|
||||
|
РАССУЖДЕНИЯ О МНОЖЕСТВЕННОСТИ МИРОВ[71] Предисловие Я нахожусь сейчас почти в положении Цицерона, приступившего к изложению на своем родном языке философских предметов, до тех пор трактовавшихся лишь по-гречески. Цицерон нам сообщает, что тогда говорили, будто подобные работы совершенно бесполезны, ибо те, кто любит философию и дал себе труд изучить ее по греческим книгам, не считают нужным заглядывать после этого в книги латинские, которые не оригинальны; а те, кто не имеет вкуса к философии, не стремятся познать ее ни по-гречески, ни по-латыни. На это он отвечал, что дело обстоит прямо противоположным образом: люди, незнакомые с философией, стремятся приобщиться к ней, опираясь на легкость латинского чтения; а тем, кто уже стал философом благодаря чтению греческих книг, приятно видеть, как эти предметы изложены по-латыни. Цицерон имел полное право это утверждать. Его выдающийся гений и уже заслуженная им великая слава обеспечили успех нового вида писаний, предлагавшихся им публике. Что же касается меня, то я, конечно, не располагаю такими же основаниями для доверия к моей затее, столь похожей на его. Мне вздумалось излагать философию в стиле совсем не философическом: я попытался привести ее в такой вид, чтобы она не оказалась слишком сухой для людей светских и в то же время — слишком игривой для ученых мужей. Но если мне, подобно Цицерону, скажут, что такое сочинение не подходит ни ученым, которые из него ничего не почерпнут, ни светским людям, которые и не пожелают из него ничего почерпнуть, то я не побоюсь ответить то же самое, что ответил он. Вполне возможно, что, пытаясь найти ту золотую середину, благодаря которой философия станет доступной всему миру, я нашел то, что сделает ее не доступной никому. Золотую середину найти не так-то просто, и мне кажется, я не стану выполнять эту неблагодарную задачу дважды. Если книгу эту будут читать люди, имеющие уже некоторые познания в физике, я должен предупредить их: я вовсе не претендую на то, чтобы их поучать; мое намерение лишь несколько их развлечь, представив им в приятной и веселой манере то, что они уже знают более основательно. Тех же, для кого эти предметы новы, я предупреждаю, что я надеялся и позабавить их и поучить. Первые пойдут против моих намерений, если станут искать здесь пользу; вторые же — если они будут искать здесь одну забаву. Я вовсе не шучу, когда утверждаю, что из всей философии я выбрал предмет, более всего способный возбудить любопытство. По-видимому, самое для нас интересное — это узнать, как устроен тот мир, в котором мы обитаем, и существуют ли другие подобные миры, населенные так же, как наш. Но в конце концов пусть обо всем этом беспокоится, кто хочет. Тот, кто любит предаваться праздным мыслям, пусть и растрачивает их на такого рода вопросы; однако ничто на свете не в состоянии сделать эту затрату ненужной. Я вывел в этих «Рассуждениях» женщину, которую я поучаю и которая никогда в жизни не слыхала подобных речей. Я решил, что прием этот принесет моему сочинению большее признание и воодушевит женщин примером одной из них, которая, никогда не выходя из роли человека, лишенного даже поверхностных знаний, в то же время не упускает случая послушать, что ей говорят, и уложить в своей голове в полном порядке круговороты миров. В самом деле, чем прочие женщины хуже этой вымышленной маркизы, хорошо понимающей: волей-неволей она должна постичь то, что ей говорят. Правда, для этого ей приходится прилагать некоторые старания. Но какие же именно? Ей не надо проникать с помощью размышления в предмет, сам по себе туманный или туманно трактуемый. Ей надо лишь читать таким образом, чтобы точно представлять себе то, что она читает. Во имя всей этой философской системы я требую от дам такого же старания, какое надо приложить к «Принцессе Клевской»,[72] если хотят хорошенько следить за интригой и понять всю ее прелесть. Правда, идеи предлагаемой книги менее знакомы большинству женщин, чем идеи «Принцессы Клевской», но они не более темны; и я уверен, что по крайней мере при вторичном чтении от дам ничто из этих идей не ускользнет. Поскольку я не собираюсь построить систему, подобную воздушному замку, не имеющему никакого солидного основания, я буду употреблять доводы истинной физики, применяя столько из них, сколько будет необходимо. Но счастливым образом в нашем предмете идеи физики занятны сами по себе, и, удовлетворяя разум, они одновременно доставляют воображению зрелище, дарящее ему столь великое удовольствие, как если бы спектакль этот был создан исключительно для него. Обнаружив в своем предмете некоторые разделы, носящие несколько иной характер, я придал этим разделам несвойственное им оформление. Так поступил Вергилий в своих «Георгиках»,[73] где он спасает главную часть своего очень сухого сюжета с помощью частых и как правило, очень милых отступлений. То же самое сделал Овидий в своем «Искусстве любви»,[74] хотя главный сюжет этой поэмы бесконечно приятнее всего того, что он мог добавить. Очевидно, считал он, скучно все время твердить об одном и том же, пусть даже это будут галантные наставления. Что касается меня, то, хотя у меня гораздо большая, чем у него, потребность прибегать к отступлениям, я все же пользовался ими с великой осмотрительностью. Я оправдываю их естественной свободой беседы; помещаю я их лишь там, где, как я полагаю, их очень легко обнаружить; самую большую их часть я дал в начале собеседования, ибо там разум слушателя еще недостаточно привык к предлагаемым ему основным идеям. Наконец, я допустил их даже в своем главном изложении или в достаточной близости от него. Я вовсе не хотел придумывать относительно обитателей миров того, что оказалось бы немыслимой химерой. Я пытался рассказать обо всем, что можно мыслить разумно, и сами фантазии, добавленные здесь мной, имеют под собой некое реальное основание. Истинное и ложное смешано здесь воедино, но это всегда легко различить. Я не берусь обосновать столь причудливую смесь: именно в этом заключен основной смысл моего труда, и именно здесь я не могу назвать причины. Мне остается в этом предисловии обратиться к одному определенному роду людей, но, возможно, это именно те, на кого труднее всего угодить. И не потому, что нельзя привести им достаточно веских доводов, но потому, что их привилегия — не считаться ни с какими вескими доводами, если им это не угодно. Люди эти педантичны и могут усмотреть опасность для религии предположении, будто существуют обитатели других миров. Я с предельной деликатностью уважаю все, что относится к религии, и почитаю саму религию, а потому всячески избегаю задевать ее в этом труде, даже если мои убеждения с нею расходятся. Но, быть может, вас удивит следующее: религия совсем не имеет отношения к той системе, согласно которой я наполнил обитателями бескрайное множество миров. Нужно только распознать одну небольшую ошибку воображения: когда вам говорят, что Луна обитаема, вы тотчас же воображаете себе людей, сделанных по нашему образцу; и вот, если вы хоть чуточку теолог, вас начинают одолевать сомнения. Потомство Адама не сумело ни распространиться вплоть до Луны, ни выслать в лунные пределы колонию. Люди, обитающие на Луне, это не потомки Адама. Однако с точки зрения теологии крайне неудобно, чтобы существовали люди, не являющиеся его прямыми потомками. Нет нужды долее говорить об этом: все вообразимые трудности сводятся к изложенным выше, а определения, которые следовало бы дать в более развернутом виде, заслуживают слишком большого уважения, чтобы их помещать в книгу, настолько несерьезную, как эта. Возражение относится целиком и полностью к людям, обитающим на Луне. Но делают его те, кому угодно помещать на Луну людей. Я же не признаю ничего подобного: я допускаю на Луне обитателей, вовсе не являющихся людьми. Но кто же они тогда? Да я их вовсе не видел и говорю совсем не в силу моего с ними знакомства. И не надо подозревать меня в том, будто я делаю уступку, когда говорю, что на Луне нет людей, и с помощью этой уступки стремлюсь опровергнуть ваше возражение. Вы поймете немыслимость их пребывания там с точки зрения моей идеи бесконечного разнообразия, вложенного природой в свои творения. Эта идея господствует в моей книге, и ее не может оспорить ни один философ. Итак, я думаю, что услышу подобное возражение только от тех, кто станет оценивать эти «Рассуждения», их не читая. Но может ли это служить основанием для спокойствия? Совсем напротив: есть весьма законное основание опасаться, что такое возражение я услышу со всех сторон. Господину Л***[75] Вы желаете, чтобы я дал вам точный отчет в том, как я провел время в деревне, у мадам де Г***.[76] Но знаете ли вы, что этот отчет превратится в книгу? И, что самое худшее, в книгу философскую? Вы ожидаете праздников, увеселений, охоты, а получите планеты, миры и круговороты: ведь мы занимались там только этим. По счастью, вы философ и не посмеетесь над этим, как мог бы сделать кто-то другой. Быть может, вы будете рады, что я привлек маркизу к участию в философских беседах. Мы не могли сделать лучшего приобретения, ибо я считаю, что юность и красота — это прекраснейшая награда. Не считаете ли вы, что, если бы сама Мудрость пожелала с успехом представиться людям, ей было бы неплохо явиться в обличье, напоминающем облик маркизы? Особенно если бы она была столь же приятна в своей беседе, я уверен, весь свет устремился бы вослед Мудрости. Не ждите, однако, никаких чудес от моей передачи бесед с этой дамой: ведь надо обладать ее умом для того, чтобы повторить все сказанное ею, не нарушая самого духа ее речей. Вы заметите лишь ту живость восприятия, которая вам в ней знакома. Лично я считаю ее ученой, и исключительно по причине той легкости, с какой она могла бы ею стать. В самом деле, чего ей для этого недостает? Внимательно читать книги. Это нетрудно, и так делали всю свою жизнь очень многие люди, которым, если бы я осмелился на это, я отказал бы в звании ученых. Наконец, месье, я хочу оказать вам услугу. Я отлично знаю, что, перед тем как войти в подробности моих собеседований с маркизой, я вправе описать вам замок, в котором она проводила осень: ведь часто описывали замки и по менее важным поводам. Но тут я вас пощажу. Достаточно вам знать, что, когда я прибыл к маркизе, я не нашел у нее никого, и это мне было очень приятно. В первые два дня не случилось ничего примечательного: они прошли в стремлении исчерпать парижские новости — ведь я приехал оттуда; но затем последовали беседы, которыми я хочу с вами поделиться. И располагаю их для вас по вечерам, поскольку эти беседы действительно бывали у нас только в вечернее время. Вечер первый О том, что Земля — планета, вращающаяся вокруг своей оси и вокруг Солнца Итак, однажды вечером, после ужина, мы пошли прогуляться по парку. Царила нежная прохлада, вознаграждавшая нас за жаркий день. Вот уже почти час, как взошла Луна, и ее свет, проникавший через ветви деревьев, давал приятное смешение ярко-белого с окружавшей нас зеленью, казавшейся черной. Не было ни облачка, которое похищало бы или затемняло хотя бы одну звезду. Все звезды сверкали чистым золотом, еще более ярким и ясным на синем своде небес. Зрелище это привело меня в мечтательное состояние, и, быть может, без маркизы я бы достаточно долго предавался мечтаниям; однако присутствие столь любезной дамы не позволило мне отдаться созерцанию Луны и звезд. — Не находите ли вы, — сказал я ей, — что даже день не столь прекрасен, как красивая ночь? — Да, — отвечала она, — красота дня — это красота блондинки, в ней больше блеска; а красота ночи — это красота смуглянки, она больше трогает. — С вашей стороны очень благородно, — подхватил я, — отдавать предпочтение брюнеткам, к которым вы не принадлежите. Однако вот что справедливо: день — это самое прекрасное в природе, и героини романов — самое прекрасное, что может измыслить воображение, — почти всегда блондинки. — Но красота, которая не трогает, это красота, и только, — сказала она. — Признайтесь, что день никогда не погружал вас в столь сладостные мечтания, каким, насколько я сейчас видела, вы готовы были отдаться при виде этой прекрасной ночи. — Согласен, — ответил я, — но в то же время блондинка, подобная вам, гораздо скорее заставит меня предаться грезам, чем самая прекрасная ночь, со всей ее смуглой прелестью. — Будь это правдой, — возразила она, — я бы этим не удовольствовалась. Я пожелала бы, чтобы день, поскольку блондинки — его сообщницы, производил бы такой же эффект. И почему любовники — лучшие судьи в том, что может трогать, — обращаются всегда к одной только ночи во всех своих песнях и элегиях, мне известных? _ Но ведь нужно, чтобы ночь получала выражение их благодарности, — отвечал я. — Однако, — возразила она, — к ней относятся и все их жалобы. А день совсем не пользуется их доверенностью — почему бы это? — Очевидно, потому, — отвечал я, — что он не внушает никакой печали и страсти. Ночью кажется, будто все — в покое. Люди воображают, что звезды движутся спокойнее Солнца; являемые небом предметы более нежны и сладостны; взор останавливается на них с большей приятностью. Наконец, ночью лучше мечтается, потому что мы льстим себя мыслью, будто мы одни-единственные во всем мироздании заняты грезами. Возможно также, что зрелище дня слишком однообразно: днем — только Солнце и голубой небосвод. Быть может, вид всех этих небрежно рассыпанных звезд, расположенных наудачу и имеющих тысячи различных форм, благоприятствует грезам и определенному беспорядку мыслей, не лишенному удовольствия для того, кто в него погружен. — Я всегда чувствовала то, что вы мне сейчас говорите, — подхватила она, — я люблю звезды и охотно сетую на Солнце, которое нас их лишает. — Ах! — воскликнул я. — Не могу простить ему, что из-за него я теряю из виду все эти миры! — Что вы называете «всеми этими мирами»? — молвила она, взглядывая на меня и повернувшись ко мне лицом. — Прошу у вас прощения, — отвечал я, — вы вернули меня к моему сумасбродству, и мое воображение тотчас же расстроилось. — Но в чем оно состоит, ваше сумасбродство? — спросила она. — Увы, — отвечал я, — я слишком раздосадован, чтобы вам в этом признаться: я вбил себе в голову, что каждая звезда может быть отдельным миром. Однако я не поклянусь, будто это верно. Но я считаю это верным, потому что мне доставляет удовольствие в это верить. Идея эта мне нравится, и она с приятностью поселилась в моем сознании. По-моему, даже истинам необходима привлекательность. — Прекрасно! — сказала она. — Раз ваше сумасбродство столь привлекательно, поделитесь им со мною; я поверю относительно звезд всему, что вам угодно, лишь бы я усмотрела в этом некую привлекательность. — Ах, мадам, — отвечал я с живостью, — привлекательность эта не такого рода, какую имеют комедии Мольера; удовольствие, получаемое от созерцания звезд, заключено где-то в разуме и заставляет смеяться только наш ум. — Ну и что же? — возразила она. — Вы считаете, что люди не способны получать удовольствие, которое заложено только в разуме? Я тотчас же докажу вам противное. Расскажите мне о ваших звездах. — Нет, — сказал я. — Никто не упрекнет меня в том, что в лесу, в десять часов вечера, я философствовал в присутствии самой очаровательной особы, какую я только знаю. Ищите ваших философов в другом месте. И хотя я еще некоторое время сопротивлялся в таком же духе, пришлось все же уступить. По крайней мере я вынудил у нее обещание, что во имя моей чести она сохранит все это в тайне. И поскольку я был уже не в состоянии отпереться, я собрался говорить, но вдруг понял, что не знаю, с чего начать мою речь: ведь с особой, подобной маркизе, ничего не смыслящей в физике, нужно было начать издалека, дабы доказать ей, что Земля, как это очевидно, планета, а все звезды — солнца, освещающие миры. Я все пытался объяснить ей, что лучше болтать о пустяках, как это сделали бы любые разумные люди на нашем месте. Но в конце концов, чтобы дать ей общее представление о философии, я начал так: — Всякая философия имеет только два основания: любознательный ум и плохие глаза. Ибо если бы зрение у вас было острее, вы отлично бы распознали, действительно ли звезды — это солнца, освещающие множество миров, или же это не так. С другой стороны, если бы вы были менее любознательны, вы не старались бы это понять и результат был бы тот же. Но обычно хотят знать более того, что видят, и в этом-то и состоит трудность. Впрочем, если бы то, что видят, видели бы как следует, то тем самым оно было бы познано; но обычно вещи видят совсем иными, чем они есть на самом деле. Поэтому истинные философы, всю свою жизнь старающиеся не доверять тому, что видит их взор, стремятся раскрыть вещи, от них полностью скрытые. Таким образом, в положении философов, на мой взгляд, нет ничего завидного. Вдобавок к этому я всегда представляю себе природу великим спектаклем, напоминающим оперу. С того места, где вы сидите в опере, вы видите театр совсем не таким, каков он на самом деле: декорации и машины расположены так, чтобы издалека получалось приятное впечатление, и от вашего взора скрыты все эти колесики и противовесы, от которых зависит любое перемещение декораций. Итак, не затрудняйте себя отгадыванием, как все это приходит в действие. Один только механик, спрятавшийся в партере, обеспокоен полетом, кажущимся ему необычным, и стремится распознать, каким образом этот полет был выполнен. Вы, конечно, заметили, что механик этот создан наподобие философа. Но с точки зрения философов, трудность усугубляется тем, что в машинах, являемых нам природой, все пружины отлично спрятаны и настолько совершенны, что пришлось долго отгадывать, какая причина приводит в движение Вселенную. В самом деле, представьте себе мудрецов — всех этих Пифагоров, Платонов, Аристотелей, всех тех, чьими именами в наше время нам прожужжали уши, — сидящими в опере: предположим, что они видят полет Фаэтона,[77] несомого ветрами, но не могут обнаружить скрытых пружин этого полета и вообще не знают, как устроены театральные кулисы. Один из них говорит: «Фаэтона держит некая тайная сила»; другой: «Фаэтон состоит из определенных чисел, и они-то и помогают ему взлететь»; третий: «Фаэтон питает некую симпатию к театральной выси и чувствует себя не в своей тарелке, когда он не там»; четвертый: «Фаэтон не создан для полета, но он предпочитает лететь, чем оставить театральный купол пустым»;[78] и так далее — сотни других фантазий, таких, что только диву надо даваться, как они не сумели лишить античность ее славы. Наконец, явился Декарт,[79] а также некоторые другие новые мужи, сказавшие: «Фаэтон летит потому, что его увлекают пружины, и потому, что опускается более тяжелый противовес». Итак, больше не верят в то, что тело движется, если его при этом не тянут, или, вернее, если его не толкает другое тело. Не верят также, что оно подымается или опускается, если при этом не действует противовес или пружина. И тот, кто видит природу такой, какова она есть, видит всего лишь театральные оперные кулисы. — Таким образом, — сказала маркиза, — философия стала весьма механистичной? — Настолько механистичной, — отвечал я, — что, боюсь, этого тотчас же устыдятся. Стремятся к тому, чтобы великая Вселенная напоминала маленькие часы[80] и чтобы все в ней свершалось с помощью правильных движений, зависящих от устройства частей. Признайтесь, разве вы не имели более возвышенного понятия о Вселенной? И не воздавали ли вы ей больших почестей, чем она заслуживает? Я видел людей, которые мало ее почитали с тех пор, как ее познали. — Что касается меня, — отвечала она, — я уважаю Вселенную больше с тех пор, как знаю, что она напоминает часы. Поразительно: достойный восхищения порядок природы основан на столь простом устройстве! — Я не знаю, — сказал я ей, — от кого вы усвоили столь здравые мысли. В действительности это не очень обычно — иметь такие понятия. Люди всегда хранят в головах мысль о каком-то чуде, окутанном мраком, и они его чтят. Они восхищаются природой лишь потому, что считают ее неким родом магии, в которой нельзя ничего понять. И конечно, они полагают ее в чем-то обесчещенной с тех пор, как она может быть познана. Но, мадам, — продолжал я, — вы так хорошо подготовлены ко всему тому, что я вам хочу сказать; думается, мне нужно лишь отдернуть занавес и показать вам Мир. С Земли, где мы находимся, самое удаленное, что доступно нашему зрению, это голубое небо — огромный свод, к коему звезды, казалось бы, прикреплены наподобие шляпок гвоздей. Их называют неподвижными, ибо представляется, будто они движутся лишь вместе с небом, увлекающим их за собой с востока на запад. Между Землей и небесным сводом расположены на разной высоте Солнце, Луна и пять звезд, именуемые планетами, — Меркурий, Венера, Марс, Юпитер, Сатурн.[81] Планеты эти вовсе не прикреплены к одному и тому же месту неба, они имеют неодинаковое движение, по-разному расположены друг по отношению к другу и образуют различные конфигурации в противоположность неподвижным звездам, всегда имеющим одинаковое взаимное расположение. Например, Большая Медведица, которую, как вы видите, образуют эти семь звезд, всегда имеет один и тот же вид и долго еще будет его иметь; а Луна то ближе к Солнцу, то дальше от него; то же самое и другие планеты. Вот как представлялось все это древним халдейским пастухам, чей обширный досуг породил первые наблюдения, ставшие фундаментом астрономии: ибо астрономия родилась в Халдее, подобно тому как геометрия, говорят, родилась в Египте, где разливы Нила, уничтожавшие границы полей, стали причиной того, что каждый стремился изобрести точные средства для опознания своего поля и отличения его от поля соседа.[82] Итак, астрономия — дочь Праздности, геометрия же — Корысти. А если бы вопрос встал о поэзии, то мы бы нашли, конечно, что она — дочь Любви. — Мне очень приятно, — сказала маркиза, — узнать эту генеалогию наук, и для меня очевидно, что я должна придерживаться астрономии. Геометрия, согласно тому, что вы мне сказали, предполагает более корыстную душу, чем у меня, поэзия же — более нежную. По счастью, мы находимся в деревне и ведем здесь вполне пастушеский образ жизни: все это подходит для астрономии. — Не заблуждайтесь, мадам, — возразил я, — беседовать о планетах и неподвижных звездах — это еще не означает истинно пастушеской жизни. Посмотрите, в таких ли занятиях проводили свою жизнь герои «Астреи»?[83] — О! — сказала она. — Это очень опасный род пасторали. Я предпочитаю халдейскую пастораль, о которой вы мне сказали. Вернитесь, прошу вас, снова к халдеям. В чем еще состояла задача, после того как узнали о том строении неба, о котором вы мне сообщили? — Она состояла в том, — отвечал я, — чтобы разгадать, как могут быть устроены все части Вселенной, и именно это ученые именуют «построением системы». Но прежде чем я объясню вам первую из систем, надо вам заметить, если угодно, что все мы от природы устроены так, как известный афинский сумасброд, о котором вы, без сомнения, слышали, вообразивший, будто все суда, причаливающие в гавани Пирей, принадлежат ему. Наше сумасбродство в свою очередь состоит в том, что мы также считаем, будто все в природе без исключения существует для наших нужд; и, когда у наших философов спрашивают, для чего нужно такое изобилие неподвижных звезд, половины которых было бы достаточно для выполнения их назначения, они вам холодно отвечают, что все эти звезды служат тому, чтобы радовать взор. Согласно такому принципу, как это понятно, сначала вообразили, будто Земля необходимо должна покоиться в центре Вселенной, а все остальные небесные тела созданы для того, чтобы вращаться вокруг Земли и ее освещать.[84] Итак, над Землей поместили Луну, над Луною — Меркурий, далее Венеру, Солнце, Марс, Юпитер, Сатурн; а поверх всего этого оказалось небо неподвижных звезд. Земля, согласно этой системе, находилась как раз в середине кругов, описываемых планетами, и круги эти считались тем большими, чем больше планеты, их описывавшие, были удалены от Земли. Как следствие полагали, что планетам более удаленным требуется больше времени для их кругооборота, что действительно верно. — Но я не понимаю, — перебила меня маркиза, — почему вы не признаете, как это очевидно, такой порядок Вселенной? Мне он представляется достаточно точным и легко постижимым, и с своей стороны я заявляю вам, что я им удовлетворена. — Могу похвастаться, — возразил я, — что представил вам всю эту систему в несколько смягченном виде. Если бы я вам ее показал такой, как она была задумана Птолемеем или теми, кто работал над ней после него, это ввергло бы вас в совершеннейший ужас. Движения планет вовсе не так упорядочены, они вращаются то быстрее, то медленнее, то одним порядком, то другим; иногда они больше удалены от Земли, иногда меньше. Древние измыслили, бог знает, сколько различных орбит, включенных одна в другую, и с помощью этой выдумки спасли все свои причуды. Нагромождение всех этих орбит было столь велико, что во времена оны, когда не знали еще ничего лучшего, один кастильский король,[85] великий математик и явный безбожник, сказал, что, если бы господь-бог, когда создавал мир, пригласил его на совещание, он мог бы дать ему несколько полезных советов. Мысль эта достаточно вольнодумна; но довольно забавно, что упомянутая система послужила тогда поводом к согрешению — настолько она была запутана. Добрый совет, который собирался дать этот король, несомненно, имел в виду упразднение всех этих орбит, только затруднявших небесные движения. Очевидно, он думал также об упразднении двух или трех лишних небосводов, помещавшихся обычно за пределами неподвижных звезд. Философы эти, чтобы объяснить один из видов движения небесных тел, помещали за этим последним, видимым нами, небом небо хрустальное, сообщающее упомянутое движение нижележащим небесам. Стоило только обнаружиться новому движению — тотчас же изобреталось новое хрустальное небо. В конце концов ведь хрустальные небеса им ничего не стоили. — А почему эти небеса делались только из хрусталя? — спросила маркиза. — Разве из какого-либо другого материала они были бы плохи? — Нет, — отвечал я, — но нужно было, чтобы через них проникал свет. Кроме того, они должны были быть и плотными; это было просто необходимо: ведь Аристотель нашел, что плотность есть нечто связанное с благородством природы небес, и поскольку он это сказал, то уж боже упаси было в этом усомниться. Однако потом наблюдали кометы, которые, находясь так высоко, как никто раньше не мог предполагать, разбивали весь небесный хрусталь там, где они проходили, заодно и всю Вселенную. Понадобилось другое решение вопроса о небесной материи, и ее сделали текучей, подобной воздуху. Наконец, согласно наблюдениям последних веков стало ясно, что Меркурий и Венера вращаются не вокруг Земли, но вокруг Солнца, а древняя система совершенно не выдерживает подобного обстоятельства. Я сейчас предложу вам систему, удовлетворяющую всем условиям и освобождающую короля Кастилии от необходимости давать советы, ибо она очаровательно проста и только по одному этому должна быть предпочтена другим. — Как может показаться, — вставила тут свое слово маркиза, — ваша философия — это род аукциона, где те, кто предлагает наименьшие издержки, берут верх над остальными. — Это верно, — отвечал я, — и именно здесь можно уловить план, согласно которому природа сделала свое дело. План этот удивительно экономен:[86] все, что природа сумела сделать самым дешевым способом (лишь бы дешевизна эта не равнялась нулю), будьте уверены, она сделала именно таким образом. Экономия эта, тем не менее, сочетается с поразительной щедростью и великолепием, блистающим во всех ее творениях. Пышность и великолепие в замысле, экономия — в исполнении. Нет ничего прекраснее великого замысла, выполняемого скромными средствами. Мы, люди, часто готовы ниспровергнуть все это в наших идеях. Мы допускаем, что природа была экономна в замыслах и щедра в исполнении. Мы считаем, что крохотный замысел она воплотила путем издержек, десятикратно превышающих необходимые: все это смехотворно до ужаса. — Мне очень приятно, — сказала она, — что система, о которой вы мне только что рассказали, очень близко напоминает природу; ибо размеры этого хозяйства помогают моему воображению, которому таким образом не очень трудно понять ваши слова. — Здесь больше нет лишних трудностей, — отвечал я. — Представьте себе немца Коперника,[87] ограбившего все это множество орбит, и одновременно — все эти плотные небеса, созданные воображением древних. Он разрушил одни и расколол на куски другие. Охваченный благородной астрономической яростью, он берет Землю и отводит ее далеко-далеко от центра Вселенной, где она ранее расположилась, и в этот центр помещает Солнце, коему больше пристала такая честь. Планеты более не вращаются вокруг Земли и не запирают ее в центре описываемых ими кругов. Если они и дают нам свет, то это дело чистой случайности — они просто встречают нас на своем пути. Все теперь вращается вокруг Солнца, даже сама Земля. И в наказание за взятый ею для себя столь длительный отдых Коперник обременяет ее, насколько только может, всевозможными движениями, перелагавшимися ею ранее на плечи планет и небес. Наконец, из всей этой небесной упряжки, которую раньше крохотная Земля заставляла себе сопутствовать и себя окружать, осталась одна Луна, по-прежнему вращающаяся вокруг Земли. — Постойте немного, — сказала маркиза, — вас охватил такой энтузиазм, вы объясняете вещи слишком помпезно, и мне кажется, я плохо вас понимаю. Солнце находится в центре Вселенной и неподвижно покоится там? А что идет после Солнца? — Меркурий, — отвечал я. — Он вращается вокруг Солнца таким образом, что Солнце образует приблизительный центр круга, описываемого Меркурием. Выше Меркурия расположена Венера, также вращающаяся вокруг Солнца. Затем идет Земля, находящаяся выше Меркурия и Венеры и описывающая около Солнца больший круг, чем они. Наконец, идут Марс, Юпитер, Сатурн в том порядке, как я вам их назвал, и вам становится совершенно ясно, что Сатурн должен описывать около Солнца из всех планет самый больший крут. Таким образом, ему нужно больше, чем любой другой планете, времени для своего кругооборота. — А Луна? Вы забыли о ней, — прервала меня она. — Я сейчас к ней вернусь, — отвечал я. — Луна вращается вокруг Земли и никогда ее не покидает. Но поскольку Земля все время движется по кругу, который она описывает вокруг Солнца, Луна сопутствует в этом движении, в то же время постоянно вращаясь круг нее. И если одновременно она вращается вокруг Солнца, то лишь потому, что она никогда не оставляет Землю. — Я поняла, — сказала она, — и я люблю Луну за то, что она осталась с нами, тогда как все другие планеты нас покинули. Поверьте, если бы ваш немец мог ее у нас отнять, он охотно бы это сделал. Ведь я вижу по всем его действиям, что он очень худо расположен к Земле. — Я признаю за ним добрую волю, — отвечал я, — подвигнувшую его на то, чтобы победить людское тщеславие: люди поместили себя в самое прекрасное место Вселенной, а теперь я имею удовольствие видеть Землю в толпе планет. — Прекрасно, — сказала она, — неужели вы считаете, что человеческое тщеславие распространилось даже на астрономию? И неужели вы думаете, что я чувствую себя униженной пониманием того, что Земля вращается вокруг Солнца? Клянусь вам, я не меньше себя оттого уважаю. — Мой бог, мадам, — возразили, — я отлично знаю, что люди гораздо меньше ревнуют к своему положению во Вселенной, чем к тому, какое они, но их мнению, должны занимать в парламенте, и что соперничество двух планет никогда не станет столь важным делом, как соперничество двух послов. Однако побуждение, которое толкает нас на то, чтобы занять самое почетное место при церемониале, заставляет и философа в своей системе помещать себя в центре мира, если только он это может сделать. Ему приятна мысль, что все в природе создано для него. Сам, возможно, того не ведая, он допускает лестный для него принцип, и сердце его не позволяет ему углубиться в чистое умозрение. — Сказать по совести, — возразила она, — это клевета, которую вы придумали на человеческий род. В таком случае мы никогда не получили бы в наше распоряжение системы Коперника — ведь она для нас унизительна. — Да, — подхватил я, — Коперник сам сильно сомневался в успехе своего мнения и долго не хотел его публиковать. Наконец он решился на это — по просьбе весьма уважаемых людей. Но в день, когда ему принесли первый экземпляр его книги,[88] знаете, что произошло? Он умер. Он не пожелал терпеть все возражения, которые предвидел, и ловко вышел из игры. — Но послушайте, — сказала маркиза, — надо быть справедливыми к человечеству. Несомненно, это неприятно — представлять себе, что вращаешься вокруг Солнца, ибо в конце концов мы-то остаемся на том же месте и утром оказываемся там же, где мы легли спать вечером. Я вижу, кажется мне, по вашему лицу: вы собираетесь мне говорить о том, что, поскольку Земля движется вся в целом… — Безусловно, — прервал я, — это ведь то же самое как когда вы засыпаете на корабле, плывущем по реке: на утро вы оказываетесь на том же месте и в том же положении относительно всех частей корабля.[89] — Правильно. Но, — возразила она, — вот в чем разница: пробудившись, я нашла бы реку изменившей свои берега, и это позволило бы мне заметить, что мой корабль изменил свое местонахождение. Но с Землею не происходит того же самого — я нахожу там все так, как я это и оставила. — Нет, мадам, — отвечал я, — совсем не так: берега изменяются и здесь. Вы знаете, что над всеми планетными орбитами находятся неподвижные звезды: это-то и есть берег. Я нахожусь па Земле, и Земля описывает большое кольцо вокруг Солнца. Я смотрю в центр этого кольца и вижу Солнце. Если бы оно не затемняло своим светом звезды, то, устремляя свой взор в прямом направлении за пределы Солнца, я непременно увидел бы, что оно расположено определенным образом относительно некоторых неподвижных звезд; но я легко увижу ночью, как и по отношению к каким звездам оно располагалось днем, а это совершенно одно и то же. Если бы Земля не меняла местоположения на своей орбите, я всегда видел бы Солнце одинаково расположенным по отношению к одним и тем же неподвижным звездам; но, поскольку Земля меняет свое место, отсюда необходимо следует, что я вижу Солнце иначе расположенным по отношению к звездам. Это-то и есть побережье, изменяющееся каждодневно; и, поскольку Земля совершает свой кругооборот вокруг Солнца в течение года, я вижу Солнце в течение года последовательно оказывающимся то около одних, то около других неподвижных звезд, в совокупности образующих круг. Круг этот именуется Зодиаком. Желаете ли вы, чтобы я набросал вам чертеж на песке? — Нет, — ответила она, — я отлично обойдусь без этого, и потом, это придаст моему парку слишком ученый вид, а мне этого не хочется. Разве я не слыхала что философ, выброшенный кораблекрушением на совершенно чужой ему остров, восклицает, обращаясь к своим спутникам, когда он видит различные фигуры, линии и круги, начертанные на морском берегу: «Крепитесь, друзья, остров обитаем, вот следы человека!»[90] Вы отлично понимаете, что мне не подобает оставлять такие следы, и не нужно, чтобы кто-нибудь видел их здесь. — Конечно, — бросил я, — лучше было бы, если бы здесь нашли лишь следы влюбленных, то есть ваше имя и инициалы, вырезанные в коре деревьев руками ваших поклонников! — Оставим в покое, прошу вас, поклонников, — отвечала она, — и поговорим о Солнце. Я хорошо поняла, каким образом мы представляем себе, что оно описывает круг, тогда как в действительности описываем его мы сами. Но путь этот заканчивается лишь через год, а каким же образом Солнце оказывается над нашей головой каждый день? — Заметили ли вы, — сказал я ей, — что мяч, прокатившийся по этой аллее, имеет два движения? Он катится по направлению к концу аллеи, и в то же самое время он многократно обращается вокруг своей оси таким образом, что верхняя часть мяча становится нижней и наоборот. То же проделывает и Земля. За время, в течение которого она движется по кругу, описываемому ею за год вокруг Солнца, она обращается и вокруг собственной оси: это продолжается двадцать четыре часа. Таким образом, в течение двадцати четырех часов каждая сторона Земли последовательно лишается Солнца и снова его обретает. И поскольку одна из сторон постепенно обращается к Солнцу, постольку кажется, что Солнце всходит; когда же эта сторона Земли от него удаляется — ведь Земля продолжает свое вращение, — кажется, что Солнце заходит. — Это очень занятно, — сказала она. — Земля берет все на себя, Солнце же вообще ничего не делает. А когда Луна и другие планеты, а также неподвижные звезды кажутся нам совершающими кругооборот над нашими головами в течение двадцати четырех часов, это ведь тоже только наше воображение? — Чистейшее воображение, — отвечал я, — имеющее ту же самую причину. Только планеты совершают свои обороты вокруг Солнца в неодинаковое время, в соответствии с их неравными расстояниями от него, и ту из них, какую мы сегодня видим соответствующей определенной точке Зодиака, или круга неподвижных звезд, завтра мы увидим в тот же час в другой точке — как потому, что она продвинулась по своей орбите, так и потому, что мы продвинулись по нашей. Мы движемся, и другие планеты движутся также, однако движение это у них более или менее быстрое, чем наше. Это ставит нас в различные точки наблюдения по отношению к ним и уготавливает нам различные странности их передвижений, о которых нет необходимости вам говорить. Вам достаточно знать, что все, что есть «неправильного» у планет, происходит лишь от различия в способе, каким наше движение позволяет нам их встречать, и что в основе своей все их движения совершенно правильны. — Согласна, пусть будет так, — сказала маркиза, — но я предпочла бы, чтобы их правильность дешевле обходилась Земле: ее совсем не пощадили, и для такой огромной, весомой массы от нее требуют слишком большой подвижности. — Но, — возразил я ей, — не потребуете ли вы, чтобы Солнце и все прочие звезды, представляющие собой исключительно большие тела, совершали невероятное двадцатичетырехчасовое путешествие вокруг Земли? Чтобы неподвижные звезды, находящиеся на самой большой орбите,[91] пробегали в день более двадцати семи тысяч шестисот шестидесяти лье, умноженных на двести миллионов? Ибо все это должно быть так, если Земля не совершает оборота вокруг своей оси в течение двадцати четырех часов. В самом деле, гораздо более разумно, чтобы она проделывала это вращение, составляющее по длине не более девяти тысяч лье. Вы, конечно, видите, что девять тысяч лье в сравнении с ужасающей цифрой, которую я вам только что назвал, это просто безделица.[92] — О! — ответила маркиза. — Солнце и звезды целиком состоят из огня, движение для них совсем не трудно; Земля же, по-моему, вовсе не приспособлена к движению. — А поверили бы вы, — сказал я, — если бы не знали этого по опыту, что весьма приспособлен к движению громадный корабль, оснащенный полутора сотнями пушек и груженный более чем тремя тысячами человек и большим количеством товаров? Однако же достаточно небольшого дуновения ветра, чтобы он пошел по воде: ведь вода текуча и легко поддается силе, которая ее раздвигает; поэтому она почти не сопротивляется движению судна. Если судно находится посреди реки, оно без труда следует по течению — ведь ничто его не задерживает. Так и Земля, как бы ни была она массивна, легко передвигается в небесной среде, которая куда более текуча, чем вода, и заполняет собой все огромное пространство, где плывут планеты. Но за что же зацепить Землю, чтобы она могла сопротивляться этой небесной среде и не давала передвигать себя в ней? Ведь это все равно как если бы маленький деревянный шар был в состоянии не плыть по речному течению. — Но, — возразила она снова, — каким образом Земля, со всем ее весом, удерживается в этой вашей небесной среде, которая должна быть весьма легкой, — ведь она текуча? — Не следует говорить, — отвечал я, — будто все, что текуче, тем самым является и более легким. А что вы скажете о нашем большом судне, при всем его весе куда более легком, чем вода, на поверхности которой оно держится? — Я не желаю вам больше ничего говорить, — сказала она, словно рассердившись, — пока вы не оставите в покое большое судно. Но вы хотите меня убедить, будто совсем не следует опасаться такой легчайшей вертушки, какой вы мне изображаете Землю? — Ну что ж, — отвечал я ей, — давайте поместим Землю на четырех слонах, как поступали индийцы. — А! Вот и другая система! — воскликнула она. — По крайней мере, мне милы эти люди, обеспечившие себе безопасность и прочное основание, в то время как мы коперникианцы, настолько несерьезны, что стремимся отдаться на волю случая, плавая в этой небесной среде. Бьюсь об заклад: если бы индийцы знали, что Земле угрожает хоть самая малая опасность из-за ее движения, они удвоили бы количество слонов. — Это стоило бы сделать, — промолвил я, смеясь ее мысли. — Не надо экономить слонов, лучше спать спокойно. И если вам это так необходимо на нынешнюю ночь, мы поместим в нашу систему столько слонов, сколько вам будет угодно, а потом станем их постепенно убирать, по мере того как вы начнете чувствовать себя увереннее. — Если говорить серьезно, — отвечала она, — с этого момента я не считаю, что они мне так уж необходимы. Я чувствую в себе достаточное присутствие духа для вращения. — Вы пойдете еще дальше, — подхватил я. — Вы будете вращаться с наслаждением, и у вас появятся очень веселые идеи относительно этой системы. Я, например, иногда представляю себе, что я подвешен в воздухе и остаюсь в таком положении без движения, а Земля подо мной совершает двадцатичетырехчасовой оборот. Перед моими глазами проходят всевозможные лица — одни белые, другие черные, те смуглые, эти оливковые. Проплывают друг за другом шляпы, тюрбаны, головы косматые, головы стриженые; улицы то с колокольнями, то с высокими шпилями, а то и обширные земли, на которых нет ничего, кроме кабанов; тут — бескрайные моря, там — дикие пустыни; и, наконец, все это бесконечное разнообразие, которым так богата поверхность Земли. — В самом деле, — сказала она, — все это заслуживает двадцатичетырехчасового срока наблюдения. Итак, в том самом месте, где мы сейчас находимся (я не говорю: «в этом парке», а именно «в этом месте», подразумевая окружающий воздух), постоянно проходят другие народы, занимающие в ходе вращения наше место, а по истечении двадцати четырех часов мы сюда возвращаемся. — Сам Коперник, — отвечал я, — не понимал всего этого лучше. Сначала здесь пройдут англичане, которые, быть может, станут рассуждать о политике, но менее весело, чем мы — о философии; затем последует обширное море, и, возможно, на этом самом месте окажется несколько судов, которые будут здесь чувствовать себя значительно менее удобно, чем мы. Потом появятся ирокезы, с жадностью пожирающие своих пленных, захваченных на войне, а те будут делать вид, что это их совсем не касается; затем — женщины земли Джессо,[93] все свое время тратящие на приготовление пищи своим мужьям и на то, чтобы красить синей краской губы и брови с целью понравиться этим самым отвратительным мужчинам в мире. Далее пойдут татары, с великим благоговением совершающие паломничество к Великому Жрецу, никогда не выходящему из пещеры, освещенной одними свечами, при свете которых ему поклоняются; прекрасные черкешенки, которые, ничуть не ломаясь, уступают первому встречному все, кроме того, что, по их убеждению, принадлежит преимущественно их мужьям; крымские татары, охотно крадущие женщин для турок и персов. Наконец, вернемся сюда и мы и станем рассказывать еще какие-нибудь басни. — Очень забавно, — сказала маркиза, — представлять себе все то, о чем вы мне сейчас рассказали. Но если я буду наблюдать все это сверху, я хочу обладать силой подгонять или же останавливать движение Земли по моему произволу, в зависимости от того, больше или меньше мне понравятся проплывающие мимо предметы. И, уверяю вас, я заставлю пронестись как можно быстрее тех, кто морочит себе голову политикой, а также тех, кто поедает своих врагов. Но другие — к ним я отношусь с любопытством. Например, к этим прекрасным черкешенкам, у которых такие странные обычаи. Однако передо мной встает серьезное затруднение: если Земля вращается, то ведь каждое мгновение воздух, которым мы дышим, меняется, и мы начинаем вдыхать воздух другой страны… — Отнюдь, мадам, — отвечал я, — воздух, окружающий Землю, простирается лишь на определенную высоту, возможно не более чем на двадцать лье. Он сопутствует Земле и вращается вместе с нею. Вы, наверное, когда-нибудь видели, как работает это малое животное — шелковичный червь, создавая свои коконы с искусством, позволяющим ему потом целиком себя в них запереть. Шелк, образующий эти коконы, очень прочен, но, кроме того, они покрыты легчайшим пушком весьма слабым. Точно так же Земля достаточно плотна, и поверхность ее на определенную толщину покрыта подобием пуха, то есть воздухом, причем весь этот шелковичный кокон вращается одновременно. За пределами воздуха находится небесная среда несравненно более чистая, тонкая и подвижная, чем он. — Вы мне даете о Земле очень жалкое представление, — сказала маркиза. — Однако ради этого шелковичного кокона совершается огромная работа, ведутся великие войны и господствует беспокойство во всех его пределах. — Да, — отвечал я, — и в то же самое время природа, которая вовсе не вмешивается во все эти небольшие частные движения, несет нас всех в одном общем порыве и словно играет нашим маленьким шариком. — Мне кажется, — возразила она, — что это смешно — находиться на чем-то вращающемся и в то же время испытывать беспокойство. Но вот несчастье: нет уверенности в том, что мы вращаемся; ибо не хочу в конце концов скрывать от вас, что все предосторожности, принимаемые вами для того, чтобы вращение Земли не было заметно, мне подозрительны. Возможно ли, чтобы оно не оставило ни малейшего следа, по которому можно было бы его распознать? — Самые естественные и обычные движения, — отвечал я, — именно те, которые менее всего ощутимы. Это верно даже для морали.[94] Например, для нас так естественны побуждения самолюбия, что мы часто их не замечаем и считаем, будто мы действуем на основе совсем других принципов. — А! Вы морализируете, — сказала она, — когда речь идет о физике: значит, вы уже зеваете от скуки. Пойдемте домой, достаточно для первого раза. Завтра мы вернемся сюда — вы с вашей системой, я — со своим невежеством. На обратном пути к замку я сказал ей с намерением исчерпать вопрос о системах, что существует еще третья система, изобретенная Тихо Браге,[95] который, утверждая абсолютную неподвижность Земли, поместил ее в центре мира и заставил вращаться вокруг нее Солнце со всеми планетами, в свою очередь вращающимися вокруг Солнца: ведь новые открытия лишили нас возможности заставить планеты вращаться вокруг Земли. Но маркиза, которая в своих суждениях была быстра и находчива, решила, что это уж чересчур неестественно — освободить одну только Землю отвращения вокруг Солнца, в то время как нельзя сделать того же самого для стольких других больших тел; что Солнце уже не может быть приспособлено к вращению вокруг Земли, после того как все планеты оказались вращающимися вокруг него; что, наконец, эта система пригодна лишь для утверждения неподвижности Земли, если кто к этому стремится, но совсем не годится для доказательства. В конце концов было решено, что нам надо придерживаться системы Коперника, более цельной и приятной и не содержащей в себе никакой примеси предрассудков. В самом деле, ее простота убеждает, а ее смелость радует. Вечер второй О том, что Луна — это обитаемая Земля На другой день поутру, как только можно было войти в апартаменты маркизы, я послал справиться у нее о новостях и спросить, сумела ли она уснуть вчера по возвращении. Она велела мне ответить, — что уже привыкла к легкомысленным повадкам Земли и провела ночь так же спокойно, как мог бы ее провести сам Коперник. Некоторое время спустя к ней явились гости, по деревенскому обычаю оставшиеся у нее до вечера. Вдобавок еще надо было им быть благодарным, ибо деревенский обычай давал им право растянуть свои визит до завтра, если бы они того пожелали; но у них хватило порядочности этого не сделать. Таким образом, маркиза и я оказались к вечеру свободными. Мы снова отправились в парк, и разговор не преминул тотчас же обратиться на наши системы. Она настолько хорошо их усвоила, что не пожелала говорить о них во второй раз и попросила меня рассказать ей что-либо еще неизвестное. — Ну что ж, — сказал я, — поскольку Солнце, оказавшись неподвижным, перестало быть планетой, а Земля которая движется вокруг него, напротив, начала ею быть, то вы не очень удивитесь, если я скажу вам, что Луна — это та же Земля и, по всей очевидности, она обитаема. — Я никогда не слыхала, — возразила она, — чтобы о населенности Луны говорили иначе чем в шутку и как о чем-то фантастическом. — Пожалуй, в этом есть что-то от фантазии и сумасбродства, — отвечал я. — Я занимаю в этом вопросе такую же позицию, какую обычно занимают противники в гражданских войнах, во время которых неуверенность в будущем заставляет постоянно поддерживать согласие с врагами и даже бережно с ними обращаться. Поскольку я считаю Луну населенной, я не премину поддерживать учтивые отношения с теми, кто в это не верит, и я всегда готов с честью перейти в их ряды, если их мнение возьмет верх. Но пока они не получили перед нами значительного преимущества, я изложу вам, что заставляет меня склоняться на сторону луножителей. Предположим, что никогда не существовало никакого сообщения между Парижем и Сен-Дени[96] и что некий парижский буржуа, никогда не выходивший из своего города, окажется на башнях Нотр-Дам[97] и увидит Сен-Дени издалека. Его спросят, считает ли он, что Сен-Дени населен так же, как и Париж. Он отважно ответит, что нет: ибо, скажет он, я отлично вижу жителей Парижа, но жителей Сен-Дени не различаю совсем; да о них никогда никто и не слыхивал. Случится, какой-нибудь человек объяснит ему, что, когда находятся на башнях Нотр-Дам, жителей Сен-Дени нельзя видеть, но причина этого — удаленность Сен-Дени от Парижа. На самом же деле, скажет он, все, что можно видеть в Сен-Дени, очень напоминает Париж: в Сен-Дени есть колокольни, дома, стены, и вдобавок ко всему он весьма напоминает Париж тем, что он населен. Все это ничего не будет стоить в глазах моего буржуа. Он упрямо будет настаивать, что Сен-Дени совсем не населен, ибо там никого не видно. Этот наш Сен-Дени и есть Луна, а любой из нас — тот же парижский буржуа, никогда не выходивший из своего города. — А! — перебила меня маркиза. — Вы изображаете нас глупцами! Но мы вовсе не так просты, как ваш буржуа. Раз он видит, что Сен-Дени устроен совершенно так же, как Париж, он должен совсем потерять разум, чтобы не верить в его населенность. Но Луна устроена совсем не так, как Земля. — Будьте осторожны, мадам! — подхватил я. — Ведь если окажется, что Луна во всем напоминает Землю, вы вынуждены будете признать, что она обитаема. — Я признаю, — отвечала она, — что в таком случае трудно найти средство от этого отделаться; и фанатическая вера, отраженная у вас на лице, меня пугает. Два рода движения Земли, о которых я ранее не имела никакого понятия, делают меня значительно скромнее во всем остальном. Однако же разве это возможно, чтобы Земля светилась так же, как Луна? А ведь без этого они не будут между собою схожи. — Увы, мадам, — ответствовал я, — светиться — это совсем не столь великое дело, как вы считаете. Только в Солнце это значительное достоинство. Оно светится само собою, в силу своей особой природы; но планеты получают свой свет лишь от него. Оно посылает свой свет Луне, а Луна пересылает его нам, и так же точно Земля должна передавать солнечный свет Луне: ведь от Земли до Луны не большее расстояние, чем от Луны до Земли. — Но, — спросила маркиза, — разве Земля так же, как Луна, способна отражать солнечный свет? — Я замечаю в вас, — отвечал я, — остатки уважения к Луне, от которых вы не можете избавиться. Свет состоит из маленьких шарообразных телец,[98] которые ударяются о плотную массу и возвращаются в обратном направлении, тогда как воздух или стекло они проникают в прямом направлении, через имеющиеся в них отверстия. Итак, светиться Луну заставляет то, что она твердое и плотное тело, пересылающее нам эти маленькие шарообразные тельца. Но, как я полагаю, вы не станете оспаривать у Земли эту самую твердость и плотность. Подивитесь, по крайней мере, тому, что значит выгодное положение: ведь в силу того, что Луна удалена от нас, мы видим ее только как светящееся ело и не ведаем того, что это — огромная масса, подобная Земле. Наоборот, Земля, поскольку она имеет несчастье рассматриваться нами вблизи, представляется нам всего лишь огромной массой, годной только на то чтобы поставлять пропитание животным. Мы не замечаем, что она светится, поскольку не можем оказаться на некотором расстоянии от нее. — Это происходит таким же образом, — сказала маркиза, — как когда мы поражены блеском чьего-либо высокого положения и не отдаем себе отчета, что по существу положение это ничем не отличается от нашего. — Да, сходство здесь несомненное, — ответил я. — Мы стремимся судить обо всем, и мы всегда находимся в неудачной исходной точке суждения. Когда мы хотим судить о себе самих, мы находимся от себя слишком близко. Но если кто находился бы между Луной и Землей, он был бы на самом точном месте для правильной точки зрения. Надо просто быть наблюдателем мира, а не только его обитателем. — Я никогда не успокоюсь, — сказала она, — из-за несправедливости, которую мы допускаем в отношении Земли, и из-за явного предпочтения, оказываемого нами Луне, если вы только меня не заверите, что люди Луны не лучше понимают свои преимущества, чем мы — свои, и что они принимают нашу Землю за звезду, не ведая, что она также населена. — За это, — подхватил я, — я вам ручаюсь. Им кажется, что мы достаточно точно выполняем наше назначение звезды. Правда, они не видят, будто мы описываем около них круг; но это не имеет никакого значения. Та половина Луны, которая была обращена к нам в начале света, постоянно обращена к нам и во все последующие времена. Она всегда являет нам свои глаза, рот и другие части лица, придаваемого ей нашим воображением, которое питается видимыми на ней пятами. Если бы к нам вдруг обратилась ее противоположная сторона, другие пятна, расположенные иначе, чем эти, заставили бы нас без сомнения вообразить что-либо другое. Это не значит, что Луна не вращается вокруг своей оси, но она совершает это вращение и кругооборот вокруг Земли одновременно — в течение месяца. В то самое время, как она производит часть этого вращения вокруг своей оси и должна спрятать от нас, например, одну из щек этого воображаемого лица и явить нам что-то другое, она проделывает подобную же часть своего вращения вокруг Земли и, заняв другое с нашей точки зрения, положение, продолжает обращать к нам все ту же щеку. Таким образом, Луна, которая с точки зрения Солнца и других звезд вращается вокруг своей оси, с нашей точки зрения, вовсе не имеет такого вращения. Ей же самой все они — Солнце и звезды — представляются то восходящими, то заходящими в течение пятнадцати дней, а нашу Землю она всегда видит подвешенной в одной и той же части неба. Эта видимая неподвижность вовсе не подобает телу, которому надлежит считаться звездой, но ведь неподвижность эта несовершенна. Луна колеблется известным образом, и из-за этого колебания небольшая часть ее «лица» иногда прячется и одновременно показывается небольшой кусочек противоположной стороны. И Луна, клянусь честью, не преминет приписать это колебание нам и вообразить, что мы раскачиваемся в небе, как маятник — туда и обратно. — Все эти планеты, — сказала маркиза, — устроены в точности, как мы, приписывающие другим то, что свойственно нам самим. Земля говорит: «Это не я вибрирую, это — Солнце»; Луна: «Это не я вибрирую, это — Земля»; и всюду царят ошибки. — Я не советую вам пытаться здесь что-нибудь изменить, — отвечал я, — лучше вам окончательно убедиться в том, что Луна и Земля совершенно подобны друг другу. Представьте себе два этих огромных шара подвешенными в небесах. Вы знаете, что Солнце всегда освещает половину шарообразного тела, другая же половина остается в тени. Таким образом, как у Земли, так и у Луны освещена бывает всегда только одна половина, и, следовательно, когда в одной половине бывает день, в другой там ночь. Заметьте, однако: у мяча уменьшается сила и скорость, после того как он, ударившись о стену, возвращается назад; так и свет ослабевает, после того как бывает отражен от какого-нибудь тела. Этот белесый свет, исходящий к нам от Луны, есть не что иное, как свет самого Солнца; он приходит к нам от Луны лишь как отражение. Поэтому он приходит, уже утратив в значительной мере силу и яркость, которые ему были присущи раньше, когда его получала сама Луна. Точно так же сияние, которое мы получаем от Солнца и которое Земля отражает и посылает Луне, попадая туда, оказывается всего лишь белесоватым светом. Итак, то, что нам кажется светящимся на Луне и что светит нам по ночам, — это те части Луны, где сейчас день. И точно так же части Земли, где день тогда, когда они обращены к ночным частям Луны, освещают эти последние. Все зависит от положения, в котором находятся друг относительно друга Земля и Луна. В первые дни месяца, когда Луны не видно, она находится между нами и Солнцем и дневная ее часть обращена к Солнцу. Необходимо, чтобы в это время вся ее дневная часть была обращена к нему, а вся ночная — к нам. Эта последняя нам и не снится — ведь у нее нет никакого освещения, которое помогло бы нам ее видеть. Но, будучи обращена к дневной половине Земли, эта ночная половина Луны видит нас, а сама невидима, причем видит она нас в точно таком же облике, как мы видим полную Луну. И тогда это для жителей Луны «полноземелье», если только можно так выразиться. Затем Луна, проделывающая полный оборот вокруг Земли за месяц, уходит из-под Солнца и начинает поворачивать к нам маленькую частичку своей освещенной половины — и вот перед нами молодой месяц. В то же время части Луны, где ночь, постепенно перестают видеть всю дневную часть Земли, и мы кажемся ей на ущербе. — Довольно об этом, — внезапно прервала меня маркиза, — я узнаю все остальное, когда мне вздумается; мне нужно будет только мгновение подумать и затем провести Луну по всему ее месячному кругу. В общем, я вижу, что на Луне все делается наперекор нам; и я бьюсь об заклад: когда у нас полная Луна, это значит, что вся освещенная половина Луны обращена лицом затемненной половине Земли, и в это время они нас совсем не видят, что считается у них «новоземельем». Я не желаю, чтобы меня упрекнули в том, что я заставила себе долго объяснять такую простую вещь. Но вот затмения — как они происходят? — Вам легко догадаться, — отвечал я. — Когда у нас новолуние, то есть Луна находится между Солнцем и нами и вся ее темная половина обращена к нам, у кого в это время день, как вам легко понять, на нас падает тень от затемненной половины Луны. Если Луна точно расположена под Солнцем, эта тень его от нас закрывает и одновременно затемняется та светлая часть Земли, которая была видна с темной стороны Луны: вот вам и солнечное затмение для Земли во время нашего дня и затмение Земли для Луны во время ее ночи. Когда Луна полная, Земля находится между нею и Солнцем и вся темная сторона Земли обращена к светлой стороне Луны. В это время тень от Земли падает на Луну; если она падает на глазную часть Луны, она затемняет ту ее светлую половину, которая нам видна, и крадет у нее — там сейчас день — Солнце. Вот вам и затмение Луны во время нашей ночи и затмение Солнца для Луны в самое время дня, которым она наслаждалась. Причина же того, что затмения не наступают всякий раз, как Луна оказывается между Солнцем и Землей или Земля — между Солнцем и Луной, та, что часто эти три тела не очень точно помещаются на прямой линии ч в результате то из них, которое должно вызвать затмение, бросает свою тень несколько в стороне от того тела, которое этой тенью должно быть затемнено. — Я просто поражена, — сказала маркиза, — что в затмениях так мало таинственного, а в то же время весь свет не догадывается об их причине. — Да, действительно, — отвечал я, — существует много людей, которые, судя по тому, как они за это берутся, не скоро дознаются до этой причины. По всей Восточной Индии верят, что при затмениях Солнца и Луны некий дракон, имеющий очень черные когти, простирает их на звезды, которые хочет похитить: в это самое время вы можете увидеть реки, покрытые головами индийцев, погрузившихся в воду по шею, ибо они считают, что такое их состояние весьма благочестиво и очень благоприятно для того, чтобы добиться от Солнца и Луны согласия защищаться против дракона. Жители Америки были убеждены, что во время затмения Солнце и Луна бывают разгневаны, и бог весть чего только они не предпринимают для того, чтобы с ними войти в соглашение. А греки, люди столь изощренные, разве не верили они долгое время, что Луна во время затмений околдована и что маги сводят ее с небес для того, чтобы разбросать по посевам некую вредоносную пену? А мы — разве мы не были в совершеннейшем ужасе года так тридцать два тому назад, когда произошло подлинно полное солнечное затмение?[99] Разве несчетное количество людей не попряталось тогда в подземельях? А философы, которые писали тогда, чтобы нас успокоить, разве не трудились почти совершенно напрасно? И вышли ли в результате из подземелий те, кто нашли там убежище? — В самом деле, — отвечала она, — все это достаточно постыдно для человечества. Людям следовало бы издать указ, который строго-настрого запрещал бы говорить о затмениях под страхом того, что может сохраниться память обо всех глупостях, сказанных или сделанных по этому поводу. — Тогда следовало бы также, — возразил я, — чтобы тот же самый указ отменял любые воспоминания и запрещал о чем бы то ни было из этого говорить; ибо я не знаю ничего на свете, что не было бы памятником какой-нибудь человеческой глупости. — Скажите мне, прошу вас, только одно, — попросила маркиза, — на Луне, там питают такой же ужас перед затмениями, как и здесь, у нас? Мне кажется очень смешным, что индийцы лунной страны погружаются в воду, как и наши, что лунные американцы верят, будто наша Земля гневается на них, что тамошние греки воображают, будто мы околдованы и собираемся повредить их посевы, и, наконец, что мы вселяем в них ту же растерянность, какую они вселяют здесь в нас. — Я во всем этом нисколько не сомневаюсь, — отвечал я. — И почему бы господам луножителям иметь более сильный разум, чем нам? По какому праву могут они наводить на нас страх, а сами его не испытывать? Я даже считал бы, — добавил я, смеясь, — что, раз огромное число людей настолько глупы, чтобы поклоняться Луне, значит, на Луне есть существа, поклоняющиеся Земле, и, таким образом, мы стоим на коленях друг перед другом. — После всего этого, — сказала она, — мы вполне можем пытаться оказывать влияние на Луну и вызывать там болезни. Но поскольку, для того чтобы отменить все почести, которыми мы станем похваляться, нужно немножко разума и умения, признаюсь, я очень опасаюсь, как бы нам не остаться в накладе. — Не бойтесь ничего, — отвечал я, — не похоже, чтобы мы были единственными глупцами во Вселенной. Невежество — вещь в высшей степени характерная и потому имеет всеобщее распространение. И хотя невежество луножителей — это только моя догадка, я сомневаюсь в этом ничуть не больше, чем в достаточно достоверных известиях, которые мы получаем оттуда. — А что это за достоверные известия? — перебила она меня вопросом. — Это известия, — отвечал я, — сообщаемые нам всеми теми учеными мужами, которые дни напролет проводят у телескопа. Они вам могут поведать, что открыли там различные земли, моря, озера, высокие-превысокие горы и глубокие-глубокие пропасти. — Вы меня поражаете, — воскликнула она. — Я отлично понимаю, что на Луне можно открыть горы и бездны, это ясно следует из наблюдаемых на Луне неровностей; но как эти ученые различают земли и моря? — Их различают, — отвечал я, — потому, что вода, позволяющая части света ее проникать и отражающая совсем немного световых лучей, кажется издалека темным пятном; земля же, благодаря своей плотности отражающая свет целиком, представляется более светлым местом. Знаменитый господин Кассини, человек, которому во всем мире лучше всего знакомо небо, открыл на Луне нечто такое, что дробится на две части, затем опять объединяется и, наконец, исчезает в некоем колодце. Мы можем льстить себя мыслью — с определенной долей вероятности, — будто это не что иное, как река. В конце концов все эти части Луны узнали достаточно хорошо для того, чтобы дать им наименования, часто взятые от имен ученых. Одно из этих мест зовется «Коперник», другое — «Архимед», третье — «Галилей».[100] Есть там «Мыс снов», «Море дождей», море, именуемое «Нектар», «Море кризисов». Таким образом, описание Луны настолько точно, что ученый, который сейчас бы там оказался, растерялся бы не больше, чем я в Париже. — Но, — сказала она, — мне было бы очень приятно узнать еще более подробно, каково внутреннее устройство лунной страны. — Подобные сведения, — отвечал я, — невозможно получить от господ из обсерватории.[101] Этот ответ надо потребовать от Астольфа, которого проводил на Луну святой Иоанн.[102] Я рассказываю вам сейчас об одной из самых забавных шуток Ариосто, и я уверен, что вас она позабавит также. Правда, я считаю, что он лучше бы сделал, если бы не припутал сюда св. Иоанна, имя которого столь достойно почитания; но в конце концов это поэтическая вольность, о которой можно сказать разве только, что она чересчур легкомысленна. Впрочем, поэма посвящена одному из кардиналов, а один из великих пап выразил ей блистательное одобрение: его можно видеть предпосланным некоторым изданиям.[103] Вот о чем там речь:[104] Роланд, племянник Карла Великого, впал в безумие, так как прекрасная Анжелика предпочла ему Медора. В один прекрасный день храбрый паладин Астольф внезапно очутился в земном раю, расположенном на вершине очень высокой горы: его доставил туда гиппогриф. Там он встречает св. Иоанна, который говорит ему, что для исцеления Роланда им необходимо вместе совершить путешествие на Луну. Астольф, только и мечтавший о том, чтобы повидать лунную страну, не заставил себя долго просить — и вот огненная колесница влечет по воздуху апостола и паладина. Поскольку Астольф не был великим философом, он был очень удивлен, увидев Луну значительно большей по размеру, чем она казалась ему, когда он наблюдал ее с Земли. Он был также весьма поражен, когда увидел лунные реки, озера, горы, города, леса и особенно — это меня также бы поразило — нимф, охотившихся в лесах. Но вот что было, на его взгляд, совсем редкостным на Луне — это небольшая долина, где находилось все то, что пропадало на Земле — что бы это ни было: короны, богатства, слава, бесчисленные надежды, время, которое мы тратим на игры, дары, которые нас заставляют раздавать посмертно, стихи, подносимые нами принцам, и вздохи влюбленных. — Что касается этих вздохов, — перебила меня маркиза, — то не думаю, чтобы во времена Ариосто они пропадали. В нынешнее же время я не знаю таких вздохов, которые достигали бы Луны. — Если бы из всех женщин здесь, на Земле, жили бы только вы одна, мадам, — отвечал я, — вы заставили бы отправиться на Луну достаточное количество вздохов. В конце концов она довольно исполнительна и принимает все без исключения, что пропадает здесь. Но Ариосто шепчет вам это только на ушко: «Здесь можно найти все, вплоть до жалованной грамоты Константина». Знайте, что папы претендовали на владычество в Риме и Италии на основании дарственной, данной им на эти страны императором Константином; на самом же деле никто не знает, что сталось с этой дарственной. Однако отгадайте, чего нельзя найти на Луне вовсе? Глупости. Вся когда-либо существовавшая на Земле глупость свято там сохраняется; но как бы в компенсацию за это трудно поверить, сколько содержится на Луне утраченных умов. Там можно увидеть множество склянок, наполненных очень прозрачной жидкостью, легко улетучивающейся, если склянки не закупорены; и на каждой из этих склянок написано, кому принадлежит данный ум. Сколько я помню, у Ариосто сказано, что все эти склянки свалены в кучу. Но я предпочел бы думать, что они выстроены в правильный длинный ряд. Астольф был крайне удивлен, когда увидел, что склянки с умами многих людей, почитавшихся им очень мудрыми, наполнены до краев. Что касается меня, то я совершенно уверен: моя склянка сильно пополнится после того, как я побеседовал с вами о подобных фантазиях — не то философских, не то поэтических. Но вот что меня весьма утешает: все, что я вам рассказал, несомненно очень скоро обеспечит и вам небольшую скляночку на Луне. Доблестный паладин, конечно, нашел свою склянку среди стольких других. Он схватил ее, с позволения св. Иоанна, и весь свой ум внюхал через ноздри, как венгерскую водку. Но Ариосто утверждает, что далеко он его не унес и, совершив вскорости большую глупость, выпустил свой ум обратно на Луну. Однако он не забыл Роландову склянку, бывшую целью всего путешествия. Ему нелегко досталось это — ее нести: ум этого героя по своей природе был довольно тяжел, причем в этой склянке он был весь до капли. Итак, Ариосто, согласно своей похвальной привычке говорить все, что ему вздумается, обращается к своей возлюбленной и говорит ей в прекрасных стихах: «Кто, о моя красавица, поднимется на небеса, чтобы вернуть мне оттуда мой ум, потерять который заставили меня твои прелести? Я не жаловался бы на эту потерю, если бы она не усугублялась впредь. Но коли дело пойдет так и дальше, то мне остается лишь ждать, что я превращусь в описанного мною здесь Роланда. Однако я не верю, будто для того, чтобы вернуть свой ум, я должен долететь по воздуху до самой Луны: ум мой не обитает столь высоко. Он блуждает по твоим глазам и твоим губам, и если ты в самом деле хочешь, чтобы я его снова обрел, позволь мне собрать его моими устами». Разве это не прекрасно? Со своей стороны — если рассуждать, как Ариосто, — я хотел бы, чтобы ум теряли только из-за любви: вы же видите, что тогда он далеко не уйдет и нужно только иметь уста, умеющие его найти. Когда же его теряют по другим причинам — например, так, как теряем его сейчас мы, философствуя, — он улетает прямиком на Луну, и его уж нельзя раздобыть по желанию. — В награду за это, — сказала маркиза, — наши склянки будут помещены вместе со склянками философов; а не то бродили бы, возможно, наши умы в совершенно не достойном их месте. Но чтобы мне окончательно потерять мой разум, скажите мне, и скажите очень серьезно: верите ли вы, что на Луне существуют люди? Ведь до сих пор вы не выразили своего положительного мнения на этот счет. — Что касается меня, — отвечал я, — то я вовсе не верю в то, будто на Луне существуют люди. Посмотрите, как изменилось лицо природы в сравнении с нашей в Китае: другой облик, другие фигуры, нравы и даже принципы рассуждений. А уж отсюда до Луны изменения должны быть куда более значительными. Когда отправляются в некоторые вновь открытые земли, жители, которых там находят, едва ли могут быть названы людьми, скорее это животные в человеческом облике вдобавок достаточно еще несовершенном, и они полностью лишены человеческого разума. Тот, кто мог бы добраться до Луны, несомненно нашел бы там существа, не больше, чем эти, имеющие право именоваться людьми. — Но что это был бы за род живых существ? — нетерпеливо спросила маркиза. — Клянусь вам, мадам, — ответил я в тон, — я ничего об этом не знаю. Если бы могло быть, чтобы мы обладали разумом и в то же время не были бы людьми, и если бы мы населяли Луну, могли бы мы вообразить, что здесь, внизу, живет этот странный вид живых существ, который именуют человеческим родом? Могли бы мы представить себе нечто имеющее столь безумные страсти и в то же время — столь мудрую рассудительность? Столь краткую жизнь и такой далеко видящий взгляд? Такие познания в почти бесполезных вещах и столько невежества — в самых важных? Столь пылкую страсть к свободе — и столь великую склонность к рабству? Столь великую жажду счастья — и не менее великую неспособность быть счастливыми? Жители Луны были бы высокоразумными существами, если бы они это все отгадали. Мы, люди, мы сами без конца себя наблюдаем, и все-таки мы далеки от понимания нашего собственного устройства! Дошли до того, что стали говорить, будто боги были опоены нектаром в то время, как создавали людей, а когда они глянули на свою работу трезвым взглядом, они не могли удержаться от хохота! — Итак, мы в безопасности от происков луножителей, — сказала маркиза, — они нас не разгадают. Но мне хотелось бы, чтобы мы их могли разгадать. В самом деле, это ведь действует на нервы — знать, что они находятся там, в вышине, на этой Луне, которую мы видим, и не быть в состоянии представить себе их устройство! — А почему, — спросил я, — вас нисколько не беспокоят обитатели огромной южной страны,[105] до сих пор полностью неизведанной? Мы плывем с ними на одном корабле, только они — на носу, а мы — на корме. Вы отлично видите, что между кормой и носом нет никакой связи и что на одном конце корабля ничего не знают о людях находящихся на другом, и в то же время вы желаете знать, что происходит на Луне — совсем другом корабле, плывущем далеко от нас в небе! — О! — воскликнула она. — Я считаю, что жители южных земель нам знакомы, ибо, без сомнения, они должны очень на нас походить. Наконец, с ними познакомятся, когда дадут себе труд поехать туда и их поглядеть: ведь они всегда будут там и никуда от нас не денутся. А жители Луны — мы никогда их не узнаем, вот что приводит меня в отчаяние! — Если говорить серьезно, — отвечал я, — и объяснить вам, что мы не можем знать будущего, вы посмеетесь надо мной, и поделом. Однако если мне вздумается, я отлично смогу защититься. У меня есть одна очень смешная мысль, тем не менее, кажущаяся мне поразительно правдоподобной: верно, что я не знаю, как могла она, при всей ее дерзновенности, обрести столь правдоподобный вид. Бьюсь об заклад, что я заставлю вас признать вопреки всякому разуму, что может наступить день, когда между Землей и Луной установится связь. Представьте себе в уме, в каком состоянии была Америка до открытия ее Христофором Колумбом: жители ее пребывали в полной безвестности; им совершенно неведомы были науки и даже самые простые и насущно необходимые искусства. Они ходили нагими, и единственным их оружием был лук. Им и в голову не приходило, что люди могут ездить на животных. Море они рассматривали как огромное пространство, запретное для людей, соединенное с небом и ровным счетом ничего за собой не имеющее. Правда, после того как они в течение многих лет выдалбливали стволы огромных деревьев с помощью острых камней, они пускались в плавание по морю на этих выдолбленных стволах и шли в них вдоль берегов, подгоняемые ветром и волнами. Но поскольку эти суденышки часто легко опрокидывались, люди должны были бросаться вплавь им вдогонку и, честно говоря, они больше плыли своим ходом, кроме разве того времени, когда отдыхали в этих долбленых стволах от усталости. Если бы им кто-нибудь сказал, что существует вид плавания куда более совершенный, что можно пересечь эту бескрайную вод там, где угодно, и так, как угодно, что вполне возможно остановиться и остаться стоять неподвижно посреди бушующих волн, что можно управлять скоростью движения судна, наконец, что это море, каким бы обширным оно ни было, не может служить препятствием для общения между народами (если только за пределами данного моря есть народы), они, можете быть спокойны, никогда бы вам не поверили. Однако же в один прекрасный день это престранное зрелище, столь неожиданное, явилось их взору: огромные предметы, казалось, имевшие белые крылья, летевшие по морю и изрыгавшие со всех сторон огонь; предметы, собиравшиеся высадить на берег незнакомых людей, как чешуей покрытых железным вооружением, легко справлявшихся с бросавшимися на них дикими животными и державших в деснице молнии, с помощью которых они сокрушали любое противодействие. Откуда явились они? Кто смог привести их сюда по морю? Кто дал в их распоряжение огонь? Не дети ли это Солнца? Ибо, конечно, это не люди. Не знаю, мадам, вникаете ли вы так же, как я, в состояние изумления, охватившее тогда американцев: в мире никто никогда не испытывал большего. После этого я не поклянусь, что в один прекрасный день не может начаться общение между Луной и Землей. Думали ли когда-нибудь американцы, что установится связь между Америкой и Европой, о самом существовании которой они не имели понятия? Правда, нужно будет пересечь это огромное воздушное пространство, которое лежит между Землей и Луной. Но думали ли когда-нибудь американцы, что возможно пересечь океан? — Право, — сказала маркиза, взглянув на меня, — вы не в своем уме. — А кто с вами спорит? — спросил я. — Но я вам сейчас это докажу, — отвечала она. — Мне недостаточно вашего признания. Американцы были очень невежественны; они не подозревали, что можно путешествовать по столь обширным морям. Но мы, обладающие такими познаниями, мы отлично представили бы себе, что можно шагать по воздуху, если бы только это действительно было возможно. — И мы не только представляем это себе, — возразил я, — _но и начинаем потихоньку летать. Несколько разных людей открыли секрет того, как приладить себе крылья, которые поддерживали бы их в воздухе и придавали бы им движение, чтобы можно было перелетать реки.[106] Правда, это мало напоминало полет орла и время от времени стоило новоявленным птицам руки или ноги. Но ведь пока это все равно что первые доски, спущенные на воду и послужившие началом всей навигации. От досок этих далеко до огромных судов, совершающих кругосветные плавания, однако огромные корабли ведь вскорости появились. Искусство летать только что народилось; оно усовершенствуется, и в один прекрасный день мы окажемся на Луне. В самом деле, можем ли мы претендовать на то, что будто уже всё изобрели или всё довели до такой точки, что уж ничего нельзя и добавить? Нет! Согласимся, пожалуй, что будущим векам еще осталось над чем поработать. — Я никогда не соглашусь, — сказала она, — что можно летать иначе, как ломая себе тут же шею. — Отлично, — сказал я. — Если вам угодно, чтобы всегда так скверно летали здесь, то на Луне будут летать лучше. Луножители больше нас приспособлены к этому ремеслу. А ведь неважно, мы ли отправимся туда или они прибудут к нам на Землю. И тогда мы окажемся в положении американцев, которые не могли себе представить, что можно плавать, хотя на другом конце света уже отлично плавали. — Но тогда жители Луны должны были бы уже к нам явиться? — воскликнула она почти в гневе. — Европейцы попали в Америку лишь через шесть тысяч лет, — ответил я, расхохотавшись. — Им понадобилось все это время для усовершенствования навигации; после этого они смогли переплыть океан. Луножители, возможно, умеют уже совершать небольшие путешествия по воздуху. В настоящее время они упражняются. Когда они приобретут больше сноровки и опыта, мы их увидим, и, один бог знает, как мы будем поражены?! — Вы невыносимы, — сказала она. — Вы приводите меня в бешенство такими пустопорожними рассуждениями! — Если вы меня рассердите, — сказал я, — я уж знаю, что мне добавить, чтобы подкрепить свою мысль. Заметьте, что мир развивается постепенно. Древние были уверены, что жаркий пояс и пояс льдов не могут быть населены[107] из-за крайней жары или холода. Во времена римлян общая карта Земли была не больше, чем карта их империи: с одной стороны, в этом было какое-то величие, с другой — полнейшее невежество. Однако люди все же стали обнаруживаться и в очень жарких, и в очень холодных странах: итак, мир расширялся. Затем решили, что океан покрывает всю Землю, за исключением той ее части, которая была известна, и что антиподов[108] не существует вовсе, поскольку о них никто ничего не слыхал. И потом, возможно ли, чтобы ноги их были обращены вверх, а головы — вниз? После столь прелестного рассуждения тем не менее открыли антиподов: новые изменения на карте, новая часть Земли. Поймите меня хорошенько, мадам: эти антиподы, которых нашли против всех ожиданий, должны были бы нас научить быть сдержанными в своих суждениях. Быть может, мы увидим мир завершенным в своем развитии, узнаем его вплоть до Луны. Мы еще не пришли к этому, потому что пока не открыта еще вся Земля, и, конечно, необходимо все это делать по порядку. Когда мы хорошо ознакомимся с собственным обиталищем, нам будет дозволено узнать и обиталище наших соседей — луножителей. — Говоря по правде, — сказала маркиза, внимательно глядя на меня, — я нахожу, что вы очень углубились в этот предмет и невозможно, чтобы вы не верили во все то, о чем вы тут говорите. — Мне было бы очень досадно, — ответил я, — если бы это обстояло именно так. Я хотел только показать вам, что можно отлично поддерживать химеру для того, чтобы смутить умного человека, но нельзя таким образом его убедить. Только истина убеждает, она не нуждается даже во всех этих доказательствах. Она настолько естественно входит в сознание, что, когда ее воспринимают впервые, кажется, будто мы ее только припоминаем. — А! Вы меня утешаете, — сказала маркиза. — Ваше ложное рассуждение меня расстроило, и я чувствую, что мне хочется спокойно полежать — если только вам угодно, чтобы мы вернулись домой. Вечер третий Особенности лунного мира. Другие планеты также обитаемы Маркиза хотела пригласить меня в течение дня продолжать наши беседы. Но я внушил ей, что мы должны поверять подобные грезы только Луне и звездам, поскольку именно они объект этих грез. Вечером мы не преминули пойти в парк, ставший священным местом наших ученых бесед. — У меня для вас есть много новостей, — сказал я ей. — Луна, о которой я вчера сообщил вам, что она, по всей видимости, обитаема, вовсе лишена жителей: мне пришла в голову одна мысль, опасная для луножителей. — Я не потерплю этого, — сказала она. — Вчера вы подготовили меня к тому, что эти люди могут явиться сюда в любой день, а сегодня их уже вообще нет на свете?! Вам не удастся так позабавиться на мой счет. Вы заставили меня поверить в обитателей Луны, я преодолела для этого все трудности, я готова была в них поверить! — Вы очень торопитесь, — возразил я. — Не следует уделять тому, во что вы верите, более половины своего сознания; вторую половину надо сохранять свободной для противоположного мнения, если окажется нужда в том, чтобы его допустить. — Я гроша ломаного не даю за сентенции, — сказала она. — Перейдем к фактам. Не следует ли судить о Луне так же, как о Сен-Дени? — Нет, — отвечал я, — Луна не походит на Землю так, как Сен-Дени — на Париж. Солнце поднимает с Земли и из земных вод испарения и пары, которые, поднимаясь в воздух на определенную высоту, там уплотняются и образуют облака. Облака эти парят в подвешенном состоянии вокруг нашего земного шара и затеняют то одну страну, то другую. Тот, кто наблюдал бы Землю издалека, часто замечал бы некоторые изменения на ее поверхности, ибо большая часть суши, покрытая облаками, казалась бы ему темным пятном, становящимся светлее по мере того, как эта часть освобождалась бы от облаков. Он увидел бы пятна, меняющие свое место, собирающиеся в причудливые образования или внезапно исчезающие. Те же самые изменения можно было бы наблюдать на поверхности Луны, если бы вокруг Луны собирались облака. Но как раз наоборот: пятна Луны постоянны, ее освещенные места всегда освещены — и в том-то и заключается все несчастье. Таким образом, Солнце не поднимает с поверхности Луны никаких паров и испарений. Луна — тело значительно более твердое и плотное, чем наша Земля, наиболее тонкие части которой легко освобождаются от других частей и поднимаются ввысь тотчас же, как только их начинает приводить в движение солнечное тепло. Конечно, существует определенное количество скал и мраморных глыб, не испаряющихся вовсе; впрочем, они так естественно и необходимо пристраиваются там, где есть вода, что, наоборот, там не должно быть воды, где их нет. Но каковы обитатели этих скал, на которых ничего не рождается, и этой страны, в которой совсем нет воды? — Как! — воскликнула маркиза. — Вы забыли, что совсем недавно уверяли меня, будто на Луне есть моря, которые можно разглядеть отсюда, с Земли? — Это только догадка, — отвечал я, — и меня это очень досадует. Темные пятна, которые принимают за моря, могут быть всего только впадинами. С такого расстояния можно и ошибиться. — Однако, — сказала она, — достаточно ли этого, чтобы отказаться от мысли о луножителях? — Вовсе нет, мадам, — отвечал я. — Мы не выскажемся ни против них, ни в их пользу. — Я вам признаюсь в своей слабости, — сказала она, — я совсем не способна на такую совершенную неопределенность, мне необходима вера. Выскажите поскорее, прошу вас, какое-нибудь твердое мнение относительно луножителей: давайте сохраним их или же уничтожим навеки и не будем больше об этом говорить. Но лучше давайте сохраним их, если это возможно: я почувствовала к ним симпатию, от которой вряд ли смогу отказаться. — Но я не оставляю Луну без жителей, — подхватил я. — Чтобы сделать вам приятное, давайте снова заселим ее. В самом деле, поскольку лунные пятна совсем не изменяют своего облика, нельзя считать, будто вокруг Луны есть облака, которые затеняют то одну ее часть, то другую. Однако нельзя сказать, что Луна совсем не испускает никаких паров и испарений. Наши облака, которые мы видим несущимися по воздуху, — это испарения и пары, разложившиеся после своего отделения от Земли на такие крохотные частички, что их нельзя видеть; несколько выше они сталкиваются с полосой холода, способствующего их сжатию и тому, что они делаются благодаря объединению частиц снова видимыми. Таким образом получаются большие облака, плывущие по воздуху, для которого они чужеродные тела, и потому они выпадают в виде дождей. Но эти же самые пары и испарения иногда настолько рассеяны, что не поддаются зрительному восприятию, причем скучиваются они, лишь образуя очень прозрачную росу, выпадение которой из облака никому не заметно. Я предполагаю, что роса эта образуется из паров Луны: ведь должны же они с нее подыматься. Невероятно, чтобы Луна представляла собой массу, все частицы которой одинаково плотны, одинаково покоятся одна возле другой и одинаково не способны подвергаться каким-либо изменениям под воздействием Солнца. Мы не знаем ни одного тела подобной природы, даже мрамор — и тот не таков. Все тела, даже самые плотные, подвержены всяческим изменениям — либо под влиянием скрытого в них невидимого движения, либо под влиянием воздействия извне. Пары Луны не собираются вокруг нее в облака и не выпадают на нее обратно в виде дождей: они образуют только росы. Для этого достаточно того, чтобы воздух, которым Луна, по-видимому, окружена так же, как наша Земля, был несколько отличен от нашего, а нары ее также несколько отличны от земных. Все это более чем вероятно. Если материя Луны устроена иначе, чем материя Земли, необходимо и следствия будут иными. Но неважно: с тех пор как мы обнаружили внутреннее движение в частицах Луны либо движение, вызванное внешними причинами, луножители возрождаются вновь и у нас появляются необходимые средства для их пропитания: все это снабжает нас плодами, злаками, водой и всем прочим, что только нам угодно. Я подразумеваю «плоды», «злаки» и «воду» с точки зрения Луны, которая мне, скажу откровенно, совсем не известна; всё это должно быть приспособлено к требованиям ее обитателей, которые мне не известны также. — Иначе говоря, — сказала мне маркиза, — вы знаете только, что все это хорошо, но не знаете, каково это на самом деле; а это можно назвать большим невежеством, основывающимся на малом знании. Но утешьтесь: я счастлива хотя бы уж тем, что вы вернули Луне ее жителей, и была бы еще больше довольна, если бы вы придали ей своеобразный окружающий воздух: ведь теперь мне будет думаться, что без него любая планета покажется голой. — Два этих различных воздуха, — сказал я, — затрудняют связь между двумя планетами. Если дело заключалось бы лишь в умении летать, кто знает — я ведь говорил вам об этом вчера, — не полетели ли бы мы в один прекрасный день? Однако я признаю, что возможность эта невелика. Нужно преодолеть еще одно препятствие — весьма значительную удаленность Луны от Земли. Но даже если бы и не существовало этого препятствия, если бы две эти планеты находились в непосредственной близости одна от другой, все равно оказалось бы невозможным перейти из одного воздуха в другой. Вода — это воздух рыб, и они никогда не переходят из нее в воздух птиц, равно как и птицы не переходят в воздух рыб. И препятствием для перехода здесь является не расстояние, а то, что для каждого из этих родов воздух, которым он дышит, представляет собой некую тюрьму. Мы видим, что наш воздух напоен гораздо более тяжелыми и плотными испарениями, чем воздух Луны. Поэтому житель Луны, который прибыл бы в пределы нашего мира, тотчас же задохнулся бы в нашем воздухе, и мы увидели бы, как он замертво падает на Землю. — О! Как бы я хотела, — вскричала маркиза, — чтобы к нам прибыло большое судно, которое занесло бы сюда множество этих существ, и мы могли бы сколько угодно лицезреть их странное обличье! — Но, — отвечал я, — вдруг они окажутся настолько ловкими, что сумеют проплыть по внешней поверхности нашего воздуха, а потом, любопытства ради, начнут выуживать нас отсюда — понравится ли вам это? — Почему нет? — сказала она, смеясь. — Что касается меня, то я добровольно брошусь в их сети, только бы посмотреть на тех, кто меня выудил! — Подумайте о том, — возразил я, — что вы прибудете на поверхность нашего воздуха совершенно больной! Ведь воздух полезен для нас далеко не на всем своем протяжении: говорят, что уже на вершинах некоторых гор дышать им совсем невозможно. Поражаюсь, что люди, имеющие глупость верить, будто телесные духи обитают в самом чистом воздухе, не утверждают одновременно, что причиной их весьма редких и кратких визитов к нам является то, что очень мало есть среди них таких, которые умеют нырять, а также что даже эти последние из-за густоты насыщенного парами воздуха, в котором мы обитаем, могут нырять на его дно лишь на очень короткое время. Вот вам и естественные препятствия, мешающие нам выйти за пределы нашего мира и вступить в пределы мира лунного. Попытаемся по крайней мере в утешение отгадать все, что сумеем, об этом мире. Я считаю, например, что там можно увидеть небо, Солнце и звезды в другом цвете, не таком, как у нас. Все эти объекты мы наблюдаем как бы через очки природы, изменяющие их вид. Очки эти — наш воздух, напоенный, как я сказал, парами и испарениями, не поднимающимися слишком высоко. Некоторые из новых ученых[109] утверждают, что воздух сам по себе — голубой, подобный морской воде, и что как у воздуха, так и у моря цвет этот появляется на большой глубине. Небо, к которому «прикреплены» неподвижные звезды, как говорят, само по себе не имеет никакого освещения и, следовательно, должно видеться черным. Но на него смотрят сквозь голубой воздух, и потому оно кажется голубым. Если это так, то лучи Солнца и звезд не могут пройти через воздух, не получив немножко его окраску и не потеряв настолько же свой естественный цвет. Но даже если воздух не имеет своей окраски, известно, что, когда свет факела проникает через сильный туман, он издалека кажется красноватым, хотя это и не есть его естественный цвет: наш же воздух — это густой туман, который должен изменять в наших глазах подлинный цвет неба, Солнца и звезд. Только сама небесная материя может нам дать представление о свете и цветах во всей их чистоте и показать нам их такими, каковы они есть. Таким образом, воздух Луны либо имеет иную природу, чем наш. либо сам по себе окрашен в другой цвет, либо по крайней мере это какой-то иной туман, вызывающий иные изменения в окраске небесных тел. Наконец, для жителей Луны те очки, через которые можно все видеть, устроены иначе. — Это заставляет меня предпочесть наше местопребывание лунному, — сказала маркиза. — Никогда не поверю, что набор небесных красок там так же прекрасен, как у нас. Допустим даже, если вам угодно, существование красного неба и зеленых звезд — все равно эффект будет куда менее приятным, чем от сочетания золотистых звезд с синим фоном. — Вас послушать, — возразил я, — так вы словно подбираете материал на платье или для обивки мебели! Но поверьте мне, природа очень умна: дайте ей самой позаботиться о наборе красок для Луны, и я заверяю вас, все будет в порядке. Природа разнообразит зрелище Вселенной для каждой отдельной точки зрения, причем разнообразие это всегда очень приятно. — Я узнаю ее искусство, — перебила меня маркиза, — она поостереглась менять сами объекты для каждой другой точки зрения и удовольствовалась тем, что поменяла очки: при этом ей приписывают всю честь этого великого разнообразия, а затрат на него она не сделала никаких. С помощью голубого воздуха она устраивает нам голубые небеса; и, быть может, с помощью красного воздуха она устраивает красное небо обитателям Луны: однако это всегда одно и то же небо. Мне кажется, она даже нашему воображению придала некий род очков, через которые все видно и которые сильно изменяют объект с точки зрения каждого другого человека. Александр рассматривал Землю как прекрасное место для учреждения на ней великой империи. Селадон считал ее всего лишь жилищем Астреи.[110] философу она представляется громадной планетой, плывущей по небу и со всех сторон облепленной глупцами. Я не думаю, что зрелище больше разнообразится на протяжении от Земли до Луны, чем здесь, при переходе от одного воображения к другому. — Перемены в зрелище более удивительны в нашем воображении, — отвечал я, — ибо мы столь различным образом видим одни и те же объекты. Правда, на Луне можно увидеть другие объекты или, наоборот, не увидеть тех, которые мы встречаем здесь. Возможно, что в лунной стране не известны ни утренние зори, ни вечерние. Окружающий нас воздух — тот, что находится над нами, — воспринимает лучи, не могущие попасть на Землю; так как воздух этот очень плотен, он задерживает часть таких лучей и посылает их нам, хотя по природе они не были нам предназначены. Итак, зори — утренняя и вечерняя — это милость, дарованная нам природой. Это — свет, который мы не должны были бы по правилам получать и который природа нам дарит сверх положенного. Но на Луне, где воздух, очевидно, более чист, он не приспособлен к тому, чтобы пересылать вниз лучи, получаемые им перед восходом или после захода Солнца. Бедняги луножители совсем лишены этого милосердного света, который, постепенно усиливаясь, мягко подготовлял бы их к восходу Солнца или, постепенно ослабевая, приучал бы их понемножку к его закату. А ведь сейчас дело обстоит так: Луна в глубокой тени — и вот в мгновение ока кажется, будто кто-то отдернул занавес; их глаза болят от невыносимого сияния Солнца, посылающего им весь свой свет. Но одна лишь секунда — и они оказываются в полном, глубоком мраке. День и ночь не опосредствованы там соответствующей связью, в которой содержалось бы что-то от того и от другой. Радуга — это тоже нечто неведомое жителям Луны; ибо если заря — это результат плотности воздуха и паров, то радуга образуется от Дождей, выпадающих при определенных условиях, и мы, таким образом, обязаны самыми прекрасными вещами в мире вещам далеко не прекрасным. Поскольку вокруг Луны нет ни достаточно весомого воздуха, ни дождевых облаков, то — прощайте, зори и радуги! И с чем тогда сравнивать прелестниц лунного мира? Какой источник метафор утрачен! — Я не очень-то сокрушаюсь об этих метафорах, — сказала маркиза, — и считаю, что жители Луны отлично вознаграждены за то, что у них нет ни радуг, ни зорь: по той же самой причине у них нет ни грома, ни молний — ведь все это также образуется в облаках! Там всегда прекрасные, совершенно ясные дни, в течение которых ни на минуту не теряется из виду Солнце: нет там также ночей, во время которых видны не все звезды; там не знают ни бурь, ни гроз, ни всего остального, что представляется нам результатом гнева небес. Неужели вы находите, что в этом случае есть повод для жалоб? — Вы заставляете меня взглянуть на Луну, как на очаровательное местопребывание, — отвечал я. — Правда, я не очень уверен, так ли это чудесно — постоянно иметь над головой раскаленное Солнце (в течение всех дней, каждый из которых равен нашим пятнадцати). Ведь его не затеняет там ни одно облачко. Возможно, именно поэтому природа прорыла в Луне нечто вроде колодцев, достаточно больших для того, чтобы мы могли увидеть их через наши увеличительные стекла: ведь это вовсе не лощины — то, что мы видим меж лунных гор, это — впадины, которые можно наблюдать посреди некоторых равнинных мест в очень большом количестве. Трудно сказать, может быть, жители Луны, устав от постоянного солнечного зноя, находят убежище в этих больших колодцах? Возможно, они только в них и живут, здесь — их города. Мы ведь знаем, что подземный Рим больше по размерам, чем надземный.[111] Если срыть этот последний, остальное будет представлять собой типичный лунный город. Целый народ живет в одном колодце, и от колодца к колодцу ведут подземные дороги, служащие для общения народов между собой. Вы смеетесь над этой фантазией, и я от всего сердца к вам присоединяюсь. Однако если говорить серьезно, может случиться, что вы дальше от истины, чем я. Вы считаете, что, поскольку мы обитаем на поверхности нашей планеты, жители Луны должны обитать на поверхности своей. Но дело обстоит как раз наоборот: именно потому, что мы. обитаем на поверхности нашей планеты, они могут не обитать на поверхности своей. Все должно быть по-разному у нас и у них. — Неважно, — ответила маркиза, — все равно я не могу заставить луножителей пребывать в вечном мраке. — Вы были бы еще в большем затруднении, — сказал я, — если бы знали, что один великий философ древности[112] сделал Луну местопребыванием душ, заслуживших на Земле блаженство. Все их блаженство заключается в том, что они на Луне слышат гармонию движущихся небесных тел. Но поскольку он считает, что, когда Луна попадает в тень, отбрасываемую Землей, души больше не могут воспринимать эту гармонию, они, по его мнению, рыдают тогда в отчаянии, и Луна спешит как можно скорее избавить их от этого пагубного места. — Тогда мы должны были бы здесь увидеть блаженные души Луны: ведь ясно, что их посылают к нам. На обеих этих планетах считают, что обеспечивают душам достаточное блаженство, если пересылают их в другой мир. — Но серьезно, — подхватил я, — это совсем не малое удовольствие — видеть множество разных миров. Даже если я проделываю такое путешествие только мысленно, это приводит меня в хорошее настроение. Что же должны испытывать те, кто совершает его в действительности? Это ведь гораздо интереснее, чем поехать отсюда в Японию, то есть ползти с превеликими трудностями из одного конца Земли в другой для того, чтобы увидеть всего-навсего таких же людей! — Прекрасно! — сказала она. — Давайте проделаем, как сумеем, межпланетное путешествие. Кто нам может помешать? Давайте побываем в самых различных местах и оттуда будем созерцать Вселенную. Можем ли мы еще что-нибудь увидеть на Луне? — Да, сведения об этом мире еще далеко не исчерпаны, — отвечал я. — Вы припоминаете, что из двух видов движения Луны — вокруг своей оси и вокруг нас, причем движения эти равномерны, — одно постоянно являет нам то, что другое из них должно было бы от нас скрыть. Таким образом, Луна всегда обращена к нам одной своей стороной, и мы видим, всегда только эту ее половину. И поскольку, на наш взгляд, следует считать, что Луна вообще не вращается вокруг своей оси, та половина Луны, что обращена к нам, всегда видит нас прикрепленными к одной и той же части неба. Когда Луна погружена в ночь (а эти ночи равняются пятнадцати нашим дням), она видит сначала освещенным небольшой уголок Земли, затем — больший, и почти с часу на час свет кажется ей распространяющимся по всему лицу Земли, так что в конце концов он покрывает ее целиком. На Луне же эти изменения кажутся нам происходящими посуточно, от ночи к ночи, так как мы надолго теряем ее из виду. Можно догадаться, какие неверные рассуждения ведут философы того мира: Земля наша кажется им неподвижной, а все прочие небесные тела, по их мнению, всходят и заходят над их головами в течение пятнадцати дней. Неподвижность эту они приписывают, конечно, большому объему Земли — ведь она в шестьдесят раз больше Луны. И когда их поэты хотят воспеть праздных принцев, они, несомненно, используют этот пример царственного покоя. Однако покой этот не совершенен: с Луны можно отлично заметить, что Земля вращается вокруг своей оси. Вообразите себе нашу Европу, нашу Азию, нашу Америку предстающими пред их взором одна за другой в виде небольших различно очерченных фигур — такими, какими мы видим их на карте. Каким странным должно казаться это зрелище лунным путешественникам, приезжающим с той половины Луны, где нас никогда не видят, на половину Луны, всегда обращенную к нам! Да, они поостерегутся верить сообщениям тех луножителей, что нас видят, когда вернутся в великую страну, которая нас не знает. — Мне пришло в голову, — сказала маркиза, — что постоянно происходит некий род паломничества из одной лунной страны в другую, чтобы иметь возможность на нас посмотреть; и, наверное, на Луне существуют почести и привилегии для тех, кто хоть раз в жизни видел Великую планету. — По крайней мере, — отвечал я, — те, кто ее видит, имеют привилегию лучшей освещенности в течение ночи. Жизнь на второй половине Луны с этой точки зрения должна быть значительно менее удобной. Но, мадам, давайте продолжим путешествие, которое мы решили проделать с планеты на планету. Мы уже достаточно основательно исследовали Луну. Покинув Луну и двигаясь в направлении Солнца, мы встречаем Венеру. По поводу Венеры я снова приведу пример Сен-Дени. Венера вращается вокруг своей оси и вокруг Солнца так же, как и Лупа. С помощью телескопа можно обнаружить, что Венера так же, как Луна, то увеличивается, то уменьшается, то становится полной — в зависимости от различия своего положения в отношении Земли. Лупа, по всей видимости, обитаема. Почему же не быть обитаемой и Венере? — Но, — перебила меня маркиза, — если вы будете все время спрашивать «почему нет?», вы заставите меня заселить жителями все планеты Вселенной. — Не сомневайтесь в этом, — отвечал я. — Такое «почему нет?» способно заселить всё. Мы видим, что все планеты имеют одинаковую природу: все они непрозрачные тела, получающие свой свет только от Солнца и посылающие его одна другой; движения всех их также одинаковы. До сих пор они ничем не отличаются друг от друга. Правда, казалось бы, следует понять, что эти большие тела были задуманы необитаемыми — таково их естественное состояние, — и надо сделать исключение только для Земли. Да, кто хочет в это верить, пусть верит; я же не могу на это решиться. — Вот уже несколько минут, — сказала она, — как я вижу вас прочно укрепившимся в этом мнении. Совсем недавно я слышала от вас, что Луна необитаема и что вы не очень этим расстроены; а сейчас, если вам кто-нибудь скажет, что прочие планеты не населены, как Земля, вы, чего доброго, сильно рассердитесь. — Верно, — отвечал я. — именно в тот момент, как вы хотите меня захватить врасплох и пытаетесь мне возразить по поводу обитателей планет, я не только стану отстаивать их существование, но даже, как я полагаю, обрисую вам их внешний вид. Есть ведь такие мгновения, когда надо верить; и я никогда так сильно не верил в планетных жителей, как сейчас. Именно сейчас, когда я несколько остыл, я неотступно думаю о том, что было бы весьма странно, если бы Земля была Населена так, как мы это видим, а остальные планеты были бы совсем пустынными. Не думайте, впрочем, что нам известно вес, что населяет Землю: ведь существует столько же видов незримых живых существ, сколько и зримых. Мы наблюдаем живые существа от слона до малюсенького клеща, и этим наше поле зрения ограничивается. Но за клещом начинается бесконечный ряд живых существ, в сравнении с которыми этот клещ — слон. Глаза наши не в состоянии разглядеть их без помощи увеличительных стекол. Через эти стекла люди видят мельчайшие капли дождя или уксуса либо другой какой-нибудь жидкости, переполненные крохотными рыбешками или змейками, о существовании которых в этих жидкостях никогда и не подозревали. Некоторые философы даже считают, что вкус капель жидкости зависит от укусов этих маленьких существ в наш язык. Добавьте какие-нибудь другие вещества в некоторые из этих жидкостей, или выставьте их на солнце, либо оставьте их разлагаться — и тотчас же в них появятся новые виды живых существ.[113] Многие тела, кажущиеся плотными, представляют собой не что иное, как массу этих не воспринимаемых зрением существ, имеющих здесь такую свободу передвижения, какая им требуется. Листок дерева — это не что иное, как маленький мир, населенный невидимыми червячками, которым этот листок кажется невероятно большим. Они различают на нем горы и пропасти, и между червячками с одного конца этого листка и другого сообщение ничуть не лучше, чем между нами и нашими антиподами. Тем более, кажется мне, должна быть населена большая планета. Даже в очень твердых видах камней были найдены бесчисленные маленькие черви, расположившиеся там повсюду в неосязаемых пустотах и питающиеся не чем иным, как твердой материей этих камней, которую они точат. Вообразите себе, сколько их там, этих крохотных червячков, и в течение скольких лет они могут существовать одной песчинкой. Пользуясь этим примером, замечу вам, что, если бы Луна была всего-навсего каменистой массой, я предпочел бы думать, что ее истачивают луножители, чем считать, будто их там нет вовсе. Наконец, все ведь живет, все одушевлено: допустите существование всех этих вновь открытых животных, а также всех тех, которые, как это легко понять, еще могут быть открыты, добавьте сюда и тех, что мы всегда здесь видели, — и вы, конечно, поймете, что Земля сильно заселена и что природа весьма щедро разбросала по ней живые существа — настолько щедро, что ничуть не страдает оттого, что половина их недоступна зрению. И неужели вы считаете, будто, доведя здесь свою плодовитость до крайности, она для всех остальных планет осталась настолько бесплодной, что не произвела там ничего живого?! — Мой разум покорен, — сказала маркиза, — но воображение мое перегружено бесчисленным количеством жителей всех этих планет и смущено тем различием, которое надо между ними установить. Ведь я отлично вижу, что природа — враг повторений — сделала всех их между собой различными: но мыслимо ли это себе представить? — Не надо слишком многого требовать от воображения — оно не может пойти дальше глаз. Нужно лишь охватить в целом те различия, которые природа дала всем этим мирам. Все человеческие лица скроены в общем по одному образцу, однако лица двух больших народов — европейского, с одной стороны, и африканского и монгольского — с другой, кажутся созданными до двум особым образцам, и эти образцы надо еще отыскать. Каким секретом обладала природа, заставившим ее разнообразить на столько ладов такую простую вещь, как лицо? Мы, люди, во Вселенной не что иное, как небольшая семья, все лица которой друг с другом схожи. Но на какой-нибудь другой планете есть другая семья, лица которой имеют совсем другой вид. Ясно, что различия возрастают по мере все большего удаления, и, если бы кто-нибудь увидал рядом жителя Луны и жителя Земли, он сейчас же заметил бы, что они принадлежат более близким друг к другу мирам, чем житель Земли и житель Сатурна. Если здесь пользуются для разговора голосом, то на другой планете могут объясняться лишь знаками, а на третьей, еще более удаленной, возможно, не говорят вовсе. Здесь рассуждение основывается на опыте; там опыт мало способствует рассуждениям; а еще дальше старики не более сведущи, чем дети. Здесь морочат себе голову будущим больше, чем прошедшим; там прошедшее больше заботит людей, чем будущее; а еще дальше не заботятся ни о прошедшем, ни о будущем, и, быть может, эти существа далеко не самые несчастные. Говорят, что мы, по-видимому, лишены от природы шестого чувства,[114] которое помогло бы нам узнать многое из того, чего мы не ведаем. Очевидно, это шестое чувство находится в каком-нибудь другом мире, где в свою очередь отсутствует какое-либо из наших пяти чувств. Быть может, существует даже большее количество всяких природных чувств. Но в дележе, который мы произвели с обитателями других планет, нам досталось всего только пять, которыми мы и удовлетворились, поскольку другие чувства остались нам неведомы. Поэтому наши знания имеют известные границы, каковые человеческому разуму никогда не перешагнуть: наступает момент, когда нам вдруг недостает наших пяти чувств; то, что остается нам непонятным, понимают в других мирах, которым, наоборот, неизвестно кое-что из того, что знаем мы. Наша планета наслаждается сладким ароматом любви, и в то же время во многих своих частях она опустошаема ужасами войны. На какой-нибудь другой планете вкушают вечный мир, но среди этого мира жители ее совсем не знают любви и томятся скукой. Наконец, то, что природа совершила в малом, среди людей, для распределения благ и талантов, то она, несомненно, повторила в больших размерах для миров и при этом не преминула пустить в ход чудесный секрет, помогающий ей все разнообразить и в то же самое время все уравнивать — в виде компенсации. — Вы удовлетворены, мадам? — добавил я. — Достаточно ли широкое поле развернул я перед вами для упражнения вашего воображения? Видите ли вы уже вашим мысленным взором некоторых планетных жителей? — Увы, нет, — отвечала она. — Все, что вы мне только что сказали, страшно расплывчато и смутно: я вижу только нечто большое — не знаю, что именно, — где я ровным счетом ничего не различаю. Мне нужно что-то более определенное, четкое. — Ну что ж, — отвечал я, — я решаюсь не скрывать от вас ничего из моих познаний, даже самого странного. А именно я расскажу вам о том, что знаю из верных рук, и вы, когда я приведу вам свои доказательства, со мной согласитесь. Слушайте, если вам угодно, и наберитесь немножко терпения: рассказ мой будет довольно длинным. На одной планете, которую я вам еще не называл, живут очень подвижные, трудолюбивые и проворные обитатели.[115] Они существуют исключительно грабежом, как некоторые наши арабские племена, и это их единственный порок. Впрочем, среди них царит полное взаимопонимание и они совместно трудятся, очень ревностно, на благо своего государства. Особенно они отличаются своим целомудрием. Правда, это не такая уж их заслуга, ибо они все бесплодны и лишены пола. — Однако, — перебила меня маркиза, — не думаете ли вы, что те, кто сообщил вам эти прекрасные сведения, просто посмеялись над вами? Как же могут эти существа продолжать свой род? — Нет, надо мной никто и не думал смеяться, — отвечал я очень хладнокровно. — У них есть королева, которая никогда не посылает их на войну, никогда не вмешивается в государственные дела, и все ее королевское достоинство заключено в том, что она плодовита, но плодовитость эта поразительна: она производит на свет тысячи детей; кроме этого, она ничем другим не занята. У нее огромный дворец, разделенный на несчетное число покоев, причем каждый такой покой — это колыбель, приготовленная для одного из тысяч маленьких принцев. Королева рожает в каждом из этих маленьких покоев по очереди, всегда в присутствии огромного двора, который рукоплещет ей и этой ее благородной привилегии, данной ей единственной из всего народа. Мадам, я понимаю вас, хотя вы не проронили ни звука. Вы спрашиваете, где взяла она возлюбленных или, чтобы точнее выразиться, мужей. Существуют ведь королевы на Востоке и в Африке, открыто содержащие мужские гаремы. Наша королева также, очевидно, имеет гарем, но она делает из этого великую тайну. И если такой образ действий являет больше целомудрия, то одновременно в нем меньше достоинства. Среди этих так называемых арабов, всегда пребывающих в действии — у себя ли на родине или в чужих краях, можно видеть очень небольшое количество чужеземцев, весьма напоминающих своим внешним обликом местных жителей, но в отличие от них очень ленивых. Они никуда не выезжают, ничего не делают, и, по всей очевидности, они не были бы терпимы среди такого в высшей степени деятельного народа, если бы не предназначались для удовольствий королевы и для важной службы продолжения рода. В самом деле, если вопреки малому своему количеству они оказываются отцами десятка тысяч (а может быть, большего или меньшего количества) детей, которых королева производит на свет, то, конечно, они заслуженно освобождаются от всякой другой повинности. В том, что это их единственная функция, отлично убеждает следующее обстоятельство: стоит им только выполнить свою обязанность, а королеве совершить свои десять тысяч родов, как эти так называемые арабы безжалостно убивают несчастных чужаков, ставших бесполезными в государстве. — Вы кончили? — спросила маркиза. — Благодарение богу! Вернемся же, если можно, в область здравого рассудка. Клянусь честью, откуда вы взяли этот роман? Кто из поэтов вам его нашептал? — А я вам снова повторяю, — возразил я ей, — что это вовсе не роман. Все это происходит здесь, на нашей Земле, и на наших глазах. Но эти арабы не кто иные, как пчелы: должен же я вам это сказать. После этого я сообщил ей естественную историю пчел, о которой она знала лишь понаслышке. — Теперь вы отлично видите, — продолжал я, — что с помощью простого перенесения на другие планеты того, что делается у нас, мы можем представить себе различные странные вещи, кажущиеся невероятными и в то же время вполне реальные: можно вообразить несчетное количество таких вещей. Знайте, мадам, что история насекомых полна этих поразительных чудес. — Охотно верю, — отвечала она. — Разве шелковичные черви — существа более знакомые мне, чем пчелы, — не представляют собой удивительный народец, преображающийся таким образом, что он перестает быть самим собой? Ведь часть своей жизни они ползают, а другую часть — летают! Да что там! Ведь я знаю тысячи других чудес, творящих различные нравы и обычаи всех этих неведомых обитателей. Воображение мое работает согласно плану, который вы предо мной развернули, и я почти что могу представить себе их обличье. Я не могла бы их вам описать, но кое-что я уже вижу. — Что касается их обличья, — возразил я, — то советую вам предоставить эту заботу тем снам, что привидятся вам этой ночью. Завтра мы увидим, сослужили ли эти сны вам хорошую службу и дали ли они вам представление о том, как устроены жители некоторых планет. Вечер четвертый Особенности миров Венеры, Меркурия, Марса, Юпитера и Сатурна Однако сны маркизы были не слишком удачливыми, они упорно представляли ее воображению вещи, походившие на то, что мы наблюдаем здесь, на Земле. Это дало мне повод упрекнуть маркизу в том, в чем нас обычно упрекают, глядя на нашу живопись, некоторые народы, сами умеющие создавать лишь причудливые, гротескные рисунки. «Ну, — говорят нам они, — это абсолютно напоминает людей, здесь нет ни капли воображения». Пришлось решительно отказаться от намерения познать облик обитателей всех планет и удовлетвориться возможными догадками, а затем продолжать начатое нами путешествие по мирам. Итак, мы были уже на Венере. — Хорошо известно, — начал я, обращаясь к маркизе, — что Венера вращается вокруг своей оси. Но не известно ни в какое время проделывает она полный оборот, ни, естественно, сколько продолжается ее день. Что касается ее лет, то они равны приблизительно восьми месяцам, ибо за это время Венера совершает свой оборот вокруг Солнца. По своей величине Венера равна Земле, и, наверное, Земля представляется Венере таких же размеров, как нам — Венера. — Мне это очень приятно, — сказала маркиза. — Земля может быть для Венеры вечерней звездой, матерью любви, как Венера — для нас. Все эти названия подходят только небольшой, красивой планете, светлой, сияющей и имеющей куртуазный вид. — Согласен, — отвечал я. — Но знаете ли вы, что делает Венеру такой прекрасной издалека? Именно то, что вблизи она безобразна. С помощью телескопа разглядели, что Венера — это огромный горный массив, причем горы эти еще выше наших. Они имеют очень острые вершины и, по-видимому, очень сухи. Именно такой рельеф планеты наиболее способствует тому, чтобы отражать свет с максимальным блеском и яркостью. Земля наша, поверхность которой в сравнении с поверхностью Венеры очень ровна и частично покрыта морями, скорее всего издалека совсем не так приятна на вид. — Тем хуже, — сказала маркиза, — ибо это было бы для нее, конечно, большим преимуществом и приятной обязанностью — руководить любовными делами жителей Венеры: ведь они, несомненно, знают толк в искусстве любви. — О, вне всякого сомнения, — отвечал я. — Низшие слои венерианского народа состоят исключительно из Селадонов и Сильвандров, и их самые обычные разговоры не хуже самых прекрасных бесед «Клелии».[116] Климат Венеры очень благоприятен для любви: Венера ближе, чем мы, к Солнцу и получает от него более яркий свет и больше тепла. Венера почти на треть пути ближе к Солнцу, чем Земля. — Я теперь понимаю, — перебила меня маркиза, — как устроены жители Венеры. Они походят на гренадских мавров — маленький черный народец, обожженный солнцем, полный веселья и огня, всегда влюбленный, сочиняющий стихи, любящий музыку и каждодневно изобретающий празднества, танцы и турниры. — Позвольте мне вам заметить, мадам, — отвечал я, — что вы совсем не представляете себе венерианцев. Наши гренадские мавры уступают в холодности и тупости лишь лапонам и гренландцам. Но что сказать о жителях Меркурия? Они более чем в два раза ближе к Солнцу, чем мы. Должно быть, они обезумевают от бушующих в них жизненных сил. Я думаю, что у них совсем нет памяти — не более, чем у большинства негров; что они никогда ни о чем не размышляют и действуют лишь по прихоти и внезапному побуждению; наконец, что именно на Меркурии находятся сумасшедшие дома Вселенной. Они видят Солнце в девять раз большим, чем мы; оно посылает им настолько сильный свет, что, если бы они оказались на Земле, они приняли бы наши самые ясные дни всего лишь за слабые сумерки и, быть может, не смогли бы днем различать предметы. Жара, к которой они привыкли, настолько сильна, что тепло Центральной Африки их несомненно бы заморозило. Наше железо, наше серебро, наше золото у них, по всей очевидности, расплавилось бы, и все эти металлы можно было бы видеть только в жидком состоянии — как у нас обычно видят воду, хотя в определенные времена года она и бывает весьма твердым телом. Жители Меркурия и не заподозрили бы, что в другом мире эти жидкости, возможно образующие у них реки, оказываются в высшей степени твердыми телами. Год Меркурия продолжается всего три месяца. Продолжительность дня на Меркурии нам не известна: Меркурий очень мал и весьма близок к Солнцу, он почти всегда теряется в солнечных лучах и ускользает от внимания астрономов: до сих пор его не освоили настолько, чтобы наблюдать вращение, совершаемое им вокруг своей оси. Но его жители, конечно же, нуждаются в том, чтобы вращение это получало свое завершение в какой-то не очень длительный срок. Ибо, очевидно, обжигаемые огромной печью, висящей у них над головами, они могут свободно вздохнуть только ночью. В это время Меркурий освещается Венерой и Землей, которые его жителям кажутся очень большими. Что касается других планет, то поскольку они находятся за пределами Земли в направлении к небесному своду, то меркурианцы видят их гораздо более мелкими, чем мы, и получают от них очень мало света. — Меня не столько огорчает эта потеря жителей Меркурия, — сказала маркиза, — сколько неприятности, ожидающие их из-за избытка жары. Я хотела бы, чтобы Мы хоть немного облегчили их жизнь. Давайте пошлем на Меркурий длительные и обильные дожди, которые будут его освежать: говорят, что здесь, у нас, в жарких странах, дожди выпадают в течение четырех полных месяцев, как раз в самые теплые времена года. — Возможно, — подхватил я, — мы можем освежить Меркурий еще другим способом. В Китае есть области, которые по своему положению должны быть очень жаркими и в которых, в то же время, бывает очень холодно в июле и августе, так что в эту пору даже замерзают реки. Происходит это потому, что в этих краях много селитры, испарения которой имеют очень низкую температуру, а сила тепла заставляет их в изобилии отделяться от Земли. Пусть Меркурий будет, если угодно, маленькой планетой, состоящей целиком из селитры, и само Солнце будет изыскивать средство против причиняемого им этой планете зла. Несомненно однако, что природа населяет живыми существами только те места, где они могут жить, и привычка в соединении с неведением лучшего служит тому, что живут они там с приятностью. Можно даже обойтись на Меркурии без селитры и без дождей. После Меркурия, как вы знаете, идет Солнце. Но нет никакого средства поместить на нем каких-либо жителей. Здесь не существует вопроса «а почему бы и нет?». Мы судим по населенности Земли о том, что другие тела подобного рода тоже должны быть населены. Но Солнце — тело совсем иное, чем Земля и другие планеты. Оно источник всего того света, который планеты от него только и заимствуют и затем посылают друг другу. Планеты могут, так сказать, обмениваться светом, но не могут его производить. Только Солнце может извлекать из себя самого эту драгоценную субстанцию. Оно мощный источник этой субстанции, рассылающий ее во все стороны; излучаясь от Солнца, она упирается по пути во все твердое, и от одной планеты к другой распространяются вдаль и вширь лучи света, пересекаются, скрещиваются, переплетаются тысячью различных способов, образуя восхитительную ткань из самой дорогой материи, какая существует на свете. Таким образом, Солнце расположено в центре, представляющем собой самое удобное место для равномерного распространения этой материи и для того, чтобы одушевлять все своим теплом. Солнце, следовательно, это особое тело. Но что представляет собой это тело? Очень трудно это сказать. Издавна верили, что Солнце — очень чистый огонь. Но в начале нашего века в этом разочаровались, когда усмотрели на его поверхности пятна.[117] Поскольку незадолго до этого открыли новые планеты, о которых я вам поведаю, и головы всех философов в мире были забиты только этим, причем новые планеты стали всеобщей модой, тотчас же было решено, что «пятна» это и есть планеты, и так как они вращаются вокруг Солнца, то они-то и затемняют некоторые его части, обращая к нам свою темную половину. И вот уже ученые мужи предлагали эти так называемые планеты к услугам государей Европы.[118] Одни называли их именем какого-либо одного правителя, другие — другого, и, наверное, могла бы возникнуть распря по поводу того, кто является хозяином этих планет и волен давать им какое угодно наименование! — Я нахожу это нечестным, — прервала меня маркиза. — Вы мне сказали в один из дней, что различным частям Луны давались имена ученых и астрономов, и я была этим очень довольна. Поскольку государи владеют Землей, справедливо, чтобы небо оставалось за учеными и чтобы они были там господами: они вовсе не должны туда пускать никого другого. — Разрешите, по крайней мере, — отвечал я, — чтобы они в случае нужды могли заложить государю какую-нибудь звезду или, на худой конец, часть Луны. Что касается солнечных пятен, то из них они не сумеют извлечь никакой выгоды. Обнаружилось, что это совсем не планеты, но облака, пары, накипь, поднимающаяся над Солнцем. То их очень много, а то очень мало, иногда они исчезают совсем. Время от времени они собираются все вместе, потом разделяются вновь. Иногда они светлее, иногда — темнее. Бывают времена, когда их видно очень большое количество; но бывают и такие периоды — и довольно длительные, — когда на Солнце не видно ни одного пятна. Решили было, что Солнце — жидкая материя,[119] некоторые даже утверждали, что оно состоит из расплавленного золота, которое непрерывно кипит и выделяет различные примеси, выбрасываемые на его поверхность силой его движения; там они превращаются в пепел, а Солнце потом производит другие. Представьте же себе, какие это странные тела: среди них есть такие, которые в тысячу семьсот раз больше Земли. Знайте, что Земля более чем в миллион раз меньше солнечного шара. Судите же, каким должно быть количество этого расплавленного золота или, что то же самое, объем этого колоссального моря железа и огня! Другие утверждают (и с видимой правотой), что пятна эти — по крайней мере, их большинство — не представляют собой новообразований, в конце концов рассеивающихся, но являются огромными плотными массами весьма неправильных очертаний, всегда существовавшими и продолжающими существовать. Массы эти, по мнению этих людей, то плавают по жидкой поверхности Солнца, то погружаются в эту жидкость частично или совсем и обнаруживают перед нашим взором различные свои места или выпуклости (поскольку они погружаются то больше, то меньше), поворачиваясь к нам различными своими сторонами. Быть может, они составляют часть какой-то громадной массы твердой материи, служащей пищей солнечному огню. В конце концов, как бы ни обстояло дело с Солнцем, ясно, что оно совсем не приспособлено для жизни. Это большая жалость — ведь жилищем бы оно было очень красивым. Обитатели его находились бы в центре всего, видели бы, как все планеты правильно вокруг него вращаются, — не так, как видим это мы, земляне: ведь мы усматриваем в этих вращениях тысячи странностей, а всё оттого, что не находимся в месте, приспособленном для правильного на этот счет суждения, то есть в центре движения планет. Не досадно ли это?! Существует всего одно место в мире, откуда исследование звезд было бы очень легким, и как раз в этом месте никто не живет. — Не горюйте об этом, — сказала маркиза, — тот, кто оказался бы на Солнце, не увидел бы ничего — ни планет, ни неподвижных звезд. Ведь Солнце все затмевает! Именно его жители имели бы все основания считать, что они единственные существа во Вселенной. — Признаю, — отвечал я, — свою ошибку. Я имел в виду только положение, занимаемое Солнцем, а не результаты, происходящие от его света. Но вы, так небрежно и как бы вскользь указывающая мне на мою ошибку, напрашиваетесь на то, чтобы я указал вам на вашу: обитатели Солнца никогда бы не увидели его само. Либо они не могли бы выдержать силы его света, либо вообще не могли бы его воспринять с короткого расстояния. Если подумать как следует, то Солнце может быть обиталищем только слепцов. И еще раз: оно вообще не создано для заселения. Но не желаете ли вы, чтобы мы продолжили наше путешествие по Вселенной? Мы прибыли в центр, всегда являющийся самой низкой точкой всех тел, имеющих округлую форму. И скажу вам, между прочим: для того чтобы отсюда попасть туда, мы проделали путь в тридцать три миллиона лье; сейчас же необходимо вернуться назад и отдохнуть. На этом обратном пути мы снова встретим Меркурий, Венеру и Землю — все планеты, которые мы посетили. Далее идет Марс. Относительно Марса я не могу сообщить вам ничего любопытного. Дни его самое боль, шее на полчаса длиннее наших, а его годы равняются двум нашим годам без полутора месяцев. Марс в пять раз меньше Земли, Солнце с него кажется несколько меньшим и менее ярким, чем если смотреть на него с Земли. Скажу вам, что Марс не очень заслуживает того, чтобы на нем задерживаться. Но что действительно прекрасно, так это Юпитер с его четырьмя лунами, или спутниками! Это четыре маленькие планеты, которые, в то время как Юпитер обращается вокруг Солнца за двадцать лет, вращаются вокруг него так же, как наша Луна вокруг нас. — Но, — перебила меня маркиза, — откуда берутся планеты, вращающиеся вокруг других планет, которые ничем не лучше первых? Серьезно, мне казалось бы более правильным и цельным, если бы все планеты — большие и малые — имели только одно вращение — вокруг Солнца. — А! Мадам, — отвечал я, — если бы вы знали что-нибудь о вихрях Декарта[120] — тех вихрях, наименование которых так ужасно, а суть так приятна, — вы не сказали бы того, что только что сорвалось с ваших уст. — У меня уже закружилась голова, — сказала она, смеясь, — и это очень полезно — знать, что такое вихри. Добивайте меня, сделайте меня совсем сумасшедшей — я больше собой не владею. Я уже не понимаю, что такое воздержание в философии: так пусть же свет говорит о нас что угодно, а мы предадимся вихрям. — Я не подозревал в вас раньше подобных порывов, — отозвался я. — Обидно, что их объект всего-навсего вихри. То, что именуют вихрем, представляет собой массу материи, частицы которой отделены одна от другой, и все они движутся одинаковым образом; в то же самое время они позволяют себе производить какие-то небольшие частные движения, но лишь при условии, что последние всегда следуют движению общему. Таким образом, ветряной вихрь — это не что иное, как бесконечное число частичек воздуха, совершающих совместное круговое движение и увлекающих в этом движении все, что им попадает навстречу. Вам известно, что планеты несутся в небесной среде, которая исключительно тонка и подвижна. Вся эта огромная масса небесной материи, простирающаяся от Солнца до неподвижных звезд, совершает круговое движение и, увлекая за собой планеты, заставляет их таким же образом вращаться вокруг Солнца, находящегося в центре, но с различной скоростью оборотов — большей или меньшей, в зависимости от степени их удаленности от Солнца. И само Солнце также вращается — вокруг своей оси, поскольку оно расположено в самом центре всей этой небесной среды. Заметьте, впрочем, что, если бы Земля находилась на месте Солнца, она тоже должна была бы вращаться только вокруг своей собственной оси. Вот каков великий вихрь, чем-то вроде хозяина которого является Солнце. Одновременно планеты образуют вокруг себя небольшие частные вихри наподобие солнечного. Каждая из них, вращаясь вокруг Солнца, в то же время непременно вращается и вокруг собственной оси и заставляет вращаться вокруг себя точно таким же образом определенную часть упомянутой небесной среды, всегда готовой следовать придаваемым ей движениям, если только они не отклоняют ее от ее главного движения. Это и есть особый планетный вихрь, и планета распространяет его настолько далеко, насколько может хватить силы его движения. Если нужно, чтобы в этот малый вихрь попала какаянибудь планета, которая меньше планеты — хозяйки вихря, то большая планета ее увлекает и насильно заставляет вращаться вокруг себя: таким образом, всё вместе — большая планета, маленькая и включающий их в себя вихрь — продолжает тем не менее вращаться вокруг Солнца. Поэтому в самом начале света мы заставили Луну следовать за собой — она находилась в пределах нашего вихря и полностью была к нашим услугам. Юпитер, о котором я начал вам говорить, был более удачливым или более могущественным, чем мы: он имел по соседству от себя четыре небольшие планеты и все их присвоил себе. И мы, одна из главных планет, — где оказались бы мы, как вы думаете, если бы находились поблизости от него? Он в тысячу раз больше, чем мы; его вихрь без сожаления поглотил бы нас, и мы стали бы не чем иным, как зависящей от него луной, вместо того чтобы самим иметь луну, подчиненную нам. Поэтому очень верно, что часто чью-нибудь судьбу определяет всего-навсего слепой случай. — А кто докажет нам, — спросила маркиза, — что мы навсегда останемся там, где мы есть? Я начинаю опасаться, чтобы мы не совершили глупости и не приблизились к такой предприимчивой планете, как Юпитер, или чтобы он не явился за нами и нас не поглотил. Ведь мне кажется, что великое движение, в котором, по вашим словам, постоянно находится небесная материя, Должно воздействовать на планеты беспорядочно — то приближать их друг к другу, то друг от друга отдалять. — В данном случае мы можем столько же выиграть, сколько и проиграть, — отвечал я. — Быть может, мы в будущем подчиним нашему господству Меркурий или Марс — самые маленькие планеты, которые не смогут нам противостоять, однако нам не нужно ни надеяться на что-либо, ни чего-либо опасаться: планеты всегда остаются на своем месте и новые захваты для них запретны, как это было когда-то запретным и для китайских императоров. Вы хорошо знаете, что, когда смешивают с водою масло, это последнее всплывает на поверхность воды. Если потом положить в эти две смешанные между собой жидкости какое-либо очень легкое тело, масло будет его поддерживать и оно не достигнет воды. Когда же туда положат какое-нибудь более тяжелое тело, обладающее неким определенным весом, оно проникнет сквозь слой масла, которое окажется слишком легким, чтобы его задержать, и будет падать до тех пор, пока не столкнется со слоем воды, способным его удержать. Таким образом, в этой жидкости, состоящей из двух жидких тел, неспособных между собою смешиваться, два тела различного веса естественно попадают в два различных слоя, и никогда одно из них не поднимется, а другое — не опустится. Если добавить сюда еще другие жидкости, которые останутся не смешанными с остальными, и погрузить сюда еще другие тела, эффект будет тот же. Представьте себе, что небесная материя, создающая этот великий вихрь, имеет различные слои, обволакивающие друг друга, причем вес их также различен, подобно весу воды, масла и других жидкостей. У планет тоже различный вес, и каждая из них задерживается именно в том слое, который способен ее удержать и который приводит ее в состояние равновесия: вы понимаете, что оставить этот слой для нее невозможно. — Я понимаю, — сказала маркиза, — что эти веса, о которых вы говорите, отлично соблюдают ранги. Дал бы бог, чтобы у нас существовало что-либо подобное — что-то помогающее распределять людей по местам, подобающим им по природе! Что касается Юпитера, то я чувствую себя теперь в полной безопасности. Мне очень отрадно думать, что он оставляет нас в покое с нашим маленьким вихрем и нашей единственной Луной. По своему характеру я легко ограничиваюсь малым и не завидую ему нисколько, что у него четыре луны. — Это было бы нелепо — завидовать ему в таком деле, — подхватил я. — У него ровно столько лун, сколько ему положено. Ведь Юпитер в пять раз больше, чем мы, удален от Солнца, иначе говоря, он отстоит от Солнца на расстояние ста шестидесяти пяти миллионов лье, почему его луны получают от Солнца и передают ему очень слабый свет. Это вознаграждается только их количеством. В противном случае, поскольку Юпитер совершает полный оборот вокруг своей оси за десять часов и ночи его, продолжающиеся всего пять часов, очень коротки, четыре луны не были бы уж так необходимы. Та из этих лун, что всего ближе к Юпитеру, проделывает свое вращение вокруг него за сорок два часа, вторая — за три с половиной дня, третья — за семь дней, четвертая — за семнадцать. Благодаря именно этой неравномерности их движения они словно сговорились уготавливать Юпитеру великолепнейшие зрелища во Вселенной. То они восходят все четыре вместе и почти тотчас же расходятся в разные стороны; то они, в свое полуденное время, выстраиваются все одна над другой; то их можно видеть все четыре на одинаковом расстоянии в небе; то, когда две из них восходят, другие две, наоборот, закатываются. Особенно я люблю наблюдать их постоянную игру в затмения: ведь не проходит дня, чтобы одни из них не затмевали другие или же чтобы они не затмевали Солнце. Несомненно, поскольку затмения стали столь обычными в том мире, они являются там предметом забавы, а не ужаса, как у нас. — И вы, — сказала маркиза, — конечно, позаботитесь о том, чтобы заселить эти четыре луны, хотя они всего-навсего маленькие подчиненные планеты, предназначенные лишь для того, чтобы освещать по ночам планету-хозяйку? — Нисколько в этом не сомневайтесь, — отвечал я. — Планеты эти не меньше оттого достойны оказаться заселенными, хотя они и имеют несчастье быть прислужницами, вращающимися вокруг другой, более важной планеты. — Я очень хотела бы, — заметила она, — чтобы обитатели четырех лун Юпитера представляли собой как бы его колонии; чтобы они, если это возможно, получали от него свои законы и обычаи; взамен же они Должны выражать ему свое почтение и относиться к великой планете с подчеркнутым пиететом. — Не следовало ли бы также, — сказал я ей, — чтобы четыре луны снаряжали время от времени на Юпитер посольства, присягавшие бы ему на верность? Что до меня, то признаюсь вам: отсутствие у нас превосходства над жителями нашей Луны заставляет меня сомневаться в том, что Юпитер обладает большим превосходством над обитателями своих лун, и я думаю, что наибольшее преимущество, на которое он может разумно рассчитывать, он завоюет, наводя на них страх. Например, с той из лун, что к нему наиболее близка, обитатели ее видят его в шестьсот раз большим, чем мы нашу Луну; какая же чудовищная нависает над ними планета! В самом деле, если галлы в стародавние времена страшились, что небо упадет им на головы и раздавит их в лепешку, то жители этой луны имеют гораздо больше оснований опасаться падения им на головы Юпитера! — Возможно, — сказала она, — что этот страх они испытывают взамен незнакомого им, как вы меня уверили, страха затмений. Очевидно, необходимо, чтобы одна глупость была возмещена другой. — Это абсолютно неизбежно, — отвечал я. — Изобретатель третьей системы, о которой я говорил вам в первый наш вечер, знаменитый Тихо Браге, величайший из когда-либо существовавших астрономов, и не думал бояться затмений так, как их боится простой народ, и провел свою жизнь в полном с ними согласии. Но поверите ли вы, чего он боялся взамен? Если по выходе из дому ему первой попадалась старуха или если заяц перебегал ему дорогу, Тихо Браге считал, что день этот будет несчастным, и живо возвращался домой, не смея предпринять никакого, даже самого пустякового, дела.[121] — Было бы несправедливым, — подхватила она, — после того как такой человек не смог безнаказанно освободиться от страха перед затмениями, чтобы обитатели этой Юпитеровой луны, о которых мы говорили, расквитались с этим страхом более дешевым способом. Мы их не помилуем, они должны подчиняться всеобщему закону. Если они свободны от какого-либо одного заблуждения, они должны впасть в другое. Но поскольку я не могу похвастаться тем, что догадываюсь, в чем оно может состоять, объясните мне, прошу вас, другое сомнение, одолевающее меня вот уже некоторое время: если Земля так мала с точки зрения Юпитера, видит ли он нас? Боюсь, что мы ему вообще незнакомы. — Клянусь честью, я думаю, что дело обстоит именно так, — отвечал я. — Ведь он должен видеть Землю в сто раз меньшей, чем мы видим его. Это слишком мало, и он ее скорее всего не видит вовсе. Единственный выход для нас — это думать следующим образом: на Юпитере будут астрономы, которые, потрудившись над созданием отличных телескопов и выбрав самые светлые ночи для обозрения, обнаружат, наконец, на небе крошечную планету, до тех пор ими не виданную. Сначала об этом объявит «Journal des savants»[122] этой страны. Народ Юпитера, совсем не понимающий разговорной речи, лишь посмеется над этим. Философы, в чьи умы это внесет разброд, примут решение не давать этому никакой веры. Только очень разумные люди усомнятся в правильности этого решения. Затем начнут наблюдать и повторно исследовать маленькую планету: удостоверятся, что это не мираж, заподозрят даже, что она вращается вокруг Солнца; узнают, после тысячи повторных наблюдений, что вращение это продолжается год; наконец, благодаря бесконечным усилиям ученых на Юпитере поймут, что наша Земля действительно существует на свете. Любопытные пожелают рассмотреть ее в телескоп, хотя и таким образом она едва будет доступна взору. — Если бы это не было так неприятно — узнать, что нас не могут обнаружить с Юпитера иначе как с помощью телескопа, — сказала маркиза, — я бы с удовольствием представила себе эти подзорные трубы Юпитера, направленные на нас в то время, как наши трубы направлены на них, и это взаимное любопытство, с которым обе планеты рассматривают друг друга и спрашивают одна о другой: «Что это за мир? И какие существа его населяют?» — Так скоро это не случится — то, о чем вы думаете, — сказал я. — Когда нашу Землю увидят с Юпитера, когда с ней там познакомятся, все это еще не будет означать, что наша Земля — это мы; никто на Юпитере и не подозревает о том, что она может быть населена. А если кто-нибудь из них попробует это себе вообразить, то один бог знает, как над ним будет смеяться весь Юпитер. Возможно даже, что мы являемся Для Юпитера причиной судебного процесса философов, поддерживающих там убеждение, что мы существуем. Впрочем, я скорее поверю в то, что обитатели Юпитера настолько заняты свершениями открытий на своей собственной планете, что им совершенно не до нас, Юпитер так велик, что, если там есть навигация, без сомнения, их Христофор Колумб не сидит без дела. Должно быть, юпитерианцы не знают даже понаслышке и сотой доли других народов своей планеты. Наоборот, на Меркурии, который очень мал, все народы соседствуют друг с другом; они живут в тесном единстве и кругосветное путешествие на своей планете считают лишь легкой прогулкой. Если с Юпитера не видят даже нас, то вы легко можете судить, что еще менее того они видят Венеру, которая дальше отстоит от них, чем мы, и еще меньше — Меркурий, который еще более мал и далек. Взамен этого юпитерианцы видят свои четыре луны и Сатурн с его лунами, а также Марс. Такого количества планет вполне достаточно, чтобы уготовить всевозможные затруднения тем, кто среди юпитерианцев слывет астрономами: природа оказала им милость, спрятав от них остальную часть Вселенной. — Как! — воскликнула маркиза. — Вы считаете это милостью? — Несомненно, — отвечал я. — В этот огромный вихрь включено шестнадцать планет. Природа, стремясь сберечь наши силы, затрачиваемые на изучение их движений, показывает нам лишь семь планет. Не великое ли это благо? А мы, не чувствуя признательности за этот дар, стараемся поймать в поле нашего зрения остальные девять, скрытые от нас ею. За это мы наказаны затратой тяжких трудов, которых требует от нас в наше время астрономия. — Из этого числа — «шестнадцать планет», — сказала маркиза, — я делаю вывод, что Сатурн должен иметь пять лун.[123] — Столько он их и имеет, — отвечал я, — и это тем более справедливо, что, поскольку он совершает свой оборот вокруг Солнца за тридцать лет, на нем есть страны, где ночь продолжается пятнадцать лет, — по той же причине, по какой Земля, оборачивающаяся вокруг Солнца за год, имеет на своих полюсах шестимесячную ночь. Что же касается Сатурна, то, поскольку он удален от Солнца на расстояние, в два раза большее, чем удалены от Солнца мы, дают ли ему его очень слабо освещенные пять лун достаточно света во время его ночей? Нет, но у него есть запасное средство, единственное во всей известной нам Вселенной: это — окружающий его огромный круг, или кольцо,[124] расположенное достаточно высоко над ним, чтобы находиться вне тени, отбрасываемой корпусом этой планеты, и посылающее солнечный свет в места Сатурна, иным образом никогда не освещаемые, причем посылает оно его с более близкого расстояния и с большей силой, чем все пять лун, ибо кольцо это меньше удалено от Сатурна, чем самая близкая из них. — В самом деле, — сказала маркиза с видом человека, с изумлением приходящего в себя, — все это обнаруживает большой порядок. Совершенно очевидно, что природа имела в виду нужды неких живых существ и распределение лун было не случайным. Предметом его были только планеты, удаленные от Солнца, — Земля, Юпитер, Сатурн; действительно, не стоило заботиться о лунах для Венеры и Меркурия, которые и так получают слишком много света; у них и так очень короткие ночи, и они считают эти ночи большим благодеянием природы, чем даже дни. Но постойте, мне кажется, что Марс, удаленный от Солнца еще больше, чем Земля, не имеет Луны.[125] — Не могу от вас этого скрыть, — отвечал я, — он действительно не имеет никаких лун и, видимо, располагает для своих ночей осветительными средствами, которые нам неизвестны. Вы видели сухие или жидкие фосфоресцирующие вещества, которые, воспринимая солнечный свет, как бы впитывают его в себя, проникаются им и затем отсвечивают довольно сильным блеском в темноте? Быть может, на Марсе есть огромные, высокие скалы, состоящие из природных фосфоресцирующих веществ, набирающих в течение дня запас света и отдающих его по ночам. Вы не сможете отрицать, что это довольно приятное зрелище — все эти скалы, начинающие сверкать всеми своими частями в тот момент, когда заходит Солнце: без всякого вмешательства искусства они создают великолепную иллюминацию, удобную к тому же тем, что она не излучает сильного тепла. Вы ведь знаете также, что в Америке есть птицы, которые так светятся в темноте, что можно пользоваться ими в качестве светильников при чтении. Мы не можем знать — возможно, и на Марсе есть большое число таких птиц и они, лишь наступает ночь, разлетаются в разные стороны, распространяя заново дневной свет. — Меня не устраивают, — сказала она, — ни ваши скалы, ни ваши птицы. Конечно, нельзя отрицать, что это красиво, но, поскольку природа дала так много лун Сатурну и Юпитеру, это явный знак, что луны нужны. Я была бы очень довольна, если бы их имели все миры, удаленные от Солнца; но Марс, очевидно, может стать печальным исключением. — Да, в самом деле, — сказал я, — если бы вы больше занимались философией, чем до сих пор, вы бы несомненно привыкли усматривать исключения в самых совершенных системах. Всегда существует что-нибудь, что отлично подходит к системе, а также и другое, что пытаются приспособить к ней, насколько это возможно, или же оставляют в покое, если видят, что нет никакой надежды придти к цели. Давайте поступим так и в отношений Марса, поскольку здесь он вряд ли принесет нам удачу, и не будем больше о нем говорить. Что касается Сатурна, то мы будем удивлены, оказавшись там, когда увидим над своими головами ночью это огромное кольцо, простирающееся в виде полуокружности от одного конца горизонта к другому; оно, передающее нам солнечный свет, показалось бы нам постоянной луной. — И мы совсем не допустим обитателей на этом большом кольце? — перебила она меня, смеясь, вопросом. — Хотя я настроен достаточно дерзко, — отвечал я, — и готов расселить живые существа повсюду, признаюсь вам, что там я не посмею их поместить: это кольцо представляется мне очень неустойчивым обиталищем. Что же касается пяти маленьких лун, то они не обойдутся без жителей. Но очень возможно, как подозревают некоторые, что все Сатурново кольцо не что иное, как дуга, состоящая из лун, тесно следующих одна за другой и имеющих одинаковое движение; пять же известных нам лун, возможно, выскочили из этого большого кольца: сколько же тогда должно быть миров в вихре Сатурна! Но как бы там ни было, жители Сатурна довольно несчастны, если они пользуются помощью кольца. Оно дает им свет, но какой уж это свет при такой удаленности от Солнца! Само Солнце они видят в сто раз меньшим, чем видим его мы, и оно представляется им всего лишь небольшой звездой, тусклой, излучающей очень бледный свет и слабое тепло. Если вы перенесете жителей Сатурна в самые наши холодные страны — в Гренландию или Лапонию, вы увидите у них на лицах крупные капли пота и услышите, как они задыхаются от жары. Далее, если на Сатурне была бы вода, она не являлась бы для них водой, но только гладким камнем, мрамором; а спирт, никогда здесь не замерзающий, был бы там тверже диаманта. — Вы даете мне представление о Сатурне, буквально меня замораживающее, — сказала маркиза, — хотя только что меня бросало в жар от вашего Меркурия. — Так и должно быть, — возразил я, — чтобы два мира, расположенные в самых крайних точках великого вихря, были бы решительно во всем противоположны друг другу. — Итак, — подхватила она, — на Сатурне все очень мудры: ведь вы мне сказали, что, наоборот, на Меркурии все очень глупы. — Если и не очень мудры жители Сатурна, — сказал я, — то, по крайней мере, они, как это очевидно, весьма флегматичны. Существа эти не знают, что значит смеяться, им нужен целый день, чтобы ответить на самый пустяковый вопрос; Катона Утического они сочли бы слишком развязным и легкомысленным. — Мне пришла в голову одна мысль, — сказала она. — Все обитатели Меркурия подвижны; наоборот, все жители Сатурна медлительны. Среди нас же одни подвижны, другие неповоротливы. Не потому ли это, что наша Земля занимает срединное положение между мирами и мы причастны к обеим крайностям? У людей вообще не бывает постоянных и определенных характеров: одни из нас подобны меркурианцам, другие — обитателям Сатурна. Мы — смесь всех видов, существующих на других планетах. — Мне очень нравится эта идея, — подхватил я. — Мы представляем собой столь причудливое сочетание, что можно подумать, будто мы по нитке собраны из многих различных миров. В этом смысле очень удобно находиться в нашем мире: здесь можно видеть все остальные миры как бы в миниатюре. — По крайней мере, — отвечала маркиза, — реальным удобством нашего мира, которым он обладает благодаря своему местоположению, является то, что он не слишком жарок, как Меркурий и Венера, и не слишком холоден, как Юпитер и Сатурн. Кроме того, мы с вами находимся в таком месте Земли, где мы не чувствуем крайностей жары и холода. В самом деле, если известный философ[126] благодарил природу за то, что он человек, а не зверь, и грек, а не варвар, то я лично хочу поблагодарить ее за то, что живу на самой умеренной планете во Вселенной и в самом умеренном месте этой планеты. — Если вы послушаетесь меня, мадам, — отвечал я, — вы воздадите ей признательность за то, что вы молоды, а не стары; молоды и прекрасны, а не стары и безобразны; молоды, прекрасны и француженка, а не молоды, прекрасны и итальянка. Вот вам и много других причин для благодарности, лучших, чем те, что вы извлекаете из местоположения вашего вихря или климата вашей страны. — Мой бог, — возразила она, — разрешите мне быть благодарной за все, вплоть до вихря, к которому я принадлежу. Ведь мера счастья, отпущенная нам, так мала, нельзя ничего из него терять. И хорошо иметь вкус к самым обычным и незначительным вещам, это позволяет обращать их себе на пользу. Если искать только сильные удовольствия, то мы обретем их мало, будем долго их ждать и дорого за них платить. — Но вы обещаете мне, — сказал я, — что, если кто-нибудь предложит вам эти сильные удовольствия, вы вспомните о вихрях и обо мне и не бросите нас совсем на произвол судьбы? — Да, — отвечала она, — но постарайтесь, чтобы философия всякий раз доставляла мне новые удовольствия. — По крайней мере завтра, — отвечал я, — надеюсь, вам не будет их недоставать. У меня в запасе неподвижные звезды, которые интереснее всего того, что вы узнали до этих пор. Вечер пятый О том, что неподвижные звезды — это тоже солнца, каждое из которых освещает какой-нибудь мир Маркиза проявила подлинное нетерпение, стремясь узнать, что представляют собой неподвижные звезды. — Обитаемы ли они, как планеты? — спрашивала она. — Или же нет? Что же в конце концов мы для них придумаем? — Возможно, вы догадаетесь, — отвечал я, — если очень этого захотите. Неподвижные звезды удалены от Земли на расстояние не менее чем в двадцать семь тысяч шестьсот шестьдесят раз большее, чем расстояние от нас до Солнца, которое отстоит от нас на триста тридцать миллионов лье. Это последнее расстояние — ничто в сравнении с дистанцией между Солнцем или Землей, с одной стороны, и неподвижными звездами — с другой, и потому его не дают себе даже труда принимать в расчет. Свет неподвижных звезд, как вы видите сами, достаточно силен и ярок. Если бы они получили его от Солнца, то уже крайне слабым — после такого умопомрачительного пути; да вдобавок нам они пересылали бы его с того же расстояния путем отражения, которое ослабило бы этот свет еще больше. Совершенно невозможно, чтобы отраженный свет, да еще проделавший дважды подобный путь, имел ту силу и яркость, какую имеет свет неподвижных звезд. Значит, они светятся самопроизвольно и все — если выразить это одним словом — являются солнцами. — Уж не заблуждаюсь ли я, — воскликнула маркиза, — или я действительно вижу, куда вы хотите меня привести? Вы собираетесь мне сказать: «Неподвижные звезды — те же солнца, причем наше Солнце является центром вращающегося вокруг него вихря; почему же каждая неподвижная звезда не может быть таким же центром вихря, который бы вокруг нее вращался? У нашего Солнца есть планеты, которые оно освещает; почему же и каждой неподвижной звезде не иметь в свою очередь того, чему они давали бы свет?» — Я хочу вам только ответить словами, сказанными Федрой Эноне: «Ты сама это молвила».[127] — Но, — продолжала она, — вот перед нами Вселенная, столь огромная, что я в ней теряюсь: я не знаю больше, где я, меня вообще больше нет. Так что же, все будет разделено на вихри, в беспорядке перемежающие друга друга? И каждая звезда будет центром вихря, возможно столь же великого, как тот, где мы находимся? И все это неимоверное пространство, включающее наше Солнце и наши планеты, всего лишь крошечная частица Вселенной? И в ней столько же подобных пространств, сколько неподвижных звезд? Все это приводит меня в замешательство, смущает, ужасает. — Что касается меня, то мне все это очень мило. Если бы небо было всего лишь этим голубым сводом, а звезды были бы как бы прибиты к нему гвоздями, Вселенная казалась бы мне маленькой и тесной, я чувствовал бы себя подавленным. Теперь же, когда отвели бесконечно большие просторы и глубины этому своду, разделив его на тысячи вихрей, мне кажется, я дышу свободнее, я нахожусь на более свежем воздухе и уж, конечно, Вселенная обрела совсем иное величие. Природа ничего не сэкономила, создавая Вселенную, наоборот, она всюду разбросала богатства с достойной ее щедростью. Нельзя представить себе ничего прекраснее, чем это огромное количество вихрей, в центре каждого из которых находится солнце, заставляющее вращаться вокруг себя планеты. Обитатели какой-либо планеты одного из этих вихрей видят со всех сторон солнца тех вихрей, которыми они окружены, но они совсем не видят планет этих солнц, ибо планеты светятся лишь слабым светом, заимствованным от их солнца, и свет этот не выходит за пределы своего мира. — Вы мне предлагаете, — сказала она, — такую бесконечную перспективу, что взгляд человеческий не может достичь цели. Я ясно вижу жителей Земли; затем вы показали мне обитателей Луны и других планет нашего вихря, правда, достаточно ясно, но все же менее четко, чем жителей Земли. Далее идут обитатели планет других вихрей. Я вам признаюсь, что они как бы совершенно проваливаются, и, какие усилия я ни предпринимаю, чтобы их увидеть, я их не различаю вовсе. И в самом деле, разве все они не сведены почти на нет самим способом выражения, каким вы вынуждены пользоваться, когда о них говорите? По необходимости вы их называете обитателями одной из планет, одного из вихрей, число которых несчетно. Сознайтесь, что нас самих, к которым подходит то же самое выражение, вы почти не сумеете различить среди стольких миров. Что касается меня, то Земля начинает мне казаться ужасающе маленькой, так что впредь я, кажется мне, уже ни к чему на ней не буду стремиться. Право, если люди страстно стремятся к возвышению, если они строят планы за планами и так себя утруждают, то это лишь потому, что они ничего не знают о вихрях. Я хочу, чтобы моя лень извлекла пользу из моего нового просвещения, и, когда меня будут упрекать в бездеятельности, я буду отвечать: «А! Если бы вы знали, что такое неподвижные звезды!» — Должно быть, Александр этого не знал, — заметил я, — ибо известный автор, считающий, что Луна обитаема, очень серьезно замечает, будто невозможно, чтобы Аристотель не придерживался столь разумного мнения (в самом деле, может ли истина ускользнуть от Аристотеля?!), просто он не хотел никогда говорить об этом,[128] опасаясь разгневать Александра, который приходил в отчаяние при мысли о мире, недоступном его завоеванию. По еще более основательной причине от него скрыли существование неподвижных звезд и их вихрей, когда узнали о них в его время: было бы плохой Услугой говорить ему об этом. Что касается меня, то, Поскольку я о них знаю, я очень сердит, что не могу извлечь пользу из своего знания. Согласно правильному вашему заключению, знание это излечивает лишь высокомерие и суетность, а я вовсе не страдаю этими недугами. Некая слабость к тому, что прекрасно, — вот болезнь, но я не верю, чтобы вихри могли мне в этом помочь. Другие миры делают для вас этот мир таким малюсеньким, но они совсем не могут испортить вам удовольствие от прекрасных очей или прелестного ротика: эти вещи всегда ценятся, назло всем мирам Вселенной. — Странная это вещь — любовь, — сказала она, смеясь. — Она умеет спастись ото всего, и нет на свете системы, которая могла бы ей повредить. Но скажите мне откровенно: ваша система — истинна ли она? Не скрывайте от меня ничего, я сохраню тайну. Мне кажется, что система эта основана на некоем небольшом уподоблении, очень легковесном. Неподвижная звезда светится сама по себе, подобно Солнцу, и, следовательно, она, как Солнце, должна быть центром и душой какого-либо мира и иметь планеты, которые бы вращались вокруг нее. Но абсолютно ли это необходимо? — Послушайте, что я скажу вам, мадам, — отвечал я. — Поскольку мы всегда готовы примешивать любовные глупости к нашим самым серьезным разговорам, математические рассуждения оказываются подобными любви. Если вы уступите любовнику хоть в самой что ни на есть малости, вы тотчас же должны будете ему уступить в большем, и в конце концов дело зайдет весьма далеко. Точно так же и здесь: уступите математику какой-нибудь небольшой принцип, и он тут же сделает из него вывод, который вы также должны будете признать; из этого вывода он сделает следующий и в конце концов против вашей воли заведет вас так далеко, что вам самой не поверится. Оба эти рода людей — и математики и любовники — берут у других гораздо больше, чем им дают. Вы согласны: когда две вещи подобны друг другу во всем, что мы в них усматриваем, то мы имеем право считать их подобными и в том, что нам недоступно, если только нет никаких препятствующих обстоятельств. Из этого я делаю вывод, что Луна была заселена, поскольку она похожа на Землю; остальные планеты — потому что они подобны Луне. Я нахожу, что неподвижные звезды напоминают наше Солнце, и потому придаю им все его свойства. Вы слишком далеко зашли, чтобы идти на попятный, и потому вам следует смело перешагнуть пропасть. — Но, — сказала она, — согласно уподоблению, которое вы проводите между неподвижными звездами и Солнцем, существа другого большого вихря должны видеть наше Солнце всего лишь как маленькую неподвижную звездочку, являющуюся их взорам лишь по ночам. — Это не вызывает сомнения, — отвечал я, — наше Солнце так близко к нам в сравнении с солнцами других вихрей, что свет его должен иметь несравненно большую силу в наших глазах, чем в их. Когда мы на него смотрим, мы видим только его и свет его затмевает для нас все остальное. Но в другом большом вихре есть другое господствующее в нем светило, и оно в свою очередь затмевает наше, которое является им лишь ночью наряду с другими, чуждыми им, солнцами, то есть неподвижными звездами. Зрители прикрепляют его вместе с другими неподвижными звездами к этому великому небосводу, и там оно представляется им частью Медведицы или Быка. Что касается вращающихся вокруг Солнца планет, например нашей Земли, то поскольку ее с такого дальнего расстояния не видно, то о ней не думают вовсе. Таким образом, все солнца представляют собой дневные светила для своих вихрей и ночные — для чужих. В своем мире они являются единственными в своем роде, в остальной же Вселенной они лишь увеличивают число таких же, как они, солнц. — Но не следует ли, — возразила она, — что миры вопреки этому сходству должны иметь тысячи различий — тысячи потому, что основное сходство не допускает бесконечного разнообразия? — Конечно, — отвечал я, — но трудность заключается в том, чтобы эти различия отгадать. В самом деле, что могу я об этом знать? У одного вихря больше вращающихся вокруг солнца планет, у другого — меньше. В одном есть подчиненные планеты, вращающиеся вокруг планет более крупных, в другом их нет вовсе. Здесь они все собраны вокруг солнца и образуют как бы большой клубок, за пределами которого идет огромное пустое пространство, тянущееся вплоть до соседних вихрей; там они все устремлены к крайним пределам вихря и срединное пространство остается пустым. Я не сомневаюсь даже в том, что могут существовать отдельные вихри, совершенно пустынные, без планет, а также другие, в которых солнце, не занимая центрального положения, обладает подлинным движением и увлекает за собою планеты; возможно, есть и такие вихри, где планеты поднимаются и опускаются в отношении своего солнца благодаря изменениям, наступающим в равновесии, обычно удерживающем их в определенном положении. Чего же вы, наконец, хотите? Всего этого вполне достаточно для человека, который никогда не выходил за пределы своего вихря. — Но это ничего не означает, — сказала она, — для великого множества миров. Того, что вы сказали, достаточно лишь для пяти-шести вихрей, я же вижу отсюда тысячи. — А что, — подхватил я, — если я скажу вам, что существует много других неподвижных звезд кроме тех, которые вы видите? Что с помощью телескопов открыли бесконечное число этих звезд, совершенно недоступных простому глазу, и что в одном-единственном созвездии, где обычно насчитывают двенадцать или пятнадцать звезд, их на самом деле столько, сколько их всего видели раньше на небе? — Пощадите меня, — вскричала она, — я сдаюсь! Вы задавили меня мирами и вихрями! — Я еще не все вам сказал, — добавил я. — Вы видите эту белизну, которую именуют Млечным Путем. Представляете ли вы себе хорошенько, что это такое? Это бесчисленное множество маленьких звезд, невидимых глазу из-за их крошечной величины и разбросанных так близко друг от друга, что кажется, будто одна представляет собой продолжение другой. Я бы хотел, чтобы вы посмотрели через телескоп на этот муравейник звезд и эти крупички, каждая из которых — мир. Они в какой-то мере напоминают Мальдивские острова[129] — эту дюжину тысяч маленьких островков или песчаных отмелей, отделенных друг от друга только морскими каналами, которые можно перескочить почти как канаву. Таким образом, маленькие вихри Млечного Пути настолько тесно прилегают друг к другу, что мне кажется, можно с соседними мирами вести переговоры или даже пожать друг другу руку. По крайней мере, думаю я, птицы одного из миров легко перелетают в другой, и там можно приручать голубей, как это делают здесь на Востоке, чтобы они переносили письма, перелетая из одного города в другой. Эти маленькие миры составляют, по-видимому, исключение из общего правила, согласно которому каждое солнце в своем вихре затемняет, появляясь, все чужие солнца. Если вы находитесь в маленьком вихре Млечного Пути, ваше солнце не намного ближе к вам и обладает не намного большей силой света, чем множество других солнц соседних маленьких вихрей. Вы видите ваше небо сверкающим бесчисленным множеством огней, очень близко находящихся друг от друга и очень мало удаленных от вас. Когда вы теряете из виду ваше собственное солнце, для вас остается еще довольно солнц и ваша ночь не становится от этого менее светлой, чем день, по крайней мере разница вряд ли ощутима; справедливо будет сказать, что у вас там вообще нет ночей. Кители этих миров, привыкшие к постоянному свету, были бы очень удивлены, если бы им сказали, что существуют несчастные, вынужденные терпеть настоящие ночи, погружающиеся в глубокий мрак и видящие даже тогда, когда они наслаждаются светом, всего одно-единственное солнце. Они сочли бы, что мы — существа, обойденные милостями природы, и наше положение заставляло бы их содрогаться от ужаса. — Я не спрашиваю вас, — сказала маркиза, — существуют ли луны в мирах Млечного Пути. Я вижу, что там от них не будет для главных планет никакого прока, поскольку там нет ночей; кроме того, они движутся в слишком узком пространстве, чтобы стеснять себя еще этой свитой подчиненных планет. Но знаете ли вы, что, щедро умножая миры, вы создаете мне настоящее затруднение? Вихри, солнца которых мы видим, соприкасаются с нашим вихрем. Ведь все эти вихри круглые, не правда ли? А каким образом столько шаров могут соприкасаться с одним-единственным? Хотела бы я себе это представить, но чувствую, что не могу. — Нужно обладать большим умом, — сказал я, — чтобы почувствовать это затруднение и не быть в состоянии его разрешить. Ведь трудность эта сама по себе очень солидна, в том же виде, как вы ее понимаете и ставите вопрос, она не имеет ответа; а ведь это признак небольшого ума — иметь готовые ответы на вопросы, вообще не допускающие ответов. Если бы наш вихрь имел форму игральной кости, он имел бы шесть гладких граней[130] и совсем не был бы кругл; но на каждой из этих граней можно было бы поместить вихрь такой же формы. Если бы вместо шести плоских граней он имел бы двадцать, пятьдесят, тысячу граней, то можно было бы поместить на нем до тысячи вихрей — на каждой грани по одному, а вы отлично понимаете, что чем больше у тела плоскостей, ограничивающих его объем, тем более оно приближается к форме шара, так же как шлифованный алмаз, если он имеет со всех сторон небольшие грани, приближается — особенно если его грани очень малы — к форме круглой жемчужины того же размера. Вихри круглы не в таком смысле. У них есть снаружи несчетное число граней, на каждой из которых помещается другой вихрь. Грани эти очень неодинаковы: здесь они больше, там — меньше. Наименьшие грани нашего вихря соответствуют вихрям Млечного Пути и поддерживают все эти крохотные миры. Если два вихря, опирающиеся на две соседние грани, оставляют книзу какое-то пустое пространство, как это очень часто бывает, природа, которая очень ревниво бережет место, тотчас же заполняет эту пустоту одним или двумя маленькими вихрями, а может быть, и тысячами вихрей, которые ничуть не мешают другим и непременно являются одним, двумя или даже тысячью добавочных миров. Таким образом, мы можем наблюдать гораздо больше миров, чем наши вихри имеют граней для их поддержки. Могу побиться об заклад, что, хотя эти маленькие миры были созданы лишь для того, чтобы оказаться заброшенными в закоулки Вселенной, которые без того оказались бы не у дел, и хотя малютки эти остаются неизвестными в других, соприкасающихся с ними мирах, они тем не менее очень собою довольны. Это именно те миры, маленькие солнца которых можно различить только с помощью телескопа и которые существуют в столь огромном количестве. В конце концов все эти вихри прилаживаются друг к другу как нельзя лучше, и поскольку нужно, чтобы каждый из них вращался вокруг своего солнца без перемены места, то всякий из них выбирает самый удобный и приятный — в том положении, в каком он находится, — способ вращения. Они некоторым образом сцепляются друг с другом, подобно колесикам часов, и поддерживают взаимное движение. Верно, однако, и то, что они также противодействуют друг другу. Каждый мир, так сказать, представляет собою баллон, имеющий свойство растягиваться, если только ему это позволить, но его тотчас же обратно сдавливают соседние миры: он принимает свой прежний объем, однако после снова стремится раздуться, и так все время. Некоторые философы утверждают, что неподвижные звезды не посылали бы нам этот мерцающий свет и нам не казалось бы, что они сверкают с перерывами, если бы их вихри не давили постоянно на наш, а он в свою очередь постоянно бы их не отталкивал. — Мне очень нравятся все эти идеи, — сказала маркиза. — Нравятся мне и эти баллоны, которые раздуваются и сжимаются ежеминутно, и эти миры, находящиеся в постоянной взаимной борьбе. И особенно мне нравится наблюдать, как борьба эта способствует взаимному сообщению с помощью света, кроме которого они иного сообщения иметь не могут. — Нет, вовсе нет, — возразил я, — это совсем не единственный способ сообщения. Соседние миры посылают нам иногда личный привет, причем достаточно великолепный: от них к нам прибывают кометы,[131] украшенные блистательной шевелюрой, или же почтенной бородой, либо величественным хвостом. — О! Вот так посланники! — воскликнула она, смеясь. — Можно было бы обойтись и без их визитов: они только наводят страх. — Они пугают одних лишь детей, — отвечал я, — по причине своего странного снаряжения; но, правда, детей на свете много. Кометы — это всего лишь планеты, принадлежащие соседнему вихрю. Они движутся по направлению к крайним пределам этого вихря; но, возможно, он испытывает различное давление со стороны вихрей, которые его окружают, и имеет более круглую форму кверху и сплющенную — книзу; к нам он обращен своим низом. Планеты, о которых идет речь, начиная свое движение по кругу наверху, не могут предвидеть, что внизу им не хватит объема вихря, ибо там он как бы сплющен; чтобы продолжить свое круговое движение, им непременно нужно войти в другой вихрь, допустим в наш, рассекая его края. Поэтому, на наш взгляд, они всегда летят очень высоко; можно подумать, что они движутся над Сатурном. Необходимо, учитывая огромное расстояние, на котором находятся от нас неподвижные звезды, чтобы от Сатурна до самых границ нашего вихря простиралось громадное пустое пространство, в котором не было бы планет. Наши противники ставят нам на вид бесполезность такого пространства, и, чтобы они впредь не волновались, мы нашли ему применение: это — обиталище чужеродных планет, вступающих в наш мир. — Понимаю, — сказала она. — Мы не позволяем им проникать в самое сердце нашего вихря и смешиваться с нашими планетами, мы принимаем их так, как турецкий султан принимает засланных к нему послов. Он не удостаивает их чести поселиться в Константинополе, но отводит им жилье лишь в предместьях столицы. — У нас есть и другие сходства с турками, — подхватил я. — Они принимают у себя чужеземных послов, но своих никуда не шлют: так и мы никогда не посылаем наши планеты в соседние миры. — Судя по всему этому, — возразила она, — мы великие гордецы. Впрочем, я еще не совсем разобралась, чему из всего этого можно верить. Эти чужеземные планеты имеют весьма угрожающий вид со своими хвостами и бородами, и, быть может, их посылают к нам, чтобы нас запугать; наши же планеты устроены иначе, они не способны наводить страх, если предположить, что они посетят другие миры. — Хвосты и бороды, — отвечал я, — это одна лишь видимость. Чужеземные планеты ничем не отличаются от наших, но, вступая в наш вихрь, они приобретают эти аксессуары благодаря определенному способу освещения, получаемому ими от Солнца; среди нас это явление не нашло еще удовлетворительного объяснения. Однако всем ясно, что речь идет всего лишь о способе освещения; когда-нибудь, возможно, эту загадку разрешат. — Но я бы хотела, — продолжала она, — чтобы наш Сатурн приобрел хвост или бороду, войдя в какой-либо чужой вихрь, и мог бы наводить там ужас; а затем, отбросив это ужасное украшение, вернулся бы сюда, в свой ряд планет, к своим обычным обязанностям. — Для него было бы лучше, — возразил я, — совсем не покидать наш вихрь. Я говорил вам об ударе, который возникает, когда один вихрь давит на другой и когда они взаимно отталкиваются. Думаю, что при этом бедная планета испытывает довольно жестокое воздействие и обитатели ее чувствуют себя в это время довольно скверно. Мы вот чувствуем себя очень несчастными, когда нам является комета: на самом деле это комета должна чувствовать себя несчастной. — Не думаю, — сказала маркиза. — Ведь она приносит к нам с собою всех своих обитателей в добром здоровье. А ведь нет ничего забавнее возможности сменить таким образом вихри. Мы, никогда не выходившие из нашего вихря, ведем довольно нудную жизнь. Если у жителей кометы хватает ума, чтобы предвидеть время их перехода в наш мир, то те, кто уже совершил это путешествие, заранее возвещают другим о том, что они там увидят. «Вы скоро обнаружите планету, имеющую вокруг себя большое кольцо», — говорят они, может быть, имея в виду Сатурн. «Вы увидите и другую планету, у которой есть четыре сопровождающих ее луны», и т. д. Быть может, там даже есть существа, назначение которых — наблюдать за моментом вступления комет в наш мир и которые при этом тотчас же восклицают: «Новое солнце! Новое солнце!» — подобно матросам, восклицающим: «Земля! Земля!» — Я вижу, — сказал я ей, — что не стоит больше стремиться возбуждать в вас сострадание к кометянам, но я надеюсь по крайней мере, что вы выразите сожаление тем из них, кто живет в вихре, где солнце угасает, и потому пребывают в окружении вечной ночи. — Как! — воскликнула она. — Солнце может угаснуть?! — Да, без сомнения, — отвечал я. — Древние видели в небе неподвижные звезды, которых теперь мы не видим. Это солнца, потерявшие свой свет; и как следствие — великое опустошение во всем вихре, смерть повсюду, на всех планетах — ибо можно ли жить без солнца? — Эта идея очень печальна, — возразила она. — Нет ли средства меня от нее избавить? — Я вам расскажу, — отвечал я, — если вы желаете, что говорят многоопытные люди: исчезнувшие неподвижные звезды угасли не полностью, это, если можно так сказать, солнца наполовину; иначе говоря, одна половина у них темная, а другая — светлая. Вращаясь вокруг своей оси, они являют нам то светлую свою сторону, то темную; в этом последнем случае мы их больше не видим. По всей очевидности, пятая луна Сатурна находится именно в таком состоянии, так как во время одной половины ее вращения мы полностью теряем ее из виду; это не значит, что она тогда больше удалена от Земли; наоборот, в это время она ближе к нам, чем в другое время, когда мы ее видим. И хотя эта лупа — планета, что, естественно, не дает права делать заключение относительно солнца, отлично можно вообразить солнце, с одной стороны постоянно покрытое пятнами, в то время как наше Солнце имеет пятна лишь преходящие. Я охотно допущу, чтобы заслужить вашу милость, именно это мнение — оно приятнее первого. Но допустить его я могу лишь в отношении некоторых звезд, для которых характерно определенное время появления и исчезновения: это уже начали подмечать, и в противном случае полусолнца не могли бы существовать. Однако что скажем мы о звездах, исчезающих и не появляющихся вновь по истечении времени, за которое они несомненно должны были совершить полное вращение вокруг своей оси? Вы слишком справедливы для того, чтобы заставить меня верить, будто это — полусолнца. Однако я сделаю еще одно усилие в вашу пользу. Солнца эти не угасли; они только погрузились в бездонную глубину неба, и мы не можем их больше видеть: в этом случае вихрь будет продолжать свое вращение вокруг своего солнца и все будет хорошо. Верно, правда, что большая часть неподвижных звезд не обладает движением, заставляющим их от нас удаляться: в этом случае они должны были бы к нам снова приблизиться и мы видели бы их то большими, то меньшими, а ведь на самом деле это не так. Но мы допустим, что только некоторые небольшие вихри, более легкие и подвижные, проскальзывают между другими вихрями и совершают некое обращение, в результате которого они возвращаются на свое место, в то время как крупные вихри остаются неподвижными; однако вот в чем несчастье: существуют неподвижные звезды, которые являются нашему взору, причем в течение значительного времени ни то скрываются от нас, то появляются вновь и, наконец, исчезают вовсе. Полусолнца исчезают и появляются в правильно чередующиеся промежутки времени, солнца, погружающиеся в небесную пучину, исчезают дин только раз с тем, чтобы уже больше не появляться. Решитесь же, мадам, мужественно поверить в то, что звезды — это солнца, которые могут становиться темными настолько, что перестают быть нам видны; затем они вновь возгораются и наконец угасают совсем. — Но каким образом солнце, — спросила маркиза, — само являющееся источником света, может становиться темным и угасать? — Нет ничего легче, если верить Декарту,[132] — отвечал я. — Он предполагает, что пятна нашего Солнца, будучи либо шлаком, либо туманностями, могут сгущаться, собираться воедино, зацепляться одно за другое; затем они могут образовать вокруг Солнца кору, которая может все время разрастаться, и тогда — прощай Солнце! Если Солнце — это огонь, имеющий в своей основе какую-либо плотную материю, которая его питает, то дело обстоит не лучше, ибо плотная материя постепенно изнашивается. Мы даже, как говорится, дешево пока отделались: Солнце бывало очень бледным годами, например весь следующий год после убийства Цезаря;[133] тогда начала образовываться кора; солнечная энергия ее разбила и рассеяла, но, если бы этот процесс продолжался, мы бы погибли. — Вы приводите меня в содрогание, — сказала маркиза. — Но теперь, когда я узнала последствия солнечной бледности, мне кажется, по утрам вместо того, чтобы посмотреть в зеркало, не бледна ли я, я стану смотреть на небо — не бледно ли Солнце! — О мадам, — отвечал я, — будьте спокойны. Чтобы сокрушить мир, требуется немало времени. — Однако, — возразила она, — для этого нужно время, и только? — Должен признаться, что это так, — отвечал я. — Вся эта громадная масса материи, составляющая Вселенную, находится в непрерывном движении, от которого не избавлена ни одна ее часть, а ведь там, где есть какое-то движение, будьте спокойны, непременно наступят изменения — быстрые ли или медленные, но всегда в срок, прямо пропорциональный воздействию. Чудаки были эти древние, воображавшие, будто природа небесных тел неизменна, и только потому, что они никогда не видели, как она изменяется. Да и хватало ли им досуга, чтобы убедиться на опыте в истине? Мы считаем, что древние были наивны. Если бы розы, чей век продолжается один день, писали историю и их поколения оставляли бы друг другу мемуары, то розы первого поколения создали бы по определенному образцу портрет своего садовника и по крайней мере в течение пятнадцати тысяч розовых веков другие розы, которые должны были бы передать эту традицию последующим поколениям роз, ничего бы в этом портрете не изменили. Они говорили бы: «Мы всегда видели одного и того же садовника; с того момента как существует память роз, видели только его; он всегда был таким же, каков он сейчас, значит, несомненно, он не умирает, как мы, и даже не изменяется!» Правильным ли будет рассуждение роз? Нет; оно, однако, более основательно, чем рассуждения древних о небесных телах. И если бы в небесах до сих пор не произошло никаких изменений, даже тогда, когда по всем признакам будет казаться, что они созданы для вечного и неизменного существования, я уже больше этому не поверю, я подожду показаний более длительного опыта. Должны ли мы свой быстротечный век сделать мерилом длительности существования других вещей? Можно ли говорить, что то, что живет в сто тысяч раз дольше нас, должно жить вечно? Нет, вечность совсем нелегкое дело. Надо, чтобы какая-нибудь вещь прошла из конца в конец путь, равный большой толике человеческих лет, для того чтобы на ней появилась хоть небольшая печать вечности. — В самом деле, — сказала маркиза, — я вижу, что миры совсем не могут претендовать на это. Я не окажу им даже чести сравнить их с этим садовником, который с точки зрения роз стал долговечен; миры — это те же розы, что рождаются и умирают в саду одна за другой. Ибо я надеюсь: поскольку древние звезды исчезают, должны появиться новые — ведь нужно, чтобы род восстанавливался. — Нет опасения, что род сойдет на нет, — сказал я. — Кое-кто вам скажет, что эти вновь нарождающиеся звезды не что иное, как звезды, возвращающиеся к нам после того, как они надолго исчезли в пучине небес. Другие заметят, что это солнца, освободившиеся от темной коры, которая их обволакивала. Как легко допустить, все это возможно, но я верю, что Вселенная могла быть устроена таким образом, что время от времени она создает себе новые солнца. Почему материя, способная создать одно солнце, будучи разбросана по многим различным местам, не может в одном из этих мест в конце концов уплотниться и заложить основание для нового мира? У меня большая склонность верить в эти новые творения — это лучше отвечает возвышенной идее, которую я создал себе относительно творений природы. И разве не могло ей хватить силы на то, чтобы порождать и убивать планеты или живые существа путем непрерывного вращения? Я убежден — и вы теперь убеждены в этом также, — что ту же самую силу она применяет к мирам и что это ей совсем ничего не стоит. Но мы приходим к этому вовсе не только с помощью догадок. Действительность такова, что вот уже почти сто лет, как люди умеют с помощью телескопа[134] наблюдать совершенно новое и незнакомое древним небо. Немного можно найти созвездий, в которых не произошло бы каких-нибудь заметных сдвигов. Больше всего их заметно в Млечном Пути, потому что в этом муравейнике малых миров царит больше всего движения и беспокойства. — Клянусь честью, — сказала маркиза, — я нахожу теперь миры, небеса и небесные тела настолько склонными к переменам, что я почти утратила к ним симпатию. — Давайте совсем им в ней откажем, — отвечал я, — и, если вы мне доверяете, не будем об этом больше говорить. Вы уже достигли последнего свода небес; а для того чтобы сказать вам, существуют ли за его пределами звезды, я недостаточно сведущ. Поместите ли вы за этим сводом еще миры или не поместите, будет целиком в вашей власти. Это и есть собственное королевство философов — те огромные незримые страны, которые по их желанию могут быть или не быть и быть такими или иными. Я же довольствуюсь тем, что завел ваш ум в такую даль, какой пожелали ваши глаза. — Ого! — воскликнула она. — Значит, у меня в голове сейчас вся система Вселенной и теперь я ученая! — Да, — отвечал я, — вы достаточно учены и при этом пользуетесь удобством вовсе не верить всему тому, что я вам сказал, если только вам это вздумается. Прошу у вас в награду за все мои труды только одного: не взгляните ни разу на Солнце, небо и звезды, не подумав обо мне. * * *Поскольку я опубликовал эти «Рассуждения», я не считаю возможным утаивать что-либо касающееся затронутых здесь проблем. Поэтому я публикую новое «Рассуждение», написанное гораздо позже остальных, но носящее тот же характер. Оно озаглавлено «Вечер», ибо таковы же заглавия прочих пяти «Рассуждений»: лучше, чтобы все сочинение имело один заголовок. Вечер шестой.[135] Новые соображения, подтверждающие те, что были высказаны в предыдущих «Рассуждениях». Последние открытия в области небес Прошло много времени, в течение которого мы не говорили о мирах — мадам Л. М. Д. Г. и я — и даже стали забывать, что когда-то беседовали об этом. В один прекрасный день я зашел к ней, и как раз в тот момент, когда я входил, от нее вышли два господина, известные в свете своим умом. — Видите, — сказала она, как только заметила меня, — каких гостей я сейчас принимала! Признаюсь, они оставили меня в некотором сомнении, не повредилась ли я из-за вас в уме. — Я, несомненно, прославился бы как знаменитость, — возразил я, — если бы моя власть над вами была столь велика: на мой взгляд, на свете не существует ничего более трудного. — Однако я опасаюсь, что вы свою власть использовали. Не знаю — как, но каким-то образом наш разговор с этими двумя только что удалившимися людьми обратился на миры: быть может, они повели эту речь не без задней мысли. Я, не долго думая, тотчас же им сказала, что все планеты населены. Один из них ответил мне: «Я вполне уверен, что вы в это не верите». Но я с необыкновенной наивностью стала настаивать, что верю. Он же продолжал принимать это за кокетство женщины, ищущей развлечения. И думаю, что его делало таким упрямым и не позволяло доверять моим мнениям его глубокое ко мне уважение; он не допускал мысли, что я способна придерживаться столь экстравагантного мнения. Что касается второго из них, то он не питает ко мне столь сильного уважения и потому мне поверил. Но зачем же вы вбили себе в голову вздор, заставляющий людей, которые меня знают, не верить, будто я серьезно могу этот вздор поддерживать?! — Но, мадам, — отвечал я ей, — зачем вы серьезно обсуждали все это с людьми, которые, как я уверен, не дали себе труда обсудить это хоть сколько-нибудь серьезно? Разве так надо отстаивать обитателей планет? Давайте удовольствуемся тем, что в них будет верить кучка избранных и не станет разглашать наши тайны толпе. — Как! — вскричала она. — Вы именуете «толпой» только что ушедших отсюда людей? — Они довольно умны, — отвечал я, — но никогда не рассуждают. А люди, привыкшие рассуждать, — народ суровый, — не задумываясь, назвали бы их представителями толпы. С другой стороны, люди такого сорта отыгрываются, выставляя любителей рассуждать в смешном виде; мне кажется, это отлично заведенный порядок — чтобы каждый презирал то, чего ему недостает. Вообще-то надо уметь, если возможно, к каждому приспособиться: было бы лучше, если бы с этими двумя господами, которые вас навестили, вы говорили о жителях планет в шутливом тоне, поскольку шутить они умеют, рассуждения же им недоступны. Их уважение к вам было бы спасено, а планеты не потеряли бы ни одного своего жителя. — Предать истину! — воскликнула маркиза. — Да у вас совести нет! — Признаюсь вам, — отвечал я, — что я не очень ревниво отношусь к этим истинам и охотно жертвую ими во имя малейшего общественного благополучия. К примеру, я вижу, от чего зависело и вечно будет зависеть то, что мысль о планетных жителях не считается столь правдоподобной, какова она на самом деле: планеты всегда являются нашим глазам как тела, излучающие свет, а не как тела, покрытые большими полями либо прериями; мы охотно верим обычно, что поля и прерии заселены, но нет средства заставить нас поверить, будто могут быть заселены светящиеся тела. Пусть разум сколько угодно твердит нам, что на планетах есть и поля и прерии, — он опоздал; ибо наш первый взгляд уже оказал свое воздействие до пего, и мы больше не желаем прислушаться к разуму: планеты остаются для нас лишь светящимися телами. И потом, на что могут быть похожи их обитатели? Наше воображение требует, чтобы ему немедленно были представлены их лица, — но оно бессильно; поэтому легче всего считать, что планетных жителей не существует вовсе. Хотите ли вы? Для того чтобы реабилитировать жителей планет, интересы которых меня так глубоко волнуют, я поведу атаку на сомнительные силы, именуемые чувством и воображением. Правда, для этого предприятия нужно немало отваги: трудно убедить людей в необходимости заменить глаза разумом. Я временами встречаю людей довольно благоразумных, соглашающихся после тысячи доказательств поверить в то, что планеты — это такие же земли; но они верят в это далеко не так основательно, как верили бы, если бы не видели планеты в другом обличье: они постоянно держат в уме первую полученную относительно планет идею и не могут от нее полностью отказаться. Это люди, которые, доверившись нашему мнению, тем не менее словно оказывают ему милость и поддерживают его лишь по причине известного удовольствия, какое доставляет им его необычность. — А что же, — прервала меня она, — разве этого не достаточно для мнения, которое всего лишь правдоподобно?[136] — Вы будете очень удивлены, — отвечал я, — если я скажу вам, что термин «правдоподобно» достаточно скромен. Разве утверждение, что Александр жил, всего лишь правдоподобно? Вы ведь в этом совершенно уверены, а на чем основывается эта ваша уверенность? На том, что вы располагаете всеми доказательствами, каких только вы можете пожелать в подобном вопросе, а также и на том, что нет ни малейшего повода сомневаться, который бы отяготил ваш разум и ему воспрепятствовал. Впрочем, вы никогда не видели Александра и вы не располагаете математическим доказательством того, что он должен был жить; а что бы вы сказали, если бы обитатели планет находились в этом смысле в таком же положении, как Александр? Вам их нельзя показать, и вы не можете требовать, чтобы вам доказали их существование математическим способом; что же касается всех прочих доказательств, какие требуются в подобных случаях, вы их имеете: полное сходство планет с Землей, которая населена; невозможность придумать им другое назначение, кроме как служить обиталищем для живых существ; плодовитость и великолепная щедрость природы; явная забота, какую она проявила о нуждах планетных жителей, когда придала луны планетам, удаленным от Солнца, причем тем больше лун, чем больше они удалены; и, что самое главное, все свидетельствует в пользу нашего мнения и ничто — пользу противоположного; если вы только не позаимствуете глаза и ум толпы, у вас не возникнет ни малейшего повода для сомнения. Наконец, если предполагать, что эти обитатели планет существуют, они не могли бы заявить о себе большим количеством признаков и признаками более доказательными. Теперь смотрите сами, по-прежнему ли вам будет угодно толковать существование жителей планет лишь как нечто правдоподобное. — Но не хотите ли вы, — возразила она, — чтобы это представлялось мне столь же достоверным, как существование Александра? — Не совсем так, — отвечал я, — ибо, хотя мы имеем в отношении обитателей планет столько доказательств, сколько только можно иметь в нашем положении, число этих доказательств не слишком велико. — Я, кажется, отрекусь от планетных жителей, — прервала меня она. — Я больше не знаю, где поместить их в моем сознании. Они не вполне достоверны, но они более чем правдоподобны: все это для меня слишком сложно. — Ах, мадам, — отвечал я, — не падайте духом. Самые распространенные приборы времени показывают только часы, и лишь те, что сделаны более искусно и тонко, показывают минуты. Точно так же заурядные умы хорошо понимают разницу между простым правдоподобием и полной достоверностью; но лишь утонченным умам дано понять, что такое большая или меньшая степень достоверности или правдоподобия, и отметить, если так можно сказать, минуты этих понятий. Поместите обитателей планет несколько ниже Александра, но выше бесчисленного количества исторических моментов, не имеющих окончательных доказательств, и я думаю, что они там будут на месте. — Я люблю порядок, — сказала она, — и мне очень приятно, что вы упорядочили мои идеи. Но почему вы не позаботились об этом сразу? — Потому, что, если вы верите в планетных жителей немножко больше или немножко меньше, чем они этого заслуживают, здесь еще нет большой беды. Я убежден, что вы не верите в движение Земли так, как положено; но достойны ли вы за это такого уж сожаления? — О! Что касается этого, — подхватила она, — то тут я выполняю свой долг, и вам не в чем меня упрекнуть; я твердо уверена, что Земля вертится. — А ведь я не привел вам самого лучшего доказательства в пользу этого, — сказал я. — А! — воскликнула она. — Это предательство — заставлять меня верить чему-либо с помощью недостаточных доказательств. Значит, вы считаете меня недостойной узнать точные доводы? — Я доказываю вам все, — отвечал я, — лишь с помощью небольших легких рассуждений, приспособленных к вашему пониманию. Не хотите ли вы, чтобы я пользовался такими солидными и громоздкими доводами, как будто мне надо сокрушить ученого мужа? — Да, — сказала она, — обходитесь со мной отныне, как с ученым мужем, и посмотрим, что у вас там за новое доказательство движения Земли! — Охотно, — сказал я, — вот оно. Мне оно очень нравится, быть может, потому, что я его, как мне кажется, сам придумал; правда, оно так прекрасно и естественно, что я бы не осмелился полностью поверить, будто открыл его я. Всегда было хорошо известно, что ученый, одержимый стремлением дать ответ, вынужден говорить очень пространно — это единственный способ смутить другого ученого. В данном случае необходимо одно из двух: либо чтобы все небесные тела обращались в течение двадцати четырех часов вокруг Земли, либо чтобы Земля, совершив в течение двадцати четырех часов оборот вокруг своей оси, приписывала бы это движение всем небесным телам. Но в мире не существует вещи более невозможной, чем это двадцатичетырехчасовое вращение небесных тел вокруг Земли, хотя абсурдность этого и не сразу бросается в глаза. Все планеты, несомненно, совершают свои большие круговращения вокруг Солнца, но эти круговращения между собой неподобны— из-за различия расстояния, на которое та или иная планета отстоит от Солнца.[137] Самые удаленные планеты совершают свое кругообращение в наибольшее время, что вполне естественно. Тот же самый порядок наблюдается среди малых подчиненных планет, вращающихся вокруг большой планеты. Четыре луны Юпитера и пять лун Сатурна совершают кругооборот вокруг своей большой планеты в соответствии с тем, насколько они от нее удалены. Кроме того, достоверно, что планеты вращаются вокруг своей оси; эти вращения также неподобны. Трудно точно сказать, от чего зависит этот разнобой; возможно, он происходит от различной плотности планет, а может быть, от различной скорости движения вихрей, к которым они относятся, и жидких сред, в которых они движутся. Но в конце концов неравномерность этих вращений очевидна, и таков же общий порядок природы, где все, что имеет очень много общих черт, в то же время различается рядом частных признаков. — Я понимаю вас, — прервала меня маркиза, — и считаю, что вы правы. Да, я придерживаюсь вашего мнения. Если бы планеты вращались вокруг Земли, они вращались бы в течение неравного времени, в соответствии с их расстоянием от Земли, так же, как это происходит при их вращении вокруг Сатурна. Ведь вы именно это хотели сказать? — Совершенно точно, мадам, — подхватил я. — Неравномерность расстояний их от Земли должна вызывать неравномерность этих предполагаемых вращений вокруг Земли. И не вполне ли очевидно, что неподвижные звезды, столь далеко отстоящие от нас, столь высоко поднятые надо всем, что могло бы получить всеобщее движение вокруг нас, или по крайней мере расположенные там, где это движение должно быть очень ослаблено, не совершают вращения вокруг нас в течение двадцати четырех часов, подобно луне, которая к нам близка. А кометы, эти чужеземки в нашем вихре, пути которых столь различны, равно как и их скорости, — не должны ли они быть избавлены от того, чтобы вращаться вокруг нас в продолжение того же самого времени — двадцати четырех часов? Так нет же! Планеты, неподвижные звезды, кометы — все это, оказывается, совершает вокруг Земли двадцатичетырехчасовой оборот. Можно было бы еще удовлетвориться, если бы в этих кругообращениях была какая-нибудь, хоть минутная, разница; но нет, все они должны быть точнейшим образом равномерны — мало того, в мире не существует более подлинной равномерности: ни минутой больше, ни минутой меньше! Право, все это очень подозрительно. — О! — сказала маркиза. — Поскольку вполне может быть, что эта великая равномерность существует только в нашем воображении, я уверена, что за его пределами ее не существует вовсе. Я очень довольна, что вещь, никоим образом не принадлежащая гению природы, полностью зависит от нас и что с нее нельзя снять обвинения, хотя судебные издержки целиком идут за наш счет. — Что касается меня, — возразил я, — я такой враг абсолютной равномерности, что вовсе не нахожу прекрасным то, что вращения, каждодневно совершаемые Землей вокруг своей оси, длятся ровно двадцать четыре часа и одно из них в точности равно по продолжительности другому. Я предпочел бы верить, что и здесь существуют различия. — Различия! — воскликнула она. — А разве наши часы не являют собой абсолютную равномерность? — О! — отвечал я. — Я не признаю часы; они не могут сами по себе быть совершенно правильными. И в тех случаях, когда они верны и показывают, что один кругооборот, который должен произойти за двадцать четыре часа, длиннее или короче, люди предпочитают думать, будто часы неверны, но ни за что не станут подозревать, что в круговращениях Земли есть какая-то неправильность. Таково забавное уважение, оказываемое нами Земле; я же не более доверился бы Земле, чем часам: примерно одни и те же причины нарушают как порядок Земли, так и порядок часов; только Земле нужно больше времени, чем часам, для того чтобы выбыть из строя, и это единственное преимущество, какое можно ей приписать. И разве не может она мало-помалу приближаться к Солнцу? Тогда, оказавшись в месте, где материя более подвижна, а движение более быстро, она в то же самое время может сделать в два раза больше оборотов вокруг Солнца и вокруг своей оси. Годы тогда станут короче, день также, но обитатели Земли этого не заметят, ибо они будут продолжать делить год на триста шестьдесят пять дней, а день — на двадцать четыре часа. Живя столько же, сколько мы живем в настоящее время, люди будут жить тогда большее количество лет. И наоборот, если Земля удалится от Солнца, люди будут жить меньшее количество лет, чем мы, однако они не будут жить меньше. — Совершенно очевидно, — сказала она, — что, когда это произойдет, длинный ряд веков даст лишь небольшую разницу. — Согласен, — сказал я. — Поведение природы очень деликатно, и метод ее состоит в том, чтобы все постепенно проводить по ступенькам; эти изменения мы ощущаем, лишь когда они очень быстры и заметны. Мы почти не способны ни на что большее, чем замечать времена года. Что касается других перемен, совершающихся с известной медлительностью, то они великолепно от нас ускользают. Однако все находится в состоянии постоянного колебания,[138] и, следовательно, все претерпевает изменения. И все, вплоть до известной девицы, которую высмотрели на Луне вот уже почти сорок лет тому назад[139] с помощью телескопа, со временем значительно старится. У девицы этой было довольно красивое лицо, но теперь ее щеки ввалились, нос вытянулся, лоб и подбородок выдались вперед; все ее прелести исчезли, и даже есть опасения за ее жизнь. — Что вы мне тут рассказываете? — прервала меня маркиза. — Это вовсе не шутка, — отвечал я. — На Луне разглядели своеобразную фигуру, имевшую вид женщины, выходящей из горного ущелья, а теперь в этом месте Луны произошли изменения. Там упало несколько кусков скалы, и они открыли нашему взору три вершины, которые могут представлять только лоб, подбородок и нос старухи. — Не кажется ли вам, — сказала она, — что какой-то злобный рок всегда угрожает именно красоте? Именно эта девичья голова стала на всей Луне предметом его преследования! — Возможно, что как бы в награду за это, — ответил я, — изменения, случающиеся на нашей Земле, делают прекрасным лицо, видимое с Земли жителям Луны. Я имею в виду некое лицо, подобное лунному; ибо каждому из нас свойственно переносить на предметы владеющие им идеи. Наши астрономы усматривают на Луне лики барышень. Быть может, если бы Луну наблюдали женщины, они высмотрели бы там прекрасные мужские лица. Что касается меня, мадам, то я несомненно увидел бы там вас. — Скажу вам, — ответила она в свою очередь, — я не могла бы не почувствовать признательности к человеку, который бы меня там обнаружил. Но возвращаюсь к тому, что вы только что мне сказали: поведайте мне, происходят ли на Земле значительные изменения? — Есть много показаний в пользу того, что они происходят. Многие высокие и сильно удаленные от моря горы имеют обширные долины, покрытые ракушками, — ясный знак того, что когда-то они были покрыты морской водой. Часто также находят довольно далеко от моря скалы с окаменелостями рыб. Кто бы мог поместить их сюда, если бы здесь раньше не было моря? Мифы повествуют, что Геракл разделил руками две горы — Кальпе и Абилу: будучи расположены между Африкой и Испанией, они запирали вход Океану. После этого, согласно сказаниям, море яростно ринулось на сушу и образовало гигантский залив, названный Средиземным морем. Ведь мифы и сказания — это не только мифы: это история давно прошедших времен, но искаженная либо невежеством народов, либо их страстью к чудесному: то и другое — очень древние недуги людей. Трудно поверить, будто Геракл действительно раздвинул две горы своими руками; но что во времена какого-нибудь из Гераклов (а мифы насчитывают их пятьдесят) Океан пробил две горы, более неустойчивые, чем другие, быть может, с помощью какого-то землетрясения и вклинился между Европой и Африкой, я могу поверить без особого труда. Тогда жители Луны увидели внезапно на нашей Земле порядочное по размерам пятно — ведь вы знаете, мадам, что моря — это пятна. По крайней мере общее мнение таково, что Сицилия была именно тогда отделена от Италии, а Кипр — от Сирии. Время от времени в морях образуются новые острова. Землетрясения разрушают одни горы и порождают другие, изменяют русла рек. Философы заставляют нас опасаться, чтобы королевство Неаполитанское и Сицилия, представляющие собой земли, опирающиеся на громадные подземные своды, заполненные серой, не рухнули в один прекрасный день, когда своды эти станут недостаточно крепкими, дабы сдерживать находящийся под ними огонь: этот огонь они сейчас извергают через кратеры Везувия и Этны. Всего сказанного вполне достаточно, чтобы внести некоторое разнообразие в зрелище, являемое нами луножителям. — Я гораздо более предпочла бы, — сказала маркиза, — чтобы мы наводили на них скуку, показывая им всегда одно и то же, чем забавлять их посредством зрелища разрушенных областей. — Но это безделица по сравнению с тем, что происходит на Юпитере, — подхватил я. — На его поверхности можно видеть некие ленты, которыми он как бы опоясан кругом и которые можно отличить одну от другой, а также различить пространство между ними благодаря разной степени освещенности или же темноты. Это земли и моря или просто большие части поверхности Юпитера, между которыми есть различие. Ленты эти то сужаются, то расширяются, иногда они как бы прерываются, а потом снова тянутся сплошь. В различных местах Юпитера то образуются новые ленты, то исчезают старые, и все эти перемены, доступные нашему наблюдению лишь благодаря телескопу, сами по себе гораздо более значительны, чем те, которые произошли бы у нас, если бы океан затопил всю сушу, а на своем месте оставил бы новые континенты. По крайней мерс если только жители Юпитера не амфибии и не умеют одинаково хорошо жить в воде и на суше, я совсем не знаю, каково им приходится. Также и на поверхности Марса можно видеть большие изменения, происходящие буквально из месяца в месяц. За столь небольшой срок моря затопляют там большие материки или же то приливают, то отливают, причем приливы и отливы эти во много раз сильнее наших или примерно равны им по силе. Наша планета в сравнении с упомянутыми двумя очень спокойная, и у нас есть серьезная причина для похвальбы, особенно если правда, что на Юпитере существуют огромные страны, равные по величине всей Европе, которые были уничтожены пожаром.[140] — Пожаром! — воскликнула маркиза. — Воистину это была бы важная новость. — Да, очень важная, — подтвердил я. — На Юпитере примерно двадцать лет тому назад видели продолговатый свет, более яркий, чем вся остальная поверхность планеты. Мы здесь имели потопы, но крайне редко; быть может, на Юпитере так же редки большие пожары в отличие от потопов, которые там обычны. Но как бы то ни было, свет этот на Юпитере никоим образом нельзя сравнить с неким другим светом, по всей очевидности древним, как мир, и тем не менее никем никогда не виденным. — Но как мог такой свет утаиться? — сказала она. — Для этого надо иметь особую сноровку. — Свет этот, — возразил я, — появляется только с зорями; но чаще всего зори бывают долги и ярки и потому скрывают его. А когда они, наконец, дают возможность его увидеть, то его скрывают либо испарения, держащиеся на горизонте, либо он настолько неярок, что при недостатке внимания его принимают за саму зарю. Но наконец, тридцать лет тому назад,[141] его начали точно распознавать, и в течение определенного времени свет этот служил усладой для астрономов, чья любознательность всегда требует возбуждения со стороны какого-нибудь совсем нового явления. Ведь все открытия новых подчиненных планет почти совсем их не трогают; две последние луны Сатурна,[142] например, вовсе их не очаровали и не дали им радости, как это было, когда открыли луны, или спутники, Юпитера: ко всему привыкаешь. Итак, за месяц до и через месяц после равноденствия в марте, после захода Солнца и угасания вечерней зари можно видеть некий белесоватый свет, напоминающий хвост кометы. Его можно также видеть перед восходом Солнца и утренней зарей во время, близкое к сентябрьскому равноденствию. Виден он и по утрам и вечерам незадолго до зимнего солнцестояния. Кроме указанных периодов, свет этот не может высвободиться из подавляющего его света зорь, очень яркого и длительного. А ведь считают, что он наличествует всегда — вероятность этого полнейшая. Стали предполагать, что источник его — большая масса вещества, несколько уплотненного, которое обволакивает на определенном пространстве Солнце. Большинство солнечных лучей пробиваются сквозь эту оболочку и доходят до нас в виде прямых линий. Но остаются лучи, которые, встречаясь с внутренней поверхностью этой массы, преломляются и направляются к нам, причем либо утром, когда прямые лучи к нам еще не дошли, либо вечером, когда они уже не могут к нам дойти. А поскольку эти преломленные Лучи отправляются с более высокого места, чем лучи прямые, мы видим их скорее и теряем из виду позже, чем те. Поэтому я должен отречься от того, что я вам сказал раньше, а именно будто Луна не может иметь зорь, поскольку она не окружена плотным воздухом, как Земля. Очевидно, она от этого ничего не теряет, зори будут у нее благодаря плотному воздуху, обволакивающему Солнце и посылающему лучи в те места Луны, куда прямые лучи не проникают. — Но разве таким образом, — спросила маркиза, — не доказывается существование зорь и на всех других планетах? Ведь вовсе не нужно, чтобы каждая из них была окружена плотным слоем воздуха, ибо тот воздух, что окружает Солнце, один может произвести желательный эффект на всех планетах нашего вихря. Я охотно верю, что природа, согласно уже известному мне принципу экономии, сознательно прибегла к этому единственно возможному средству. — Однако, — возразил я, — вопреки этой экономии существуют две причины зорь на нашей Земле, и одна из них — плотный воздух Солнца — здесь совершенно лишняя и являет собой лишь объект любознательности обсерваторий. Но надо сказать все: возможно, только Земля испускает вовне пары и испарения, достаточно густые, чтобы способствовать зорям, и у природы были все основания позаботиться о нуждах других планет, пустив в ход общее для всех них средство: ведь они, так сказать, чище нашей Земли, и их испарения более деликатны. Быть может, мы из всех обитателей миров нашего вихря единственные, кому для дыхания надо было дать более грубый и плотный воздух. С каким презрением смотрели бы на нас обитатели других планет, если бы они это знали! — И были бы они тогда глупцами, — сказала маркиза. — Разве можно кого-нибудь порицать за то, что он окружен плотным воздухом, если само Солнце окружено таким же? Скажите мне, прошу вас, разве этот воздух не образуется из определенного рода паров, как вы упомянули раньше, исходящих от Солнца, и не служит ли он для того, чтобы препятствовать первому натиску лучей, возможно непомерно жарких? Я понимаю это таким образом: Солнце могло естественно прикрыть себя покрывалом, чтобы быть лучше приспособленным к нашим нуждам. — Вот, мадам, — сказал я, — и небольшое начало системы, довольно удачно вами придуманной. К этому можно добавить: солнечные испарения образуют нечто вроде дождей, выпадающих обратно на Солнце для его освежения, подобно тому как иногда льют воду в чересчур раскаленный кузнечный горн. Можно всего ожидать от искусства природы. Но она владеет и другого рода искусством, совершенно особым, направленным на то, чтобы от нас ускользать. И не нужно себя легкомысленно уверять, будто мы отгадали ее образ действий или ее намерения. В свете новых открытий не надо спешить с выводами, хотя всегда и возникает такое желание. Истинные философы подобны слонам, которые, передвигаясь, никогда не опускают на землю вторую ногу, пока первая там себя не почувствует прочно. — Сравнение кажется мне тем более справедливым, — прервала меня она, — что достоинство обоих этих видов существ — слонов и философов — зависит вовсе не от их внешнего обаяния. Я согласна подражать суждениям как тех, так и других. Расскажите мне, пожалуйста, еще о последних открытиях, и я обещаю вам не создавать впредь таких опрометчивых систем. — Я только что вам сообщил, — отвечал я, — все небесные новости, какие мне только известны, и думаю, что более свежих новостей не существует. Я очень огорчен, если они не так поразительны и чудесны, как некоторые наблюдения, о которых я прочел на днях в краткой летописи китайской истории,[143] написанной по-латыни. В Китае наблюдаются тысячи звезд, одновременно падающих с неба в море с превеликим треском; существуют и такие, что разрушаются совсем и превращаются в звездный дождь. Это не однажды там наблюдали. Я встречал два описания такого рода наблюдений, сделанные в самое различное время, не говоря уже с восточной звезде, которая движется со взрывом, наподобие ракеты, в направлении к Востоку, причем всегда со страшным шумом. Обидно, что подобные зрелища предназначаются только для Китая и наша страна никогда не принимала в них участия. Еще совсем недавно все наши философы считали доказанным на опыте, что небо и все небесные тела неразрушимы и не подвержены переменам. А в то же самое время другие люди на другом конце Земли видели, как звезды расщепляются на тысячи кусков. Огромное расхождение! — Но, — сказала она, — не слыхала ли я постоянно, что китайцы — великие астрономы? — Это верно, — отвечал я. — Но китайцы обладают тем преимуществом, что они отдалены от нас большим пространством Земли, точно так же как греки и римляне обладают преимуществом быть отдаленными от нас длинным рядом веков. А любая отдаленность обманчива. В самом деле, я все больше и больше верю, что существует некий гений, никогда не бывавший за пределами нашей Европы или живущий по крайней мере где-то неподалеку. Быть может, ему не дано сразу распространиться по большому пространству Земли, и это ограничение предписано ему неким роком. Давайте наслаждаться им сейчас, пока мы им владеем. Самое лучшее в нем то, что он не замыкается в тесном кругу наук и сухих, умозрений; он охватывает с равным успехом все приятные вещи — и в этом не может сравниться с нами ни один народ. Именно этими вещами, мадам, вам следует заниматься, и именно они должны составлять всю вашу философию. Примечания:1 Fontenelle. Entretiens sur la pluralité des mondes. Ed. by Robert Schackleton. Oxford, 1955, p. 28. 7 Б. Фонтенель. Фрагменты трактата о человеческом разуме. Настоящее издание, стр. 255 (далее цитируется по настоящему изданию). 8 Б. Фонтенель. Фрагменты трактата о человеческом разуме, стр. 255. 9 Там же, стр. 257. 10 Там же. 11 Fontenelle. Entretiens… Introduction de A. Kalame, p. XXI. 12 Б. Фонтенель. Фрагменты трактата о человеческом разуме, стр. 261. 13 Б. Фонтенель. Отступление по поводу древних и новых. Настоящее издание, стр. 176 (далее цитируется по настоящему изданию). 14 Б. Фонтенель. Отступление по поводу древних и новых, стр. 183. 71 «Entretiens sur la pluralité des mondes»— известнейшее из философских сочинений Фонтенеля, вышедшее в 1686 г. в Париже и на протяжении XVII–XIX вв. переиздававшееся десятки раз в Париже, Лионе, Амстердаме, Ла Гэ и Лондоне. Огромная популярность этой книги, трактовавшей в доступной форме коперниканскую систему мироздания (развитую Джордано Бруно и Галилеем) и дававшей философское освещение всех новейших вопросов астрофизики, вызвала интерес к пей и в кругах русской передовой интеллигенции XVIII–XIX вв.: «Рассуждения о множественности миров» были переведены в России Антиохом Кантемиром («Разговоры о множестве миров». СПб., 1740). Кантемир — эрудит, просветитель-рационалист и поэт-сатирик, близко знакомый с Монтескье и переводивший его «Персидские письма», глубоко проник в дух блестящего сочинения Фонтенеля и сделал перевод, прекрасно отвечавший литературным требованиям его эпохи. Но само собой разумеется, для нашего времени язык его перевода звучит достаточно архаично, и потому мы предлагаем в нашем издании новый перевод, озаглавленный «Рассуждения о множественности миров». При переводе было учтено также новейшее критическое издание «Рассуждений» Роберта Шеклтона (Oxford, 1955). 72 «Принцесса Клевская» — роман французской писательницы Мари Мадлен де Лафайет (1634–1693), опубликованный в 1678 г. Сюжет романа построен на раскрытии глубоких и тонких переживаний героини. 73 В «Георгиках», написанных между 37 и 30 гг. до н. э. и посвященных Меценату, Вергилий воспевает радость земледельческого труда, что вполне соответствовало политике Октавиана Августа, стремившегося к упрочению своей власти путем призыва к «возврату на землю». Монотонность сюжета в каждой из четырех книг поэмы нарушается каким-либо вставным эпизодом: так, в книге I, говоря о земледельческих приметах, Вергилий переходит к описанию небесных знамений, наблюдавшихся в год кончины Юлия Цезаря; в книгу II вставлен поэтический гимн Италии; в книге III есть даже два вставных эпизода — панегирик Октавиану и картина моровой язвы; в книге IV 250 стихов отведены изложению мифа о пастухе Аристее и жене Орфея Эвридике; миф этот почти не связан с основным сюжетом. 74 Поэма Овидия «Искусство любви» — шутливая пародия на дидактический эпос, сочетающая крайне легкомысленное содержание с дидактическим тоном. 75 Трудно сказать, кто скрывается за инициалом Л***. Это мог быть маркиз де Лафар, близкий знакомый Фонтенеля, и мадам де Месанжер (предполагаемый прототип Маркизы), хотя отсутствие частицы «де» и мешает такому предположению. 76 Мадам де Г*** — по-видимому, мадам де Месанжер, жившая неподалеку от Руана. 77 Согласно мифу, однажды Фаэтон попросил разрешения у своего отца, бога Солнца Гелиоса, прокатиться на его огненной колеснице по небосводу, но не смог удержать крылатых коней: они несли его слишком близко к Земле, так что Земля чуть не загорелась. За это Зевс, верховное божество греческого Олимпа, поразил Фаэтона молнией. 78 Объяснение движения действием некой тайной силы принадлежит древнейшим мистическим философским учениям. Числовое объяснение исходит, по мысли Фонтенеля, от Пифагора, а о симпатии как причине взаимного сближения тел писал Аристотель; наконец, о том, что природа не терпит вакуума, особенно много говорили и писали после экспериментов Торичелли (1644) и Паскаля (1648). 79 Движение материального мира, по Декарту, вечно и протекает согласно законам механики. 80 Аналогия между строением Вселенной и часовым механизмом была очень распространена во времена Фонтенеля. 81 Перечисленные здесь пять планет были известны уже в древности. После Фонтенеля были открыты Уран (1781), Нептун (1846) и Плутон (1930). 82 Халдеей древнегреческие авторы именовали Вавилонию, по имени семитического племени халдеев, захватившего там власть в 625 г. до н. э. О развитии астрономии у халдеев пишет историк Диодор Сицилийский. Он же, следуя Геродоту («История», 11, 109) и Страбону («География», XVII, 3), объясняет происхождение геометрии в Египте специфическими условиями земледелия в долине Нила. 83 «Астрея» — знаменитый пасторальный роман Оноре д'Юрфе (1568–1625), в котором изображалась галантная любовь дворянской верхушки французского общества; это была одна из любимых книг Фонтенеля. 84 Фонтенель имеет здесь в виду систему Птолемея. 85 Один кастильский король — Альфонсо X, известный как мудрец и астроном. 86 Ср. известную латинскую поговорку «Natura nihil frustra facit» («Природа ничего не делает впустую»). 87 Во времена Фонтенеля было принято считать Коперника, жившего в Пруссии, немецким ученым. 88 Труд всей жизни Коперника — «De revolutionibus orbium caelestium» («О небесных круговращениях») вышел в Нюрнберге в 1543 г., за несколько дней до смерти автора. 89 Первоисточник этого аргумента в пользу вращения Земли, по-видимому, Николай Кузанский (1401–1464): в своем сочинении «De docta ignorantia» («Об ученом невежестве») он пишет (кн. II, гл. XII): «Ведь если бы кто-нибудь не знал, что вода течет, и не видел, находясь на корабле посреди воды, берегов, как мог бы он постичь, что корабль движется?» 90 Возможно, Фонтенель имеет здесь в виду случаи кораблекрушений у необитаемых островов, рассказанные Лукианом в «Правдивой истории». Правда, ни один из них не соответствует в точности истории, вложенной здесь в уста маркизы. 91 … на самой большой орбите — т. е. на небе неподвижных звезд, расположенном, согласно системе Птолемея, поверх орбиты Сатурна. 92 По данным вычислений знаменитого физика и астронома Гюйгенса (1629–1695), число 27 660 есть отношение расстояния от Земли до неподвижных звезд к расстоянию от Земли до Солнца. 200 миллионов лье — длина окружности, которую Солнце описывало бы вокруг Земли, если бы была верна система Птолемея. Длина орбиты неподвижной звезды равнялась бы в таком случае 27 660x200 миллионов лье. 9000 лье — длина экватора Земли. 93 Земля Жессо: во времена Фонтенеля считали, что земля эта расположена между Сев. Америкой и Японией, хотя и не представляли себе точно, остров это или материк. 94 Аналогия между законами физики и этики стала особенно характерной для XVIII в. Ср. подзаголовок гольбаховской «Системы природы» — «О законах мира физического и нравственного». 95 Система Тихо Браге была компромиссом между системами Коперника и Птолемея. 96 Сен-Дени (Saint-Denis) — город в департаменте Сена, фактически пригород Парижа. 97 Нотр-Дам (Notre-Dame de Paris) — знаменитый собор Парижской богоматери. 98 Фонтенель излагает здесь теорию света Декарта (см. «Начала философии», ч. III, § 55–56, а также «Трактат о свете»). 99 Затмение, о котором здесь идет речь, произошло 11 августа 1654 г. 100 На карте Луны, выполненной известным картографом XVII в. Гримальди, обозначены острова, носящие название «Коперник», «Архимед», «Галилей». 101 Парижская обсерватория была основана в 1667 г. 102 Паладин Астольф и св. Иоанн — действующие лица поэмы Ариосто «Неистовый Роланд». 103 Поэма Ариосто была посвящена кардиналу Ипполиту д'Эсте. Такого рода посвящениями знатным вельможам церкви авторы тех времен обеспечивали себе расположение церковной цензуры. — … один из великих пап — Лев X; его одобрительный отзыв есть уже в первом издании поэмы (Феррара, 1516). 104 История, изложенная здесь Фонтенелем, начинается у Ариосто с 55 станса XXXIV песни; в стансе 72 говорится о сходстве Луны с Землею. 105 Дискуссии относительно существования обширного южного континента был задан тон книгой Фердинандеса де Квира «Terra australis incognita» («Неизведанная южная земля», 1614). 106 В 1678 г. в «Journal des savants» (стр. 459) появилось сообщение о Джиованни Батисте Данте, прозванном Дедалом, который сконструировал себе искусственные крылья. Во время его «полета» над Перуджей одно из крыльев сломалось, Данте упал на кровлю церкви св. Марии и сломал себе бедро. Там же описывается механизм, сконструированный таким образом, что он дал его изобретателю возможность «перелететь» довольно широкую реку. В конце XVI — начале XVII в. идея воздушных полетов человека обсуждалась учеными и изобретателями. Кеплер серьезно писал о будущей возможности межпланетных полетов и выселения колоний в различные космические миры. 107 Ср. Плиний. Естественная история, кн. II, гл. 68. 108 Древние греки верили, что на противоположной части Земли существуют люди, находящиеся как бы в перевернутом положении по отношению к нам и ходящие, таким образом, вниз головами. Против этого мнения резко восставал св. Августин, называя его бессмысленным. Католическая церковь считала веру в антиподов ересью. 109 Такое утверждение принадлежит, в частности, Мариотту («Essais de physique». Paris, 1679). 110 Селадон, Астрея — герои пасторального романа «Астрея» (см. прим. [83] к «Вечеру первому»). 111 В XVII в. вышли две большие книги, посвященные раскопкам в Риме, — «Roma sottoterranea» (Roma, 1632) Антонио Борзио и «Roma subterranea» (Roma, 1651) Паоло Ариньи. 112 … великий философ древности — Плутарх (см. его трактат «De facie in orbe Lunae» — «О лице на диске Луны»). 113 Этот аргумент в пользу населенности миров до Фонтенеля использовал в своем философском романе «Иной свет, или государства и империи Луны» (1657) Сирано де Бержерак. 114 Ср. у Монтеня: «Кто знает, не лишены ли мы одного, двух, трех или нескольких чувств?» («Опыты», кн. II). 115 Отрывок о муравьях был включен в текст издания «Рассуждений…» 1742 г., после выхода в свет книги Ж. -Б. Симона «Le gouvernement admirable, ou la République des abeilles», в которой жизнь пчел описывается в выражениях, характерных для человеческого общества. В 1740 г. во Франции был опубликован перевод «Басни о пчелах» («Fable of the Bees») Мандевиля. 116 Клелия — героиня одноименного куртуазного романа Мадлен де Скюдери (1607–1701). 117 В начале нашего века — т. е. когда был изобретен телескоп (см. прим. [50] к диалогу «Апиций, Галилей»). В 1676 г. было также замечено три пятна, а в 1684 и 1686 гг. известный астроном Кассини наблюдал новые пятна. 118 По примеру Галилея, назвавшего открытые им спутники Юпитера «Sidera Medicea» («звезды Медичи»), Кассини назвал спутники Сатурна «Sidera Lodoicea» — в честь Людовика XIV. Другие астрономы, приняв солнечные пятна за планеты, дали им, не подозревая комизма ситуации, наименование «Sidera Burbonica», т. е. «звезды Бурбонов». 119 Ср. Декарт. Начала философии, ч. III, § 21. 120 Свою теорию вихрей Декарт излагает в «Началах философии» (ч. III, § 25, 30). 121 Этот анекдот о Тихо Браге рассказан в биографии датского астронома, написанной Пьером Гассенди («Tychonis Brahei vita», lib. VI). 122 «Journal des savants» — первый журнал в истории — начал выходить в Париже в 1665 г. и существует до настоящего времени; в нем печатаются материалы по истории, археологии и филологии. 123 Первый из пяти известных в то время спутников Сатурна был открыт Гюйгенсом в 1655 г.; следующие четыре открыл Кассини в 1671, 1672 и 1684 гг. 124 Кольцо Сатурна впервые увидел Гюйгенс, объявивший о своем открытии в трактате «Systema Saturnica» (1659). 125 На самом деле Марс имеет два спутника, но они были открыты лишь в 1877 г. Любопытно, что Свифт как бы предвосхитил это открытие в 1726 г., так как в «Путешествии Гулливера» он говорит о двух спутниках Марса. 126 Речь идет о Фалесе, благодарившем, по сообщению Диогена Лаэрция, судьбу, во-первых, за то, что он человек, а не зверь, а во-вторых, за то, что он мужчина, а не женщина; в-третьих, за то, что он грек, а не варвар. 127 См. Расин. Федра, ст. 264. 128 По мнению Джона Уилкинса, автора «Discovery of a New World» (1638) и «Discourse tending to prove that 'tis probable our Earth is one of the planets» (1640), Аристотель никогда не говорил о множественности миров лишь потому, что боялся разгневать своего великого ученика Александра Македонского. Анекдот этот приведен также Пьером Борелем в его «Discours prouvant la pluralité des mondes» (Genève, 1657). 129 Мальдивские острова — группа коралловых островов, расположенных западнее южной оконечности п-ова Индостан. 130 Это объяснение строения вихрей имеет много общего с тем, которое позже появилось в книге Филиппа Виллемота «Système nouveau, ou nouvelle explication du mouvement des planètes» (Lyon, 1707). 131 Фонтенель следует здесь картезианской теории комет (см. Декарт. Начала философии, ч. III, § 126–138). Представление о кометах как о посланниках других миров Фонтенель заимствовал у В. Станселя («Legatus uranicus». Praga, 1683) и Сирано де Бержерака («États du soleil»). 132 См. «Начала философии», ч. III, § 94—104. 133 Гай Юлий Цезарь (100—44 гг. до н. э.) — римский государственный деятель и полководец, в середине I в. до н. э. ставший в борьбе с республиканской сенатской партией единоличным правителем (диктатором) Рима и убитый представителями этой партии во главе с Брутом в 44 г. до н. э. 134 Об изобретении телескопа см. выше прим. [117] к «Вечеру четвертому». 135 «Вечер шестой» содержится во всех изданиях «Рассуждений…», кроме первых четырех: Paris, Blageart, 1686; Paris, Amaulry, 1686; Amsterdam, 1687; Amsterdam, 1689. 136 Этот вопрос маркизы — отзвук знаменитого положения Декарта: «Я считаю почти ложным все то, что не более как правдоподобно». 137 Согласно третьему закону Кеплера (1619), квадраты времени вращения планет вокруг Солнца пропорциональны кубам их расстояния от Солнца. 138 Об этом вечном колебании Вселенной писал в своих «Опытах» Монтень; однако о нем говорили и писали уже древние философы, например, индийские йоги. 139 В «Bibliographie astronomique» Лаланда нет ни слова о такого рода наблюдении. Правда, в 1652 г. в Париже вышла книга M-lle de В *** «La sphère de la Lune, composée de la tête de la femme»; второе издание этой книги появилось в Chalon-sur-Saône, в 1658 г. Быть может, Фонтенель намекает здесь на это сочинение. 140 Кассини в своем труде «De l'origine et du progrès d'astronomie», a также в записке, представленной Академии наук в 1699 г., дал описание этих явлений на поверхности Юпитера. 141 18 марта 1683 г. Кассини наблюдал на небе необычное свечение и опубликовал отчет об этом наблюдении в июньском номере «Journal des savants». В 1685 г. он опубликовал статью «Découverte de la lumière céleste qui paraît dans le zodiaque», где сравнивает этот свет с хвостом кометы и выражает мнение, что «хвост» этот принадлежит Солнцу и не может быть виден днем или летом, когда «зори продолжаются всю ночь». 142 … две последние луны Сатурна были открыты Кассини в 1684 г. (см. прим. [123]). 143 Речь идет о книге Мартино Мартини «Sinicae historiae decas prima» (Amstelaedami, 1659). |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Вверх |
||||
|