожатие ко многому и обязывало».

    В 1899 году Нансен участвовал в съезде[95] в Стокгольме, кото­рый учредил Международный совет по изучению морей в Копен­гагене. Международная лаборатория по исследованию морей, в чьи задачи входило усовершенствование методов океанографических работ, была учреждена в Христиании, чтобы Нансен непосред­ственно мог руководить лабораторией; Валфрид Экман получил там должность первого ассистента и часто приезжал к отцу ра­ботать.

    Ранней весной 1900 года Нансен начал готовиться к экспеди­ции на «Микаэле Сарсе».

    «Сколько надо трудов, чтобы подготовиться к подобному пред­приятию!— пишет Нансен в воспоминаниях об этом плавании.— Все приходится делать заново, проверять, подготавливать, выби­рать и отбрасывать негодное. Сама работа еще не началась, а ты уже устал».

    Всякий раз, как Нансен брался за такое предприятие, оно на­чиналось с нечеловеческой работы. Главное — подготовка, и он не скупился ни на труды, ни на расходы, чтобы все получилось как можно лучше.

    Доктор Юхан Йорт[96], которого назначили руководить первой океанографической экспедицией на специально предназначенном для этого судне, попросил Нансена вместе с Бьёрном Хелланд-Хансеном взять на себя физические исследования. Нансен с ра­достью согласился.

    Хелланд-Хансен когда-то изучал медицину и собирался стать хирургом. Но во время экспедиции по изучению северного сияния под руководством Кристиана Биркеланна[97] он отморозил пальцы, и ему пришлось переключиться на точные науки. Так он сделался океанографом.

    Нансен заинтересовался молодым человеком, попавшим в беду, и однажды у профессора Биркеланна, ассистентом которого был Хелланд-Хансен, разговорился с ним. Вскоре Нансен понял, что перед ним многообещающий исследователь. На него произвело впечатление, как четко работает Хелланд-Хансен с точными при­борами, несмотря на свои искалеченные руки.

    «Удивительный человек!— говорил он потом маме.— Ни разу не пожаловался на свою тяжелую судьбу. Наоборот, кажется, даже благословляет ее за то, что привела к науке, которая теперь так сильно захватила его».

    Нансен присоединился к экспедиции только в Ейрангере[98], сперва он хотел отвезти семью в горы и помочь ей устроиться.

    Выйдя из Ейрангера, они провели исследования в районе Стур-фьорда. Из Олесунна судно вышло в открытое море. Накануне был северо-западный штормовой ветер, и море еще не успокоилось. Как всегда, у Нансена началась морская болезнь. Хелланд-Хансену было не лучше, так что им обоим было невесело. Но, не успев как следует прийти в себя, Нансен уже поднялся на палубу, чтобы испытать новые вертушки, сконструированные им для этого пла­вания.            

    Одна из них, сделанная по совершенно новому принципу, была особенно хороша. Он работал над этой вертушкой несколько ме­сяцев, и обошлась она ему более чем в тысячу крон. Нансен воз­лагал большие надежды на этот прибор. Но радости, как он часто говорил, недолговечны. Когда собрались опустить это чудо, вы­яснилось, что на барабан вместо нескольких тысяч метров троса было намотано всего лишь несколько сот метров, к тому же ис­портился счетчик.

    Теперь надо было быстро считать обороты барабана. Хелланд-Хансен стоял рядом, затаив дыхание от напряжения. И надо же судьбе было, чтобы и обороты считались неправильно, а перед самым поднятием вертушки включился счетчик. Трос соскользнул с барабана — вертушка сорвалась и, описав большую дугу, упала в море.

    «Что за чертовщина!»— вырвалось у Нансена.

    «Впрочем, он принял это, как и все другое в жизни, как подо­бает мужчине»,— вспоминал впоследствии Хелланд-Хансен.

    Путь экспедиции лежал вдоль северного побережья Исландии, до Дюрафьорда. Там участников экспедиции встретили очень ра­душно. Им предложили покататься на исландских пони. И Нансен, и Хелланд-Хансен был слишком высокого роста, и смешно было смотреть, как они, покачиваясь, едут на низкорослых лошадках, волоча ноги по земле. Нансен был в восторге от этих выносливых лошадок и купил двух. Их привезли в Норвегию, и мы потом много лет катались на них и верхом, и в упряжке.

    Там же Нансен повстречался с одним интересным человеком. Прослышав, что где-то поблизости живет старый скальд, он сразу же пошел с ним знакомиться. Велико же было его удивление, когда, войдя в маленькую, скудно обставленную хижину, он уви­дел пять фолиантов об исландских священниках, написанных кра­сивым почерком.

    Для кого и для чего трудится над ними этот одинокий старик, подумал Нансен. Вряд ли для славы, вряд ли ради выгоды. На­верное, он и не думает издавать свой труд.

    «Бедный, как Иов, он никогда и ничему не учился, только и знал, что землю копать. Должно быть, мы работаем просто потому, что просто так надо, даже если это работа об исландских священ­никах».

    На следующий день они были в Датском проливе. Доктору Йорту посчастливилось добыть великолепные экземпляры рыбной молоди, два других исследователя тоже провели удачные наблю­дения, так что настроение на корабле бьшо приподнятое. А Нансен стоял с биноклем и смотрел вдаль, на хорошо знакомые берега Восточной Гренландии.

    Течение в Датском проливе было опасным, и «Микаэль Сарс» должен был спешить дальше. Взяли курс на Ян-Майен[99]. Не­сколько раз высаживались на интересные островки вулканического происхождения. Голые и пустынные, вздымались они над морем, кратер на кратере, разделенные только черными гребнями, ни од­ной долины, только ущелья. Пожалуй, более тоскливых мест Нан­сен еще никогда не встречал. Настоящее царство северных гномов!

    Но на скалистых берегах сидели не гномы, а полчища чисти­ков, и тут Ове, брат Йорта, и Нансен сошли на берег и настреляли с полсотни. На следующий день Нансен стоял на палубе и стре­лял, подзадориваемый восхищением Хелланд-Хансена. Первые три чистика свалились в море.

    «А   теперь   сниму   четвертого»,— сказал   Нансен   заносчиво.

    «А теперь пятого»! И тоже не промахнулся.

    «А теперь шестого, седьмого, восьмого...»

    Он вошел в азарт, как мальчишка. Море вокруг было усеяно чистиками, тут для всех было вдоволь еды. Наконец он угомо­нился.

    Над горами повис туман, и все были рады уплыть из «царства туманов, где солнце не видно». И вот уже корабль плывет на восток, к Норвегии. И снова траления, измерения глубин, а в награду за дневные труды — веселые вечера. Ове Йорт усаживался на палубе с гитарой и пел.

    Как-то стали меряться силами, и здесь никто не мог срав­няться с Нансеном. Даже жилистый и крепкий Воллебек в конце концов сдался.

    Спустившись вниз, в каюты, начинали обсуждать различные проблемы. От разговоров о работе незаметно переходили к обще­человеческим вопросам. И неожиданно для самих себя затевали горячие споры о мировоззрении.

    Нансен увлекался дарвинизмом и утверждал, что учение об эволюции наголову разбивает христианство. Хелланд-Хансен был другого мнения. Нансен порой очень горячился, терпимость пришла к нему много позже. По счастью, Хелланд-Хансен был покла­дист. До серьезных стычек у них дело не доходило. Они остава­лись хорошими друзьями.

    И как только с палубы доносился приятный баритон Ове Йорта, все забывали о расхождениях в мировоззрении и спешили на палубу.

    Йорт наигрывал на гитаре и с надрывом пел:

    Богатства я не утаю,
    сложу к твоим ногам
    биенье сердца, пенье струн —
    все, чем владею сам.

    А затем он переходил на легкий жанр, который был по душе, и команде, и ученым:

    Тру-ля-ля, тру-ля-ля!— слушай короля!
    Тру-ля-ля!— слушай, в самом деле!
    И ангелы, как чертики юля,
    хвостами завиляли, завертели.

    Нансен потом часто напевал эту песню, и мы не раз слышали, как он довольно фальшиво распевал у себя в башне: «Тру-ля-ля, тру-ля-ля». И мы знали, что работа идет хорошо и барометр пока­зывает «ясно».


    XII ПУЛЬХЁГДА И ОБЩЕСТВО В ЛЮСАКЕРЕ

    Когдa мои родители решили строить новый дом, я не знаю. Помню только, как я горевала, узнав, что придется уезжать из Готхоба.

    Мама с папой были очень веселы, строили планы и радова­лись, что в нашем новом доме будет вид на закат (в Готхобе его не было), к тому же старый дом стал для них тесен.

    Меня же вполне устраивал наш Готхоб. Здесь каждый камень, каждое дерево были мне друзьями, берег и море навевали на меня особое настроение. Какой же нужен закат, разве не золотит солнце по вечерам Несодден и не зажигает золотые отсветы в окошках Льяна?

    Но в конце концов и я заразилась папиным нетерпением и увлеклась этими планами. В гостиной у нас весь стол был завален чертежами, и отец то и дело вносил в них поправки. Архи­тектор тут был не нужен. Но все же было решено пригласить Ялмара Вельхавена, как только отец закончит чертежи.

    Однажды и меня взяли посмотреть новое место, и тут я вовсе перестала оплакивать Готхоб — так мне там здорово понравилось. Усадьба будет у нас огромная, около 55 мол[100], почти сплошь зарос­шая дремучим лесом, с кусочком морского берега, отстоящим, правда, довольно далеко от будущего дома. С холма виднелись при­вольно раскинувшиеся поля, окруженные темными лесами, вдали синели лесистые же горы. Совсем далеко искрился на солнце фьорд, там был и Несодден. При виде его теплее делалось на ду­ше. Теперь я поняла, о каких закатах говорили мама с папой. Последние лучи заходящего солнца освещали видневшуюся среди густой листвы красную крышу амбара, что стоял пониже, на земле хутора Форнебу, где родилась и выросла бабушка Аделаида Нансен.

    Мы с мамой долго сидели на лужайке и смотрели в ту сторону, а папа шагами отмерял площадку для будущего дома. Мама рассказывала мне, как все будет замечательно, как много здесь бу­дет комнат, и, ты только подумай, даже ванная! А еще башня, и огромный зал, и конюшня, и лошади, и еще много чего инте­ресного. Густой лес, спускающийся к самому морю, так и манил по­гулять. Так можно будет построить укромный шалаш.

    Словом, я тоже стала ждать переезда с нетерпением.

    Почти в одно время с постройкой дома в Люсакере мы ку­пили и Сёркье. Отец давно уже присматривал себе хорошее место для охоты и наконец нашел большой участок в районе между Роллагом в Нумедале и Хувиндом в Телемарке. Какой-то крестьянин выстроил там на берегу горного озера небольшую гостиницу, но она себя не оправдала, и хозяин решил расстать­ся с ней.

    Добираться туда из Христиании нужно было два дня. Вначале ехали по железной дороге до Конгсберга с пересадкой в Драммене, а оттуда верхом и в коляске добирались до Нумедаля. К вечеру первого дня мы были на хуторе Фекьян в Роллаге, где нас радушно встретил приветливый толстяк Ёран Троен и приютил до утра. Потом мы снова уселись в повозки и поехали дальше по долине в Бакке, что в Вегели. Там мы перегрузили вещи на лоша­дей, и оттуда наш длинный караван потянулся к озеру Сёркье, до которого оставалось три мили езды по горам.

    Поднявшись на гребень горы, мы увидели внизу озеро, а потом разглядели и красный дом, окруженный надворными постройками. Мы помчались вниз, березы так и мелькали по сторонам. Вот на­конец и приехали.

    Двухэтажный дом с красными стенами и белыми наличниками на окнах стоял как-то прочно и надежно посреди светлых берез   и   темных  елей.   Повыше   на  лугу  приютился  пастуший сетер, где жила скотница Анна, рядом был хлев для коров, коз и овец. Пока снимали с лошадей поклажу, я сбегала по­здороваться с Анной и животными, и все мы были рады этой встрече.

    Когда мы потом переезжали в горы, отец почти всегда нас провожал и сам следил, чтобы у нас было вдоволь продуктов, дров, чтобы в порядке были рыболовные снасти, одежда и чтобы у мамы была прислуга. Он завел на хуторе несколько овец, чтобы летом у нас было мясо. Дом был прекрасно обставлен, отец ничего не забыл. Еще зимой он привез туда даже пианино, чтобы мама не скучала. Каждое лето на хутор приезжал настройщик и оста­вался у нас на несколько дней.

    Питались мы главным образом красной форелью, которая водилась в озере Сёркье. У нас было разрешение на рыбную ловлю, даже на той половине озера, которая относилась к Телемарку, а озеро кишело рыбой. Сколько бы мы ни ловили ее сетью и оттером, рыба не переводилась, а мама была страст­ным рыболовом и не хуже мужчины управлялась с оттером в 20—30 крючков. Часами мы плавали в лодке по озеру, там я научилась грести ровно, чтобы линь был все время натянут. Ни разу мы не вернулись домой, не наловив рыбы на обед для всей семьи.

    Мама весь день пела и смеялась: помощников у нее было до­вольно, а дети росли прямо-таки на глазах. Летом к нам то и дело приезжали друзья и родственники. Каждый год у нас гостили профессор Торуп с Анной Шёт — Доддо и Да, тетя Малли с дядей Ламмерсом и старый художник Кнут Бергслиен.

    Как-то раз даже дядя Эрнст и дядя Оссиан выбрались в нашу горную глушь. Дядя Оссиан, не успев приехать, тут же отправился на лодке по озеру и сачком наловил в иле полную консервную банку всяких букашек. Затем посадил их в стек­лянные банки и увез с собой. А дяде Эрнсту заняться было нечем, хотя он добросовестно принимал участие в наших пик­никах. И дядюшка Оссиан участвовал в этих прогулках и даже оказался лучшим ходоком, чем его брат, хотя в свое время дядя Эрнст одним из первых вместе с Осмундом Винье[101] пешком исходил норвежские горы. Теперь у него и спина согнулась, и ноги плохо слушались, но, забравшись на гору Велебу и уви­дев оттуда далекую вершину Гаусты[102], он как-то весь повеселел и приободрился.

    Тете Малли с дядей Ламмерсом жизнь в горах была по сердцу, они вносили радость и веселье в нашу повседневную жизнь и в наши походы. Они бы с удовольствием пожили у нас подольше, но каждую осень им надо было отправляться в турне с кон­цертами народных песен, и потому они рано уезжали репетиро­вать. Маму всегда очень огорчал их отъезд, больше всего потому, что «они сами себя обижают».

    Мама очень любила побаловать одинокого старика Бергслиена и радовалась, глядя, как он весело семенит по дому — маленький, добродушный, в заношенной одежде, никогда не расставаясь со своим альбомом, время от времени делая зарисовки.

    Мы все любили встречаться за обеденным столом, но никому из нас это не доставляло столько радости, как Бергслиену.

    И конечно же, тут был наш милый домашний врач доктор Йенсен. Приехав, он брался за рыбную ловлю, считая делом чести обеспечить дом форелью. Мама и доктор Йенсен чувствовали себя великолепно в обществе друг друга. Он восхищался мамой и лю­бил нас всех. Мы его тоже любили. Ведь всех нас он лечил от болезней и был для мамы утешителем и опорой, когда ей прихо­дилось бороться за нас. У него самого было много забот, и приез­жал он к нам осунувшийся и измотанный своей тяжелой работой, так как был единственным врачом на весь Берум, но стоило ему часок-другой подышать воздухом Сёркье, как он забывал обо всех своих заботах и неприятностях.

    Даже сдержанный Доддо и тот в Сёркье становился веселым. Он с его классическим профилем и изящной фигурой считался красавцем, многие заглядывались на него, он и сам знал это. По происхождению Доддо был датчанин и по-норвежски говорил с датским акцентом, многие находили это «пикантным».

    Но один человек восхищался им больше, чем все остальные. Это была Да. Они были неразлучны, и я никак не могла понять, почему они не поженятся. Но когда я спросила об этом тетю Малли, та мне потом сказала, что, кажется, сам Доддо больше оча­рован мамой, а тут уж, понятно, другим трудно тягаться. А мама сказала, что Да, разумеется, умная и чудесная и Доддо приве­редничает. Он был музыкантом, знал обо всем на свете и в лю­дях разбирался, пожалуй, чересчур хорошо, так что угодить на него было трудно. Однако же Сарсов и нас он любил, и мы его тоже.

    Одно только мне тогда в нем не нравилось — зачем он так вмешивался в наше воспитание. Помню, как однажды в Сёркье я ответила на его замечание по поводу моих ужасных манер: «А мама считает, что в этом нет ничего страшного, значит, так я и буду себя вести».

    Доддо страшно покраснел, а мама не удержалась и рассмея­лась. Но чаще я вежливо выслушивала его благожелательные по­учения. Став постарше, я по-настоящему оценила и его «привередство», и сердечную доброту.

    Если в гости приезжал Мольтке My, лес и горы словно ожи­вали. Гуляя с ним, я увидела и троллей, что живут на Окленут, и пляски хульдр на болотах. В письме другу Мольтке так описал свой первый приезд в Сёркье:

    «В Сёркье было замечательно — уголок, недосягаемый для внешнего мира, высоко над долиной и людской суетой... Неудивительно, что Нан­сенам там нравится. Такой веселой и радостной я никогда еще не видал госпожу Нансен — она загорела дочерна, и я даже сказал ей, что осенью в Германии ее, пожалуй, примут за негритянскую знаменитость.

    А  дети!   Для   них  ведь  и  так  жизнь  всегда  прекрасна,  но   такой прекрасной, как тут, и у них, пожалуй, еще не было. Лив, как и ее матушка, тоже скоро будет негритянкой, у нее руки и шея темные, как старая карельская береза, и она покрыта ссадинами и царапинами, так что мое сравнение очень подходит. Весь день с раннего утра до вечера, который Лив встречает горькими слезами, потому что ее укладывают и не дают больше играть, она то гостит на сетере, то смотрит, как работает маляр, который еще не докрасил стены ком­наты, то кубарем скатывается с горки или с хворостиной провожает коров на выгон, или часами возится с ягнятами и козами. Коре тоже души не чает в ягнятах, хотя, может быть, больше любит коз с колокольчиками. Он вперевалочку входит в самую середину стада и хватает их ручонками, но, потеряв равновесие, опрокидывается и, лежа на земле, только закрывается от коз толстыми ручонками, чтобы шерсть в глаза не летела, а козы перескакивают через него, бывает и топчут — а он ни разу не пикнет, даже если наступят ему прямо на живот.

    «Гуль, гуль»,— говорит он, как только коз приведут домой. Зато, пожа­луй, это единственное слово, которое я от него слышал, кроме еще слова «му-му», когда он видит коров.

    Мы с ним стали большими друзьями. По утрам он всегда прихо­дит ко мне, когда я моюсь, и с восхищением разглядывает мое воло­сатое тело. Он вразвалочку заходит то с одного боку, то с другого и все время таращит на меня глазенки, серьезно, как поп. И пощипы­вает волосы то на одной ноге, то на другой, потом на руках. А по­том он внимательно разглядывает свои руки, нет ли и у него такого же чуда. Он определенно пошел в отца, прирожденный исследователь, и к тому же не знает, что такое страх. Он теперь такой толстяк, наверное, вдвое против прежнего, этакая кубышка перекатывается».

    Однажды, несколько лет спустя, Мольтке приехал вместе с В. К. Брёггером и Амундом Хелландом. Брёггер привез своего сына Антона. Мне этот Антон тогда казался очень важным. Но потом он взял оттер, и оказалось, что он совсем плохой рыбак, потому что принес его назад спутанным да так и оставил. К не­счастью, это заметил отец и страшно рассердился. «Вот, сиди, пока не распутаешь,»— сказал он, и тут всю спесь с Антона как рукой сняло.

    Много лет спустя — когда Антон уже стал профессором — он сам, смеясь, напомнил мне эту историю: «Это пошло мне на пользу».         

    Если бы не веселый смех и не вечные проказы Амунда Хелланда, то, глядя на его черные как смоль волосы, алый рот, спрятан­ный в густой бороде, можно было бы принять его за лесного тролля. Они с Мольтке посылали меня на выгон за козьим молоком, а потом доливали в него водку, но мне велено было никому об этом не говорить. При этом они приговаривали, что это напиток здоровый и питательный, а раз уж живешь в горах, нужно питаться простой местной пищей. Я тоже очень любила козье молоко, но только неразбавленное.

    Рядом с нашим домом отец выстроил для себя маленькую избушку из двух комнат, в одной был его кабинет с большим сто­лом, книжными полками и деревянным креслом, а в другой — спальня для отца и мамы.

    Когда папы не было, я всегда приходила спать к маме, и очень это было здорово. Иногда мы с мамой болтали до глубокой ночи. Как только у отца выдавалось немного времени, он хотя бы ненадолго приезжал к нам в горы. На велосипеде он добирался из Конгсберга до усадьбы Альфстад во Флесберге, а оттуда ехал по берегу речушки, которая впадает в озеро Сёркье. Это была самая ближняя дорога.

    Я большей частью пропадала на выгоне, доила коров, готовила сыр из козьего молока и пасла коз в горах. Скотница Анна была моей лучшей подругой, я всегда горевала, когда она по осени угоняла стадо в деревню.

    А там, глядишь, и отец уже приезжал на охоту, и снова все оживало. До сих пор слышу, как он громко кричит нам «эгей», поднявшись на вершину горы, а потом мчится вниз, помню его бурную радость от встречи с мамой и со всеми нами. Казалось, радость будет бесконечна.

    А потом он с утра до вечера охотился, сегодня на горе Велебу недалеко от Телемарка, назавтра у вершины Сюнхевд в вересковых зарослях у Роллага, потом на плоскогорье у Веггели. Иногда ходили по горам, по долам вместе, впереди отец с собакой, за ним следом поспевали и мы. Горы там были огромные, а куропаток тогда было страсть сколько. Ходили с нами и другие охотники. Андрее, муж скотницы Анны, с радостью отправлялся с отцом и носил убитых куропаток. У него был врожденный такт, и он, как правило, давал отцу выстрелить первым и настрелять больше, но так, что отец ничего не замечал.

    Проголодавшись к вечеру, мы располагались у ручья. Отец ва­рил кофе, раскладывал на дождевике припасы, захваченные с ху­тора. Рядом с нами ложилась собака, а мама сидела в зарослях вереска и пела.

    Помню, как мы однажды возвращались под вечер домой по горе Велебу. Солнце садилось за дальней грядой гор и окрасило облака в алый цвет, кругом ни ветерка, только ручеек журчал. Отец, мама и собака поотстали, и я шла, погруженная в свои мысли. Так я набрела на горное озеро, берега которого светились от белой пушицы. Вдруг по ту сторону озера, в камышах, кто-то зашевелился. Утки! Я затаила дыхание, нервы напряглись до пре­дела, ну, где же отец? Подоспеет ли он? Нет, утки заметили меня и снялись с озера.

    Потом, когда мне пришлось писать сочинение на тему «Осен­ний день» (это было в школе в Бестуме), мне припомнился этот эпизод, и я описала его. Каков же был ужас учительницы, когда она прочла последнюю фразу сочинения: «Жаль, что не было рядом отца с ружьем». Она пошла к маме и рассказала, как ее встревожила кровожадность девочки, жаждущей смерти ни в чем неповинных уток, которых сама только что так прекрасно описала. Мама пыталась ее успокоить, говорила, что не надо принимать это так близко к сердцу, охота, мол, есть охота. Но все было напрасно. Такая милая девочка, а уже такая кро­вожадная!

    В Сёркье родилась моя сестренка Ирмелин. Это было в 1900 году. Отец в то лето ушел в море на исследовательском судне «Микаэль Сарс» и когда вернулся, все уже было позади. Но все было заранее хорошо подготовлено к родам. Акушерка и няня прибыли вовремя, а добрый доктор Йенсен все время был рядом. Однажды ранним августовским утром я проснулась от какой-то суеты в доме. Я услышала мамины стоны, но нас сразу же отпра­вили в домик скотницы Анны. Я часто там бывала, так что уго­варивать меня не пришлось.

    «А что, мама больна?»— спросила я доктора Йенсена. «Нет, что ты, все в порядке»,— заверил он. Семилетней девочке, конечно, трудно было взять в толк, как это может быть: такая суматоха — и вдруг все в порядке. Впервые в гостях у Анны мне показалось, что время долго тянется.

    «Мамочка!— думала   я.— Почему   ты   так   тяжко   стонала?»

    Но вот за нами пришли и сказали, что у нас теперь есть но­вая сестренка, и все стало понятнее. Смешное розовое маленькое существо лежало у мамы на руках, сама она улыбалась счастли­вой улыбкой и подозвала подойти поближе и посмотреть на сестренку.

    «Ты не рада, дочка?— спросила мама.— Поздравь меня!»

    Но все было так торжественно... Я не могла вымолвить ни слова.

    Когда «Микаэль Сарс» вернулся в Норвегию, прошло уже не­сколько дней после этого события. На корабле все хотели отме­тить эту новость, но отец рвался домой. Ближней дорогой он от­правился в Сёркье.

    В ту осень с гор спустился настоящий табор. Была середина октября, выпал первый снег. Горы стояли белые, а когда мы про­ходили по болотистой местности, под ногами потрескивал лед.

    Три лошади везли тяжелую поклажу, мама ехала в дамском седле на четвертой, Андрее вел под уздцы ее коня. Рядом шел отец и нес на руках новорожденную, завернутую в платок. За ним шествовали мы, ведя на поводке собаку, сзади шли акушерка, няня, кухарка и сиделка.

    Да, вот какие были у меня родители.

    Лето 1900 года было богато событиями.

    Родилась Имми, в Сёркье построили бревенчатую избушку для отца. А когда мы возвратились в Люсакер, дом уже был подведен под крышу. Неуютно зиял он пустыми окнами, и в огромных ком­натах, в которых еще не настлали полы, виднелись черные глубо­кие провалы. Но отец поторапливал архитектора и рабочих, и каж­дый день прибавлялось что-то новое.

    Я тоже приняла участие в суете переезда. Коробки и чемоданы, стулья и столы, картины, лампы — все было свалено перед домом и в холле. Отец давал распоряжения горничным и рабочим, посы­лая их в разные стороны. Подъезжали все новые возы с вещами. Все это до сих пор стоит перед моими глазами.

    Маме дом казался даже чересчур просторным, во всяком слу­чае, она не сразу к нему привыкла, и кто знает, может быть, и отец порою с грустью вспоминал скромный простой дом в Гот­хобе — укромный уголок, где можно было прятаться от суеты и шума. Дом же в Люсакере был роскошным дворцом для прие­мов и гостей. (19)

    Огромный холл был высотой в два этажа. На первом этаже раздвижные двери вели в приемную, библиотеку и комнату для секретаря, выходившие на запад, а окна большой столовой и маминой гостиной выходили на восток. По лестнице можно было подняться на галерею, где по обеим сторонам были спальни. На южной стороне были сводчатые окна — как на первом, так и на втором этаже. На север выходили чулан и небольшая ком­ната. И, ко всему, была еще ванная, мы все с нетерпением ожи­дали, когда она будет готова: ни у кого из соседей ванных тогда не было.

    В башне была святая святых — кабинет отца. Прежде всего в глаза бросался огромный рабочий стол из Готхоба, вдоль стен шли книжные полки, над ними висели карты и репродукции его любимых картин. На столе отец поставил фотографии жены и де­тей, а на одной из книжных полок — очаровательную фотогра­фию мамы в концертном платье. Там она и оставалась до самой его смерти.

    На другой полке разместились различные вещи, привезенные из Гренландии и других мест, а на маленьком столике у самой двери поставили огромный глобус из Готхоба. Отец работал, сидя на жестком деревянном стуле, но рядом стояло глубокое кресло, перед которым лежала шкура белого медведя. Окна выходили на три стороны, из них открывался вид на окрестности Форнебу, с полями, лесом и синеющими вдали горами. Поверх вершин де­ревьев можно было видеть залив, по которому ходили пароходы. Здесь, в этой комнате, отец был на «недосягаемой высоте» и ему никто не мешал.

    Рядом с дверью в комнату узкая лесенка вела на крышу, от­куда открывался великолепный вид, но без разрешения никто не смел по ней подниматься. Тем сильнее манило туда детей. Самой интересной игрой было для нас забраться на крышу и смотреть оттуда на фьорд, на корабли и окликать соседей в большой мор­ской рупор отца.

    Дом постепенно обживался. Мама купила старинные стулья и шкаф в стиле барокко для гостиной, а когда Эрик Вереншелъд расписал обои, то комната стала очень милой. Чтобы украсить фресками столовую, ему понадобилось много времени, зато когда они были готовы, на комнату стоило посмотреть.

    Хуже дело обстояло с залом. Он был обставлен во вкусе 90-х годов, были вещи красивые, были и ужасные. Старую плюшевую обивку на креслах и банкетках, привезенных из Готхоба, сменили, но на галерее красовались огромные развесистые пальмы, а на полу лежала большая шкура белого медведя со стеклянными гла­зами и оскаленной пастью.

    Но и тут со временем стало уютно и хорошо. По стенам разве­сили хорошие картины, а у мамы появился великолепный большой блютнеровский рояль.

    Напротив через двор расположились великолепные службы, дом для кучера, хлев и каретная. На конюшне поселились те низкорослые исландские лошадки, которых отец купил во время плавания на «Микаэле Сарсе», а вскоре там появились и «на­стоящие» лошади. Лес был дикий, большой, и там было заме­чательно играть. Кажется, я очень скоро забыла милый дом, где родилась.

    В эти годы мама много пела дома. С концертами она больше не выступала, лишь в ноябре 1899-го дала прощальный концерт, где впервые прозвучала музыка Грига на слова Арне Гарборга[103]. Гарборг присутствовал на концерте и на следующий день написал маме:

    «3 ноября

    Разрешите поблагодарить Вас за вчерашний вечер. Вы пели прекрасно. Вы сами были Веслемей. И была в Вашем исполнении та приглушен­ная, мягкая, «подземная» музыка, своеобразная поэтичность, которая всегда чарует меня в Вашем пении.

    Благодарный и преданный Вам Арне Гарборг».

    На все предложения и просьбы дать еще несколько концертов мама отвечала решительным отказом. «Игру надо бросать, пока тебе везет»,— говорила она и после никогда не жалела, что бро­сила сцену.

    Но в Пульхёгде она часто устраивала музыкальные вечера и выступала на них вместе с другими музыкантами того времени. Все, кто присутствовал на наших домашних концертах, получали большое удовольствие, да и для мамы они были большой радо­стью. Она готовилась к ним с той же серьезностью, как раньше, бывало, к концертам, и многие музыкальные новинки впервые прозвучали в холле Пульхёгды. Я даже помню, что Агата Баккер-Грендаль прислала маме в рукописи «Последний слабый солнца луч», это было последнее ее произведение.

    Пианист Мартин Кнудсен, живший с нами по соседству, часто аккомпанировал маме. Кристиан Синдинг (он поселился в окрест­ностях Форнебу на несколько лет раньше, чем мы) всякий раз, сочинив новую песню, обязательно приходил с ней к маме. Пом­ню, он сказал однажды, что начинает по-настоящему пони­мать собственные вещи, лишь послушав их в исполнении Евы Нансен.

    Фритьоф Баккер-Грендаль был тогда молодым, многообещаю­щим музыкантом, и мама с большим участием следила за его успехами. Он часто бывал у нас в доме со своим, а также мами­ным импрессарио Фогт-Фишером, который и был благодарной пуб­ликой. Чаще всего приезжала подруга мамы Ингеборг Моцфельд и разучивала с нею песни. Для этих встреч был установлен опре­деленный день, и я старалась бывать в это время дома.

    Нередко заходили и случайные гости. «Уж мы заиграли и за­пели его до изнеможения!»— писала мама отцу после визита одного любителя музыки, немецкого министра, который сам на­просился в гости.

    В обычные дни мама сама себе аккомпанировала. Целыми ве­черами, когда отец работал у себя в кабинете, она просиживала одна за роялем и пела, а я слушала ее с галереи, удобно устроив­шись на животе, пока меня не одолевал сон. Нередко отец спу­скался из башни вниз, чтобы послушать пение. «Ева внизу поет Кьерульфа и Вельхавена,— писал он в дневнике в один из таких вечеров.— Какая у них удивительная чистота и прохлада! Вели­чавый покой без спешки и суеты, без чада страстей, нет того нерв­ного темпа, который не оставляет времени для глубины. Доста­точно послушать «Вечное течение».»

    Большой зал предназначен был для приемов, и в эти годы здесь часто собиралось много гостей. Но великолепный маскарад, устроенный в честь новоселья, затмил все остальные праздники. Дом был наречен «Polhøiden», так окрестил его мой дядя Николаусен. Название это, по его словам, имело двоякий смысл. Во-пер­вых, это означало достигнутую отцом «polhøyde» (86° 140, во-вторых, «polhøidera»— то есть виски с сельтерской водой, которое было популярно в этом доме. Впоследствии отец сам переделал это название в Пульхёгду (Polhøgda).

    Праздник начался от самых ворот. По обеим сторонам дороги от ворот до самого дома пылали смоляные факелы, и при входе гостей встречал молодой Вернер Вереншельд. Не дожидаясь, пока они разденутся, он сразу же подносил каждому чарку крепкого напитка «пульхёйда».

    В зале перед дверью, ведущей в галерею, было устроено воз­вышение, на котором, наряженные снежной королевой и снеж­ным королем, в костюмах, усыпанных сверкающими блестками, стояли папа с мамой; за спиной у них было натянуто шелко­вое полотнище. Мы с Коре, одетые в белые костюмы с сереб­ряными лентами, изображая пажей, стояли по обе стороны коро­левской четы.

    Гости прибывали, ряженые и просто в масках, и в низком поклоне склонялись перед их королевскими величествами. Я почти всех помню. Это были: семейство Дик из Форнебу, на­ряженные гусями с большими крыльями и длинными красными клювами, Марта Ларсен в костюме крестьянки, с корзиной ле­пешек, Янна Хольм, впоследствии ставшая госпожой Кей Ниль­сен, с длинными золотистыми распущенными волосами (она изображала Ингеборг из «Фритьоф и Ингеборг»), и Билле Ауберг в великолепном костюме времен Возрождения. Сарсы прибыли в национальных костюмах, впереди со скрипкой в руках шел дядя Оссиан.

    Мы с Коре смотрели во все глаза, а мама с папой забывали о своем царственном величии, когда приходили уж очень странно одетые гости и нельзя было отгадать, кто это такой. Я очень гор­дилась, что никто, кроме меня, не догадался, что хромая беззубая старуха, которая пробралась в дом и с глубокими поклонами привествовала королевскую чету,— это художник Отто Синдинг. Помню тетю Сигрид в костюме Кармен, одетую в короткое платье, с красной шалью на плечах, с гвоздикой во рту и копной распу­щенных волос. Она прошла в зал, приплясывая и щелкая ка­станьетами (она научилась этому искусству специально для карна­вала). Она плясала все быстрее и быстрее, как и полагалось ей по роли. Кончилось это тем, что она с грохотом плюхнулась на пол. На Кармен она была совсем не похожа и скорее вызывала смех, чем восхищение.

    Бешеный успех имела Бергльот Ибсен, которая изображала шута в огненно-красном костюме с бубенчиками. Казалось, такой же огонь полыхал в ней самой, она вся искрилась моло­достью, красотой, улыбалось все ее существо. И тетю Эйли Нан­сен я тоже никогда не забуду. Она была лампочкой с абажуром. Абажур был пышный, широкий, весь в шелковых фестонах, а на голове у тети Эйли горела электрическая лампочка. Лампочка мигала и светилась, а тети Эйли было не видно. Не припомню, чтоб она потом говорила, что хорошо повеселилась в своем ко­стюме.

    Еще был у нас доктор Оскар Ниссен[104] с тетей Фернандой. Оскар представлял святого Антония, он был одет босоногим схим­ником, с посохом в руке, в коричневой рясе, из-под капюшона жутко глядело изможденное лицо. Тетя Фернанда, изящная и пре­лестная, в наряде из тюля, изображала его соблазнительницу. Но святого Антония соблазняли и другие женщины. Вдруг раз­дался вопль. Это босоногий святой, раскинув руки, загородил путь молодым девушкам и женщинам. Дядя Алек, изображавший арле­кина в костюме, у которого левая и правая половина были раз­ного цвета, почел своим приятным долгом поспешить на помощь дамам.

    К сожалению, я не запомнила, как тогда выглядел Торуп, но помню, что потом все только и говорили о том, каким он был умо­помрачительно красивым Фаустом. Провожаемый восхищенными взорами дам, он одиноко бродил с песочными часами в руке, высоко подняв внушительный профиль и устремив взгляд поверх всех дам, не находя среди них достойной себя Гретхен. Три дня продолжался праздник. Часть гостей прибыла на другой день в тех же костюмах «доесть остатки» и потанцевать. Шампанское текло рекой, на галерее играл оркестр, а мы с Коре высовывались из-за перил и глядели на все сверху.

    Мне кажется, что мы, дети, подсознательно чувствовали ка­кое-то несоответствие между нашей будничной пищей и роскошью праздников. Нам страшно надоедала неизменная каша на завтрак и на ужин. Мы с Коре давились ею. И как только отец уходил после завтрака читать газеты или почту, мы бежали к окошку и выбрасывали все, что было в тарелках.

    Порой мама очень страдала оттого, что отец слишком строго с нами обращается. «Будь моя воля, я бы стала баловать своих детей, как меня баловали в детстве»,— говорила она отцу. Однако она покорялась его воле, потому что верила, что отец стремится воспитать в нас характер. Мама даже пообещала отцу, что не будет нас часто хвалить, чтобы мы не завоображали о себе не­весть что.

    Думаю, что частенько ей стоило большого труда сдержать обе­щание. Она, как и всякая мать, гордилась своими детьми, и не в ее характере было скрывать свои чувства. Поэтому она изливала их отцу. Бывало, она говорила ему: «По-моему, Лив у нас растет и умнеет не по дням, а по часам, а Коре смелый мальчик, он все больше делается похожим на тебя». И потом принималась расхва­ливать наши достоинства. «Но ты не бойся, я это все только тебе говорю»,— добавляла она.

    Мы все равно видели, когда мама была довольна нами. А иногда она и забывала обещание, данное отцу. Помню, как однажды мама разговаривала с Анной Щёт и притом не скупилась на похвалу. Вдруг она откинулась на спинку стула и рассмеялась: «Нет, послушал бы Нансен! Хорошо, что его нет дома».

    На следующий год после Имми, в декабре, родился Одд, а еще через 11 месяцев — Осмунд. В доме теперь, кроме папы с мамой, было пятеро детей, три горничные, кучер, и он не казался уже чересчур большим. (22)

    Бывало, что денег на хозяйство едва хватало. И если появ­лялись непредвиденные расходы, то положение становилось кри­тическим. Ева часами просиживала над расчетной книгой. Она не желала обременять такой ерундой Нансена, но самой ей прихо­дилось нелегко.

    У отца все зависело от настроения, это Ева давно уже поняла. Иногда он, бывало, обнимет ее, улыбнется: «Брось, дорогая, не мучайся этой чепухой! Поди в контору к Александру и возьми побольше денег».

    Но кузина моя Ада Хьютфельд вспоминает, что мама побаива­лась ходить к дяде Александру за деньгами — дядюшка считал в таком случае своим долгом и обязанностью хмуриться и читать нотации, а этого Ева не выносила. Ада была секретаршей дяди и сидела в приемной. Она всегда сочувствовала маме и звонила по телефону, когда считала, что дядя Алек уйдет на совещание. Тогда Ева приходила.

    Приоткрыв дверь, она заглядывала в щелку и вопрошающе смотрела на Аду. Та улыбалась: «Путь свободен». Мама радостно входила и получала от своей доброй племянницы то, что ей надо было.

    Иногда, впрочем, и на отца находило, и он, совсем как дядя, обрушивался на маму: «Нам надо жить экономнее. За последнее время было слишком много расходов! Так мы черт знает до чего докатимся!»

    Отец и нас приучал к бережливости. Нельзя, чтобы мы вообра­зили себе, что можем жить на широкую ногу только потому, что у нас большой дом.

    Конечно, никакие серьезные затруднения нам не грозили. Отец всегда мог быстро заработать столько денег, сколько было нужно.

    Поездить, например, с лекциями, как в 1899 году, когда он читал лекции в Германии и в вечер зарабатывал 1500 марок. Но сейчас Ева не могла оторваться от малыша, а ездить без нее — об этом и речи быть не могло. Нам всем надо привыкать к бережливости. Конечно, думала Ева, сэкономишь на грош да выбросишь золотой, но сказать это вслух не смела. Отец отнюдь не был педантом, но, как я уже сказала, все зависело от его настроения.

    Хуже всего было, когда на него нападала меланхолия. Тут уж и Еве было невесело. Тогда лишь через пение можно было найти дорогу к его сердцу и вернуть его к тому светлому и ра­достному, ради чего стоит жить, а этого никто не умел сде­лать лучше, чем Ева. Одно несомненно — никакие пошлые мелочи не заслонят от них ясное небо. За этим следила Ева. И укладываться в хозяйственные деньги она считала делом чести.

    В окрестностях Форнебу тогда была еще настоящая дикая при­рода. И в Пульхёгду бегали дети со всей округи. Они приходили издалека погонять мяч на площадке перед домом или поиграть в индейцев на опушке большого леса.

    Зимой только выйди за дверь — и уже можно кататься на лы­жах. Отец, конечно, хотел, чтобы мы стали хорошими лыжниками, и гордился тем, что Коре, будучи еще малышом, прыгал с трам­плина наравне с большими мальчиками. У него было меньше честолюбия, но и я тоже прыгала. Чтобы как-то подзадорить нас, отец и наши соседи Эрик Вереншельд и Эйлиф Петерсен устроили лыжное соревнование на Готосбакке. Горка была не бог весть ка­кая, но и мы были еще неважные лыжники. Соревновение это было для нас настоящим праздником. Призы получили все, и хотя я была всего лишь пятой, однако с гордостью приколола на куртку золотую лыжу.   (16)

    С учебой дело обстояло хуже. Первые годы я училась у нас в Пульхёгде «в классной комнате» вместе с моими товарищами Дагфином Вереншельдом и Ионом Петерсеном, сыном Эйлифа Петерсена, и, когда мы сами ленились учиться, фрекен Маргит как могла вдалбливала нам грамоту.

    Хуже стало, когда мне пришлось ходить в среднюю школу в Бестуме. Мы жили в Сёркье, пока не кончался охотничий сезон, и я появлялась на занятиях с опозданием в шесть-семь недель. Я все же догоняла класс, наверстывая упущенное в основном на переменах. Сначала, видя отметки в моем табеле, папа был спо­коен. Но как-то ему в голову пришла мысль проверить меня. И тут выяснилось, что оценки не соответсвуют знаниям. Разгневанный, помчался он к учительнице. Та сказала ему, что Лив ленива и учится плохо, но «нельзя же детям Нансена ставить плохие оценки». Отца расстроила и возмутила такая глупость, и с тех пор все пошло иначе. Отец решил сам следить за моими уроками и помогать мне наверстывать упущенное. Я с ужасом вспоминаю его «помощь» по физике. У него никогда не было достаточно времени, чтобы объяснить трудные задачи, которые я вдо­бавок не могла понять из-за незнания предыдущего материала.

    Терпением он тоже не отличался. Я потела, старалась изо всех сил, но безуспешно.

    Многие учителя считали, что нельзя ставить плохие оценки де­тям Нансена, но немало было и таких, которые думали как раз наоборот. Только лишь того, что мы трое — Йон, Дагфин и я — дети «вольнодумцев», уже было достаточно, чтобы священник, пре­подававший у нас закон божий, отнесся к нас с неприязнью, и нам сполна пришлось расплачиваться за прегрешения родителей.

    Уже не знаю почему, но козлом отпущения чаще всего бывала я. Сперва священник пытался убеждать меня по-хорошему. Но я храбро заявила, что не верю ни в бога, ни в черта. Тогда он прибегнул к строгости и сказал, что без веры и смирения нас ждет вечная погибель. Тут я заупрямилась. Я сказала ему напрямик, что хотя папа с мамой у меня и неверующие, а все равно они хоро­шие и добрые.

    Как ни странно, он не терял надежды, что сумеет вернуть меня в лоно веры. До сих пор с содроганием вспоминаю, как он выста­вил меня перед всем классом в назидание остальным.

    «Лив, встань!»— гремит он. Я встаю. «Веришь ли ты в черта?»— и он окидывает взором весь класс.

    Опять я попалась. «Нет!»— говорю упрямо и смотрю ему прямо в глаза.

    Он покраснел до корней волос и что-то записал в журнал. После уроков меня в наказание оставили в школе, а священник тем временем писал письмо. Потом он прочел мне нотацию, назвал меня грубиянкой и зазнайкой и велел передать письмо отцу. И чтоб завтра же я вернула его с подписью отца.

    Но тут отец встал на мою сторону. Он прочитал письмо, удив­ленно подняв бровь, и рассмеялся: «Какая чепуха!» Я вздохнула с облегчением и рассказала, как было дело. «Не стоит обращать внимания,— сказал отец.— Против глупости даже боги бес­сильны».

    Весть о случившемся разнеслась по всей школе, и многие дети тогда кричали мне вслед «язычница». Но меня это не трогало. Я навсегда запомнила то, что отец сказал о глупости.

    Всех моих сверстников уже водили в театр, одна я ни разу там не была. Отец о театре был невысокого мнения. Театр — не­серьезное искусство, говорил он, и детям нечего там делать.

    Я была уже большой девочкой, когда наконец попала в Нацио­нальный театр, на «Фоссенгримен». И это не принесло мне ни­какого вреда. Единственное, что произвело на меня впечатле­ние,— это большой водопад, который, по словам мамы, был сделан из риса.

    На следующий год меня взяли в оперу, на «Орфея», с Матиль­дой Юнгстед в заглавной роли, Калли Монрад в роли Эвридики и Кайда Эйде в роли Эрота. Вот это другое дело. Мама заранее пропела и сыграла мне всю оперу, объяснила содержание, и мне показалось, что  ничего  более прекрасного  я еще  не  слышала.

    Отец в то время был в Лондоне, и я написала ему, что ничего не поделаешь: театр это театр, но я от него в восторге. Он ответил, что я должна понять его правильно. Театр может быть великолепным, но это бывает очень редко. Большинство артистов просто «кривляки» и не уважают искусство, а только и думают, как бы себя показать на сцене. К тому же опера — это не просто театр; чтобы понять оперу, надо и смотреть, и слушать. А боль­шинство пьес куда интереснее прочитать самому.

    Я была согласна с отцом и довольно рано начала читать пьесы, Как-то, когда я была больна, мама дала мне Ибсена, и я стала читать все драмы подряд. Но отец испугался, что я еще мала и по­лучу неправильное представление о жизни. Он подробно написал маме, какие пьесы считает подходящими для меня. И ни в коем случае не велел давать мне «Привидения».

    Поправившись, я, конечно, первым долгом разыскала в библио­теке эту книжку. Проглотив ее, как и все остальные, я так и не по­няла, что в ней ужасного.

    Одно из замечательных воспоминаний тех лет — прогулки вер­хом вместе с отцом и мамой. Мы катались чуть не каждый день — отец на большом коне, а мы с мамой на исландских пони. Отец считал, что у женщин ноги недостаточно сильны для того, чтобы скакать по-мужски, и к тому же это неэстетично. Поэтому мы с ма­мой ездили в дамском седле, в длинных развевающихся юбках. (18)

    Одно время у отца был бешеный жеребец из Гудбрансдаля, которого он сам собирался объездить. У нас во дворе начались ковбойские номера. И затем бешеная скачка по лесу. Когда нако­нец Хеминген стал ручным, как ягненок, отец потерял к нему ин­терес, и его сменили на горячего породистого жеребца из Англии.

    В Сёркье после сенокоса исландских лошадок выпускали пастись на выгон, и я часто тайком брала одну из них и пуска­лась вскачь без седла. Вообще-то делать этого не разрешалось, так как лошадям нужно было дать отдых. Поэтому, если мне слу­чалось свалиться, я никому не показывала дома свои ссадины, а па­дала я частенько. Но однажды я вернулась, обливаясь кровью, и думала, что мне попадет. Однако, к моему удивлению, отец был со мною нежен и ласков, сказал, что это ничего и что со временем я научусь не падать с коня.

    Однажды в газете была напечатана статья о культурном центре в Люсакаре. Мы с Ионом и Дагфином решили, что она полна снобизма. А затем и сами начали величать себя «культур­ным центром в Люсакере». Нам казалось, что все-таки это благо­звучнее, чем беспризорники из Люсакера.

    В городе мы бывали редко. Наше царство было в Люсакере. Здесь поселилось несколько семей, знакомых домами. Семьи эти составляли в те годы то, что называлось «общество Люсакера». Самыми интересными личностями были художники Вереншельд, Эйлиф Петерсен, Герхард Мюнт[105] и Отто Синдинг. Первые трое жили совсем рядом с нашей усадьбой. (23)

    Ворота Вереншельда буквально упирались в наши. Их хоро­шенький красный деревянный дом с белым фронтоном стоял на холме, оттуда открывался вид на фьорд. Весной и летом Верен­шельд часто писал в саду — то клумбу прекрасных разноцветных тюльпанов перед домом, то фруктовый сад в цвету. И сам он был великолепной натурой — длинные седеющие волосы и борода, с годами они совсем побелели. И когда бы мы ни пришли по­смотреть, как он работает, он был неизменно ласков и терпелив. Болтая с нами, он продолжал работать.

    Зато жена его, тетя Софи, не любила, чтобы ему мешали. На­кинув на плечи шарф, она сразу же спускалась в сад, шурша длинными юбками. Она была до того близорука, что сперва под­ходила к нам вплотную, обнимала каждого за плечи и лишь тогда, внимательно всмотревшись в лицо, могла разглядеть, кто стоит перед нею. На том проверка и кончалась. «Да ведь это же Лив!»— и тут же отправлялась на чердак за яблока­ми или на кухню за пирожными. У тети Софи были больные ноги, и на прогулке она тяжело опиралась на руку мужа. Но ни­когда ей и в голову не приходило послать на чердак или в под­вал кого-нибудь из детей, и всем было невдомек, что ей надо помочь.

    Ни у кого на свете не бывало таких удивительных детей, как у тети Софи, все они были как на подбор, один лучше другого, по крайней мере так получалось по ее словам. Я только вздыхала — вот если бы и наши родители были о нас такого же мнения. И нужно признать, что тетя Софи не зря так восхищалась своими детьми. Вернер стал ученым, Баскен — очень крупным врачом, а Дагфин — известным художником. Но тогда ведь я этого еще не знала.

    Интереснее всего было в ателье «старого Эрика». Меня носило туда кстати и некстати, и всегда я уходила оттуда обогащенной: у Эрика Вереншельда был, по словам отца, редкостный дар «спу­скаться» до нашего уровня. Он разговаривал с нами об искусстве, как с равными. За это я ему до сих пор благодарна. Как бы он ни был занят, он всегда встречал меня приветливо.

    Отцу он был прекрасным другом. У них было много общего, так как оба обладали артистическими наклонностями. И отец всегда внимательно слушал умные и тонкие суждения Верен­шельда. В этих беседах многое прояснилось для отца.

    Иногда мы с отцом нечаянно встречались в доме Вереншельда. И если отец не очень спешил — а в таких случаях мне надо было сразу же удаляться,— то он смеясь говорил: «Смотри-ка, не один я прихожу к тебе обсуждать важные проблемы!» «Да, нам с Ли­вием есть о чем потолковать»,— отвечал Вереншельд. Он всегда называл меня Ливием, и мне это очень нравилось.

    Дети Вереншельда были крупные и долговязые. Вернер, стар­ший, был на голову выше отца. Дагфин догонял брата. Помню, как мы поссорились с Дагфином. Я уже говорила, что у нас в Пульхёгде была ванная, и я очень этим бахвалилась. Однажды Дагфин, ни в чем не желавший мне уступать, сказал, что теперь и у них тоже есть ванная.

    «А у нас-то такая ванна, что даже отец может в ней ле­жать!»— хвастала я. «Хо! Подумаешь!— не сдавался Дагфин.— А у нас такая ванна, что даже Вернер в ней может плавать».

    Всего в нескольких метрах от нашего дома от дороги ответвля­лась тропинка к Пьока, где жил Эйлиф Петерсен. Если я прихо­дила к ним утром, то заставала тетю Магду в белых папильотках. Весело напевая, она накрывала стол для гостей. В Пьока часто бывали гости. Даже слишком часто, говорил Вереншельд. Они отвлекают Эйлифа от искусства. И если ателье Вереншельда было святая святых, то ателье Эйлифа было роскошным салоном. Оно занимало двухэтажный зал и было полно прекрасных про­изведений искусства, а у одной из стен стоял чудесный рояль, на котором могли играть все, кто хотел.

    Дядя Эйлиф лучше всего чувствовал себя на людях. Он любил людей, и люди любили его. Ни разу не слыхала, чтобы кто-нибудь сказал о нем дурные слова, да это и невозможно было, такой он был добрый и сердечный человек. Мама часто шутя вспоминала, что она еще молоденькой девушкой, занимаясь у него в школе живописи, так была в него влюблена, что выходила в коридор и целовала его пальто.

    «Если бы я знал тогда!»— говорил дядя Эйлиф, улыбаясь своей чудесной улыбкой.

    Тетя Магда была более трезва и практична. «Сперва надо съесть грушу, тогда и будешь знать, какова она на вкус»,— говорила она на своем певучем ставангерском наречии; это была одна из ее любимых поговорок.

    В одежде тетя Магда строго соблюдала определенный стиль — длинный жакет, белый воротничок и манжеты. Нам, детям, это ка­залось немного чудно, однако все на ней было красиво, отлично сидело, сшито в лучших ателье города.

    Мама говорила, что тетя Магда одевается умно, а высокая при­ческа со спадающими на лоб завитками делает ее даже пи­кантной.

    В Ионе тетя Магда души не чаяла. Ему разрешалось делать все, что он пожелает, и он рос веселым и здоровым мальчишкой, настоящим разбойником. Его друзья всегда были в Пьока желан­ными гостями, и даже когда нам случалось в драке до крови раз­бить друг другу носы, тетя Магда и это считала детскими ша­лостями и никогда не заступалась за Иона.

    В глубине большого фруктового сада стоял приземистый жел­тый дом Герхарда Мюнта, сбоку были конюшни.

    «Никакой вид нам не нужен,— говорил Герхард Мюнт.— Все, кто тут строился, гнались за красивым видом. Я же хочу жить уютно и видеть из окна Хороший сад».

    Сам Мюнт только любовался садом. Изящный, элегантный, прохаживался он по саду в белых гамашах и с лорнетом, тыкал тросточкой в клумбы, любуясь делом рук своей жены. Это она занималась и цветами, и курами, и лощадьми, и обедом и сама со всем управлялась.

    Среди художников Мюнт выделялся пристрастием к ярким краскам. В передней он сам покрасил стены в ярко-синий цвет. Войдя в ателье, гости сразу же попадали под обаяние его кра­сочных полотен, глядя на них, казалось, что летишь по воздуху.

    Когда собирались гости, Мюнт пел народные баллады, был очень находчив и остроумен.

    Дальше по той же дороге жил Отто Синдинг. Его сероватый каменный дом прятался в лесу. Сам он был ростом невелик, зато картины его имели внушительные размеры; изображали они то вспененное море, то многофигурные композиции. Но мне было ближе искусство Вереншельда и Мюнта.

    А еще дальше, на самой вершине, жил пианист Мартин Кнудсен с двумя своими сестрами. Мартин Кнудсен казался нелюдимым, лицо его, изборожденное глубокими, суровыми морщинами, всегда было немного раскрасневшимся, взгляд — смущенным. Но стоило ему заиграть, как в нем просыпались покоряющая сила и страсть. Иногда мне разрешали, если я буду сидеть тихо как мышка, послушать, как он упражняется. Это было праздником. Он часто играл на маминых музыкальных вечерах, но я не помню, чтобы он хоть раз что-то сказал.

    Перед моими глазами встает следующая картина: однажды утром он подходит к нашему дому, ведя за руку Коре. Маленький белоголовый мальчуган с чистыми глазенками и высокий строгий человек бок о бок бредут по глубокому снегу. Мартин Кнудсен увидел нашего Коре утром в поезде и узнал его. «Куда ты со­брался, малыш?»— спросил он. «Да вот, в контору, как все взрослые. У меня, знаете ли, столько людей, и за всеми нужен глаз да глаз, вот и еду присмотреть, чтобы не бездельничали, а то когда меня нет, они работают спустя рукава».

    Рядом со станцией стоял очаровательный старый деревянный домик, выкрашенный в белый цвет. В нем обитала семья Шепперд, а пониже, у Меллен, жили Арнеберги. Сыновья Шеппердов и Арнстейн Арнеберг были сверстниками Вернера Вереншельда и го­раздо старше, чем мы, и все равно с ним было весело, и все вместе мы проводили немало веселых часов у Вереншельдов — этот дом для нас всегда был открыт. Сестра Арнстейна, Маргит, давала нам частные уроки в начальных классах. Это была светловолосая де­вушка лет двадцати, добрая и кроткая. Отец говорил, что у нее гла­за, как незабудки, и считал ее очень милой. Боюсь, что мы, детвора, не питали к ней должного почтения, но ей все же удалось вдолбить нам немало всяких премудростей.

    Консул Аксель Хейберг из Францебротена также принадлежал к «обществу Люсакера», хотя он жил за мостом, довольно далеко от нас по улице Драмменсвейн. В семействе Хейбергов царила какая-то необычайная изысканность, стоило человеку войти в их дом, как у него сами собой вдруг появлялись хорошие манеры. Не подумайте только, что Хейберги были чопорны, отнюдь нет. Милая г-жа Хейберг умела принять нас так, что мы чувствовали себя как дома. А Аксель Хейберг на редкость хорошо умел раз­влекать гостей. Просто очень уж они были изящные и утонченные, да и их большой дом с высокими потолками и картинами по сте­нам невольно внушал почтение.

    Родители брали меня туда с собой в гости. Я любовалась их красивыми   дочками   Эммой   и   Ингеборг,   а   также   невесткой Юлией. Неудивительно, что папа Хейберг так ими всеми гордится, думала я. А Юлия так здорово танцевала, что мой папа с удо­вольствием кружился с ней в танце.

    Профессор Кр. Брандт часто просил их: «Потанцуйте-ка вме­сте, а я погляжу»,— и, встав в дверях с сигарой в руке, насла­ждался зрелищем.

    Далеко от нас, в Стабекке Шлотт, жил Томмесен со своей доброй и заботливой женой. Они тоже входили в круг наших дру­зей. Ула Томмесен работал редактором ведущей газеты партии Венстре «Вердене Ганг», там сотрудничали и отец, и Вереншельд, и дядя Эрнст, и Кристиан Крог[106], и многие другие. И когда в июле 1903 года отмечали 25-летний юбилей Томмесена на посту редактора «Вердене Ганг», мама, папа и Мольтке My послали ему следующую  телеграмму,  текст  которой составил  Мольтке:

    «Четверть века ты средь нас —
    Пламень сердца не угас,
    И художника рука
    Все по-прежнему крепка.
    Для врага — ты сталь клинка
    Дан тебе чудесный дар:
    Валит недруга удар,
    Друга греет сердца жар».

    Воистину «сталью клинка» был наш дорогой У. Т. для тех, кого он ненавидел. Зато тем добрее и нежнее был он к тем людям, которых любил. Он любил и отца, и маму, а потому и меня тоже. Подарив мне одну из своих книг, он надписал ее так: «Твой — от твоей колыбели и до моей могилы. Преданный тебе У. Т.». Так оно и было.

    Госпожа Томмесен тоже была добра, хотя более сдержанна в проявлении чувств. В ее доме всегда было тепло, уютно и ста­ромодно. Но никак не могу вспомнить, как она выглядела. Помню только, что он тогда казался мне красивее, чем она. Том­месен, с его бакенбардами, черными глазами, сверкавшими из-под насупленных бровей, с густой седой шевелюрой, и впрямь был хорош собой. Выражение его лица было переменчиво, как, впро­чем, и его настроение. Только что он был глубоко растроган, на глазах слезы, как вдруг глаза сверкнут, и вот он уже сжимает кулаки, с горячностью отстаивая какое-нибудь дело. Зато и хохо­тал он без удержу, до слез. Над ним часто смеялись, когда он выступал с патриотическими речами, потому что на словах «лю­бовь к отечеству» у него неизменно сдавал голос.

    Все эти люди часто бывали в Пульхёгде. Они умели весе­литься и пить шампанское. Предпочтительно шампанское.

    Отец ни в грош не ставил всякие условности, и, бывало, даже эти веселые славные люди обижались. Однажды на приеме в честь принца Эжена отец подхватил Юлию Хейберг, самую молоденькую из гостей, и повел ее к столу, на глазах у всех досточтимых дам, из которых каждая втайне надеялась на та­кую честь. Госпожа Е., за которой отец ухаживал до встречи с мамой, тоже была на этом празднике, все такая же красивая. Она обычно умела сохранять холодное спокойствие, но на этот раз с ней случилась настоящая истерика. Пришлось уложить ее в постель, чтобы привести в чувство. А молоденькая Юлия весь вечер протанцевала то с отцом, то с принцем и никогда еще так не веселилась. Отец и мама смеялись потом над этими «разгневанными дамами» и над «скандалом», который учи­нил отец.

    На некоторые праздники приходили еще две художницы — Харриет Баккер и Китти Хьелланн. Они и сейчас стоят перед моими глазами как живые. Нежная, тихая Харриет Баккер с огромными грустными глазами и мужеподобная Китти Хьел­ланн, которая курила сигары и в рассеянности стряхивала пепел в кофейную чашечку вместо пепельницы.

    Эрик Вереншельд рассказывал мне, как Китти Хьелланн и Харриет Баккер работали вместе. Однажды к нему пришла Хар­риет и принялась с возмущением жаловаться на Китти, которая пишет картины впопыхах, торопится как на пожар и только успе­вает подписывать свои картины. Не поговорит ли он с Китти? Не успела Харриет выйти, как явилась Китти и стала жаловаться на Харриет, которая такая копуша и, если начнет картину, никак не может закончить. «Нельзя же без конца возиться!»— говорила Китти.

    Редактор журнала «Самтиден» профессор Герхард Гран и гос­пожа Лисбет тоже часто наведывались в Люсакер, но, пожалуй, чаще они бывали в Пьока, у Эйлифа Петерсена, так как госпожа Гран, урожденная Семме, была в родстве с тетей Магдой (обе они приходились кузинами Александру Хьелланду). Эта пара очень подходила друг к другу: она маленькая, грациозная, со звонкой ставангерской речью, а он — ростом лишь немного по­выше, зато крепкий и широкий в плечах, с чисто бергенским юмо­ром и неторопливой и добродушной манерой говорить. Круглая, коротко стриженная голова, седая бородка клинышком, еще тем­ные, аккуратно расчесанные усы, короткая шея — казалось, что стоячий воротничок слишком высок для нее. Но больше всего мне запомнился лукавый блеск в его глазах — увидишь его, и не­вольно улыбаешься в ответ. Они жили в Бестуме, и я часто встре­чалась с ними, навещая тетю Малли и дядюшек. Они всегда оста­навливались поговорить, Гран спрашивал, как поживают папины морские течения и не найдется ли у него времени, чтобы написать статью для «Самтиден».

    А вот еще люди, которых я никогда не забуду. Это Фернанда и Оскар Ниссены. Они были ярко-красными социалистами, а в те времена большинству это казалось чем-то ужасным.

    «Оскар Ниссен идеалист,— говорила мама.— Мне он очень нравится». Тетя Фернанда — я ее так называла, потому что она приходилась тетей детям Вереншельда и сестрой тети Софи,— была «замечательным человеком», так считала мама.

    Что Оскар Ниссен был таким уж страшным, как про него говорили, мне не очень верилось — в нашем зале он всегда был тих и вежлив. У него было такое правильное лицо и милая улыбка — он в отличие от других мужчин не носил ни бороды, ни бакенбард, и поэтому его улыбка была видна.

    Фернанда Ниссен была действительно замечательным челове­ком. Умница, жизнерадостная, отзывчивая и ласковая к детям. Была ли она красивой, не знаю, но взгляд ее серьезных глаз был красив.

    Много лет подряд у нас бывал и профессор Амунд Хелланд, чаще всего с Мольтке My, а иногда с Ламмерсом. «Хелланд может быть хорошим другом и непримиримым врагом»,— сказал о нем Вереншельд. Это мы почувствовали и на себе, когда они с отцом поссорились. Вернее, это он рассорился с отцом, но по­чему — отец так и не понял как следует. Тогда и прекратились его визиты в Пульхёгду, и больше он ни разу не пожелал встре­титься с отцом.

    Но как-то мы случайно столкнулись с ним на улице, и он так обрадовался, что я даже испугалась, как бы он не разорвал мне пальто, потому что вцепился в мой воротник и не отпускал, пока не привел в свой уютный дом. Меня угостили теплыми венскими булочками, которые он как раз принес из магазина и высыпал на стол. Тут он разразился градом вопросов, стал расспрашивать обо всех нас. Обо всех, кроме отца. «Ах, Хелланд, пришел бы ты опять к нам!»— попросила я — и напрасно. «Ну нет, голу­бушка,— последовал ответ.— К твоему отцу я не приду, но ты и мама можете заходить ко мне».

    А лучше всех был Мольтке My, и, пожалуй, он был самым близким другом отца. Он был и моим другом. Я всегда любила, когда родители уходили в гости: тогда являлся Мольтке и читал мне вслух. Отец считал, что Мольтке теряет здесь драгоценное время, но ведь многие злоупотребляли и его временем. С надеж­дой звонила я ему — он сам мне позволял,— и Мольтке прихо­дил. Мы сидели в гостиной мамы, Мольтке — в кресле с высокой спинкой, рядом стояла на столе лампа, а я усаживалась на стул пониже, как раз перед ним. Он читал — сперва сказки, песни, а позднее, когда я стала постарше, крестьянские рассказы Бьёрнсона, Юнаса Ли[107] и другое. Я сидела и с благоговением слу­шала, стараясь сосредоточиться на содержании книги. Но иногда начинала разглядывать этого большого человека, сидевшего пе­редо мной. Лоб у него был такой высокий, что, казалось, све­тился, кожа так бела, что щеки и лоб были совсем бледными на фоне короткой темной бороды и длинных усов. Временами он взглядывал на меня и кивал, а иногда его мысли были совсем да­леко. Тогда мы слышали, как в зале тикают часы, а мне не хоте­лось их слушать. Мы растягивали эти вечера как только могли, и когда Мольтке пора было уходить, я провожала его немного по дороге.

    А обратно я бежала бегом, чтобы до возвращения родителей быть уже в постели.

    Дважды в год бывали при жизни мамы обязательные семей­ные праздники. Во-первых, мы принимали семейство Сарсов и, во-вторых,— Беллингов и Нансенов. Отец всегда радовался приходу тети Иды, да и мы любили ее и ее дочерей Адду и Эббу.

    Гораздо менее радовался отец, если ждали тетю Сигрид, но мама очень ее любила и уважала за «гордость» и за то, что тетя Сигрид при всей своей бедности старается жить самостоятельно на заработки от своих картин.

    Родственники матери из Бестума были нам всего ближе, но тяжелы на подъем. «У меня трое мужчин»,— обычно говорила тетя Малли. Ведь на втором этаже дома жили ее братья Эрнст и Оссиан, а на первом — дорогой ее Торвальд. Она заботилась о них, как прежде заботилась бабушка, да так, что они и не замечали раз­ницы. Она продолжала устраивать воскресные приемы, которые по-прежнему бывали раз в две недели.

    Мама очень любила встречи с родными и друзьями и терпеть не могла официальные приемы. Помню, как-то отец сказал маме: «Мне придется пойти, но ты, дружочек, можешь и не ходить туда».

    Впрочем, и отцу чаще всего что-нибудь мешало ходить на прие­мы. И многие из этих приемов он не считал нужным посещать. Мои родители держались в стороне и от так называемой «христианийской богемы», которая возникла в восьмидесятые годы, а в послед­нее время расцвела и пополнилась новыми приверженцами. Некоторые ее представители бывали в Люсакере и, несомненно, были знакомы между собой, но, по-моему, они совсем не гармо­нировали друг с другом.

    Отцу спиртные напитки не доставляли никакого удовольствия, а самые яркие представления богемы совершенно не понимали от­ца — его любви к природе, к спорту и к практической деятельности.

    Он даже не смотрел на окна ресторана, где они обычно сидели за бокалами шампанского с сельтерской, а проходил мимо быстрым шагом в своем плотно облегающем фигуру спортивном костюме.

    «Кому что нравится»,— вероятно, думали сидящие в ресторане. То же самое, наверное, думал и отец.


    XIII. НАНСЕН В 1905 ГОДУ

    Политиком Нансена сделали время и обстоятельства. Сам он предпочел бы целиком посвятить себя научной работе, и от­нюдь не честолюбивые помыслы заставили его принять деятель­ное участие в борьбе за расторжение унии, а затем в созда­нии первой конституции независимой Норвегии. (20)

    Еще с юных лет он горячо сочувствовал борьбе своей страны и народа за полную самостоятельность и, больше всего ценя в чело­веке характер и способность к активной деятельности, считал, что личный деятельный вклад отдельного человека имеет значение для всей нации, поскольку он способствует укреплению самосозна­ния народа и поднимает авторитет Норвегии в глазах других наций.

    Основываясь на этих принципах, Нансен в письме, относя­щемся к 1897 году, взывает к национальным чувствам Юнаса Ли:

    «Я пишу несколько строк с убедительной просьбой не от­казать Рольфсену, который хочет предложить Вам принять участие в книге «Норвегия в 19 столетии». Полагаю, что книга будет иметь большое значение для нашей национальной борьбы, для нашего национального самосознания, а за рубежом вызо­вет сочувствие к нашей борьбе за независимость. Поэтому книга должна быть хорошей и мы должны привлечь к ней все наши лучшие силы. Вы ведь понимаете, что без Вас нам не обойтись, и я верю, что и Вы отнесетесь к этой книге как к задаче патриоти­ческой».     

    В письме Эрику Вереншельду, написанном Нансеном после смерти Ибсена, он в первую очередь подчеркивает значение Ибсена для становления норвежского общества. В один из юби­леев писателя отец послал Ибсену телеграмму, в которой объяс­нил, чем он сам ему обязан:

    «Человеку, который оставил след в моей юности, который пред­определил все мое дальнейшее развитие, указал, какое значение имеет призвание в жизни, и научил уважать волю, посылаю се­годня горячую благодарность и почтительный привет».

    Больше всего он увлекался в юности «Брандом», и то безуслов­ное требование правды, которым была проникнута эта драма, на­всегда определило его собственное поведение. Так было и в 1905 году. Оценивая свою собственную работу, он всегда исхо­дил из того, насколько она важна для его народа, и стремился сделать ее как можно лучше.

    Еще в 1889 году он писал Бьёрнсону:

    «Если мне удастся сделать что-нибудь, пусть даже самое ма­лое, чтобы укрепить веру нашего народа в себя и освободить его от духовного рабства, буду считать, что достиг главной цели моей жизни, ибо в нас таятся замечательные силы. Если мы сами в них поверим и найдем общую цель, то сможем достичь многого».

    Уже с момента возвращения из Гренландии он внимательно следил за обострением отношений между Норвегией и Швецией[108]. И неоднократно пытался разъяснить положение Норвегии и ее права в унии в тех кругах, в которых к его словам прислуши­вались.

    Перед экспедицией к Северному полюсу в 1893 году, в самый разгар подготовки к ней, он нашел время осветить в иностранной прессе истинный смысл разногласий, возникших в унии.

    Норвегия, согласно конституции, «свободное, самостоятель­ное, неделимое и независимое государство, объединенное со Шве­цией властью одного короля,— писал Нансен,— и их союз яв­ляется союзом равноправных государств, совместно решающих вопросы войны и мира, имеющих одного короля, но самостоятель­ных во всех прочих вопросах».

    В английской газете «Таймс» было напечатано несколько ста­тей, в которых положение Норвегии в унии со Швецией сравнивалось с положением Ирландии, а Норвегия изображалась как мятежная страна. Письмо Нансена, опубликованное в «Таймс» в 1893 году, внесло поправку в это ошибочное мнение и укрепило престиж Норвегии за границей.

    В экспедицию Нансен уезжал с тревожными думами о поли­тических делах Норвегии. Он был твердо уверен в правоте своих слов, напечатанных в английской газете. Теперь, говорил он в своем письме, когда вопрос о собственном консульстве был под­нят всерьез, отступление стало невозможно. «Мы не поступимся ни крупицей наших прав — прав независимого государства».

    В 1898 году позиция иностранных государств, особенно Англии, приобрела большое значение, и Нансен снова поместил в газете «Таймс» статью о конституционной борьбе между Норвегией и Швецией. Это и другие его выступления в печати повысили авто­ритет Нансена в наиболее влиятельных газетах, что чрезвычайно пригодилось впоследствии, когда на него была возложена миссия освещать внутриполитические дела Норвегии во французской, не­мецкой и британской прессе.

    Отец с самого начала принял деятельное участие в событиях, развернувшихся в Норвегии в 1905 году, и все его статьи и речи способствовали быстрейшему разрешению конфликта. «Что будет теперь?»— спрашивал отца редактор журнала «Самтиден» Герхард Гран в письме, посланном в Люсакер. Я хорошо помню, как все были охвачены лихорадочным возбуждением, а наши со­седи приходили в Люсакер, чтобы услышать мнение отца о всем происходившем. «Что будет теперь?»— спрашивали все в один голос, причем многие были напуганы.

    Кабинет министров Хагерупа, сделавший своей программой разрешение вопроса о консульствах[109] путем переговоров, сменился министерством Кристиана Миккельсена[110].

    Кронпринц-регент вновь выступил с предложением продол­жать переговоры, но Миккельсен ответил, что «лишь введение норвежских консульств сможет восстановить между обеими стра­нами то доверие, которое является необходимой предпосылкой всякого дружественного и плодотворного обсуждения сложных и деликатных вопросов об унии».

    Нансен немедленно в одной из своих статей попытался отве­тить на вопрос Герхарда Грана:

    «Главным в сложившейся обстановке является, по-моему, сле­дующее: мы, норвежцы, не сомневаемся в нашем праве иметь соб­ственных консулов. Очевидно, что шведы не признают за нами такого права, тем самым для нас возникла настоятельная потреб­ность отстоять в этом вопросе свое требование. Теперь речь идет уже не только о нашем консульстве, но и о суверенитете Норвегии. И не может быть никаких сомнений в том, какую позицию займет по этому поводу любой норвежец».

    Томмесен из газеты «Вердене Ганг» приехал в Пульхёгду, чтобы поговорить с отцом. Мама сидела рядом и с интересом слу­шала их беседу. В результате в феврале в газете «Вердене Ганг» одна за другой стали появляться статьи отца под названиями:

    «Наш путь», «Мужчины», «Мужество», «Легкомыслие» и «Воля».

    Эти статьи — призыв к действию, к тому, чтобы сплотить все силы и добиться разрешения вопроса о консульствах. Решитель­ный и четкий взгляд, высказанный отцом в этих статьях, оказал влияние на общественное мнение.

    «Наш путь — действие,— писал Нансен.— У нас есть теперь дело, вокруг которого сплотился норвежский народ, число его сто­ронников неуклонно растет, и вскоре мы все как один объеди­нимся вокруг него. Для нас решительная борьба за учреждение системы норвежских консульств является единственным средст­вом утвердить наше национальное достоинство».

    В статье «Мужчины» Нансен пишет:

    «Я вижу, что даже Бьёрнсон опасается, как бы страх перед возможным шведским нападе­нием, страх перед Европой не помешал нам сделать то, что мы считаем справедливым и правым. Мы — терпеливый народ, мы это доказывали девяносто один год, на протяжении которых мирились с тем, что шведская сторона отказывала нам в нашем праве на самостоятельность. Но в жизни каждой нации, как и в жизни любого человека, наступает момент выбора — все или ничего. Мы чувствуем, что сейчас наступил именно такой момент, мы пони­маем, что если не сделаем того, чего требует от нас сложившаяся обстановка, то навсегда утратим уважение к себе.

    Народ, который довольствуется словопрениями и громкими словами в то время, когда попираются его права и суверенитет, становится посмешищем в глазах всего мира. И хуже того, он деморализуется. А народ, который до последнего отстаивает свое право на самостоятельность, даже потерпев в этой борьбе пора­жение, вырастает в глазах других народов.

    Мы не нуждаемся сейчас в людях, которые бесцельно суетятся и гадают на кофейной гуще, нам нужны настоящие мужчины».

    Спустя несколько дней появляется воодушевляющая статья «Мужество».

    «Нас пытаются запугать, что если мы пойдем по намеченному пути, единственному пути, который мы считаем правильным, то нам придется туго. Кто же в этом сомневается!

    Мы так долго играли в солдатики и стреляли холостыми пат­ронами, что иные теперь думают, будто нас можно запугать тем, что дело примет плохой оборот. Они хотят испугать нас тем, что мы утратим все юридические права, окажемся изолированными от Европы и что Швеция, вероятно, нападет на нас. А мы уже заранее все подумали и готовы ко всему!

    Страх — он у всех на устах, но кто напомнит нам о мужестве? Разве его нет у народа? Во всяком случае, оно когда-то было присуще норвежскому народу. А как же нам проявить его, когда нет никакой опасности?

    Нужно признаться, что со времен 1814 года наша политика не требовала особого мужества. Но в 1814 году мы доказали, что оно есть у нас. Неужели мы его растеряли с тех пор? Давайте посмотрим».

    «Нас предостерегают от легкомыслия,— писал Нансен далее.—

    Самое страшное легкомыслие — это когда предпочитают выжи­дать, когда упускают решительный момент, когда все пускают на самотек в надежде, что утро вечера мудренее. Мы не хотим, чтобы нами правило такое легкомыслие.

    «Осторожные» же считают, что борьба за норвежские консуль­ства и вызванная ею попытка навязать Норвегии клеймо государ­ства, зависимого от Швеции, не стоят того, чтобы доводить дело до кризиса. Вы ошибаетесь, «осторожные», об этом я уже говорил ранее. Нам не нужен разрыв унии — мы добиваемся признания независимости Норвегии и соблюдения параграфа I закона о шведско-норвежской унии, который гласит, что Норвегия — сво­бодное и независимое государство».

    Гуннар Хейберг[111] в своей речи в честь Георга Станга[112] кос­венно отвечал на высказывание Нансена:

    «Есть еще один человек, который в своей области проявлял чувство ответственности сильнее прочих. Это Фритьоф Нансен.

    Разве он в эти дни не доказал нам, что и в политике может поучить нас тому мужеству, той энергии, которые вытекают из огромного чувства ответственности? Не из пропитанной пылью канцелярской ответственности бюрократа, не из презренной ответ­ственности с оглядкой на последствия, не из ответственности угод­ника и соглашателя, а из той великой ответственности, которую чувствует тот, кто привык и строить великие замыслы и руково­дить их выполнением, а главное, готов жизнь отдать за свои убеж­дения.

    Ибсен утверждает, что сильнее всех одинокий человек, но, мо­жет быть, еще правильнее другое — чтобы стать сильным, надо испытать одиночество. Фритьоф Нансен испытал его, Георг Станг тоже. Первый за полярным кругом, другой — в гуще людей.

    Но в эти дни мы узнали, что человек, побывавший в Ледови­том океане, имеет горячее сердце!»

    На собрании Студенческого общества 23 февраля Нансен го­ворил о необходимости «немедленно действовать». Когда он за­кончил речь, зал заполнился криками восторга, а Сигурд Беткер, под овации ликующих студентов, взбежал на кафедру:

    «Вы пишете, что сейчас нужны мужчины. Вы имеете на это право. Вы настоящий мужчина. И вы вправе призывать к муже­ству, ибо вы сами проявили мужество. Говорят, что вы не мо­жете стать премьер-министром, потому что вышли из государ­ственной церкви. Но я прошу вас вспомнить слова Генриха Чет­вертого: „Париж стоит мессы". Встаньте к штурвалу, Фритьоф Нансен! Сейчас вы — знамя Норвегии».

    Не только Сигурд Беткер уговаривал Нансена стать членом правительства. Некоторые газеты предлагали избрать его премьер-министром, а Кр. Миккельсен лично приезжал к отцу, чтобы предложить пост в своем кабинете. Миккельсен даже просил его вер­нуться в государственную церковь, чтобы это не могло стать по­мехой.

    Но отец не собирался стать политиком. Сколько раз я слы­шала, как он говорил, что государственная церковь — великолепная отговорка. Он считал, что может послужить своей стране, и не являясь членом правительства. Так оно и оказалось.

    До самого разрешения кризиса он был советником правитель­ства и вел переговоры от его имени и с Данией, в Копенгагене, и с великими державами. Да, отец, будучи по своим убеждениям далек от политической деятельности, этим летом и осенью, а позд­нее в Лондоне был своего рода первым министром иностранных дел самостоятельной Норвегии.

    Ведь те переговоры, которые он вел в Англии начиная с 1905 года, а затем заключение договора о суверенитете в дей­ствительности были поручением дипломатического характера. Шведский посол в Англии капитан Валленберг так говорит о ра­боте Нансена в Англии: «В Англии имя Нансена значило более, чем целая Швеция». В 1934 году Шарль Рабо[113] писал в журнале «Самтиден»: «Если к норвежским событиям 1905 года вся Европа относилась с сочувствием, то в этом, несомненно, главная заслуга принадлежит Нансену, его большой популярности и дружеским узам, которые связывали его с выдающимися деятелями за гра­ницей».

    Но сперва Нансен со всей энергией принялся за Норве­гию, стараясь устным и печатным словом объединить и укре­пить общественное мнение. 10 мая он выступал на митинге в Акерсхусе:

    «Путь переговоров отрезан навсегда. Есть ли другой путь? Мы считаем, что в этом нет никакого сомнения. Наше право нарушили незаконные вмешательства в дела Норвегии. Значит, мы как суверенное государство обязаны довести до конца это дело.

    Говорят, что если сейчас добиваться введения системы нор­вежских консульств, это приведет к революционным шагам. Да что же революционного в том, что ни один норвежец не желает отвечать за неразумные санкции?

    Говорят о войне. Войне с кем? Война с братским народом только потому, что мы делаем то, на что имеем право? Как теперь будет относиться Швеция к Норвегии? Слова о войне — плохие слова. Борясь за свободу, мы горячо желаем сохранить хорошие отношения со Швецией.

    Выбора у нас нет, возможен только один путь. Свобода ко мно­гому обязывает. Раз у нас есть свобода и самостоятельность, то нельзя, чтобы наши потомки сказали, что мы добровольно от них отказались. Если у стортинга и были сомнения, то они исчезли после того, как весь народ с такой радостью приветствовал реше­ния специального комитета. Прошли те времена, когда наши поли­тические партии отгораживались друг от друга. Отныне и до тех пор, пока мы не решим это дело, у нас будет только одна поли­тическая партия. Ее имя — Норвегия.

    Правительство, которое сейчас создается для разрешения боль­шой и серьезной задачи, может приступать к своей работе, не сомневаясь в поддержке всего народа. Пусть он знает, что мы с ним заодно, что мы готовы помогать ему всеми силами, послед­ним скиллингом, если потребуется».

    Происходящие события захватили всех. Цель у всех была одна, но по поводу того, какому методу, какой политике отдать предпочтение, мнения были различны. В 1905 году у Бьёрнсона и отца были разные точки зрения на эти вопросы. «Мир не лучший метод, но его хотят!»— сказал как-то Бьернсон. А в 1903 году он писал отцу:

    «По-моему, попыткам Швеции навязать нам вопрос о министре иностранных дел прежде, чем решен вопрос о консульствах, нужно дать отпор  как  недостойному  вмешательству  в  наши  внутренние  дела.

    Если шведы не прекратят свои попытки и правые нас не поддержат, то, значит, деморализующее влияние унии настолько явно и опасно, что нам придется открыто добиваться разрыва унии (но с сохранением союза).

    Но если они оставят все попытки ущемить наши интересы, то, за­вершив дело о консульствах, мы немедленно сможем начать с ними пе­реговоры о министре иностранных дел и попытаемся найти некий modus vivendi.

    Не может быть, чтобы он не нашелся.

    Твой Бьёрнстьерне Бьернсон.

    Передай привет своему ангелу-хранителю.

    (То, что я здесь сказал, можно, если хочешь, рассказывать и пе­чатать.)»

    Теперь, в 1905 году, Бьернсон и его зять Сигурд Ибсен скло­нялись к полюбовному решению и компромиссу и стояли за про­должение переговоров со Швецией, в то время как Эрнст Сарc, Нансен, Миккельсен и другие хотели использовать психологиче­ский момент для решительных действий. В одной из газет Бьерн­сон высказывался о своем старом друге и соратнике Эрнсте Сарсе так: «Не стоит обращать внимания на то, что говорит этот дед Мороз». Сарc усмехнулся в дедморозовскую бороду и поблагода­рил за этот «персональный привет». Бьернсон сперва рассердился, но вскоре отошел и написал Сарсу, что, как обычно, приедет к ним в воскресенье. Его душа не узнает покоя, пока он не обнимет и не прижмет к своему сердцу старого друга и его семью.

    Надо ли говорить, что народу собралось много. Мы, дети, встречали почетных гостей в дверях. Они приехали в открытом экипаже, запряженном парой гнедых. Фру Каролина в черной, от­деланной жемчугом шапочке на коротко остриженных волосах сидела вся укутанная в пледы и шали, Бьернсон — в длинном пальто и в хорошо всем знакомой большой шляпе на седых куд­рях. Едва они показались на холме, как мы, дети, принялись кла­няться и приседать. А Бьернсон, привыкший к поклонению толпы, кивал нам и милостиво улыбался: «Здравствуйте, здравствуйте, дети».

    За огромный обеденный стол усадить всех не удалось. Приста­вили еще один стол, и тетя Малли, которая на правах младшей хозяйки всегда сидела на нижнем конце стола, очутилась и вовсе в прихожей. Во главе стола, между дядей Эрнстом и отцом, сидел Бьернсон, но уловить что-нибудь из их разговора было невоз­можно: на конце тети Малли было очень весело, не умолкали шутки и смех. Мы видели только, что на другом конце стола царит сердечность и радость.

    Обычно в сарсовские воскресенья дамы пили кофе в малень­ком эркере, некоторые доставали вязанье, а большинство болтали, попивая горячий кофе и угощаясь пирожными. Нам, детям, это было совершенно неинтересно. Взрослые расспрашивали нас о вся­ких скучных вещах: про то, как идут дела в школе, кто с кем со­стоит в родстве. Поэтому мы спешили удрать на улицу и там играли или же брали у дяди Сарса ключ от лодки, бежали к морю на другую сторону Драмменсвейн и катались по заливу.

    А после того воскресного обеда мы тоже пошли в кабинет, где собрались мужчины. Окутанные дымом от сигар и трубок, они стояли группками и обсуждали проблемы дня. Дядюшка Эрнст и дядюшка Оссиан сидели за своими столами и курили длинные трубки. Дядя Эрнст всегда собирал вокруг себя слушателей, а дядя Оссиан чаще сидел в одиночестве и чему-то рассеянно улыбался. Только отец умел его по-настоящему разговорить. Если речь захо­дила о зоологии, то дядя Оссиан спускался с небес на землю и о многом мог рассказать.

    В то воскресенье в центре внимания был Бьёрнсон. Как сейчас помню, он стоял посреди комнаты, широкоплечий, несколько ко­ротконогий. Рядом с ним — маленький, профессор Шёт, отец Да, весь точно из пергамента, лицо смуглое, без всякого выражения, помятый костюм мешковато висит на худом теле. Остальные об­ступили их полукругом. Потом в комнату стали заходить и дамы и уже больше не уходили.

    Как раз напротив Бьёрнсона, в центре полукруга, я увидела отца. Они с Бьёрнсоном являли собой полную противоположность друг другу. Отец жестикулировал, его гибкое тело все напряглось, точно готовое к прыжку, а массивная фигура Бьёрнсона была со­вершенно статична. Он привык говорить один, привык, чтобы все его слушали, и не любил, чтобы ему перечили, тем более молодежь. Но отец был не из тех, кто подчинялся правилам вежливо­сти, особенно если речь идет о деле. Конечно же, обсуждался во­прос об унии. Тогда только о ней кругом и говорили. Что говорили, я не помню, да, наверное, я и не понимала, о чем у них шла речь. Но помню, что когда отец увлекался так, что голос его начинал дрожать, я страшно пугалась. Тогда я смотрела на маму. Она хму­рилась и тоже явно волновалась. Тогда я переводила взгляд на профессора Шёта, который поддерживал Бьёрнсона, но его лицо по-прежнему было невозмутимо. Сзади в углу стояла его дочь Анна с Торупом, у которого был самый надменный вид.

    Но вот дядя Эрнст положил на стол узловатую руку. Все почув­ствовали, что сейчас он скажет решающее слово, и повернулись к патриарху. Его глаза сверкали за стеклами очков, но в бороде пряталась ласковая улыбка, когда он смотрел на этих драчливых петухов. Все облегченно вздохнули, а мама взглядом поблагода­рила брата. Вряд ли противники согласились друг с другом, но несколько успокоились. А когда Бьёрнсон собрался уезжать, они расстались такими же сердечными друзьями, как прежде.

    Отец считал стремление народа к независимости величайшей национальной задачей. Радикализм его в вопросе расторжения унии объяснялся отчасти и влиянием Эрнста Сарса, который в своих трудах одним из первых разъяснил исторические предпо­сылки этого конфликта. Отец часто бывал у дяди Эрнста и об­суждал с ним создавшееся положение. От нашего дома до дома Сарсов в Бестуме можно было добраться за полчаса, и порой отец бывал там по нескольку раз в день. Советовался он и с Эри­ком Вереншельдом, который всегда высказывал очень точное суж­дение о многих вещах и который в 1905 году был целиком соли­дарен с отцом. Я была еще слишком мала и не понимала всей серьезности происходящего. Но однако же и я не могла не заме­тить, как накалена была обстановка. Отец вечно куда-то спешил. Сбежит по лестнице, схватит шляпу, пальто и выскочит из дома. Мама все время ждала его и, едва заслышав у двери его шаги, бежала к нему навстречу. А он тут же принимался рассказывать ей о последних новостях и событиях.

    Как-то в середине марта он сообщил, что ему придется уехать. Премьер-министр Миккельсен просил его позондировать почву в Берлине и Лондоне и разъяснить великим державам положение дел в Норвегии. Поручение было секретным, официально он ехал на съезд океанографов. Узнав, что я слышала этот разговор, он по­смотрел на меня и сказал: «Ты ведь понимаешь, что сейчас нельзя ничего рассказывать о том, что услышишь дома, правда, дружок?»

    Мог бы и не говорить, это было само собой понятно, я даже заважничала, что мне доверяют.

    Мама ждала от него писем. Первое письмо пришло из Бер­лина 19 марта:

    «Настроение у меня мрачное. Эти люди сейчас мне кажутся осо­бенно чужими. Поездка совершенно напрасна, если не считать, что я воочию убедился, какой стеной отгородила от всего мира нас, бедных норвежцев, шведская дипломатия.[114]

    У кайзера, конечно, все расписано по минутам, и в два оставшиеся до отъезда дня поговорить с ним не удастся. От дальнейших попыток я отказался. Впрочем, излишняя настойчивость вряд ли поможет нашему делу. Но даже государственные деятели с опаской встречаются со мной. Я ведь стал теперь норвежским радикалом, а встречи с таковыми могут вызвать подозрения у шведов.

    ...По-моему, право и справедливость для этих людей понятия наивные, полузабытый пережиток тех времен, когда человечество было в мла­денческом состоянии. Кажется, даже наш друг Рихтгофен мыслит так же. Он во всем ищет одну только выгоду и нашел, что для Норвегии го­раздо выгоднее иметь общее представительство со Швецией и т. д. Просто хоть плачь. Им, собственно, непонятно, что у нации может быть чувство собственного достоинства и что она не может позволить себя оскорблять. Нельзя забывать о России[115] и др. Мне чертовски охота вывести Норвегию из такого международного сообщества, где простые человеческие понятия и чувства погребены под расчетливостью и условностями.

    До сих пор мне еще никогда не бросалась так резко в глаза про­пасть между нами и немцами. Добиться у них понимания совершен­но невозможно, мы говорим на разных языках.

    Вчера вечером зашел навестить Рихтгофена и посмотрел его музей — так себе, ничего особенного.

    А вечером слушал «Золото Рейна» Вагнера. По-моему, сущая ерун­да, во всяком случае, я ни единого словечка не понял и, конечно, от этого не подобрел».

    У Нансена в Англии было много друзей, и его засыпали при­глашениями и визитами. Как только разнеслась весть, что он прибыл в Лондон, набежали репортеры брать у него интервью, но он заранее послал в «Таймc» большую статью и до ее опублико­вания газетчиков не принимал. Первое письмо домой он написал карандашом, сидя в Палате общин. «Какое облегчение оказаться после скучной Германии в Англии. Здесь легче дышится и есть с кем поговорить. Приятно чувствовать себя желанным гостем. И повсюду я вижу живой интерес к нашему делу».

    Через несколько дней он снова писал маме:

    «С утра до вечера постоянная беготня. Но я чувствую себя тем не менее хорошо, так как понимаю, что мое пребывание здесь полез­но. Особенно сильно я почувствовал это вчера утром, когда мое письмо появилось в «Таймc». Кажется, оно на многих произвело впечатле­ние. И пресса, и общество склонились на нашу сторону. Вчера чуть ли не целый день пришлось давать интервью, да и сегодня тоже. Так что во все газеты потоком хлынули сообщения об унии и буду­щем Норвегии.

    Завтра поговорю с Бальфуром[116] и, вероятно, с некоторыми членами парламента. А потом буду на обеде у лорда Росбери, где будет много видных политических деятелей. Во вторник — завтрак у Брайса, известного писателя, члена парламента и доброго друга Норвегии. На днях буду говорить с министром иностранных дел, в четверг утром завтракаю с лордом Эйвбери, а он, как ты знаешь, очень влиятельный чело­век. В среду леди Вага непременно ждет меня на ленч, я должен быть там с Его светлостью ландграфом Гессенским. Однако не думаю, чтобы он был нам полезен. Мне не очень хочется идти к леди Вага, тем более что она, говорят, настоящая «охотница на львов». Но, может быть, встречу там и других людей.

    В пятницу меня пригласили на большой банкет в честь лорд-мэра Лондона и мэров других городов. Я рассчитывал выехать отсюда в четверг, но если увижу, что мое присутствие будет необходимо, то все же останусь, раз я для этого приехал».

    Статья в «Таймc», напечатанная одновременно в парижской газете «Лё Тан» и в немецкой «Кёльнице Цайтунг», а также в ряде других газет, содержала обзор исторических событий в Нор­вегии начиная с 1814 года и до того положения, которое сложилось в 1905 году. Нансен писал:

    «Поскольку честная попытка Норвегии добиться законного равноправия на основе общности внешней политики потерпела неудачу из-за слепого и непонятного сопро­тивления шведской стороны, среди демократического большинства возникла мысль о необходимости создать собственное министер­ство иностранных дел, которое есть и у Швеции.

    Одно из условий Бустрема[117] сводится к тому, чтобы норвежские консулы, являющиеся норвежскими служащими, смещались шведским министром иностранных дел, который является шведским служащим и подотчетен только Швеции. Такое условие нельзя ставить суверенному государству, не оскорбив его. Оно противо­речит нашей конституции, по которой право увольнять чиновников имеет только король. Мы испробовали все пути, чтобы добиться соглашения. Теперь у нас уже нет выбора. Мы должны заставить уважать наши права в наших внутренних делах. Мы верим в победу справедливости».

    Теперь уже все понимали, что Нансен уехал за границу не для того только, чтобы принять участие в съезде океанографов. Правда, в норвежских газетах появилось сообщение о том, что он выступит в Лондоне с докладом о своей предполагаемой экспеди­ции к Южному полюсу, но это никого ни в чем не разубедило, а маме принесло одно лишь беспокойство. Отец утешил ее, напи­сав, что этот план — дело не ближнего будущего.

    Для Швеции статьи отца были жестоким ударом. Даже принц Эжен, который пытался смотреть на вещи объективно, был огорчен до глубины души, 28 марта он писал своему другу К. А. Оссбару[118]:

    «Я только что прочел статью Нансена в „Таймc". Она пре­красно написана и, конечно, убедительна для английской публики. Конечно же, он не сказал всей правды, и Норвегия изображена в очень выгодном свете. Но даже если смотреть на дело очень придирчиво, то все равно то, о чем он говорит, не делает чести Швеции. От этого становится горько и грустно на душе.

    Обвинение в нарушении обещания — серьезная вещь, особенно в глазах зарубежной публики, но, впрочем, оно близко к истине, особенно если подумать о предложении Бустрема. Поправки, внесенные в это предложение другими советниками, при условии со­хранения его основных положений, оставляют такое чувство, словно мы пытаемся сгладить неприятное впечатление.

    Мне кажется, наша ошибка в том, что Швеция с первого дня существования унии не ставила перед собой цели развивать ее в направлении все меньшей жестокости и находить новые формы в соответствии с новыми условиями, с тем чтобы в конце концов уния отпала сама собой. Тогда бы рядом с нами выросла страна, своими возможностями и условиями в корне отличающаяся от Норвегии 1814 года».

    По обеим сторонам Кьёлена[119] долго надеялись, что кризис не приведет к разрыву. Особенно король Оскар, который был уже стар и болен. «Мне тяжело смотреть, как трудно приходится ко­ролю в этих напряженных условиях,— пишет далее принц.— Но он выносит все это с трогательной кротостью».

    Доктор Свен Гедин[120] был далеко не так кроток. Он резко вы­ступил в зарубежной прессе против Нансена, а Нансен еще резче возразил.

    «У нас в Норвегии д-р Гедин вызвал большое удивление тем, что в своем письме, опубликованном на прошлой неделе в «Таймc», он берет под свою защиту министерство Бустрема и, следова­тельно, одобряет оскорбления, наносимые последним Норвегии. Совсем недавно он выступил с воззванием к шведскому народу, под которым подписались многие  выдающиеся люди  Швеции. В этом воззвании, в частности, говорится:

    «Чтобы стать источником силы, а не причиной раздоров и сла­бости, союз должен найти такую форму, которая удовлетворила бы оба народа в их стремлении к независимости и при которой союз строился бы на основе обоюдного права на самоопределение».

    Так когда же д-р С. Гедин говорил о соответствии со своими убеждениями — тогда ли, когда поставил свое имя под этим воз­званием, которое своим содержанием направлено против линии Бустрема, или тогда, когда в зарубежной газете выступил с защи­той антинорвежской политики Бустрема и ее печальных послед­ствий?»

    Ясно и честно, бескомпромиссно, по пунктам опровергал Нан­сен нападки Гедина, и, таким образом, выступление Гедина лишь укрепило положение Норвегии.

    В этом году 17 мая было очень ответственным днем. В Хри­стиании Нансен выступил с речью:

    «Расти народ может лишь тогда, когда он берется за выпол­нение того дела, за которое, дорожа своей честью, не взяться нельзя, даже если оно обречено на поражение. Мы должны пом­нить о том, что для народа возможны несчастья большие, чем по­ражение.

    Теперь мы поняли: что бы ни случилось, мы должны и будем защищать нашу самостоятельность и право на самоопределение в своих собственных делах, мы должны отстоять наше право или умереть за него.

    Самое радостное — то, что наш народ обрел способность мы­слить масштабно, не погрязая в мелочах насущных забот, что он осознал единство, которое, несмотря на различия партий, несмотря на старинные разногласия, растет и крепнет день ото дня, обрел то спокойствие и волю зрелого человека, которые стали присущи всему народу и придали нам уверенность. Стортингу, на чью непоколебимую стойкость мы полагаемся, правительству мы вверили судьбу нашей страны.

    Сегодня мы можем сказать и стортингу, и правительству: дей­ствуйте спокойно, и будьте уверены в том, что воодушевление и готовность к самопожертвованию зажглись в нас не на один восторженный миг, а надолго».

    Отцу помогали его друзья. Он ведь работал и днем, и ночью, и когда ему надо было приготовить речь к 17 мая, то Мольтке My помогал ему подыскивать подходящие цитаты из произведений Сивле[121] и Бьёрнсона, которые могли бы подчеркнуть всю серьез­ность и значимость момента.

    Дальше события следовали одно за другим[122]. Уже на следую­щий день стортинг вынес на обсуждение проект закона о системе собственных норвежских представительств, за который едино­гласно проголосовали и лагтинг, и одельстинг[123]. Король Оскар, который на время своей болезни передал дела государства крон­принцу Густаву, снова взял власть в свои руки и принял на себя ответственность за отказ утвердить этот закон.

    7 июня норвежское правительство передало свои полномочия в руки стортинга. И снова стортинг единогласно не принял от­ставки правительства. Теперь оно должно было «осуществлять те полномочия, которые находились в руках короля, с теми неизбеж­ными изменениями, которые вытекали из того, что союз со Шве­цией под властью одного короля был расторгнут вследствие того, что шведский король прекратил исполнять обязанности норвеж­ского короля». Впоследствии говорили, что короля сместили в од­ном придаточном предложении.

    Одновременно стортинг направил королю Оскару послание с отчетом о происшедшем и с просьбой о том, чтобы один из прин­цев дома Бернадотов стал королем Норвегии. На следующий же день Нансен телеграфом послал в лондонскую газету «Стандарт» статью, где объяснил побуждения норвежской стороны. Заканчи­валась она следующими словами:

    «Так как отступать уже некуда, то мы надеемся, что шведский народ поймет, что это наилучшее решение и что разрыв унии не вызовет протеста за рубежом. Хочу прибавить, что мы не питаем зла против Швеции, и это явно подтверждается нашим желанием иметь  на  норвежском  троне  представителя дома   Бернадотов».

    Но Швеция сочла разрыв унии незаконным и отказалась при­знать его. В действительности разрыв ни для кого не явился неожиданностью, но, со шведской точки зрения, норвежцы осуще­ствили его грубо и унизили Швецию.

    Для большей части шведского народа война с соседом была немыслима. Партия социал-демократов во главе с Брантингом[124] и либеральная левая партия разделяли требования Норвегии. Об этом свидетельствует стихотворение Гуннара Веннерберга[125].

    Разойдемся и пойдем
    каждый собственным путем,
    ведь способны мы понять,
    что совсем не стоит лгать
    ни себе, ни миру.

    Но офицеры и партия правых, как говорила моя шведская подруга, в национальном угаре «бряцали саблями», и одно время носилось множество различных слухов. Я помню, как отец вбежал в дом с возгласом: «Теперь можно седлать лошадей!» Слава богу, дело ограничилось мобилизацией. Но и это было достаточно не­приятно.

    Возбуждение проявилось в обеих странах по-разному. Отец чувствовал, что в эти дни в Швеции его не очень-то жаловали. Каждое утро на столе лежали кучи вырезок из шведской прессы и писем, большей частью анонимных. В них не скупились на раз­личные ругательства. Но все эти письма, за редким исключением, тут же отправлялись в мусорную корзину. Однако когда один шведский друг отца, которого он очень ценил, вернул ему его фо­тографию, отцу было неприятно. Он не испытывал ни горечи, ни раздражения — он был глубоко опечален.

    Швеция не признала разрыва унии и на просьбу о том, чтобы один из Бернадотов занял норвежский трон, не ответила. И по­этому в полной секретности министр Ведел начал осторожно про­щупывать почву относительно датского принца Карла.

    Все зависело от того, развяжет ли Швеция войну и какую по­зицию займут зарубежные страны. Шведские сторонники войны были так агрессивно настроены, что для мирного разрешения кон­фликта необходимо было привлечь великие державы. Нансена снова послали в Копенгаген, и снова с «секретной миссией». По­началу рассчитывали, что он отправится в Лондон, но из-за даль­нейших событий эта поездка была отложена.

    Маме нелегко было расставаться с отцом в это лето, но отец решил, что нам лучше уехать в Сёркье. Оба они были огорчены — отец потому, что не мог помочь нам устроиться в горах, а мама потому, что видела, как он устал и измучен, как смутно будущее. Отец старался успокоить ее. Уже 10 июля он писал ей:

    «Политическая обстановка несколько спокойнее, чем ожидалось. Воинственные настроения в Швеции, поутихли, и теперь все отложе­но до будущего года. Пока оттуда не поступало никаких тревожных сведений.

    Едва написав это, я должен был отправиться в английское кон­сульство, где узнал хорошие вести от английского правительства. Мне сообщили, что оно использует все свое влияние для мирного разрешения нашего дела, и есть надежда, что оно вскоре будет достигнуто. Телег­рамма из Лондона пришла в ответ на мое письмо, а значит, мы можем спокойнее относиться к делу и не бояться неожиданного напа­дения».

    А мама посылала из Сёркье краткие отчеты о нашей жизни.

    «У нас все великолепно, ничего не делаем и ужасно много едим. Вчера приехала Анна Шёт, мне очень это приятно. Почти весь день ловили рыбу, а после ужина пойдем гулять, захватив с собой кофе и бутерброды.

    Я тут совсем соскучилась по газетам, а новых не будет до втор­ника. Как бы хотелось, чтобы ты был здесь, конечно, завершив все дела! Потом, осенью, мы с тобой, с Лив и Коре, счастливые, снова зашагаем ярким днем в горы, а вечером возвратимся при луне домой, усталые и голодные. А потом — ужин и покой.

    В этом году ведь так и будет, правда же? С нетерпением жду нашей встречи, как самой большой радости. Если бы ты ждал меня так же, как я тебя... Но вокруг тебя столько дам, и тебе так легко забыть свою некрасивую старушку. Впрочем, это я в шутку».

    Конечно, это было сказано в шутку, но за шуткой было не­множко и правды. Мама слишком хорошо знала отца. Его письма были уже не такими, как раньше. Мысли его были заняты совсем иным.

    «5.7

    Уже поздно, я очень устал, и нет сил уложить вещи. Но завтра встану рано  и  все  упакую.  А   вечером уеду  в  Копенгаген.   Келти и Джильмур гостили здесь несколько дней, мы приятно провели время. Вчера я по­казал им Холменколлен, а сегодня смотрел с ними «Королеву». С нами был Александр.

    Никаких особых изменений в политике нет. Мы еще не знаем, чего хочет Швеция, но Англия и Германия (то есть кайзер), кажется, на­строены к нам благожелательно и не допустят войны».

    Письма того времени отражали нашу жизнь в Сёркье, а также работу и настроение отца. Мама так писала отцу:

    «Сёркье, 17 июля Мне неприятно вспоминать, что ты расстался с нами не в духе. Так плохо выглядел, весь день ходил хмурым и о чем-то думал. Иногда я здесь себя упрекаю, что мне тут так хорошо, никаких забот, и все для меня уже устроено, а ты в гуще событий, трудишься и волну­ешься за страну и ее будущее.

    Но ведь должно же все наладиться. Ты ведь всегда был счастливчиком, за что ни возьмешься, все тебе удается. Я-то знаю. Боже, скорей бы ты, счастливый и довольный, вернулся к своей Еве».

    «Сёркье, 7 августа Да, теперь уже действительно давно мы не виделись, и мне не стыдно сказать, что я ужасно по тебе соскучилась. Я уже почти забыла, как ты выглядишь, и хорошо, что тебя описывали в «Йемтландспостен», где между прочим говорят, что у тебя «глаза, как блюдца» и «нос, как валек». Мне кажется, что в Швеции тебя сейчас ненавидят боль­ше всех. 13 августа, наверное, в Христиании будет жарко (плебисцит). Вот было бы забавно посмотреть».

    Отец писал из Копенгагена 18 июля:

    «По секрету могу сказать, что принц Карл и принцесса Мод с удовольствием станут королем и королевой Норвегии. Это дело уже более или менее улажено с их родителями (королями Дании и Англии), так что с этим все в порядке и остается ждать лишь окончательного отказа Бернадотов. После этого можно будет назвать имя принца. И у нас будет то преимущество, что нас признают сразу и Дания, и Англия.

    Они очень обрадовались, когда узнали, что я хочу, чтобы они заняли норвежский престол. Они боялись, что и я, мол, стою за республику и меня выберут президентом. За границей все так считали. Ей-богу, там, кажется, все думают, что любой человек мечтает стать президентом. А так у нас то и дело собрания, толчем воду в ступе, я прямо-таки засыпаю».

    В следующем письме в Копенгагене, от 23 июля, отец более подробно рассказывает о сложившейся обстановке:

    «Сейчас мы ожидаем германского кайзера, который, по последним све­дениям, должен прибыть 27-го. Его мнение о датском принце на нор­вежском престоле имеет немаловажное значение. Конечно, он неоднократ­но высказывался через Бюлова, что будет придерживаться нейтрали­тета, но я не полагаюсь на него.

    Если Швеция возразит по этому поводу, то у Дании будут труд­ности. Пока получил сердитую телеграмму от короля Эдуарда, в ко­торой он пишет, считает дело решенным и не потерпит никакого вмешательства. Это, конечно, намек на кайзера. Король Эдуард дал свое согласие на то, чтобы его дочь заняла норвежский престол, и он уж не потерпит, чтобы ее обошли. Это вполне понятно, а нам просто повезло, что Англия на нашей стороне. Но Дания все еще колеблется. Датчане боятся послать своего принца, ему после вступления на престол грозит война со Швецией. Тогда и Дания, конечно, попадет в очень затруднительное положение. Но, слава богу, Англия тоже окажется тогда в трудном положении, а это заставит Швецию призадуматься.

    Так приятно знать, что у вас все хорошо. Мне кажется, что я вижу вас всех. Передай привет Ламмерсу, Малли, Анне Шёт и Бергслиену. Уговори в конце концов Бергслиена остаться, ведь ему, бедняге, там хорошо».

    Швеция требовала, чтобы в Норвегии провели плебисцит по во­просу о разрыве унии, это требование вызвало в некоторых кругах Норвегии взрыв негодования. «Не касайтесь 7 июня,— писал Гуннар Хейберг.— Неужели мы пойдем на голосование ради того, чтобы Швеция, дав согласие на разрыв унии, могла получить моральное удовлетворение, что заставила нас унижаться?»

    Нансен же и многие другие считали, что мы можем позволить себе «унижение». 6 августа он пишет Еве из Люсакера:

    «В доме так пусто и одиноко, я не знаю, когда смогу вырваться в Сёркье, потому что здесь предстоит важное решение. И я должен быть на месте.

    Речь идет, между прочим, о нашем будущем короле. Мы с Веделом предлагаем следующее: Норвегия после голосования должна сооб­щить Швеции его результаты, Норвегия готова вести переговоры о раз­рыве унии на базе шведской программы. Я считаю, что мы должны согласиться на эти условия, при этом мы нисколько себя не унизим, так как все равно победа будет за нами. Сразу же после этого Швеция аннулирует государственный акт, король отказывается от трона и от своего имени и от имени своих наследников и прощается с норвежским престолом. Потом мы выбираем своего короля, на следую­щий же день. Он и его супруга прибывают к нам из Дании. После этого мы ведем переговоры со Швецией как признанное Европой го­сударство, что имеет огромное значение для будущих переговоров. А как только король будет избран, мы будем признаны Данией и Англией, а также Францией и, возможно, Америкой. К тому же и Гер­мания нас признает, ибо об этом уже заявил кайзер Вильгельм во время своего визита в Копенгаген, добавив, что первый поздравит телеграммой принца Карла с восшествием на норвежский престол. Так обстоят дела, но, как ни странно, очень трудно склонить правительство к этой программе.

    Миккельсен и Лёвланд[126] достаточно разумные люди и согласились сразу же, тогда как Арктандер[127] ни за что не согласен вступать в переговоры на шведских условиях[128]. Вчера мы по этому поводу со­бирались у Лёвланда и спорили так, что перья летели. Но в конце концов мы пришли к согласию. Предложение было принято с неболь­шой поправкой в формулировке, а именно: шведская программа будет являться не «базой», а «исходным пунктом» переговоров.

    Теперь все зависит от того, пойдет ли на это Швеция. Но шведский представитель в Копенгагене Тролле уже согласен и сообщит о нашем предложении своему правительству».

    Как-то мы услышали такое знакомое «эгей» с одного из холмов Сёркье. Это отец бежал к нам. Но встреча была ко­роткой, ему надо было вернуться в город, и потому он уехал так же неожиданно, как и приехал. Голосование было назначено на 13 августа.

    При голосовании подавляющее большинство высказалось за разрыв унии: 368 392 голоса — за и только 184— против. Это зна­чительно укрепило положение Норвегии, но не повлияло на по­зицию Швеции.

    Отец писал маме:

    «Люсакер, 15.8

    Через несколько часов я выеду поездом в Копенгаген.

    Шведы отклонили наше предложение, и теперь ничего не остается, как только посмотреть, чего можно добиться от датчан, дадут ли они нам своего принца и признают ли нас без одобрения Швеции. Я в этом сомневаюсь и боюсь, что мы окажемся одинокими в перего­ворах со Швецией и не добьемся признания, пока все благопо­лучно не завершится.

    Но возможно также, что норвежцы скажут, что если до сих пор обходились без короля, то и впредь без него обойдемся. И мы тогда создадим первую республику (она, конечно, не будет последней). Что до меня, то мне такая политика кажется неразумной.

    Результаты народного голосования так великолепны, что разбили все попытки шведов подвергнуть сомнению наше единство. А это значи­тельно укрепит наше положение в Европе».

    Как отец и предполагал, отказ Швеции заставил Копенгаген призадуматься. Уже 22 августа он снова в Люсакере.

    «Мы с Веделом приехали вместе, чтобы обдумать предстоящие дейст­вия. Мы устроили так, что принц может прибыть сюда сразу же после того, как его выберут. Но, кажется, здесь боятся избирателей, кото­рые могут не захотеть короля, и боятся Швеции, а это может усложнить переговоры.

    Что будет со мной, не знаю, пока я должен быть здесь. Такая жизнь просто невыносима, но в столь ответственный момент прихо­дится с этим мириться».

    В это время мама пишет отцу:

    «Так ужасно жаль, что ты не уверен, получится ли что-нибудь с датским принцем. Если нас не признают Дания и Англия, это приведет к большим осложнениям, бороться нам будет трудно. Дорогой, если у тебя найдется время, объясни мне все подробнее.

    Наверно, было бы плохо, если бы у нас стала республика. Ведь тогда тебя могут выбрать президентом, а это ужасно. Я смертельно боюсь этого, мне кажется, что тогда из нашей жизни исчезнут покой и радость. Ты можешь послужить своей стране получше.

    Мне будет грустно 25 августа. Как мы могли бы хорошо поохо­титься вместе, а ты томишься в городе. Но утешает то, что ты тру­дишься на благо страны и, значит, никогда об этом не пожалеешь. И когда я думаю о том, что же будет с Норвегией,— сердце просто замирает от волнения».

    В один прекрасный день отец все же нежданно нагрянул к нам. Велики были наша радость и удивление. Взяв ружье и собаку, он, мама, Коре и я отправились пострелять куропаток, и отец почув­ствовал себя совершенно обновленным человеком. Но это длилось недолго. Начались Карльстадские переговоры[129]. Отцу принесли срочную телеграмму от советника Арктандера: нужно было спешно выезжать.

    На следующий же день Нансен и Миккельсен встретились в Христиании. Поначалу Карльстадские переговоры шли мирно и успешно, затем шведы ошеломили норвежцев, предъявив требо­вание уничтожить наши крепости, причем дать ответ нужно было немедленно — в случае отказа Швеция не отвечала за последствия.

    Нансен сразу же направился в Лондон. Он выехал вечером и наутро встретился с английским и немецким послами в Копенга­гене, а также министром иностранных дел Дании графом Рабеном. В письме, написанном по пути в Лондон, Нансен объясняет Еве обстановку:

    «Едва ли, насколько я понимаю, мы сможем принять требование шведов, во всяком случае в такой форме. Нам важно использовать оставшиеся дни, чтобы заставить великие державы повлиять на высоко­мерных шведов. Мы с Веделом вчера вечером положили хорошее начало: датчане согласились обратиться к великим державам, чтобы те направили шведскому правительству настоятельную ноту с требованием найти способ мирного разрешения конфликта. Я надеюсь, все будет в порядке. Я со своей стороны окажу давление на английское правительство, чтобы оно поддержало датчан. Едва ли шведам удастся настоять на своем, несмотря на то что с их стороны у границы находится 70 тысяч солдат, а с нашей только 3 тысячи.

    Вот какова сейчас обстановка. Положение довольно критическое, но едва ли опасное.

    Передай привет Лив и Коре, славный мальчик, не могу забыть, как трогательно он, прощаясь со мной, убежал на кухню (чтобы я не ви­дел его слез), а также Имми, Одду и Осмунду».

    Мама отвечала:

    «Сёркье, 15.9 ...Спасибо за письмо и все объяснения, хорошо, что я теперь немного в   курсе   дела,   но   с   тех   пор   прошла   уже   неделя,   а   сегодня   или завтра все должно решиться.

    Дорогой, если все будет хорошо, пошли сразу же телеграмму. Если будет война, дай мне знать. Ты ведь понимаешь, как нелегко быть так далеко, но не может быть, чтобы наше справедливое дело не победило».

    В тот же день отец писал из Лондона:

    «День и ночь в бегах. Сейчас полночь, а нужно написать длинную шифрованную телеграмму в Карльстад и отнести ее на телеграф.

    Время сейчас неудачное, сейчас в Лондоне правительства нет[130] , но кое-что   мне   удалось   сделать.   Я   немного   использовал   прессу   и   кое-что другое. Как раз сейчас в Карльстаде критический момент. Норвежское правительство выдвинуло свое предложение, но со стороны шведов все еще нет ответа. Мы отдаем еще несколько фортов, кроме Фредрикстена и Конгсвингера. Здесь, я думаю, мы не уступим, в крайнем случае согласимся на третейский суд. Если дело дойдет до разрыва, то на нашей стороне будут Англия и другие страны, а когда дойдет до дела, Швеция вряд ли осмелится напасть. Но я не верю в возможность разрыва».

    Нансен направил в «Моргенбладет» и «Вердене Ганг» одновре­менно статью «Чего мы хотим».

    «Прежде всего мы хотим осуществить разрыв унии мирным путем. Все мы полностью едины в двух вопросах: с одной сто­роны — в бескомпромиссном требовании самостоятельности и су­веренитета Норвегии, а с другой стороны — в стремлении поддер­живать и впредь добрососедские отношения со Швецией. Мы не желаем, чтобы на нашем полуострове разразилась война — если только ее можно избежать, — и мы не хотим политического кон­фликта, который отрицательно скажется на взаимопонимании и дружбе между нашими народами. Сейчас особенно важно разъяс­нить это по обе стороны границы.

    В это решающее для нашей страны время благодаря разумной и мужественной позиции наших ведущих государственных деяте­лей мы получили единодушное признание всей Европы. Их пози­ция все это время была, с одной стороны, целеустремленной, а с другой — характеризовалась самообладанием и чувством меры, которые свидетельствуют о внутренней силе.

    И естественно, что после плебисцита 13 августа мы почувство­вали себя еще сильнее и увереннее. Но нельзя, чтобы уверенность эта вскружила нам головы. Раз мы стали сильнее, тем легче быть доброжелательными и идти на уступки.

    Говорят, что Норвегии предложены унизительные условия. Но разве можно забыть, что самое важное и существенное усло­вие — разрыв унии — поставили мы? С этим единодушным требо­ванием народа шведам волей-неволей пришлось примириться, а ведь Швеция больше нас. Вот как обстоит дело в действитель­ности, и этого нельзя забывать. Так же как мы не желаем уни­жаться сами, мы не хотим унижать и других. Подобное желание означает низкий культурный уровень и плохую политику. Поэтому разумнее с нашей стороны, коль скоро это позволяют достоинство и интересы Норвегии, своей уступчивостью и доброжелатель­ностью помочь Швеции произвести разрыв унии таким образом, чтобы ее народ не испытал унижения».

    19 сентября мама вернулась в Люсакер. Это был день рожде­ния Коре, и самым большим подарком для него было разрешение ехать рядом с мамой в коляске, пока мы проезжали по Нумедалю. Мама писала из Люсакера:

    «Я вижу, что ты доволен Карльстадским договором. Здесь по этому поводу много шумят, и никто не радуется уже, говорят, что блеск 7 июня померк.

    Я же жду не дождусь твоего возвращения, ты здесь так нужен. Ты уж постарайся расшевелить наш застойный и болтающий попусту ми­рок. Только что был здесь Эйлиф Петерсен, мы долго с ним беседо­вали. Вот это настоящий патриот! Он сказал, что тебе пора возвра­щаться. Все так говорят — и Эрнст, и Вереншельд, и др.».

    Отец все еще находился в Лондоне, пытаясь убить время, пока не соберется парламент:

    «Лондон, 21.9 Господи, если бы ты была здесь, мы вдвоем побывали бы в картин­ных галереях и в театрах.

    Карльстадский договор, на мой взгляд, достаточно удачен, и если у нас кричат, что мы унижены, оскорблены и т. п., то это глупые необосно­ванные слова. Конечно, куда приятнее было бы сохранить свои крепости, но ведь нельзя же, ей-богу, путать большое с малым.

    Болтовня о республике или референдуме и о новом учредительном собрании, по-моему, сейчас очень некстати. Завоевать себе прочное по­ложение в Европе и так-то нелегко, а тут мы в довершение всего еще пустились в споры о форме правления. Господа кастберги[131] должны помнить, что Норвегия — это часть Европы».

    До отъезда на родину Нансен вел откровенный разговор с лор­дом Лансдоуном по различным важным проблемам: об избрании принца Карла королем, о республиканском движении в Норвегии, о Карльстадском договоре, о том, признает ли Англия Норвежскую республику, и о Ноябрьском трактате. Затем он отправил Миккельсену телеграмму: «Принц Карл, вероятно, расширит в Ноябрьском трактате[132] пункт о требовании дать Норвегии гарантию пол­ного нейтралитета. Впредь до окончательного решения более опре­деленных обещаний дать невозможно».

    Переговоры в Карльстаде привели к более или менее удовле­творительному результату. В соответствии со шведским требова­нием была достигнута договоренность о снятии пограничных укре­плений и определены границы нейтральной зоны по обе стороны. Договор был утвержден стортингом 13 октября и шведским рикс­дагом 26 октября, а затем Норвегия была официально признана великими державами.

    Теперь осталось решить вопрос о форме правления. Швеция отклонила предложение выбрать королем Норвегии Бернадота, и путь был свободен. Но, как Нансен и предполагал, сейчас же стали раздаваться голоса, утверждавшие, что, норвежцы, наверно, ненормальные, если они, не успев избавиться от одного короля, ищут себе нового.

    Нансен считал, что агитация за республику уже ослабила по­ложение Норвегии за рубежом и что надо как можно скорее про­вести выборы короля.

    Но сторонники республики тоже имели хороших ораторов. Они говорили, что королевская власть уже устаревший институт, а рес­публика означает прогресс. У нас еще есть возможность решить, установим мы сами форму правления или позволим, чтобы кто-нибудь навязал нам ее.

    Эрнст Сарс, Нансен и другие стояли на своем, и Гуннар Хейберг перешел в атаку:

    «Эрнст Сарс принадлежит к бывшим,— говорил он,— то есть к тем, кто считает, что нам сейчас надо найти короля, а впослед­ствии перейти к республике. Он говорит, что народ не заслуживает республики без борьбы. Надо за нее бороться. Сарс рвется в бой. Ему хочется и борьбы, и республики.

    Фритьоф Нансен высмеивает саму мысль о преимуществах республиканского строя, который позволяет каждому гражданину надеяться занять самый высокий пост. По его словам выходит, что если норвежцы ко всем прочим своим недостаткам прибавят уверенность, что в каждом из них таится будущий президент, то жить в этой стране станет трудновато. Эта острота вызвала много смеху, поскольку доступна, да и сказана была в союзе студентов.

    Что ж! Во-первых, если в тебе и таится президент, так это не обязательно ты сам, ведь это может быть и кто-то другой. Я же имею наивность полагать, что таить в себе что-то — тоже преимущество. Не то и голова пуста. Я сам, например, долго лелеял в себе Нансена. Это было в некотором отношении не совсем удобно. Но я все же от него не отказывался. Теперь я с ним покончил. Ибо тогда был Нансен, ищущий Северный полюс, а теперь Нансен, ищущий короля. Но дело не в этом, я не могу поручиться, что я больше не буду с ним носиться, если он отка­жется от этой дипломатической ерунды с принцем, которую вбил себе в голову.

    Ничего не скажешь, странные люди эти бывшие республи­канцы — Нансен и Сарс, Лёвланд и Арктандер и все остальные. С идеей республики они дожили до седых волос, многие вынаши­вали ее всю жизнь и были республиканцами, да только все не было случая сделать республику, а теперь, когда случай их нашел, они все попрятались. Теперь они могли бы наконец осуществить надежду юных лет и мечту зрелых, так нет — фьюить! Они стано­вятся бывшими».

    В газете «Вердене Ганг» Нансен писал:

    «Государственные деятели, которые имеют не только права, но и обязанности защищать интересы родины, берут на себя серьез­ную ответственность, если не следуют тому, что сказано в консти­туции, и действуют необдуманно, тем самым ввергая страну в хаос, последствия которого могут невесть к чему привести. А тем временем наши друзья по ту сторону Кьёлена торжествуют: мы же говорили, как только норвежцы окажутся предоставлены самим себе и им не нужно будет бороться со Швецией, так они уничто­жат себя в междоусобной борьбе.

    Те, кто хоть когда-нибудь сталкивался с влиятельными кругами за рубежом, знают, что любая попытка бездумной агитации тяжело отзывалась на положении и достоинстве нашей страны. А что же будет теперь, когда эта агитация продолжается уже в течение года?

    Сейчас нам необходимо как можно скорее принять решение о форме правления. Ввести завтра же толковую республику, безусловно, лучше, нежели через год выбрать короля, но это лишь в том случае, если республика укрепит наше положение и будет соответствовать конституции. Поскольку это невозможно, то, зна­чит, выбора нет».

    В последних числах октября Нансена снова посылают в Копен­гаген. Оттуда он пишет Еве:

    «Гостиница „Англетер", 30. 10

    Тотчас по приезде, позавчера вечером, включился в дело. Сразу же встретился с принцем Карлом и министром иностранных дел, а также с ан­глийским послом, затем отправил длинную телеграмму, лег спать в 3 часа. Вчера в 8 часов встреча с премьер-министром, затем с английским послом, потом с Веделом, затем с кронпринцем и кронпринцессой, снова с Веделом, и снова посылал телеграммы. И опять встреча с принцем Карлом, новые телеграммы. Урегулировал с Веделом дело о поездке в Лондон, затем был обед в английском посольстве, после обеда провожал Ведела на вокзал и сразу же послал телеграмму в Норвегию.

    Сегодня с утра беседовал с королем, затем с министром иностран­ных дел, снова телеграммы, потом телефонный разговор с Миккельсеном, через час снова разговор, затем — к министру иностранных дел, встреча с английским послом и снова разговор почти до восьми часов с принцем Карлом. Наспех пообедал, снова разговор с Миккельсеном, и вот пишу вам, в час ночи.

    Когда я сюда прибыл, принц Карл считал, что необходимо до его прихода к власти провести плебисцит, его поддержали министр иностранных дел, король и кронпринц. Я всячески его убеждал, что это необязательно, но он твердо стоял на своем, великолепно защищая свою точку зрения. Я, конечно, пробил брешь в его обороне, но он не сдался.

    Потом я пошел к премьер-министру, он согласился со мной. Крон­принц и кронпринцесса тоже приняли мою сторону, и мы образовали союз. Я попробовал убедить принца еще раз, он уже колеблется, но попросил время на обдумывание. С королем Кристианом я беседовал целых полтора часа. Удивительно крепкий для 87 лет старик. Кончи­лось тем, что он согласился. Граф Рабен тоже сдался.

    Но в это время норвежское правительство начало колебаться и поду­мывать о проведении плебисцита. Следовательно, теперь мне пришлось от­вергать ту точку зрения, которую я только что ревностно отстаивал. Снова я встретился с принцем, он как будто уже склонился на мою сторону, а теперь я должен был всеми способами доказывать ему преимущества плебисцита.

    Сегодня вечером в 9 часов я разговорился с Миккельсеном, и он сказал, что еще неясно, выступит ли правительство за плебисцит, но, думается, он необходим. Недоставало только, чтобы завтра мне при­шлось начинать все сначала!

    Надеюсь, что ты как-нибудь разберешься в моих каракулях, я и сам знаю, что пишу бестолково, но так устал, что лучше писать не могу.

    Должен сказать, что принц Карл произвел на меня хорошее впечатление. У него есть своя точка зрения, и он умеет ее от­стаивать».

    Твердый характер принца понравился Нансену. В дневнике того времени он писал:

    «Еще летом я разговаривал с незрелым юношей, а теперь он пре­вратился в настоящего мужчину. И чем горячее он отстаивал свою правоту, тем больше вызывал у меня уважение. Я ему сказал, что его слова еще больше убеждают меня в том, что он именно тот человек и именно тех либеральных взглядов, которые подходят для норвежского трона. И все-таки он продолжал стоять на том, что в таком важном вопросе должен высказаться народ, и заметил, что здесь он более либерален, чем я».

    Во время этих переговоров они стали хорошими друзьями, и как друзья вместе пытались найти решение проблемы.

    23 октября Нансен посылает телеграмму норвежскому прави­тельству:

    «Принц Карл заявляет, что по-прежнему настаивает на проведении плебисцита, но ни в коем случае не хочет доста­влять затруднения норвежскому правительству, если последнее не считает это необходимым. Если найдется способ согласовать интересы Норвегии и его личное желание, он будет чрезвы­чайно признателен».

    По совету Миккельсена стортинг уполномочил правительство предложить принцу Карлу трон только в том случае, если народ даст на это свое согласие, 12 и 13 ноября проходил плебисцит. Миккельсен поручил Нансену участвовать в агитации, и Нансен отправился в поездку по стране не раздумывая. Из этой поездки Ева получила такое письмо

    «Тронхейм, 11.11.05

    В последнее время была ужасная гонка, ни одной спокойной ми­нутки со времени моего отъезда, даже не хватает времени обдумать выступление. Приходилось говорить, что в голову придет. Но, кажется, все прошло хорошо, и надеюсь, что соберем большинство голосов.

    Во многих местах я уже выступал — в Кристиансунне один раз, в Санднесе и Ставангере в один и тот же день, потом еще раз в Ставангере. В воскресенье в Бергене два раза, в открытой сцене в Воссе, два раза в Волда! в церкви!!!, а в среду в Олесунне. Вчера в Кристиансунне, и сегодня, в воскресенье, снова в Тронхейме.

    С голосом пока все в порядке, но в понедельник в городе Воссе выступал под открытым небом и сорвал голос, там было много республиканцев, и я хотел, чтобы все меня слышали. Думаю, что был услышан. С тех пор приходится беречь голос.

    Удивительно много народа собирается, и число республиканцев значительно меньше, чем я ожидал.

    Я рад, что теперь все уже позади и корабль войдет в надеж­ную гавань».

    Нансен постепенно становился искусным оратором. Он на­учился подыскивать такие выражения, которые были и понятны, и убедительны. Говоря о преимуществах монархии, он находил веские доказательства:

    «Если бы мы хотели установить республику, то нам при­шлось бы сразу изменить в конституции один из самых важных пунктов. Тем самым мы покатились бы по наклонной плоскости, и тогда уже никто не мог бы дать гарантии, что на следую­щий год нам не придется принимать новую конституцию.

    Если у нас либеральная конституция, то неважно, как назы­вается глава государства — король или президент, а важно, каков дух народа и как он пользуется своими правами.

    Я считаю, что державы займут по отношению к нам выжида­тельную позицию, если мы воспользуемся своей свободой для того, чтобы изменить конституцию. Они скажут: посмотрим, что у них из всего этого получится.

    Необходимо помнить, что, если мы хотим отстоять нейтралитет, мы должны жить в мире с нашими соседями. Неужели вы ду­маете, что нам будет легко достичь взаимопонимания, если наша конституция будет так отличаться от их конституций? Наконец, мне хочется сказать, что история дает народам хороший совет, а именно: не делать слишком размашистых шагов в своем раз­витии.

    Нас ждет новый трудовой день, нам нужно выбрать старый испытанный или новый неизвестный государственный строй. Мы знаем, что мы имеем, но не знаем, что получим. При такой форме, которая у нас была, мы можем обеспечить стране спокойное и надежное будущее».

    За монархию проголосовало 259 563, за республику —69 264 человека.

    Через несколько дней датский принц Карл прибыл в Хри­стианию как Хокон VII, король Норвегии. Рядом с ним стояла королева Мод, а на руках он держал маленького кронпринца Улафа, которому в то время было два года.

    Вся страна ликовала, и многие недавние противники вновь стали добрыми друзьями. Среди таких были Бьёрнстьерне Бьёрн­сон и Фритьоф Нансен.

    23 ноября на приеме в честь правительства Бьёрнсон и Нансен оказались соседями по столу. Оба были веселы и довольны, и Бьёрнсон благодарил отца за все, что тот сделал. «Но могло быть и хуже»,— заметил Бьёрнсон.

    Нансен отшутился: а разве линия Бьёрнсона была более на­дежна? Что бы он делал, если бы Швеция отказалась расторг­нуть государственный акт? Народ не позволил бы сказать «нет», тогда поневоле пришлось бы выступить силой. Но Швеция ни за что не сказала бы «нет», когда бы дошло до дела, Бьёрнсон в этом совершенно уверен. «Ну, ведь летние события доказали, что на это не очень-то можно полагаться»,— парировал Нансен.

    Как хорошо, что можно сидеть здесь за столом, шутить, зная, что теперь все позади.

    Нансен шутя сказал, что он почти раскаивается, что способ­ствовал установлению монархии. Сейчас, когда в прессе и всюду столько снобизма, он предпочел бы республику.

    Бьёрнсон повернулся к сидевшему рядом с ним профессору Хагерупу[133]: «Нансен смелый человек, он осмеливается сказать то, о чем Бьёрнсон едва осмеливается подумать».

    Бьёрнсон был достаточно свободен от всяких предрассудков, чтобы положительно оценить деятельность отца в 1905 году, хотя полностью с его линией не соглашался: «Об этом потом, а сейчас мне хочется сказать, что я сердечно благодарен за твою работу в это долгое трудное время, хотя выбранная тобою линия мне не по душе. Но это не так важно, главно то, что мы рассчитались со Швецией. И твое имя будет так же бессмертно, как лед Север­ного полюса, который тает, затем снова образуется, и так до скон­чания века.

    Никто так тебе не благодарен, как твой старый верный друг Бьёрнстьерне Бьёрнсон».

    Коллега Нансена, профессор Валфрид Экман, в 1905 году на­ходился в Христиании, где работал вместе с Нансеном над науч­ными проблемами. Он относился к тем людям, которые по воз­можности стараются видеть вопрос со всех сторон, но ему, шведу, было психологически трудно находиться в Норвегии в то время. Он и Нансен старались избегать вопросов политики.

    Как-то я спросила профессора Экмана, не сможет ли он объяс­нить то раздражение, которое вызывал у шведов сам Нансен во время кризиса.

    «В Швеции думали, что Нансен участвовал в борьбе, поддав­шись заблуждению или, по крайней мере, по не совсем объектив­ным причинам. А его успех за рубежом еще увеличил горечь пора­жения».

    Он добавил, что едва ли все было достаточно объективно, но что, к счастью, история представит все в правильном свете. И дей­ствительно, жестокие нападки, которым Нансен подвергался в Швеции в 1905 году, теперь уступили место более объективному и справедливому отношению.

    Принц Оген был примерно такого же мнения. Среди его писем, которые были опубликованы в 1942—1943 годах, есть письмо Эрику Вереншельду от декабря 1905 года. Конец письма сле­дующий:

    «Передай привет супруге и Эйлифу, а также и Нансену, хотя многое, что он сделал для разрыва унии, мне трудно переварить. Я понимаю, что он делал это ради своей страны, но полуправда все-таки не правда, это даром не проходит».

    Но в одной из приписок к письму он добавляет:

    «Я был твердо намерен при первой же встрече с Нансеном высказать свою точку зрения. Но когда мы спустя много лет встре­тились, то, забыв обо всем, бросились друг другу в объятия».

    Так что и принц Оген, несмотря на всю его любовь к Норвегии, рассматривал выступления Нансена как «полуправду», и это можно было понять, ведь королевский дом был опечален разрывом унии. Но «полуправда» не была присуща Нансену. Для него это была полная правда.

    Он чувствовал свою ответственность как норвежец, но ответ­ственность перед своей страной никогда не вступала в нем в про­тиворечие с пониманием правды, права и справедливости.

    Также он не терял чувства ответственности за исход конфликта в целом. Он был одним из тех, кто наиболее сознательно стре­мился к мирному разрешению проблем и установлению добрососедских отношений между Швецией и Норвегией, хотя это и требовало от обеих сторон преодоления немалых трудностей. Ни­когда в своих речах он не сказал ни одного плохого слова в адрес Швеции. И того, что было сказано им в речи 17 мая 1905 года, он придерживался от начала до конца:

    «Мы с надеждой смотрим в будущее, когда два народа, швед­ский и норвежский, смогут, встретившись на перекрестке своих дорог, крепко пожать друг другу руки. Тогда сложатся такие вза­имоотношения, каких невозможно добиться бумажным союзом или по принуждению, отношения, которые возможны лишь на ос­нове естественных и добровольных начал. Такие отношения сохра­няются и в тяжелые времена».


    XIV. ПОСОЛ НОРВЕГИИ В ЛОНДОНЕ

    «Этот человек для своей страны значит больше, чем целая армия»,— так характеризовал Нансена в 1905 году известный шведский банкир и политик Кнут Валленберг.

    Но Нансен не ограничился участием в политических событиях Норвегии 1905 года.

    Теперь, когда Норвегия после разрыва унии была признана самостоятельным государством, нужно было создать представи­тельства в других странах, и Нансену пришлось стать первым норвежским послом в Англии. В то время норвежское правительство было особенно заинтересовано в том, чтобы великие державы гарантировали нейтралитет Норвегии. Министр иностранных дел Лёвланд хотел направить Нансена в Соединенные Штаты, но отец, полагавший, что вполне достаточно получить гарантию со стороны европейских держав, предпочел поскорее выехать в Лондон.

    Важно было использовать тот авторитет, который он завоевал в английских правительственных кругах, и популярность среди английского народа. Нансен прекрасно это понимал и только по­этому и согласился работать, хотя приносил в жертву многое. Он лишь надеялся, что на заключение договора о суверенитете потребуется не очень много времени, что работа в посольстве на­ладится быстро и кто-нибудь сможет его заменить. Сам он хотел поскорее заняться своими делами. У него уже сложилось ясное представление о задачах посольства в Лондоне, но, чтобы убедить других, потребовалось гораздо больше времени, чем он думал. Нансену пришлось оставаться на должности посла два года, а за эти годы произошло многое.

    В апреле 1906 года отец выехал в Лондон. Я помню, какая была дома суматоха перед его отъездом, мама совсем измучилась. Надо было помочь отцу, и в то же время она волновалась за маленького Одда, который только что перенес операцию аппенди­цита и еще лежал в больнице. Письма, которые присылал из Лон­дона отец, показывают, что и он был сильно озабочен.

    Если бы ему сразу удалось приступить к работе, было бы легче, но министр иностранных дел Англии Эдвард Грей был в отъезде, а до встречи с ним ничего нельзя было сделать. А тут еще бесконечные формальности, визиты к членам правительства и к ино­странным послам, а затем ответные визиты. Лишь покончив с этим, отец мог заняться делом.

    Ему пришлось объехать весь город в поисках помещения для миссии. Но, так и не найдя ничего подходящего, он махнул на все рукой и остановился в отеле «Ройял Палас» в Кенсингтоне.

    «Здесь у меня две комнаты с видом на Гайд-парк, и я могу воображать, что живу за городом»,— писал он Еве.

    Наконец министр Грей вернулся в Лондон, и дела пошли бы­стрее. Оказалось, что Грей, как и Нансен, не любитель формаль­ностей, и с первой встречи они стали друзьями. Но тут секретарю норвежского посольства Иргенсу пришлось срочно выехать домой, так как скоропостижно скончалась его мать.

    Нансен писал Еве:

    «Мне приходится самому управляться со всеми так называе­мыми сложностями. Видит бог, я не нахожу их таковыми, но они невыразимо бессмысленны и скучны. Не представляю себе, как можно заниматься ими всю жизнь».

    Ева вскоре смогла известить его о том, что Одд снова бегает со всеми ребятишками по дому. Но в больнице он страшно изба­ловался и бессовестно отказывается есть овсяную кашу, как то было заведено в Пульхёгде.

    «Вчера он весь день ревел, что не хочет каши, но когда я ему пригрозила, что напишу обо всем отцу, и спросила, хочет ли он, чтобы отец узнал о его капризах, Одд схватил ложку и молча съел всю кашу. Да, мальчонка растет с характером».

    Родители понимали, что нельзя больше расставаться так на­долго и так часто, и вскоре начали подумывать, не лучше ли будет всей семьей переехать в Лондон. Но когда дошло до дела, мама из-за детей раздумала. Отец не разделял ее страхов, но не хотел показаться эгоистом. Во всяком случае, ему надо было осмот­реться и подыскать для семьи дом.

    Каждый из них думал о своем. Фритьоф переживал, что за последний сумбурный год они с мамой отдалились друг от друга. Они не были уже так откровенны друг с другом, как прежде, притом по его вине. Отец замкнулся в себе и не мог преодолеть этой замкнутости. Мама делала вид, что ничего не случилось. Она никому не показывала, как ей тяжело. На людях она держалась, хотя ей и нелегко это давалось.

    Дома было куда хуже. Я уже подросла и понимала, что что-то неладно. Иногда у мамы делалось такое задумчивое лицо, что я даже пугалась,— брови нахмурены, так легко улыбавшиеся раньше губы крепко сжаты, словно она принимает какое-то важное решение. Меня пугало ее лицо, я привыкла следить за его выра­жением. Как-то вечером я зашла в гостиную пожелать ей доброй ночи, она сидела за столом и писала отцу. Увидев меня, она бы­стро отложила лорнет и торопливо вытерла глаза. Но было уже поздно.

    «Что-нибудь случилось, мама?»— спросила я. Так все выясни­лось. И мы совершенно естественно заговорили об этом. «Только то,— сказала мама,— что отец за последний год стал другим. Словно его подменили». Дома он все время чем-то занят — либо работой, либо политикой, либо думает о чем-то своем, словно мамы для него не существует. Он пишет маме милые ласковые письма, но даже в письмах нет былой откровенности. Мама ду­мала, что он кем-то увлечен, ведь такое случается. Но его не в чем упрекнуть. Тут уж ничего не поделаешь, возможно, все у него пройдет и он снова станет прежним. Надо надеяться и не вешать носа. А мама рада, что у нее «такая взрослая дочь, с которой можно обо всем поговорить. Мы должны держаться друг друга».

    Переписка моих родителей лежит передо мной. Красноречивые письма. Из них явствует, как родители любили друг друга, не могли жить друг без друга и каким трогательным беспомощным и неуклюжим был отец, когда тщетно пытался выпутаться из того сложного положения, в котором очутился.

    Невольно и мамины письма стали теперь сдержаннее. Она подробно писала ему о детях, о том, что происходило важного в доме, о людях, с которыми встречалась, описывала и пришедшую в Люсакер весну, свежую зелень берез и пение птиц в лесу.

    «Как жаль, что тебя здесь нет и ты не можешь порадоваться всему этому. Нам не так уж часто приходилось быть вместе, но я всегда знала, что ты рядом, а как радостно было видеть твое доброе лицо, когда ты заглянешь ко мне. Твой взгляд всегда ласков и добр, не такой холод­ный и суровый, как несколько лет назад, так что я знаю, сейчас ты больше доволен мною, искренен и любишь меня. Да и у меня совесть спокойнее, мне кажется, что я лучше стала хозяйничать, ты часто был прав тогда».

    Отец отвечал так:

    «Спасибо за твое милое письмо. Оно словно луч света в той скуке, которая меня угнетает. Только не говори, что я был тобою раньше недоволен. О нет, я никогда не был недоволен тобою, если бы ты только знала, как я о тебе думаю, когда-нибудь я сам тебе расскажу».

    Против ожидания, некоторые визиты оказались и полезны, и интересны для Нансена. Среди дипломатов было много выда­ющихся людей, хорошо разбиравшихся в европейской политике. Так что знакомство отца с ними было полезно для Норвегии и для его работы в Лондоне. Нансен писал Еве:

    «Вчера я долго беседовал с французским дипломатом. Сегодня он зашел навестить меня и рассказал множество очень интересных вещей. Он считает, что турецкий султан вряд ли предпринял бы какие-либо шаги к войне с Англией, если бы не чье-то подстрекатель­ство, а за всем этим, по его мнению, стоит Германия. Это, ко­нечно, не официально, но известно, что немцы тайно пытались раздуть волнения мусульман: как в Египте, так и в Северной Африке обнару­жены листовки, которые немцы распространяли среди мусульман. Герман­ская политика  сейчас  загадочна.  Они везде нажили  себе врагов.   Германия сейчас почти изолирована от всех других европейских государств. Едва ли кто-нибудь поддержит ее в случае конфликта. Этот кайзер удивительно непредусмотрительный человек! Говорят, он умен. А я думаю, наоборот. Он глуп. А французский дипломат умница, говорил он и о догово­ре, который мы предполагаем заключить в целях обеспечения безо­пасности Норвегии. Он считает его важным. Но дело очень тонкое, и следует остерегаться Германии. Вряд ли это быстро закончится, но посмотрим. Мне бы хотелось, чтобы это было как можно быстрее, ведь никто не знает, что может случиться».

    В другом письме он рассказывал:

    «Сегодня побывал у принца Уэльского, а затем отправился на соб­рание общества британских моряков, где пришлось выступать. Надо ска­зать, что там я себя чувствовал крайне неловко. Собрание началось и закончилось молитвой и пением псалмов, и там-то мне надо было вы­ступать! Никто ни единым словом меня не предупредил, что это об­щество религиозное, а сказали, что оно создано для отдыха моряков в гавани. Мне вручили бюст Нельсона да еще и медаль. Я подарю ее Лив, пошлю с письмом».

    Нансен, приступая к обязанностям посла, вынужден был зани­маться и светскими приемами.

    «Позавчера у меня побывал Эдвард Григ. Он был оживлен и в хорошем настроении. Для него и Нины придется дать завтрак. 17 мая у него состоится концерт. Жарким будет денек, меня ведь избрали пред­седателем на банкет Норвежского клуба. Мне кажется, что эти званые обеды скоро сживут меня со света».

    Концерт Грига прошел с успехом, норвежцы были в восторге, «но сольные номера исполняла одна ужасная дама. Представляю себе, какой был бы успех, если бы пела ты...»

    Завтрак в честь Грига, устроенный Нансеном в Клубе Холостя­ков, прошел удачно. Эдвард и Нина Григ были в великолепном настроении. Но за столом случайно оказалось тринадцать чело­век, и хозяйка, у которой остановился Григ, «в общем пре­лестная дама», оказалась настолько суеверной, что ни за что не хотела сесть за стол. Пришлось Нансену пересадить одного из гостей, «молодого очаровательного австралийца», за отдельный столик, и тогда мир и покой были восстановлены. Этот молодой австралиец, Перси Грейнджер, стал впоследствии всемирно извест­ным музыкантом.

    «Пока я писал тебе, ко мне пришел шведский камергер Шван, ты его знаешь, он был секретарем у Лагерхеймов. Мы прове­ли с ним два часа в беседе о шведско-норвежских отношениях. Он чрезвычайно дружески настроен к нам! Но для меня все еще странно, что швед сам ищет со мной встречи!»

    Э. Григ вместе с другими норвежцами, вернувшимися из Англии в Норвегию, рассказывал Еве, как любезен был Нансен, как помо­гал им, какое исключительное положение занимает он в Англии. Фрекен Хельга Бергер, первая женщина-стипендиат за границей после 1905 года, рассказывала мне, как помогал ей отец. Бергер знакомилась с постановкой школьного образования в Париже и в Лондоне. В Париже она бесконечно долго и напрасно прождала оформления различных документов. Приехав в Лондон в июне 1906 года, она попросила у Нансена рекомендательное письмо к английским школьным властям. С большим нетерпением ожи­дала она встречи с отцом.

    «Никогда не забуду, какое впечатление произвел он на меня,— говорила мне уже восьмидесятилетняя Хельга Бергер.— Вспо­минаю первую встречу в Лондоне. Его серьезное нахмуренное лицо осветилось улыбкой, когда он поздоровался со мной и спросил: «Как дела дома?» Дома — значит в Норвегии».

    Нансен дал ей рекомендательное письмо: «Если оно не помо­жет, приходите еще раз, тогда посмотрим, не удастся ли мне по­действовать на них».

    Программа торжественной коронации в Тронхейме была уже составлена, но отец писал маме, что хочет уклониться от участия в празднестве. Зачем ездить взад и вперед? В тот день, когда пришло письмо, мама была приглашена в гости, и вот она храбро поспорила с Гренволдом, один из ее друзей, на две бутылки шам­панского, что отец не поедет в Тронхейм. Гренволд же никак не мог представить себе, как можно добровольно лишить себя такой возможности.

    На следующий день я узнала о пари и так же, как и мама, с нетерпением стала ждать результата.

    Наверное, отец ничего не мог поделать, и вот он пишет:

    «Лондон, 27 мая 1906 Жаль, конечно, что ты проиграешь Гренволду две бутылки шампанско­го.  Я  был  настроен  не  ехать,  мне  надоели  все эти  торжества.  Но  я повременил сообщать королю и Лёвланду об отказе, ведь довольно нелепо утверждать в мае, что устанешь в июне...

    И вот вчера ко мне приходит посыльный от короля с приглашением от его имени и от имени принца Уэльского поехать на королев­ской яхте в Тронхейм. От этого приглашения отказаться я не мог, и вот приходится ехать.

    Мне бы хотелось узнать, что решила ты. Приедешь ли ты туда? Я знаю, что для тебя все такие приемы тяжкая обязанность, но мне бы хотелось быть там с тобой. Программы я еще не знаю, но, может быть, все это не будет для тебя слишком обременительно. Я полностью предоставляю тебе свободу выбора! Делай, как хочешь. Если решишь не ехать, пойму правильно, захочешь приехать, знай — буду рад».

    Мама отметила, что в уговорах отца нет «настоящего пыла», и мы так часто об этом говорили, что даже я как будто бы поняла, что она имела в виду. Во всяком случае, я поняла, что ни празд­нества, ни наряды, о которых писал отец, ее не интересовали. Да и народу там будет столько, что она с отцом и не поговорит толком. Мне было жаль, что она не поехала, ведь отец угова­ривал!

    Еву терзали сомнения. Уж не болен ли Фритьоф? Она никак не могла понять причины усталости, охватившей его. Конечно, для него было тяжело сидеть без толку в Лондоне и ожидать на­стоящего дела — он так не любил зря терять время.

    «Странная жизнь,— писал он.— Я чувствую себя статистом и автоматом. Эти придворные балы. Они до того бессмысленны, что это даже интересно. Часами мужчины и женщины проходят перед троном, отвешивая глубокие поклоны двум куклам, а все осталь­ные стоят и с важным видом взирают на это. Дамы, проходя перед ними, до того волнуются, что дрожат всем телом и тянут за собой шлейф в 12 футов, который не так-то легко тащить».

    «Как было бы хорошо, если бы ты был со мной и был бы только профессором, а все посольские дела были бы дурным сном»,— отвечала ему Ева.

    Но дурным сном были не только посольские дела. С затянув­шейся неизвестностью пора было покончить. И вот однажды ве­чером она напрямик высказала все это в письме:

    «Не сердись на то, что я сейчас пишу, но дело в том, что меня это давно мучает, и я часто порывалась заговорить с тобой об этом, но в последний момент всегда удерживалась. Не полюбил ли ты другую?

    Мне ведь не раз уже казалось, что ты, конечно же, и любишь меня и жалеешь, но не можешь устоять перед той, другой.

    А сегодня я пишу потому, что услыхала, что она, мол, безответно любит тебя. Если так, то в этом виноват ты сам. И в будущем тебе следует щадить чувства других людей. А если любишь только меня, то не мучай меня больше. Ну вот, я и сказала все, и не вздумай оби­жаться. Не могла я больше молчать об этом, особенно теперь, когда услыхала в городе эту сплетню. Я так разволновалась и опечали­лась!»

    Не успев отправить письмо, она тут же об этом пожалела. На следующий день пишет новое.

    «Вчера написала тебе такое неприятное письмо — ты уж, пожалуйста, выброси его из головы, а лучше всего не отвечай на него вовсе. Если ты ответишь мне, что все это правда, я просто не перенесу. Лучше не­известность — светлые мечты и беззаботность».

    Фритьоф не замедлил ответить. Он почувствовал такое облег­чение от того, что наконец-то можно говорить откровенно. Он жаж­дал открыться. Да, он слишком запутался в отношениях с одной красивой дамой. Дама восприняла все слишком серьезно и теперь грозилась покончить с собой. Фритьоф ей поверил. Уже почти год он находится в совершенном смятении. Но теперь, когда все выяснилось, у них с Евой все станет по-прежнему. Она-то, конеч­но, все поймет. И он пишет в своем сбивчивом письме:

    «Если бы только ты заговорила со мной об этом раньше, то избавила бы меня от долгих мучений. Я так часто хотел поделиться с тобой, но мне казалось, что я должен разобраться один и не причинять тебе ненужных огорчений.

    Писать об этом почти невозможно, но все же я должен сказать, что она не совсем нормальна, и если я встречался с нею, то не ради собственного удовольствия, наоборот, ее общество меня всегда угнетало. Но мне казалось, что я должен помочь ей, излечить ее. У нее очень неспокойно  на  душе,  и  я  опасаюсь,  что  в  минуту  отчаяния  она  покончит с собой, Я сделал все возможное, чтобы поддержать ее, убедить ее, но с ней говорить бесполезно.

    Я лишь прошу тебя не принимать это близко к сердцу. Ты ведь знаешь, как я люблю тебя, моя дорогая Ева.

    Больше нет времени писать: почта, с которой я хочу послать письмо, уходит через пять минут».

    Отец был уверен, что это письмо рассеет все недоразумения, однако очень волновался и поэтому написал письмо лучшей по­друге Евы фрекен Ингеборг Моцфельд с просьбой сразу же навестить Еву. Еще до отъезда из Норвегии он рассказал ей, в каком безнадежном положении очутился, и теперь просил ее в случае чего поддержать маму и убедить ее, что он любит только ее и ни­кого больше.

    В страшном волнении ожидал он ответа, но ответа все не было. Сам он тем временем писал Еве каждый день. Теперь письма стали совсем другими.

    В Виндзорском замке, где отец гостил по приглашению ко­роля, он написал Еве письмо-дневник:

    «Я сижу перед раскрытым окном, поют дрозды и соловьи, а взору от­крывается великолепный парк с прекрасными деревьями и зелеными лу­жайками. Заходящее солнце освещает башни, шпили замка и стены с бой­ницами.

    Бесспорно, здесь красиво, и я все больше проникаюсь очарова­нием английского пейзажа. Но я так несказанно по тебе скучаю. Если бы ты была со мной, то поняла бы, как глубоко и искренне я люблю тебя. Если бы я только мог защитить тебя от всех обид и горестей! Как ужасно быть в такой разлуке.

    Днем мы с королем гуляли по Виндзорскому замку, а вечером поедем кататься на машине. Вчера вечером я был приглашен на обед, жаль, что ты не видела меня во фраке, штанах до колен и черных шелковых чулках. Я чувствовал себя настоящим придворным. Наряд этот, надо сказать, неплохой, но в таком пышном сверкающем одеянии мне не по себе. Англичане же находят его великолепным. Они ведь любят блеск и украшения.

    Король и королева передают тебе привет и просят тебя поскорее при­ехать. Здесь все о тебе спрашивают и жалеют меня за то, что я здесь один. И я от души согласен с ними. Я часто думаю, какую свежесть внесла бы ты в это общество. Ты совершенно не такая. Я слышу твой удивительный смех, вижу твое озаренное умом лицо и понимаю, как различны могут быть по своей сути люди. Как только вспомню о тебе, милая моя, чудесная жена, ощущаю прилив гордости.

    Вспоминаю и о наших ребятишках и скучаю по ним.

    Но я все пишу и пишу и никак не могу написать о том, о чем надо написать в первую очередь. Все так грустно, мне так жаль другую. Ей плохо, она много страдала, стала совсем больной и утратила равно­весие души. Мысли ее в смятении, и она не воспринимает разумных слов.

    А теперь я с нетерпением жду весточки от тебя, мне так страшно, что ты будешь страдать, любимая».

    Это письмо разминулось с ответом Евы на его первое письмо, которое было переслано на адрес Рингнеса. Мы с мамой уехали на троицу на замечательный хутор Эйлифа Рингнеса, где нас давно уже ждали. У них собралось много веселых гостей. Я вспо­минаю эти дни в сиянии весны, праздника, солнца, радости, сер­дечности и гостеприимства. До сих пор помню, как весела и пре­красна была мама, и теперь я понимаю, каких невероятных уси­лий ей это стоило.

    Ночью она писала Фритьофу:

    «Ты просишь не принимать все близко к сердцу, но либо ты не понимаешь, о чем просишь, либо забыл, о чем писал в том письме, из которого я ничего не поняла.

    Из всего ясно одно: тебя больше волнует душевный покой той жен­щины, чем мой.

    А для меня все это письмо — какая-то ужасная загадка, я утратила веру во все хорошее в жизни, и мне только хочется теперь спрятаться от людей в темном углу и умереть.

    Но ты можешь не волноваться, я умею владеть собой, никто ни о чем не догадается, очень уж только тяжело делать все время веселое лицо. Только почему ты за нее беспокоишься, что она над собою что-то сделает, а за меня нет?

    Напоследок ты написал: «Ты ведь знаешь, как я люблю тебя». Да ты с ума сошел! Это после такого письма! Я отправлю тебе его об­ратно, чтобы ты мог его перечесть».

    Фритьоф был вне себя:

    «Я был в таком замешательстве, что мне и в голову не пришло, что в моем письме можно что-то понять превратно. Сам я столько об этом передумал, что уже не мог сообразить, насколько для тебя все это неожиданно, и думал, что, когда напишу тебе, ты сразу поймешь, как мало значила для меня та, другая, и как много ты и что волнуюсь я не за нее, а за тебя. Теперь-то я вижу, что ты могла понять все наоборот.

    Ты говоришь, что из моих писем ясно, что меня больше волнует ее душевный покой, а не твой.

    Нет и нет! Все время я только о твоем спокойствии и думал и, храня его, сделал глупость — молчал. Только чтобы тебе не причинить горя, я хотел помочь той женщине, помешать ей наделать бед которые причинили бы горе тебе и другим. Не ради нее терзался и мучался, а ради тебя. Одна только мысль владела мною — оградить тебя, что бы там ни случилось. А добился я, значит, только того, что все стало еще хуже.

    Я не смел искать утешения и совета у тебя, единственной, кто мог бы поддержать меня.

    Ты пишешь, что я часто смотрел на тебя нежно — еще бы! Я просто не мог выдержать, чтобы не заглянуть к тебе и не посмотреть на тебя тайком. О, если бы ты знала, как много эти глаза хотели тебе сказать!

    Но приходилось запасаться терпением и ждать, а пока я с головой по­гружался в работу, чтобы забыться, не думать о том, что делается, и переждать, пока не минет черная туча.

    Отныне ничто не будет нас разделять. Я буду говорить тебе обо всем, а ты мне, и не будем больше жить каждый сам по себе. Обещай мне это. Только бы знать, что тебе не слишком горько, только бы знать на­верняка, что ты понимаешь мое чувство к тебе, что ты не толкуешь его превратно».

    Вернувшись в Люсакер, Ева нашла там это новое письмо, а тут появилась и фрекен Моцфельд. Ева немедленно послала в Лондон телеграмму:

    «После разговора все поняла. Наверняка поможет. В Тронхейм не по­еду».

    Конец его огорчил, зато начало сняло с его души большую тя­жесть.

    «Как мне отблагодарить тебя за телеграмму! Она сделала меня счастливым. Как я понял, ты разговаривала с фрекен Моцфельд, я так и думал, что она тебя успокоит. Я вижу теперь будущее светлым и радостным, вот только надеялся повидаться с тобой в Тронхейме. Но придет время, когда нам сторицею воздастся за все наши мучения. Теперь я знаю, что никакие страдания тебя уже не коснутся, теперь я спокоен».

    В ответ Ева написала большое прекрасное письмо:

    «Только сейчас получила я письмо из Виндзора, и это первое за долгие годы письмо, по-настоящему проникнутое любовью. Я так счастлива, я прямо точно на небе. А если в моей душе и была когда-то обида и горечь, забудем об этом.

    Первым твоим письмом я была раздавлена, повержена в отчаяние. Я послала тебе его обратно, чтобы ты сам увидел и понял, как его необ­ходимо разъяснить. Оно не говорило о единственно важном для меня — любишь ли ты меня или ту, другую.

    Неужели ты не понимаешь, что если бы ты сказал: только тебя я люблю и любил всегда, помоги мне, помоги и той несчастной, то я сразу была бы с тобой и была бы терпелива и великодушна с той несчастной? Будь всегда откровенным и, если любишь меня, а я верю в это, не бросай меня одну. У меня много недостатков, я эгоистична и горда, но гордость я не считаю пороком и не вижу преступления в том, чтобы уйти тогда, когда стану лишней. А так мне в послед­ний год и казалось.

    И сколько же это еще продлится? За счет нашего с тобою счастья? Да, мне все это непонятно, и твое поведение с ней тоже, но, должно быть, у тебя были серьезные причины. Но все пустяки по сравнению с огромной радостью от того, что ты меня любишь, а не ту, дру­гую. Жизнь снова стала светлой, и я буду молодцом».

    Фритьоф отвечал:

    «Отель «Ройял Палас». 13.06.06

    Любимая моя Ева! Да благословит тебя небо за письмо, которое я получил сегодня утром. Оно наполнило меня несказанным счастьем. Все прочее неважно, раз есть твоя прекрасная любовь.

    Я безумно тоскую по тебе. И теперь, мне кажется, ничто уже не сможет сделать тебя по-настоящему несчастной. Но я понимаю, что мое письмо было непростительно дурацким и бестолковым.

    Сейчас все позади. Мне только остается просить у тебя прощения за то, что я по недомыслию причинил тебе столько горя и несказанных мук.

    Ты   спрашиваешь,   как  я   мог  смотреть   тебе  в   глаза,   разыгрывая такую комедию. Только потому, что хотел сохранить твой покой, потому, что думал, что поступаю правильно и как следует, а иначе не мог, ведь для меня это было вопросом жизни и смерти. Но как я ждал того дня, когда смогу обо всем тебе рассказать! А впредь мы всеми своими заботами будем делиться друг с другом».

    Предстоящая коронация ему не казалась уже столь тяжкой обязанностью, а во время плавания по Северному морю он даже отдохнул.

    «Яхта Е. К. В. «Виктория и Альберт» Северное море, 17 июня

    Жизнь сказочная. Странно, что я не чувствую себя, как Иеппе[134] в господской кровати. Если вспомнить, какие условия были у меня раньше на «Фраме» и в других экспедициях, то здешние удобства должны бы просто поразить меня. Но, по правде говоря, этого нет. Я принимаю все как должное. Может быть, я избаловался? Мне даже кажется, что три каюты и ванна с туалетом — это как раз то, что мне нужно. А когда меня спросили, есть ли у меня камердинер, я чуть было не пожалел, что его у меня нет и приходится самому одеваться.

    Грустно мне ехать в Тронхейм, зная, что я не увижу тебя там, и поэтому поездка эта кажется мне страшно нелепой.

    Утешаюсь лишь тем, что теперь уже скоро буду в Сёркье. Я, на­верное, приеду в первых числах и останусь до октября. А затем ты со мной поедешь в Лондон и проживешь там столько, сколько сама за­хочешь.

    Мы уже подходим к Тронхейму, через несколько минут бросим якорь. Как бы я радовался, если бы ты была здесь. Мне придется жить на яхте, и принц уже несколько раз выражал надежду, что я назад вернусь с ним. По-видимому, так и придется.

    Все о тебе справляются, королева в своих письмах тоже о тебе вспоми­нает. Не скрою, каждый раз, как только я слышу твое имя, я гор­жусь тобой, моя любимая жена.

    Горячо целую».

    Фритьоф все время посылал короткие веселые письма о ко­ронации в Тронхейме. Он был очень занят различными офи­циальными приемами, но как только выдавалась свободная ми­нутка, он писал Еве, так же откровенно, как и в юности. Эти письма переполнены радостью оттого, что вновь они обрели друг друга. «И кажется, что впереди открывается новая, солнеч­ная жизнь».

    Составление договора о суверенитете[135] страны было главной задачей Нансена в Лондоне. Он взялся за это дело с обычной энергией, хотя и был в восторге от этой идеи. Ноябрьский трак­тат, заключенный во время Крымской войны в 1855 году, устарел. Он был подписан лишь Англией и Францией, а теперь норвежское правительство хотело бы его дополнить. Этим вопросом занима­лись норвежские миссии в Париже, Санкт-Петербурге и Берлине. Нансену было поручено вести переговоры с английским прави­тельством.

    Нансен относился к дипломатическим обязанностям так же добросовестно, как и к научной работе. Иргенс, его друг и сорат­ник по работе, говорит:

    «В деятельности Нансена — путешественника, государствен­ного деятеля, дипломата и ученого — бросалось в глаза его стрем­ление проникнуть в самую суть проблемы.

    Владея английским языком, как языком родным, Нансен был знатоком английской литературы и науки. Англичане относились к нему дружественно и всячески помогали ему».

    Но до подписания договора пришлось расколоть немало креп­ких орешков. Так, министр иностранных дел Грей, друг Нансена и Норвегии, полностью поддерживал идею обновления договора с Норвегией, но лорд Фишер и второй государственный секретарь сэр Чарльз Хардинж выступали против, опасаясь датско-немецкого союза. Нансен вскоре увидел, что договор о независимости страны будет подписан не так уж быстро. Он думал о будущем, о том, как он выдержит еще один год без Евы. Он писал ей:

    «Согласишься ли ты приехать сюда с малышами на зиму? Можно снять меблированную квартиру в Лондоне или за городом. Поскорее ответь мне. Ты понимаешь, я, конечно, не буду настаивать, если ты этого не хочешь, но, по правде говоря, оставаться здесь без тебя ста­новится невыносимо».

    Он ждал ответа, забыв о том, как долго идут в Сёркье письма. Ответа все не было, и он страдал от одиночества.

    Ламмерсы отметили серебряную свадьбу. В гости мама взяла с собой меня и Коре, и мы все сообща написали отцу об этом тро­гательном празднике. Мама писала:

    «Ламмерс сочинил в честь Малли целую речь в стихах, такую замечательную и полную обаяния, что все прослезились. Я тоже не удержа­лась от слез. Я подумала, вот было бы хорошо, если бы это была наша серебряная свадьба и ты говорил бы мне такие же красивые слова. Я думаю, не часто встретишь такую любовь, как у них. Ума не приложу, как Малли добилась, чтобы ее так любили».

    Фритьоф ответил:

    «Трогательно читать, как вы с Лив рассказываете о серебряной свадьбе. Действительно, это удивительная пара. Я никогда не встречал таких простых и наивных людей, как они.

    Можно позавидовать людям, которые прожили жизнь так просто. Тебе захотелось, чтобы и у нас уже была серебряная свадьба. Да, это будет удивительно прекрасный день. Но я все-таки рад, что нам еще много лет ждать этого дня. Этих лет я ни за что не хочу потерять. Нам будет так хорошо.

    Ты спрашиваешь, люблю ли я тебя так, как в молодости. Я ду­маю, что еще никогда не любил тебя так сильно, как сейчас.

    Я подыскал неплохие комнаты. Но один ничего не могу решить, пока не знаю, что ты надумала и привезешь ли детей».

    Наконец пришел ответ. В сущности, иного он и не ожидал и все-таки огорчился.

    «Ты пишешь, что хочешь и меня, и ребятишек вывезти на зиму в Англию, но я, к сожалению, считаю, что это безумие,— писала Ева.— Я никогда не прощу себе, если что-нибудь случится с детьми. Я со­ветовалась с доктором Йенсеном, он считает, что такая перемена опасна для здоровья малышей. Остается подумать о тебе, бедненький мой! Я пре­красно понимаю, как тебе плохо без нас и как тяжело оставаться еще на зиму. Мне даже думать об этом больно. Но ты ведь согласен со мной, что в первую очередь надо думать о малышах».

    Мама при мне советовалась с доктором Йенсеном, и я слу­шала навострив уши. И когда я услышала слова доктора Йенсена: «Для Лив и Коре в этом ничего страшного нет», у меня за­билось сердце. Все лето я про себя надеялась, что мама возьмет меня с собой, только спросить не смела. И мне так жаль было папу, что он там один, и было непонятно, зачем мама оставляет его одного.

    Дом в Сёркье был полон гостей; там были и старый Бергслиен, и тетя Малли с дядей Ламмерсом, и Анна Шёт, и доктор Йенсен, и его сын Фриц. Мама была им рада, но все думы ее были об одном:

    «Ты ведь напишешь, когда примерно ждать тебя, я только об этом и думаю — как мы встретимся и понравится ли тебе у нас после светской жизни. Как ты думаешь, я-то еще понравлюсь тебе? И не скажи, что эти мысли странные, ведь тебя так долго не было, между нами столько произошло. Но все будет хорошо. Как хорошо, что я здесь! Хорошо уехать от злобы, сплетен и этих баб!

    Только бы мне знать, в какое время ты приедешь! Мне бы не хотелось быть на виду у всех, а то разволнуюсь и людей насмешу».

    Напрасно беспокоилась. Радость встречи была так велика, что они все кругом забыли. Малыши вешались на отца, а он их не замечал. Он не видел никого из нас. Мама плакала и смеялась, отец только смеялся. Я лучше всех запомнила эту встречу, так как я всем сердцем чувствовала себя лишней.

    За ужином вся семья была счастлива. Отец интересовал­ся делами каждого из нас. Мама даже рассказала отцу, что я стала разбираться в винах, полюбила рейнское вино и красное к обеду.

    «Черт возьми,— смеялся отец,— что же, по-твоему, девочка по­нимает разницу?»—«Конечно, понимаю!»— горячо заверила я. «Ну, проверим». Отец завязал мне глаза салфеткой и дал попро­бовать по глоточку разного вина. Я довольно долго держалась, но когда отец развязал салфетку, все поплыло перед моими глазами.

    «Да,— сказал отец,— это довольно опасное занятие».

    Мама же громко, от души хохотала: не стыдно, едва успел приехать и уже напоил дочку допьяна.

    Лишь в начале октября отец уехал в Лондон, и уже через десять дней за ним последовала мама. Решено было, что фрекен Моцфельд будет ее сопровождать.

    «Столько возни с этими платьями,— писала Ева,— я целыми днями пропадаю в городе. Наконец-то я нашла кухарку, это было трудно. Теперь могу спокойно уехать и безумно рада».

    Фритьоф успел написать два письма, одно с дороги, другое из Лондона.

    «На этот раз не так грустно возвращаться сюда, ведь через несколько дней снова увижу тебя. Я удивительно счастлив, и жизнь впереди пред­ставляется такой светлой! Я вспоминаю, как ты была нежна и добра со мной, и наших замечательных ребятишек, мне они все показались пре­лестными. Я скучаю без них, но, как бы то ни было, просто замеча­тельно, что ты будешь здесь, в Лондоне, где я был так одинок и где мне было так скверно.

    Я теперь не очень беспокоюсь, как ты доедешь, раз с тобой милая фрекен Моцфельд,— она поможет тебе.

    В первую очередь я здесь, конечно, договорился насчет квартиры. Я нанял две меблированные комнаты, спальню и гостиную, в которой можно будет поставить рояль, но этим я до твоего приезда заниматься не буду.

    Потом я разузнал, что хорошего в опере и в театрах, оказыва­ется, там кое-что стоит посмотреть. В опере поют Мельба и другие знаменитости.

    Сообщи точно, когда выедешь, ведь я должен где-то вас встретить».

    Все шло, как по расписанию, в Гамбурге Ева получила теле­грамму:

    «Завтра встречаю во Флассингене. Каюты заказаны. Бесконечно рад.

    Фритьоф».

    О том, как мама провела там время, я знаю только, что это было великолепно. Чуть больше светской жизни, чем ей хотелось бы, но тут, конечно, ничего нельзя было поделать: многие хотели познакомиться с госпожой Нансен.

    Ингеборг Моцфельд рассказала мне о приеме в Виндзорском замке. Мама наперед знала, что она не сможет тягаться с про­чими дамами по части элегантности туалетов и сверкающих брил­лиантов.

    И поэтому решила одеться совсем просто. Она поехала в Винд­зорский замок в скромном белом крепдешиновом платье, без еди­ного украшения.

    «Но вот она запела,— рассказывала Ингеборг.— Пожалуй, самые бурные аплодисменты вызвал «Лесной царь»». И тут отец не мог скрыть свою гордость за маму.

    Дома в Люсакере с нами остались Ида Хютфельд и ее дочери Адда и Эбба. Хозяйство было хорошо налажено, все были здоровы, так что мама могла не беспокоиться. Но я помню, что страшно по ней скучала.

    Признаться, я с некоторой завистью думала об Ингеборг Моц­фельд. Мои тайные мечты о Лондоне рухнули, когда мама взяла с собой ее, «вместо меня»— как думала я про себя.

    Ни тогда, ни теперь я не могла поверить, чтобы школьные за­нятия были важнее для моего образования, чем знакомство с дру­гими странами. «Вот была бы я взрослой!»— думала я с горечью.

    Мама пробыла в Лондоне до рождества, а к рождеству оба вы­рвались домой в Люсакер.

    Пока мы были маленькие, то рождества всегда ждали с ра­достью и нетерпением. Но в те годы, когда отец приезжал на рож­дество из Лондона, этот праздник был радостным вдвойне.

    Отец сам шел с топором и веревкой в лес, а мы все следом за ним, выбирали там лучшую, самую красивую елку и с торжеством везли ее на санях домой.

    В середине зала устанавливали эту великолепную елку, вер­хушка ее возвышалась над галереей. Мама украшала елку се­ребряным дождем, флажками и белыми свечами, а папа укреплял на верхушке звезду. В последнюю очередь на елке развешивались подарки. Тут-то и начинало нас томить нетерпение, потому что никого из детей тогда не пускали в зал.

    На рождество всегда приходили Да и Доддо, иногда тетя Ида с дочерьми, тетя Сигрид — если она находилась в Норвегии. В это рождество были только Да и Доддо. Они, как обычно, пришли около 5 часов, обвешанные разными свертками и засыпанные снегом.

    Сперва полагался чай в столовой со всевозможными мамиными печеньями. Затем отец незаметно уходил зажигать свечи на елке. Во всяком случае, он думал, что никто этого не видит. Но дети уже не могли сидеть спокойно. Они вскакивали, танцуя и толкая друг друга, и смеялись без всякого повода. И вдруг среди этого шума раздавался громкий возглас отца: «Гасите свет!»

    Затаив дыхание, ждем мы в темноте у входа в зал торжествен­ной минуты, и тут раздвигаются двери и из зала хлынуло целое море света. А вот и отец, улыбается и, довольный, смотрит, как дети гурьбой врываются в комнату.

    Из кухни пришли три горничные в белоснежных передниках и кучер в праздничном костюме. Мы все вместе поем рождествен­ские песни и водим хоровод вокруг елки.

    Голос мамы звучал звонко и сильно, и я заметила, что отец не поет, а как зачарованный слушает ее.

    Наконец наступила очередь подарков. На полу развернули бумагу и разложили игрушки, книжки, новые лыжи, а среди всего этого ребятишки. Отец сам, как большой ребенок, с увлечением расставлял баварскую деревушку, подаренную малышам госпожой Мей, нашей мюнхенской приятельницей. Теперь уже мама стояла как зачарованная и смотрела на отца.

    Все что-то дарили друг другу, и сколько тут было радостных, благодарных возгласов!

    Особенно ждали мы посылку от королевы. Мы всегда зара­нее писали ей, кто чего хочет, и боюсь, что просьбы наши не всегда были скромными. Помню, сама я получила несказанно красивый шелк на бальное платье. Мама и я не нашли слов от восхище­ния. Но вот вошел отец. «Черт подери!— пробасил он и рас­хохотался.— Теперь, видно, придется раскошеливаться на порт­ниху».

    Время от времени горничные выскакивали в кухню проверить, сварился ли картофель и тушится ли капуста. Доддо стоял наго­тове с колпачком для свечей и следил за догорающими рождественскими свечами. Да листала большую книгу по искусству, полу­ченную от Доддо.

    А затем все собрались, чтобы торжественно выпить рождест­венской мадеры. Мама и отец чокнулись со всеми, все желали друг другу счастливого рождества. Малыши морщились от непривычного вкуса мадеры, мы же с Коре с удовольствием выпили свои бокалы до дна. Но вот распахнулась дверь в столовую, и мы пошли к рождественскому столу. Отец занялся разделкой ветчины, гру­динки, свиной головы и студня. Мама кормила маленького Ос­мунда. Она была необыкновенно хороша в своем светло-сером шелковом платье с кружевами на груди и пышными рукавами с поперечными складками.

    У нее было немного нарядов. Элегантные платья, привезен­ные из Лондона, висели в шкафу, я никогда не видела их на ней. Она не любила наряжаться так, чтобы выделяться, и всегда придерживалась сдержанных тонов. Чаще черного и серого. Но вкус у нее был хороший, и те платья, которые она носила, были ей к лицу. И все же больше всего мне нравилось это светло-серое. Она в нем выглядела совсем молодой. Отец тоже так считал. В этот вечер он подошел к ней, обнял за плечи и сказал, что она красива как никогда. Он стоял рядом с ней, высокий, сильный и такой же стройный, как и она.

    Наевшись до отвала, мы выползли в холл, где, уютно устроив­шись у пылающего камина, попивали кофе с пирожными. А после этого нас ожидали рождественские сладости в маминой гостиной.

    Но на это малышей уже не хватило. После торжественного сто­ла мама и няня Хельга забрали их и отвели в детскую спать. Доль­ше всех сопротивлялся Одд и примирился со своей участью лишь после того, как отец обещал назавтра пойти вместе с ним на горку обновить лыжи. Имми радостно улыбалась, крепко прижимала к себе большую новую куклу, а маленький Осмунд давно уже спал.

    Коре разрешили сидеть со взрослыми столько, сколько он за­хочет. Но кончилось это тем, что он сонный свалился сo стула и отец отнес его в кровать. Тут и все остальные почувствовали, что устали. Доддо посмотрел на часы. «Скоро одиннадцать». Он взглянул на Да. Та кивнула в ответ. Она всегда во всем согла­шалась с Доддо. Они собрали подарки, поблагодарили и ушли, с трудом пробираясь по глубокому снегу. Мама и отец стояли на крыльце и махали на прощанье.

    Этот рождественский вечер ничем не отличался от других. Но он мне запомнился так ярко потому, что это был последний рож­дественский вечер при жизни мамы и последний по-настоящему светлый и веселый праздник в Пульхёгде.


    XV. ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ЖИЗНИ МОЕЙ МАТЕРИ

    Норвежское посольство в Лондоне приобрело уютный вид. Нансен купил хорошую мебель, полы устлали коврами, а на высокие   окна   повесили   красивые  светлые  занавеси.   Большие книжные полки понемногу стали заполняться книгами, а на стенах появились хорошие репродукции старых мастеров. По­мещение приняло вообще вид скорее частной квартиры. Впе­чатление домашнего уюта еще усиливал большой письменный стол красного дерева, стоявший в кабинете. Рядом с ворохом посольских документов высилась гора научной литературы, чер­новики статей, карты и всевозможные вычисления. Одного стола уже не хватало, и Нансен приобрел второй. Так они и стояли рядышком — два огромных стола, и оба были одинаково загромождены.

    Несложную дипломатическую работу Нансен теперь мог пору­чить своему помощнику, секретарю посольства Иргенсу, которому предстояло сменить Нансена на посту посланника. В некоторых случаях Иргенс был даже уполномочен действовать самосто­ятельно, на свою ответственность, что их обоих устраивало, осо­бенно Нансена, у которого таким образом появилось время для продолжения своих работ по океанографии. Он загрузил себя и новыми научными работами. Его друг доктор Скотт Кетли пред­ложил ему написать раздел по истории арктических путешествий для английского издания о полярных исследованиях, выходившего отдельными выпусками. Нансен этим очень заинтересовался, но по мере того, как углублялся в тему, все больше убеждался, что материал слишком обширен для одного томика подобного собра­ния. Убедился он также и в том, что на достоверность старых сообщений об арктических путешествиях не всегда можно поло­житься.

    Дело кончилось тем, что от предложения он отказался, но бросить заинтересовавшую его тему уже не мог. Не доверяя традиционным взглядам, Нансен сам взялся за первоисточ­ники. Он начал с древнейших арабских рукописей, затем изучил средневековые сочинения на латинском языке, специально для этого заказывая переводы всех этих трудов, и наконец принялся за древние скандинавские мифы и саги (в этом ему на помощь пришел Мольтке My). В результате была написана солидная книга «На Севере в стране туманов», которую он закончил в 1911 году.

    В этой книге представлено все, что известно об исследовании арктических областей, начиная с древнейших времен и кончая путешествиями Кортириала[136] около 1500 года. Большой интерес и оживленные споры вызвало высказанное Нансеном мнение о путе­шествиях норвежцев в Винланд[137]. Он считал, что их повествования об этих путешествиях слишком насыщены сказаниями и баснями, чтобы содержать достоверные сведения.

    Вернувшись в феврале 1907 года в Лондон, Нансен увидел, что в посольстве скопилось очень много дел, и временно ему пришлось всецело посвятить себя своим обязанностям послан­ника. Всех земляков, приезжающих туда с важными делами, он принимал сам и помогал им непременно лично, да и светские обязанности так захлестнули его, что порою он приходил в пол­ное отчаяние.

    «...Я был невероятно занят это время, последние дни почти без пере­дышки,— писал он Еве.— Но я бодр и здоров, никаких следов нервозности нет. Я ведь стал совсем другим человеком и теперь не переменюсь.

    Вчера вечером я торжествовал победу — мне сообщили, что несколько капитанов, задержанных в Шотландии за незаконный лов рыбы (по-моему, совершенно несправедливо) и посаженных в тюрьму, выпущены на свободу по моему настоятельному требованию. Впрочем, выпустили их лишь после того, как я пригрозил передать все дело на рассмотрение международного суда в Гааге. Приятно, когда хоть что-то удается.

    Завтра я буду на утреннем приеме короля в Сент-Джеймском дворце, в пятницу вечером — в Букингемском дворце, ради этого пришлось приобрести белые штаны до колен и белые шелковые чулки, чтобы стать такой же обезьяной, как все.

    В среду в Норвежском клубе обед в честь Руала Амундсена, в четверг я приглашен на обед к принцу Уэльскому вместе с королем, а после обеда будет концерт в Куинс-Холле. В пятницу обед в Геоло­гическом обществе. Вчера был на обеде в Лондонской школе экономи­ческих и политических наук, пришлось выступить с речью. Речь завтра, речь во вторник, когда я сам даю обед в честь Амундсена, речи в сре­ду, когда мне придется председательствовать, и, очевидно, еще выступать в пятницу. А сегодня я тоже на обеде».

    Иногда Нансену удавалось улучить минутку для свидания с молодыми альпинистами С. В. Рубинсоном и Фердинандом Шельдерупом, которые занимали мансарду по соседству с посоль­ством. Нансен любил послушать их рассказы о приключениях в горах. Но в хорошей компании время идет незаметно, и случа­лось, что он забывал все на свете.

    Однажды ему нужно было ехать на обед к королю Эдуарду VII, а он засиделся и опоздал на целых полчаса. «О проклятье!»—вос­кликнул он, взглянув на часы, и помчался. Когда же наконец до­брался до Букингемского дворца и, немного отдышавшись, привел в порядок свои мысли, он с самой любезной улыбкой появился перед ожидавшим его обществом, достал часы и сказал: «Право, мне кажется, что в этом доме все часы спешат. Этот хро­нометр сопровождал меня через весь Ледовитый океан и ни разу не отстал ни на минуту». Лед растаял, и король с королевой сер­дечно приняли его.

    Мы с мамой очень сблизились, во всяком случае, мне так каза­лось. Давно уже мама рассказала мне, что «недоразумение» выяс­нилось и она напрасно так боялась, что отцу понравилась другая женщина. Я же по-настоящему успокоилась только летом, когда отец приехал в Сёркье и я увидала, как они счастливы друг с дру­гом. Тогда я заметила, что мама снова стала прежней. Тут и у меня камень с души свалился.

    Одного только я никак не могла понять — почему нельзя всем нам вместе поселиться в Лондоне, раз нам всем так этого хочется. Отец говорил, что мама права, как всегда, и что не стоит затевать перемен, потому что теперь он и так уже скоро окончательно вер­нется домой. Ни мать, ни отец не убедили меня в том, что «не стоит» затевать перемен, но я поняла, что сами они уверены в этом.

    Расставания с отцом всегда были тяжелыми и волнующими, а когда он уезжал, мы начинали жить письмами. 31 января мать писала отцу:

    «Вот ты и вернулся к своим делам, к туманам и слякоти. Мы так тоскуем по тебе. Даже когда ты по полдня пропадал у королевы, то хоть остальное время ты был со мной, и, сдается мне, ты был тогда весел и доволен жизнью.

    Смотри не переутомись, а то еще заболеешь из-за недостатка возду­ха и моциона. Помни, что ты мне обещал при расставании снова ездить верхом, и не забывай, что на свете есть свежий воздух.

    У нас все здоровы и все отлично. Мне-то так хорошо, что лучше не бывает, и, по-моему, я самый счастливый человек на свете — у меня здоровые славные дети, хороший достаток, а главное, у меня есть ты, и теперь я знаю, что ты любишь меня и никогда не полюбить дру­гую. Теперь-то я знаю наверняка, а раньше этой уверенности не было. Нет худа без добра».

    А здоровые детки скоро заболели:

    «Надо бы еще вчера написать тебе, да у меня было неважное настроение из-за Лив — она заболела и несколько дней пролежала с высокой температурой, не могла же я написать, что все у нас хо­рошо, лгать я не хочу. Но сегодня жар у нее спал, должно быть, у нее была просто инфлюэнца, которая тут как раз свирепствует. Ох, и на­терпишься страху с ребятишками, пока они вырастут! Слава богу, что ,есть у меня верный помощник, доктор Йенсен, он приходит по пер­вому зову.

    ...А так я живу тихо, в гостях не бываю, занимаюсь, чем хочу, и ты знаешь, что так мне хорошо. Правда, сегодня мне надо побывать у Бьёрна и Оселио, тут уж ничего нельзя поделать — она поймала меня по телефону. Приятного будет мало, в особенности если будут меня спрашивать, понравились ли мне ее концерты.

    Как же я по тебе скучаю, как это горько, что мы расстаемся так надолго. Но к рождеству ты уж все закончишь? Не будь у меня этой уверенности, я бы просто не выдержала».

    В других письмах она писала всякую всячину:

    «В воскресенье я была у королевы в Воксенколе. И она, и прин­цесса Виктория приняли меня очень приветливо. Королева передает тебе большой привет и велела сказать, что она продолжает каждый день ходить на лыжах. Недавно она была на Кортреккере и упала всего один раз. «За это я должна благодарить своего учителя Нансена»,— добавила она.

    Я рассказала, как тебе пришлось пойти на утренний прием в белых штанах и шелковых чулках, а мне на это сказали, что с удовольствием пришлют мне приглашение на утренний прием, и я буду щеголять с тремя перьями на голове. Они уж постараются ради меня. Я ездила туда и обратно на исландских лошадках. Они мне очень кстати, теперь я могу ездить куда угодно и когда мне угодно.

    ...Завтра я буду на обеде у Томмесенов, а в четверг в театре с Йенсеном. Мне кажется, что он любит театр больше всего на свете. Здесь по-прежнему чудесная погода, тихая, солнечная и бесснежная. А в воздухе уже веет весной. На всем свете нет места красивее Люсакера».

    Ева писала, что встретилась в гостях с премьер-министром Миккельсеном, и Фритьоф ответил:

    «Узнаю Миккельсена, он и раньше не переносил дипломатов. Хотелось бы мне залучить его сюда хоть ненадолго, чтобы он недельку-другую помучился в аристократическом обществе. Передай ему мои слова, когда встретишься с ним в следующий раз. Как освежающе подействовало бы его присутствие в здешних салонах».

    Порой Ева возмущалась:

    «Такая тоска на меня находит, как подумаю, что живем мы врозь, а время-то идет! Я и опомниться не успею, как стану старухой и не смогу уже нравиться тебе, как прежде, что же мне тогда делать? Ведь ты тоже не виноват будешь в том, что чувства твои изменятся.

    Уф! Должно быть, это пасмурная погода навеяла такие противные мысли, вот получу от тебя письмо, и опять будет хорошее настроение».

    Больше всего Ева писала о своих детях, стараясь рассказы­вать о нас все самое лучшее.

    «Коре целыми днями пропадает на лыжах — и прекрасно. Вот бы ты на него посмотрел, как он широко и сильно шагает, как он вели­колепно сложен и как владеет своим телом.

    Вчера Лив получила от тебя письмо, которое я немедленно про­глотила. Лив сказала, что письмо до чертиков хорошее и что ты впервые заговорил с ней как со взрослой. Она считает, что раньше ты никак не хотел писать ей «по-настоящему». Славная девочка!

    ...Девочка вдруг приобрела вкус к хорошему чтению. Она не желает больше книжек для подростков, говорит, что они скучные. Сдается мне, что она рано развивается...»

    «Ужасно приятно читать, что ты пишешь о ребятишках,— отве­чал ей Нансен.— Я рад, что Лив понравилось мое письмо, и поста­раюсь написать и в следующий раз хорошо и говорить с ней, как со взрослым мыслящим человеком. Я согласен с тобой, что у нее, видимо, есть способности, но ей мы не должны показывать виду, что так думаем, а то как бы она не возомнила о себе невесть что. Так-то, парень, вот у тебя уже взрослая дочь, и тебе пора остепениться, быть примерным отцом, выводить ее в свет и быть ее рыцарем...»

    Наступил март, а с ним и сезон охоты на лисиц в Англии. Фритьоф оживился:

    «Дорогая, прекрасная моя Ева, какое чудесное длинное письмо получил я от тебя как раз перед отъездом на охоту. Оно так обрадовало ме­ня, что весь день получился прекрасным. Охота на лисиц, пожалуй, са­мый увлекательный «вид спорта» из всех мною испробованных. Завтра сно­ва еду на охоту в Бельвил Кастл, для меня обещали нанять двух хороших лошадей. Вернусь завтра вечером, но в субботу и в воскресенье  на будущей неделе надеюсь еще раз выбраться. Как видишь, мне тут неплохо живется.

    Желал  бы  я,   чтобы   ты   была   тут   со   мной,   вот   бы  тебе   понравилось. Конечно, скакать приходится через изгороди и канавы, но ты бы скоро ко всему привыкла. При этом появляется блаженное чувство полета, словно несешься по воздуху, иначе не назовешь, была бы ты здесь, ты непременно бы тоже охотилась. Но, к сожалению, охота продлится только один этот месяц, а в апреле все кончается. Ужасно досадно, что ты будешь лишена этого удовольствия.

    Рад, что ты собираешься кататься верхом в Гайд-парке, когда при­едешь, и что хочешь сделать себе платье для верховой езды, и боюсь, что придется тебе шить платье с длинной юбкой. Лучше всего юбку делать с разрезом, так будет безопаснее, чего нельзя сказать о других фасонах. А материал выбирай попрочнее. Надо полагать, что такие юбки сумеют сшить и в Христиании.

    Придется тебе представляться ко двору с тремя перьями в прическе!»

    Газетная вырезка с сообщением «Лыжный спорт», где говори­лось о Еве и Фритьофе, попалась отцу на глаза, и он немедленно сообщил Еве:

    «...Я как раз прочел эту газетную статью и тут же стал вспоми­нать о наших первых совместных лыжных прогулках, о тебе, как ты была очаровательна на лыжах, какой от тебя веяло свежестью.

    ...Печально, конечно, что мы уже не можем кататься вместе на лы­жах, но зато я буду вместо тебя брать с собой нашу дочь, которой тогда еще и в помине не было».

    Мама повредила себе колено и поэтому больше не ходила на лыжах. Вообще-то не думаю, чтоб она об этом очень сожалела, помню, как она однажды сказала доктору Йенсену, когда он делал ей массаж: «Славу богу, что у меня есть приличный предлог бро­сить этот вид спорта». Но теперь она, пожалуй, с грустью вспоми­нала молодость, когда она считалась одной из лучших лыжниц Христиании.

    «Как хорошо, что ты вспоминаешь наши веселые лыжные про­гулки,— писала она.— Как хорошо, что ты не жалеешь, что взял меня в жены. Да, видно, уж так суждено нам было — полюбить друг друга, от судьбы не убежишь. А теперь ты можешь ходить на лыжах с Лив и с Коре, а за это по-прежнему будешь любить свою Еву, до самой ее кончины. Хоть и немного я сделала на свете, но вот дала ведь жизнь пятерым детям, которые будут твоим продол­жением».

    В другом письме она поддразнивает его лондонскими побе­дами:

    «Тут говорят, что все англичанки из высшего света в тебя влюблены и вконец извели. Смотри, не завоображай и по­радуйся немножко тому, что твоя старушенция скоро к тебе приедет».

    Ева хорошо знала своего мужа и понимала, что он далеко не безразличен к благосклонности прекрасных дам. Он мог подчас поддаться и лести и не устоять перед женскими чарами. Но знала она и то, как мало они для него значат, а потому не слишком бес­покоилась. Ева и сама была непрочь иногда «порезвиться», как она выражалась.

    «Я была на обеде у Хейбергов, было очень мило, собрались все соседи, да еще и Рингнесы, и Миккельсен, и Брёггеры. Я была в ударе и пе­решла на «ты» с Йенсеном и Эйлифом Рингнесом, а потом мы все трое в обнимку сидели на диване и чувствовали себя прекрасно.

    Тебе привет от Кр. Миккельсена, боюсь, что я и с ним немного подурачилась. Он говорит, что наверняка выйдет в отставку ко дню Святого Ханса».

    Для меня устроили танцевальный вечер, и мама писала об этом отцу:

    «Бал нашей Лив, можно сказать, удался на славу. Весело было безумно, а дети вели себя премило. С виду они были совсем как взрослые, у девочек были карточки для записи приглашений на танцы, совсем как полагается дамам. Лив даже немножко «пофлиртовала» с одним славным пареньком.

    ...Коре танцевал почти без перерыва, при этом с девушками вдвое больше себя ростом, и держался очень хорошо. Со временем из него по­лучится отличный танцор, на тебя он просто до смешного похож.

    Малышам тоже разрешили посмотреть на танцы и не ложиться до восьми часов. Имми все время таращилась на танцующих большими гла­зами и чуть не плакала из-за того, что ей нельзя тоже поплясать. Удивительно трогательно было наблюдать, как она сдерживалась. Когда я спросила ее, весело ли ей смотреть на танцы, она мне улыбну­лась и промолвила: «Ну, конечно», а сама чуть не расплакалась. Я, конечно, притворилась, будто ничего не заметила.

    Думаю, что ребятишки наши получают благодаря тебе хорошее воспитание. Если бы не твое влияние, которое заставило меня на многое изменить взгляд, я бы так не сумела, настолько я сама избалована и привыкла получать все, чего только душа ни пожелает.

    ...У нас тут чудесная весна — цветут первоцветы, светит солнышко, а вчера Лив принесла мне первые фиалки. Она всегда находит их и радует меня».

    В конце апреля Ева вместе с фрекен Моцфельд поехала в Лон­дон и провела там несколько чудесных недель. Об этой поездке я знаю только со слов Ингеборг Моцфельд. Она говорила, что отец с матерью на радостях, что наконец-то вместе, вели себя как дети и были совершенно счастливы. Когда наступил час расставания, отец был просто в отчаянии. Ингеборг говорила, что никогда еще не видела такого огорченного лица.

    Передо мной письмо, которое он написал матери в тот же вечер. Из него видно, как отец был убит горем. Вернувшись со станции, он не мог вынести вида комнат, где они вместе прожили эти дни. Комната, из которой уже вынесли пианино, казалась опустевшей, а в спальне еще оставались кое-какие мелочи Евы — шпильки, скомканный носовой платочек; это зрелище растравило его тоску. Он выскочил вон, сел на коня и верхом отправился в Ричмонд-парк в надежде вновь обрести там душевное равновесие. Но все аллеи, по которым они катались верхом с Евой, напоминали ему о ней. Он доехал до самого Уэйбриджа и там позавтракал в грустном одино­честве. Хотел было вернуться к вечеру в Лондон, но испугался опустевших комнат на Виктория-стрит и остался ночевать в отеле в Уэйбридже. Полночи он просидел над длинным скорбным пись­мом к Еве, полночи пролежал в постели, ворочаясь с боку на бок, прислушиваясь к вою ветра и сокрушаясь, как она доедет в такую бурю.

    «Не могу тебе высказать, как больно мне было, когда ты уехала. Так невыразимо грустно и одиноко было прийти в комнаты, где я так привык быть с тобой вместе... Я очень опасался за твой переезд по морю и очень досадовал, что не попросил тебя телеграфировать по прибытии во Флиссинген, чтобы мне знать, как ты себя чувствуешь. Теперь буду дожидаться твоего письма. Но я стараюсь успокоить себя тем, что у вас все в порядке».

    Пока Фритьоф в таком мрачном настроении писал Еве, она спокойно сидела в ресторане Кемпинского в Гамбурге вместе с Ингеборг Моцфельд и чувствовала себя прекрасно. Первое ее письмо из Люсакера полно радостных воспоминаний о чудных днях, проведенных ею с Фритьофом.

    «На вокзале нас встретила Лив, она была счастлива, что я нако­нец вернулась. А дома дожидались остальные птенцы и окружили меня с такими счастливыми и сияющими лицами! Мы плясали, взявшись за руки, и ребятишки визжали от радости. Здесь чудесно — лужайки ярко-зеленые, березы в зеленой дымке, кругом первоцветы, тюльпаны и маки. Люсакер сущий рай! Какой у тебя был грустный вид, когда мы уезжали. И знаешь, что мне часто приходило в голову, пока мы жили в Лондоне? Сдается мне, что тебе приятнее всего быть со мной наеди­не и что присутствие третьего лица тебя раздражает, верно? Как ни мила и тактична Ингеборг М., все же между двумя такими оригиналами, как мы с тобой, чуждый элемент неуместен. Дорогой ты мой, чудесный мальчуган, я знаю тебя как самое себя и люблю тебя без­умно. Думаю, что и ты так же относишься ко мне, да нет — я знаю это».

    В Лондоне продолжались великосветские приемы, так действо­вавшие отцу на нервы. Популярность стала для него, по-видимому, чистой мукой. Иногда он мог ответить отказом, но коронованным особам нелегко отказывать. Ему предстояло выступить с докла­дом в Лондоне на тему «Наука и мораль», и он был просто в от­чаянии, что некогда подготовиться как следует. Как-то поздно вечером он писал Еве:

    «Ну вот, побывал в Виндзоре, и гора с плеч долой. Было неин­тересно. Единственное развлечение принес с собой внезапный ли­вень, который заставил дам мигом разбежаться. В одну минуту весь луг как метлой вымело, все попрятались, кто в палатках, кто под де­ревьями. Последняя мода — дамские платья, от руки расписанные акварельными красками, дождя они, конечно, не переносят, а стоят дорого. Чего только нет на этих платьях: и ландшафты, и цветы, и це­лые палисадники, и птицы. Неудивительно, что дамы мчались как на крыльях».

    И на следующее утро:

    «Я чудесно выспался и в таком настроении, что готов весь мир переделать. В моем распоряжении целое долгое спокойное воскресенье, и я попробую написать свой «социально опасный» доклад. Томмесен телеграм­мой просил меня выслать ему доклад для «Вердене Ганг», но он еще не написан, будь добра, сообщи ему это. Перерыв придется сделать только один раз, когда поеду на обед к леди Грей на дачу, зато послушаю дивную музыку: Карузо, Мельба и мн. др.

    Я получил такой милый цветочный привет в последнем письме от Лив, а тут подоспел и Святой Ханс. Я так тоскую по всему этому, то есть я тоскую по тебе».

    Ева отвечала:

    «Однако ты ужасно шалопайничаешь. У меня такое впечатление, что стоит твоей жене уехать, как все твои дамы сразу набрасываются на тебя. Слава богу, что ты женат, а не то они разорвали бы тебя на кусочки и каждая ухватила бы свою долю».

    Но несмотря на «шалопайство», Нансен сделал свой доклад в «Политической и социальной лиге». Тема была не новая. С самой юности его интересовали проблемы этики. Как-то раньше, еще в 1900 году, Педагогическое общество Христиании попросило Нан­сена рассказать о своем мировоззрении, и он прочел доклад «Фи­лософские воззрения и характер». В тот раз, как и теперь, дело шло о воспитании молодежи, и он отнесся к своей задаче со всей серьезностью, так как считал этот вопрос очень важным.

    «В основе этических представлений лежат главные законы, управляющие развитием органического мира, тогда как религиоз­ные догмы относятся к совершенно иной сфере»,— говорил он. Он считал большим и важным делом — независимо от религиозных воззрений — прививать молодежи хорошие и здоровые этические принципы. Нужно воспитывать у молодежи вдумчивое, серьезное и честное стремление к истине.

    Ясно и логично он высказал собственные мысли об основных моральных и этических ценностях, связав их со своими взглядами на законы природы. С истиной нельзя кокетничать, либо мы к ней стремимся со всеми вытекающими из этого последствиями, либо не ищем ее вовсе. Было бы несерьезно с нашей стороны отмахиваться от собственных наблюдений, будь они даже весьма неутешительны для нас. Находятся такие люди, которые считают, что наука есть корень всех зол. Но что пользы хулить науку? Наука всегда будет стремиться к истине.

    Когда Коперник посягнул на центр мироздания и швырнул Землю в мировое пространство на орбиту вокруг Солнца, сверши­лась великая революция человеческой мысли. В средние века цент­ром Вселенной были Земля и человек. Отныне мы стали всего лишь незначительным звеном мирового движения.

    Примерный христианин любил повторять, что скромность и покорность суть христианские добродетели, однако же это не мешало ему верить, что сам он принадлежит к немногим избран­ным, чья религия единственно верная и дарующая вечное спасе-ние. Современная наука придерживается более здравых взглядов.

    «...Созерцая ясной звездной ночью Вселенную, молодой чело­век скорее научится скромности, чем годами затверживая сухие доктрины, ибо здесь он увидит, какую ничтожную часть Вселенной составляем в действительности мы сами и наш мирок. Поэтому он в ранней юности должен научиться преклонять колена у подножия вечности, прислушиваться к тишине безграничной Вселенной и искренне говорить себе: „Что значат наши мелкие горести пред этим вечным святилищем?".

    Сияющее звездное небо — самый надежный друг твой в жизни, стоит лишь с ним познакомиться. Оно всегда с тобой, всегда дарит мир, всегда напоминает тебе, что твои вопросы, сомнения, го­рести — лишь преходящие мелочи».

    Ева немного беспокоилась, что Фритьоф наговорит в своем докладе лишнего. «Будь поосторожнее,— предостерегала она его,— не раздражай чересчур английскую публику. По-моему, не следует слишком дразнить их. Помни, что слова твои имеют весьма значительный вес».

    Норвежская королевская чета пригласила Нансена принять участие в поездке по Нурланну в июле. И он, и Ева радовались предстоящему путешествию, особенно потому, что оно не отсрочит его приезда в Сёркье в августе, а лишь приблизит конец его пре­бывания в Лондоне. Ева пишет:

    «Я так радуюсь твоей поездке с королем! Ты освежишься и от­дохнешь, а как рады будут и королева, и король побыть с тобой по­дольше. Я от всего сердца рада за них. Им обоим это будет на пользу. Им обоим полезно поговорить с тобой, услышать разумное слово и получить правильное представление кое о чем».

    Перед самым отъездом Нансен пережил очередное разочарова­ние: лондонские переговоры, которые было почти достигли желан­ного конца, вдруг приостановились из-за несогласия Англии. «Ну, тут уж ничего не поделаешь, здесь поможет только терпение,— писал он Еве.— У нас в Норвегии оно, правда, с трудом кой-кому дается». Сам же он спокойно относился к договору о суверенитете и не придавал ему почти никакого значения. Однако же, взявшись за это дело, он не собирался бросать свой пост, не завершив за­дачи, хотя задержка была ему досадна. Нансену стоило больших трудов уехать из Лондона, и единственный день, проведенный отцом в Христиании, был также полон всяких хлопот. Но с корабля «Улаф Кюрре» он прислал нам в Сёркье восторженное письмо:

    «26 июля «Ну вот мы и добрались до самого крайнего севера, как и собирались. Вчера были в Хаммерфесте, и я все время не мог думать ни о чем, кроме нашей встречи там, когда ты приехала с вечерним пароходом, как я взлетел к тебе по трапу. Ты-то помнишь? Мне кажется, что это было вчера. А потом телеграмма, что утром пришел „Фрам",— я все это точно заново переживаю».

    Письмо длинное и продолжается в форме дневника. Почта шла не быстрее яхты, на борту которой он находился, поэтому он не торопился его отсылать.

    Из Танафьорда отец пишет:

    «Мы стоим здесь на якоре и поджидаем короля, который расстался с нами в Вадсё и ехал по суше от самой вершины Варангерфьорда. Вчера мы обедали в Вадсё, и там случилось нечто очень смешное. Во-первых, соседом королевы за столом оказался какой-то писарь, кото­рый, сев за стол, весь обед промолчал. Он только все глубже уползал головой в свой мундир, и под конец стоячий воротник закрыл ему даже уши, а он с усердием жевал.

    Когда же мы встали из-за стола и пошли наверх, оказалось, что музыканты заставили всю лестницу бутылками из-под пива, а когда их бросились убирать, то в суматохе все опрокинули и полупорожние бутылки полетели вниз по лестнице, пиво потекло прямо нам под ноги, а король с королевой дожидались, пока освободится проход. Королева еле удерживалась от смеха. Но кульминационная точка ждала нас на самом верху лестницы. Я видел, что королеве уже невмоготу, а тут король быстро вернулся ко мне и сообщил, что там для меня приготовлен стул. И ей-богу, что же это там на верхней площадке? Там стоял стульчак, мимо которого должны были пройти все гости. Я чуть не рас­хохотался. А когда мы вошли в приемную, где дамы должны были представляться королеве, та прямо задыхалась от хохота, и я тоже не мог больше сдерживаться. Фрекен Фоугнер, которая в своей девичьей не­винности ничего не заметила, страшно рассердилась на мой смех и сказала, что просто неприлично так себя вести. Когда мы снова спускались вниз, принадлежность была убрана. Но когда я по дороге на пароход рассказал фрекен Фоугнер, чего она не рассмотрела, она тоже смеялась до упаду.

    ...Слава богу, ждать недолго осталось, и я снова буду с тобой. О, я так и вижу тебя на скале. И мы будем охотиться и жить так, словно ни Лондона, ни людей, ни скуки нет на свете».

    Когда «Улаф Кюрре» вернулся в Тронхейм, отца уже дожида­лись там несколько писем из Сёркье.

    «Я получила от тебя письмо с Лофотенских островов и вижу, что тебе хорошо и что ты бездельничаешь, а этого-то я и хочу,— писала мать.— Я поняла, что ты состоишь в рыцарях при королеве и не отходишь от нее ни на шаг, и я рада за нее, потому что лучшего рыцаря ей не сыскать. Хотела бы я быть на месте королевы, чтобы ты за мной ухаживал,— я бы не устояла перед тобой, в этом я уве­рена!

    У нас тут по-прежнему прекрасно, и все мы чувствуем себя отлично. Д-р Йенсен отложил свой отъезд до понедельника — я не встречала человека, который так наслаждался бы жизнью в Сёркье. К сожале­нию, у Ламмерса был легкий приступ подагры, но д-р Йенсен был ему большим утешением.

    На днях мы были на Бле, добрались на лодке до сетера Виумюр и по коровьей тропке поднялись наверх. Подумай, Имми и Одд шли с нами и ни капельки не устали. Я страшно горжусь нашими ребятишками, по-моему, они просто великолепны во всех отношениях. У Коре новое увлечение — они с Фрицем ловят рыбу бреднем. Они ни разу не вернулись с пустыми руками и очень этим гордятся».

    Мы с матерью поджидали отца, стоя на пригорке в Сёркье. Мы были в светлых летних платьях, потому что солнце сильно припе­кало и не было ни ветерка.

    Мама сияла. Слегка откинув голову, она неотрывно смотрела на скалу, где должен был появиться отец. Я обратила внимание, что у нее появилось много седины в волосах, а лицо по-прежнему молодое и без морщин, с коричневым загаром. Накануне во время прогулки мы нарвали горных цветов и украсили ими все комнаты. На  ночной  столик  отца  я  поставила букет  из  полевых  цветов.

    Наконец мы услышали оклики отца со склона горы, и все остальные дети, игравшие за домом под окном его комнаты, живо прибежали. Маленький Осмунд, толстенький и неуклюжий, прибе­жал последним, но это ничуть не омрачило его радость. Отец сбе­жал с горы быстрее ветра, разгоряченный и тоже очень загорелый, ничуть не утомленный и не похудевший, каким он бывало являлся к нам в Сёркье.

    Его рюкзак был битком набит подарками для всех нас, и, раз­давая их, он радовался ничуть не меньше, чем мы, получая их. «И об этом даже подумал!»— воскликнула мать, когда он извлек из мешка четыре артишока и большущую дыню.

    Да, ликование домашних было велико. Разлука бывала долгой и горькой, но тем радостнее было свидание.

    Вскоре после приезда отца мне, однако, пришлось уже отправ­ляться в школу. Мне уже нельзя было проводить всю осень в го­рах, а то я отстала бы от класса. Договорились, что жить я буду в мансарде у дяди Эрнста и дяди Оссиана, а днем находиться внизу на первом этаже у тети Малли и дяди Ламмерса, так что устроена я была хорошо. Но, что и говорить, меня очень тянуло назад в Сёркье, ко всем своим, и потому я была очень рада, когда они наконец вернулись домой и мы все собрались в Люсакере.

    Но вот отцу опять пришло время уезжать в Лондон, и тут на него свалилось столько всяческих дел, что он даже не успел пови­даться с Вереншельдом, с которым мечтал встретиться и погово­рить. Однако Руал Амундсен ухитрился таки повидать отца, и по весьма важному поводу. Несколько месяцев тому назад Амундсен уже обращался к отцу с просьбой уступить ему на время «Фрам» для экспедиции на Северный полюс, которая должна была про­длиться несколько лет, с целью тщательных научных исследований в северных полярных водах. Амундсен считал, что осуществление этого плана лишь немного отсрочит задуманную Нансеном экспе­дицию на Южный полюс, но сам-то Нансен хорошо понимал, что отдать «Фрам» теперь означало навсегда отказаться от мысли о Южном полюсе, а это было нелегким решением.

    Он давно уже задумал эту экспедицию и только ждал, когда освободится от других обязательств, чтобы уехать, тем более что все было уже основательно подготовлено. Поэтому он хотел как следует подумать, прежде чем дать окончательный ответ Амунд­сену. При этом он находил, что экспедиция Амундсена для науки так же важна, как и его собственная. Думал он и о Еве. Да, осо­бенно о ней. Жестоко было бы снова покинуть ее. Да и сам он, сможет ли он? С другой стороны, бессмысленно потраченные в Лондоне годы пробудили в нем сильную жажду деятельности, стремление, пока он молод и полон сил, приложить эти силы к на­стоящему делу.

    Он все не решался заговорить об этом с Евой и поделиться с ней обуревавшими его мыслями и сомнениями. Она при своей чуткости понимала, что он страдает оттого, что стоит перед важ­ным решением, но тоже не решалась первая этого коснуться. Так они и ходили друг около друга, словно кошка вокруг миски с го­рячей кашей, и оба мучились, и чем дольше это тянулось, тем меньше решимости оставалось у Фритьофа. В конце концов он не выдержал и излил Еве все свои сомнения. Не думая о себе самой, она сумела понять его мысли с таким сочувствием и такой прозор­ливостью, что он был этим потрясен до глубины души. И тем не менее он никак не мог принять окончательное решение, и когда пришел Амундсен и ждал в зале ответа, Ева не могла скрыть своего волнения. Из своей спальни она прислушивалась к медлен­ным шагам Фритьофа наверху в кабинете. Высоко подняв брови, она только взглянула на него, когда он вошел к ней. «Я знаю, чем это кончится»,— сказала она.

    Не говоря ни слова, Фритьоф вышел от нее и спустился по лестнице в холл. Там его встретил напряженный взгляд другой пары глаз.

    «Вы получите «Фрам»»,— промолвил отец.

    На пароходе по пути в Англию он писал Еве:

    «Забыть не могу твоей трогательной доброты, когда я наконец ре­шился посоветоваться с тобой по делу Амундсена, о котором я так страшил­ся заговорить. Мне надо было сделать это давным-давно... Я просто дура­чина, все размышляю про себя вместо того, чтобы поговорить с тобой. Ты ведь все равно знаешь все мои помыслы, а я тут соображаю, как избавить тебя от всяких ненужных мучений из-за дел, которые, быть может, никогда не сбудутся. Наверное, ты права, что это нехоро­шо и деликатность такая — ложная и никчемная. Я чувствую такое облегчение после разговора с тобой, и мне все представляется теперь совсем иначе, чем раньше. Как я уже сказал тебе, я теперь знаю, что из задуманной мною экспедиции ничего не выйдет. У меня, в сущности, так много другой работы, которую мне очень нужно закончить.

    А сейчас в первую очередь мне нужно справиться со всеми делами здесь, в Лондоне, и какое же это будет блаженство навсегда со всем этим покончить! Может быть, я и принес там кое-какую пользу, но уж очень много ушло на это времени».

    На это Ева ответила:

    «Какой же ты молодец, что написал мне прямо с парохода. Я так обрадовалась, ведь я не ждала писем так скоро. И ты так меня рас­хвалил, я и не заслуживаю, мне даже совестно стало. Ты сам знаешь, что любая женщина, искренне любящая своего мужа, счастлива, когда его способности приносят пользу и когда он делает все, что может и обязан свершить в своей жизни. Запомни на будущее, что я всегда буду благодарить  судьбу за  то,  что она подарила мне тебя,  уедешь ли  ты временно от меня или останешься со мной. Жизнь с тобой, даже если она принесет тревоги и заботы, в десять раз лучше, чем с каким-нибудь заурядным человечишкой».

    О детях Ева сообщала:

    «Имми уже привыкла к школе. Однако, когда ей что-нибудь на­доест, она так прямо и заявляет учительнице: «Простите, это скучно, я луч­ше буду вязать». Одд огорчен, что ему нельзя учиться вместе с ней, и Лив понемногу учит его буквам и цифрам, и он в восторге. Ос­мунд делает огромные успехи, ты сам увидишь, когда приедешь, как он развился...»

    Наши трое малышей и впрямь были бойкие ребята, мать по праву могла ими гордиться. В детстве все они были светловолосые. Имми и Осмунд унаследовали от отца голубые глаза и белую кожу. Одд пошел в маму, у него были карие глаза и более смуг­лый цвет кожи. Характерные линии скул, ямочки на щеках он тоже от нее унаследовал, был невысок ростом и плотного сложения. Мы долго думали, что из него выйдет типичный отпрыск рода Сарсов, но с возрастом это прошло. Мы любили называть его «Оддом Серьезным», уж очень он был задумчив, всегда погружен в свои ребячьи мысли.

    Для Имми жизнь была игрой, развлекалась ли она с куклами или с другими детьми. Она была добра и послушна, а ее проворная фигурка вечно была в движении. Самым добрым был все-таки Осмунд. Мне кажется, в этом ребенке не было ни капли эгоизма. Одд бывало заупрямится, если что-нибудь было не по нем. Имми порой говорила: «Я лучше займусь чем-нибудь другим». А от Осмунда никто ни разу не слыхал ни протеста, ни единой грубости, всегда он всему только радовался. Коре осенью 1907 года испол­нилось десять лет. Он сильно вытянулся за последний год, окреп и раздался в плечах. В детстве мы его прозвали «Сундук-голова», потому что у него был очень выпуклый затылок. Когда его стали стричь короче, «сундук» стал еще заметней и прозвище так и оста­лось за ним. Сам он считал свою кличку большим комплиментом и даже любил в письмах подписываться «Коре-Сундук». Мать гор­дилась своим старшим сыном не меньше, чем другими детьми.

    «Коре бойкий мальчик, и все находят, что он все больше ста­новится похож на тебя, и меня это радует. Я ведь никогда не могу наглядеться на тебя досыта, горюшко ты мое! Вот когда ты будешь в отъезде, у меня останется в утешение мой мальчуган! А он к тому же такой хороший и так любит меня».

    В Люсакере нас опять посетила простуда, но 20 октября она уже могла доложить:

    «Все твои пятеро птенцов опять в полном порядке, и сегодня мы все обедаем у Сарсов. В следующее воскресенье хочу позвать их всех к нам, я уже давно не приглашала их.

    ...На днях была у д-ра Йенсена в Беруме, в клинике для тубер­кулезных, и пела для больных. Они были так трогательно счастливы. Мно­гие плакали. Особенно трогательна была одна девочка лет десяти. Она последние дни доживает. Ее принесли вниз закутанную в плед, и она сидела с такой ясной улыбкой на бледненьком исхудалом личике. Я буду часто там петь для них...»

    Мать водила меня на концерты, и там она мне рассказывала обо всем, что мы слушали. Она была строгим критиком и многому меня научила. Подчас она обдавала меня холодным душем. Помню, раз мы слушали Es-dur Бетховена в исполнении одного из наших молодых пианистов. Я была в восторге от анданте, но мать сказала: «Конечно, он много обещает, но я поверю в него только тогда, когда он будет играть взволнованно, а то оркестр совсем его забивает. Нет, по правде говоря, он плох».

    Она очень редко хвалила певцов, но зато когда мы услышали мадам Кайе и Юлию Кульп, она пришла в совершенный восторг и превозносила их до небес. Оба раза ее отзыв звучал одинаково: «Это совершенство!»

    В Лондоне ожидалось прибытие нашей королевской четы. Сна­чала собиралась приехать королева Мод, а за ней обещал пожало­вать король Хокон. Это было приятно. Но потом Англию собирались посетить король и королева Испании и королева Португалии, и Фритьофу стало совсем невесело.

    Переговоры по трактату все продолжались, пока наконец в  конце  октября  дело  не  стало  приближаться  к  завершению.

    «Лондон, 30 октября 07

    Трактат будет подписан на днях и, может быть, когда ты получишь это письмо, все уже будет закончено. Полагаю, что наши будут теперь до­вольны. Король в особенности. Бедняга, как он беспокоится. Король Эдуард показал себя в этом деле прекрасно, и всем, чего мы добились, мы обязаны ему. К великому моему прискорбию, он остался очень доволен мною, тем, как я вел это дело, и он поклялся «принцессе Виктории», что не допустит, чтобы «этот человек» покинул Англию. Но только все это напрасно, и я уже заявил ему, что мне необходимо уехать».

    Уже на следующий день Фритьоф сообщает:

    «После того как я вчера отослал тебе письмо, я получил телег­рамму — трактат подписан без всяких изменений, то есть именно в том виде, как мы желали. А стало быть, закончено длинное и трудное дело, а с ним и моя главная задача здесь тоже завершена. Поздрав­ляю тебя, дорогая моя девочка, я уверен, что и ты рада. Я, правда, несколько устал и измотался и потому с удовольствием поеду завтра в Сандрингэм. Там мне не грозит чересчур много изматывающей нер­вы работы...»

    На родине тем временем произошла смена правительства, и Нансен пишет по этому поводу:

    «Грустно думать о том, что Миккельсен ушел в отставку. Перед Норвегией он имеет замечательные заслуги, его деятельность долго еще будет сказываться в жизни Норвегии, и память о нем сохранится надол­го. Между нами говоря, я побаиваюсь — что-то будет теперь, неизвест­но еще, во что это все выльется».

    Через неделю после поездки в Сандрингэм на горизонте по­явился кайзер, и, к огорчению Нансена, это как раз совпало с охотничьим сезоном.

    «Значит, я совершенно напрасно приобрел себе охотничий костюм, ша­почку, белые замшевые перчатки и вообще вырядился английским по­мещиком. Когда я приобретал все эти наряды, я ведь думал, что, может быть, и ты сюда приедешь и примешь участие в прогулках, вот и решил принарядиться, чтобы тебе не стыдно было со мной на люди показаться. Но теперь я уже не очень на это рассчитываю. Скоро декабрь — и тогда прощай охота на лисиц. Ну да и бог с ней. Зато пробьет час избавления, я снова буду дома и никуда больше от тебя не уеду».

    Как и предполагал Фритьоф, Ева ликовала от радости, что наконец-то состоялось подписание трактата:

    «Слава богу, что все уладилось! Надеюсь, ты теперь освободишься. На другой день это известие было во всех газетах. Ну что же, теперь ты с чистой совестью можешь приехать домой на рождество. А все-таки приятно, что король Эдуард по достоинству тебя оценил.

    Третьего дня был у меня один из новоиспеченных министров нового правительства с супругой. Оба так и сияли и, казалось, готовы были лоп­нуть от сознания собственной важности, мне просто было смешно смотреть, и я подумала, как мелки бывают люди. А потом все время думала, какая я счастливая, что мне достался именно ты, ты выше всякого мелочного тщеславия, всякого своекорыстия и преисполнен всего великого и доброго! Бывает, конечно, что я и рассержусь на тебя, но только ненадолго, а вообще я всегда помню, что ты учишь меня только хорошему и что ты сделал из меня лучшего человека.

    Недавно встретила у Ламмерсов Бьёрнсона. Он был в ударе и потому очарователен. После обеда он подсел к Эрнсту и ко мне и так хорошо говорил о тебе. По-моему, он вполне понимает, чем ты всю свою жизнь был для своей страны».

    Снова заболел Коре, на этот раз воспалением легких. Но чтобы не напугать мать, доктор Йенсен сказал, что это обыкновенная простуда.

    «Бедный мальчик,— писала мать,— он такой худенький и блед­ный, но все равно весел и всем интересуется. Очень усердно читает «На лыжах через Гренландию». Просто трогательно видеть, как он увлечен книгой. Он наслаждается каждым словом и время от време­ни прочитывает мне вслух отдельные места. Я уверена, что тебя это порадует».

    Коре выздоровел, а мама, которая придвинула свою кровать вплотную к кроватке Коре и ухаживала за ним день и ночь, зара­зилась от него.

    Она пишет 21 ноября:

    «Спасибо за твоё чудесное длинное письмо. Итак, я, значит, с уве­ренностью могу ждать тебя домой к рождеству. Как я счастлива!

    А я, между прочим, лежу с температурой, но сегодня мне лучше. Четыре дня держалась высокая температура, по-видимому то же самое, что у Коре. Ночью я испугалась, потому что сильно закололо в боку. Я подумала, что это воспаление легких, и как это некстати, и какая неприятность для тебя. Но сейчас пришел д-р Йенсен, и он уверяет, что это обыкновенная простуда... Кажется, я устала...»

    Она продолжала на новом листе в том же конверте:

    «Только что получила от тебя чудесное письмо. Все для меня за­лито солнцем».

    Никто из нас не понял, как сильно больна была мать, по-види­мому, даже д-р Йенсен этого не понимал.

    «Дорогой мой, самый лучший, самый хороший!— писала она отцу 25 ноября.— Наконец я совсем здорова и чувствую, как с прежней силой пульсирует кровь в моем теле. Ах, ты и представить себе не можешь, что это значит после нескольких дней болезни! Все разом просветле­ло, и жизнь снова кажется мне такой богатой и чудесной!

    Ты и представить себе не можешь, как мне было скверно. Все время лихорадило, тошнило, головная боль и ломота во всем теле и колотье в спине. А кашель такой, что я боялась лопнуть. В рот не брала ни крош­ки, только вчера чуть-чуть поела, зато сегодня у меня такой аппетит, что я уничтожу все съестное в доме, но мне и надо поправляться. Посмот­рел бы ты, как я исхудала,— ты бы прямо не узнал меня. Я уж рада, что у меня есть в запасе время снова нагулять жирок к твоему приезду. Постараюсь похорошеть ради тебя.

    Д-р Йенсен был нам верен и навещал меня ежедневно. Он хорошо следит за всеми нами. Коре уже совсем здоров, но мы соблюдаем осторожность и не выпускаем его на улицу, здесь была плохая пого­да — туман и дождь каждый день. Сегодня сильный снегопад, и он ра­дуется, что можно погулять по первому снежку. Все трое малышей на дворе, каждый со своими салазками. Я слышу их радостные вопли и визг вперемежку с криками, когда кто-нибудь наедет на пень, выва­лится из санок, ушибется. Но они тут же вскакивают, и игра начи­нается снова.

    Дорогой мой, любимый мальчуган, спасибо, что часто пишешь. Только на днях получила длинное письмо, как славно получить от тебя весточку! ...В двенадцать мне позволят встать, и я буду сидеть за праздничным столом вместе со всеми — с д-ром Йенсеном, с Лив, Имми и Коре.

    ...Ты-то рад, что у тебя такие чудесные детки и ты снова будешь с ними, сможешь следить за их развитием изо дня в день. Это ведь не то, что ви­деться с ними раз в три месяца. Мне все кажется просто сном, что ты теперь будешь дома со мной и, такой довольный, уютно будешь поси­живать со своей длинной трубкой в рабочем кабинете, а потом, нара­ботавшись всласть и проголодавшись, спустишься к обеду, где тебя будет дожидаться твоя Ева-лягушонок, окруженная молодняком.

    Целую тебя в губы, по которым я так соскучилась, привет от деток.

    Твоя Ева-лягушечка».

    «Любимая моя милушка Ева!

    Получил твое славное письмо, где ты сообщаешь, что одолела свою лихорадку и будешь участвовать вместе со всеми в праздничной трапезе. Я было совсем перепугался, что ты так разболелась, а я и не знал ничего и не был с тобой. Наверное, у тебя было что-то вроде инфлюэнцы, и на­стоятельно тебя прошу быть теперь особенно осторожной, иначе ведь это может затянуться надолго, а тебе совсем не полагается хворать. Утеша­юсь надеждой, что твоя крепкая здоровая натура снова совсем вы­правит тебя.

    Очень странно, но я никак не могу представить себе тебя по-настояще­му больной. Это у меня просто в голове не укладывается. Я, конечно, беспокоился, узнав, что ты болеешь и что у тебя сильный жар, я был опечален, но по-настоящему не испугался. А вот теперь понимаю, что дело было серьезное, а меня не было рядом, чтобы немного подбодрить тебя. Теперь я счастлив, что самое худшее позади и ты снова на ногах.

    ...Я несказанно рад, что снова буду с тобой, дома, и снова смогу распоряжаться своим временем. Нам будет просто невероятно хорошо».

    После ухода доктора Йенсена, когда дети улеглись, я сошла в холл. Мама находила, что я «хорошая публика», как она выра­жалась, и поэтому часто по вечерам пела для меня одной. Она села за рояль и вынула Кьерульфа. Она спела мне мои любимые песни: «Течение реки», «Чудесная страна», «Уснуло дитя». Голос ее звучал по-прежнему чисто и сильно, и она радовалась этому. Но дыхание было тяжелее обычного. Так и вижу ее перед собой, освещенную лампой над роялем, в красном капоте, с небрежно заколотыми волосами, бледным, утомленным, но таким просвет­ленным лицом. Когда она пропела:

    Мать богом взята.
    Дитя — сирота,
    в душе его страх,
    и слезы в очах,

    — я не смогла удержаться от слез, и она не стала продолжать.

    «Успокойся, детка,— сказала она с улыбкой,— не принимай этого так близко к сердцу. Я ведь уже совсем здорова, и всем нам надо радоваться, теперь уже скоро приедет отец». Рука об руку мы поднялись наверх, чтобы лечь спать.

    Мать так больше и не встала с постели. И песня та была по­следней, слышанной мною от нее. Снова поднялась температура, усилился кашель, и никак не проходила боль в боку. Чтобы не огорчать отца, она не писала ему и мне не позволяла: «Мы не должны лгать, а сказать, что я здорова, тоже нельзя, раз это не так. А зачем же мы будем его огорчать, у него и так довольно забот».

    1 декабря она все-таки попросила Йенсена написать Нансену.

    «Дорогой профессор!

    Супруге Вашей, к сожалению, опять пришлось лежать в постели эти дни. Причина — катаральное состояние дыхательных путей. Особенно му­чат ее непрекращающийся кашель и сильные боли в правом боку, по-види­мому, вызванные кашлем.

    ...Пульс хороший, нет абсолютно никаких угрожающих симптомов, но супруга Ваша просила меня все же написать Вам, так как сама она не может, а поручить это Лив, как собиралась, раздумала.

    ...Я буду следить за больной самым внимательным образом, и уход у нее будет самый лучший. Врач всегда должен быть готов ко всему, но я, к счастью, не смог уловить никаких признаков ни воспаления легких, ни плеврита. Супруга Ваша была и остается самой милой и приветливой пациенткой, какую я когда-либо знал, и, хочу еще добавить, самой крепкой, просто диву даешься, как она вынослива, хотя ничего не ела и переносила сильнейшие боли».

    Неверной рукой мать сделала приписку:

    «Сердечный привет от твоей Евы-лягушки, которая скоро вы­здоровеет».

    Почта, ходила так медленно, что отец не успел еще получить этого письма, когда 5 декабря писал ей:

    «Мне так хочется получить от тебя хоть пару строк. Вот уже несколько дней я ничего от тебя не получаю. Не скрою, что я беспокоюсь за тебя, хотя ты и писала, что собираешься встать и сесть за праздничный стол вместе с доктором Йенсеном. Я так боюсь, что ты плохо себя чувствуешь, и я желал бы быть с тобой... Не могу выразить в письме, как я по тебе тос­кую, хотел бы знать, какой у тебя вид — очень изнуренный, по твоим сло­вам. Надеюсь завтра получить от тебя хоть две-три строчки. О господи боже мой, как чудесно будет снова быть с тобой, как дивно хорошо нам будет вместе, не правда ли?»

    Мать страшно исхудала, и вокруг рта у нее легла болезненная складка. Но когда я ее спрашивала, не тошнит ли ее, не больно ли ей где-нибудь, она с ясной улыбкой отвечала: «Да нет же, до­ченька. У меня просто нет аппетита».

    6 декабря был день рождения Одда, и мама поручила мне ку­пить ему в городе игрушку. Я с гордостью принесла домой неболь­шую деревянную тележку, запряженную лошадкой, и еще какие-то безделушки. Утром торжественного дня я собрала всех детей и привела к ней в комнату, где смотрела, как она вручала подарки новорожденному. Одд был в восторге, больше всего понравилась ему тележка, и он тут же принялся катать ее по полу, понукая ло­шадку и крича ей «тпру». Мать смеялась, но скоро устала, и мы ушли. Она проводила нас счастливой улыбкой.

    Назавтра был ее собственный день рождения. Я зашла к ней рано утром, перед тем как идти в школу. Она порадовалась ка­кой-то безделице, которую я сама сшила для нее, и очень ласково говорила со мной. Но, видно, она и сама сознавала, что ей стало хуже, потому что сказала, когда я собиралась уже уходить: «Ну, теперь тебе придется быть умницей и помогать другим...»

    Потом она взяла меня за руку и сказала: «Ну, всего тебе хоро­шего, дорогая моя большая девочка».

    И повторила с большой теплотой в голосе: «Всего хорошего, со­кровище мое».

    Никогда не забуду ее белого лица на подушке и ее любящей светлой улыбки. Я и не подозревала, что вижу ее в последний раз, но запомнила это навсегда. Доктор Йенсен в то же утро телеграфи­ровал отцу; который опять гостил в Сандрингэме с норвежской ко­ролевской четой: «Вчера состояние отличное, сегодня, к сожале­нию, сильнейший кашель и некоторая сердечная слабость».

    Эта телеграмма разминулась с поздравительной телеграммой отца ко дню рождения матери. «Все добрые мысли сегодня с то­бой. Много счастливых лет в будущем. Надеюсь, тебе хорошо. Те­леграфируй пару слов Сандрингэм. Фритьоф».

    Мать лежала в постели счастливая с телеграммой в руках, Может быть, это и позволило доктору Йенсену вечером телегра­фировать отцу:

    «Супруге к вечеру лучше, надеемся, опасности нет».

    Доктор просидел около матери всю ночь. Он не отходил больше от нее, а утром ему пришлось отправить отцу весьма неутешитель­ное сообщение: «Супруге, к сожалению, стало гораздо хуже ночью. Состояние чрезвычайно опасное».

    Отец сломя голову помчался домой, в отчаянии, что не сделал этого раньше. Он был уверен, что опасность миновала и что док­тор  Йенсен сделал  все  возможное, чтобы  остановить болезнь.

    К маме теперь никого не пускали. При ней был только Йенсен. Когда-то она сама в шутку сказала: «Нашему милейшему Йенсену придется когда-нибудь закрыть мне глаза».

    Да, она часто в шутку говорила о смерти. Такой далекой каза­лась она ей. Она была так полна жизни, что у нее хватало сил оживлять всех кругом.

    «Когда я умру, хочу, чтобы меня сожгли и прах мой развеяли по ветру,— говорила она с веселым смехом,— и если у тебя будет когда-нибудь дочь, то назови ее Евой в честь меня, ты это сделаешь! Тогда я буду продолжать жить в ней после того, как на­веки угасну».

    Тете Малли она как-то сказала: «Если я умру, ты займись го­лосом Лив, обещаешь? Я знаю, она музыкальна, и у нее есть голос».

    Все это вспомнилось мне теперь, пока я сидела в холле и ждала, ждала, что сообщит нам доктор Йенсен. Мы тут были все — тетя Малли, Торуп, Анна Шёт, временами Вереншельд, временами Мольтке My. Ингеборг Моцфельд тоже приехала. Никто не гово­рил ни слова, все напряженно смотрели перед собой и прислуши­вались к звукам наверху.

    Йенсен не смог сказать ничего утешительного. Тяжелое воспа­ление легких, сказал он, сердце все слабеет. Но она все время в полном сознании, когда не спит после морфия. Он был потрясен ее духовной силой. Ни одной жалобы на боли, ни тени страха в твердом взоре.

    «Смерти я не боюсь, но я так много думаю о своих близких»,— сказала она ему.

    Она знала, что отец едет домой, и все время неотрывно дума­ла о нем. Почувствовав близость конца, она произнесла: «Бедный мой, он опоздает».

    Это были ее последние слова.

    Отец успел доехать только до Гамбурга, там его ждала теле­грамма доктора Йенсена. Дядя Александр выехал встречать отца в Гётеборге. Тетя Малли все время оставалась с нами и ночевать пришла ко мне. Но обе мы не могли спать, говорить мы тоже не могли, мы точно одеревенели. Думаю, что я тогда просто еще не поняла, что случилось. Лишь на другой вечер, когда приехал отец, я осознала все до конца.

    Я стояла в передней, когда он вошел. У него были совсем оди­чалые от отчаяния глаза, черные от скорби. Я видела только эти глаза, и тут меня словно ударило. Мы обнялись и не могли ото­рваться друг от друга. Никогда мы не были ближе друг другу, чем в тот момент. И никогда в жизни я не слыхала, чтобы кто-нибудь так рыдал, так безутешно рыдал, как мой отец. Тогда я поняла, что если мы, дети, потеряли бесконечно, невероятно много, то отец мой потерял все.

    Весть о смерти Евы Нансен разнеслась по стране. Все га­зеты поместили сочувственные некрологи, письма и цветы шли непрерывным потоком, близкие и далекие горевали. Пришел и Ула Томмесен. Он стоял в холле, и слезы текли по его ще­кам прямо на пальто, но он не пытался утирать их. Потом он сказал: «Кто же будет смеяться для нас теперь, когда она по­кинула нас?»

    А сама мать была недосягаема для этой человеческой скорби. Она лежала погруженная в мирный покой, такая же прекрасная в смерти, как прекрасна была при жизни. В те времена у нас в стране не было еще крематория. Но и отец, и я знали, что мать хотела быть кремированной, значит, не могло быть и речи о чем-либо ином. Знал об этом и доктор Йенсен, и я слышала как-то, что они с отцом разговаривали об этом. Однако, как я поняла из их разговора, требовался еще один свидетель, который подтвердил бы, что действительно такова была ее собственная воля, иначе власти не разрешат вывезти ее за пределы страны.

    «Но я ведь тоже знаю от этом!»— воскликнула я и повторила слова, сказанные мне матерью. Лицо отца приняло такое кроткое выражение, и с полными слез глазами он сказал мне: «Боюсь, дитя, что ты еще слишком молода».

    Свидетель, видно, нашелся, потому что отец и доктор Йенсен повезли гроб в Гётеборг. Там мать и кремировали, тихо и скромно, в присутствии только их одних.

    Отец заболел и слег. Так необычно было видеть его лежащим в постели — никакая болезнь никогда не подступалась к нему. Он опустил занавеси на окнах, ничем не занимался, едва прикасался к еде, которую мы приносили ему наверх. Казалось, все стало ему безразлично.

    Врача он не пожелал, говоря, что от этого недуга его никто не вылечит. Посетителей он не принимал. Он не мог говорить о своем горе и заперся с ним наедине. Когда я приходила к нему, он пытался найти для меня ласковые слова, но все кончалось тем, что он уговаривал меня крепиться и помогать ему в заботах о младших детях.

    Это было дело нетрудное. Малыши скоро снова взялись за игры и обходились без меня. Коре первые дни много плакал, но потом стал искать забвения в играх с товарищами.

    Отец встал с постели. Как тень бродил он по дому. Даже дети не могли вернуть его к окружающей действительности. Как-то бес­помощно он пытался заняться ими. Но мысли его витали далеко.

    Тетя Малли часто и подолгу бывала со мной. Все были добры к нам и старались как-то помочь. И тогда, если еще не раньше, я поняла, кто ближе всех моему сердцу. Теснее всех я прилепилась к тете Малли и к Мольтке My.

    К отцу никто не мог приблизиться. Через шесть недель он за­писал в дневнике:

    «Люсакер, 19 января 1908 года.

    Что случилось, я все еще не могу разобраться. Так немыслимо, так нелепо — о! случайность судьбы, без всякой к тому необходи­мости, в своей слепоте, смела, как сухую былинку, самое прекрасное создание на свете. И сама не знает, что натворила, и некого призвать к ответу за содеянное. Осталась одна пустота и бессилие. Исчезло солнце, не улыбнется больше светоч, дарующий жизнь. Жизнь и борьба потеряли необходимость и смысл. Кругом и впе­реди серая тоска, все утратило цену, и больше всего я хочу после­довать за ней и отрешиться от всей этой ненужной суеты. В этом нет смысла, но я хочу быть там, где она, где все кончается, все исчезает, быть в безмолвии Нирваны.

    Я лежал в жару и думал о смерти, и она не внушала страха, она — друг великий и кроткий, и такой желанный и мирный. Нет больше забот о нерожденных творениях, которые надо вынаши­вать, производить на свет. О, как мелко все, как бессмысленна вся эта мелочная возня.

    До чего дивно прекрасна была она! Когда я стоял у ее смерт­ного ложа, как кротко и спокойно почивала она в своей возвышен­ной красоте, с грустной улыбкой на устах, так недосягаемо возвышалась над всей этой мирской мелюзгой, все жизненные невзгоды обратились в ничто, и это светлое одухотворенное лицо, казалось, в самой смерти излучало просветленное понимание ценности жизни: того, что ушло и было утрачено навсегда.

    Да где же непреходящая ценность в моих делах? В решении проблем, которые скоро забудутся, в политических вопросах, кото­рые будут отброшены без сожаления, в этом бессмысленном стремлении не прожить жизнь впустую, а оставить в ней след, ничего не значащее громкое имя? А жизнь-то растрачена. Как это мелко по сравнению с тем, что таила в себе эта дивная благородная голова, что скрывалось за этим широким ясным лбом, где все было чисто и велико без обмана. Возвышенное презрение к бессмертию, гордое желание прожить жизнь во всей ее полноте и цельности и гармонии, чтобы ничто мелкое не нашло в ней места. Никогда не бывало на свете женщины такой гордой и щедрой, такой верной, далекой от всякой подлости, с таким светлым умом, который снисходительно взирал на людское тщеславие и не замечал его. Она не позволяла посторонним распоряжаться ее жизнью.

    Чего стоят все великие имена и все великие деяния в мире рядом с благородно прожитой жизнью, которая так возвышенна, что не стремится оставить после себя какой-то след? Что значит все это рядом с трепетной душой, исполненной глубоких возвышен­ных чувств, несовместимых с мелкими мыслями, рядом с душой, само существование которой было единым воплощением кра­соты.

    Душа моя обливалась кровью, и из нее рвался крик против судьбы: неужели такое создание, такое истинное, такое прекрасное, это воплощение доброты и благородства, может бесследно исчезнуть в пространстве, неужели глаза эти, такие душевные, никогда не откроются больше и никого не одарят счастьем, неужели эта прелестная голова истлеет и никогда не возродится?

    С какой снисходительной, кроткой улыбкой взирает она со своей недосягаемой высоты на мои ненужные стремления, которые разлучили нас на время. Теперь все это вдребезги разбитое валя­ется у ее гроба. Последними ее словами было —«бедный, он опо­здает».

    Да, он опоздал, и все было потеряно. Исчезло то единственно великое, что даровала ему жизнь. «О, как богат я был, и как я стал беден и одинок».

    «Люсакер, 28.1.08. Ночь

    За окном дует ветер. Я слышу, как он трясет башню. Надви­гается непогода. Ну и пусть себе штормит, мне-то что! Ее мне не найти ни в бурю, ни при солнце».

    «Люсакер, 1.2.08

    Я слышал сказку про людей, столь черных душою, что там, куда ступала их нога, никогда больше не росла трава. А она была так чиста и так верила в жизнь, что там, куда ступала ее нога, ростки давала даже скала. От нее исходило солнечное сияние,"там, где она появлялась, наступал праздник, перед ее сияющей улыб­кой отступали будни и серость».

    У матери нет могилы. Ни она, ни отец никогда не хотели иметь могилы. Никто не знает, где ее прах.

    В Нумедале живет легенда. Будто бы летом, после смерти ма­тери, отец отправился в Сёркье с погребальной урной и развеял прах по ветру там, где мать любила бывать при жизни.

    Она, наверное, сама пожелала бы этого, так что легенда, быть. может, и права.

    Другие рассказывают, что отец высыпал прах из урны под ро­зовым кустом в Пульхёгде. Но так ли это, никто не знает.

    Поведать эту тайну нельзя было никому.



    Примечания:



    1

    Даниельсен, Даниелъ Корнелиус (1815—1894), — видный норвежский ученый и общественный деятель, доктор медицины, автор ряда капитальных работ о проказе, выдающийся зоолог. На протяже­нии многих лет был врачом Люнгорского военного госпиталя и руко­водителем созданного им Бергенского музея. Неоднократно избирался депутатом стортинга. Берген обязан ему основанием театра, городской картинной галереи и литературного общества. 



    2

    Бьёрнсон, Бьёрнстьерне (1832—1910),— крупный норвежский писа­тель и общественный деятель, активный борец за национальную незави­симость Норвегии. В своих произведениях разоблачал пороки, прису­щие капиталистическому обществу, противопоставляя им идеалы чело­веческой доброты, самоограничения и самопожертвования.



    3

     Мизостомы — группа червей-паразитов, обитающих в теле некоторых лучистых животных.



    4

     Норденшельд, Нильс Адольф Эрик (1832—1902), — видный шведский полярный исследователь, профессор Стокгольмского универси­тета. Совершил пять экспедиций на Шпицберген и две в Гренландию. Автор работ по проблемам геологии и геоморфологии полярных стран. В 1875 и 1876 гг. по приглашению и на средства сибирского золото­промышленника А. Сибирякова предпринял экспедиции в устье Енисея с целью разведки морского пути через Северный Ледовитый океан. В 1878—1879 гг. на небольшом зверобойном пароходе «Вега» прошел с запада на восток по Северному морскому пути с од­ной зимовкой у берегов Чукотки. Издал ряд работ по истории освоения Арктики.



    5

     Ринк, Генрих Иоган (1819—1893),— датский путешественник. В 1845—1847 гг. совершил кругосветное плавание. После этого заинтересо­вался Гренландией и отдал много сил и энергии ее изучению. Исследовал север Гренландии. Позже был инспектором Южной Гренландии и директо­ром гренландской торговли. Автор ряда книг и статей по Гренландии.



    6

    Брёггер, Вальдемар Кристофер (1848—1928),— норвежский ученый и общественный деятель, профессор геологии в университете в Осло, ини­циатор создания в 1896 г. «Фонда Нансена». Вместе с норвежским педаго­гом и публицистом Нурдалем Рольфсеном выпустил в 1896 г. книгу «Фритьоф Нансен, 1861 —1893». 



    7

     Медаль «Веги» была учреждена в Швеции в связи со знаменитым плаванием «Веги» по Северному морскому пути 1878—1879 гг. под руководством Н. А. Э. Норденшельда как высшая международная награда за выдающиеся географические путешествия. Нан­сен был шестым по счету путешественником, удостоенным этой награды.



    8

    Сарс, Микаэль (1805—1869),— норвежский гидробиолог, одно время был священником: с 1854 г.— профессор зоологии в университете в Христиании. М. Сарс одним из первых открыл существование глубоковод­ной фауны. Основные его труды посвящены морским звездам и медузам. 



    9

    Хелланд-Хансен, Бьёрн (1877—1957),— известный норвеж­ский океанограф, один из теоретиков в области изучения динамики моря. Предложил динамический метод обработки значений плотности морской воды для изучения ее циркуляции. В результате работ, проведенных совместно с Нансеном, выявил влияние подводного рельефа Северной Атлантики на направление океанических течений. После смерти Нансена занимался разбором и подготовкой к печати его бумаг. 



    10

    Расмуссен, Кнут (1879—1933),— видный датский этнограф и географ-путешественник, всю свою жизнь посвятивший изучению суровой природы и населения Гренландии. Расмуссен предпринял семь путешествий в Гренландию и вдоль северного побережья Северной Америки. Одно из этих путешествий — вдоль всего северного побережья Америки, от Гренландии до Аляски,— вошло в историю полярных исследований под назва­нием Великого санного пути. 



    11

    Скотт, Роберт Фалькон (1868—1912),— выдающийся английский полярный исследователь, военный моряк. В 1901 —1904 гг. возглавлял Британскую национальную антарктическую экспедицию на судне «Дискавери», которая открыла Землю Короля Эдуарда VII, обследовала Землю Виктории, центральную часть шельфового ледника Росса. Тогда Скотт сделал попытку достигнуть Южного полюса, но дошел лишь до 82° 17' ю. ш. В 1910—1912 гг. он возглавил другую экспедицию и вновь совершил поход к полюсу, но его опередил Р. Амундсен, достигший полюса месяцем раньше. На обратном пути отряд Скотта погиб. 



    12

    Амундсен, Руал (1872—1928),— знаменитый норвежский полярный исследователь. Первым совершил плавание по Северо-Западному про­ходу вдоль северных берегов Америки (1903—1906 гг.), достиг Южно­го полюса (14 декабря 1911 г.), пересек Арктику на дирижабле «Норвегия» (1926 г.). Погиб на гидроплане «Латам» при попытке разыскать и оказать помощь итальянской экспедиции на дирижабле «Италия», по­терпевшей катастрофу во льдах Полярного бассейна. 



    13

    Свердруп, Харальд (1888—1957),— выдающийся норвежский полярный исследователь и метеоролог. Участвовал в известной экспе­диции Руала Амундсена на корабле «Мод» (1920—1925 гг.), осуществив­ший сквозное плавание по Северному морскому пути и выполнив­шей исследования в Восточно-Сибирском и Чукотском морях. В течение долгого времени был профессором Бергенского геофизического инсти­тута. С 1948 г.— директор Норвежского полярного института. 



    14

    Готхоб — вилла, построенная Нансеном после возвращения из путе­шествия в Гренландию; названа по имени эскимосского поселка, в котором Нансену пришлось провести зиму в ожидании корабля. Вилла была по­строена на берегу Христианияфьорда (ныне Ослофьорд), недалеко от столицы. Слово «Готхоб» означает «Добрая надежда».  



    15

     Люсакер — небольшой район на берегу залива Люсакер в Осло-фьорде. Здесь, на берегу залива, рядом с рекой того же названия, впадаю­щей в залив, находилась усадьба Нансена Готхоб.



    16

    Карл-Юхансгате — главная улица Осло; на ней находятся стортинг, национальный театр, университет, крупные магазины. 



    17

    Букстадвейн — улица в Осло. 



    18

    Итре-Согн — местечко на юго-западном побережье Норвегии в окру­ге Ёрен, расположенном к югу от г. Ставангера. 



    19

     My, Йорген Ингебретсен (1815—1882),— известный соби­ратель норвежского фольклора: в 1842 г. вместе со своим другом П. Асбьёрнсеном выпустил первый сборник норвежских сказок. Хотя в дальнейшем My отошел от занятий фольклором, тем не менее он оставил заметный след в норвежской литературе.



    20

     Школа Ош ог Фосс была создана в 1863 г.; названа по имени своих основателей — Юнатхена Оша и Петера Фосса.



    21

    Йотунхейм — горный массив в центре Южной Норвегии; в переводе на русский название это означает «Жилище великанов». Именно здесь находятся высшие точки Норвегии и всей Северной Европы: Гальхёппиг (2468 м) и Глиттертин (2452 м). 



    22

     Эстре-Слидра — местечко на юге плоскогорья Йотунхейм. 



    23

    Холменколлен — холмистый район вблизи Осло; там и до сих пор проводятся лыжные соревнования.



    24

    В  то время лыжники пользовались  только одной палкой.   (Прим. перев.) 



    25

    Телемарк — фюльке  (административная область)  в Южной Норве­гии. Расположен на одноименном плоскогорье. 



    26

    Хеммествейт, Торюс (1861 —1930),— один из лучших нор­вежских лыжников своего времени. С 1889 по 1893 г. жил в США, где много сделал для развития американского лыжного спорта. 



    27

    Фогт, Нильс Коллет (1864—1937),— известный норвежский поэт. 



    28

     Вельхавен, Юхан Себастьян (1807—1873),— известный норвежский поэт и памфлетист. В сборнике стихов «Сумерки Норве­гии» резко критиковал односторонность, узость доморощенных патрио­тов. Стремился к культурной самостоятельности Норвегии, но считал, что ее можно достичь лишь путем усвоения культурных богатств передовых стран   Европы  и  сотрудничества  с  другими  скандинавскими  странами.



    29

     Кей Эллен (1849—1926),— шведская писательница. В своем творчестве уделяла большое внимание этической и социальной тематике, подчеркивая психологическое неравенство женщины с мужчиной.



    30

     Сарс, Оссиан (1837—1927),— сын М. Сарса, гидробиолог; с 1874 г.— профессор в Христианийском университете. Его работы имели важное значение для развития исследований в области рыболовства.



    31

    Уровень знаний в норвежской школе оценивается по шкале, в которой высшая оценка — «единица», а низшая — «шестерка».



    32

    Сарс, Эрнст (1835—1917),—сын М. Сарса, историк; с 1874 г.— профессор в Христианийском университете. Основные работы посвящены истории Норвегии. В своих работах Э. Сарс стремился увязать прошлое страны с ее настоящим. Этой линии придерживалась партия Венстре в политической борьбе, активным участником которой был Э. Сарс. 



    33

    Венстре — политическая партия в Норвегии; организационно офор­милась в 1884 г. Объединяла широкие слои крестьянства, мелкой и средней буржуазии. Основными лозунгами партии были расширение националь­ной демократии и экономическое развитие, а также достижение полного равноправия в унии со Швецией. В связи с неоднородностью партии от нее по мере экономического развития и обострения социальных противоречий откалывались группы, образовавшие самостоятельные партии. Если в пер­вые годы своего существования Венстре была крупнейшей партией, то в дальнейшем она уступила пальму первенства партии Хейре, к которой в 1900 г. присоединились «Умеренные венстре», а в середине 30-х годов нашего века — «Свободомыслящие венстре». 



    34

    Хейре — политическая партия в Норвегии; организационно оформи­лась в 1885 г. Объединяла в основном государственных служащих и крупную буржуазию. В вопросе об унии со Швецией занимала весьма умеренную позицию. 



    35

    Справочное издание о знаменитых людях (Прим. перев.) 



    36

    Асбьёрнсен, Петер Христен (1812—1885),— прославился собиранием и изданием норвежских народных сказок. В 1842 г. вместе со своим другом Й. My издал первый сборник народных сказок. Через три года А. выпустил сборник «Норвежские волшебные сказки и народ­ные сказания», составленный всецело им. Издание сказок подняло интерес к народному творчеству и национальной старине и оказало большое влияние на дальнейшее развитие литературного языка в Норве­гии. Эти сборники сказок явились, в сущности, первыми публикациями этого жанра в норвежской литературе. Из сказок Г. Ибсен взял сюжет драмы «Пер Гюнт». 



    37

     Булль, Уле (1810—1880),— всемирно известный норвежский скри­пач-виртуоз, а также автор скрипичных произведений и музыкант-этно­граф. В 1850 г. основал в Бергене первый национальный театр. Как выдающийся художник-просветитель, внес большой вклад в развитие национальной культуры.



    38

    Вергеланн, Хенрик (1808—1845),— известный норвежский поэт и драматург, оратор и публицист. Стоял во главе так называемых «почвен­ников», т. е. интеллигенции, боровшейся за самобытное развитие Норве­гии и за полный разрыв с датской культурой, в противовес космополити­чески настроенным представителям интеллигенции. Наиболее крупное произведение В.— поэма «Мироздание, человек и Мессия» (1830 г.). 



    39

    Торуп, Софус (1861—1937),— врач и физиолог, родился в Дании, но, получив образование, жил и работал в Норвегии. Разра­ботал систему обеспечения продовольствием экспедиции Нансена на «Фраме», а позднее экспедиции Р. Амундсена. Т. был инициатором создания в 1925 г. Скандинавского союза физиологов. 



    40

    Драмменсвейн — одна из улиц норвежской столицы.



    41

    Вереншельд, Эрик (1855—1938),— известный норвежский художник-реалист. Его кисти принадлежат прекрасные портреты Ибсена и Бьёрнсона. Создавая произведения на темы из народной жизни, В. внес значительный  вклад  в  развитие  национального  норвежского  искусства. 



    42

    My, Мольтке (1859—1913),— профессор норвежского языка в Христи­ании. Сын собирателя сказок Й. My. Продолжал дело отца и Асбьёрнсена по собиранию сказок и народного фольклора. 



    43

    День Святого Ханса — у славянских народов день Ивана Купалы, или Иванов день. Отмечается 22 июня, в день летнего солнцестояния. По христианской легенде, в этот день Иоанн Креститель крестил Иисуса Христа в реке Иордан. Святой Ханс — это народное имя Иоанна Крести­теля в Норвегии. 



    44

    Сёлье — норвежское старинное женское украшение  в виде  круглой пряжки, изготовленной обычно из серебра и часто украшенной маленькими пластинками с орнаментом или фигурками. 



    45

    Кьерульф, Хальфдан (1815—1863),— видный норвежский музыкант, один из создателей норвежского классического романса. Основ­ная область его творчества — вокальная лирика. Во многих его романсах использованы лирические  стихотворные  эпизоды из  новелл  Бьёрнсона. 



    46

     Нурдрок, Рихард (1842—1866),— видный норвежский композитор, энтузиаст норвежской народной музыки, автор национального гимна «Да, мы любим» и музыки к пьесам Бьёрнсона «Мария Стюарт в Шотлан­дии» и «Сигурд Злой».



    47

    Вестланн — крупный историко-географический район Южной Нор­вегии, под которым подразумевают всю территорию западного побережья от Эгерсунна (южнее Ставангера) до Кристиансунна и прилегающие западные склоны Скандинавских гор. 



    48

    Коллет, Роберт (1842—1913),— профессор зоологии в Христианийском университете, руководитель университетского музея зо­ологии. 



    49

     Арендаль — городок на южном побережье Норвегии; в XIX веке был одним из центров судостроения в этом районе.



    50

    Нурмарк — большая лесистая область, расположенная к северу от норвежской столицы. 



    51

     Эстланн — крупный историко-географический район Южной Нор­вегии, охватывающий восточные склоны Скандинавских гор вплоть до границы со Швецией.



    52

    Фриеле, Юахим (1793—1881),— норвежский предпринима­тель, филантроп; содействовал развитию науки в своем родном городе Бергене, завещал свое состояние Бергенскому музею. Медаль его имени присуждается Бергенским музеем за научные работы. 



    53

     Хансен, Герхард Хенрик Армауэр (1841 —1912),— врач и биолог. Занимался изучением проказы, которая была эпидемической болезнью в Норвегии. Своими работами, особенно открытием в 1875 г. бациллы проказы, X. внес большой вклад в борьбу с этой болезнью.



    54

    «Сага о Фритьофе»— произведение шведского поэта Эсайаса Тегнера (1782—1846), написанное им на основе исландских народных сказаний. 



    55

     Яльмар Экдал — герой драмы X. Ибсена «Дикая утка». Опутанный долговыми обязательствами, фотограф Яльмар влачит жалкое существо­вание, живя в обстановке лжи и обмана.



    56

    Вероятно, речь идет о Карстене Борхгревинке (1864— 1934), который пошел по стопам Нансена и стал исследователем Антарктиды. Он был первым человеком, ступившим на землю Антарк­тиды, первый основал там научную зимовку и провел ряд ценных иссле­дований. 



    57

    Марш, Отниел Чарльз (1831 —1899),— выдающийся американский палеонтолог. 



    58

     «Со времен короля Сверре...»—имеется в виду тот факт, что Сверре Сигурдссон (ок. 1150—1202), высадившись в 1184 г. на берегу Согнефьорда и разгромив здесь войска своего соперника, двинулся отсюда на Осло, где и был провозглашен единовластным королем Норвегии.



    59

     Халлингдаль — крупная речная долина в центре Южной Норвегии (на севере фюльке Бускеруд).



    60

     Хуль — небольшое местечко на западе долины Халлингдаль.



    61

    Эурланн — поселок на берегу Эурлансфьорда, являющегося рукавом Согнефьорда. 



    62

    Ейтерюгген — поселок между Эурланном и Хулем. 



    63

     «Афтенпостен»— орган консервативной партии Хейре, осно­вана в 1860 г.; одна из наиболее многотиражных газет.



    64

    Гольджи, Камилло (1843—1926),— известный итальянский зоолог, профессор в Павии; в 1906 г. удостоен Нобелевской премии за исследования нервной системы, проведенные с помощью найденного им метода окрашивания нервных волокон. 



    65

     Дорн, Антон (1840—1909),— немецкий зоолог. По инициативе Дорна и в значительной степени на его личные средства была создана (в 1870 г.) зоологическая станция в Неаполе, сыгравшая важную роль в развитии зоологии.



    66

    Ретциус, Магнус Густав (1842—1919),— выдающийся швед­ский гистолог. 



    67

    Здесь и далее стихи перевел М. Ерёмин. 



    68

    Бьеркнес, Вильгельм   (1862—1951),— видный  норвежский физик и метеоролог. С 1917 г.— профессор геофизики и директор Геофи­зического института в Бергене. Его работы в области метеорологии зало­жили основы современных методов прогнозирования погоды. 



    69

    Пири, Роберт (1856—1920),— американский полярный путешественник, сделавший достижение Северного полюса главной задачей своей жизни и потративший на разрешение этой задачи 23 года, из которых 18 лет провел в Арктике, а все остальное время был занят подготовкой к экспедициям. Во время своих экспедиций детально обследовал Северную Гренландию. В 1901 — 1909 гг. совершил три санных экспедиции от север­ных берегов Гренландии и Земли Гранта по дрейфующим льдам в сторону Северного полюса. 



    70

    Хелланд, Амунд (1846—1919), — норвежский геолог, профессор, спе­циалист в области горнодобывающей промышленности. 



    71

     Гамель, Августин (1839—1904), — датский предприниматель, филант­роп. Будучи членом Датского географического общества, оказывал финан­совую поддержку научным экспедициям.



    72

    Свердруп, Отто (1855—1930),— норвежский полярный путешественник, спутник Нансена в его экспедиции в Гренландию (1888—1889) и капитан «Фрама» во время экспедиции в центральную Арктику (1893— 1896). В 1898—1902 гг. предпринял самостоятельную экспедицию на «Фраме» в Канадский арктический архипелаг, где открыл несколько островов. Участвовал в поисках пропавших без вести экспедиций Русанова и Бруси­лова и оказал существенную помощь гидрографической экспедиции на ле­докольных пароходах «Таймыр» и «Вайгач», зазимовавших во время перво­го сквозного похода по Северному морскому пути у берегов Таймыра. В 1921 г. по приглашению советского правительства участвовал в прове­дении Карской экспедиции. 



    73

    Пеммикан — изобретенная североамериканскими индейцами твердая паста из высушенного на солнце и измельченного в порошок мяса оленя или бизона, смешанного с растопленным жиром и соком кислых ягод (на языке племени кри — „пимекан"). Индейцы хранили пеммикан в плетеных корзинах и брали с собой в военные и охотничьи походы. С XIX в. пеммикан из оленьего, бычьего и другого мяса и жира (без сока ягод) стал широко применяться в полярных путешествиях. Отличается большой питательностью и легкой усвояемостью при малом весе и объеме. Пеммикан особого состава служит кормом для собак. 



    74

     Экспедиция на «Жаннетте» под командованием лейтенанта американского флота Джорджа Де Лонга была снаряжена издателем газеты «Нью-Йорк Геральд» Беннеттом. Отправилась в Северный Ледовитый океан из Сан-Франциско в июле 1879 г. Через несколько дней после прохода Берингова пролива вблизи о-ва Гераль­да была затерта льдами и унесена на северо-запад. Во время дрейфа открыла о-ва Жаннетты, Генриетты и Беннетта (объединяются ныне в архипелаг Де Лонга). 13 июня 1881 г. судно было раздавлено льдами на 77° 15' с. ш. Экипаж перешел по льду на Новосибирские острова и оттуда на материк. Де Лонг и большинство экипажа во время этого перехода погибли.



    75

     «Королевское зерцало»— литературный памятник XIII в., единственное дошедшее до нас произведение, которое в ярких обра­зах рисует жизнь средневековой Норвегии. «К. з.», построенное в форме диалога между сыном (вопросы) и отцом (ответы), представляет собой сводку  практических  сведений,  правил  морали  и   житейских   приличий.



    76

    Имеется в виду распространенный в некоторых западных странах обычай: если два человека найдут орех-двойняшку, съедят его и догово­рятся в определенное время сделать друг другу подарок, то получает его тот, кто первым успеет поздороваться при встрече. (Прим. перев.) 



    77

    Вилле, Нурдаль (1858—1924),— норвежский ботаник, про­фессор;  с   1894  г.  вместе  с   Г.  А.   Гюльдбергом   и  Ф.   Нансеном  создал биологическую станцию в Дрёбаке, а в  1913—1914 гг.— Ботанический музей. 



    78

    «Вердене Ганг»— газета партии Венстре, основана в 1864 г. как еженедельник, с 1885 г. стала выходить ежедневно. 



    79

    Ларвик — город   на   юго-западном   берегу   залива   Бахус   (в   этот залив выходит Ослофьорд). 



    80

    Хейберг, Аксель (1848—1932),— норвежский предприни­матель, поддерживал экспедиции Нансена и Амундсена крупными денеж­ными пожертвованиями. Вместе с В. К. Брёггером выступил организатором «Фонда Фритьофа Нансена» (1896 г.) для поддержки научных исследо­ваний. 



    81

    Бюгдой — полуостров в Ослофьорде, район Осло, сейчас здесь нахо­дится музей, где экспонируется «Фрам». 



    82

    Жизнь — по-норвежски «Лив». (Прим. перев.) 



    83

    17 мая — национальный праздник норвежцев. В этот день в 1814 г. в маленьком местечке Эйдсволл, что в 70 километрах от Осло, Учредительное, собрание Норвегии приняло первую норвежскую конституцию. Учредительное собрание было созвано патриотическими силами Норвегии в связи с подписанием Кильского мирного договора 1814 г., по которому Дания, побежденная в англо-датской войне, по реше­нию стран — участниц антинаполеоновской коалиции передала Норвегию под власть Швеции за помощь, оказанную последней в борьбе против Франции. Норвежская буржуазия, к этому времени достаточно экономи­чески окрепшая, отказалась признать этот договор и в апреле 1814 г. со­звала Учредительное собрание для провозглашения независимости Норве­гии. После принятия конституции Учредительное собрание обратилось за поддержкой к Англии, однако, следуя реакционной политике «Священного союза», Англия отказалась признать новое государство. Летом 1814 г. Швеция напала на Норвегию. Опираясь на поддержку «Священного союза», и обладая численным военным превосходством над слабой и не подготов­ленной к войне Норвегией, Швеция вынудила ее подписать 14 августа 1814 г. Мосскую конвенцию, согласно которой Учредительное собрание и временное норвежское правительство соглашались на вступление Норвегии в унию со Швецией. Так появилось единое шведско-норвежское коро­левство с общим королем и внешнеполитическим представительством, но с сохранением норвежской конституции и местного самоуправления. Не­смотря на это поражение, Норвегия, как отмечал Энгельс, «сумела за­воевать себе конституцию гораздо более демократическую, чем все сущест­вующие тогда в Европе» (К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. XXVIII, стр. 220). По названию городка, где была принята конституция, ее часто называют Эйдсвольской конституцией. Эта конституция в основных своих чертах сохранилась и по сей день. 



    84

    Цвета национального норвежского флага — синий, красный и белый. (Прим. перев.) 



    85

     Карлейль, Томас (1795—1881),— видный английский пи­сатель, историк и философ. В своих произведениях утверждал, что прогресс человечества определяют отдельные выдающиеся личности — герои.



    86

    Мыс   Флигели — северный   мыс   острова   Рудольф,   находящегося в северной части архипелага Земля Франца-Иосифа. 



    87

    Джексон, Фредерик,— руководитель экспедиции, работав­шей на Земле Франца-Иосифа с 1894 по 1897 г.; экспедиция соверши­ла множество географических открытий, собрала обширные материалы по геологии, ботанике и зоологии, в течение трех лет вела здесь метео­рологические наблюдения, первые в этих местах. В 1897 г., после отъезда Нансена, Джексон обследовал северо-западную часть архипелага, в том числе два крупнейших острова — Землю Принца Георга и Землю Алек­сандра. 



    88

     «Чертовски рад вас видеть! — Спасибо, я тоже.— У вас здесь ко­рабль? — Нет, мой корабль не здесь.— Сколько вас? — Со мной товарищ, он на кромке льда». (Англ.)   (Прим. перев.) 



    89

     «Уж не Нансен ли вы? — Да.— Боже мой! Рад вас видеть!» (Англ.) (Прим. перев.)



    90

    «Сердечно поздравляю вас! Вы совершили великолепное путешест­вие, и я ужасно рад, что я первый, кто поздравил вас с возвращением». (Англ.)  (Прим. перев.) 



    91

    Гран, Герхард (1856—1925),— норвежский литератор и общественный деятель.  В  1890 г. основал общественно-политический и литературный журнал «Самтиден». Ему принадлежит ряд работ о норвеж­ских писателях. 



    92

    Мон, Генрик (1835—1916),— норвежский ученый-метео­ролог, почетный член Петербургской Академии наук (с 1907 г.). Органи­затор сети метеостанций в Норвегии и автор ряда трудов о ее климате. Обработал и издал наблюдения полярных экспедиций А. Норденшельда на «Веге» и Ф. Нансена на «Фраме». Именно Г. Мону принадлежит идея о существовании течения, движущегося от Новосибирских островов мимо Северного полюса к Гренландии, которую Нансен положил в основу плана экспедиции на «Фраме». 



    93

     Андрэ, Соломон Август (1854—1897),— шведский инже­нер, один из пионеров применения воздушного шара для исследова­ния Арктики. 11 июля 1897 г. Андрэ с двумя спутниками на воздуш­ном шаре «Орел» собственной конструкции вылетел со Шпицбергена, намереваясь достичь Северного полюса. Экспедиция пропала бесслед­но, и только спустя 33 года ее следы были случайно найдены на острове Белом к востоку от Шпицбергена. По уцелевшим дневникам была восстановлена история аварии «Орла», похода Андрэ и его товарищей по дрейфующему льду и их жизни на острове; обстоятельства их гибели так и остались неизвестными.



    94

    Пипервик — небольшой залив Ослофьорда, один из трех заливов (Бьер, Пипер и Фрогнер), на берегах которых лежит Осло. 



    95

     Съезд по совместному исследованию северных морей. (Прим. перев.). 



    96

     Йорт, Юхан (1869—1948),— норвежский ученый-океано­граф; занимался и изучением рыбного промысла. В 1900 г. с помощью пра­вительственных ассигнований построил корабль «Микаэль Сарс», пред­назначенный специально для научных исследований. С 1921 по 1939 г. был директором Биологической лаборатории.



    97

    Биркеланн, Кристиан (1867—1917),— известный норвежский физик; выдвинул свою теорию северного сияния, открыл метод выде­ления азота из воздуха с помощью электричества, что привело к созда­нию в Норвегии крупнейшей химической компании «Норшк хидро». 



    98

     Ейрангер — местечко в глубине Стурфьорда  (северо-запад Южной Норвегии). 



    99

    Ян-Майен — гористый остров площадью 372 кв. км, расположенный на севере Атлантического океана (71° с. ш. и 8° з. д.). В 1921 г. здесь была учреждена норвежская метеорологическая станция. С 1929 г. остров формально присоединен к Норвегии. 



    100

     Мол — норвежская мера площади; равна 10 арам (1000 кв. м). 



    101

    Винье, Осмунд (1818—1870),— норвежский поэт, один из крупнейших лириков, писавших на лансмоле. 



    102

    Гауста — гора на севере фюльке Телемарк, высота 1883 м. 



    103

    Гарборг, Арне (1851 —1925),— видный норвежский писа­тель, писавший на лансмоле. В своих первых произведениях («Крестьяне-студенты», 1883 г., и др.) стоял на позициях реалистического искусства, однако в начале 90-х годов склонился к скептицизму и мистике («Усталые души», 1891 г., и др.). 



    104

    Ниссен, Оскар (1843—1911),— журналист и политический деятель, член Норвежской рабочей партии, главный редактор ее газеты «Социал-Демократен», в 1906—1911 гг.— председатель рабочей партии. Его жена Фернанда Ниссен (1863—1920),— литератор и общественный деятель. 



    105

    Мюнт, Герхард (1849—1929),—норвежский художник и театральный декоратор; создал новый декоративный стиль на основе ста­рого норвежского орнаментального искусства. Известен своими иллюстра­циями к «Книге королей» Снорри Стурлусона. 



    106

    Крог, Кристиан (1852—1925),— норвежский художник-жанрист; художественное образование получил в Париже. Содейство­вал насаждению в норвежском искусстве пленэра и импрессионизма.  



    107

    Ли, Юнас (1833—1908),— известный норвежский писатель-романист. Его социально-критические романы принадлежат к наиболее демократическим и гуманистическим произведениям норвежской литерату­ры. Последние произведения Ли окрашены в мистические тона. 



    108

    Обострение отношений между Норвегией и Швецией было вызвано следующими причинами. Шведско-норвежская уния с самого момента своего создания была глубоко противоречива, ибо страны были слишком различны по своему политическому и социальному строю. Швеция с ее феодальными пережитками и господством аристократии и демократическая крестьянская Норвегия не могли ужиться под одной короной. Шведско-норвежская уния тормозила экономическое и полити­ческое развитие Норвегии. В течение всех 90 лет существования унии Норвегия вела упорную борьбу за государственную независимость. Борьба эта в основном была направлена против великодержавной политики Швеции, ее покушений на норвежскую конституцию, нацелен­ных на то, чтобы ограничить внутриполитическую самостоятельность Норвегии, самостоятельность ее парламента (стортинга) и превратить, таким образом, Норвегию в шведскую провинцию. Эта борьба обостри­лась в конце XIX в. и достигла особого накала в начале XX в. При­чиной было усиление развития капитализма в Норвегии и стремление норвежской буржуазии к созданию национального рынка и самостоя­тельному выходу на внешние рынки, что принесло бы ей освобождение от опеки экономически более сильной шведской буржуазии, опиравшейся на поддержку государственной власти. Это было тем более необходимо, что к началу XX в. все явственнее выступало различие в экономической и политической ориентации стран унии: Швеции — на Германию, Норве­гии — на Англию. 



    109

    Вопрос о консульствах — в конце XIX в. в связи с изме­нением порядка руководства внешними сношениями в Швеции (из рук общего для обеих стран короля внешняя политика перешла в руки шведского министерства иностранных дел, что означало утрату Нор­вегией внешнеполитической независимости) разгорелась борьба за самостоятельность внешних сношений Норвегии и учреждение отдель­ных норвежских консульств, что при мировых масштабах норвежских экономических связей являлось фактором большой важности. В связи с тем что Норвегия была самостоятельной в решении внутриполитических вопросов, обособление ее внешнеполитического ведомства означало бы фактический разрыв шведско-норвежской унии. В 1892, 1893 и 1895 гг. стортинг принимал законопроект об отделении консульской службы от министерства иностранных дел, но король отказывал ему в ратификации. 



    110

    Миккельсен, Кристиан (1857—1925),— политический деятель, круп­нейший норвежский судовладелец. С марта 1905 по октябрь 1907 г. возглавлял коалиционное правительство, осуществившее разрыв унии. Находился в дружественных отношениях с Нансеном. 



    111

    Хейберг, Гуннар (1857—1929),— известный норвежский драматург и театральный деятель. 



    112

    Станг, Георг (1858—1907),— норвежский военный и политический деятель. Как министр обороны (1900—1903 гг.), вел активное строи­тельство военных фортов на границе со Швецией. Принадлежал к пар­тии Венстре. 



    113

    Рабо, Шарль (1856—1944),— французский географ-путе­шественник. Предпринимал экспедиции в Северную Норвегию и на Шпицберген. Перевел ряд книг и научных трудов Нансена на француз­ский язык. 



    114

     Поездка совершенно напрасна — холодный прием, который встретил Нансен в Берлине, объяснялся тем, что Германия не была заинтересована в отделении Норвегии от Швеции, ибо оно означало бы не только ослабление дружественной Германии Швеции, но и уси­ление противостоящей коалиции во главе с Англией, на которую ориентиро­валась Норвегия.



    115

    «Нельзя забывать о России»— имеется в виду сомнение относитель­но того, на чью сторону встанет Россия. На деле же с самого начала шведско-норвежского конфликта Россия занимала благожелательную по­зицию в отношении Норвегии. Такая политика определялась стремле­нием сохранить и упрочить добрососедские отношения с Норвегией, обеспечив тем самым безопасность северо-западных границ России и предотвратив возможность использования территории Норвегии как плац­дарма для нападения на Россию. Русская политика в период разрыва унии явилась одним из факторов, оказавших положительное влияние на раз­решение конфликта, и объективно соответствовала интересам скандинав­ских стран. Россия была первой державой, признавшей независимость Норвегии и установившей с ней дипломатические отношения, и первый норвежский дипломатический представитель за границей был назначен в Петербург. Распространявшиеся тогда в Скандинавии слухи об агрессив­ных намерениях России по отношению к Норвегии исходили от противников разрыва унии. 



    116

    Бальфур, Артур Джеймс (1848—1930),— английский по­литический и государственный деятель, лидер консервативной партии. В 1902—1905 гг. премьер-министр, в 1916—1919 гг. министр иностран­ных дел Англии. 



    117

    Бустрем, Эрик Густав (1842—19G7),— шведский политический дея­тель, крупный землевладелец. В 1891 —1900 и 1902—1905 годах занимал пост премьер-министра, однако перед самым разрывом унии вышел в от­ставку. 



    118

    Оссбар, Карл Антон Георг (1859—1925),— управляющий Национальным музеем в Стокгольме  (1892—1904 гг.). 



    119

     «По обеим сторонам Кьёлена...»— т. е. в Норвегии и Швеции. Кьёлен — старинное название пограничных гор между Норвегией и Шве­цией. Название Кьёлен сохранилось только в норвежских и шведских диалектах, однако нередко употребляется для обозначения норвежско-шведской границы.



    120

    Гедин, Свен (1865—1952),— известный шведский географ-путешест­венник, исследователь Центральной Азии, общественный деятель. В обла­сти внутренней и внешней политики придерживался реакционных взглядов, выступал против избавления Норвегии от шведской опеки, резко выступал против статей Ф. Нансена об освобождении Норвегии. Был враждебно на­строен к России, вплоть до последних своих дней занимал антисоветскую позицию. 



    121

     Сивле, Пер (1857—1904),— норвежский поэт, темы для стихов брал из саг, связывая их, однако, с проблемами политической жизни.



    122

    «Дальше события следовали одно за другим»— имеется в виду поли­тический кризис 1905 г., который заключался в следующем. В начале 1905 г. норвежское правительство представило королю для ратификации новый законопроект о норвежской консульской службе. Король отказался ратифицировать данный законопроект, и норвежское правительство вышло в отставку, а когда король не принял отставки, отказалось в данном составе контрассигновать его решение. Точно такое же положение было в 1893 и 1895 гг., однако если тогда оно прошло более или менее бесследно, то на этот раз норвежское правительство использовало то обстоятельство, что король не мог найти среди норвежских министров таких людей, которые согласились бы сформировать новое правительство, согласное на сохранение унии. Обстановка в стране была такова, что такой человек сразу же был бы объявлен предателем интересов нации. На основании этого норвежское правительство заявило, что, раз король оказался  не  в  состоянии  выполнять обязанности  норвежского  короля, следовательно, и уния перестает существовать. 7 июня 1905 г. стортинг официально принял решение о разрыве унии. Вслед за этим решением стортинг направил адрес шведскому королю, в котором не только мотиви­ровал разрыв унии, но и просил его оказать содействие тому, чтобы член шведского королевского дома, отказавшийся от права наследования на королевский престол Швеции, согласился стать королем Норвегии. 



    123

    Лагтинг и одельстинг — палаты норвежского парламента. Вновь из­бранный норвежский парламент на своем первом пленарном заседании формирует две палаты: 1/4 депутатов избирается в верхнюю палату — лагтинг, остальные 3/4 членов стортинга составляют нижнюю палату — одельстинг. Данное разделение имеет значение только для издания законов, которые, согласно норвежской конституции, должны обсуждаться и при­ниматься на раздельных заседаниях палат. Законопроект считается при­нятым стортингом только в случае принятия его обеими палатами. 



    124

     Брантинг, Карл Яльмар (1860—1925),— шведский полити­ческий и государственный деятель: один из основателей и руководителей шведской социал-демократической партии. В 1920, 1921 —1923, 1924— 1925 гг. премьер-министр Швеции. Принимал активное участие в работе Лиги наций.



    125

    Веннерберг,   Гуннар   (1817—1901),— шведский   поэт  и   композитор. 



    126

    Лёвланд, Йорген (1848—1922),— норвежский обществен­ный и государственный деятель, член партии Венстре. 



    127

    Арктандер, Софус (1845—1924),— норвежский политический деятель, принадлежал к партии Венстре, в дальнейшем был инициатором созда­ния партии «Свободомыслящие венстре»  (1909 г.). 



    128

    «Шведские условия»— приняв 27 июля специальное решение о про­ведении переговоров с Норвегией по поводу разрыва унии, шведский парламент (риксдаг) выдвинул при этом слудующие условия: считая, что норвежское решение от 7 июня не означает разрыва унии с швед­ской стороны, если Швеция не даст на это своего согласия, риксдаг требовал, чтобы Норвегия обратилась к Швеции за таким согласием; риксдаг требовал также, чтобы Норвегия подтвердила либо путем референ­дума, либо путем новых выборов в стортинг, что большинство норвежцев поддерживают решения стортинга от 7 июня о разрыве унии; наконец риксдаг считал необходимым провести переговоры для окончательного решения вопроса и получить от Норвегии гарантию выполнения достиг­нутых в результате этих переговоров соглашений. Хотя шведские усло­вия сводили на нет решение стортинга от 7 июня, норвежское пра­вительство согласилось с ними и неофициально информировало об этом Швецию, хотя норвежцам не были еще в это время известны другие шведские условия, которые составили ядро так называемых Карльстадских соглашений (см. следующий комментарий). 



    129

    Карльстадские переговоры между Норвегией и Швецией по поводу юридического оформления отделения Норвегии от Швеции про­ходили в шведском городе Карльстаде с 31 августа по 23 сентября 1905 г. Вначале переговоры проходили очень напряженно, и 7 сентября произошел даже их разрыв, ибо норвежская делегация отвергла тре­бования Швеции снести укрепления в Конгсвингее и Фредерикстене — фортах, имевших историческую ценность. Однако было найдено компро­миссное решение, и 23 сентября переговоры были завершены и договор подписан. Карльстадские соглашения предусматривали создание нейтраль­ной демилитаризованной зоны; создание третейского суда, сохране­ние за шведскими лопарями права переходить летом со своими оленями в Норвегию; беспошлинный транзит товаров через территорию Норвегии для Швеции и т. д. 9 октября норвежский стортинг ратифицировал соглашения,  13 октября их ратифицировал шведский риксдаг,  который объявил также акт о шведско-норвежской унии утратившим силу и просил короля признать Норвегию независимым государством. 



    130

      Имеются в виду парламентские каникулы. (Прим. перев.)



    131

    Кастберг, Юхан (1862—1926),— норвежский обществен­ный и государственный деятель, член партии Венстре, известен своей деятельностью в области законодательства по делам несовершеннолетних. В период разрыва унии возглавлял крайне левую группу мелкобуржуазных демократов, требовавшую быстрых и решительных действий. 



    132

    Ноябрьский трактат 1855 г. был заключен в Стокгольме в разгар Крымской войны союзными Англией и Францией со шведско-норвежским правительством с целью присоединения Швеции и Норвегии к системе союзов, направленных против России. На основании этого договора швед­ско-норвежское правительство обязалось не уступать России ни в какой форме и ни под каким видом какой-либо части своей территории, взамен чего Англия и Франция гарантировали неприкосновенность шведско-нор­вежского королевства с обещанием, в случае необходимости, военной помощи против России. 



    133

     Хагеруп, Франсис (1853—1921),— норвежский полити­ческий деятель, юрист, лидер партии Хейре, премьер-министр в 1895— 1898 и 1903—1905 гг.



    134

    Йеппе — герой комедии «Йеппе с горы, или Превращенный крестьянин» известного датского драматурга Л. Хольберга (1684—1754), выходца из Норвегии, связавшего свою жизнь с Данией. Спящего крестья­нина Йеппе переносят в баронский замок и укладывают в постель барона. Проснувшись, Йеппе пугается роскошной обстановки, окружающей его, и не может понять, где он и что с ним: спит или бодрствует, умер он или жив, сошел с ума или в своем разуме, Йеппе он или не Йеппе, беден он или богат, нищий крестьянин он или король. 



    135

    Договор о суверенитете — в период пребывания Нансена послом в Англии между великими державами — Англией, Германией, Россией, Францией — и норвежскими представителями в этих странах шли пере­говоры о заключении договора, гарантирующего суверенитет Норвегии. Инициатором заключения такого договора была Россия, которая стреми­лась предотвратить вовлечение Норвегии в какую-либо антирусскую коалицию и заменить Ноябрьский трактат выгодным для себя соглаше­нием, 2 ноября 1907 г. Англия, Германия, Россия, Франция и Норве­гия заключили так называемый Христианийский трактат об обеспечении независимости и территориальной неприкосновенности Норвегии, Норвегия обязывалась никому не уступать никакой части своей территории. Таким путем великие державы взаимно страховались от возможности захвата норвежской территории противными сторонами. В случае угрозы для Норвегии все четыре великие державы были обязаны оказать ей под­держку в целях сохранения неприкосновенности. Этот договор явился не только гарантией норвежского нейтралитета, но и фактором сохранения мира в Скандинавии. Формальной же отменой Ноябрьского трактата яви­лось заключение в 1908 г. между Россией, Германией, Швецией и Данией так называемой Балтийской декларации, согласно которой стороны обязались сохранять статус-кво на Балтике и консультироваться о совмест­ных действиях в случае каких-либо осложнений. 



    136

     Кортириал, Гашпар,— португальский мореплаватель; в 1500 г. совершил путешествие, чтобы найти северо-западный путь в Индию, достиг Лабрадора. Через год отправился в новое путешествие и пропал без вести.



    137

    Винланд — древнескандинавское название части западного берега Се­верной Америки, который, согласно сагам, а также недавно обнаружен­ным древним картам, был впервые достигнут викингами в X в.









    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх